IV. III-й Вселенский Собор
(в Ефесе, 431 г. – 1500-летие в 1931 г.)2
В 1925 г. мы праздновали 1600-летний юбилей I Никейского Вселенского Собора. В этом году наступило 1500-летие III Вселенского Собора в Ефесе. За предстоящие 55 лет, в 1951, 1953, 1980, 1981 и 1987 гг. христианский мир справит юбилеи всех семи вселенских соборов, сообразно с шумным характером нашего века более ярко, чем это делали иногда специальные богословские круги в прошлом столетии. Церковно-историческая наука, вероятно, как всегда, с честью выполнит свой долг. Пыль веков от хартий отряхнув, развернет пред немногими, желающими внимать ей, правдивые сказания древности. Но сердце современности, современности церковной (о безцерковной не приходится и упоминать) почувствует ли себя разбуженным этими воспоминаниями о страстных и трагических борениях дней давно минувших? Коснутся ли хоть как-нибудь темы, когда то волновавшие и раздиравшие на части античную вселенную, души наших церковных масс? Воспразднует ли церковь литургически – ведь здесь бьется ее пульс – свои былые победы, как что то живое и понятное до сего дня? Едва ли. Пока нет на то никаких признаков. Мы не звонили в колокола 22-го июня, когда открылся собор в Ефесе в 431 г., мы не воспели ему ни одной новой стихиры. Не забилось ни одно сердце. В жизни церкви что-то произошло, отшумели и перевернулись какие-то страницы, и самочувствие церкви стало иным.
Нет лучшего доказательства исторической изменяемости церкви, как этот не надуманный, органически сам собой происшедший, более чем тысячелетний перерыв ее практики вселенских соборов. Разумеется, драгоценный залог веры церковной пребывает неизменно все тот же. Каждый день в круге богослужебном и круге праздничном мы живем вместе, как с живыми, со Христом и апостолами, с пророками и Предчетей, с Богородицей и святыми. На земле, как на небе. Во времени, как в вечности. Как бы неизменно, бессмертно. Но догматический разум церкви явно подлежит власти времени и истории. Моменты кипения сменяются веками охлаждения. Бури – долгим затишьем. Жгучий интерес – забвением и равнодушием.
Вот ключом бьют откровения, рука Господня тяготеет над пророками и тайнозрителями: – рождаются священные писания. И вот неслышно, незаметно закрываются разгнутые книги небесных видений, и – текут писания назидательные, но немощные, вырождающиеся в апокрифы. То избыточествуют харизматические явления Духа Божия, то как то сразу перестают быть общим правилом, переходя в редчайшие исключения. Истекают назначенные сроки, в которые достигается и отлагается во времени, воплощается в истории потребное откровение, и свершившееся не повторяется. Романтическая тоска о прошлом и усилия вернуть его страстными порывами человеческой воли приводят к еретическому богопротивлению, как было с монтанизмом II-III века, или – к бессильной игре в апостольское христианство, как было с павликианством VII в., затем с средневековыми и новыми сектами. Очевидно, Дух Животворящий и направляющий судьбы церкви не нарушает естественных законов развития, а сообразно с ними, вместо бесплодных археологических подражаний, побуждает церковь для ее новых переживаний находить и новые формы. «Время всякой вещи под небесем» (Эккл. 3,1). Так осмысливается бытие церкви во времени, как цепь исканий и достижений в пределах раскрытия данного свыше залога апостольской веры, с естественным охлаждением чувств и волнений на раз завоеванных позициях и с законностью новых тревог, новых исканий, новой борьбы и жажды благодатного озарения для утоления новых запросов и догматического сознания, и практического благочестия и всего строительства Царства Божия на земле, как на небе, в его всеохватывающей жизнь полноте.
Не будем пугаться того, что пыль к вопросам древних вселенских споров в церкви нашего времени охладел. Это законное успокоение от обладания некогда с трудом завоеванным. Искусственное же воссоздание пережитого интереса было бы противоестественно. Страшно другое, – страшно охладение вообще жажды богопознания, жажды постижения христианской истины. Укор христианству нашего времени в том, что мы не наблюдаем в нем равной прежнему догматическому горению ревности о творческом выявлении истины церковной в какой угодно, мистической или жизненно-практической, форме, потребной нашему времени. Души охвачены в мировых масштабах на первом плане, какими угодно другими завлекающими и отуманивающими интересами (имеем в виду не низменные и грубые, а так называемые идеальные, более бескорыстные интересы культуры и общечеловеческого устроения), но не интересами церкви и царства Божия. О них думает меньшинство и думает очень по-разному, в разделении на мелкие дроби христианства. Нет в ясном сознании одного вселенски волнующего вопроса, который горел бы над головами всех христиан, как тревожная комета, как подлинное знамение времени, повелительно требующее соборного ответа церкви. Так, как это было прежде, напр., с триадологией и христологией, с арианством и монофизитством. Мы говорим: нет такого вопроса «в ясном сознании», но может быть он назрел уже в подсознании и может быть мы накануне такого вселенско-христианского движения? На то походит. Наше время полно предчувствий и томлений. Могут ли быть чужды церкви эти воздыхания вселенной? Итак, обратимся к Ефесу в 431 г. без преувеличенного стыда за то, что мы как будто безучастны к тому, что там переживалось. Но и без ложного превозношения над богословски-утонченными пререканиями того времени, которые нередко аттестуются даже христианскими историками, как болезненная гипертрофия эллинского интеллектуализма, а глазам неверующих наблюдателей нового времени кажутся даже прямым искажением сути христианства. Любовное внимание приблизит к нашему уму и сердцу живой смысл происходившего спора и даст нам поучительный урок, как ориентироваться церковному кораблю, если ему суждено вновь рассекать высокую волную вселенской бури.
* * *
III Вселенский Ефесский собор 431 г. по своему внешнему облику, в сравнении с другими Вселенскими соборами, является самым неблагообразным, самым смутным, неудачным в своем исходе и формально просто несостоявшимся. По своей беспорядочности, он немногим уступает соседнему по времени с ним Ефесскому же собору 449 г., собранному так же в качестве вселенского, но заклейменному вскоре жутким названием «разбойничьего». А. между тем деяния Ефесского собора 449 г. были тем же самым императором Феодосием II утверждены, а деяния III Вселенского Собора не утверждены, и собор за беспорядок и беззаконие высочайше распущен. Но церковь судила иначе. Церковное восприятие было как раз обратное. Отсюда видно, что богословско-канонический термин «рецепции» соборов обосновывается на несомненных фактах. Есть икона вещей, их высший, богоподобный, нетленный образ. И праведно зрящее око видит икону там, где плотское зрение видит лишь убогую материальную оболочку. Из своей бурной истории, не менее бурной, чем всякая другая человеческая история, церковь выделила множество иконных образов, составивших сокровищницу ее учения и назидания. Есть иконографическое представление о Вселенском Соборе; есть и иконы Соборов в красках. Это – и духовная реальность, и вместе и абстракция от конкретной и часто мутной исторической действительности. Верующий историк должен видеть икону событий, но, именно как историк, он обязан знать и давать отчет о всей живой прозе событий прошлого. В этой двусторонности и вместе двуединстве познания и исполняется долг христианской мудрости, живущей и дышащей антиномической тайной богочеловечества. Как же и почему вышло, что далеко не примерный Ефесский собор 431 г. воспринят нами как Вселенский, т. е. как одна из норм нашей веры?
О чем шла речь тогда? Как раз именно о тайне богочеловечества, об ее умственном постижении до крайних пределов доступной человеческому разуму ясности. В сущности, это тот же самый вопрос, который томит и современное нам догматическое и практическое сознание христианства, вопрос: как соединяется божественное с человеческим и что есть человек пред Богом? В ту пору этот вопрос с диалектической неизбежностью надвинулся на церковь по окончании традиадологических арианских споров. В исходе незаконченного Ефесского сражения потерял голову архиепископ царствующего града Несторий, а победителем вышел александрийский папа Кирилл. Их яркие лица в значительной мере объясняют такой исход. Но главное все-таки не в них, не в отдельных лицах. Настал момент неотложного решения для Церкви: какой курс догматической мысли она должна взять в споре о лице Богочеловека? А курс был разный, не в отвлеченной логической возможности, а уже в крепко сложившихся двух школьных направлениях ученой богословской мысли антиохийского и александрийского центров. После неудавшейся попытки нашего ученого историка прот. Иванцова-Платонова затушевать роль двух различных школ древнего вселенского богословия, надо признать бесспорным достоянием и нашей науки, вслед за инославной, признание глубокой философско-богословской разнотипности двух названных школ. «Несторий не один, – Несториев много!» – восклицал в 449 г. Диоскор Александрийский. Да, дело было не в Нестории, а в конфликте школ, разделивших весь Восток на две половины. При такой предпосылке скомкать вопрос и приглушить его вскрытие внешними прещениями, как это вышло в Ефесе 431 г., было мерой бесполезной. Жизнь потребовала разворачивания вопроса до конца. И, как известно, Ефес 431 г. был только «началом болезней». Если арианская лихорадка бурно трепала организм церковный долгих шесть десятилетий то перемежающаяся лихорадка христологических споров растянулась на целых 250 лет, износила исторический организм церкви до явного утомления, расколола и умалила самую Византийскую империю; унесла из лона кафолической церкви миллионы душ в ереси и отняла у греческой державы весь иноплеменный окраинный восток.
* * *
Христологию исказили еще ариане, для которых легко было сочетать два тварных начала во Христе. Ради единства личного самосознания они брали от человечества только «плоть», а «душу» заменяли тварным Сыном Божиим. По странному капризу судьбы великий столп никейства Аполлинарий из Лаодикии Сирийской, ополчаясь на ариан, впал в аналогичное им заблуждение. Выдающийся дар логиста и блестящее перо писателя ввели его в соблазн дать своим многочисленным ученикам и поклонникам рационально-ясную систему христологии. Отправляясь от трихотомной платоновской схемы состава человека и вместе от аристотелевского представления о конкретной ипостасности всех вещей, Аполлинарий в жертву единства самосознания воплотившегося Логоса принес высшую треть человеческого состава. Он считал верхом абсурда соединить в едином самосознании λόγος и νου ς человеческий с таковым же Божеским, ибо каждый по природе αὐτοκίνητος, т. е. самодовлеющее и свободноволящее начало. Совместить их в одном сознании так же немыслимо, как совместить, вопреки закону непроницаемости, два протяженных тела в одном пространстве. В Богочеловеке разумное и волящее начало Божественного Логоса, конечно, исключает немощной и удобопревратный λόγος и νου ς человеческий. Так нарушается Аполлинарием полновесный смысл Никейского символа, повелевающего исповедовать не только «воплотившегося», но и «вочеловечившегося». В погоне за соблазнительно-рациональной схемой предан сподвижником во время оно Великого Афанасия и авторитетом даже для великих капподокийцев основной завет Афанасиева богословия: – сотериология. «Невоспринятое Богочеловеком и не спасено» (τὸ γὰρ ἀπρόσληπτον, ἀθεράπευτον – Григор. Б. Письмо 101). «И спасл еси всего мя человека» поет, согласно этому завету, церковь, вечно отталкиваясь от умного недоумия Аполлинария. Ересь сгубила славу этой выдающейся богословской фигуры IV века. II Вселенский Собор в Константинополе 381 г. окончательно заклеймил аполлинаризм, как ересь, а имперский закон Феодосия Великого подверг ее, наряду с другими, гонению. Извращенная психология подполья толкнула сектантскую мысль восторженных поклонников Аполлинария на кривые пути богословско-литературных подделок. Лекции любимого профессора и его автографы были соответственно ретушированы, надписаны именами Григория Чудотворца, Афанасия Великого, пап Юлия и Феликса и пущены в литературный оборот. Подлог на редкость удался. Подделки видимо с расчетом были унесены с почвы антиохийской родины ересиарха и всеяны в эллинскую почву александрийского района, где богословские умы не были так чутки к распознанию аполлинаризма и где отрава пустила глубокие корни. Сосудом и шибболетом аполлинаристского умысла сделалось фатальное и знаменитое с тех пор речение, пущенное под именем Афанасия: μία φύσις Θεου λόγου σεσαρκωμένη. Формула с места нестерпимая для антиохийского уха, но, как увидим, специфически приемлемая для диалекта александрийского.
Для антиохийского ума аполлинаризм был самой несносной ересью. Он шел до оскорбительности наперекор всем самым дорогим заветам антиохийской школы выносившей в вековой борьбе с разными ересями специфическую ревность о защите и отстаивании полной, реальной человеческой природы во Христе. Борьба с заразой гностического докетизма, крепко угнездившегося в антиохийском районе с первых веков, взбодренного затем к новой жизни манихейскими веяниями иранского дуализма, побуждала антиохийских защитников кафолической истины развивать и литературно уяснять реальную человечность во Христе. Против дуалистического пренебрежения к материи и плоти и против фатализма, отнимавшего у человека свободу воли, антиохийцы защищали свободу и человека, как борца со злом и мужественного подвижника-аскета. Антиохийскому благочестию, в противность дуалистической манихейской отраве, дорога была полная человеческая природа во Христе, нам единосущная и нас в Нем спасающая. Всякое умаление ее, под лукавым предлогом благочестия, всякое лишь абстрактное ее утверждение во Христе, без конкретной полноты живой человеческой личности «пророка из Назарета Галилейского» воспринятого от зачатия в таинственное единение с Предвечным Сыном Божиим, заставляло по антиохийски верующего богослова настораживаться умом и сердцем против исконного исказителя кафолической веры: – манихейского докетизма. Самая этнографическая и топографическая близость антиохийцев к почве библейской и евангельской истории, к языку и нравам семитов, удерживали их сознание в атмосфере своего рода наивного реализма, не позволявшего превращать образ Иисуса Христа ни в какую абстракцию. Эта библейско-историческая «почвенность» антиохийцев делала их первоклассными экзегетами св. Писания и являлась крепким якорем, державшим за букву Писания самые смелые порывы христианского умозрения и мистики. Это был один из подлинных столпов и утверждений церковной истины. Ни в каком рационализме и позитивизме, как правильно утверждает H. Н. Глубоковский, антиохийцы неповинны. Они служители апостольского залога веры. Св. Писание для них не филологический документ, а откровение о тайне спасения через Мессию-Богочеловека. Они толкуют все Писание, как служители веры, типологически, прообразовательно, т. е. антирационалистически, однако, не аллегорически. Аллегория не есть обязательный метод для верующей мысли. Скорее наоборот. Она рискованный произвол художественной фантазии, часто ничего общего не имеющий с действительным смыслом написанного. Она скользкий путь к незаметному стиранию определенных очертаний открытых нам догматов и претворение их в некоторые туманные абстракции. Между тем, подлинный религиозный реализм враг абстракции. Другое дело – типология, или по-современному символизм, узаконенные Новым Заветом. Антиохийцы – типологисты.
В этой то среде и сложилась христология, не терпевшая никакого аполлинаризма и никаких его подобий. Христология, в сущности, православная и по своим целям и по субъективному пониманию ее творцов и даже по способу выражений. Но, конечно, как и всякое богословие, она не в силах адекватно выразить тайну догмата и без труда доступна критике ее слабых сторон. Праотец этой христологии – Диодор Тарсский, один из столпов ново-никейского православия, рекомендованный II Вселенским собором, как «правило веры», а отец ее – его ученик Феодор Мопсуестийский, скончавшийся почти накануне Ефесского собора (428 г.). Ни христология Афанасия, ни новоникейцев не давала антиохийцам безупречного образца для построения. Кроме указанных специфически местных мотивов для богословия антиохийцев формулировка его диктовалась им преобладающим философским авторитетом в их школе – Аристотелем. По их терминологии понятия «сущности», «природы» – οίσία, φύσις суть неживые абстракции. Лишь в момент ипостазирования общая «природа» становится частной, конкретной вещью. * * *
Корифеем александрийского богословия в данную минуту был александрийский папа св. Кирилл, носитель плодовитый и метафизик тонкий. Руководящим началом его богословствования была сотериология его великого александрийского предшественника Афанасия. Эта сотериология победила арианство. Она же должна победить и всякую ересь. «Бог вочеловечился, дабы мы обожились». Эта практическая Афанасиева директива освещала Кириллу все дебри возникшей философско-догматической проблемы христологии. Благодаря этому компас Кирилла был безошибочен, но все другое оснащение его богословского корабля было весьма дефективно. Тем удивительнее, что он как то выгребал и вел корабль к надежной пристани. Как и Афанасий, этот одаренный александриец V в. не имел полного школьного литературного образования, как он сам признается. Не в моде были тогда у христиан литературные языческие штудии. Даже для великого знатока родной литературы в IX веке, для патриарха Фотия, язык Кирилла был достаточно примрачен, самоделен и неправилен. Невыработанность терминологии, т. е. упомянутая нами выше практика безразличного употребления слов φύσις и ὑπόστασις открывала для Кирилла право, в параллель антиохийцам, ставить между ними как бы знак равенства, но из этого делать диаметрально противоположный вывод. По Феодору и Несторию две φύσεις требовали и двух ὐποστάσεις. По Кириллу, рассуждавшему с другого конца, утверждаемая им одна ипостась в Богочеловеке дает ему право говорить и об одной – природе. Однако, монофиситская «μία φύσις» Кирилла была действительно в некоторой степени таковой и не только на антиохийский взгляд. Ее отравляла псевдо-отеческая аполлинаристская литература, которую Кирилл, конечно, воспринял с безоблачной доверчивостью. Заимствованная из этого подлога μία φύσις Θεου Λόγου σεσαρκωμένη стала палладиумом Кириллова богословия и его тысячелетних еретических порождений. Да и подлинная Аполлинариева полемика против своей местной антиохийской христологии сослужила также в уме Кирилла соблазнительную службу ее готовой аргументацией против того же врага. Аполлинарий великолепно аргументировал против всякой попытки раздвоения лица Христова в пользу «единой сложной природы, единой ипостаси, единого лица – μία φύσις σύνθετος, μία ὑπόστασις, ἕν πρόσωπον. Так причудливым образом оказывалось, что даже квалифицированная ересь, с вычеркиванием из неё грубого пункта о неполноте человеческой природы во Христе, пошла на службу задачам православия, искавшего оружия против угрозы с противоположной стороны. Завитое в столь густую сеть дефективных предпосылок богословие Кирилла не могло остаться безупречным образцом на будущее. «В своем богословском направлении», говорит проф. Болотов, «Кирилл не только дошел до той черты, какую указал для выражения православной истины собор Халкидонский, но и перешел эту черту, сделал один лишний шаг в сторону будущего монофизитства» (IV, 180 Лекц.).
В чем же именно состоят сильная и слабая стороны Кирилловой христологии?
Всю силу своей ортодоксальной ревности и сотериологической мистики Кирилл сосредоточивает на утверждении чистейшего единства Лица и личного самосознания Богочеловека. Он ясно видит, как ипостазирование каждой из двух природ в антиохийской школе ведет к раздвоению человеческого и божеского самосознания во Христе и оставляет вопрос о тайне единства неразрешенным. Человек как бы не воссоединяется с Богом даже во Христе и потому так сказать «физически» не спасается. В противоположность этому юдаизирующему уклону, св. Кирилл ценою риска ущербить полноту одной из природ (в данном случае человеческой) устремляется к существенному, «физическому» (по его терминологии), ипостасному и личному, – мы сказали бы – «лично самосознательному» объединению человечества с Божеством ἔνωσις φυσικὴ, ἔνωσις καθ’ὑπόστασιν. По своему александрийскому закалу мысли он не обязуется природу брать ипостасно, в конкретной реальности, в личном раздвоении полного божеского и полного человеческого лиц. Он с истинно эллинистической и платоновской лёгкостью берет природу человеческую неипостасно, в ее безличной общности, удовлетворяясь этой ее полнотой, полнотой без законченного лица, т. е., в сущности, без законченной живой реальности. Корень личного самосознания в Богочеловеке, принцип индивидуализации, он видит только в природе божественной. В некотором тонком словесно-образном сродстве с аполлинариевой системой («Λόγος ἔνσαρκος») он для данной цели избирает из новозаветных определений Сына Божия имя Логоса и, строго говоря, им одним т. е. божественным Логосом и заменяет то, что мы называем личным самосознанием в Богочеловеке. Ипостасное человеческое сознание Иисуса Христа Кириллом укореняется в самосознании, в ипостаси Бога-Слова, в Нем без остатка растворяется и, строго говоря, докетически исчезает. Гарантия единства личности и жизненного, самого интимного, сотериологического единения человечества с Божеством этим дается полная. Но какой ценой? Не ценой ли частичного умаления природы человеческой? При тогдашнем отсутствии науки психологии, при отсутствии такого, например, для нас элементарного термина, как «самосознание», уяснение тайны единения природ в живом Лице Богочеловека представляло для обеих спорящих школ непреодолимые трудности. На фоне этой беспомощности современной философии попытка Кирилла не может не считаться в своем роде глубокой и искусной. Пластический образ, которым он оперирует для пояснения своей христологической теоремы, также превосходит тонкостью аналогии антиохийцев. Те все время возвращались к механическому образу обитания Бога в человеке, как в храме. Кирилл подавляет их истинно таинственным и метким примером единения в человеке души с телом. Тело в человеке есть тоже целая плотская природа. Но корень его человеческого, живого единства в другой природе, в душе, – в начале высшем. Душа – это лицо человека. Она преобладает в вопросе лица и отодвигает роль тела на второе место. Плотская природа в человеке дана полностью, но она так сказать неипостасна. Душа, наоборот, ипостасна и свою ипостась дает телу и затем целому человеку. Более блестящей аналогии не выдумаешь. Но и эта аналогия только подтверждает уязвимость Кирилловой теоремы со стороны неполноты, усечения или растворения вершины человеческой природы, ее ипостасного самосознания в самосознании Бога Слова, т. е. порочность в смысле монофизитства. Ведь неспроста же оно считает своим отцом св. Кирилла? Вот тут и вскрывается слабая сторона его христологической системы. Удовлетворяясь по александрийски абстрактным представлением о природах, св. Кирилл был нечувствителен почти к количественному умалению одной из них. Об евангельском историческом Иисусе Христе Кирилл опять таки по александрийски мыслит чисто богословски, до абстрактности. И труднейший вопрос об объединении немощных человеческих свойств Иисуса Христа с Его же божескими решает так сказать алгебраически. Замечательно последовательно, блестяще, но в диссонансе с евангельскими фактами. Бог Слово, став Иммануилом, сделал человеческую природу с ее телом «своею собственною». Поэтому: Сам Бог родился, возрастал, голодал и жаждал, страдал и умер. По этому безусловному communicatio idiomatum. св. Дева ничто иное, как Богородица. Во Христе нет другого субъекта, нет другого личного центра, к которому можно было бы относить какие либо предикаты и действия, кроме Лица Бога-Слова. Все от Бога-Слова исходит, и божественное и человеческое, немощное во Христе, и к Нему прямо и неизбежно относится. Не два ряда явлений, относящихся к двум ипостасям, как у антиохийцев, и затем уже от двух ипостасных точек сходящиеся к одной точке единого лица, но один ряд разнородных, но не разноипостасных явлений, по одной прямой линии идущих к одной точке единой природы-ипостаси-лица. Кирилла, как александрийца, не занимал вопрос об историческом евангельском Христе. Александрийское абстрактно-богословское воззрение Кирилла на евангельские факты не возбуждало в нем вопроса об отдельных природах во Христе. Ему казалось, что православного богослова должно интересовать только их единство, уже данное во Христе, и что положительно незаконно и бесцельно заниматься их раздельным рассмотрением, ибо их уже нет в данной действительности, а есть только «одна природа воплощенная»; две же были только до момента их соединения, а потому можно об них рассуждать лишь только абстрактно-теоретически (ἐν ψιλαι ς διανοίαις, κατὰ μόνην τὴν θεωρίαν). Однако, при встрече с евангельскими материалами тонкое лезвие этой концепции ломалось. Для антиохийских экзегетов бесспорен был факт, что Христос «возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости», что Его познание было человечески ограниченно и подвержено закону развития вместе с Его телесным возрастом. Для александрийцев и для Кирилла и младенец-Христос был божественно всеведущ, а если и выявлялся, как постепенно познающий, то только «κατ’ οἰκονομίαν», т. е. искусственно скрывая свое божественное ведение в меру уподобления человеческому процессу развития. Это уже чисто докетический момент богословия Кирилла, но логически для него неизбежный. Полноличного человека в евангельском Христе, как у антиохийцев, у Кирилла не оказывалось. Его «природа», при абстрактном утверждении ее полноты, конкретно оказывалась обезличенной.
* * *
Пред нами две школьно-богословских концепции, пытающихся изъяснить неизъяснимую тайну Лица Богочеловека. Неудивительно, что ограниченная человеческая мысль и слово, как предельная сила летательного аппарата, на какой-то черте изнемогают, сникают и даже терпят катастрофу. В обе стороны за какой то гранью уже получаются провалы ересей, как бы «воздушные дыры» на языке авиации. Где же выход? Выход в признании относительности всякого богословия, в допустимости в известных пределах, различных внешних философско-словесных форм выражения православной мысли, всегда несовершенных и потому не вечных. Суть ведь все-таки не в словах и формах, как они ни важны, а именно в православии самой мысли и чувства богословствующих и спорящих. Если они способны на беспристрастное взаимное понимание своих благих православных намерений, своего православного единомыслия и едино чувствия, спор отпадает. Под разными словами спорящие протягивают друг другу руку общения. Уж если, как мы видели, даже грубая ересь – аполлинаризм могла послужить у александрийской школы сосудом православной мысли, то тем более формулы неопороченные в такой степени. Не раз уже спасалось единство православия при терпимости к разному богословскому языку3. Так было во второй половине IV века при расхождении великих умом и сердцем Афанасия и капподокийцев. Афанасий продолжал говорить, что в Боге «одна ипостась», а капподокийцы уже говорили «три ипостаси». Условившись на соборе 362 г. о своем православном единомыслии, они взаимно дали друг другу свободу слововыражений. Для такого великодушного сговора, конечно, нужна большая высь горизонта и тишина духа, которой как раз не было у сторон в разбираемом нами конфликте. В этом именно был трагизм момента. Как показал ближайший же опыт, спорящие могли между собою согласиться, даже под внешним давлением. Тем более, значит, они могли бы разобраться в разногласиях спокойно, по существу, без церковных расколов. Но этого то спокойствия и не было. Конфликт, олицетворявшийся в казусе Несторий-Кирилл, попал в фокус перекрестных ветров высокого напряжения, и корабль церковный закружило в вихре.
Не случайно то, что широко известное и ранее антиохийское богословие никому не приходило в голову объявлять еретичеством, пока его представитель не очутился на раскаленных стогнах Константинограда. Столица, как всегда, делала политическую и церковную погоду в империи, или, как тогда выражались, во «вселенной» – οἰκουμένη. Положение обязывает, и главе церковной власти рядом с двором и троном надо было иметь или слишком много безличия, или бездну мудрости, чтобы не поскользнуться и не упасть при громком эхе «вселенной». Православной репутации иерархов Константинополя нельзя сказать, чтобы посчастливилось от самого его появления на сцене истории, как столицы. Вождь арианства Евсевий сразу же захватил Византию вместе с двором под свое влияние. И с тех пор все арианское полстолетие церковь в лице своих старейших апостольских кафедр римской и александрийской величественно боролась с константинопольским арианством и тамошними еретичествующими императорами. Апостольская кафедра антиохийская долгое время омрачала себя солидарностью в арианской политике с Константинополем. Даже внешняя чистка зачумленной ересью столицы произведена была железной метлой Феодосия Великого, пришедшего с Запада под никейским знаменем римского папы Дамаса. Создалась традиция еретической многогрешности придворных ставленников, архиепископов Константинополя и отчасти с ними связанных антиохийцев, в то время как осиянная славой Афанасия Александрия и вдовствующий императорским троном, но гордый своим православием папский Рим сознавали себя на страже вселенского православия и на страже подлинного первенства своих апостолических кафедр против этого неблагословенного выскочки – Константинополя и его маленького епископа с крошечной епархией в границах одной столицы, формально зависевшего от маленького же митрополита Ираклийского. Никакого церковного прошлого, никаких заслуг перед церковью и православием. Только одни раздражающие претензии быть каким-то непрошенным главой церкви – орудием государственной власти. Вся мелкота недовольных судом своих епископов клириков и монахов стекалась в столицу и апеллировала к двору через посредство столичного иерарха. А значение иерарха без всяких чисто церковных оснований автоматически поднялось над всей церковью, как неизбежное последствие огосударствления церкви. У Константинопольского епископа, кроме города, не было даже своей епархиальной территории. А между тем, пред ним не только стушевался его митрополит Ираклийский, но совершенно угасли и целые диоцезы: Фракия (восточный Иллирик), Вифиния, Понт, Асия попали в орбиту его тяготения и дали ему территорию целого патриархата. Такое невольное автоматическое завоевательство, такой нецерковный «империализм» власти Константинопольского епископа не мог пройти ему безнаказанно со стороны им поглощенных, обиженных и обойденных. При покровительстве Феодосия Великого в 381 г, на Константинопольском соборе, признанном затем II Вселенским, царствующий град, еще не отмывшийся от арианской грязи, уже провозглашен был в церковном отношении вторым по чести и правам после древнего Рима. Никогда этого не признавал Рим, и для Александрии это был удар ножом в сердце. Даже до наших дней в греческом мире не забыто это домашнее соревнование двух патриарших кафедр. Александрия в ту пору поставила себе задачей по крайней мере проводить своих людей на столичную кафедру и всячески держать се под своим влиянием, а при случае конфузить ее иерархов и подрывать их «дутый» престиж. Так объясняется борьба против св. Григория Богослова со стороны брата Афанасия Великого, Петра Александрийского, в союзе с Римом выдвигавшего Максима Циника. Еще ярче эпизод озлобленной борьбы Феофила Александрийского против Иоанна Златоустого, в которой обиженный митрополит Ефесский был заодно с Александрией и этой борьбой закрепил с нею союз против Константинополя и на будущее время. Римский папа в эту недобросовестную борьбу, к счастью, не был замешан, но охотно взял на себя более лестную роль судьи над константинопольскими делами в качестве судьи апелляционного, – честь, которую папе Иннокентию и многим его преемникам всегда сам на блюде подносил раздаривший греческий Восток, унижая тем престиж Константинополя и внося свой грешный вклад в выращивание римских претензий на исключительную власть в церкви. Такая систематическая борьба Александрии и Рима с Константинополем имела своим идеальным оправданием спасение достоинства и независимости церкви от беспредельно и грозно выросшей над ней государственной власти. Но идеальная цель на деле едва светилась во тьме человеческих страстей соревнования и мести. Из Александрии и Рима на Константинопольскую кафедру постоянно наведены были жерла тяжёлых орудий и подозрительные бинокли их наводчиков. Волей неволей, однако, Константинополь был своей столицей. Тамошняя церковная жизнь была для всех своей столичной жизнью, за участие в которой горячо сражались и за перипетиями которой непрестанно наблюдали и рапортовали церковные посольства апокрисиариев двух пап, Римского и Египетского. При выборах преемников столичным архиепископам приходил в движение огромный запутанный клубок разнородных влияний и интриг. Сам двор изнемогал от них и прибегал иногда к навязыванию совершенно неожиданного и стороннего кандидата, чтобы сорвать выборную игру местных кандидатур. В таком порядке двор при императоре Аркадии извлек из Антиохии блестящего Златоуста, но зато и не мог защитить его от местных неутоленных партийных аппетитов, которые отомстили ему предательством, несмотря на его святость. Точь в точь то же самое случилось и теперь, при сыне Аркадия, Феодосии II, когда двор, во избежание повторяющейся безысходной борьбы за кандидатуры пресвитеров Прокла и Филиппа (последнего, по-видимому, кандидата Александрийской партии) по прежнему примеру обратился к Антиохии н взял оттуда тоже прославленного своим красноречьем, как бы второго Златоуста, монашествующего пресвитера из монастыря св. Евпрения, злополучного Нестория.
В этой напряженной обстановке нескромный провинциал, с преувеличенным мнением о своих ораторских дарованиях и своей образованности, был с самого начала обреченным. Гений не мог бы угодить на всех. Тем более Несторий. По прадеду из персидских выходцев, Несторий обладал пылким темпераментом, ревниво бросавшимся на защиту теоретической истины, непогрешимым обладателем которой он себя мнил. Так было еще в аудитории Феодора мопсуестийского. Благожелательный учитель, напутствуя своего пылкого ученика, вызванного в Константинополь, умолял его быть осторожнее, ибо никогда еще не встречал такого пламенного ревнителя веры. Но самоуверенный Несторий не внял мудрому уроку. Не разбираясь в сложной дипломатической атмосфере столицы, он сразу же поднял яростное гонение на всех еретиков, на самых высокопоставленных, в роде ариан-военных из готов, и самых невинных провинциальных четыренадесятников, или уважаемых за добродетель новатиан. Начались всюду волнения, пожары, убийства. Придирчивое общественное мнение столицы сразу же с злорадством начало топить провинциального выходца. А тот не замечал своих административных промахов и верил в неотразимость своих проповеднических чар. Внешние ораторские данные были у него недюжинные. Он был невысокого роста с пышной рыжеватой шевелюрой и бородой, с голубыми глазами и необыкновенно звучным и приятным голосом. Как птица певчая, проповедовать он любил, и коварные монахи и клирики столицы завлекли его к излияниям с церковной кафедры на спорные в их среде темы, в частности и на христологические. Среди константинопольских монахов были и аполлинаристы и скрытые будущие монофиситы. В их среде дебатировался вопрос о термине Θεοτόκος – Богородица. Несторий быстро откликнулся на вызов своей проповедью. Он не одобрял правильности этого термина, хотя и не отрицал его употребления, под условием отвержения арианских и аполлинарианских примышлений. Адвокат Евсевий, впоследствии епископ Дорилейский, открыто в церкви возражал Несторию на его христологическую проповедь и затем прибил в публичном месте плакат с изобличением Нестория в ереси. Начался шум, которого кое-кто выжидал, как сигнала к началу сражения.
* * *
Александрийский папа Кирилл уже был задет Несторием, который благосклонно выслушал каких-то жалобщиков из александрийских клириков, искавших апелляции в Константинополе. Римский папа Келестин тоже был неумно задет Несторием, который обратился к нему, титулуя своим «собратом» и спрашивая, за что отлучены были пелагианские епископы, прибежавшие в Константинополь, как будто косвенно подвергая какому то сомнению компетентность суда над ними римской церкви. Когда александрийские монахи отрапортовали своему папе о богословском скандале Нестория, Кирилл почувствовал себя достаточно вооруженным для ожидаемого нападения. Доказать богословскую некомпетентность и еретичность выученика антиохийской школы, свергнуть его со столичного трона и провести туда дружественного Александрии кандидата, повторить весь цикл борьбы своего дяди Феофила против Златоуста, стало для него увлекающей боевой задачей, которой Кирилл отдался со всей страстностью и богословским вдохновением. А страстностью и пристрастностью св. Кирилл одержим был в весьма высокой степени. Историки светские и беспощадные к его церковному значению рисуют его в очень мрачных красках, как самолюбивого деспота и громителя языческого просвещения руками преданной ему варварской черни. Действительно, Кирилл по положению александрийского епископа играл роль морального соправителя области вместе с гражданским губернатором Египта Орестом. Орест был другом языческого просвещения и административным миротворцем среди сталкивающихся элементов населения: язычников и иудеев с христианами, греков с коптами. Между тем монахи и чернь, провозглашавшие своим вождем и владыкой св. Кирилла, учиняли бунты, погромы и убийства, как напр., известное убийство ученой философессы Ипатии. И хотя за эксцессы толпы не мог отвечать епископ, но морально он был часто на ее стороне. Орест аттестовал его Константинополю как беспокойного администратора. Житийное предание довольно подробно рисует нам портрет этого выдающегося из отцов и борцов. Кирилл был маленького роста, но с очень ярким, красочным лицом, на котором выдавались могучие по всему лбу раскинутые брови; прямой тонкий нос, продолговатые узкие ланиты, широкие властные уста, большая длинная борода и редкие курчавые, светлые, с легкой сединой волосы. Общее впечатление энергии и важности. Предание борьбы с Златоустом, в которой Кирилл принимал деятельное участие, переживалось им так страстно, что он последним из епископов, скрепя сердце, решился, ради нужного ему примирения с Римом, прекратить раскол с римской церковью и внести, наконец, около 417 г. имя Иоанна Златоуста в церковные диптихи. Но еще незадолго пред тем на призывы сделать это, он возражал Антиохии и Константинополю, что причесть низложенного Златоуста вновь к епископам это то же что «поместить Иуду среди апостолов». Теперь эта благоразумная уступчивость по вопросу о Златоусте оказалась для Кирилла в высшей степени драгоценной. Сейчас он мог надеяться привлечь и действительно привлек римского епископа себе в союзники в борьбе с Константинополем.
Получив от своих агентов из Константинополя нужные материалы и копии проповедей Нестория, св. Кирилл начал с ним переписку, сначала упрекая за вмешательство константинопольского иерарха в неподлежащие его ведению дела александрийских клириков, затем уже прямо обличая в догматическом неправомыслии. На гордые отписки Нестория Кирилл отвечал целыми трактатами, одновременно широко распространявшимися, как публицистика (таков был обычай), развивая в них свое богословие. Александрийский папа обстоятельно обо всем информировал римского и приглашал его к суду над Константинопольским. Несторий сам поспешил послать свои соблазнительные проповеди Келеситну римскому, самоуверенно считая их образцом богословия, которое он годами проповедовал в Антиохии при всеобщем одобрении. В Риме, где еще семь лет тому назад переживали последний острый конфликт с константинопольским епископом Аттиком из-за посягательств его на Восточный Иллирик (многолетний камень раздора между церквами Востока и Запада), не имели расположения на наивность Нестория отвечать встречной наивностью. Доверие было отдано освещению Кирилла, а ответ Несторию замедлен. При параллельной экспертизе своего востоковеда Иоанна Кассиана и при деятельной собственной информации Мария Меркатора из самого Константинополя, папа Келестин решает соборно дискредитировать и смирить не по чину гордого Константинопольского «собрата», в то время как александрийский обращался к нему как «к отцу», которому «по древнему церковному обычаю подобает сообщать о вещах подобного рода». Словом, принимается союз с Александрией на основе римского первенства.
Но борьба со столичным епископом не могла не считаться с императорской семьей, под щитом которой он состоял. Молодого Феодосия II новейшие византинисты не считают уже двойником нашего царя Феодора Иоанновича. Его царствование отмечено столь крупными про-
светительными, законодательными и строительными деяниями, что предоставление творческой активности самой энергичной партии сената свидетельствует о способностях Феодосия выбирать наилучших соправителей. Но несомненно он был человеком неволевым и поддающимся впечатлениям от последнего, кто с ним говорил. Что же касается широкого окружения из правящего сословия, то оно отличалось анекдотической продажностью. Неискушенный в политике Несторий твердо верил в защиту двора и гордо писал Кириллу, что напрасно тот утишает какую то несуществующую бурю в столице, что тут все идет наилучшим образом и двор вполне им доволен. На самом деле официального благополучия не существовало. Споры и раздоры между клириками, монахами и паствой шли полным ходом. Антиохийский друг Нестория Дорофей Маркианопольский имел дерзость в проповеди не только опровергать, но и анафематствовать термин «Богородица», как аполлинарианский. Противники Нестория упросили бывшего кандидата на кафедру Константинополя Прокла Кизикского произнести проповедь в защиту Богородицы. Началась агитация за отделение от Нестория, Несторий свирепствовал, запрещая в священнослужении многих клириков, в том числе и Филиппа, тоже бывшего кандидата на столичную кафедру. Недовольные доносили в Рим, а там принимали их под защиту. Кириллу со стороны виднее была непрочность протекции двора, на которой утверждался провинциально-доверчивый Несторий. Кирилл приступил к обработке мнения придворных сфер. Свои богословския опровержения Нестория он направил в виде писем императору, его супруге Евдокии и сестре Пульхерии, имевшей титул Августы и влиятельной в делах. Это был акт смелый. О Кирилле при дворе было мнение, как о беспокойном египетском администраторе. Вскоре они получил от Феодосии выговор за письма женской половине его семьи, как за вмешательство во внутренние придворные отношения, которые были довольно сложны, и за вмешательство в церковные дела столицы, которые его не касаются. Но Кирилл-боец упорный продолжал «долбить камень» вплоть до подкупов сановников, которыми он под именем так называемых «благословений» (εὐλόγια) – «архиерейских даров» продолжал засыпать столицу в масштабах прямо поражающих наше воображение» Средство это было старое, оправданное еще его дядей Феофилом в борьбе с Златоустом.
В Риме летом 430 г. Келестия собрал собор и осудил доктрину Нестория в ее неблагоприятном изложении Кириллом. Но в проведении этого решения принят был необычный и непрямой путь. Мимо всякого осведомления императора и через посредство своего союзника – александрийского папы, которому и даны были чрезвычайные делегатские полномочия, с поручением в этом деле представлять архиепископа Рима и с молчаливым предоставлением египетскому папе вести всю борьбу с двором, которая предполагалась. В этой тактике доля дипломатической уклончивости перевешивается смелостью и решительностью акта папы по его содержанию. Папский собор взял на себя право заочно, без личной переписки и допроса, осудить епископа столицы и уже post factum ультимативно известить его и других восточных собратьев. Чрезмерны и подробности этого суда. Папа 1) объявляет Несторию что он аннулирует все его епископские запрещения, наложенные на непокорных константинопольских клириков; 2) предлагает Несторию в десятидневный срок по получении сего публично или письменно отречься от своих богословских мнений под угрозой отлучения его от римской церкви; 3) исполнение этого ультиматума поручается александрийскому врагу Нестория; 4) через головы властей императорской и Несториевой константинопольским клирикам папа объявляет о своем разрешении прещений, наложенных на них Несторием» Даже католический историк Батиффоль признает этот акт неслыханным до сих пор в цепи властных жестов римской кафедры по отношению к Востоку. Папа становится, однако, за ширму своего уполномоченного и пересылает все эти акты, датированные 11 августа 430 г., в Александрию. Кирилл прекрасно понимал смелость такого натиска и пред исполнением его подкрепил себя еще и местным александрийским собором. Собор подписался под суждениями Рима и присоединил к ним длинное обличительное письмо (Του Ζωτη ρος) к Несторию, дополненное принадлежавшими перу того же Кирилла двенадцатью главками-тезисами, кончавшимися анафематизмами. Это знаменитые и, можно сказать, злополучные в истории христологических мук церковных «кирилловы главы» или просто «анафематизмы». В них Кирилл излил свою душу, заострил свои богословские формулы до предела. « Ἕνωσις φυηική, ἕνωσις καθ’ὑπόστασιν», «Бог пострадал плотию» и т. д. – все эти формулы были предъявлены Несторию ультимативно, требовали от него во имя православия больше того, что оно само требует. Послы Кирилла прибыли в Константинополь 7-го декабря, но еще 19-го ноября в Александрию и во все части «вселенной» империи полетели курьеры с императорским указом о созыве Вселенского – имперского Собора в Ефесе на ближайшую Пятидесятницу 7-го июня 431 года. Натиск Рима и Александрии этим был сорван. Молчаливо все покорились как бы первой победе Нестория, апеллировавшего к бесспорной и властной инстанции Собора и непреодолимой также инстанции воли императора. Несторий не без морального торжества заявлял, что у него нет «золотых стрел», которыми его хочет ранить противник. Прозрачный намек на «евлогии», рассыпаемые Кириллом.
Еще незадолго пред тем Кирилл писал своим доверенным лицам в столицу, протестуя против грозившего ему вмешательства Нестория в дело обиженных александрийских клириков: «Пусть не воображает этот жалкий человек, что я позволю ему судить меня, кого бы он ни выдвинул против меня обвинителями. Роли переменятся, я отброшу его компетенцию, и я его заставлю защищаться передо мной». Это бесспорная копировка плана Феофила в деле Златоуста. Что же теперь предпринять против срыва наступления предстоящим вселенским собором? Нужно как то сорвать этот срыв. Нужно использовать собор так, чтобы
все-таки посадить Нестория на скамью подсудимых и заставить его только защищаться. Это было возможно при настойчивости и дипломатическом искусстве, которым Несторий не владел и в малой степени. Положение было не легкое, потому что вызов на собор, адресованный Кириллу, был строгим и немилостивым письмом Феодосия II, требовавшим его прибытия на собор с угрозой в случае неповиновения. Немилостям светской власти оставалось противопоставить чисто церковные авторитеты. Соборный суд Рима и Александрии уже могли весить много, если не прямо намечать решающее большинство собора. Римские решения и письма Кирилла своевременно были посланы всем главным епископам М. Азии, Востока и Палестины. Расчет не обманул Кирилла. Нелюбовь к новоявленной власти Константинопольского епископа легко сплачивала против него весь Асийский, т. е. как раз Ефесский диоцез. Вместе с Феофилом Ефес недавно низвергал Златоуста. Тем охотнее он готов был подтолкнуть нового падающего псевдо-Златоуста. Другие личные мотивы, неблагоприятные Несторию, намечались на Востоке в ряде местных церковных сепаратизмом. От единственно дружественной Несторию Антиохии с ее архиепископом Иоанном во главе тянули прочь Кипрские епископы. Иерусалимский округ в свою очередь стремился быть самостоятельным патриархатом. И те, и другие использовали этот благоприятный момент и через Ефесский собор и Кирилла, в борьбе с Несторием, завоевали себе автокефалии. Так заранее приблизительный подсчет голосов мог сулить Кириллу и Риму формально узаконенную соборную победу. Мемнон Ефесский с своим исключительно многоглавым диоцезом давал до 35 епископов, а в союзе с другими малоазийскими до 100. Ювеналий Иерусалимский приводил до 15. А у Константинополя не было ни какой диоцезальной области. С Несторием по некоторым известиям было только 16 епископов. Диоцез «Востока», т. е. Антиохии давал около 50. Сколько взять от Александрии? Императорская сакра (указ) ограничивалась призывом только митрополитов и при них 2–3 епископов. В Египте могло быть по территории много митрополитов, но их там совсем не было: все тянули к одному папе Александрийскому. Не ехать же Кириллу как заурядному митрополиту скромно сам-пять? Почему у Ефеса 35 епископов, а у Александрии будет 5? При митрополитанском составе собора логично было бы голоса считать по митрополитам. Но, так как митрополитанская система была не повсеместна, то Кирилл верно рассчитал, что придется все равно слагать голоса по единицам, и взял с собой 50 епископов. Большинство обрисовывалось очевидное. Несторий был по прежнему легкомысленно беспечен, верил в свою правоту, верность своих антиохийских единомышленников, в защиту двора и, кажется, ждал от собора себе триумфа.
Дело в том, что анафематизмы св. Кирилла подняли целую богословскую бурю на «Востоке». Там не хотели сначала верить, что автор их Кирилл. Видели в них откровенного аполлинариста. В Антиохии осудил их целый собор и поручил написать опровержения своим наиболее сильным богословам: бл. Феодориту Кирскому и Андрею Самосатскому. Против их тонких возражений св. Кириллу вскоре пришлось обстоятельно и многократно защищаться. Кирилл настойчиво разъяснял, что его терминология не означает единоприродной ереси, т. е. монофизитства, уже подсознательно существовавшего тогда в монашестве, что на его языке «физический» значит «истинный», «подлинный», «ἕνωσις φυσικὴ, τουτέστιν ἀληθής», «κατὰ φύσιν, τουτέστιν οὐ σχετικω ς, ἀλλὰ κατ’ἀλήθειαν», «καθ’ὑπόστασιν κατ’ἀλήθειαν». Β. Β. Болотов с его лингвистической дальнозоркостью указал, что в коптском как раз в таком смысле зачастую встречается греческое «фиси». Мы сказали бы, что александрийский говор употребляя «φυσικω ς * * *
С крушением такого предприятия, как вселенский собор, ни власть, ни церковь примириться не могли. Кто же, наконец, прав догматически и канонически? Это решилось только уже за пределами собора, благодаря усиленному давлению императора, лишь через два года, в 433 г. И решилось тоже еще не окончательно.
Новый заместитель Константинопольской кафедры, кандидат римской и кирилловой стороны подсказывал императору Феодосию II программу подведения всех непокорных к вселенскому большинству: низложение Нестория и анафема его нечестию, как было постановлено в Ефесе. И император на это решился. Но были нужны какие-то уступки и со стороны Кирилла. Даже египетские епископы, вольные и невольные соучастники насильственной тактики Кирилла в Ефесе, шепотом осуждали его. Независимый и смелый инок Исидор Пелусиот один прямил Кириллу в письме: » Приязнь затуманивает зрение, а ненависть уже начисто ослепляет... Многие, кто был в Ефесе, рисуют тебя пылким на отмщение своих обид, а не на искание славы Христовой в правомыслии. Это племянник Феофилов, по их словам: он его копирует. Гнев дядюшки разразился на святого Иоанна, друга Божия. И этот, хотя казусы совсем разные, тоже ищет тщеславного успеха». Максимиан Константинопольский также полагал, что осуждение Несториевой доктрины требование безусловное, а Кирилловыми анафематизмами можно бы и пожертвовать ради церковного мира. Да и при дворе многие говорили тоже. По такой программе уступок с двух сторон и решено было нажать на епископат. Трибун и нотарий Аристолай отправлен был с этой миссией сначала в Антиохию, затем в Александрию. От Иоанна и Кирилла император требовал на этот раз сговора ультимативно, под угрозой смещения обоих с кафедр и ссылки в Никомидию под присмотр двора. Начались мучительные и сложные переговоры антиохийцев с Кириллом. Трагично было самочувствие каждой стороны. Аполлинаристское «μία φύσις – единая природа» было для Кирилла святоотеческим преданием, но он понимал, что можно православно сказать и «две природы» и шел на это унизительное для его гордости противоречие. Антиохийцы видели в Нестории свое православие, как выразился бл. Феодорит: «анафематствовать огульно (indeterminate) учение святейшего Нестория это тоже, что анафематствовать само православие». Они могли признать и личные ошибки Нестория в его рассуждениях, но на низложение его смотрели, как на акт злостной мести и несправедливое homicidium, человекоубийство, т. е. каноническое беззаконие и товарищеское предательство. Но стояние на месте было исключено. Императорская власть, своим либерализмом дезорганизовавшая Ефесский собор, хотя и с запозданием, теперь энергично взялась осуществить свою посредническую, миротворческую миссию. Нажим был в данном случае во благовремении. С мертвой точки спорящие сдвинулись. В ряде писем и заявлений св. Кирилл объяснил свои анафематизмы столь православно, что бл. Феодорит, Андрей Самосатский, Акакий Веррийский и другие авторитеты антиохийской школы с восторгом убедились в возможности примирения. Их посредник Павел Эмесский был в хорошем смысле дипломатом. Но и Кирилл показал в себе большого человека. Левой рукой он рассыпал взятки при дворе, а правой подписывал акт величайшей богословской широты и смелости.
Сохранилось письмо Кириллова архидиакона Епифания к Миксимиану Константипопольскому с приложениям списка даров и издержек александрийской церкви, которая была положительно ими истощена до ропота и жалоб клириков на такую изнурительную войну. Епифаний умоляет Максимиана немножко помочь им из его константинопольской казны, чтобы утолить безмерные аппетиты жадных сановников. Он в пример приводит Комита Аммония, который, кроме уже посланного ему, ждал еще, ни много ни мало, полторы тысячи фунтов – сумма миллионная! Получили «приличные подарки» и Аристолай и Схоластик, и Флорентий, и Артава и многие другие вплоть до камердинеров. Особенно нужно было ублажать друга восточных препозита Хрисорита, «чтобы не мешал» и фрейлин Пульхерии, не поклонницы Кирилла, Маркеллу и Дрозерию. Кроме денег это были целые транспорты предметов комфорта и роскоши – ковры, коврики, занавески, скатерти, покрывала, подушки, кресла, скамейки и столики слоновой кости, вплоть до живых страусов.. Кирилл спасал не отменность всего, сделанного в Ефесе.
Как в деле Златоуста, после пламенного сопротивления, когда стало необходимо, Кирилл мужественно внес его имя в диптихи, так и теперь. Приняв согласие от восточных анафематствовать Нестория, он подписал текст согласительного вероисповедания, составленный антиохийцами и – какая ирония судьбы! – того самого исповедания, которое они привозили в Ефес и которое, если бы там произошел не суд, а сговор, они могли бы (подписать вместе как «орос – определение» собора и которое, конечно, подписал бы, как привычное для антиохийца, и Несторий. Но... ведь тогда Несторий не был бы и свергнут. Хотя, конечно, и после этого символа богословствовать по-своему он не перестал бы, как не перестал после этого повторять все-таки свое излюбленное «φύσις – одна природа» и св. Кирилл, считая его наиболее совершенным. Такова судьба всех компромиссных актов. Это исповедание, по широко распространенному в науке мнению написано бл. Феодоритом, но, как прекрасно показано Болотовым, скорее всего может быть приписано Павлу Эмесскому. Вот оно:
«Исповедуем, что Господь наш I. Христос, Единородный Сын Божий, есть совершенный Бог и совершенный человек с душою разумною и телом, рожденный от Отца прежде век по Божеству и в последок дней нас ради и нашего ради спасения от Марии Девы по человечеству; Единосущный Отцу по Божеству и Он же Самый Единосущный нам по человечеству, ибо (произошло единение двух природ (δύο γὰρ φύσεων ἕνωσις γέγονε). Посему исповедуем его Единым Христом, Единым Сыном, Единым Господом. По мысли сего неслитного единения исповедуем св. Деву Богородицею, ради воплощения и вочеловечения Бога Слова и от зачатия в ней соединившего с Собою воспринятый от нея храм. Евангельские же и апостольские о Господе речения мы считаем одни общими, как (относящимися) к одному лицу, другие же различительными, как (относящимися) к двум природам. И одни богоприличными по Божеству Христа, другие же уничиженными по Его человечеству». Текст
и по букве и по духу послуживший материалом последующему Халкидонскому постановлению и частично вошедший в него.
Подписав этот символ и получив от антиохийцев письменное отречение от Нестория в 433 г., Кирилл излился в торжественном письме по поводу достигнутого церковного миря, начинавшемся восторженными словами Пророка: «Εὐφραινέσθωσαν оἰ οὐρανοί. – Да возвеселятся небеса, да радуется земля!..» Кирилл, разумно уступая, победил. Его сомнительный и беззаконный собор в Ефесе стал через этот акт законным и завершенным. Тут состоялось заключительное и двустороннее заседание сорванного в свое время собора. Тут только неудачный и закрытый Ефесский собор 431 г. получил свой вероучительный «орос». Этот акт у западных историков носит название «Унии», с привкусом римско-папского взгляда на присоединение к римской церкви раскольников-антиохийцев. Для нас содержание Ефесского Вселенского Собора не предопределяется римским собором Келестина 430 г. и к нему не сводится. Для нас – восточных антиохийцы не раскольники с Римом, а только спорившая часть Вселенской церкви на арене прерванного и только теперь законченного Вселенского собора. С этого момента решения Ефесского Собора, как Вселенского, а не частичного и партийного, становится понятной и естественной, в муках жертвенного взаимного смирения достигнутой. Так неблаголепие и человеческие страсти, неустранимые из среды самых священных переживаний церкви, как грубые каменистые пороги на пути чистых
вод благодатной церковной жизни, чернея своими жуткими и косными очертаниями, не останавливают их течения. И обтекаемые этими водами, и не могущие пленить и задержать их богопределенного устремления, свидетельствуют только нам, как мы «опасно ходим» в делах церкви, где среди невидимого обóженного Тела Христова присутствует, действует и проявляется полностью и вся наша человеческая грешная природа. Осознание этой истины, оживляемое историческими уроками, побуждает нас с благодарностью вспоминать о заслугах антиохийской богословской школы, спасшей для Церкви совершенную цельность человеческой природы во Христе, т. е. и религиозный смысл человека и человечества от опасности докетизма и ханжеского спиритуализирующего монофизитства.
* * *
В чем же «икона», в чем специфическая ценность III Вселенского Собора и в чем специфическая неправота его жертвы: печальной памяти Нестория?
В дни моей богословской юности один светский философ сказал мне: «Удивительная вещь! Церковь всегда была права и все еретики были неправы!» Применимо ли это к данному случаю? Безусловно, как и ко всем прочим, хотя – повторяю – из всех Вселенских Соборов нет более соблазнительного, чем III, и из всех еретиков нет более симпатичного и здравого, чем Несторий. Его собственная апология, до нас не дошедшая носила название Τραγωδία, т. е. трагедия. Под таким же названием писал в защиту его и ссыльный друг его, сначала комит, а потом епископ, Ириней. Трагична судьба Нестория и конец жизни в ссылке. Трагична и его недавно открытая и в 1910 г. изданная в сирском оригинале и во французском переводе книга под заглавием: «Трактат Ираклида Дамасского». На основании ее английский ученый Бетюн-Бэкер, затем германский Лоофс и многие другие, преимущественно протестанты, возобновили давнюю, еще XVII века тезу, что Несторий пал жертвой чистого недоразумения и был осужден неправильно. Народилась и новая консервативно-апологетическая литература в обвинение Нестория и сугубое оправдание Кирилла. Словом, вопрос снова приведен в движение и, как нам кажется, оживает не только с документально археологической точки зрения, но и как вопрос возрождающийся по существу в религиозном сознании современной нам церкви.
Самое бесплодное и мертвенное отношение к нему, это внешнее суждение свысока о будто бы пустячном словопрении древних греков. Еще Цицерону казалось, что jam diu torquet controversia verbi homines graeculos, contentionis cupidiores, quam veritatis – издавна споры o словах мучают греков, жадных больше до состязаний, чем до истины. Слова эти вспомнились и Лютеру при рассмотрении судьбы Нестория. Но думать так, значит, быть совершенно чуждыми и неблагодарными греческому гению, а также глубочайшим достижениям церковной мудрости. Под словами и миллиметрическими их различиями лежала живая мука души, терзаемой исканием истины не только умом, но и всем сердцем, и всею крепостью. И вопросы эти в существе все те же великие, вечные, насущные, человеческие вопросы. И кто скажет, что напрасно лились чернила и кровь из за таких оттеночных расхождений, того я с пристрастием спрошу: а что наша идейная интеллектуальная и общественная жизнь чужда этой оттеночной, греческой диалектики, этой Haarspalterei, как говорят немцы? Скажите, разве каждый из нас не во власти самых тончайших, самых оттеночных, до почти паталогической нервной чуткости притяжений и оттолкновений решительно во всех измерениях своей интеллектуальной и особенно общественной и политической жизни? Боже мой, какие мы без микроскопа зрим друг в друге мельчайшие уклоны своеобразной левизны и правизны по каждому решительно вопросу! Какие мы все друг для друга немилые «еретики», беспощадно отрицающие друг друга и неспособные к соборному единству! Нет, не нам, анафематствующим друг друга за миллиметрические идейны уклоны, заносчиво смотреть на подвижников и мучеников вселенских соборных споров. Их достижения и их грандиозные соглашения и объединения должны быть для нас предметом уважения, как недосягаемые добродетели соборности.
Итак, «икона» III Вселенского собора, его идеальное достижение, запечатленное в оросе 433 г., это та же формула идеального равновесия природ в Богочеловеке, какой вскоре дал высшее выражение ΙV-й Вселенский Халкидонский собор. III-й был только этапом, черновым его наброском. Но прежде, чем дойти до Халкидонского равновесия, нужно было диалектически пройти сквозь специфический уклон Кириллова богословия и им защититься от угрозы полярного заблуждения, символически представлявшегося Несторием. Самой драгоценной, иконной чертой этого достижения является освящение имени и осознанного культа Богородицы, как воплощенной вершины догмата об обожении человека. Под этим знаком собора Пресв. Богородицы Ефесский собор и прошел в сознании масс церковных. Памятником этого, напр., является древняя римская Санта Мария Маджоре, перестройка которой Ксистом III, как гласит посвятительная надпись, произведена для увековечения триумфа Богородичного догмата в Ефесе. Иконно и оправдание антиохийского богословия, завершенное вскоре в Халкидоне. А за промежуточный период 20 лет все дефективное в Кирилловом богословии подверглось вновь огненному искушению опытной проверки, выявило в нем и извергло всю изгарь и все шлаки монофизитства.
Как только александрийцы с антиохийцами подписали соглашение 433 г., так и начались новые драмы на той и на другой стороне. Там и здесь нашлись крайние и непримиримые, вплоть до расколов, подогретых давлениями и ссылками строптивых государственной властью. В антиохийском округе взяли свое начало, без участия и вины самого Нестория, приверженцы крайностей его доктрины, не примирившиеся с его осуждением. Так появилась группа консервативных антиохийцев, ушедшая в Персию и основавшая там так называемую церковь халдеиских христиан с несторианским учением. В Александрии реакция на соглашение приняла до времени не сепаратисткий, а так сказать, кафолический курс.
По смерти св. Кирилла (444 г.) его фанатичный ученик и преемник Диоскор отважился произвести радикальную чистку несторианских примесей к Кириллову богословию и дать ему полное, исключительное торжество. Национально-египетское, коптское, монашеское истолкование этого богословия было чисто монофизитское. Диоскор с демагогическим увлечением поставил ставку на это стихийное течение. Через вождя столичного (да и всего имперского) монашества Евтиха, духовного отца временщика Хрисафия, захвачена была власть и над душой Феодосия II и внушена ему как главная задача – добивание корней несторианства. Путем государственного насилия вся восточная церковь, не исключая и антиохийского округа, была взята под влияние Диоскора. Для триумфа Кириллова богословия в его монофизитском истолковании новым ересиархом-Евтихом император созвал под председательством Диоскора новый вселенский собор в 449 г. в том же Ефесе, для продолжения дела Кирилла. Насильническими приемами подобранное большинство собора утвердило монофизитскую ересь, канонизовав 12 анафематизмов Кирилла. Легаты папы уехали с протестом. Папа Лев I назвал этот собор разбойничьим. Но император, начавший в 431 г. с защиты Нестория, кончал теперь свою слепую церковную политику безоглядочной покорностью Диоскору и монофизитствующему монашеству. Собор был им утвержден, как Вселенский, с новыми гонениями на антиохийцев и с новым расколом с Римом. Такова была проверка на опыт удачности Кириллова богословия. Неизвестно до чего дошло бы это догматическое уродство, введенное в кафолическую церковь, если бы не внезапная смерть в следующем 450 г. Феодосия II. Новые императоры – Пульхерия и повенчанный с нею Маркиан резко повернули церковную политику на мир с Римом и на рельсы церковного мира 433 г. Собран был в 451 г подлинный IV Вселенский Халкидонский собор, не без большого давления императоров и не без столь же большого сопротивления отравленной монофизитством и пустыми страхами несторианства иерархии, вынесший, наконец, свой славный «орос» с его «неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно». В Халкидоне вновь было реабилитировано антиохийское богословие, поддержанное традиционно простым, но инстинктивно верным богословием Рима. Оправданы были и лично жившие тогда корифеи антиохийской школы бл. Феодорит и Ива-Хиба Эдесский.
* * *
Печальный герой момента – Несторий был еще свидетелем этого перелома и видел в нем свое торжество. В 435 г. во время гонения Феодосия на непримиримых друзей Нестория, последний был сослан в Петру Аравийскую, а оттуда в глубь Ливийской пустыни, в Великий Оазис Каргех, где дожил до 451 г., подвергаясь пересылкам с места на место, с тяжелыми приключениями, ждущими пера исторического романиста. Гонимого друзья питали сведениями о ходе церковных дел и готовили ему амнистию, делали шаги к вызову его на Халкидонский собор, что после Ефесских насилий не лишено было смысла. Перед смертью Несторий приветствовал православие Флавиана Константинопольского и томос папы Льва, легший в основание Халкидонского вероопределения. Он признавал в них свое собственное богословие и повторял с горьким великодушием, что он рад, что анафема, наложенная на него, помогла многим принять истину, т. е. уйти прочь от монофизитства Кирилла и Диоскора: «пусть Несторий останется анафема, лишь бы прославился Бог!» В последних строках апологии в предвидении смерти, он просит у Бога избавления от мук жизни, ибо видели очи его «спасение Божие», разумея низвержение Диоскора и веру папы Льва.
Не иллюзорно ли это субъективное убеждение Нестория в его единомыслии с томосом Льва? Изучение отрывков сочинений Нестория, истребленных гонением Феодосия II, и его большого новооткрытого «Трактата Ираклида» не оправдывает оптимизма Нестория. В «Тр. Ираклида» Несторий с упорной настойчивостью отвергает всякое онтологическое единение двух природ, отвергает термин – «μία ὑπόστασις», а ἕν πρόσωπον толкует, как особое πρόσωπον τη ς ἐνώσεος (новый термин, придуманный Несторием в ссылке), как особое лицо для свободного нравственного объединения природ, без отнятия у каждой из них не только ипостаси, но даже и лица. Так что «объединенное лицо» у Нестория есть некая сумма двух лиц.
Единение природ по существу Несторием отвергается, как язычество. И характерно, что, полемизируя с монофизитами о соотношении элементов в евхаристии, Несторий, в параллель с своей христологией, и здесь, вместе с бл. Феодоритом, отвергает изменение природы хлеба и вина и только совмещает их с природой плоти и крови Господа И. Христа. Для римско-католических богословов это отвержение дорогой им транссубстанциации, это только «консубстанциация» и даже Лютерова «импанация». Но православное учение скорее отметит в Несториевом толковании некоторые достоинства чем недостатки. Словом, Несторий со всем усердием сам доказывает нам, что его богословие заключает «антиохинизм», доведенный до предела и потому не по недоразумению ставший символом ереси. Мог ли бы он подписать Халкидонское определение, где утверждается при двух природах, все-таки μία ὑπόστασις, ἕν πρόσωπον и θεοτόκος? Такое предположение возможно. Но утверждение Лоофса, что «если бы Несторий жил во время Халкидонского собора, он мог бы стать столпом православия» – нам кажется преувеличенным. Ведь почему то все-таки антиохийцы решили его анафематствовать? Феодорит писал, что Несторий «не учил ничему новому сверх здравого учения» и заявлял, что «скорее пусть отсекут ему руку, чем он подпишет анафему Несторию». А когда на Халкидонском соборе, возбужденные отцы, не давая ему говорить, закричали на него: «провозгласи анафему Несторию и все тут!» он нехотя, но провозгласил. Может быть, он думал, что реальный Несторий не то, что о нем думают. Однако, он понимал, что есть образ Нестория-еретика и есть такая формула ереси – «несторианство», которых нельзя не анафематствовать для единения с православием.
Так мы и приходим к выводу, что огульная реабилитация Нестория невозможна. Чудо церковной истины явилось и на нем. «Церковь всегда права, и все еретики неправы». Но какими смутными и даже мутными путями пробивается иногда церковная истина? Кто ее орудие и слуги? Разве александриец Кирилл с его несовершенным богословием и неправыми методами борьбы есть образец истины? Но «немощное и уничиженное мира избирает Бог, да премудрое посрамит». Для мессианских откровений Бог избрал грешным и антипатичный, некоторые отцы думали, худший из народов земли. Есть кажущаяся неправда в Царстве Божием. «Един поемлется, а другой оставляется». «Иакова Я возлюбил, а Исава Я возненавидел». Не гордая и здравая антиохийская школа избирается для прославления кафолической веры, а болезненная и более слабая Александрийская. Антиохийская идет почти на слом. Отсюда и личная трагедия Нестория и Феодорита – у каждого своя, но возбуждающая у ученых нравственную потребность отстоять их чисто-человеческую личную правоту. Эта правота есть. И долг истории ее показать. Но – одно человеческое стремление «понять – простить», а другое провиденциальная жертвенная судьба лиц и явлений в путях Царствия Божия. В заключение вы спросите: какое же живое наследство оставил нам III Вселенский Собор? Тянутся ли какие-нибудь живые нити к нашей христианской современности от великого конфликта V века Несторий – Кирилл? Да, без сомнения. Тем, у кого открыт восприемник христианского ума и сердца, ясно, что наше время заболевает той же христологической мукой в ее обращенности к человеческой природе, к тайне человека во Христе. Уже сказано вещее слово, что «Церковь раскрыла тайну о Боге и о Богочеловеке, но еще не о человеке». И эта тайна уже бьется о стены церкви мировыми волнами древнего хаоса. Он грозит захлестнуть убежавшее от церкви человечество потопом безбожия и бесчеловечия. Скала, маяк, корабль и якорь церкви – единственное верное прибежище. Но слово научения, но злободневная формула взаимоотношений в наши дни человеческого начала с Божеским должна оттуда понятно и призывно звучать. Звучит ли она? Слабо, неясно. Через полторы тысячи лет грозит человеческой природе строгий палец св. Кирилла. И из той же дали тянутся на защиту ее руки антиохийской рати, не исключая и неглупого Нестория. Почему? Казалось бы, их роль закончена после Халкидона. Равновесие природ установлено. Но в том то и секрет истории, не всем очевидный, что за Халкидонское «неслитно и нераздельно» нужно еще бороться и до сегодня. Посмертная сила Кирилла еще века давила на халкидонское православие и искривляла его линию.
Вечная заслуга антиохийцев (и Нестория в том числе), что они антиномию природ не исказили, а, утончая, до конца сохранили, т. е. оставили для ума неразрешенной. Кирилл притупил жало антиномии, обломив вершину человеческой природы – ее неслиянное самосознание. Несторий реалистически зачарован был ретроспективно тем, что Христос был, как мы, а потому и мы можем быть сообразны ему и теперь. Кирилл устремлен перспективно в будущее преображение, в эсхатологию, в то, что мы когда то будем, как Он.
Халкидонский орос восстановил полноту антиномии, связав в один узел оба конца евангельской верви. Но что-то все-таки очень глубокое подметил Гарнакк, утверждая с грубостью, что восточно-греческое благочестие есть монофизитское благочестие. Действительно, кроме великих монофизитских отпадов от православия из-за Халкидонского собора, сама официальная православная Византия двести слишком лет боязливо отталкивалась от Халкидона, мирила Льва с Кириллом за счет Льва. Кирилл одолевал. Ведь не один Несторий в Халкидоне видел свой реванш. Все монофизиты твердили то же. Считали Халкидон хитроумной ловушкой. Несторий будто бы был анафематствован для отвода глаз, чтобы провести самое несторианство. И это была правда в смысле восстановления равновесия, нарушенного Ефесом. Но вся Юстианова эпоха снова ушла к Ефесу, услаждалась монофизитскими формулами – «Един от Св. Троицы распят», трисвятое с «распныйся за ны» (до сих пор об этом нам напоминает на литургии Юстинианово «Единородный Сыне»...) и повторил в сущности Ефес в диалектически излишнем V Вселенском соборе 553 r., по Кирилловски добивая мертвых «несториан» – Феодора, Иву, Феодорита и поглощая монофизитского верблюда. Что иное затем ересь монофелитская – μία θεανδρική ἐνέργεια, как не повторение через 200 лет Кирилловой μία φύσις Θ. Λ. σεσαρκωμένη? И сколько нужно было иметь в недрах богословского сознания церкви истинного догматического здоровья, чтобы после двухсотлетних отрав монофизитством, снова, в 680 году дать торжество Халкидону, даже Антиохии, скажу еще более – самому Несторию! Ибо «две природные воли, и два природных действия, и Его человеческая воля не противоборствующая, но во всем последующая его Божественной воле» (орос VI Вселенского собора) это – ликвидация монополии Кирилловой μία ὑπόστασις. В двуволии восстановлена двуипостасность, совершенная антиохийская полнота природ, до конца раздельных и соединенных только в ἕν πρόσωπον, с возможностью толковать его даже в Несториевом стиле «Объединенного Лица».
Но спасен ли Халкидон даже этим изумительным по смелости перегибанием дуги VΙ Собором? Принципиально да. Но в жизни церкви и в практическом благочестии нет. На Востоке, по крайней мере, интерес к тайне человека угас. И снова приходится звать отнесенных волной Ефесского отлива: «Опять к Халкидону! К чистой антиномии! К сохранению во Христе смысла всего тварного, конечного, множественного, индивидуального, личнаго, человеческого!» Перелицовывая крылатое словечко русской публицистки, можно сказать: «Время антиохийствует!»
Поймет ли это, подготовляемый без великой русской церкви новый восточный вселенский собор? Не собирается ли Кирилл снова поторопиться открыть его, не выждав четырех дней до подъезда Иоанна Антиохийского? Тогда вновь устремимся от соблазнительного Ефеса к спасительному Халкидону...
* * *
Речь произнесенная на годичном акте 15-XI-1931 г. Православного Богословского Института в Париже.
Максимум – это принятие Василием Великим тех, кто не называл даже Духа Святого Богом. Памятником этой чрезмерной тактической уступчивости является и не называние Духа Св. Богом в Никео-Цареградском символе веры, родившемся в компромиссной атмосфере II Вселенского собора, для нашего времени совершенно антиквированной. Давно наша свободная совесть протестует против этой обидной для нас осечки языка в ту самую минуту, когда мы должны дерзновенно исповедовать нашу веру во Св. Троицу, Единосущную и Нераздельную. Давно пора всем христианским церквам согласно вставить в 8-й член символа одно нужное слово «Бога»; «И в Духа Святого Господа Бога, Животворящего» и т. д. Я думаю, это не мое только скромное предложение ближайшему Вселенскому Собору.