Гоголь в русской критике

Источник

(речь, читанная 21 февр. 1902 г. на литературно-музыкальном вечере студентов спб. духовн. акад., посвященном памяти Гоголя)

Мм. Гг.!

Появление Гоголя на литературном горизонте было как нельзя более своевременно – и в этом отчасти секрет его выдающегося успеха.

Правда, Пушкин был еще жив, но для многих уже «замерли звуки его гармонической лиры».

Еще за два года до смерти поэта тогдашний властитель литературных дум, Белинский, писал: «Пушкин царствовал десять лет: Борис Годунов был последним великим его подвигом… Теперь мы не знаем Пушкина; он умер или может быть только обмер на время. Может быть, его уе нет, а может быть он и воскреснет; этот вопрос, это Гамлетовское быть или не быть скрывается во мгле будущего… Где теперь эти звуки в коих слышалось бывало то удалое разгулье, то сердечная тоска, где эти вспышки пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердца, сжимавшего и волновавшего грудь, эти вспышки остроумия тонкого и язвительного, этой иронии вместе злой и тоскливой, которые поражали ум своею игрою, где теперь эти картины жизни и природы, перед которыми была бледна жизнь и природа?.. Увы! Вместо их мы читаем теперь стихи с правильною цензурою, с богатыми и полубогатыми рифмами, с пиитическими вольностями, о коих так пространно, так удовлетворительно и так глубокомысленно рассуждали Архимандрит Аполлос и Г. Остолопов!.. Странная вещь, непонятная вещь!..»1

«Дух времени» изменился – и Пушкин был уже не в силах отвечать на те запросы, какие выдвигало «ветренное племя».

«Как бы то ни было, – продолжает Белинский, – но по своему воззрению Пушкин принадлежит к той школе искусства, которой пора уже миновала в Европе, и которая даже у нас не может произвести ни одного великого поэта. Дух анализа, неукротимое стремление исследования, страстное, полное вражды и любви мышление сделались теперь жизнью всякой истинной поэзии». «Задача реальной поэзии в том-то и состоит, чтобы извлекать поэзию жизни из прозы жизни, и потрясать души верным изображением этой жизни.

Простота вымысла в поэзии реальной есть один из самых верных признаков истинной поэзии, истинного и притом зрелого таланта…»2

Время чистой поэзии, – добавляет Тургенев, – прошло так же, как и время ложно-величавой фразы; наступило время критики, полемики, сатиры… «Торквато Тассо» Кукольника, «Рука Всевышнего» – исчезли, как мыльные пузыри, но и «Медным Всадником» нельзя было любоваться в одно время с «Шинелью…» Сила независимой, критикующей, протестующей личности восстала против фальши, против пошлости – а на какой ступени общества тогда не царила пошлость? – против того ложно-общего, неправедно-узаконенного, что не имело разумных прав на подчинение себе личности…3

Неоднократно заявляя, что «у нас нет литературы», нет такого писателя, который бы внес в литературу что-нибудь самобытное, оригинальное, исключительно-русское, – Белинский в то же время предсказывал, что скоро и очень даже скоро должен появиться наш русский писатель имеющий создать эпоху в литературе.

По мере развития таланта Гоголя критик все больше и больше убеждается, что надежды его не будут тщетны. В Гоголе он находит то, чего никак не мог найти в писателях до него.

***

Не будем останавливаться на печальном инциденте с «Ганцом Кухельгартеном»: Гоголь сделал все возможное, чтобы его идиллия канула в реку забвения – и даже близкие друзья поэта ничего не подозревали об этом юношеском грехе.

«Вечера на хуторе близ Диканьки», появившиеся в свете в 1831–2 гг., когда начинающему автору было не больше 22-х лет, – встретили самый радушный прием. Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки», – пишет Пушкин А.Ф. Воейкову (авг. 1831 г.). Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность» все это так необходимо в нашей литературе, что я доселе необразумился. Мне сказывали, что когда издатель вошел в типографию, где печатались «Вечера», то наборщики начали прыскать и фыркать, зажимая рот рукою. Фактор объяснил их веселость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Филдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков. Поздравляю публику с истинно-веселою книгою, а автору сердечно желаю дальнейших успехов».

При выходе в свет второго издания «Вечеров», в 1836 г., тот же Пушкин вспоминает на страницах «Современника» (т. 1, 312–313) о впечатлении, какое произвело на всех первое появление наших рассказов: «Все обрадовались этому живому описанию племени поющего пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы русской книге, которая заставила нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина! Мы так были благодарны молодому автору, что охотно простили ему неровность и неправильность его слога, бессвязность и неправдоподобность некоторых рассказов, предоставив сии недостатки на поживу критики».

Не менее сочувственно отозвались и Булгарин с Надеждиным: первый – в «Северной Пчеле», а второй – в «Телескопе».

«В предисловии к первой книжке Рудый Панько говорит: «лишь бы слушали да читали, а у меня, пожалуй – лень только проклятая рыться – наберется и на десять таких книжек». Слушаем и читаем; так не лениться-ж»: вот заключительные строки критической статьи Надеждина.

Сбылись опасения Пушкина насчет «остренького сидельца», Полевого, но эта критика – ряд очевиднейших мелочей и самых злостных придирок: даже псевдоним Гоголя кажется Полевому чем-то подозрительным – и он готов видеть в «Рудом Паньке» просто самозванца: «москаля», а не хохла, и при том «горожанина».

«Арабески» и «Миргород» (1835 г.) – доставили Гоголю новую славу.

Проф. Шевырев«Московск. Наблюдат.»), признает за Гоголем чудный дар схватывать бессмыслицу жизни и «обращать ее в неизъяснимую поэзию смеха», советует автору развивать свой настоящий комический талант, но при этом обратить «свой наблюдательный взор и меткую кисть свою на общество, нас окружающее».

«До сих пор, за этим смехом он водил нас или в Миргород, или в лавку жестяных дел мастера Шиллера, или в сумасшедший дом. Мы охотно за ним следовали всюду, потому что везде и над всем приятно посмеяться… Но как бы хотелось, чтобы автор, который, кажется, каким то магнитом притягивает к себе все смешное, рассмешил нас нами же самими; чтобы он открыл эту бессмыслицу в нашей собственной жизни, в кругу так называемом образованном, в нашей гостиной, средним модных фраков и галстуков, под модными головными уборами…»

От «Тараса Бульбы» критик прямо так в восторге. Передавая вкратце содержание повести и дойдя до места, где описывается казнь Остапа, – Шевырев впадает в настоящий пафос:

«Это «слышу!» останется навсегда памятным в нашей литературе, и если бы г. Гоголь не изобрел ничего другого, кроме этого «слышу!», то одним этим мог бы заставить молчать всякую злонамеренность критики!...

Статья Белинского «О русской повести и повестях Гоголя»4 – представляет интерес в двух отношениях: с одной стороны, для изучения Гоголя, с другой – для изучения самого критика.

«Поэзия Гоголя, – пишет Белинский, – в своей простоте и мелкости – и сильна, и глубока… Отличительный характер повестей Гоголя составляют – простота вымысла, народность, совершенная истина жизни, оригинальность и комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти и уныния. Причина всех этих качеств заключается в одном источнике: Гоголь – поэт, поэт жизни действительной».

Останавливаясь на впечатлении повестей Гоголя, которые, рассказывая о будничных событиях и пошлых сущности людях, способны глубоко взволновать наше чувство, – критик продолжает: «Пот оно, то божественное искусство, которое называется творчеством; вот он, тот художнический талант, для которого где жизнь, там и поэзия! И возьмите почти все повести Гоголя: какой отличительный характер их? Что такое почти каждая из его повестей? Смешная комедия, которая начинается глупостями, продолжается глупостями, а оканчивается слезами, и которая, наконец, называется жизнью. И таковы все его повести: сначала смешно, потом грустно! И такова жизнь наша: сначала смешно, потом грустно! Сколько тут поэзии, сколько философии, сколько истины!«…

В конце той же статьи Белинский делает такое вещее заключение: «Если я сказал, что Гоголь – поэт, я уже все сказал, я уже лишил себя права делать ему судейские приговоры… Поэт – высокое и святое слово, в нем заключается неумирающая слава!.. Но Гоголь еще только начал свое поприще; следовательно, наше дело высказать свое мнение о его дебюте и о надеждах в будущем, которые подает этот дебют. Эти надежды велики, ибо Гоголь владеет талантом необыкновенным, сильным и высоким. По крайней мере, в настоящее время, он является главою поэтов, он становится на место, оставленное Пушкиным».

»Ревизор« – имел колоссальный успех, как на сцене, так и в литературе, хотя и здесь и там многим пришелся не по вкусу. Публика разделилась на два враждебных лагеря: одни горячо приветствовали комедию, радуясь ей, как смелому, хотя и прикрытому, нападению на разнообразные злоупотребления в общественной жизни; а другие – увидали здесь «безобразную карикатуру на администрацию всей России, которая охраняет общественный порядок, трудится для пользы отечества, и вдруг какой-то коллежский регистраторишка дерзает осмеивать не только низший класс чиновников, но даже самих губернаторов»…

Припомним «Театральный Разъезд», где Гоголь пытается собрать в одно все замечания, высказанные по поводу его комедии, и дать на них свой ответ.

«Нет, это не осмеяние пороков; это отвратительная насмешка над Россиею… Все это некоторым образом есть уже оскорбление, которое более или менее распространяется на всех… Теперь, например, выведут какого-нибудь титулярного советника, а потом… э… пожалуй выведут… и действительного статского советника…

Для этого человека нет ничего священного; сегодня он скажет: какой-то советник не хорош, а завтра скажет, что и Бога нет. ведь тут всего только один шаг«… «Со смехом шутить нельзя. Это значит разрушить всякое уважение – вот что это значит. Да ведь меня после всего этого всякий прибьет на улице, скажет: «Да ведь над вами смеются: а на тебе такой же чин, так вот тебе затрещина!» Ведь это вот что значит».

«Еще бы! Это сурьезная вещь! Говорят: «безделушка, пустяки, театральное представление». Нет, это не простые безделушки; на это обратить нужно строгое внимание. За этакие вещи и в Сибирь посылают. Да если бы я имел власть, у меня бы автор не пикнул. Я бы его в такое место засадил, что он бы и света Божьего не взвидел»… «Кричат: «литератор! литератор! писатель!» Да что такое писатель? Что иной раз попадется остроумное словцо, да спишет кое-что с натуры… Да что же здесь за труд? Что-ж тут такого? Ведь это все побасенки – и больше ничего… Вы сами знаете, что такое литератор: пустейший человек! Это всему свету известно – ни на какое дело не годится. Уж их пробовали употреблять, да бросили. Ну, посудите сами, ну, что такое они пишут? Ведь это все пустяки, побасенки! Захоти, я сей же час это напишу, и вы напишете, и он напишет, и всякий напишет».

«Да, конечно, почему ж и не написать. Будь только капля ума в голове, так уж и можно». Да и ума не нужно. Зачем тут ум? Вед это все побасенки. Ну, если бы еще была положим, какая-нибудь ученая наука, какой-нибудь предмет, которого еще не знаешь, а ведь это что такое? Ведь это всякий мужик знает. Это всякий день увидишь на улице. Садись только у окна, да записывай все, что ни делается – вот и вся штука!» «Это правда. Как подумаешь, право, на какой вздор употребляют время!«… «Я бы все запретил, – заключает чиновник важной наружности. Ничего не нужно печатать. Просвещением пользуйся, читай, а не пиши. Книг уже довольно написано, больше не нужно»…

Подобные толки слышатся и среди людей литературного мира: из уст Булгарина («Северн. Пчела» 1836 г., №№ 97–98), Сенковского («Библиот. для чтения», 1836, 16) и Полевого («Русск. Вестн.», 1842, 5). «Ревизор» – не комедия, а фарс; у Гоголя, несомненно, есть талант, но его захвалили – (друзья с приятелями) и он испортился.

«Что́ в этой пьесе? Во-первых, завязки никакой, действия тоже нет, соображенья решительно никакого; все невероятности и при том все карикатуры». «Глупый фарс, поддержанный приятелями. Признаюсь, на многое даже отвратительно было смотреть«… «Отвратительная пьеса, грязная, грязная пьеса»… «Нет ни одного лица истинного, все – карикатуры! В натуре нет этого; поверьте мне, нет, я лучше это знаю: я сам литератор. Говорят: живость, наблюдение… да ведь это все вздор, это все приятели, приятели хвалят, все приятели! Я уж слышал, что его чуть не в Фонвизины суют, а пьеса, просто, недостойна даже быть названа комедиею. Фарс, фарс, да и фарс самый неудачный. Последняя пустейшая комедийка Коцебу в сравнении с нею – Монблан перед Пулковскою горою… Просто, друзья и приятели захвалили его не в меру, так вот он уж теперь, чай, думает о себе, что он чуть-чуть не Шекспир. У нас всегда приятели захвалят. Вот, например, и Пушкин. Отчего вся Россия теперь говорит о нем? Все приятели: кричали, кричали, а потом вслед за ними и вся Россия стала кричать«…5.

Однако, все было напрасно. »Ревизор«, – как выражается критик »Молвы" (11, 251–2), стал, встряхнулся и разбрелся по всем закоулкам Русской земли. Экземпляры комедии – «перечитаны, зачитаны, выучены, превратились в пословицы и пошли гулять по людям, обернулись эпиграммами и начали клеймить тех, к кому придутся. Имена действующих лиц «Ревизора» обратились на другой день в собственные названия: Хлестаковы, Анны Андреевны, Марьи Антоновны, городничие, Земляники, Тяпкины-Ляпкины пошли под руку с Фамусовым, Молчановым, Чацким, Простаковыми. И все это так скоро, еще до представления сделалось. Посмотрите – они, эти господа и госпожи, гуляют по Тверскому бульвару, в парке, по городу и везде, везде, где есть десяток народу, между ними наверно один выходит из комедии Гоголя… Отчего ж это? Кто вдвинул это создание в жизнь действительную? Кто так сроднил его с нами? Кто подтвердил эти прозвания, эти фразы, эти обороты смешные и неловкие? Кто? Это сделали два великие, два первые деятеля: талант автора и современность произведения»

«Мертвые Души» (первый том) до появления в свете прошли длинный ряд цензурных мытарств.

Цензоры – азиатцы. Как называет их Гоголь, в роде Голохвастова, возражали против заглавия поэмы: «душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть; автор вооружается против бессмертия»; цензоры – европейцы, молодые люди, возвратившиеся из-за границы, негодовали на другое: «цена, которую дает Чичиков за душу, два с полтиною, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого, хотя, конечно, эта цена дается только за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя душа, душа человеческая; она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не придет»6 .

По свидетельству Анненкова, никогда, может быть, не употребил Гоголь в дело такого количества житейской опытности, сердцеведения, заискивающей ласки и притворного гнева, как в 1842 году, когда приступил к печатанию «Мертв. Душ».

Появление поэмы в печать было встречено разно: литературные староверы видят в этом новом творении нечто такое, хуже чего не писывалось ни на одном языке человеческом; друзья Гоголя – готовы думать, что только Гомер да Шекспир являются, в своих произведениях, столь великими, как Гоголь в «Мертв. Душ».

Бранят новую поэму наши старые знакомые: Сенковский7, Полевой8, Греч9.

«Когда мы, – заключает критик «Русск. В.», – прочли «Мертв. Д.», нам казалось, что мы вышли на свежий воздух из какой-то неопрятной гостиницы, где по-неволе должен проезжий пробыть несколько часов"…

На защиту Гоголя выступают: Плетнев10, Шевырев11, К. Аксаков12, Мизко13 и, наконец, Белинский14, который, как мы уже знаем, первый указал на нашего поэта, как на восходящую литературную звезду. «Среди торжества мелочности, посредственности, ничтожества, бездарности, среди пустоцветов и дождевых пузырей литературных, среди ребяческих затей, детских мыслей, ложных чувств, фарисейского патриотизма, приторной народности, – вдруг, словно освежительный блеск молнии среди томительной и тлетворной духоты и засухи, является творение чисто-русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовью к плодовитому зерну русской жизни, творение необъятно-художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта, – и в то же время глубокое по мысли, социальное, общественное и историческое…

В «М. Д.» автор сделал такой великий шаг, что все, доселе им написанное, кажется слабым и бледным в сравнении с ними… Творение, которое возбудило столько толков и споров, разделило на котерии и литераторов и публику, приобрело себе и жарких поклонников и ожесточенных врагов, на долгое время сделалось предметом суждений и споров общества, творение, которое прочтено и перечтено не только теми людьми, которые читают всякую новую книгу или всякое новое произведение, сколько-нибудь возбудившее общее внимание, но и такими лицами, у которых нет ни времени, ни охоты читать стишки и сказочки… творение, которое, в числе почти 3000 экземпляров, все разошлось в какие-нибудь полгода, – такое творение не может не быть неизмеримо выше всего, что в состоянии представить современна литература, не может не произвести важного влияния на литературу».

***

Как же, однако, сам Гоголь относится к своей литературной деятельности и тем лаврам, какие выпали здесь на его долю?

Следует иметь в виду, что, открывая собою новую эпоху в истории нашей литературы, виновник ее был человек старых литературных традиций, – традиций, царивших в кружках Пушкина и Жуковского, где так или иначе он всю жизнь вращался. Сюда, как известно, по наследству от Арзамаса, перешел взгляд на литературу, как на отвлеченное художество, взгляд, приводивший в конце концов к полному удалению литературы от каких бы то ни было вопросов жизни действительной.

Пушкин, при всем своем искреннем желании быть «полезным народу», свысока игнорирует «чернь», которая вздумала было требовать от поэзии некоторого участия к своим интересам и заботам: мы – поэты рождены

«Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв, –

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв».

С понятием о поэзии, удаляющейся от «черни», был тесно связан и самый узко-консервативный взгляд по разным вопросам современной политико-общественной жизни.

Кружок увлекался славой России, верил в ее будущее величие, не имел никаких сомнений относительно настоящего, а те дефекты, которых никак уже нельзя было не видеть, объяснял недостатком в людях добродетели, неисполнением благих законов15.

Здесь можно было получить не мало хорошего для развития формальной стороны своего таланта, но для выработки глубоких и стройных воззрений на жизнь это общество не давало соответствующей пищи (Чернышевский).

Создавая «Ревизора», а затем и «Мертвые Души», Гоголь далек от мысли, что произведение его пера – «не одно доставление приятного занятия уму и вкусу», а – благороднейший протест против разных общественных зол эпохи.

Гоголю, видимо, и в голову не приходило, что, издеваясь над пошлостью жизни, он смеется над тем общественным строем, который порождает эту пошлость. «Он, – продолжает Скабичевский, – воображал в своей средневековой наивности, что общественный быт в том виде, в каком существовал при нем, есть нечто такое же незыблемое, утвержденное с испокон-веков, как перемены времен года, и что допущение малейшего серьезного изменения в нем – есть нечто в роде святотатства"…16.

Тот эффект, какой получился от «Ревизора» и «Мертв. Душ», был для Гоголя сплошной неожиданностью – и он, увидав, что его толкуют не так, как он сам себя разумеет, спешить загладить свою вину: «искупить бесполезность всего, доселе напечатанного»17.

Житейская пошлость, с которой он так энергично и славно боролся на странницах «Ревизора» и «Мертв. Душ», – в конце концов ужаснула его и заставила призадуматься над самым смыслом подобного творчества. «Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенства нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства»?..

Начинаются мечты о таком творении, где «почуются иные, еще доселе небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, ил чудная русская девица… И мертвыми покажутся пред ними добродетельные люди других племен, как мертва книга пред живым словом!»18.

По убеждению кн. Вяземского, в данном случае литературного единомышленника Гоголя, на последнем лежала обязанность не двусмысленно, не сомнительно, а гласно разорвать с частью своего прошлого, т. е. не столько своего собственного прошедшего, сколько того, которое ему придали с одной стороны безусловные и чрезмерные поклонники, а с другой – многочисленные и неудачные подражатели. Его хотели поставить главою какой-то новой литературной школы, олицетворять в нем какое-то черное литературное знамя. На его душу и ответственность обращались все грехи, коими ознаменовались последние годы нашего литературного падения. Как тут было не одуматься, не оглядеться? Все эти лекторы и глашатаи, которые шли около него и за ним со своими хвалебными восклицаниями и праздничными факелами, именно и озарили в глазах его опасность и ложность избранного им пути. С благородною решимостью и откровенностью он ткут же круто своротил с торжественного пути своего и спиною обратился к своим поклонникам19.

В результате – злосчастная «Переписка» с друзьями и не менее злосчастный второй том «Мертв. Душ».

«Ни одна книга, в последнее время, не возбуждала такого шумного движения в литературе и обществе, ни одна не послужила поводом к столь многочисленным и разнообразным толкам, как «Выбранные места из переписки с друзьями», – читаем в «Финском Вестнике» спустя полтора месяца по выходе в свет книги. В успехе нового произведения Гоголь был настолько уверен, что заранее велел заготовить бумагу для второго издания. Действительно, эффект получился полный, но вовсе не с той стороны, с какой ждал его автор.

По замечанию проф. Кирпичникова20, можно смело сказать, что из лиц, прикосновенных к русской литературе и познакомившихся с «Выбранными Местами», более 90 процентов оказалось против него.

Мало того: оказалось, что самые горячие и искренние поклонники автора «Ревизора» и «Мертв. Душ» и личные друзья его почти вынуждены были напасть на автора новой книги, так как защитниками ее являлись люди из враждебного лагеря.

«Хвалители и ругатели Гоголя, – пишет Аксаков – отец сыну в Калугу, – переменились местами: все мистики, все ханжи, все примиряющиеся с подлою жизнью своею возгласами о христианском смирении, весь скотный двор Глинки, а особенно женская свита К.В. Новосильцевой утопают в слезах и восхищении. Я думал, что вся Россия даст ему публичную оплеуху, и потому не для чего нам присоединять рук своих к этой пощечине; но теперь вижу, что хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии. Книга его может быть вредна многим»21.

Митр. Филарет, радуясь «христианскому направлению» автора «Переписки», соглашался, что Гоголь «во многом заблуждается»22.

Иннокентий Херсонский просил Гоголя, через Погодина, не «парадировать набожностию», которая любит внутреннюю клеть, а в противном случае – плода не будет23.

Архим. Игнатий Брянчанинов находил в нашей книге «смешение света со тьмою»24, а преосв. Григорий, епископ Калужский, когда в его присутствии зашла речь о Гоголе, как богослов, – с горечью заметил: «Э, полноте – какой он богослов, он просто сбившийся с истинного пути пустослов»25.

При особом мнении, совершенно неожиданном для Гоголя, остался и о. Матвей из Ржева: на его взгляд, «Переписка» должна произвести вообще вредное действие, и Гоголь даст за нее ответ Богу; не лучше ли ему совсем бросить литературу и идти в монастырь…26.

Но самым сильным и чувствительным ударом, какой получил Гоголь за свою «Переписку», – «эту едва ли не самую странною и не самую поучительную книгу, какая когда-либо появлялась на русском языке», – было письмо Белинского из Зальцбрунна27.

Последнее не даром считают не только одним из самых ярких эпизодов из жизни критика, но и заметным историческим фактом для всего русского общества. Первый критик своего времени восстает против своего любимейшего писателя, любимейшего как «надежда, честь, слава своей страны» как «один из великих вождей ее на пути сознания, развития и прогресса».

До сих пор, – продолжает один из историков нашей критики, – ни в одной литературе нет примера, где бы человек и гражданин слились в таком подавляющем пафосе идеи и страсти, где бы отдельная личность с такой глубиной и мукой пережила общую утрату, как свое кровное лишение28. Критик и теперь продолжает называть Гоголя «великим писателем», «гениальным человеком», но тем сильнее его гнев на «позорные строки».

«Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах… Я читал и перечитывал ее сто раз, и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть; а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило душу… И вот мое последнее слово: если вы имели несчастье с гордым смирением отречься от ваших истинно-великих произведений, то теперь вы должны с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжелый грех ее издания искупит новыми творениями, которые напомнили бы ваши прежние».

«Ты решительно не понял этой книги, если видишь в ней только заблуждение, – пишет Белинский Боткину. Гоголь – совсем не К. С. Аксаков. Это – Талейран, кардинал Феш, который всю жизнь обманывал Бога, а при смерти надул сатану"…29.

Впрочем, – еще раньше утешал себя критик (в «Современнике»), – какая нам нужда, что он (Гоголь) не признает достоинства своих сочинений, если их признало общество? Это – факты, действительности которых не в состоянии опровергнуть и он сам. Нет, господа противники таланта Гоголя, раненько вы вздумали торжествовать победу, которой не держали и которой не одержать вам! Именно теперь-то, еще более, чем прежде, будут расходиться и читаться сочинения Гоголя, теперь-то еще выше, чем прежде, будет цениться он, потому что теперь он сам существует для публики более в прошедшем.

***

Что касается второго тома «Мертвых Душ», то он, по меткому выражению Анненкова, был той подвижнической кельей, в которой Гоголь бился и страдал до тех пор, пока вынесли его бездыханным из нее.

21 февраля 1852 г. Гоголя не стало.

«Гоголь умер! Писал Тургенев (в «Московск. Ведом.» 13 марта). Какую русскую душу не потрясут эти два слова? Он умер… Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит наконец свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, пришла эта роковая весть! Да, он умер, этот человек, которого мы имеем право, горькое право, данное нам смертью, – называть великим; человек, который своим именем означит эпоху в истории нашей литературы, человек, которым мы гордились, как одною из слав наших!

Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгар сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников… Едва ли нужно говорить о тех не многих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными или даже неуместными…

Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумение – все смолкает перед самою даже обыкновенною могилою: они не заговорят и над могилою Гоголя"…

Судьба этой совсем невинной заметки в высшей степени характерна: по настоянию председателя цензурного комитета и попечителя учебного округа, гр. Мусина-Пушкина, запретившего впоследствии совсем называть имя Гоголя в печати, – Тургенев был посажен на «съезжую», а затем выслан из Петербурга30.

Не говорит ли этот удивительный факт, что поэзия Гоголя имела не только художественное, но и глубоко-общественное значение: «приверженцы застоя почувствовали и возненавидели в Гоголе новое общественное начало, враждебное лицемерию и призывавшее к общественной правде»31.

***

Литературная судьба Гоголя знаменательна в том отношении, что она с первых же своих шагов был признан талантом, не только достойным, но даже опасным соперником самого Пушкина.

Первым и в то же время самым проницательным истолкователем его был Белинский, имя которого, по прекрасному выражению Аполлона Григорьева, как плющ обросло поэтический венец великого юмориста. Прочно установив первенствующее значение Гоголя в истории родной литературы, не только художественное, но и общественное, – Белинский раньше всех подчеркнул и заметную границу между Гоголем – художником и Гоголем-мыслителем.

«Горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если недовольный своею дорогою, он ринется в чуждый ему путь! На этом новом пути ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда бывает возможно возвращение на прежнюю дорогу"…

Отстаивать Гоголевское направление в нашей литературе, как нечто глубоко-жизненное и безусловно необходимое для дальнейшего успешного развития русского общественного сознания, – честь эта выпала на долю Чернышевского32

По крайнему разумению критика, Гоголь – без всякого сравнения величайший из русских писателей, по значению. Он имел и имеет полное право сказать о себе то, безмерная гордость чего в свое время смутила самых жарких его поклонников: «Русь, чего ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи»?..

За Гоголем остается та заслуга, что он первый дал русской литературе решительное стремление к содержанию, и притом стремление в столь плодотворном направлении, как критическое. Прибавим, что Гоголю обязана наша литература и самостоятельностью; только его творения своею высокою оригинальностью подняли наших даровитых писателей на ту высоту, где начинается самобытность. Но мало того, Гоголь пробудил в нас сознание о нас самих – вот его истинная заслуга, важность которой не зависит от того, первым или десятым из наших великих писателей должны мы считать его в хронологическом порядке. Вся наша литература, насколько она обрадовалась под влиянием не чужеземных писателей, примыкает к Гоголю.

Если Пушкин – отец русской поэзии, то Гоголь – отец русской прозаической литературы, давший прозе решительный перевес над поэзиею; в этом он не имел ни предшественников, ни помощников, и ему одному наша проза обязана своими успехами. В теоретическом отношении обе формы имеют свои преимущества, но с исторической точки зрения те периоды, когда господствовала форма поэтическая, далеко уступают в значении для искусства и жизни последнему, Гоголевскому периоду, когда начала господствовать проза.

Произведения последних лет жизни Гоголя критик объясняет некоторой бессознательностью, точнее – безотчетностью всего литературного творчества нашего поэта.

Во всяком случае, у Гоголя, в последнем периоде его жизни, не было никакой 2измены убеждениям»; история его мнений была цельная история, однородная с начала и до конца; хотя в разное время рельефные выдавались то те, то другие качества ума и таланта, но сущность его убеждений всегда была одна и та же.

Добролюбов, рассматривавший историю нашей литературы с точки зрения развития в ней идеи народности, отнесся к Гоголю несколько умереннее, – но и он согласен, что художническая деятельность поэта оставила глубокие следы в литературе, и от принятого ею направления можно ожидать много хорошего, потому что нынешние деятели начинают стыдиться своего отчуждения от народа и своей отсталости во всех современных вопросах33.

Даже Аполлон Григорьев, для которого Пушкин был «наше все», и хоть готов поставить Гоголя во главу угла нового литературного здания.

Гением литературной эпохи, которую переживаем мы до сих пор (это говорится в 1852 г.), по всей справедливости может быть назван Гоголь. Все, что есть действительно живого в явлениях современной изящной словесности, идет от него, поясняет его, или даже поясняется им. Цельная, полная художественная натура Гоголя, так сказать, разветляется в различных сторонах современной словесности34.

Оценка, намеченная Белинским и дополненная Чернышевским, остается в силе и до настоящего времени.

***

С именем Гоголя неразрывно связан вопрос о родоначальнике новейшей русской литературы: все мы, так сказать, воспитались на термине «Гоголевский период», – и это, действительно, до сих пор «обязательное клише общих исторических соображений».

Не будем спорить с Гончаровым, что в Пушкине кроются все семена и задатки, из которых родились потом все роды и виды искусства во всех наших художниках, – но за то ни у кого «не найдешь больше правды в образах», чем у Гоголя.

Нельзя не согласиться с Чернышевским, что великого ума и высокой натуры человек был тот, кто первый показал нас себе в настоящем виде, кто первый научил нас знать наши недостатки и гнушаться ими. «И что бы напоследок ни сделала из этого человека жизнь, не он был виноват в том. И если чем смутил нас он, все это миновалось, а бессмертны остаются заслуги его».

Каково бы ни было, – закончим словами Тургенева, – то окончательное место, которое оставит за Гоголем история, мы уверены, что никто не откажется повторить теперь же вслед за нами: «Мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени»!

* * *

1

«Литературн. Мечтания». Полн. собр. сочин. В.Г. Белинского. Под ред. И с примеч. С.А. Венгерова. Т. 1, 364

2

Тbid. 2, 220. 219.

3

«Литерат. Воспомин.» Полн. собр. соч. Тургенева, 3 изд. Спб. 1891, т. 10

4

Сочин. 2, 186–236.

5

Соч. Н.В. Гоголя. Изд. 10, т. 2, 482–516.

6

Письма Н. В. Гоголя. Ред. В. И. Шемрока, т. 2, 136–8

7

«Библиот. для чтен."1842, 6

8

«Русск. Вестн.» 1842, 6

9

«Северн. Пч.» 1842, №137

10

«Современ.» 1842, 27 и 28

11

«Москвитан.» 1842, №№3, 7, 8, 11; 1843, №№7, 8

12

«Несколько слов о поэме Г. «Похожд. Чич.» или «М. Д.» 1842. М.

13

«Отеч. Зап.» 1843, 27

14

«Отеч. Зап.» 1842, № 7 и 8

15

Пыцин. Характер. литер. мн. (Спб. 1890). 359–362.

16

Сочин. Т. 1, 720.

17

Сочин. 5, 3.

18

Сочин. 3, 223.

19

Сочин., т. 2: «Гоголь и Языков».

20

«Под знаменем науки». Юбил. сборн. В честь Н. И. Стороженина. М. 1902, 419.

21

«История моего знакомства с Гоголем», 163.

22

Ibid., 407–409.

23

Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина. 8, 562.

24

Письма Гоголя: 3, 454.

25

Барсуков, Ор. С. 563.

26

Письма Гоголя: 3, 458–464.

27

Барсуков, ib. 596–607.

28

Ив. Иванов. Ист. Р. Крит. Ч. 3 и 4, 209.

29

Цыпин. Белинский, его жизнь и переписка. 2, 277–8.

30

«Рсск. Стар.» 1873 8, 940–953; Скабичевский. Очерки ист. р. ценз., 287–289.

31

Цыпин. ист. р. лит. 4, 579.

32

«Очерки Гоголевск. периода русск. литер.» Спб. 1892; «Критич. Статьи». Спб. 1893, 120–169.

33

Сочин. Н. А. Добролюбова. Изд. 6. Т. 1, 515

34

Сочин. Ап. Григорьева. Т. 1, 8


Источник: Абрамович Д.И. Гоголь в русской критике // Христианское чтение. 1902. № 5. С. 657-674.

Комментарии для сайта Cackle