Источник

Глава вторая. Моральные причины

При рассмотрении моральных причин, имеющих или имевших вредное влияние на здоровье учеников, мы уже не будем ссылаться на идеальное училище, а хотим описать то, что или сами испытали реальным образом, обучаясь в учебных заведениях, или узнали от других, или что происходило пред нашими глазами с нашими любезными товарищами и однокашниками. Притом во избежание недоумений находим нужным сказать, что будем говорить преимущественно о тех учениках, которые, поступив в училище, должны были расставаться с отеческим кровом, жить где-либо на наемных квартирах, или в училищном доме на казенном содержании под непосредственным надзором училищного начальства.

Немного есть чудовищ-родителей, которые бы не любили своих детей, не ласкали, не приголубливали их, немного также и детей, которые бы душой и телом не были привязаны к виновникам своей жизни. И потому несколько неудивительно, что мальчик с стесненным сердцем, со слезами на глазах расстается с родительским домом, когда ему нужно бывает поступить в училище. Ни новые сапоги, ни новый сюртук и брюки, ни ситцевая или холстинковая рубаха, ни кулек сдобных пышек, ни лакомство, – ничто не помогает, мальчик чувствует начало новой неизвестной и нерадостной жизни, чувствует и сознает тем яснее, что ей уже ему давно грозили. Приезд в город, церемония приема в училище, могут быть для него еще не только сносными, но и довольно занимательными; собственно училищная и ученическая жизнь начинается с того времени, как ему нужно явиться в первый раз в классную комнату. Выслушайте, любезный читатель, как происходил этот дебют образования в наше очень давнее время, и может быть и теперь где-нибудь в захолустьях происходит. Вместе с тем позвольте нам здесь говорить от лица одного из старых наших знакомых, любившего рассказывать свое поступление в училище.

В 7-м часу утра новый рекрут отправлялся в училище под руководством какого-либо ветерана ученика, который рекомендовал молодого ученого будущим товарищам, говоря: это новичок! В классе, разумеется, было смешение сюртуков и сибирок из нанки, домашнего сукна, затрапезных халатов, зипунов и охабней, сапог, лаптей и даже босоногие, шум, гам, беготня, стукотня. К новичку подбегали новые его товарищи, осматривали с ног до головы, даже ощупывали, а иногда пощипывали. Осмотревшись немного, он замечал, что не все прыгали и резвились, а видно было несколько отдельных групп, где один с робостью и достодолжным уважением что-то читал пред другим, принимавшем на себя сановитый вид, а прочие окружающие были только зрителями и свидетелями; видно было, как иные из читавших весело уходили, а другие упрашивали о чем-то слушавшего и уходили с поникшей головой, а не редко с слезинкой на глазах; первые принимались резвиться, а вторые начинали читать книжонку или тетрадку. Вы, г. читатель, как человек догадливый, уже поняли, что слушавший был один из школьных администраторов – аудитор, а читавшие – несчастные плебеи, которые должны были прочитывать свои уроки пред грозными своими судьями однолетками. Впрочем первое впечатление не могло быть неприятным, даже нравилось видеть резвость, смех, беганье и пр. Но вот зазвенел на дворе или в коридоре колокольчик и сцена совершенно переменилась, шум быстро утихает, место класса, не занятое столами очищается, за то резко раздается повелительный голос: по местам, тише и пр.; и минуты в две, три все успокоилось, как бы по какому-то волшебству; все уселись за парты, притихли и даже шепотом не смеют говорить. Только одна особа с гордым самосознанием своей личной важности торжественно или с своего места или по средине класса осматривается кругом и повторяет: эй вы! полно шуметь, запишу в записку, учителю скажу! Эта особа г. цензор, старший наместник и начальников и учителей. Как символ власти, у него частенько в руках бывал конечно не жезл или скипетр, а тонкий прут или порядочный пучок прутьев, которыми он и угощал нередко строптивых и непокорных, без соблюдения, впрочем, обычных церемоний. Не смотря на безмолвие, цензор по временам покрикивал: эй ты, что там вертишься или шепчешь; вот я тебя в записку; и тотчас действительно писал что-то на клочке, а несчастный принимал после этого не очень веселую физиономию. Эта сцена новичку уже показывала, что тут есть власть грозная, что веселость здесь вещь скоропреходящая. Он продолжал стоять у двери или печки (новички оставались на этих местах до прибытия учителя, который уже и усаживал их на места) и ясно понимал, что бывают и грозные сцены. К этому особенно иногда побуждало наблюдение, что из-за печки или черной доски выглядывали, а иногда лежали на открытых местах очень порядочной длины и толщины пучки розог из свежих, так сказать, девственных прутьев. Но вот входит мальчик в класс – это дневальный, ходивший к учителю с докладом о пробитии звонка и говорит старшему: учитель велел незнающим стоять у двери или у печки. Старший, сейчас заглянув в нотату, вызывает на средину преступников, все они не слишком весело смотрят, а у некоторых даже слезы на глазах. При моем поступлении в училище, говаривал нам знакомец, я в этом случае заметил особенно одного мальчика с нежным, красивым лицом, белокурой головкой, с деликатными приемами, одетого в хороший сюртучок и панталоны (заметьте, панталоны, мы тогда почти все были санкюлотами). Белокурый мальчик более других был огорчен, слезы ручьем у него текли, он даже сошел с указанного ему места и, подойдя к старшему, сказал: я ведь знаю урок. Но начальник закричал: что ты не на месте? вот я тебя! и записал его в записку, бедный чуть не зарыдал. Помню и теперь, как у меня забилось сердце в груди, я чувствовал и уже понимал наступающую беду для осужденных тем более, что дневальный счел обязанностью пересмотреть розги, одной из них быстро рассек воздух, как бы для убеждения, хороша ли она? Пока еще не пришел учитель, мы вам должны напомнить, что санкюлоты-ученики духовных уездных училищ, особенно не жаловали учеников, хорошо одетых, баричей, как их называли, и с особенным наслаждением любили сечь их розгами, им как будто любопытно было знать, защищают ли панталоны носившего их? Едва, бывало, велит учитель высечь панталониста, как тотчас на перехват подбегают к преступнику человек пять, быстро его укладывают и особенно раздевают, а лозу берет в руки самый лучший экзекутор и даже сам старший; и будьте уверены, что наказываемого станут крепко держать в горизонтальном положении, ему нельзя будет пошевельнуться; а между тем никому не отпускают таких полновесных ударов, как ему. Вот почему, поносив несколько недель панталоны, владелец бросал их и делался санкюлотом, а летом по моде надо было ходить босоногим. Извините за отступление, оно вам лучше всего покажет, что за цинический дух господствовал в недавнее время в духовных училищах. Не излишне сказать, что сами учителя любили наказывать богатых учеников, если, разумеется, отцы не успели их задобрить.

Но вот наконец распахнулись двери, вошел давно ожидаемый педагог, дневальный бросился затворить дверь; старший зачитал молитву, по окончании которой все ученики, особенно стоящие на средине, отвесили Его Б…ию глубокий поклон, а Его Б…ие даже и кивнуть не изволили. Нотату подай! сказал учитель старшему, а старший вместе с тем подал и записку – Это что? – Записка о шумевших. – А, кстати хорошо. Ну что же вы не знаете урока? сказал учитель стоявшим на средине. – Не хочет ли кто из вас прослушаться у меня? Для объяснения смысла этого вопроса считаем нужным заметить, что учитель был, как видите, человек беспристрастный, не полагался на аудиторов безусловно и предоставлял незнающим ученикам дерзновение у него самого слушаться. Одно только условие было присоединено к этому, что если ученик прочитывал урок, то или был вовсе не наказываем, или полегче других потому де, что он в свое время аудитору урока все-таки не прочитал; а если ученик не прочитывал урока, то уже получал двойную или тройную порцию. И поделом, зачем напрасно беспокоить начальственную особу и пробуждать недоверие к установленным властям. Трое, говорил наш знакомец, и в числе их белокурый мальчик изъявили желание вновь прослушаться, один счастливец убрался на место, но белокурому не повезло счастье. Затем вызваны были по записке шумевшие и произнесено грозное: лозу! Началась экзекуция, некоторые из виновных равнодушно распоясывались, расстегивались и ложились, видно было, что они уже привыкли к операции, но во время ее не был ни один покоен, и телом, и особенно голосом каждый давал знать, что она ему невнятна. Белокурый и тут сделал глупость, когда дошла очередь до него, стал еще оправдываться и извиняться. «Простите, говорил он, буду учиться; меня еще никогда не секли.» Ну так теперь попробуешь и поумнеешь, сказал учитель. Но видя, что мальчик все еще стоял, он мигнул бывшим вблизи ученикам, и белокурый, не смотря на сопротивление живо был раздет, положен, прижат к полу и надлежащим образом приготовлен к экзекуции; панталоны и даже инекспрессибли вовсе не послужили ему защитой. Экзекутор из уважения к лежавшему взял свежую, лучшую лозу и, выбирая ее без торопливости, заставил беднягу, совсем подготовленного лежать и ждать минуты две. Разумеется шумач, бунтовщик и вместе незнающий урока наказан был примерно, лоза для другого уже не годилась. По окончании экзекуции дошла очередь и до меня, продолжал рассказчик. – Это новичок? – Точно так. – Чей ты сын? – Такого-то, отвечал я. – Что же твой отец не повидался со мной? – Не знаю. – Хорошо, так я сам с тобой скоро познакомлюсь, был ответ учителя. К следующему дню дан был урок, отец приучил меня учить со смыслом, а не зубрить, поэтому я оказался незнающим, употребив слово свойство вместо качество, во второй день, в примере переменил слова, поставив пулю прежде шеи и т. п. в третий день последовало и знакомство с учителем и потом долго, долго поддерживалось и с ним, и с другими учителями, хотя отец мой старался и сам знакомиться с ними.

Вы, г. читатель, прочитав наш рассказ, скажете: разве всегда происходили подобные сцены? Никак нет. Декорация изменялась, напр. новички бывали только вначале учебного года, незнающие не всегда вызывались на средину до прихода учителя, а вызванные не всегда стояли на своих подошвах, а иногда и на коленях; некоторые учителя прослушивали сами всех без исключения учеников, иногда приказывали держать наказываемого двоим, иногда четверым, иногда даже позволяли самому лежать, но спокойно: для экзекуции употреблялось по одному, а иногда и по два человека. Помилуйте, разнообразие было бесконечное. Были учителя, даже не любившие употреблять телесные наказания часто, особенно со всеми подробностями, или наказывали в крайних случаях. Но заметим, что вообще произвол и деспотизм не только учителей, даже старших и аудиторов часто не имел границ, по крайней мере об ограничении его вовсе не заботился никто, и только добряки добровольно от него отказывались. Но грознее всего были начальники, надзор за преподаванием как бы не им принадлежал, они являлись в класс только для суда и расправы, так что почти всегда после их визита пучок или два розог оказывались негодными к употреблению. Был очень недавно начальник низшего духовного Ар-аго училища, который каждую субботу имел обыкновение осматривать свое училище. Сопровождаемый прислугой с достаточным запасом розог, он, растворив дверь класса, спрашивал: нет ли кого посечь? Получив отрицательный ответ, он не переступал чрез порог, а уходил к дверям следующего класса, в противном же случае со всей свитой входил, затем тотчас начиналась экзекуция. Кроме того, спесь, гордость, грубое обращение начальников и чуть не все учители поставляли как будто своей обязанностью. Впрочем, вы, может быть, скажете: разве лентяев и шалунов нельзя и не следовало наказывать? Мы не намерены на этот вопрос отвечать отрицательно. Домашнее воспитание тогдашних учеников большей частью до такой степени было грубо, что при поступлении в училище на них одни убеждения не могли бы подействовать; а главное, начальники и наставники по своему воспитанию и характеру не умели даже действовать на воспитанников моральным образом. При таком взаимном положении – тех и других ученики без наказаний немного бы улучшились. Но зачем во всех случаях, даже когда мальчик заслуживает похвалу, зачем с ним обращаться и гордо, и грубо, и презрительно? Вот за что нужно преимущественно осуждать начальников прежних, а может быть и нынешних неких училищ!

Но мы только до сих пор говорили о низших духовных училищах. Как дела шли в средних высших? Не станем скрывать, что и в средних училищах не обходилось без телесных наказаний иногда или по местам – даже более жестоких, нежели в низших, впрочем, вообще эта исправительная мера в них не была повсеместной. Но вместо того, в средних, даже высших учебных заведениях не было причин любить своих начальников и отчасти наставников. Спесь, гордость, грубость и пр. в обращении едва ли не более были заметны в этих училищах, нежели в низших, почтенные педагоги, не имея возможности употреблять розги, как будто старались доказать, что и без того житье учеников можно сделать не очень приятным. И в самом деле, мы обращаемся к вам, г. читатель, как к беспристрастному судье, – в высших учебных заведениях, даже в средних воспитанники уже начинают сознавать свое личное человеческое достоинство, узнают, что с ними не следует обращаться, как с лакеями. И потому разве весело им за десять саженей снимать фуражку пред начальником, ходить без нее, даже в холодное время, пред квартирой или в коридоре дома, где живет их патрон, делать чуть не земные, а иногда и настоящие земные поклоны пред ними и пр.? – Воспитанники понимают, что в оценке их успехов и поведения, в размещении по местам должны быть соблюдаемы строгая справедливость и беспристрастие, что мерилом всего должен быть не произвол начальника, а личное достоинство каждого ученика. И разве легко видеть, как начальник отдает предпочтение хорошим личикам, белокуреньким головкам, папенькиным деткам, билетикам Хованского, Голохвастова и Халчинского, большим и небольшим подлостям, рабской услужливости? – Воспитанники по возрасту своему ищут взаимной искренности и откровенности, ищут людей, которым можно доверять свои задушевные мысли и чувствования. И разве легко в то же самое время знать, что они окружены тайными и явными шпионами, интриганами, которые сумеют и добрую мысль, и добрый поступок выставить в черном виде пред начальником? – Воспитанники желали бы, опять по своему возрасту, иметь развлечения благородные, быть в обществе почтенных людей. И разве приятно одеваться в хламиду, в которой можно появиться только к мещанину или дьячку? Или разве приятно сидеть чуть не под замком, видеть свет чрез окна и решетку училищного дома? А ханжество, а лицемерие, а скрытность? Разве легко к ним приучиться, – даже и приучившись разве не тяготятся ими в светлые минуты? Нет, г. читатель, скажем вам по собственному опыту; – перечисленные нами здесь разве невыразимо тяжелы; в свое время мы их переносили с большим трудом, нежели с каким в более молодые годы терпели телесные наказания. Душевные пытки и невнятности, право, гораздо тяжелее телесных.

Нам, впрочем, могут сказать, что мы отступили от своего предмета. Не взялись ли мы говорить о моральных причинах, расстраивающих здоровье учеников? А между тем ведем речь об обращении начальников и наставников старинных, а может быть и нынешних училищ, с учениками. Нет, господа, мы помним, за что взялись, и все говорили для того, чтобы видно было, как можно моральными причинами расстроить здоровье учеников. Знакомы ли вы, г. читатель, с новейшей физиологией. Если вы принадлежите к секте, касте, или школе защитников тех педагогов, о которых мы говорили, то вы, пожалуй, и не знаете физиологии; эта школа очень не жалует той науки, которая посредством соединений и разложений, при помощи микроскопических, электрических и теплотворных опытов разгадывает устройство человека лучше, нежели вся старинная философия. Но знаете, или не знаете физиологии, мы решаемся сослаться на нее в настоящем случае. Она принимает за несомненную истину, что в человеке меть ни одного движения, ни одного желания, ощущения, впечатления, чувствования, ни одной мысли, словом ни одного как психического, так и органического явления, которое не производило бы хоть какой-либо перемены в организме, не имело бы хоть какого-либо влияния на него. Физиология, конечно, еще не узнала, какое именно органическое изменение соответствует всякому явлению, но очевидно, их можно разделить на вредные и безвредные для нас. К первым, разумеется, должно отнести те, которые нам не нравятся, возбуждают в нас боль, отвращение, неудовольствие и пр.: не без причины же мы их избегаем, не без причины мы часто при таких ощущениях рвемся, кричим, плачем и пр., право не без причины. Да и сами вы, г. читатель, разве не испытывали над собой, как, не говоря уже о материальных впечатлениях и движениях, даже психические причины сильно поправляются или расстраивают организм? Верно, и у вас бледнели щеки, отнимался язык, дрожали ноги и руки от страха, билось сердце и затруднялось дыхание от томительного беспокойства, делались впалыми глаза от продолжительной печали. После этого неужели вы думаете, что природа учеников прежних и нынешних духовных или других училищ была крепче и не чувствительнее вашей? Можно ли думать, чтобы у них не билось сердце, не останавливалось дыхание, не дрожали руки и ноги, не лились слезы и пр., когда им надо было ожидать по часу наказания или выносить его? Неужели кровь их сохраняла правильное обращение, когда они ежедневно по нескольку часов чувствовали полную свою зависимость от произвола и деспотизма начальника или учителя, видели на других, могли постоянно ожидать и для себя опыты этих незавидных качеств? А необходимость принуждать себя к лицемерию и ханжеству, досада на грубое обращение, спесь педагогов, старших и цензоров и пр. разве не волновали крови, не заставляли их сжимать зубы? Но вы, может быть, с усмешкой скажете: «ведь не были же вы скелетами тогда; ведь и при таких педагогах вы резвились и бегали, смеялись и радовались». Правда, но к чему нельзя привыкнуть? Ведь негры на плантациях, каторжники на галерах, арестанты в тюремных замках поют удалые песни. Но посудите, если действительно ученики ко всему привыкали, то не должны ли были зачерстветь не одни их души, но и тела. Сколько нужно было вынести, чтобы наконец сделаться равнодушным и даже веселым в их положении! Нет, много наперед должно было в их организме произойти химических соединений и разложений, механических движений и пр., которые расстраивали его.

Теперь естественно спросить: идут ли наши замечания к нынешнему времени? Происходят ли описанные нами явления и в нынешних каких-либо училищах? Разумеется, в полном объеме наших замечаний нельзя приложить к настоящему времени. Телесные наказания ныне, вероятно, не часты, производятся уж не по прежним преданиям, в некоторых училищах, даже низших, вовсе почти неизвестны. Но старые привычки не скоро оставляются, старинные предания не вдруг забываются. Если в учебное заведение, как напр. в наши университеты, поступают наставниками лица, получившие образование в различных училищах, под разнообразным влиянием, не в одном и том же духе, то, как выше сказано, и привычки, и предания скоро еще выходят из употребления, различные взгляды на предметы, столкновение идей скоро укажут, что есть недостаточного в устройстве училищ; равным образом от рутины легко отвыкают и те, которые воспитаны под руководством таких наставников. Но если какие-либо училища вполне отделены от прочего грешного мира; если они пополняются только теми наставниками, которые в них же воспитывались, если появление в них лица, получившего воспитание под другими влияниями, считается нарушением привилегий, святотатственным покушением на их неприкосновенность; если новая идея встречается с недоверием, считается чуть не ересью; если и наставники, и воспитанники, и отцы их составляют что-то вроде недоступной никому касты, управляются патрициями, и у которых весь интерес состоит в том, чтобы все оставалось по старому; то там нужен толчок внешний, чтобы появилось какое либо улучшение; там долго, долго соблюдаются старые обычаи и предания. И потому мы, не указывая исключительно ни на что, можем сказать, что и ныне могут еще существовать и даже существуют училища, в которых описанные нами моральные причины продолжают расстраивать здоровье воспитанников; есть, есть такие училища!

И потому преобразователи, желающие улучшить или предохранить от расстройства здоровье учеников, прежде всего, кажется, должны задать себе вопрос: нет ли и теперь еще моральных причин, которые медленно, но верно расстраивают здоровье воспитанников? Нет ли и теперь в училищах того безотчетного произвола и деспотизма, который так полновластно господствовал в то время, как мы и наши предки учились? Нет ли и ныне моральных обстоятельств, от которых под благонамеренным предлогом у учеников бледнеет лицо, делаются впалыми щеки и глаза, спирается в груди дыхание? Не бывают ли и ныне такие случаи, когда ученик по нескольку часов в день находится в полу-лихорадочном состоянии пред мнимой или действительной неприятностью, ему угрожающей? И ныне время, проведенное в школе, нельзя ли где-нибудь считать непрерывным рядом опытов, каким бы образом убить в воспитаннике самостоятельность и возвышенность характера, благородство души, каким бы образом чрез поклоны, поклонения и даже чрез коленопреклонения сделать из них послушные машины? Не страдают ли и ныне ученики, изнемогая перед грозной необходимостью прибегать к притворству, лицемерию, ханжеству? Нет ли и ныне мест, где они не знают ни ласки, ни привета, где только и видят суровые и сухие взгляды начальников и наставников, где от этого они вечно ходят с наклоненной головой, потупленным взором, смотрят на все исподлобья, со страхом и трепетом объясняются с своими педагогами, когда даже бывают вполне исправны и проч.? Нет ли всего этого?... Если нет, то слава Богу и благодарение людям благородным, которые очистили училища от всей этой дряни. А если есть еще, то, Бога ради, примите меры к устранению всего этого зла, иначе при самом прекрасном и легком преподавании наук, при самой лучшей пище воспитанники не будут здоровыми. Sic, sapienti sat.


Источник: Об устройстве духовных училищ в России / [Д.И. Ростиславов]. - 2-е изд. - Лейпциг : Ф. Вагнер, 1866. / Т. 2. - VI, 581 с.

Комментарии для сайта Cackle