Проблемы будущей России
<Первая статья>
1. Сегодняшний день
Не много месяцев прошло с тех пор, как писались последние главы, но кажется, что между ними и «сегодняшним днем» легли годы. Образы «современной» России уже отошли в историю. Многое мучительно перечитывать – не потому, что оно оказалось ложью, но потому, что перестало быть правдой. Едва начали проясняться дороги, ведущие в туманное будущее – и вот опять «занесло тебя снегом, Россия». Избави Бог публицисту пророчествовать, а тем более – о России.
В моей (ненапечатанной) схеме Россия стоит на распутье. «Революция загнивает», – писал я. «Или она найдет вождя, который смелой рукой ликвидирует коммунистическое иго, или Россия идет навстречу новым катастрофам». Мог ли я предвидеть, что страна будет поставлена перед катастрофой сознательной волей полубезумного вождя революции?
То, что происходит в России, едва поддается разумному объяснению. Но лишний раз, влекомые роком, мы убеждаемся, как узок светлый круг исторического сознания. Бессознательное, бредовое окружает его со всех сторон, и революция – один из люков, откуда темные воды Ахеронта затопляют солнечные нивы земли.
По-видимому, Сталин и Троцкий оказались единственными из стаи Ленина, которые не пожелали «гнить». Их не прельщало превращение в демократических министров или в национальных героев революционной России. Они одни предпочли бы смерть бесславию термидора. Троцкий, актер революции, воспитанный на подмостках 1893 года, живет ради своего монумента в социалистической Европе. Он хочет войти в историю как вождь второй погибшей коммуны. Сталин слишком ограничен, чтобы видеть неизбежность гибели. Секрет, разоблаченный Беседовским, объясняет все: Сталин единственный человек, который верит в мировую революцию. Мистика большевистской партии, традиции ленинского централизма, страх открыть кремлевским переворотом шлюзы народной стихии – заставляют разумных и железных людей из «старой гвардии» беспрекословно идти за маньяком, самым железным из всех. Политическая структура революции в этом отношении сходна со структурой самодержавия: они обе допускают возможность безумия власти и возлагают на народ ответственность за ее безумие.
Сейчас в России происходит не завершение Октябрьской революции, а новая революция, которая хочет ликвидировать последствия Октября. 1929–1930 год – попытка восстания против крестьянства, освобожденного в 1917 году. Сталинпонял в этом и только в этом – логика с ним), что крестьянство медленно разлагает, рассасывает, обессиливает партию; что это единственная сила национальной России, перед которой остановился коммунизм. Неважно, какими путями он пришел к этой бесспорной истине. Завещанная ему программа троцкистов, сопротивление со стороны деревни индустриальной пятилетке, растущие трудности выкачивания хлеба у крестьян – шаг за шагом привели его к новой грандиозной задаче. Задача эта совсем просто формулируется так: уничтожить около 100 миллионов русского крестьянства, заменив его или уцелевший от голодной смерти его остаток земельным пролетариатом государственных «хлебных фабрик». Никогда еще столь дерзкая мысль не воплощалась в волю государственного деятеля. Hie incipt dementia. Но, может быть, никогда еще ни один правитель не наследовал такой сверхчеловеческой власти. Как вождь революции, Сталин возглавляет дьявольскую энергию фантастического и фанатического меньшинства, овладевшего силами великого народа. Как правитель России, Сталин является преемником царей московских и императоров всероссийских с их капиталом восточной покорности 150 миллионов, не раз испытанным в былых революциях с высоты престола.
Новая революция Сталина есть классическая форма русской революции сверху, имеющая формальную аналогию с революцией Петра и материальную – с революцией Грозного. В отличие от первого Октября, ни массовое волнение, ни самая легкая зыбь не выносит наверх безумного порыва диктатора. Все совершается силою новой опричнины: нагнанных из города чиновников, красных преторианцев ГПУ да кое-каких подонков деревенской голытьбы. И становится страшно: удастся ли? То есть не «построить социализм», а разрушить все живые силы крестьянства, обратить его в рабство, без хозяйственной воли, без быта, без Церкви, без России. Сейчас решается судьба России – быть может, на столетия. Если народ не отстоит себя в этой последней борьбе, значит, он перестает быть субъектом истории. Он может стать германским, американским, магометанским – чистая глина, ожидающая горшечника. Жестокие сомнения закрадыв5ются в сердце. Что сильнее в душе народной: вековая инерция покорности, обездушенная с утратой вековой веры, или новое, свободное самосознание, выкованное революцией и ныне во имя революции разрушаемое?
Будем верить в Россию. Иначе стоит ли жить?
2. Предпосылки
Какой смысл имеет ставить проблемы завтрашнего дня, когда основная проблема сегодняшнего дня не решена? Но в том-то и дело, что сегодняшний день требует решения, превышающего средние человеческие силы. Мы в эмиграции не имеем и данных для этого решения. К сожалению, наша позиция по отношению к центральной проблеме – борьбы с большевизмом – остается, в существенном, выжидательной. Лишь в очень слабой мере мы можем пока помочь русскому народу в его горячечных судорогах. Сегодня – царство непредвиденного, стихийного, иррационального. Не нам отсюда организовать хаос.
Но завтрашний день поставит перед Россией ясные и четкие задачи, уже сейчас воочию зримые, для решения которых потребуются организованные усилия целой нации. Не нужно быть гением, чтобы работать по строительству новой России. Уже сейчас мы можем, мы должны воспитывать себя и молодое поколение для этого национального дела.
И еще одно: экскурсы в будущее, быть может, не бесполезны и для борьбы сегодняшнего дня. Живучесть большевиков, конечно, зависит от того, что Россия не видит людей, которые могут сменить их. Но еще и от того, что Россия не видит той ясной программы, во имя которой надо свергать большевиков. Туманность послебольшевистского «завтра» парализует энергию «сегодня». И если нам не дано знать, кто придет после большевиков, то мы можем гадать о том, что придет. Здесь гадать значит хотеть, хотеть значит строить, и это отнимает у гадания элемент произвольности и безответственности. Четко формулировать программу национального, дела, объединить на ней мыслящих патриотов – это значит нанести фантастической твердыне III Интернационала очень серьезный удар.
Разумеется, элемент гипотетичности остается в этих построениях. Он вносится прежде всего основной неясностью – в организации власти. Чисто политические моменты программы будут подвержены наибольшим колебаниям. Русская национальная программа допускает несколько политических вариантов. При всем желании дать большее, и мы можем здесь предложить лишь один из этих мыслимых вариантов. И мне хотелось бы с самого начала предотвратить естественные недоразумения, которые могут возникнуть по поводу предлагаемых здесь схем будущего. Что это – прогнозы или программы? Желаемая мной или только угадываемая Россия будущего?
На это следует ответить: ни то ни другое. Можно было бы легко построить более говорящий сердцу пленительный образ России, поднять его, как хоругвь, чтобы умирать за него, зная, что прекрасное никогда не осуществится до конца в этом мире. Но я зову не умирать, а строить, для строителей нужен план, а не видение. Другими словами, я стараюсь делать поправку на материал, на средства, на силы каменщиков. И самая идея здания дана мне не в вечности, а в сегодняшнем дне истории. Это один из меняющихся в истории ликов России, который может быть осуществлен завтра. Он минимален, меряя его сверхвременным мерилом призвания России. И все же он максимален, как maximum, могущий воплотиться в наш исторический день. Вот почему это не прогноз, ибо в прогнозе неизбежно считаться с неудачами, с блужданиями. Мы достаточно искушены опытом, чтобы не поддаваться оптимизму. Русская история – трагическая вещь. Не было времени, когда бы она катилась по гладким дорогам, не сворачивая в ухабы и трясины. Будем ли иначе с завтрашнего дня? Основная, недоказуемая предпосылка этих построений – разумная и честная власть. Можем ли мы, пережившие стольких безумных или слепых правителей, рассчитывать непременно на удачу? Нельзя быть уверенным, но позволительно надеяться. Безумные или корыстные вожди могут сильно осложнить работу, заставить нас колесить, возвращаться назад, переделывать по нескольку раз исторические задания России, но им не изменить ее магистрали. Правда, они могут окончательно погубить Россию, каждый по-своему, но спасти ее из катастрофы большевизма дано для всех одинаково. Царь из дома Романовых, диктатор из отрезвевших большевиков или демократический вождь – должны будут вести страну по одному пути, если хотят слушать голос истории. Сбиться с него, колесить по оврагам, увязнуть в болоте – тысяча возможностей, огромный выбор для фантастов и доктринеров. Но национальная дорога одна.
Чтобы найти ее, нет надобности читать «по звездам», по которым ориентировались в сумерках самодержавия звездочеты русской интеллигенции. Ныне земля залита ярким солнцем, беспощадным солнцем правды, обнажающим все морщины и извилины почвы. Вернемся на землю, с сыновней любовью приникнем к ней, будем слушать голоса земли. Слушать землю и видеть землю, изучать ее. Почвоведение – самая современная наука в России.
Отныне русская идея – лишь перевод на ясный язык, смертных невнятных шепотов Геи, подымающихся из недр земли. Конец гигантомахии! Развенчивается легко-, думная Афина, рожденная из головы Зевса. Мы возвращаемся к святилищу Деметры, милостивой, хлебообильной элевсинской царицы.
В переводе на язык прозы это значит: мы объявляем беспощадную борьбу доктринерам и максималистам, чьим бы именем они ни прикрывались. Всякий максималист есть убийца. Мы смотрим не на восторженные глаза, а на руки, залитые кровью. Сейчас развелось немало людей, соблазненных легким успехом большевизма, которые не прочь сменить в седле Сталина и хлестать измученную лошадь по глазам и шпорить до кишек окровавленные бока, пока она не издохнет. Эти люди преступники или сумасшедшие. Пора перестать сумасшедшим (распутинцам ленинцам) управлять Россией. Это первая предпосылка, на которой должны объединиться все.
Наше забвение прошлого, утрата русской традиции так велики, что найдется немало людей, которые именно безумие считают национальной традицией России, предоставляя презрительно разум в удел мещанскому Западу. Историческая память этих людей не восходит далее ста лет назад. Революция отбрасывала в прошлое свою тень вплоть до 30-х годов, и ее призрачными зарницами освещался сумрак столетия. Нам не нужно ни звезд, ни зарниц, ни даже зорь. Уже взошло солнце.
Русский народ всегда был трезвым, мудрым народом, в спокойном мужестве своем возлюбившим выше всего простоту. Но это значит, что он призван к классическому творчеству. Недаром он создал Пушкина. Классический век России только начинается.
Откуда придут рабочие завтрашнего дня, не важно. В национальной России найдется место для вчерашних монархистов, демократов, социалистов, но каждому придется принести покаяние. Внутреннее покаяние, беспощадный суд над собой, рассекающий надвое кровоточащую ткань миросозерцания. Не измена требуется, не смена вех одних на другие. Мы видим сейчас немало таких обращенных или оборотней, о которых нельзя не сказать: «И было последнее зло горше первого». Перед судом земли, перед голосом истории мы должны проверить весь наличный состав наших идей, наших идеалов, судом русской революции судить их. Важнее перемены идей перерождение духа, при котором идеи теряют не принадлежащее им царственное значение. В своих правах восстанавливаются опыт, совесть, разум и историческая интуиция.
Не много тех, которые достойны войти в Землю Обетованную – в поколении, вышедшем из Египта. Скольким из нас придется быть ворчливым зрителем при стройке новой России, путаться под ногами рабочих, больно ушибаться – и, может быть, оставить обретенную родину для нового, уже вольного изгнания. Но годы изгнания, невыносимо долгие, даны нам для того, чтобы изгладить память о Египте, чтобы забыть – кому о чесноке, кому о котлах с мясом, чтобы стать новыми людьми, Израилем. Наши надежды и расчеты – на тех, кто остались, на то, что осталось в России, и на тех и на то, что родилось по великом исходе, созрело и окрепло в огне революции, в неслыханных страданиях утвердило свою правду. Какими же силами, социальными и духовными, располагает будущий архитектор?
Социальные силы – материал стройки:
1. Прежде всего, разумеется, крестьянство, вековечный работник, державший Московское царство и Петербургскую империю, ныне – главный враг коммунизма, о который должен разбиться его девятый вал.
2. Над ним, на его упорном, но пассивном хребте – новая демократия, созданная революцией, предприимчивая, властная, завоевавшая себе «командные высоты» в армии, в управлении, в школе.
3.Наконец, питающаяся из этих двух источников, пока еще слабая, без конца истребляемая, но воскресающая и в будущем все растущая, все более определяющая собой народную жизнь «буржуазия», торгово-промышленный класс.
Духовные силы – капитал строителя:
1. Мощное национальное чувство, которым сейчас живет вся Россия минус партия – даже не партия, а головка подпольщиков.
2. Хозяйственный голод, голод к разумному, расчетливому, то есть экономическому труду, разбуженный в деревне и широких слоях города, отрицательно обостряемый всяким нажимом государственного социализма.
3.Капитал знаний и технических навыков, все еще значительный, которым располагают недорезанные кадры старой интеллигенции.
4. Голод к знанию, охвативший массы, особенно юные поколения.
5. Возрождение религиозного чувства в духовной элите, принадлежащей ко всем классам общества.
Капитал немалый, с которым можно отважиться на грандиозное предприятие с верой в успех, с надеждой преодолеть препятствия. Препятствий тоже немало. Их можно усматривать как в целых общественных группах, так и в духовных болезнях революционной России.
1. Национальное возрождение России найдет своих врагов прежде всего в идейных элементах коммунистической партии и комсомола, которые не могут быть истреблены и не все согласятся продать свою шпагу.
2. В некоторых слоях пролетариата, который будет жалеть не о материальных (несуществующих), но о моральных завоеваниях революции: о привилегиях красного дворянства.
3.В бандитизме, который будет рекрутироваться из голодных, из беспризорных, из партизан гражданской войны: белых крестьянских банд настоящего времени и красных банд эпохи контрреволюции.
4. В тех народах России, которые ставят или поставят своей целью отделение от нее.
Духовные сопротивления, быть может, еще более значительны:
1.Имморализм, воспитанный гражданской войной, рабством диктатуры и евангелием коммунизма. Имморализм гражданский и политический – малодушие, забитость и предательство в остатках старой России, хищничество, жестокость, разгул в новой демократии, расшатанность семьи и оголённость пола, особенно в среде молодежи, алкоголизм рабочих и т. д.
2. Безграничное невежество новых хозяев жизни.
3. Отравленность ядами атеистической и марксистской «культуры» всех новых слоев и поколений, прикасающихся к культуре вообще.
Препятствия велики, но не непреодолимы. Опираясь на творческие силы новой России с помощью Божией можно приниматься за работу.
3. Хозяйство
Не политические проблемы будут волновать освобожденную Россию. Политическая горячка революции и новое рабство, вышедшее из ее недр, надолго убили и в массах, и в интеллигенции вкус к чистой политике. Россия примет всякую власть, которая придет на смену большевиков, не справляясь о ее правовых титулах. Единственное, чего она ждет от правителей, – это выполнения очередного национального дела. Теперь более, чем когда-либо, содержание властвования доминирует над формой власти.
Перед всякой русской властью во всей остроте встанут две проблемы: хозяйственная и национальная. Под знаком их Россия будет жить десятилетия. И если вторая, несомненно, сразу же приобретает грозный характер, логически первая ей предшествует. Большевистская диктатура – прежде всего диктатура социальная, то есть экономическая. Вся невыносимая тяжесть русской жизни упирается в экономику ленинизма. Первое – может быть, единственное, о чем томится вся Россия, – это экономическое освобождение.
Как чистое отрицание, как разделка государственного социализма, как восстановление собственности, свободы труда и капитала, экономическая задача необычайно проста. Она решается в декларативном порядке. Сама жизнь, сама хозяйственная стихия, бурно освобожденная от оков, залечивая раны коммунизма, быстро повышая уровень благосостояния. Краткий опыт с нэпом в 1923 году блестяще показал это. Вот почему, сколько бы ошибок ни было совершено в первый период восстановления русского народного хозяйства, какие бы оргии хищений и растрат ни происходили, ничто не задержит экономического возрождения России. Однако лучше заранее предвидеть эти ошибки и избежать их, особенно если они могут иметь опасные – национальные и социальные – последствия.
В сельском хозяйстве есть программные предпосылки, разделяемые всеми. Это невозможность реставрации помещичьей собственности и необходимость прочного закрепления земли за крестьянством. Будущая власть обсудит исключения из первого принципа. Здесь встанут вопросы об усадьбах и усадебных землях, о мелких владениях, наконец, о совхозах, под маской которых паразитируют остатки былых экономий. Нет никаких экономических препятствий к частичному возвращению бывших владельцев в этих строго ограниченных случаях. Огромное и все перевешивающее препятствие – в социальном самосознании крестьянства, которое боится даже тени помещика. Ни одна разумная власть теперь не рискнула бы подорвать свою популярность этой скромной мерой социального обеспечения бывшего владельческого класса. Однако время смягчает старые раны. Новые жгут больнее. Вопрос о том, заставит ли, и через сколько времени, новое рабство колхозов забыть о старом крепостничестве.
Серьезнее затруднение, поставленное самим колхозным движением. В районах, захваченных им, – а где гарантия, что им не будет захвачена вся Россия? – сметены все межи, поставлен крест над черным переделом 1917 года. Кому возвращать десоциализированные земли колхозов? Сколько хозяев уже расстреляно, сколько семейств вымрет с голода! Предстоит новый передел – на основе наличных хозяйственных сил и потребностей. Быть может, новый передел не везде пройдет гладко. Но думается, что государству лучше в него не вмешиваться. Лучше санкционировать торопливую, не всегда справедливую крестьянскую дележку, чем спускаться во львиный ров растревоженной, обозленной деревни. Урок 1917 года всем памятен.
Вопрос о формах крестьянского владения распадается на два вопроса: по отношению к государству и по отношению к старой общине. Реальное значение имеет последний. Об общине будет еще много споров в новой России. Но было бы опасно, если бы к решению этого старого вопроса мы подходили с нашей современной реакцией на коммунизм. И здесь лучшая политика – поменьше политики. Чем больше государство будет считаться с пестротой местных условий, с изменчивостью крестьянских настроений, тем лучше. Общинное и подворное хозяйство могут и должны сосуществовать друг с другом. Жизнь произведет свой отбор. Вероятно, опыт насильственного коммунизма необычайно поднимет идеал личного, собственнического хозяйства. Но было бы опасно – хотя бы в формах П. А. Столыпина – форсировать этот процесс. Столь же, разумеется, опасно ради химеры уравнительного обеспечения, искусственно покровительствовать деревенскому коллективизму.
Вопрос национализации земли есть, в сущности, вопрос о правом титуле государственного вмешательства. Если не на другой день после революции, то в будущем государственное вмешательство в земельные отношения сделается неизбежным. Быть может, придется ограничивать maximum землевладения, во всяком случае организовывать внутреннюю колонизацию, переселения. Во всех этих мероприятиях принцип верховной собственности государства в правовой психологии народа облегчает регулирование земельных отношений. Но, конечно, современное мощное государство не нуждается в титуле собственности, чтобы обеспечить себе свободу аграрного законодательства. В конечном счете вопрос о сохранении национализации земли решится в зависимости от силы психологической, собственнической реакции на коммунизм. Свобода мобилизации земли должна быть обеспечена, во всяком случае, в любых юридических формах.
Все прошлое столетие русская интеллигенция, как и. крестьянство, были заняты проблемой распределения. Отныне на первый план выдвигается производство. Призрак помещичьего земельного фонда перестает отвлекать хозяйственное воображение от реальных источников народного богатства. Русская аграрная проблема становится проблемой агрономической. Большевики своими судорожными, часто карикатурными жестами намечают будущее русского хозяйства. Интенсификация земледелия, с одной стороны, с другой – на широких просторах степной полосы продвижение машин, грандиозные оросительные предприятия, государственная селекция, опыты новых культур – словом, полная рационализация сельского хозяйства. Приходится смиренно сознаться, что Микула Селянинович никогда не умел хозяйничать, и русское земледелие было непроизводительной растратой человеческой рабочей силы. Революция уничтожила психологические препятствия к рациональному хозяйству (традиционализм быта, этика равенства, социальная зависть) и освободила скованные хозяйственные силы народа.
Технический переворот в земледелии, вероятно, «освободит» также большое число занятых на земле рук. Аграрное перенаселение и сейчас становится весьма грозной проблемой России. Ее решение дается лишь в общей системе народного хозяйства, то есть в развитии его индустриального сектора.
Вопросы, связанные с индустрией, являются гораздо более сложными, сравнительно с аграрными. Национализация фабрик означает совсем не то, что национализация земли, что действительное государственное хозяйство, не имеющее в себе ничего утопического и связанное с весьма старыми традициями русского меркантилизма. Беда лишь в том, что главная масса этой государственной продукции бездоходна и питается паразитически за счет крестьянского и частного труда. Необходимость ее денационализации принадлежит к общепризнанным положениям даже в социалистическом лагере. Но, во-первых, нельзя утверждать, чтобы решительно все государственное хозяйство было бездоходно, или чтобы, бездоходное ныне под надзором ВСНХ, оно не могло давать дохода при иной, более хозяйственной системе. Это голословное утверждение опровергается всем нашим прошлым. Если дорожить экономической мощью русского государства, его влиянием на общую хозяйственную жизнь страны, то нельзя, увлекаясь духом антикоммунистической реакции, разделывать все сделанное, разбазарить, раздарить или продать с торгов все государственное достояние России. Здесь национальный интерес ограничивает чисто экономическую логику. Тщательное изучение работы каждого предприятия, каждой отрасли должно определить их судьбу. Как общий принцип, государство отдает лишь то, с чем оно само не в силах справиться. Конечно, это будет львиная доля захваченного, но отсюда далеко еще до принципа общей денационализации. Именно как принцип ее не допустит русское народное сознание. Широкие массы в России, несомненно, рассматривают национализацию промышленности как положительное завоевание революции. Баланс государственного хозяйства им неизвестен, но государство понятнее, дороже капитала или частного предпринимательства.
Во-вторых, денационализация предприятий ни в коем случае не означает их реституции как акта восстановления справедливости. Не может быть и речи о возвращении «украденного». Государство не ворует, и конфискации революционного правительства в такой же мере легальны, как, скажем, захват удельных и боярских вотчин московским великим князем. Реституция одной категории собственности (промышленной) при невозможности реституциисобственности земельной, денежной или движимой ощущалась бы как новая несправедливость. Вся Россия потеряла так много, ее жертвы – прежде всего кровью – так несоизмеримы с материальными убытками, что предъявление счетов нации было бы актом национально позорным.
Но, конечно, денационализация не может вылиться в продажу с публичного торга. Промышленное или торговое предприятие есть личное, творческое дело. Сплошь и рядом оно не способно пережить своего творца. Во всяком случае, оно требует глубокого знания, личной связи, иногда жертвенной, организатора с созданным им делом. Столько путей сбыта, сколько кредитных возможностей держится исключительно на личном влиянии. Россия помнит и гордится родами многих талантливейших организаторов, без которых едва ли удастся восстановить разрушенное.
Беда лишь в том, что в большинстве случаев их представители лишены капиталов и своими силами не смогут поднять бездоходного дела. Прилив капиталов возможен лишь из-за границы. Государству предстоит найти сложные пути, чтобы осуществить сотрудничество русской инициативы и организации с международным капиталом. Вне охранительной национальной политики, русская промышленность и торговля будут захвачены иностранцами. России грозит участь колониальной страны. Многие считают это неизбежным. Мы этого не думаем. Нерастраченная государственная мощь огромной страны может лечь внушительно на чашку весов, перевесив и бедность, и техническую отсталость. Тяга иностранного капитала в Россию велика; даже большевикам удается эксплуатировать неосторожных концессионеров. Национальная Россия может обеспечить западным капиталистам солидную прибыль и в то же время сохранить за собой руководство народным хозяйством. В формах ли смешанных русско-иностранных обществ под государственным контролем или иначе – это дело специалистов. Была бы лишь воля отстоять национальное достояние. Не с чисто хозяйственной, но с национальной точки зрения, либеральная экономическая политика была бы в России опасна. Даже переход от государственной Монополии внешней торговли требует постепенности. Государство должно сохранить в своих руках значительные возможности хозяйственного регулирования. Это «завоевание революции» переживет большевиков – отнюдь не по доктринерски-социалистическим мотивам. Оно обусловливаются современной слабостью, чтобы не сказать больше, русского промышленного класса. Его малосилие в прошлом объясняет протекционистскую политику империи. Его разгром в революции делает разумный протекционизм неизбежным.
Есть и другая сфера индустриальных отношений, в которой государственное вмешательство необходимо. Это область отношений между трудом и капиталом, весьма острых и чувствительных в послереволюционную эпоху. Несомненно, со стороны освобожденного капитала, как и крестьянства и всего общества в целом, будет оказываться огромное давление на рабочий класс: слишком естественно желание раздавить, унизить вчерашнего «диктатора». С другой стороны, диктатор этот не скоро позабудет хмель своего призрачного царствования. Не в материальных утратах дело; самая грубая капиталистическая эксплуатация, конечно, обеспечит рабочему высший уровень жизни, нежели коммунистическая. Особенно при благоприятной индустриальной конъюнктуре, которая открывается в эпоху хозяйственного восстановления. Но обостренное, избалованное классовое самосознание будет чрезвычайно чутко ко всякому моральному и политическому унижению. Вероятно, рабочий встретит без особого энтузиазма падение коммунистической власти. Как ни тяжела сейчас его жизнь, он опасается худшего от контрреволюции. Вот почему государство должно облегчить ему трудность переходного времени. Отменив пролетарское дворянство, государство не должно допускать нового крепостничества на фабрике. Хорошо, если бы оказалось возможным сохранить большевистский Кодекс законов о труде. Освобожденная Россия должна показать своему мятежному сыну, что для нее нет пасынков. Как многое для русского будущего зависит от этих первых лет! Удастся ли направить рабочее движение, законную профессиональную и политическую акцию рабочего класса по национальному руслу, или русский рабочий через одно поколение снова вернется в лоно III (или IV) Интернационала? Английский или французский путь откроется для него, зависит в значительной мере от нашего поколения. Сейчас есть шанс, и шанс немалый: свежая память коммунистического рая. Современное поколение рабочих ни за что не пожелает вернуться в него. Ну а следующее? Историческая память так коротка. Скоро революция окрасится в легендарные, героические цвета великих воспоминаний. Тяжесть жизни, невыносимая атмосфера злобы, тоски и предательства уйдет в безвозвратное. Останется яркий лозунг, красный флаг, серп и молот. Палачам 1793 года Франция через столетие воздвигает памятники. Она начала героизировать их уже через 40 лет.
Нельзя забывать, что изолированное существование нации уже невозможно. Сейчас красная Москва оказывает огромное воздействие на сознание европейского пролетариата. В будущем это соотношение изменится в обратную сторону. Несомненно, что послевоенная Европа все более зависит в своей политической жизни от рабочих партий и их вождей. Социальный вопрос не то что поставлен, а уже практически решается. Быть может, будущий историк назовет наше время эпохой социализации. У России свои пути, на два столетия теснейшей общей жизни с Западом не могут окончиться полным духовным разрывом.
Будем ковать железо, пока горячо. Роль государства в воспитании рабочего класса весьма ограниченна. Главное выпадает на долю интеллигенции. Это мы должны приобщить красных варваров к русской национальной культуре, показать им, что они не безродные, что они вступают в наследство великих отцов. Что Россия – им, и они – России. Но, разумеется, эта проповедь будет действенна лишь в том случае, если одновременно удастся удовлетворить материальные потребности, обеспечить необходимый досуг для духовной работы. Если рабочий не будет чувствовать себя парией в новой России. Как ни важен в России рабочий вопрос, нужно помнить, что есть вопрос еще более важный – не о рабочем, а о предпринимателе: о воссоздании и развитии класса предпринимателей, без которых немыслимо экономическое – думаю, и культурное – возрождение России. И здесь, как в сельском хозяйстве, проблема производства доминирует над распределением. Россия поставлена историей перед необходимостью предельного напряжения свих производительных сил. Наше время подобно петровскому. Большевизм бесконечно углубил экономический ров между Россией и Западом, образовавшийся в XIX веке. Засыпать эту пропасть необходимо во что бы то ни стало. Иначе Россия должна отказаться от великодержавства – уйти в Азию, примириться с положением колониальной страны.
Чуткость большевиков (впрочем, связанная с их доктриной) сказалась в обостренном внимании к проблемам техники и индустрии. Разрушители русской промышленности, они мечтают продолжать дело Витте, окарикатурив его до сталинской пятилетки. Возвращаясь к реальной политике, будем говорить лучше о «пятидесятилетке». В таких границах времени индустриализация России перестает быть химерой. Разумеется, мы не помышляем о превращении русского мужика в фабричного рабочего, России – в Англию. Естественные условия и богатство страны, все нашепрошлое- предопределяют аграрный тип России. Но Россия может и должна перерабатывать свое сырье. Россия может добиться экономической независимости от Запада. Россия должна обеспечить снабжение своей армии на случаевойны. По природе, по географическому размаху России, она призвана стать независимым хозяйственным миром. Экономическая автаркия, которая является вредной утопией для мелких государств, для России вполне достижима. Америка – хозяйственный организм, наиболее близкий России, несмотря на полярную разницу хозяйственной психологии.
Но хозяйственная психология не есть раз навсегда данная величина. В каких-то трудно определимых границах национального типа она допускает широкую амплитуду колебаний. Германия начала XX века кажется по сравнению с началом XIX совершенно иной страной.
Экономическое несчастье России в том, что она не знала развитого, организованного городского ремесла, сколькто-нибудь влиятельного в народной жизни. Национальное русское ремесло – кустарное, подсобное при крестьянском хозяйстве. В новом русском городе XVIII-XIX века, как в Польше, немец и еврей – наиболее заметные представители ремесленного труда. Вот почему молодой русский капитализм не может воспользоваться вековыми навыками технической школы, профессиональной этики, корпоративного самосознания. Эксплуататорский и спекулятивный характер – болезнь его молодости. Однако не следует впадать в панику по этому поводу. Русский капитал имеет глубокие если не ремесленные, то торговые корни. На торговле строилась жизнь вечевых республик – новгородские земли половина Руси. Великорусский тип, в наибольшей чистоте сохранившийся в верхнем и среднем Поволжье (ярославец, костромич), – тип не столько пахаря, сколько бойкого промышленника и торговца. Не чуждый, а почвенный, глубоко национальный характер носит поэтому промышленный подъем Поволжья, московского района, Сибири последних десятилетий. И большевистская деревня все время выделяет из себя торговую и предпринимательскую аристократию.
Дворянское презрение к торговле, интеллигентское гнушание ею, несомненно, являлись сильным психологическим тормозом, отвлекавшим от производительного труда самых даровитых сынов крестьянства. Этот тормоз снят. Более того, марксизм в России развил особый пафос техники, свойственный крупнокапиталистическому миру. Ленинизм практически воспитывает в России работников капиталистического накопления. Огромный интерес к хозяйственным и техническим проблемам, которыми живет сейчас русская молодежь, – драгоценный залог хозяйственного возрождения России. Из соединения технического романтизма новой интеллигенции со стихийной экономической энергией деревни рождается ток высокого напряжения, та атмосфера, в которой сложится тип нового национального предпринимателя.
Рождение нового класса, а главное, его моральное и духовное воспитание требуют определенных творческих усилий национальной мысли. Нельзя предоставить стихии выработку нового господина русской жизни, успокоившись на том, что процесс «первоначального накопления» всегда жестокое и грязное дело. Если русскому капитализму не хватало до сих пор моральной дисциплины, то одной из причин этого являлось отсутствие морального «зерцала», кодекса чести, выработанного, например, западным средневековым купцом. Русская интеллигенция отказывалась понять разницу между торговлей и спекуляцией, между эксплуатацией и предпринимательством. Что удивительного, если сами представители торговли и промышленности легко теряли сознание этой разницы? За дворянские столетия империи при упадке сословного сознания купечества и народ отвык видеть в нем передовую силу земли, какой оно выступало некогда на земских соборах. И народ приучился видеть в хозяйственном организаторе кулака, толстосума, мироеда. Отсюда популярность объявленного большевиками похода на «буржуя». Отсюда трудность усвоения буржуазной экономической азбуки даже в жестокой школе коммунизма. Народ, в общем, готов признать элементарный, мелкий капитал, еще не оторвавшийся от трудовой основы, но понимание функций крупного капитала ему еще не доступно. Здесь необходима большая работа экономического просвещения. И не только экономического. Пора наконец исправить историческую несправедливость и подвергнуть переоценке моральное значение хозяйства. Замечательно, что почвенная русская литература любила останавливаться на купеческом быте – именно как быте народном: Лесков, Мельников, Мамин-Сибиряк. И большая, дворянская литература, томясь по положительном герое, искала его в надуманных Штольцах и Соломиных. Литературная надуманность их ничуть не говорит против национальности этого духовного склада. Конечно, новая Россия возродит его не в патриархальном кафтане XVII века, а в костюме американского покроя. Духовный тип, сложившийся на кальвинистических дрожжах, пересадить на православную почву – довольно сложная задача. Но она разрешима в порядке не стилизации, а творческого усилия. Можно прибавить, что на русской почве этизациякапиталистического предпринимательства естественнее и легче, чем на почве католической, романской Европы.
Возражают: «С вашей реставрацией капитализма вы опоздали. На Западе он уже духовно обескровлен. Запад живет уже под знаком социализма». Согласимся для Запада. Но разве это не общий печальный закон новейшей русской жизни, что ей приходится дважды проходить основные фазы европейской истории: первый раз отраженно, синхронистически, второй – внутренне и органически – столетием позже? Революция затянулась в России от Радищева до Ленина. Романтизм, едва отразившийся на Жуковском, полнее всего звучит в А. Белом и Блоке. Даже национальное возрождение, слишком слабо намеченное после 1812 года (считая и Погодина, и славянофилов), по-настоящему расцветает лишь в XX веке. Если нашему поколению выпало дело Дантонов и братьев Гримм одновременно, то почему бы не дать и нового издания Адама Смита?
Разумеется, с поправками на социализм и вековой опыт Европы. Разумеется, не в столь победном и антихристианском стиле, как в классической Англии времен Диккенса. Будем стараться найти здесь свое русское слово. Ведь и национальная идея утратила на Западе большую долю своего творческого смысла. Парламентаризм порядком поизносился. Русское творчество – в том, чтобы брать не последнее слово уже дряхлеющей идеи, а ее глубокое историческое содержание: найти для нее формы, соответствующее духу времени и духу нации.
4. Национальная проблема
Узел хозяйственных вопросов развязывается в России самою жизнью. Он будет разрешен даже при самом пассивном отношении общества и власти. Плохо разрешен, но разрешен. Ибо главное условие его решения – свобода. Не то с проблемой национальностей.
При насильственном свержении большевистской диктатуры Россию, несомненно, ждет взрыв национальных восстаний. Ряд народностей потребуют отделения от России, и свой счет коммунистам превратят в счет русскому народу. Первая же русская национальная власть должна будет начать с собирания России. При медленном изживании диктатуры рост или оформление сепаратистских стремлений будет сопровождать каждый поворот развинчивающегося пресса. Слитком много накопилось под этим прессом задушенных национальных сил. Освобождение их является угрозой самому бытию России.
Русские патриоты имеют основание с тревогой смотреть на будущее. Быть может, революция еще не дала нам испить до дна чаши национального унижения. На этот раз вопрос ставится о том, будет ли существовать Россия как Империя, как государственный союз народов или она вернется к исходному племенному единству в старомосковских границах Великороссии.
Многие не видят опасности, не верят в нее. Я могу указать симптомы. Самый тревожный – мистически значительный – забвение имени России. Все знают, что прикрывающие ее четыре буквы «СССР» не содержат и намека на ее имя, что эта государственная формация мыслима в любой части света: в Восточной Азии, в Южной Америке. В Зарубежье, которое призвано хранить память о России, возникают течения, группы, которые стирают ее имя: не Россия, а «Союз народов Восточной Европы»; не Россия, а «Евразия». Одни – интернационалисты, которым ничего не говорят русские национальные традиции; другие – вчерашние патриоты, которые отрекаются от самого существенного завета этой традиции – от противостояния исламу, от противления Чингисхану, – чтобы создать совершенно новую, вымышленную страну своих грез. О чем говорят эти факты? О том, что Россия становится географическим и этнографическим пространством, бессодержательным, как бы пустым, которое может быть заполнено любой государственной формой. В обоих случаях Россия мыслится национальной пустыней, многообещающей областью для основания государственных утопий.
Можно отмахнуться от этих симптомов, усматривая в них лишь новые болезни интеллигентской мысли, – к тому же не проникшие в Россию. Но никто не станет отрицать угрожающего значения сепаратизмов, раздирающих тело России. За одиннадцать лет революции зародились, развились, окрепли десятки национальных сознаний в ее расслабевшем теле. Иные из них приобрели уже грозную силу. Каждый маленький народец, вчера полудикий, выделяет слой полуинтеллигенции, которая уже гонит от себя своих русских учителей. Под покровом интернационального коммунизма, в рядах самой коммунистической партии складываются кадры националистов, стремящихся разнести в куски историческое тело России. Казанским татарам, конечно, уйти некуда. Они могут лишь мечтать о Казани как столице Евразии (хотя и здесь уже появились адепты пантуранизма). Но Украина, Грузия (в лице их интеллигенции) рвутся к независимости. Азербайджан и Казахстан тяготеют к азиатским центрам ислама.
С Дальнего Востока наступает Япония, вскоре начнет наступать Китай. И тут мы с изумлением узнаем, что сибиряки, чистокровные великороссы-сибиряки, тоже имеют зуб против России, тоже мечтают о Сибирской Республике – легкой добыче Японии. Революция, укрепив национальное самосознание всех народов, объявила контрреволюционными лишь национальные чувства господствовавшей вчера народности. Многие с удивлением узнают сейчас, что великороссов в СССР числится всего 54%. И это слабое большинство сейчас же становится меньшинством, когда мы мысленно прилагаем к России оторвавшиеся от нее западные области. Мы как-то проморгали тот факт, что величайшая Империя Европы и Азии строилась национальным меньшинством, которое свою культуру и свою государственную волю налагало на целый разноплеменный материк. Мы говорим со справедливою гордостью, что эта гегемония России почти для всех (впрочем, не западных) ее народов была счастливой судьбой, что она дала им возможность приобщиться к всечеловеческой культуре, какой являлась культура русская. Но подрастающие дети, усыновленные нами, не хотят знать вскормившей из школы и тянутся кто куда – к Западу и к Востоку, к Польше, Турции или к интернациональному геометрическому месту – то есть к духовному небытию.
Поразительно: среди стольких шумных, крикливых голосов один великоросс не подает признаков жизни. Он жалуется на все: на голод, бесправие, тьму, только одного не ведает, к одному глух – к опасности, угрожающей его национальному бытию.
Вдумываясь в причину этого странного омертвения, мы начинаем отдавать себе отчет в том, насколько глубок корень болезни. В ней одинаково повинны три главнейшие силы, составлявшие русское общество в эпоху Империи: так называемый народ, так называемая интеллигенция и власть. Для интеллигенции русской, то есть для господствовавшего западнического крыла, национальная идея была отвратительна своей исторической связью с самодержавной властью. Все национальное отзывалось реакцией, вызывало ассоциации насилия или официальной лжи. Для целых поколений «патриот» было бранное слово. Вопросы общественной справедливости заглушали смысл национальной жизни. Национальная мысль стала монополией правых партий, поддерживаемых правительством. Но что сделали с ней наследники славянофилов? Русская национальная идея, вдохновлявшая некогда Аксаковых, Киреевских,Достоевского, в последние десятилетия необычайно огрубела. Эпигоны славянофильства совершенно забыли о положительном, творческом ее содержании. Они были загипнотизированы голой силой, за которой упустили нравственную идею. Национализм русский выражался главным образом в бесцельной травле малых народностей, в ущемлении их законных духовных потребностей, создавая России все новых и новых врагов. И наконец народ – народ, который столько веков с героическим терпением держал на своей спине тяжесть Империи, вдруг отказался защищать ее. Если нужно назвать один факт – один, но основной, из многих слагаемых русской революции, – то вот он: на третий год мировой войны русский народ потерял силы и терпение и отказался защищать Россию. Не только потерял понимание цели войны (едва ли он понимал их и раньше), но потерял сознание нужности России. Ему уже ничего не жаль: ни Белоруссии, ни Украины, ни Кавказа. Пусть берут, делят кто хочет. «Мы рязанские». Таков итог векового выветривания национального сознания. Несомненно, что в Московской Руси народ национальным сознанием обладал. Об этом свидетельствуют хотя бы его исторические песни. Он ясно ощущает и тело русской земли, и ее врагов. Ее исторические судьбы, слившиеся для него с религиозным призванием, были ясны и понятны. В петровской Империи народ уже не понимает ничего. Самые географические пределы ее стали недоступны его воображению. А международная политика, ее сложность, чуждость ее задач прекрасно выразились в одной солдатской песне XVIII века:
Пишет, пишет король прусский
Государыне французской
Мекленбургское письмо...
Крепостное рабство, воздвигшее стену между народом и государством, заменившее для народа национальный долг частным хозяйственным игом, завершило разложение политического сознания. Уже крестьянские бунты в Отечественную войну 1812 года были грозным предвестником. Религиозная идея православного царя могла подвигнуть народ на величайшие жертвы, на чудеса пассивного героизма. Но государственный смысл этих жертв был ему недоступен. Падение царской идеи повлекло за собой падение идеи русской. Русский народ распался, распылился на зернышки деревенских мирков, из которых чужая сила, властная и жестокая, могла строить любое государство, в своем стиле и вкусе.
К этим разлагающим силам присоединилось медленное действие одного исторического явления, протекавшего помимо сознания и воли людей и почти ускользнувшего от нашего внимания. Я имею в виду отлив сил, материальных и духовных, от великорусского центра на окраины Империи. За XIX век росли и богатели, наполнялись пришлым населением Новороссия, Кавказ, Сибирь. И вместе с тем крестьянство центральных губерний разорялось, вырождалось духовно и заставляло экономистов говорить об «оскудении центра». Великороссия хирела, отдавая свою кровь окраинам, которые воображают теперь, что она их эксплуатировала. Самое тревожное заключалось в том, что параллельно с хозяйственным процессом шел отлив и духовных сил от старых центров русской жизни. Легче всего следить за этим явлением по литературе. Если составить литературную карту России, отмечая на ней родины писателей или места действия их произведений (романов), то мы поразимся, как слабо будет представлен на этой карте Русский Север, все Замосковье – тот край, что создал великорусское государство, что хранит в себе живую память «Святой Руси».
Русская классическая литература XIX века – литература черноземного края, лишь с XVI-XVII веков отвоеванного у степных кочевников. Тамбовские, пензенские, орловские поля для нас стали самыми русскими в России. Но как бедны эти места историческими воспоминаниями! Это деревянная, соломенная Русь, в ней ежегодные пожары сметают скудную память о прошлом. Здесь всего скорее исчезают старые обычаи, песни, костюмы. Здесь нет этнографического сопротивления разлагающим модам городской цивилизации. С начала XX века литература русская бросает и черноземный край, оскудевший вместе с упадком дворянского землевладения. Выдвигается новороссийская окраина, Крым, Кавказ, Нижнее Поволжье. Одесса создает целую литературную школу.
До сих пор мы говорили об опасностях. Что можно противопоставить им, кроме нашей веры в Россию? Есть объективные факты, точки опоры для нашей национальной работы – правда, не более чем точки опоры, ибо без работы, скажу больше – без подвига, – России нам не спасти.
Вот эти всем известные факты. Россия не Австрия и не старая Турция, где малая численно нация командовала над чужеродным большинством. И если Россия с культурным ростом малых народностей не может быть национальным монолитом, подобным Франции или Германии, то у великороссов есть все же гораздо более мощный этнический базис, чем у австрийских немцев. Во-вторых, эта народность не только не уступает культурно другим, подвластным (случай Турции), но является носительницей единственной великой культурные на территории государства. Остальные культуры, переживающие сейчас эру шовинистического угара – говоря совершенно объективно – являются явлениями провинциального порядка, в большинстве случаев и вызванными к жизни оплодотворяющим воздействием культуры русской. В-третьих, национальная политика старой России, тяжкая для западных, культурных (ныне оторвавшихся) ее окраин, – для Польши, для Финляндии, была, в общем, справедлива, благодетельна на Востоке. Восток легко примирился с властью Белого царя, который не ломал насильственно его старины, не оскорблял его веры и давал ему место в просторном русском доме. (Из оставшихся в России народов прямая ненависть к великороссам встречается только у наших кровных братьев – малороссов, или украинцев, – и это самый болезненный вопрос новой России.) В-четвертых, большинство народов, населяющих Россию, как островки в русском море, не могут существовать отдельно от нее; другие, отделившись, неминуемо погибнут, поглощенные соседями. Там, где, как на Кавказе, .живут десятки племен, раздираемых взаимной враждой, только справедливая рука суперарбитра может предотвратить кровавый взрыв, в котором неминуемо погибнут все ростки новой национальной жизни. Что касается Украины, то для нее роковым является соседство Польши, с которой ее связывают вековые исторические цепи. Украине объективно придется выбрать между Польшей и Россией, и отчасти от нас зависит, чтобы выбор был сделан не против старой общей родины. И, наконец, в-пятых, за нас действуют еще старые экономические связи, создающие из бывшей Империи, из нынешней СССР, единый хозяйственный организм. Разрыв его, конечно, возможен (пример: та же Австрия), но мучителен для всех участников хозяйственного общения. Силы экономической инерции действуют в пользу России.
Сумеем ли мы воспользоваться этими благоприятными шансами, это зависит уже от нас, то есть прежде всего от новых поколений, которые вступают в жизнь там, в Советской России, и в меньшей степени здесь, в изгнании.
Удачное решение русской проблемы предполагает два ряда условий: политических и моральных.
Создание гибких и твердых юридических форм, которые выразили бы одновременно единство и многоплеменность России, является трудной, но вполне разрешимой задачей. Одну из объективных трудностей ее составляет чрезвычайное различие культурных уровней народов России, которое не допускает равенства их политических состояний. В этом факте должны найти свое ограничение все доктринерские попытки построения России как законченной и симметричной федерации (конфедерации). В державе Российской мыслимы все оттенки взаимоотношений, начиная от областного самоуправления, национальной автономии, кончая чисто федеративной связью. Не в конституциях Европы – скорее в системе Римской Империи, в эпоху ее многовекового создания может найти свои аналогии современная Россия. Одно несомненно. Двух или трехвековая эра бюрократического централизма миновала. Если мы хотим сохранить Империю, то должны перестать смотреть на нее как на Русь. Россия, Русь, Великороссия – не совпадающие, а концентрические величины, каждая из которых должна получить свои идейные (и территориальные) границы.
Структура СССР является черновым наброском будущей карты России. Уже нельзя отказаться то ее основного принципа: национального построения России. Но за пределами этнографической картины, в самой системе большевистского децентрализма, как и большевистского централизма, все остается спорным. Эта система дразнит малые народы несбыточно декларативной независимостью, на деле осуществляя диктатуру Москвы. Возможно ли дальнейшее функционирование этой системы при устранении нелегальной диктатуры партии – это большой вопрос. С другой стороны, большевики, ревнивые к военным и финансовым основам своей власти, совершенно не заинтересованы в защите русской культуры. Они предают ее на каждом шагу, вознаграждая приманкой русофобства ограбленные и терроризированные окраины. Национальная Россия не может допустить подавления русской культуры в своих рубежах (государственный язык, школа), но она, может быть, сумеет шире провести пределы экономического самоуправления. В одном, но самом важном пункте система СССР не пригодна для России. В ней нет места Руси как единству трех основных племен русского народа. Великороссия просто приравнена к Руси ценою отрыва от последней (в самостоятельные нации) Украины и Белоруссии. И в этом заложены корни тяжких конфликтов.
Действительно, проблема Украины является самой трудной в ряду национальных проблем будущей России. Не разрешить ее – значит погибнуть, то есть перестать быть Россией. Мы присутствуем при бурном и чрезвычайно опасном для нас процессе: зарождении нового украинского сознания, в сущности, новой нации. Она еще не родилась окончательно, и ее судьбы еще не определены. Убить ее невозможно, но можно работать над тем, чтобы ее самосознание утверждало себя как особую форму русского самосознания. Южнорусское (малорусское) племя было первым создателем русского государства, заложило основы нашей национальной культуры и само себя всегда именовало русским (до конца XIX века). Настаивая на этом, мы, русские, правильнее выражаем историческую идею украи-нофильства, чем современные самостийники, предающие свой народ и его традицию его историческим врагам. Ближе мы, несомненно, и к национальному сознанию народных масс Украины, чем полонофильские или германофильские круги ее интеллигенции. И, однако, мы в качестве великороссов грешим невежеством и невниманием к южнорусской традиции, за Москвой теряем истинное ощущение Руси, а в настоящем просто недооцениваем грозного факта украинского отталкивания от нас.
В этом мощном антимосковском историческом потоке мы обязаны различать два течения: вмещающееся и не вмещающееся в границы Руси. С последним борьба до конца. Первое подлежит национальной рецепции. В державе Российской малоросс не может быть обижен или унижен в своем национальном сознании перед татарином или грузином. Напротив, его национальное самоутверждение с его символами и с исторической памятью (Мазепа!) должно быть воспринято державным сознанием той нации (русской), которой принадлежит волею судьбы, культурная гегемония в Империи.
В отличие от грозной остроты украинского вопроса, вопрос еврейский, по нашему разумению, не имеет рокового значения для России. С отделением Польши, процент еврейского населения в России чрезвычайно понизился и не превышает национального еврейского коэффициента стран Западной Европы. Современная острота еврейского вопроса в России заключается в неестественном удушении русской буржуазии и русской интеллигенции. Поэтому еврейский вопрос (для России) разрешается в общем русском хозяйственном и культурном возрождении. Разумеется, еврейский вопрос для евреев сохраняет всю мучительность. Это вечный вопрос о смысле и возможности еврейского национального сознания и еврейской культуры в пределах христианского мира. Вопрос, имеющий огромную историческую и религиозную глубину, но выходящий совершенно из границ послереволюционного устройства России.
Не будем останавливаться здесь на конкретных юридических формах национального строительства России. Эта тема чрезвычайно трудная и ответственная. Лишь опыт жизни, связанный с тяжкими ошибками и суровым раскаянием, может воплотить в действительность чаемое свободное единство России. Здесь я коснусь лишь духовной стороны нашей работы – той, которая по преимуществу выпадает на долю интеллигенции. Говоря кратко: эта задача в том, чтобы будить в себе, растить и осмыслять, прояснять национальное сознание.
Наша эпоха уже не знает бессознательно-органической стихии народа. Эти источники культуры почти иссякли, эта «земля» перепахана и выпахана. И русский народ вступил в полосу рационализма, верит в книжку, в печатное слово, формирует (или уродует) свой облик с детских лет в школе в обстановке искусственной культуры. Оттого так безмерно вырастает влияние интеллигенции (даже низшей по качеству, даже журналистики); оттого-то удаются и воплощаются в историческую жизнь новые, «умышленные», созданные интеллигенцией народы. Интеллигенция творит эти народы, так сказать, «по памяти»: собирая, оживляя давно умершие исторические воспоминания, воскрешая этнографический быт. Если школа и газета, с одной стороны, оказываются проводниками нивелирующей, разлагающей, космополитической культуры, то они же могут служить и уже служат орудием культуры творческой, национальной. Мы должны лишь выйти из своей беспечности и взять пример с кипучей и страстной работы малых народов, работы их интеллигенции, из ничего, или почти из ничего, кующей национальные традиции. Наша традиция богата и славна, но она запылилась, потускнела в сознании последних поколений. Для одних затмилась обаянием Запада, для других – официальным и ложным образом России, для которого в искусстве- и не только в искусстве – типичен псевдорусский стиль Александра III. Мы должны изучать Россию, любовно вглядываться в ее черты, вырывать ее в земле закопанные клады.
Наше национальное сознание должно быть сложным в соответствии со сложной проблематикой новой России (примитив губителен!). Это сознание должно быть одновременно великорусским, русским и российским.
Я говорю здесь, обращаясь преимущественно к великороссам. Для малороссов, или украинцев, не потерявших сознание своей русскости, эта формула получит следующий вид: малорусское, русское, российское.
После всего сказанного выше ясна повелительная необходимость оживления, воскрешения Великороссии. Всякий взгляд в прошлое России, всякое паломничество в историю приводит нас в Великороссию, на ее Север, где и поныне белеют стены великих монастырей, хранящих дивной красоты росписи, богословское «умозрение в красках», где в лесной глуши сохраняются и старинная утварь, и старинные поверья, и даже былинная поэзия. Старинные города (Углич, Вологда), древние монастыри (Кириллов, Ферапонтов) должны стать национальными музеями, центрами научно-художественных экскурсий для всей России. Работа изучения святой древности, ведущаяся и в большевистской России, должна продолжаться с неослабевающей ревностью, вовлекая, захватывая своим энтузиазмом все народы России. Пусть Русский Север станет «страной святых чудес», священной землей, подобно Древней Греции или средневековой Италии, зовущей пилигримов со всех концов мира. Для русских и христиан эта земля чудес вдвойне священна: почти каждая волость ее хранит память о подвижнике, спасавшемся в лесном безмолвии, о воине Сергиевскойрати, молитвами державшей и спасавшей страдальческую Русь.
Но Русский Север не только музей, не только священное кладбище. По счастью, жизнь не покинула его. Его население – немногочисленное – крепко, трудолюбиво и зажиточно. Перед ним большие экономические возможности.Белое море и его промыслы обещают возрождение целому краю при научном использовании его богатств.
Московский промышленный район (здесь: Ярославль, Кострома) устоял в испытании революции. На этой земле «Святая Русь», седая старина бок о бок соседит с современными мануфактурами, рабочие поселки – с обителями учеников преподобного Сергия, своим соседством вызывая часто ощущение болезненного противоречия, но вместе с тем конкретно ставя перед нами насущную задачу нашего будущего: одухотворение технической природы современности.
От великорусского – к русскому. Это прежде всего проблема Украины. Ее судьба во многом зависит от того, будем ли мы (то есть великороссы) сознавать ее близость или отталкиваться от нее как от чего-то чужого. В последнем случае мы неизбежно ее потеряем. Мы должны признать и непрестанно ощущать своими не только киевские летописи и мозаики киевских церквей, но и украинское барокко, столь привившееся в Москве, и киевскую Академию, воспитавшую русскую Церковь, и Шевченко за то, что у него есть общего с Гоголем, и украинскую песню, младшую сестру песни великорусской. Эта задача – привить малорусские традиции в общерусскую культуру – прежде всего выпадает на долю южнорусских уроженцев, сохранивших верность России и любовь к Украине. Отдавая свои творческие силы Великороссии, мы должны уделить и Малой (древней матери нашей) России частицу сердца и понимания ее особого культурно-исторического пути. В борьбе с политическим самостийничеством, в обороне русской идеи и русского дела на Украине нельзя смешивать русское дело с великорусским и глушить ростки тоже русской (то есть малорусской) культуры. Та же самая русская идея на севере требует от нас некоторого сужения, краеведческого, областнического углубления, на юге – расширения, выхода за границу привычных нам великорусских форм. В охране единства Великой и Малой России одной из самых прочных связей между ними была и остается вера. Пусть разъединяет язык, разъединяет память и имя Москвы – соединяют киевские святыни и монастыри Северной Руси. До тех пор, пока не сделан непоправимый шаг и народ малорусский не ввергнут в унию или другую форму католизирующего христианства, мы не утратим нашего братства. Разрываемые националистическими (и в то же время вульгарно-западническими) потоками идей, мы должны соединяться в религиозном возрождении. И сейчас подлинно живые религиозные силы Украины от русской Церкви себя не отделяют.
От русского – к российскому. Россия – не Русь, но союз народов, объединившихся вокруг Руси. И народы эти уже не безгласны, но стремятся заглушить друг друга гулом нестройных голосов. Для многих из нас это все еще непривычно, мы с этим не можем примириться. Если не примиримся – то есть с многоголосностью, а не с нестройностью, – то и останемся в одной Великороссии, то есть России существовать не будет. Мы должны показать миру (после крушения стольких империй), что задача Империи, то есть сверхнационального государства, – разрешима. Более того – когда мир, устав от кровавого хаоса мелкоплеменной чересполосицы, встоскует о единстве как предпосылке великой культуры, Россия должна дать образец, форму мирного сотрудничества народов, не под гнетом, а под водительством великой нации. Задача политиков – найти гибкие, но твердые формы этой связи, обеспечивающие каждой народности свободу развития в меру сил и зрелости. Задача культурных работников, каждого русского в том, чтобы расширить свое русское сознание (без ущерба для его «русскости») в сознании российское. Это значит воскресить в нем в какой-то мере духовный облик всех народов России. То, что в них ценно, что вечно, что может найти место в системе вселенской культуры. Всякое дело, творимое малым народом, как бы скромно оно ни было, всякое малое слово должны вложиться в русскую славу, в дело России. В наш век национальные самолюбия значат порою больше национальных интересов. Пусть каждый маленький народ, то есть его интеллигенция, не только не чувствует унижения от соприкосновения с национальным сознанием русского (великоросса), но и находит у него помощь и содействие своему национально-культурному делу. Было бы вреднейшей ошибкой презрительно отмахнуться от этих шовинистических интеллигенций и через головы их разговаривать с народом. Многие думают у нас сыграть на экономических интересах масс против «искусственных» национальных претензий интеллигенции. Рано или поздно народ весь будет интеллигенцией, и презрение к его духовным потребностям отомстит за себя. В титуле московских царей и императоров всероссийских развертывался длинный свиток народов, подвластных их державе. Многоплеменность, многозвучность России не умаляла, но повышала ее славу. Национальное сознание новых народов Европы в этом отношении не разделяет гордости монархов, но Россия не может равняться с Францией или Германией; у нее особое призвание, Россия – не нация, но целый мир. Не разрешив своего призвания, сверхнационального, материкового, она погибнет – как Россия.
Духовным притяжением для народов была и останется русская культура. Через нее они приобщаются к мировой цивилизации. Так это было в петербургский период Империи, так это должно остаться. Если юношество малых народов России будет учиться не в Москве, не в Петербурге, а в Париже и в Берлине, оно не останется с нами. На русскую интеллигенцию ложится тяжкая ответственность: не сдать своих культурных высот, идти неустанно, без отдыха все к новым и новым достижениям. Уже не только для себя, для удовлетворения культурной жажды или профессиональных интересов, но и для национального дела России. Здесь не важна сама по себе культурная отрасль, профессия – России нужны ученые и техники, учителя и воины. Для всех один закон: квалификация, ее непрерывный рост в труде и подвижничестве. Если великороссы составляют 54% России, то русская интеллигенция должна выполнять не 54%, а гораздо более общероссийской культурной работы, чтобы сохранить за собой бесспорное водительство.
Так национальная проблема России упирается в проблему культурную, но это не отнимает у нее ее специфического своеобразия. Ключ к ее решению заложен в дальнейшем развитии русского национального сознания. Сумеет ли оно расшириться в сознание российское и углубиться в великорусское, оставшись русским? Две опасности угрожают бытию России. С одной стороны, шовинизм и политическая темнота господствующего народа. Чтобы Россию не разнесли на части центробежные силы, она должна иметь живой, мощный, культурно царствующий центр – великорусское сердце своего тела – и волею русского народа во что бы то ни стало отстоять свое и имперское единство. Но великоросс, утративший сознание своих сил и возможностей, объявивший войну чужеплеменной половине России, рискует погибнуть под ее развалинами. Трудно сказать, что губительнее: национальная mania grandiosa или национальныйMinderwertigkeitscomplex. Против обеих болезней одно лекарство: разумная культура русского национального сознания.
<Вторая статья>
Политическая проблема
1. Диктатура
Вся проблематичность конструкции власти в будущей России вытекает из неясности ликвидационных процессов революции. Та сила, которая сыграет наиболее активную роль в свержении коммунистической диктатуры, несомненно, сохранит надолго руководящее значение в судьбах страны. Выйдут ли ликвидаторы из недр самой партии, проведя «спуск на тормозах» и сохранив символику Октября? Закончится ли дело всероссийским погромом большевиков и попутчиков? Вмешаются ли международные силы, а через их голову – в случае войны – белая эмиграция? Все эти различные решения кризиса до известной степени предопределяют различные системы пореволюционной власти, впрочем, не единообразно и не длительно. Партийная диктатура перерождается в личную, установленная для Европы демократическая монархия весьма вероятно переродится в абсолютизм.
За хаосом бури историческая интуиция может прозревать формы, наиболее устойчивые и наиболее соответствующие народному сознанию сегодняшнего дня. Интуиция, конечно, обманывает. В прорехи рвущейся социальной ткани глядится собственная политическая воля, не очищенная от страстей. Это неизбежно. Но горький опыт разбитых иллюзий, но страдания родины требуют самоотречения. Там, где разуму ясен голос необходимости, пред ним склоняется мечта. Для тех, кто не может привести свою совесть в согласие с необходимостью, долг требует отказа от политической борьбы.
Наиболее общей чертой в наших гаданиях о будущем является предпосылка неизбежности диктатуры. Одни желали бы увековечить эту форму, видя в ней последнее слово политической мудрости. Другие стремятся свести ее кminimum’y во времени и функциях. На чем основана эта общая, нередко молчаливая предпосылка?
Было время, когда идея диктатуры вызывалась призраком – или реальностью – анархии. Пока народ праздновал свою «дикую волю», казалось, нужна была железная рука, чтобы ввести в берега его половодье. Но эта рука нашлась не там, где ее ждали. Ленин был злым смирителем народной воли. С тех пор народ показывает такую степень покорности, которая приводит в отчаяние всех друзей порядка. Конечно, анархия еще возможна – в случае насильственной развязки. Но не на ней строятся расчеты диктатуры. Они строятся теперь именно на этой безграничной покорности народа.
За 13 лет народ явил разительные доказательства бессилия защищать свою волю и свое право. Он не пошевелил пальцем, чтобы защитить избранное им учредительное собрание. 13 лет он пассивно смотрит, как воля его фальсифицируется в избирательской системе советов, позволяя говорить от своего имени продажным или враждебным ему отщепенцам. Он живет в режиме неслыханного террора, едва ли сознавая исключительность этого положения. Он дает энергичному меньшинству мять себя, как глину, вить из себя веревки.
Эта пассивность масс не может не искушать людей, одаренных волей к власти и лишенных правового сознания. Она делает диктатуру неизбежной. Значит ли это, что она ее оправдывает? До известной степени, да. Если власть не может опираться в своей самозащите на правовое чувство нации, она вынуждена опереться на силу. Иначе она будет сметена первым же авантюристом, достаточно бессовестным, чтобы поставить свою похоть выше права. Другими словами, в этом случае почти стирается различие в методах управления между властью легальной и властью тиранической, и ее социальная природа выразится именно в методах управления, а не в правовых фикциях. И демократия126 сейчас в России возможна лишь с методами диктатуры.
Диктатура в России вызывается теми же причинами, которые делали необходимым в течение столетий самодержавие. Революция изменила здесь многое, но изменила недостаточно. Интеллектуальному росту народного сознания несоответствует уровень общественно-морального воспитания. Здесь большевики оказываются воспитателями и развратителями одновременно. Искушая призывом к общественности, провоцируя социальную активность, они убивают ее в создаваемой ими атмосфере предательства, трусости, шкурничества. Поколение, 13 лет пресмыкающееся
перед Чека, никогда не будет свободным. Свобода может быть лишь надеждой его детей.
Быть может, в царской России массы представляли еще более удобную почву для деспотизма. Но в царской России была влиятельная прослойка интеллигенции, которая держала в своих руках прессу, самоуправление, общественное мнение; держала под угрозой саму власть. И эта интеллигенция была одушевлена почти религиозным пафосом свободы. В новой России класс полуинтеллигенции стал более многочисленным и еще более влиятельным. Он не перестал понимать, что такое свобода. Самое страшное, что произошло в России, – это не истребление миллионов жизней и огромных материальных ценностей – это вытравление чувства свободы. От Радищева до Керенского три или четыре поколения политической борьбы – все пошло насмарку. Мы вернулись – политически – в обстановку XVII века. Что более всего поражает нас в молодежи, приезжающей из России? Ее неспособность ценить свободу. С недоумением или презрением смотрит она на европейские правительства, которые, вместо того чтобы душить по тюрьмам своих врагов, предоставляют к их услугам газеты, улицу, партийные организации. О чем мечтает она, ненавидя большевиков? О том, чтобы заменить их более пригодными людьми, марксизм – научной философией или истинной религией. Свобода и для врагов кажется ей бессмыслицей. Но эта молодежь, ее идеалы – будущее России. У свободы в России, вне малого круга старой интеллигенции, нет никаких защитников.
Есть один – в сущности, только один – факт, который причинную необходимость диктатуры может превратить в необходимость целесообразную. Это спутанный узел национальных проблем. Русскому народу придется еще многие годы вести отчаянную борьбу за сохранение единства России. В этой борьбе победа возможна лишь при сохранении внутреннего единства нации. Вот почему Россия не может в ближайшие годы позволить себе роскошь свободной политической борьбы, которая на ее еще горячей почве всегда рискует превратиться в междоусобие.
Итак, диктатура. Это значит, что власть в России будет принадлежать лицу или группе лиц, которые будут править ею фактически независимо от выраженной народной воли (хотя учитывая ее и, может, даже облекаясь в ее легальные формы). Это лицо или лица будут указаны самим исходом борьбы за власть, устраняющим всех побежденных конкурентов. Они не могут быть предуказаны, избраны, предложены стране. Здесь почти все принадлежит историческому счастью, року или Провидению. Как монархия ставит судьбу государства в зависимость от случайностей рождения или наследственности в пределах одного рода, так революция ставит народ перед случайностью гениальных или бездарных вождей, от которых зависит его судьба.
По своей структуре диктатура может быть единоличной, партийной или монархической. Оставляя вопрос о монархии до следующей главы, рассмотрим диктатуру партийную.
Если под ней разуметь диктатуру коммунистической партии, то продолжение ее в России и при изменившихся социальных тенденциях вполне возможно. Это будет, впрочем, уже псевдокоммунистическая партия, для которой ее выцветшие лозунги будут становиться все большей помехой. Должен настать день, когда они будут наконец убраны и маскарад окончится. Но еще задолго до этого момента партийная диктатура превратится в единоличную. Может быть, этот момент уже наступил в России. Все показывает, что партия уже износилась как самостоятельная политическая форма, хотя функционирует как политический аппарат.
Но сейчас речь идет о другой возможности: о новой партии, о национальной партии, которая сменит коммунистов, сохранив их политическую систему. Это проект русского фашизма, с наибольшей яркостью выдвинутыйевразийством.
Фашистский проект нам представляется наиболее утопическим и наиболее вредным вариантом русской диктатуры. Всюду, где удается фашизм, он побеждает как революция, несущая бурную пену радикальных и реакционных страстей. Огромное народное волнение, потребность коренной ломки являются предпосылками фашизма. У него с коммунизмом слишком много общих корней. В фашизме, в его организациях молодежи изживает себя та же самая буйная, тираническая активность, что и в русском комсомоле. Возможно ли раздуть догорающий пепел революции в новый пожар? Ввергнуть в новую революцию страну, едва живую от тринадцатилетней революционной горячки? Это противоречило бы всем предпосылкам народной психологии. Не только масса, но и активное меньшинство уже выдыхается, уже просит покоя, тянется к личной жизни. Оно может поддержать деспотическую власть, но не власть революционную, без передышки играющую на нервах. Не власть идеологов. Довольно политграмоты, довольно агитпросветов. Для России сейчас это кушание столь же питательно, как касторовое масло. Но для нее сейчас оно было бы и самым вредным политическим блюдом. Власть идеологов означала бы новое удушение русского творчества. Клин не всегда вышибается клином, и после марксистского отравления отрава еввразийская или иная, в лошадиных дозах, в государственном масштабе, могла бы просто прикончить русскую культуру. Совершенно безотносительно к проценту содержащейся в ней истины, если бы даже этот процент был доступен вычислению. Самый факт огосударствления мысли, науки, искусства означает их медленную смерть – поскольку речь идет о высших видах творчества, а не о декоративных или утилитарных его разновидностях.
Но и единоличная диктатура может иметь самое различное политическое и социальное содержание. Ее социальное содержание довольно однозначно определяется самыми противоположными течениями современной России. Но ее политическое лицо? Станет ли она мостом к монархии или к демократии или же будет стремиться увековечить себя как политическую форму?
Благо России – как мы его понимаем – в том, чтобы грядущая диктатура имела демократическое содержание. Это значит – поставила бы своей целью привести народ к демократии. Будет ли она действовать с соблюдением демократической легальности, не важно. Это, может быть, и нежелательно, ибо легальность покупается ценою лицемерного извращения института. Лучше не устраивать выборов, чем подтасовывать их, лучше не иметь парламента, чем иметь подкупленный парламент. Демократический характер диктатуры в том, что ее цель (как римской легальной диктатуры) – сделать себя ненужной. Она должна готовиться к будущему, когда сможет передать власть народу. Но горе ей, если она швырнет эту власть в пространство и не найдется рук, способных ее принять. Это значит – власть достанется новому диктатору, достаточно жадному до нее или нафанатизированному идеей, который не отдаст ее никому добровольно. Тогда изживание диктатуры потребует новой революции.
2. Монархия или республика?
С известной точки зрения, мы будем правы, утверждая, что этот вопрос для современной России лишен актуальности. Принципиально он интересует лишь немногих доктринеров – или рыцарей идеи. В котле революции перекипели вековые политические страсти. Современное поколение в России примет всякую власть, которая обеспечит ей минимум свободы – не политической, а гражданской: бытовой, хозяйственной, культурной. Если бы чудом России свалилась с неба монархия, обеспечившая ей этот минимум, она, вероятно, не встретила бы сопротивления. Честные люди всех оттенков политической мысли объединились бы с ней для сотрудничества в общем национальном деле. Продолжая рассуждать теоретически, можно указать даже на некоторые преимущества, связанные с монархической формой именно для пореволюционной России.
Прежде всего, монархия облегчила бы, бесспорно, труднейшую задачу построения Российского Союза. Народы менее подозрительно относятся к чужеземной династии, чем к гегемонии чужого народа. Самолюбия окраинных патриотов, которые оскорбляются зависимостью от Петербурга или Москвы, могли бы скорее примириться с великим князем Киевским или ханом Азербайджанским. Сама династия, в личных интересах, могла бы легче освободиться от ограниченного шовинизма господствующей народности, чем демократические политики, вышедшие из среды этой народности. Династия всегда менее национальна, чем народ. Династии новой Европы вообще отличаются большой долей космополитизма. Габсбургам было легче понять национальные требования эпохи, чем немецким националистам Вены или Тироля.
Другое преимущество монархии для России заключалось бы в ее возможной культурной роли: центра кристаллизации культурного меньшинства. В том демократическом разливе, который грозит затопить в России все культурные высоты, независимая монархия могла бы сделаться спасительным островком не только для родовой, но и для духовной аристократии. Многие формы культуры были бы спасены как формы роскоши, необходимой для монархического престижа. Возникшие из придворных потребностей Эрмитаж и балет вновь укрылись бы при дворе от угрожающего духа времени. У дворцового ведомства могли бы найтись деньги не только на содержание конюшен, но и на пенсии для поэтов.
Но все это мечты – во вкусе XVIII века. В России XX века они неизбежно обернутся вредной иди комической утопией. Это станет ясным, если мы будем рассматривать не монархию как абстрактную форму, а народ как носителя монархического сознания и династию, воплощающую монархический принцип.
Быстрое и почти бесследное исчезновение монархической идеи является одним из самых разительных фактов революции. Россия не имела своей Вандеи. Ни одно из антибольшевистских движений, возглавляемых монархистами, не решилось поднять открыто монархического знамени. Даже обычные в первые годы нелестные для революции сравнения николаевской свинины с ленинской кониной окончательно замолкли со времени нэпа. О монархии просто забыли, она оказалась никому не нужной, ее идея – совершенно пустой. В России есть еще, конечно, немногие монархисты по убеждениям, но почти никто из них не сохранил веры в близкое торжество своих идей. Даже Церковь поспешила отмежеваться от монархии, с которой была связана тысячелетиями. Но монархия не может жить без монархического сознания. В этом ее коренное отличие от республики, которая возможна и без республиканцев. В самом деле, власть одного человека или одной семьи над народом настолько противоречит современному рациональному понятию о государстве и вместе с тем природе власти как реальной силы, что может питаться только мистическим чувством или глубоким уважением к традиции. Современные монархии легко гибнут, но с трудом строятся. Их шаткие постройки держатся уже не на выветрившейся мистике, а на расчете политиков, эксплуатирующих еще не растраченный фонд традиций.
Современная Россия – страна воинствующих рационалистов или безбожников. Tpaдиции сметены в ней так радикально, как может быть, еще ни одной революцией в мире. Революция обнажила тот психологический склад в народной душе, который определяется «простотой» как высшим критерием ценности. Все мы знаем этот чисто русский критерий в применении к искусству, к этике. С «простотой» прекрасно вяжется мужицкая республика, возглавляемая Калининым, но никак не вяжется мистика «помазанного» или наследственного царя.
С другой стороны, династия. Говорить серьезно о монархии в России – это значит говорить о реставрации Романовых. За годы революционных войн ни одно имя не завладело настолько народным воображением, чтобы на нем можно было основать надежды новой династии. Только Ульянов мог бы, если бы хотел, начать новую династию в России. Безличность революционной эпопеи, отсутствие кандидатов в русские Наполеоны связаны именно с этой стихией'простоты», которая раскрывается в русский революции. Ни один герой не выдержал бы мужицкой усмешки. Ни один красный командир не посмел разрядиться, как Муссолини, в золото и петушиные перья. Русская революция органически не способна дать Наполеона. Остаются Бурбоны.
Но Бурбоны – то есть Романовы – это уже не безразличная политическая форма. Это имя – можно утверждать с полной определенностью – ненавистно огромному большинству русского народа. Два последних царствования крепко связали династию с дворянством и сословным строем. Вся ненавистная народу классовая пирамида упиралась в эту верхушку. Народ, который веками старался отделить царя от боярства, перестал делать это различие. Не республиканская ненависть к «тирану», а мужицкая ненависть к барину делает невозможным для него возвращение «"первого дворянина» на трон.
Народ столетиями лелеял царскую легенду, в жертву которой были принесены гекатомбы русской интеллигенции. Теперь выросло поколение, воспитанное уже на другой, антицарской легенде. При полном отсутствии исторического образования, современный юноша плохо отличает век Ивана Грозного от времени Николая II. Он искренне убежден, что рубить головы собственной рукой составляло ежедневное развлечение русских самодержцев. С эпохой Романовых связались все темные, жестокие воспоминания русского прошлого. Никто из молодого поколения не допускает, чтобы в России при царях было легче или лучше жить. Народ – и старики, и молодежь – не хотят Романовых, потому что не хотят возвращения старого. Старая династия – символ реставрации.
И это уже не просто предрассудок, воспитанный новой, антиисторической легендой. Это здоровая, реальная оценка действительности.
С чем бы могли явиться Романовы в Россию? На кого опереться? Допустим, что будущий император не лишен сознания потребностей эпохи, что он лично думает не о реставрации, а о примирении разделенных революцией классов. Но при непопулярности монархической идеи, он вынужден будет окружить себя старыми слугами, доказавшими свою верность былым самодержцам. Возвращение монарха означает прежде, всего возвращение монархистов. И не новых, покаявшихся поклонников свободы и права, а стопроцентных, не изменивших белому – вернее, черному – знамени. Худшие традиции Александра III и Николая II, которые лелеются в этой среде, будут вынесены на свет Божий из подполья эмиграции. И царь волей или неволей должен будет им покориться. Дворянская социальная реставрация будет неизбежным последствием реставрации политической. Только древняя монархия, сильная нерастраченным авторитетом, может вести политику социальных реформ, может опираться на демократию. Последыши обречены жить и умереть со своим классом. Краткие годы реставрации, доставшиеся им чудом или иностранными штыками, они употребят для подготовки новой революции – хотя бы для нее пришлось преодолеть ту силу политической инерции, которой до сих пор не удается пробить Сталину.
Младороссы – политические мечтатели, исходящие из веры в славянофильский монархический идеал русского народа. Не они и не Струве, а Марков II будет править Россией именем царя. Эта перспектива, в связи с вековой антикультурной традицией Романовых, не сулит особенных благ ни Эрмитажу, ни русской интеллигенции. На пенсии могут рассчитывать лишь сановные жертвы революции, а из поэтов – новые Демьяны Бедные.
Так монархия из нейтральной политической формы становится – как монархия Романовых – огромной политической опасностью для России.
Все, что делает монархию невозможной, укрепляет республику. Республика существует. Это составляет ее огромное преимущество в стране, взволнованной социальной борьбой, но лишенной политических страстей. Республика не требует ломки в народном сознании. С ней молодежь, не знавшая другого строя. За нее дух простоты, владеющий ныне народной душой. Дух трезвости, расчетливости, хозяйственности, с одной стороны, дух эгалитарности, с другой, – все, что составляет моральную атмосферу новой России, говорит за республику. И это даже при отсутствии настоящего республиканского пафоса. В комплексе идей и символов русской революции чисто политическая идея играла второстепенную роль. Марксизм не мог создать никакой идеологической порфиры для народовластия. Он сам подрывал его мистику, борясь с идеей народной воли.
Эта духовная прореха может оказаться опасной в другом поколении, более чутком к духовным основам жизни и более восприимчивом к политической мечте. Рационалистическая концепция республики как удобнейшей формы демократии делает ее идеологически слабой в столкновении с мистикой монархической власти. Но рационализм не связан с республикой, как мистика – с монархией. Погружаясь в историческую традицию, создавая духовные основы демократии, будущие поколения могут найти для народовластия религиозное освещение – в Библии, в русском прошлом. Отработанный, изжитый в Европе пафос Contrat social должен быть заменен пафосом соборности Божьей воли, которая говорит в истории столь же гласом народа, как и устами царей. Историческое воспитание должно фиксировать внимание на героических республиканских идеалах Греции и Рима, на гвельфских средневековых идеалах демократии (Флоренция), на православном народоправстве Новгорода. Тогда республика сделается не пустой формой, не меньшим злом, а положительным идеалом, освобожденным от пошлого утилитаризма, несущим в себе всю полноту цветения национальной религиозной культуры.
§ 3
.................................................................................... ...................................................................................
.................................................................................... ................................................................................... 4. Традиция и резолюция
Возрождение России зависит от того, удастся ли преодолеть глубокий раскол в народном сознании, образованный доктриной и фактом революции. Новое сознание должно воспринять и слить в себе все жизненное и ценное в старой и новой идее России. Это задача ныне живущего и вступающего в жизнь поколения. Это задача первой национальной русской власти.
Но не будем обольщать себя иллюзией. Страна, пережившая революцию и от несведущая свое новое бытие, не может долго (или никогда) обрести утраченное единство. Старая жизнь не умирает совершенно, ибо живет вечно в памятниках национальной культуры. Печать художественного благородства, лежащая на этой культуре, великодушная патина времени преображает и стирает зло в «вечное золото» легенды. Легенда убитой красоты и правды сопровождает новую жизнь, вышедшую из революции, потускневшей, опошленной самым фактом победы. Победа, как известно, – самое трудное испытание для идеи. Противоречия, которые вскроет в себе новая действительность, отвращение, даже ненависть, которые она (как всякая действительность) будет рождать в самых чутких, в самых нервных современниках, обеспечивает возрождение не только утопизма революционного, но и утопизма реакционно-романтического. Последний преимущественно соблазнителен для носителей высшей культуры, влюбленных в прошлое. Завоевание реакцией самых, ответственных духовных постой нации-обычный удел общества, вышедшего из революции. Такова судьба Франции. Вотуме полтора века продолжается тяжба вокруг «Великой» революции. За малыми реставрациями и революциями XIX века надо вглядеться в борьбу идей, доселе безнадежно разделяющих Францию. Два враждующих стана определят ют сами себя именами, которые стоят в заголовке этой главы. «Традиция» и «революция» – традиция, которая революционизирует, революция, которая охраняет, – ныне, как сто лет назад, ведут смертельную войну за душу Франции. Точнее было бы говорить о двух традициях: традиции революции и традиции реакции. И в наш исторический час на весах духа перевес, несомненно, склоняется на чашку последней традиции.
Это духовное междоусобие, которое в каждом поколении готово вспыхнуть новой гражданской войной, подтачивает силы нации. Вместо плодотворной борьбы идей воздвигаются непроницаемые перегородки между ними со спертым воздухом внутри, с культом окостенелых предрассудков. Грозит ли России та же судьба?
Старая Россия оказалась менее живуча, нежели старая Франция. Социальные корни дворянства подрезаны как будто навсегда. Тургеневская усадьба едва ли когда-нибудь воскреснет. Но неистребима живая память о былом величии и славе. Не умрет Пушкин, а с ним очарование александровской и екатерининской эпохи. Надо надеяться, останутся дворцы Петергофа, Царского Села, красноречивые, но и лживые свидетели императорской славы. И для нее настанет время реабилитации.
На фоне слишком простой и деловой жизни, грубоватой повседневности, технических достижений – утонувшая империя с каждым годом будет подниматься со дна царскосельских озер. В этот императорский Китеж будут жадно глядеться тысячи юношей, мечтающих о небывалой России. Одни ли малокровные потомки старых родов, для которых фамильная история сплетена неразрывно с историей России? Но Борисов-Мусатов был сыном полупролетария. Уже теперь можно изредка встретить на фабрике и в деревне романтиков прошлого, девушек, которые за чтением Пушкина и Толстого ощущают себя не крепостной рабой, а Татьяной, Наташей, Китти. XIX век еще не так опасен для республики. Но XVIII может ее убить. Что же сказать о XVII? Старая славянофильская легенда о народном царе может воскреснуть с возрождением церковности и романтикой православного быта. Конечно, реализация этой мечты быстро убьет ее. Но в ожидании республика будет страдать тем органическим пороком, который пока обеспечивает ее стойкость в нашем поколении: она существует. Это делает ее почти безоружной перед призраком. Вот почему борьба между революцией и традицией неизбежна – борьба серьезная, жестокая, длительная. Она может стать главным духовным содержанием русского XX столетия. Если эта борьба не будет вырождаться в заговоры и полицейский террор, она может оплодотворить русскую мысль и культуру. Подготовить и углубить грядущий народный синтез.
Что может революция противопоставить призраку своего врага? Я говорю не о жизненных удобствах, о практической годности режима, но о его идеологическом освящении, о его культурном помазании.
На первый взгляд, очень немногое. Революция – слишком юное и не очень талантливое дитя старой России. Вклад революционной идеи в великую русскую культуру малозаметен. Не остается ничего от народников 60-х и 70-х годов, от демократических передвижников. В сущности, адвокатами революции будут только Герцен и Некрасов. Быть может, еще Глеб Успенский. Традиция будет опираться на Гоголя, Достоевского, Леонтьева. Разумеется, не без натяжек. Но все же остается фактом, что самые мощные умы XIX века прошли мимо революционной эпопеи интеллигенции. И революция не построила своих дворцов. На каком же языке она будет говорить грядущим поколениям?
Революционная эпопея должна говорить сама за себя, в оголенности своего нравственного подвига. При всей культурной бедности революционного стана, он один хранил в упадочной России XIX века дух героического подвижничества. Зрелище этой неравной борьбы, революционный Плутарх, революционные святцы – долго будут воспитывать общественно-патриотическое сознание русского юношества: конечно, при условии абстракции от содержания революционных доктрин, стоявших в кричащем противоречии с мученическим подвигом и идеалом. Наша великолепная реакция – даже в Достоевском и Леонтьеве – всегда несла в себе разлагающее зерно морального порока. В борьбе с победоносной революцией она представляла партию декаданса против моральной чистоты и против жизненного христианства. Имморализм реакционной «традиции» XIX и XX века обесценивает ее воспитательное значение для будущей России.
Но революция не только святцы декабристов и народовольцев. Революция – это также безумие и злодейство большевиков. Из песни слова не выкинешь; России, как и Франции, придется принять или отвергнуть революцию целиком.
Сейчас, в разгаре борьбы, можно и должно противополагать Февраль Октябрю. Для будущего это противоположение бессмысленно. Французский радикал уже не судит тяжбу жирондистов и монтаньяров. Спор Робеспьера с Дантоном интересует лишь узкий круг историков. Так и будущая Россия будет стоять на распутье между Лениным и царем.
В свете большевизма в русской традиции вскрылись глубокие противоречия: Герцен и Бакунин, Лавров и Нечаев, народники и марксисты. Начав политическую чистку, нельзя нигде остановиться. Даже в Герцене, даже в Лаврове можно разглядеть большевистскую гримасу. Как русская монархия влачит на своих плечах опричнину, бироновщину и позор последнего царствования, так революция не может сбросить бремени Нечаева и Ленина. Это бремя морально чрезвычайно отяготительно. Но романтика революции всегда будет уравновешивать романтику старинных усадеб. Злодейства нашей эпохи будут восприниматься так, как они должны восприниматься: как историческая трагедия, героем которой является народ. Злодеяниям нет места в житиях святых, но без них немыслим Плутарх, немыслим Шекспир. Если для морального чувства народовольцы могут оправдать русскую революцию, то для исторического воображения ее реабилитация дана лишь красной эпопеей ее победы.
Но и с праведностью народовольцев, и с кровавым заревом Октября, революции, то есть ее идее трудно уравновесить традицию, понятую как консервативную идею всей тысячелетней истории России. Столетие – против тысячелетия всегда осуждено как дерзкий бунт, беспочвенный и бесполезный.
Революция должна расширить свое содержание, вобрать в себя maximum ценностей, созданных национальной историей, чтобы выдержать длительное состязание с традицией. Спор идет о том, какая идея окажется более емкой, более гибкой, чтобы охватить национальное содержание русской культуры. Подобно двум божественным началам манихейской космогонии, борьба двух идей состоит не столько в отражении, в исключении, в истреблении вражеских ценностей, сколько в их захвате, пленении, ассимиляции. Если для монархиста дело идет о том, чтобы надеть на революционера императорскую ливрею, сделать из революции побочный продукт имперской культуры, то для революции важно наложить свою печать на самую монархию, отметить революционным помазанием все творческое в наследии царей. Предстоит длительная борьба за тело Патрокла. Русская интеллигенция всегда притязала на революционное осмысление дела Петра. Нетрудно отвоевать для нее – то есть для идеи просвещения – XVIII век, «дней Александровых прекрасное начало». Остальное, то есть сумерки империи (и здесь еще предметом спора может быть «эпоха великих реформ»), можно предоставить врагу. Нужно выбирать между Николаем 1 и Герценом, между Александром II и «Народной волей».
Для революции гораздо существеннее продвинуть свои рубежи в глубь прошлого, освободить русскую традицию от оков карамзинской монархической схемы. Национальный канон, установленный в XIX веке, явно себя исчерпал. Его эвристическая и конструктивная ценность ничтожны. Он давно уже звучит фальшью, и труд русской исторической науки подорвал, искрошил старую национальную схему. Новой, революционной схемы не создано. Материалы для нее – груды камней – собраны поколениями русских историков. Но нет архитектора, нет плана, нет идеи. Революционная мысль, в плену у скудных либерально-материалистических идей, не имела вкуса к древней России, молчаливо уступая ее, как безобразную руину, своим врагам. Исключения – Костомаров, Щапов – были редки. А между тем задача нового свободного построения государства Российского, в котором пришлось бы несколько потесниться московскому двухвековому царству, чтобы дать больше места и простора пятивековой феодально-вечевой Руси- эта задача диктуется и органическим ростом исторической науки, и самой историей России. Вполне мыслима новая национальная схема, которая оказалась бы менее тенденциозной, менее узкой, нежели схема карамзинская, и в которую факт русской революции вошел бы не как непредвиденная катастрофа, а как отрицание отрицания, восстановляющее древнюю правду.
Ясно, что для этого предстоит полное перерождение доктринального наследия революции, ибо завещанные ее героям доктрины не годятся ни на какое национальное строительство. Однако национализация революции – факт уже совершившийся в недрах России. Необходимые идейные выводы из него будут сделаны, вероятно, не скоро, но они должны быть сделаны. Русское прошлое, русская культура откроются лишь для того, у кого есть глаза на духовные основы этой культуры, этого национального прошлого. Эта культура, это прошлое – плоть и цветение христианства. Без внутреннего приобщения христианству невозможно никакое истолкование русской национальной идеи. Без этого крещения революционная идея может одержать еще интернациональные победы, но она будет всегда бита «традицией» на поле национального матча. И это поражение означает, рано или поздно, гибель революции и ее идеи. Бессильный, не существующий сегодня, ее противник будет крепнуть с каждым новым успехом национального сознания. Лишь христианизация вольнолюбивого и демократического идеала спасает его национальную ценность, как примирение с Церковью делает прочными и даже незыблемыми основы нового республиканского строя.
<Третья статья>
Организация культуры
Преувеличенные надежды и мрачные предчувствия связываются с завтрашним днем русской культуры. Переоцениваются и разрушительные силы революции, и ее творческие силы. Революция – половодье, смывающее культурные насаждения и постройки: но половодье оплодотворяет – в Египте – илом и влагой засохшую землю. Революция – водопад, на динамической энергии которого спекулируют мечтатели: но забывают, что это не постоянная энергия Ниагары, а краткая бурливость потока, который завтра оставит после себя стоячие болота и мелкие воды заливных займищ. Послереволюционная Россия – богатая почва, жаждущая семени, но бедная естественными источниками энергии.
Мы говорим, конечно, лишь об энергии духовной культуры. Только здесь может идти речь об обмелении. Для хозяйственников и техников силы найдутся. Найдутся они, можно верить, и для чисто духовного (внекультурного) творчества, обладающего способностью постоянного самовоспроизведения. Но тема духовной культуры ставит особые проблемы – для России всегда мучительные. Как духовная культура, она движется приливами подземных вод, лишь отчасти и редко связанных с надземным неистовством стихий. Как культура, она всегда хозяйство: строй, лад, согласие – над хаосом и стихией. Она всегда аполитична, хотя бы все подлинно ценное в ней притекало из откровений ночных мистерий. Пьяный Богом дикарь не творит культуры: он убивает Бога и ест его плоть. Для культуры существенны: творческая аскеза, учительство, предание, иерархия. Учительство и ученичество возможны лишь при различии уровней и уважении к нему. Действительно осуществленное – или мнимо утверждаемое – духовное равенство делает невозможным движение: движение вод зависит от разницы уровней.
Русская интеллигенция считала чем-то ненормальным строительство новой русской культуры, которое начиналось с Академии наук и через полтора века пришло к народной школе. Но другого пути не бывает. Запад тоже начинал с академий, только академии его создавались еще при Карле Великом. Большевизм сознательно поставил своей задачей нивелирование культуры, и в этом преуспел, как ни в чем. Подъем народных масс сопровождался закрытием для них источников высшей культуры. В мире еще не было опыта подобного обезглавливания целой нации.
Это ставит перед русским национальным возрождением совершенно особую задачу, обозначаемую нами как организация культуры. Сама постановка этой задачи требует оправдания.
Если под культурой понимать высшие формы духовной деятельности нации, то a priori можно оспаривать законность такой темы. Слишком много развелось нынче охотников организовывать культуру. Большевики ведь ничем иным не занимаются, как организацией пролетарской культуры. Какая, собственно, разница между организацией культуры и ее удушением?
Культура, как высшая форма творчества, прежде всего нуждается в свободе. Единство национальной культуры слагается из бессознательно ориентированного потока индивидуальных энергий, в котором каждое противоречие имеет свою ценность. Если организация означает планомерность или хотя бы воспитание, то по отношению к высшим формам творчества хочется сказать: поменьше воспитания!
Как в сфере хозяйства, так и в сфере культуры ликвидация коммунизма есть прежде всего освобождение.
И, однако, проблема организации существует. Ее необходимость вытекает из двух основных и трагических фактов большевистской диктатуры: 1) уничтожения старого образованного класса в России и 2) искусственной выгонки целого поколения в марксистском парнике. Организация русской культуры означает поэтому: 1) воссоздание культурного слоя и 2) выпрямление духовного вывиха целой нации.
Конечно, об уничтожении интеллигенции можно говорить лишь с большой осторожностью. Что характерно для революции, так это экстенсификация культуры, приобщение к ней масс «от станка и от сохи». Такая буйная демократизация сама по себе несет опасность: резкого снижения уровня, измельчания духовных вод. Эта опасность удесятеряется сознательным и планомерным истреблением дворянства и буржуазии, которые были естественным резервуаром пополнения интеллигенции. Старые кадры редеют, на смену им приходит новый тип: практически ориентированный варвар-специалист, относящийся с презрением к высшим культурным благам.
Не одна цензура повинна в оскудении русской научной литературы, но и отсутствие читателя, делающее невозможным серьезное издательское дело.
В России образовался тонкий слой, созданный нэпом, который имеет материальные возможности поддерживать высшие формы культуры: обучается в университете «бесцельным» наукам, покупает книги по искусству, составляет публику концертных зал. Личные вкусы влекут его по преимуществу к западным (или восточным) космополитическим блюдам. Переводный роман – его любимое чтение. Духовно он является воплощением скептицизма, безразборчиво гуттирующего все экзотическое, но естественно отталкиваемого цельной, органической силой веры. Для русского духовного возрождения этот духовный тип таит большие опасности. До сформирования почвенной русской буржуазии этот класс мог бы оказаться единственным носителем высшей культуры. Во всяком случае, он может определить русский либерализм и русское западничество. Уже сейчас он явился питательной средой для развития самой значительной в России литературно-критической школы – формалистов. Другими словами, столь существенная для национального возрождения отрасль культуры, как изучение национальной словесности, может быть потеряна для русского дела.
Кажется, ликвидация нэпа ликвидирует и этот поверхностный культурный слой. При всей его духовной бессодержательности, он мог вынести на себе продукцию тех тонких и сложных форм, без которых немыслимо духовное народное хозяйство. С его отмиранием нищета становится вопиющей; впрочем, исчезновение его может быть только временным.
Что сулит все это для русского будущего? Предоставленная самой себе, Россия – «новая Америка» – может обернуться безбрежным Пошехоньем, раскинувшимся на одну шестую часть света, с островками богемной культуры берлинских и парижских кафе.
Есть сила в России – и сила огромная, – от которой можно, казалось бы, ожидать почина в организации культуры. Эта сила – православная Церковь. Она объединяет теперь в своей ограде высококвалифицированное культурное меньшинство, жаждущее творческого выражения православия. Однако мы не думаем, чтобы русская Церковь уже в ближайшие годы могла поднять на себе всю русскую культуру. Для этого у нее, прежде всего, мало и материальных возможностей. Но гораздо важнее то, что в процессе русского религиозного возрождения вопросы духовной жизни занимают и будут занимать первенствующее место, сравнительно с периферическими вопросами религиозно- культурного творчества. Радикализм возвращающейся в Церковь интеллигенции – новая фаза старого русского радикализма в соприкосновении с упадочническим обскурантизмом старой церковности – создают неблагоприятные условия для православного творчества. Революционная эпоха резко обрывает русский православный ренессанс начала XX века. Лишь следующее церковное поколение, свободное от революционного шока, сможет найти в себе душевное спокойствие, вкус и досуг для культурной работы.
Остается государство, на которое вторично, как в XVIII веке, выпадает задача воссоздания русского культурного слоя. Конечно, и государство не может идти вразрез с общим потоком народной жизни. Но получает в наследство от большевизма две задачи: удовлетворение разбуженного культурного голода народных масс и организацию технической культуры, столь необходимой для восстановления национального хозяйства. Мы не останавливаемся на этих задачах, потому что они самоочевидны, они будут выполняться «самотеком», не требуя особых творческих усилий. Для многих ими и исчерпывается русская пореволюционная культура. Такой, думается, будет внешний, показной фас России: России официальной, России демократической, России-Америки. И, однако, государство обязано взять на Тебя и третью задачу – ибо кроме него взять ее некому – сохранения высших форм национальной культуры. Трудностьзаключается в том, что здесь придется преодолеть немалое сопротивление со стороны низов. Для русского крестьянина, даже для рабочего непонятна ценность Эрмитажа, государственных театров. В голодные годы продажа картинных галерей была очень популярным низовым лозунгом. Будущее государство русское должно будет поставить перед культурным народничеством великодержавное призвание России, имеющее свое единственное оправдание, как и всякое великодержавие, во вселенском значении русской культуры.
Первая задача организации пореволюционной культуры – воссоздание культурного слоя в России – разрешима лишь через школу. Но Общая народная школа, открытая революцией для низов, долго еще не сможет подняться над уровнем рабочего техникума. Для обеспечения непрерывной работы в области духовной культуры необходимо воссоздание разрушенной системы гуманитарного воспитания и гуманитарных наук. В университете это означает восстановление историко-филологического и юридического факультетов, в строе народного образования – гуманитарной классической школы. Классическая школа была непопулярна в России, и ее широкое воскрешениё будет непонятно, да и не нужно для демократии. Более того, оно будет вредно, как вредна была толстовская школа, профанировавшая утонченную культуру гуманизма. Классическая школа в России, еще в большей мере, чем на Западе, должна быть школой элиты, рассадником культурного меньшинства, которым творится национальная, зиждущаяся на исторической традиции культура.
Эта элита не может быть уже ни сословной, ни классово-цензовой. Единственным исходом было бы создание привилегированной (в смысле академическом), обеспеченной государственными стипендиями классической школы для избранных, лучших учеников, народных школ. Через них интеллектуальный отбор демократии, с заметной прослойкой старой и служилой интеллигенции, явился бы питомником университета. Таких школ Россия может создать очень немного, на первых порах, может быть, всего две: по одной в Москве и Петербурге. Иначе неизбежно снижение качества, растворение в пошехонском море.
Наша задача сейчас создать небольшой, но мощный, прекрасно вооруженный штаб для завоевания Пошехонья. Разжижить, обескровить первый призыв значит подорвать его творческую активность, – в конечном счете, и его педагогическое влияние. В первых школах воспитываются не народные учителя, а учителя учителей. Лишь второе или третье поколения донесут плоды новой гуманитарной школы до деревенских изб.
Много споров вызовет характер этой новой гуманитарной школы. Здесь столкнутся все течения, разделяющие ныне русское национальное сознание. Вопрос о направлении шкoлы нeпocpeдcтвeннo oтpaжaeт вcю пpoблематику русской историософии. Вне спора остается национальная традиция: в истории, литературе, искусстве. Спорной – ее вселенская ориентированность: греческая, латинская или восточная. По нашему глубокому убеждению, греческая школа является единственно верной русской идеей. Наше христианство, наше средневековье ответвляется от греческого ствола, как католический мир от Рима. Платон живет в русской философской мысли, доселе определяя ее, а приоткрывшаяся нам глубина досократовской Греции волнует созвучием древнеславянской душе. Живой, неотвлечённой может быть в России лишь школа, построенная на Эсхиле и Платоне, с просветами в Византию и классической христианской патристики. Латинский мир не исключаются совершенно, но получает приличествующее ему вторичное значение. Проблемы Востока, столь важные в грядущих судьбах России, находят свое освещение на уроках землеведения и истории, но проект евразийцев извратить русскую идею путем ориентализации школы должен быть отвергнут.
Общая народная школа сохранит сообщенный ей революцией реально-технический характер, с заменой идеологических элементов материализма и марксизма основами национального воспитания. Их сочетание с реальной программой представляет новое задание для русской педагогической мысли, доселе строившей национальное воспитание лишь на гуманитарной основе. Вопрос о религиозном воспитании гораздо сложнее. Бесспорно, школа должна предоставить для него возможности, но сама еще не может быть на нем построена. Этому препятствует как отсутствие религиозно мыслящего учительства, так и глубокий религиозный кризис народного сознания.
Гуманитарная средняя школа питает гуманитарные факультеты. Университет системой экзаменов замыкается от захлестывающего варварства, системой стипендий (положительная сторона советского вуза) обеспечивает приток в высшую школу из демократических низов и остатков старой интеллигенции.
От университетских кадров к организации преподавания: здесь возникает в новой постановке национальный вопрос. Чрезвычайно велик соблазн использовать университет для национализации культуры. Большевики принципиально отрицают за высшей школой значение лаборатории чистого знания, оставляя за ней лишь педагогические и социально-технические функции. Фактически, путем понижения уровня, им удалось в значительной мере изгнать науку из университета. Необходимость широкой чистки личного состава в оставшемся после большевиков хозяйстве сама по себе может соблазнить к заполнению кафедр стопроцентными патриотами. Современная доктрина: «Наука делается вГлавнауке, а вузы лишь популяризируют ее», – может найти очень много последователей в национальной России. Послевоенное поколение не понимает смысла культуры, и политическая благонадежность может очень легко заменить ученые степени. Отсюда угроза науке как служению истине, угроза культуре как сложному многоединству.
Против этой опасности должна возвысить голос вся культурная элита страны. Политические разногласия не должны мешать образованию единого культурного фронта. Ясно, что в политической борьбе, в эпоху переворотов, фельдфебель в университете, то черный, то красный, но всегда по существу тот же самый, не щадит ничего. Но и никакие юридические, никакие конституционные гарантии не спасут от него, если не будет создано независимого голоса «элиты». Свободная наука может попираться и диктатурой, и демократией, может попираться и самими учеными под флагом автономии. Только культура может спасти культуру. Только реакция стыда и негодования может помешать власти заполнить своими креатурами все ответственные посты в организации национальной культуры.
Разумеется, идея национальной культуры требует учреждения и государственной оплаты определенных кафедр, может быть, и несущественных с точки зрения международной. Но мировая республика ученых существует лишь как федерация национальных организмов, и Rossica представляет особый научный мир, недостаточно признанный в старой, на Запад ориентированной России. Установление границ и распорядка этого мира есть задание самой русской науки и не может быть предвосхищено государством.
Следует определенно сказать: государство не призвано к высшему руководству в творчестве национальной культуры – хотя бы потому, что само содержание этой культуры не подлежит его ведению. Это содержание всегда остается не данным, а искомым, ибо национальная культура не есть завещанный предками мертвый капитал, а живая творческая сила, создающая новое, еще небывалое, еще не расцененное. Какими критериями располагает государство для определения того, что национально и что относится к культуре? Живая национальная идея в своем росте нередко впитывает в себя то, что вчера казалось антинациональным. И то, что вчера казалось апробированной культурой, сегодня – в мусорном ящике. В высших вопросах духа призвано решать лишь избранное меньшинство. Но и оно не обладает непогрешимостью, и его communis opinio вырабатывается в процессе борьбы и общих исканий. Настоящая свобода возможна при условии уважения к этому меньшинству и самоограничения меньшинства.
Но, оставляя за государством лишь роль технического организатора культуры, на кого возложить выполнение необходимой послереволюционной задачи, которую мы определили как «выпрямление духовного вывиха нации»?
Мы стоим перед фактом духовного искалечения народа, искусственно питаемого фальсифицированными продуктами или определенными ядами. Предоставить лечение времени? Но это все равно, что предоставить времени воспитание беспризорных. Время движется как старинный дилижанс, по сравнению с темпами нашего века. Исторические сроки России отмерены строго и скупо. Мы не можем ждать.
Задача воспитания – национального, культурного – народных масс сама собой падает на плечи русской интеллигенции, то есть свободно организованных культурных сил нации. Даже большевизм, обладающий всею мощью государственного аппарата, свой аппарат агитации создает отдельно от него – в партии, в «Союзе безбожников» и проч. В этой полусвободной «советской общественности» заключается огромное преимущество коммунизма, по сравнению с классической неуклюжестью полицейского государства. Но лишь отказ от монополии культурной работы обеспечивает общественным организациям необходимую им внутреннюю свободу.
Должна быть создана «Лига русской культуры», как свободный союз, поставивший себе целью пропаганду русской идеи в массах. Именно «Лига», а не государственная полиция может осуществить ликвидацию духовного наследия большевизма. Но борьба с марксизмом, с привычками классового мышления – является лишь отрицательной ее стороной. Положительные задачи Лиги – в изучении России, историческом, художественном, этнографическом, в постановке перед массами русских проблем, в воспитании культурной национальной традиции. Эта Лига должна объединить разрозненную деятельность разбросанных по всем уголкам России «краеведческих» обществ, собрать культурных одиночек, еще не расплющенных большевистским молотом. Она обеспечит провинцию разъездными лекторскими силами, дешевой народной литературой, поможет организации народных университетов и вообще дела внешкольного образования. Она поставит в центре издание органов, объединяющих всю эту национальную педагогическую работу.
Необходимым условием работоспособности Лиги должен быть широкий иедологический фронт её. Все национально годное для строительства новой России должно найти место в ее рядах. Это значит, что она должна сохранить нейтралитет по отношению ко всем острым политическим проблемам. Если это не удастся, если различные течения русской мысли будут пытаться создавать свои самостоятельные аппараты для организации русской культуры, то это будет означать срыв гражданского мира, столь необходимого после революции, и вместе с тем – для государства – необходимость рокового выбора между разными схемами национальной мысли.
Для государства, говорим мы, ибо Лига (или Лиги), в послереволюционных условиях, может работать лишь в тесном сотрудничестве с государством и с материальной его помощью. Духовным источником ее должен явиться свободный национальный подъем, вольное горение русской идеи. Но в разоренной, социально обезличенной России, в этом эгалитарном царстве нищих только государство обладает экономической силой, необходимой для всякой крупной организации. Возможные силы частного капитала, естественный питомник меценатства, на первых порах лишены национального лица. Вот почему (и это одно из многих оснований) интеллигенция должна отказаться от старой брезгливости к тому, что связано с государством. Государство есть форма народной воли, русской воли. Служба ему, жалованье его несравненно почетнее службы жалованья капитала, да еще иностранного. А вне государства жалует лишь капитал. Интеллигенция должна вернуться к традиции XVIII века, чтобы вместе с государством нести почетную службу на фронте народного просвещения.
И, однако, сказанное выше о непригодности государства к организации культуры остается в силе. Таким образом, создается жизненное противоречие: государство, поддерживая материально национальную работу интеллигенции, не имеет права вмешиваться в нее по существу. Таково действительно идеальное решение, которое требует большого самоограничения обеих сторон: от государства – отказа от идеологических притязаний, от всякой идеократии,софократии и прочих видов лжетеократии; от интеллигенции – установления широкого идейного фронта и величайшей осторожности (воздержания) по отношению к чисто политическим и социальным задачам государства.
«Лига русской культуры» призвана к выполнению того национального дела, которое в странах фашистской диктатуры (или в идеологии евразийства) выпадает на долю партии или «отбора». Не стать партией, сохранить должную дистанцию от государства, при лояльной верности ему, – это значит спасти свободу культуры. Дело это требует большого такта и жертв, к которым мы не приучены историей. Переработка всего духовного облика интеллигенции для этого необходима. Если ее не будет, Россия будет сменять одну «идеократию» на другую, проматывая последние рубли своего культурного достояния.
Если удастся сохранить свободу, то будущее русской культуры нам не представляется мрачным. Можно верить в природную талантливость, в нерастраченность сил великого народа. Революция впервые эти силы актуализирует в небывалом размере. Самая огромность вовлеченных в культурное движение масс создает исключительные условия качественного отбора. Нужно помнить лишь одно: в экономии сегодняшнего дня первоочередной задачей является не дальнейшее накопление сырого культурного материала, а воспитание меньшинства, способного его переработать. В организации культуры национальная задача параллельна задаче хозяйственной: там воссоздание и воспитание класса предпринимателей, здесь воссоздание, на новых духовных началах, русской интеллигенции.
О Церкви в новой России можно говорить в двух планах. Рассматривая извне, это частная тема – тема об отношении государства к православным культовым организациям. Взятая изнутри, то есть по существу, это тема безмерная, тема вселенская, в которой скрыто решение и всемирно-исторических судеб России. Минимализм и максимализм одинаково уместны в отношении к церковной проблеме. И, что особенно значительно, – между обеими установками нет зияния: это единственная сфера реальности, где малое, земное, человеческое соединяется с величайшим, небесным и божественным. Поэтому лишь здесь дано преодоление острого русского противоречия: между бескрылой практичностью и утопической беспочвенностью.
а) Государство и Церковь
Еще не закончено трагическое развертывание революции. Еще мы не знаем, где остановится ее богоборческая ярость. Будут ли закрыты все храмы в России и уничтожен публичный культ, как это намечено пятилеткой «безбожников»? Или экономизм большевиков возьмет верх над их изуверской теологией и заставит их остановиться перед тем, перед чем не отступили чистые теологи якобинского руссоизма. До сих пор можно лишь констатировать: 1) революции удалось оторвать от религии широкие массы, воспитав религиозный индифферентизм в большинстве и выковав активное богоборчество в ничтожном численно, но весьма энергичном меньшинстве; 2) революции не удалось уничтожить православной Церкви, которая в гонениях проявила большую духовную силу и способность к творческому возрождению; 3) революции удалось расколоть православную Церковь на несколько – около десятка – организаций, при наличии многомиллионного и растущего сектантского движения в народных низах. Этого достаточно, чтобы сделать невозможной – разумно и серьезно – в послереволюционной России государственную Церковь. Лишь политическая реставрация могла бы произвести этот эксперимент, одинаково роковой и для Церкви, и для государства. Внутренний религиозный опыт, выстраданный русской Церковью, заставляет ее дорожить свободой от государства. Этот принцип, еще недавно бывший лишь доктриной либеральной богословской школы, теперь завоевал признание в мистическом сердце церковности. Еще на периферии, и притом либеральной периферии (парадокс истории), сказываются соблазны огосударствления Церкви: ее перекраска в защитные революционные цвета. Но путь патриарха Тихона – то есть основное русло православной церковности – пролегает посредине между староверием православного самодержавия и обновленчески-сергианским оппортунизмом революционной синодальности. Нет сомнения, что прекращение религиозного террора и связанных с ним искушений (банька 40 мучеников), будет означать победу «аполитической» Церкви.
Перед этой Церковью открывается эпоха трудов и подвигов. Медленное завоевание народных масс потребует серьезной научной культуры и совершенной перестройки пастырского миссионерского аппарата. Раскаленные добела мистические энергии ждут новых форм церковно-социального служения: новых братских и орденских организаций социального монашества. Наконец, изживание расколов возможно лишь в опыте истинной соборности, предполагающей большую широту духовных течений, поскольку они не разрушают единства Церкви и ее православного исповедания. Мистики и рационалисты, реакционеры-романтики и либералы-модернисты могут и должны вести свою борьбу на паперти общего храма. Только литургическое общение спасет от образования новых как мистических, так и рационалистических сект, слагающихся уже на основе богословской культуры и потому более опасных для церковного единства. Без государственного принуждения, привычного в течение веков, и без монархического папизма, строение церковного единства представляет постоянную и трудную задачу, настоящий подвиг соборности, к которому призвано ныне русское православие.
От нового государства Церковь вправе ждать лишь признания ее свободы. Значит ли это, что их отношения выльются непременно в классическую форму «отдаление Церкви от государства»? Эта формула может покрывать самое разнообразное содержание: от скрытого или открытого гонения на Церковь (Франция, СССР) до тесного сотрудничества (Америка). В России нет политической почвы для антиклерикализма. Православие уже доказало, вопреки 1600-летней традиции, свою способность примиряться со всевозможными формами власти. С другой стороны, всякая власть, дорожащая национальной культурой, не может отталкивать Церковь – в России хранительницу самых чистых и глубоких национальных традиций. Отсюда основания надеяться, что свобода Церкви в грядущей России не будет свободой изгоев и изгнанников. Государство имеет возможность, не изменяя своей религиозной нейтральности, оказывать Церкви серьезную поддержку: путем обеспечения религиозного (факультативного) преподавания в школе – для всех исповеданий, – путем материальных затрат на содержание храмов, признанных исторической и художественной ценностью, без профанирующего обращения их в музеи. От дальнейшего на первых порах лучше отказаться: субсидии обязывают и связывают. Церковь, политически лояльная по отношению к государству, должна сохранить перед ним независимость своего нравственного суда.
Здесь открываются пути для медленного, молекулярного срастания православной Церкви с тканью нового демократического общества. Священники-кооператоры и деятели профессионального движения, епископы-ученые заполнят ров между Церковью и миром. Россия приучится видеть в рядах Церкви лучшие кадры своей интеллигенции. И Церковь благословит народ трудящихся и его власть, как благословляет она всякую плоть человеческую и всякую душу, не противящуюся Христу. Ее высшим удовлетворением будет видеть своих сынов правителями России, мужественно исповедующими свою личную веру задолго до того, как крест осенит Россию и купол Церкви покроет ее культуру.
б) Церковь и Россия
Россия без креста, Россия географическое место борьбы религий и сект, – ни один православный человек не примирится с этим. То, что кажется нормальным в самой ненормальной из цивилизаций, – вавилонское смешение языков – для нас нестерпимое уродство, тяжелый недуг вырождения. Мы жаждем целостного единства жизни и творчества. Нас мучит мечта о всенародном действии, о внехрамовой литургии, которая творится царственным священством христианской нации. Мы видим ангела русской Церкви в разодранных ризах, безутешного о погибшей красоте, и спасение остатков не примирит нас с отступничеством избранного народа.
Послереволюционная Россия – отяжелевшая, грубая, вся в алчности земного хлеба и в гордости земного могущества – Россия тракторов и пушек не может быть страной великой культуры. Сейчас бессмысленны мечты о перевале за исполинский хребет XIX века. Русский XIX век надолго останется непревзойденной вершиной нашего классицизма. Толстой, Достоевский, даже Пушкин были голосом христианского тысячелетия. За их личной гениальностью стоял углубленный и просветленный христианством гений народа. Так ощутима крестьянская (христианская!) деревня за графом-мужиком Толстым и монастырь за грешным Достоевским. Не в занятии сельскохозяйственным трудом и не в близости к земле-природе смысл народничества как религиозной категории. Смысл его в народном массиве, хранящем память о древней правде и красоте. Европа этот массив давно разрушила, и крестьянин обернулся в ней «аграрием». В России он разрушен с революцией. Теперь у нас нет «народа», как нет интеллигенции. Остались «хлеборобы», «работники земли и леса», забывшие все начисто, tabula rasa для сельскохозяйственной арифметики.
Где, откуда на этой убогой земле подняться национальному гению? Не заменит его и изощренность мастерства, искушенность культурной традиции, чем живет Запад; Россия порвала все традиции, кроме традиции презрения к мастерству.
В России есть лишь один центр для духовного собирания народа. Есть сердце России, и пока оно не перестало биться, нельзя говорить о смерти нации. В Церкви, сжавшейся, сдавленной в темной подземной темнице, сохранились огромные, еще небывалые духовные силы. Они ждут своей актуализации. Придет пора, когда эта актуализация предстанет для них не в личном подвижничестве, а во всенародном служении. Это будет началом воскресения России.
Потеря «христианского народа» имеет и свое положительное значение. Благочестивая старушка перестает быть идеальной представительницей православного мирянства. Вместе с ней отпадает и бесхитростная установка на темноту. Христианство снова становится – как в Киеве и в Москве, как в Византии и в Риме – религией духовной аристократии. Творящие культуру слои освящают ее в купели мистерий, и оттуда воды ее текут до самой глубины народной жизни. Восстанавливается истинная иерархия духовного творчества нации. Вместе с прекращением рокового разрыва между «духовной жизнью» и «духовной культурой» создаются предпосылки для оцерковления культуры.
Оцерковление культуры – это наша христианская утопия, которую мы противополагаем всевозможным утопиям современности. Все остальные утопии реализуются в ней.
Оцерковление для нас – не подчинение внешнему авторитету Церкви. Оно есть осуществление религиозно-культурного единства, при котором Церковь не противостоит культуре, но творит ее в своих недрах. Это понятие не отрицательно-ограничивающее, но творчески-положительное. Его предпосылкой является не только признание миром религиозной правды Церкви, но и пробуждение в Церкви творчески-культурных сил. В этой утопии находят свое утоление и тоска художника по едином монументальном стиле, не мыслимом вне религиозной цельности, и тоска ученого по синтезе рассыпающейся груды наукообразных конструкций. Лишь в этой утопии вавилонская башня культуры становится храмом, оправдывающим свое священное имя (Bab-El). Купол святой Софии, как земное небо, спускается на исполинские столпы вселенского храма. А вокруг Храма уже видны очертания нового града – христианской общественности.
Два недуга, которыми больно человечество – иные думают, смертельно, – ненависть классов и ненависть наций – принципиально разрешимы лишь на почве христианства. Не , капитализм, то есть анархия личного произвола, и не коммунизм, то есть деспотия общества, а искомое и трудноопределимое равновесие личных и коллективных хозяйственных воль. Кто же будет арбитром между личностью и государством? Нельзя сомневаться, что одним из существенных факторов решения социального вопроса является психологическая установка – на личность и общество одновременно. Но лишь в христианстве возможно парадоксальное равенство: часть целому. И лишь в православии – о, конечно, в возможности- даны предпосылки соборной общественности. Достоевский был прав, говоря, что Церковь – это наш русский социализм, – прав в смысле предвидения грядущего. Тщетно многие обращаются к современной России за решением социальной проблемы: для этого в ней отсутствуют и материальные, и моральные предпосылки. Но невозможное сегодня отодвигается в будущее. Из обломков коммунистической и капиталистической стройки медленно воздвигнутся стены христианского града.
Современное язычество с его самодовлением национальных культур делает невозможным сожительство и сотрудничество народов. Война в христианстве – по крайней мере война между христианскими народами – всегда остается делом грешным и постыдным. В нашу историческую эпоху – на другой день после мировой войны раздался явственно голос христианских Церквей о давно утраченном единстве. Но католичество, в самом имени своем несущее обетование единства, не может осуществить единства в свободе. Православие оказывается и здесь центральным материком христианского мира. Между ним и протестантизмом уже устанавливается единство если не веры, то любви. Православие уже не хочет уступать протестантизму духовной свободы, но показывает ему возможность духовной общественности. Проблема соединения Церквей необычайно трудна, но сближение Церквей, практическое единение христианства становится в порядок дня.
За расколами христианского мира встает во всей своей остроте великий спор между Востоком и Западом. Восток, начавший на наших глазах эпопею своих освободительных революций, скоро вступит в эру завоевательной экспансии. Россия, его ближайшая соседка, Россия, насыщенная восточными влияниями, становится призванной посредницей между Азией и Европой. Она имеет все основания смотреть с сочувствием на освободительное движение великих древних народов. Она может обильно и без вреда для себя черпать в сокровищнице их культуры. Но Она не предаст христианства и духовного первородства эллинства, которым она усыновлена. Если христианству, освобожденному от позорной связи с колониальными злодеяниями белой расы, суждено вырваться из роковых границ греко-римского мира, То православие, конечно, всего ближе миру Востока, Византия так много впитала в себя этого Востока, задолго до вторичной ориентализации Московского царства. Древняя славянская мечта об Индии – мечта русских былин и сказок – осуществится не в виде новой, третьей по счету Индийской империи, а в виде новой индийской Церкви, в которой воскреснет почти угасшее христианство ап. Фомы. В свете нового возрождения – возрождения Востока, – не мечтой, а точным историческим фактом становится центральное положение России в мире. В наше время неслыханных исторических унижений, пред лицом национального отступничества России, снова раздаются голоса о ее христианском призвании. Мессианская идея – ветхозаветно-реакционная – не имеет права на бытие в христианстве. В православии особенно раскрывается идея христианского призвания всех народов и их соборного единства, исключающего подчинение: и Риму, и Царьграду, и Москве. Но остается объективная истина особой тяжести служения, возложенного на Россию, и – в прошлом – щедрости ее даров. Нельзя только забывать об отступничестве России и вытекающей из него утрате харизм. Лишь через длительное очищение, через суровую аскезу смирения (мессианство – гордыня) лежит путь к земле обетованной. Лишь с этим условием чаемая нами утопия перестает быть мечтательной и вредной.
И в самой смелой из утопий нельзя забывать об иерархии состояний, о годах духовного роста. Оцерковление культуры, к которому мы стремимся, многие именуют православной теократией. В понятии теократии на первый план выдвигается идея христианского государства или христианской власти. И вот здесь необходимо сказать со всей решительностью и силой: да, государство подлежит оцерковлению, но государство есть последнее, что подлежит ему. Из всех культурных сфер государство столь тяжко насыщено грехом, столь несомненно несет на себе печать основателя Каина, что реальная христианизация его встречает наибольшие трудности. Мнимая же или словесно символическая его христианизация ощущается современной христианской совестью – более чуткой, чем совесть предков – как невыносимое лицемерие. Нет более страшной мысли, чем та, что Христос, распинаемый в России большевиками, будет распинаться в ней православным царем. Дело не в том, что христианская теократия предполагает невозможное состояние безгрешности. Но она, во всяком случае, предполагает такую иерархию ценностей, при которой все земное подчиняется Царству Божию. Совершенно ясно, что душа человека, его мысль, его творчество, его трудовая жизнь должны прежде получить помазание Церкви – лишь тогда будет благословен и его меч, которого он не может обнажить в порядке природном без страсти и злобы.
Но в плане утопии, в которой нет счета ни поколениям, ни векам, можно мыслить – и должно мыслить – христианскую Россию, Россию правды и свободы, которая достойна быть увенчана православным венцом. Незачем думать, что этим венцом может быть лишь царская корона. Если грядущая Россия будет страной народовластия, то она найдет церковные формы его освящения. Как древний Израиль, как православный Новгород, Россия может осуществить народную теократию. Всенародность государственного служения раскроет себя как выражение церковной соборности. Весь народ будет увенчан и помазан в лице своих вождей и судий. Но здесь порог, у которого останавливается и самая смелая из утопий.
* * *
Ввиду многозначности слова «демократия» приходится употреблять его в трех смыслах: 1) существующего в Европе парламентарно-демократического режима; 2) свободного, правового государства; 3) народовластия вообще, во всем разнообразии его исторических форм.