священник Сергий Соловьев (1885–1942)

Гете и христианство

Источник

Параграф I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII XIX XX XXI XXII XXIII XXIV

 

§ I.

«От Боцена к Триенту дорога идет на девять миль по плодоносной и плодороднейшей долине. Все, что только пытается расти на высоких гористых местах, здесь приобретает уже более силы и жизни, солнце жарко греет, и снова верится в Бога. Меня окликнула бедная женщина, прося взять ея ребенка в экипаж, так как горячая почва жгла ему ноги. Я сделал это доброе дело во славу могучего небесного светила».

Так написал Гете и сентября 1786 года, в начале своего первого путешествия в Италию. В этих словах уже весь Гете, набожный и мудрый служитель Солнца, ученик эллинов, не только полный радости жизни, но и кроткого человеколюбия.

«Солнце жарко греет, и снова верится в Бога... Я сделал это доброе дело во славу могучего светила».

Измученный душой и телом, на 36 м году жизни, Гете покинул Германию, и через два года вернулся на родину новым человеком. Что прежде смутно просвечивало в его душе, теперь засияло шлным светом. Почва Италии, классическия руины, чтение древних поэтов – все это окончательно способствовало рождению в Гете того Олимпийца, пред которым преклонилась Европа. Итальянская природа, согретая благодатными лучами полуденного солнца, остатки древнего искусства и новое искусство Ренессанса: Микель Анджело, Рафаэль,– вот на чем остановил свои взоры Гете. Рядом была католическая, средневековая Италия, монашеские ордена, святыя реликвии, торжественное богослужение, аскетическая живопись. Две противоположныя Италии предстали пред Гете. Преклонившись перед первой, он естественно отнесся ко второй с отвращением. Католическая Италия была ему противна и как протестанту, и как эллину-язычнику.

После обедни в соборе св. Петра, в день Рождества, Гете записал: «я настолько состарелся уже в своем протестантском диогенизме, что это великолепие более ошеломляет меня, нежели дает мне. Я тоже мог бы, как мой благочестивый предшественник, сказать этим духовным покорителям мира: не закрывайте же от меня солнца высшего искусства и истинний человечности».

Чем сильнее была любовь Гете к античной Италии, тем острее ненависть к Италии христианской. Льюис слегка упрекает Гете за то, что он не мог отнестись к христианской Италии и ея искусству даже с исторической справедливостью. Но Гете был поэт и философ. Он искал истины и, найдя ее в язычестве, не мог уже быть справедливым к тому, что противоречило истине, что закрывало от него «солнце». Гете не был Бедекером, который рекомендует, понасладиться час другой бюстом Юноны, а там наслаждаться фресками Джотто. Тот, кто может так легко менять объект художественного созерцания, не понимает до конца ни красоты ІОноны, ни красоты Джотто.

§ II.

Во время италианского путешествия Гете, на ряду с другими художественными планами, набросал план драмы «Навсикая». Судя по сюжету и его трактовке, должно было выйти нечто несравненно прекрасное, светлое, как поэзия Гомера и Софокла. В Неаполе и его окрестностях Гете собирался сесть за работу. И что же? Занялся ботаникой, отъискиванием первичного растения, теорией метаморфозы растений, и «Навсикая» была заброшена. Что это напоминает? Не так же ли Леопардо да Винчи забрасывал «Тайную Вечерю» и отдавался вычислениям механики, работе над человеческими крыльями? Между этими двумя гениями – Леонардо и Гете – много общего Они первые гении Возрождения, первые глубокие ученики эллинов. Они поняли что эллинизм – не в изучении риторики, грамматики и аристотелевой схоластики, а в усвоении эллинского взгляда на мир, в зоркости к природе, в создании искусства на основании вникания в законы природной жизни. Отсюда, у Леонардо искусство основано на механике, химии, анатомии, у Гете – на геологии, ботанике. Оба, Гете и Леонардо, встали в резкую оппозицию к средневековью, с его близорукостью к природе, страхом перед природой и телом и зоркостью к сверхчувственному. Леонардо обнажает природу, разлагает ее числом и мерой.

Многие упрекают Гете за «Итальянское путешествие», находят в нем мало отзывов об искусстве, интереса к истории. Как это неверно! Вся сила Гете здесь в том, что, описывая страну древних, он как бы сам становится эллином в отношении к природе и жизни, что он усвояет себе эллинизм в его корнях, становится, как эллин, учеником земли и солнца. При том без всяких риторических украшений, просто, строго и научно.

Он – не жрец солнца, а именно – ученик солнца.

20 го октября, в Болонье, Гете записал: «Я кажусь себе настоящим Антеем, который тем более чувствует в себе силы, чем крепче соприкасается с матерью – землей.» Те скудныя, сухия слова, которыми Гете описывает италианскую природу, действуют сильнее многих поэтических описаний. Здесь Гете как бы схватил самую тайну античного искусства. Как Софокл несколькими бедными, простыми словами описывает красоту своего родного дема Колона, так же поступает и Гете. Он тратит как можно меньше слов. Чарующая тайна его искусства – как тайна искусства Леонардо да Винчи. Скалы на картине «Мадонна в скалах», или даль, на фоне которой изображен юный Вакх, или горы Джиоконды, почему все это несравнимо ни с чем? Потому что Леонардо проник в самую мастерскую, в самую лабораторию Природы, потому что он, ностигнув тайны природы, не подражал природе, а творил, как она. Также и Гете. Вот Гете – геолог:

«Прежде всего горы собирают вокруг себя огромную массу облаков оне плотно и крепко держат их над собою, как бы второй ряд вершин, пока, определенныя внутренней борьбой электрических сил, эти облака не упадут в виде грозы, тумана или дождя, тогда эластичный воздух действует на остальную часть облаков, которая становится опять способной втягивать, растворять и перерабатывать большое количество воды. Я совершенно ясно увидал уничтожение одного такого облака, оно держалось на одной из самых крутых вершин, вечерняя заря освещала его: тихо, тихо отделялись его оконечности, некоторые клочья удалялись и поднимались вверх, другие исчезали – и так мало по малу исчезла вся эта масса, и передо мною была точно кудель, окончательно спряденная невидимой рукою».

А вот Гете ботаник:

«Масличныя деревья – чудныя растения, на взгляд они похожи на ивы, также теряют сердцевину, и кора растрескивается но в то же время они имеют более крепкий вид. По дереву также видно, что оно медленно растет и необыкновенно тонко организовано. Лист ивообразный и листьев немного на ветвях. Кругом Флоренции у гор все засажено масличными деревьями и виноградными лозами, земля же между ними употребляется для посева хлебов. Около Ареццо и далее поля оставляют свободнее. Я нахожу, что не довольно сдерживают плющ, который вредит масличным и другим деревьям, тогда как было бы очень легко уничтожить его. Лугов совсем не видать. Говорят, что маис изнуряет почву, с тех пор, как он введен в употребление, хлебопашество потеряло в других отношениях Это очень понятно при здешнем незначительном удобрении». ,

С неменьшим интересом относится Гете и к тем созданиям природы, в которых проявил себя человеческий гений, верный природным законам тяжести и равновесия. Как специалист, говорит Гете об архитектуре, и в его дорожном чемодане находится книга об архитектуре римского архитектора Витрувия. В Кампании Гете почти не обращает внимания на развалины Помпеи, и всецело поглощен изучением вулкана Везувия. В Палермо Гете хочет приняться за «Навсикаю», но отвлекается мыслями о первичном растении: «мое хорошее настроение было нарушено, сад Алкиноя исчез, и на месте его появился земной сад».

Словесники будут оплакивать гибель «Навсикаи» и проклинать метаморфозу растений. Напрасно. Проникнув в мастерскую природы, Гете подслушал те ритмы, которые разлиты в природе, в журчании источника, в шелесте ветра, в шуме волн, в щебетаньи птиц. Гете явился царем ритма, самым музыкальным из европейских лириков (после Пушкина). Его пытливое вникание в природу даст ему ритмы «Ифигении» и «Елены», которых он никогда не нашел бы, если бы, подобно словесникам, некал ритмов в кабинетном подражании древним образцам. В маленьком стихотворении «Auf allen Gipfeln ist Ruh» Гете совершил небывалое чудо музыки, здесь граница поэзии и музыки стерта. Сознательное, человеческое я отступает, или становится столь ясным зеркалом природы, что через него проступает сама природа, с шелестом листьев и притихшим щебетанием птиц.

Но отступило сознательное, противоприродное я, интеллект, я чувствующее, наоборот, достигло высшего просветления в покорном и умственном слиянии с природой

Как Деонардо, Гете был врагом словесников, риторов, стилистов. Он отрицает школьный классицизм, но из подлинного классического принципа. Не пренебрегая античными образами, он достигает Гомеровой прелести в идиллии из немецкой жизни «Герман и Доротея».

Ритмы Гете подслушаны в природе, в той таинственной «стране матерей», куда отправляется Фауст. Наоборот, у Пушкина есть отзвуки небесной гармонии в христианском смысле, звуки, чуждые матери-земле:

          ...Как некий херувим,

Он несколько занес нам песен райских,

Чтоб, возбудив безкрылое желанье

В нас, чадах праха, после улететь.

Песни Гете никогда не возбудят в нас «безкрылого желанья прочь от земли». Оне рождены на земле, в ея глубоких тайниках. Оне говорят о том, как хорошо на этой земле, согретой благодатным солнцем. Поэзия Гете не подымается над «прахом», она есть голос праха. И поэзия Гете, и его филоѳофия, и его стройная, последовательная жизнь есть оправдание этого мира, не в христианском смысле подчинения мира тому, что вне мира и не от мира, а в смысле автономности природной жизни, мировая сущность которой есть Бог, Deus sive natura.

§ III.

Гете посвятил несколько страниц описанию Ассизи. Поэта привлекли в Ассизи не воспомипания о св. Франциске, не христианская живопись Джотто, а храм Минервы.

«Из Палладио и Фолькмана я знаю, что там стоит превосходный храм Минервы, построенный во время Августа и еще совершенно сохранившийся... Громадныя подземныя постройки вавилонски-нагроможденных друг на друга церквей, где покоится святой Франциск, я оставил влево с отвращением»... Далее Гете встретил несколько грубиянов. «На переднем плане шли эти грубияны, а позади их еще раз приветливо и успокоительно глядела на меня прелестная Минерва. Затем я посмотрел влево на мрачный собор Франциска»...

Это место явно символично. С одной стороны мрачный собор Франциска, толпа грубиянов, с другой – «успококоительно глядящая Минерва». Древняя богиня успокаивает поэта, прогоняет мрачныя виденья средневековья, благословляет его путь в древность, в язычество.

Гете не заинтересовался живописью Джотто, в душе его не нашлось даже самого легкого отзвука святому Франциску. Проповедь бедняка во Христе «носившего язвы Христа на теле», евангельская живопись Джотто... мимо, мимо... вот там улыбается древняя богиня мудрости, там – тайна архитектурного совершенства.

Не эти ли несколько строк носились перед Мережковским, когда он описывал в «Воскресших богах» откапывание древней богини Венеры, в окрестностях Флоренции, среди суеверного ужаса христиан, и потом Петра. открывающего гроб Венеры Медицейской, среди оргии Летнего Сада, и у подножия языческой богини изследующего «нехитрую механику» чудотворной иконы Божией Матери, со скорбным, темным ликом... Здесь только окончательно договорено то, что вскользь бросил Гете. Пытливый механик Петр и Гете, с безстрастным любопытством изследующий архитектурныя формы храма Минервы, и Леонардо, измеряющий циркулем пропорции лица Веперы, приветливо смотрящая «прелестная Минерва» и улыбающаяся Венера, мрачный собор св. Франциска и скорбный лик Богоматери... Мережковскому жаль темного лика, сердце его рвется от языческой улыбающейся богини к скорбной Богоматери. Не таков Гете. Для него собор св. Франциска – только предмет отвращения, он относится к нему с холодным презрением.

Отвращение Гете к настроениям христианского искусства разгорелось прежде всего в Болонье. «Нелепые сюжеты картин, которыя бесят, вместо того, чтобы внушать любовь и уважение». «Постояннная анатомия, лобное место, живодерня; никогда современный интерес». «Нет ничего, что имело бы человеческое содержание». В Чепто Гете пишет:

«С большим удовольствием смотрел я на картину, изображающую Воскресшего Спасителя, являющегося своей Матери. Склонясь пред Ним на колени, Она смотрит на Него с невыразимо-нежным чувством. Левой рукой она касается Его тела, как раз под злосчастной раной, которая портит всю картину».

Если рана Христа портит христианскую картину, то ясно, что для Гете была невыносима самая основа христианского искусства: поэзия Голгоѳы, поэзия страдания, лица, побледневшия, обезкровленныя постом, лица искаженныя судорогой небесного восторга.

Здесь центр отношения Гете к христианству: если он принимал христианство, то только без Голгоѳы. В своем старческом произведении, к которому мы еще не раз вернемся, «Страннические годы Вильгельма Мейстера», Гете говорит устами одного из действующих лиц:

«Мы принимаем за непростительную наглость всякую попытку выставлять на вид то орудие мучения и Того. пригвожденного к нему Страдальца, от которых само солнце отвратило лицо свое при виде представшего ему зрелища мирской злобы. Мы не шутим, не щеголяем этими глубокими тайпами божественного страдания, не обращаем орудия их в украшение, из опасения низвести то, что достойно высшей степени уважения, на уровень низкого и пошлого».

Мы не знаем, на кого здесь намекает Гете, кто «шутит и щеголяет» страданиями Христа и их орудием – крестом. Нам кажется, ч.то эти слова Гете продиктованы безсильным раздражением и сознанием своей неправоты. Ни отцы церкви, ни священники не щеголяли и не шутили страданиями Христа. Если и Гете им не шутит и не щеголяет, то блого ему. Однако для христиан довольно странно слышать такия истины, как то, что надо прятать крест подальше, подражая солнцу, отвращать от него свои глаза. Христиане всех веков единодушно взирали на крест, почитая крест главным и даже единственным орудием духовной брани, веруя, что его силой исцеляется природа и отгоняются демоны.

Гете не шутил о кресте, но за то довольно развязно шутил о воскресении, т. е. о плоде крестного древа. Значительно позднее первого итальянского путешествия и значительно раньше «Страннических годов» в одной из Венецианских эпиграмм Гете «кощунствует о воскресении с непозволительной легкостью», как признается поклонник Гете Д. С. Мережковский.

§ IV.

Гете нападает на католичество с одной стороны как протестант, с другой, как эллин – язычник. Сначала Гете возмущается только искажением христианства, суеверием и ханжеством италианских попов и монахов. Из Терни он пишет 27 октября:

«Я так живо ощутил в душе, что от первоначального христианства угасли следы, а когда я представляю его себе во всей чистоте, таким, каким видим его в апостольских деяниях, то с содраганием думаю о том, какое безобразное, нелепое идолопоклонство тяготеет над этими чистыми, простыми основаниями.

При первом посещении папского служения в соборе св. Петра, Гете, как истинный лютеранин, возмущается ритуальным характером богослужения и отсутствием проповеди. От 3 ноября он пишет из Рима:

«Меня охватило страстное желание, чтобы глава церкви раскрыл свои златыя уста и, говоря с восторгом о блаженстве праведных душ, привел бы и нас в восторженное настроение. Когда же я увидел, что он только двигается туда и сюда перед алтарем, поворачиваясь то в ту, то в другую сторону, кривляясь и бормоча как простой поп, то во мне зашевелился прирожденный протестантский грех, и мне отнюдь не понравилось здесь знакомое и обычное дароприношение. Ведь Христос еще мальчиком изустно толковал Писание и в юношеском возрасте, конечно не молча поучал и действовал, так как Он говорил охотно, умно и хорошо, как нам известно это из Евангелия. Что бы Он сказал, подумайте, еслибы взошел сюда и застал своего представителя на земле, бормочущим и покачивающимся то туда, то сюда? Мне вспоминалось Venio iterum crucifigi – и я толкнул своего товарища, торопясь выйти на простор в сводчатыя, украшенныя живописью залы». В этих словах уже чувствуется озлобленный дух немецкого протестанта. В день Крещения Гете посетил богослужение греко-католиков, вероятно в церкви Sant» Athanasio, на via del Babuino. Его замечание особенно ценно для нас.

«Сегодня, в праздник Крещения, я смотрел и слушал литургию по греческому церковному обряду. Эти обряды кажутся мне величественнее, строже, обдуманнее и, между тем, общедоступнее латинских».

Мы, православные, можем гордиться этими словами Гете. Но тут же Гете высказывает свое отрицательное отношение ко всякой церковности.

«И там также я почувствовал вновь, что я для всего состарился, кроме действительно истинного. Их церковные обряды и оперы, их процессии и балеты – все это сбегает по мне, как вода по непромокаемому плащу. Явление же природы, как например, захождение солнца, когда на него смотришь из виллы Мадама, или произведение искусства, как высокочтимая Юнона, делают на меня, наоборот, глубокое и животворное впечатление».

Но Гете слишком поэт, чтобы остаться протестантом. Протестантство для него – только средство борьбы с окружающим его католичеством. Как соотечественник Лютера, вздыхает он о чистом евангельском времени, негодует на язычество церкви. Но потребность в культе, в образах божества, с нем растет. «Я не мог удержаться, чтобы не приобрести себе колоссальную голову Юпитера. Она стоит против моей кровати, хорошо освещенная, чтобы я мог обращать к ней мои утренния молитвы, и, не смотря на все свое величие и достоинство, она послужила поводом к забавной истории. За нашей старой хозяйкой, когда она приходит убирать постель, обыкновенно прокрадывается ея любимая кошка. Я сидел в большом зале и слышал, что женщина эта исполняла свое дело. Как вдруг она отворяет дверь очень поспешно и стремительно, против своего обыкновения, и просит меня поскорее притти и посмотреть чудо. На мой вопрос: «что там такое?» она отвечала, что кошка молится Богу-Отцу». Не в суровые храмы протестантов, с их нагими стенами и унылыми псалмами, уходит Гете из «языческих» храмов католического Рима. Сам того не замечая, он сооружает алтарь Богу-Отцу Зевсу, отцу древних богов, и к нему обращает утренния молитвы.

От 6-го января Гете пишет: «В утеху себе я поставил в зале отливок колоссальной головы Юноны, оригинал которой стоит в вилле Лудовизи. Это была моя первая страсть в Риме – и наконец я ею обладаю. Никакия слова не могут дать о ней понятия. Это точно песнь Гомера».

Таким образом, в поэтической келье германского поэта появились образа двух верховных богов язычества: Зевса и Геры.

Кроме античных памятников, восторг Гете возбудила Сикстинская капелла, Микель-Анджело и Рафаэль, два титана Возрождения, порвавшие с традициями средневекового искусства, трактовавшие христианские сюжеты именно в духе Гете, в духе античного язычества, как религии природы. Христос Микель-Анджело – обнаженный, гневный Аполлон. Мадонны Рафаэля – цветущия матроны, с грудями полными молока, как у Деметры или Изиды. Эта человеческая и природная красота была вполне в духе Гете. Тем более негодует Гете, что богослужебный ладан портит фрески Микель-Анджело.

«2-го февраля мы отправились в Сикстинскую капеллу к службе, во время которой освящаются свечи. Мне тотчас стало очень неловко, и я вскоре удалился со своими друзьями. Я подумал: это именно те свечи, которыя в продолжение трехсот лет закапчивают эти великолепныя картины, именно тот ладан, который с таким верующим нахальством не только покрывает облаком это единственное в своем роде светило искусства, но год от году делает его все более тусклым, а со временем совершенно погрузит во мрак».

Язычество Ренессанса было в Гете много сильнее, чем благочестивыя и сухия настроения немецких протестантов. Протестанты не отрицали ни воскресения Христова, ни христианской морали. Гете смеется над верой в воскресение и подтрунивает над христианской моралью, с грубостью, достойной Вольтера. 16 октября Гете пишет из Феррары: «Потом меня развеселила хорошая выдумка одного живописца: «Іоанн Креститель перед Иродом и Иродиадой». Пророк, в своем обычном одеянии пустынника, энергично указывает на даму. Она совершенно спокойно глядит на сидящего около нея царя, а царь – тихо и разумно на энтузиаста. Перед царем стоит собака, белая, средней величины; из-под платья же Иродиады высовывается маленькая болонка – обе оне лают на пророка. Эта мысль показалась мне чрезвычайно удачной». Прелюбодей Ирод смотрит «тихо и разумно» на «энтузиаста», на того «кто был больше всех, рожденных женами». От такой игривости поморщился бы сам Лютер.

§ V.

Культ здоровой чувственности, который бил ключом в живописи Возрождения,– ответил настроению Гете. Все, что говорит о страдании, об отречении, о немощи, о посте – его отвращает. Причиной тому была одна характерная чисто – Гетевская черта: страх перед страданием и громадное чувство самосохранения. Эту черту Гете, повидимому, унаследовал от своей матери, которая, нежно любя сына, во время его болезни старалась не думать о нем, чтобы себя не разстраивать. Так же и Гете отвращался от зрелища страданий. Проходя по картинным галлереям, он зажмуривает глаза перед всеми картинами распятия и мучения святых и с радостью останавливается на картинах, говорящих о радости природной жизни:

«Одна Мадонна приобрела мою симпатию. Дитя просит груди; она стыдливо колеблется обнажить ее. Естественно, благородно, просто и прекрасно».

Цветущее и целомудренное материнство Мадонны Рафаэля возбуждало безконечное восхищение Гете. Его философский ум намечает путь к тем идеям, которыя позднее разовьет Мережковский. Не есть ли аскетизм – извращение христианства? Настоящее христианство нуждается ли в аскетизме, в ограничении прав разума и плоти? Нельзя ли соединить тенденции Реформации с тенденциями Ренессанса? Нельзя ли, чтобы возврат к первоначальному, чистому христианству апостольских времен был в тоже время возрождением античности? Нельзя ли отрешиться от ужасных видений Голгоѳы, от миѳологической басни Непорочного Зачатия, наконец от не менее миѳологической веры в воскресение? Нельзя ли обосновать философски то восприятие христианства, которое дал Рафаэль в живописи? Существует ли бездна между «аѳинской школой» и «диспутом об евхаристии?» Существует ли бездна между Аполлоном и Христом? Эти вопросы Гете уже намечает в «Италианском путешествии». Здесь in nuce уже весь будущий Гете, автор Фауста и Вильгельма Мейстера.

«И я был в Аркадии». Эти слова Гете поставил эпиграфом к своему Италианскому путешествию. Впоследствии в «Аркадию» магическия силы перенесут средневекового героя Фауста, и там он сочетается браком с греческою царицей Еленой – символом красоты.

Два года в Италии преобразили Гете. В Германию он вернулся уже вполне учеником эллинов, учеником солнца и «воскресших богов». Ненависть к галилеянам будет только возрастать. «Солнце жарко греет, и снова верится в Бога... Я сделал доброе дело во славу небесного светила». Бог – не внутри человека, не в сердце, а – вне, в солнце. Даже доброе дело Гете делает не во имя Христа, а во имя солнца – Аполлона. Не намечен ли уже в этих немногих словах синтез языческого пантеизма с христианским милосердием?

«Я кажусь себе настоящим Антеем, который тем более чувствует в себе силы, чем крепче соприкасается с матерью – землей». Эти слова глубоко западут в душу Ницше, который воскликнет: «Будьте верны земле!»

Верный солнцу и земле, мужскому и женскому началу языческого пантеизма, Гете в своей римской келье воздвиг статуи Юпитера и Юноны и к ним «обращал утренния молитвы», с отвращением покинув храмы Распятого. Разве это уже не вызов Распятому? Разве это не настроение цезаря Юлиана?

Для одного католического ордена сделал исключение Гете. Он, не почувствовавший перед храмом святого Фрапциска ничего, кроме отвращения. очень сочувственно относится к ордену иезуитов.

«Это публичное представление было для меня новым доказательством ума иезуитов. Они не пренебрегали ничем, что могло увеличить их влияние, и умели браться за все с любовью и вниманием. Здесь не такой ум, каким представлять его себе in abstracto; здесь видно участие к самому делу, то наслаждение собой и делом, которое есть плод деятельной жизни... Как их церкви отличаются изящной роскошью, так же ловко эти проницательные люди овладевают при посредстве приличного театра и светской стороной чувственности. Меня особенно интересует жизнь и деятельность иезуитов. Их церкви, колокольни, здания имеют в своих очертаниях какую-то цельность и величие, которыя каждому невольно внушают благоговение.

Золото, серебро, металлы, отполированные камни – все эти украшения собраны в такой массе и с такою роскошью которыя должны ослеплять нищих всех сословий. Кое-где пет так-же недостатка и в некоторой безвкусице, чтобы примирить и привлечь к себе человечество. Таков вообще дух католического благолепия; но я еще никогда не видел, чтобы он где-либо проявлялся с таким смыслом, умением и последовательностию, как у иезуитов. У них все согласно направлено к тому, чтобы не просто поддерживать древнее отупевшее благочестие, как делают прочие духовные ордена, но чтобы подогревать его роскошью и блеском, согласно дугу времени».

Приведенныя слова показывают, как мало права имел Гете нападать на язычество католической церкви и призывать к христианству апостольских времен. Не язычество отталкивало Гете от церкви, а отсутствие в ней язычества. Образ Распятого, от которого он хотел укрыться, гнал его из храма, где возносится чаша с кровью Христовой, под покров жизнерадостного отца богов – Зевса. И в католичестве он принимал только то, что в корне было извращено компромиссом с язычеством: мадонн Возрождения, «подогретое роскошью и блеском» искусство иезуитов.

§ VI.

Римския элегии Гете возбудили большое негодование как в немецком обществе, так и в русской критике. В Германии Гете заслужил репутацию безнравственного человека, его прозвали «Приам». Гете не смущался и через несколько лет написал еще более вольныя «Венецианския эпиграммы», где каждая строка дышет Марциалом. Можно было возмущаться и Римскими элегиями и «Венецианскими эпиграммами», с точки зрения христианской. Но конечно не с этой точки зрения судили германские критики. Гете хлестнул по их буржуазной нравственности, требующей, чтоб природа являлась не иначе, как под покрывалом. Они не могли простить Гете, что он явил природу в ея красивой и смелой наготе, как являли ее эллины. Ницше был в восторге от «Римских элегий» и «Венецианских эпиграмм». Оне поражали его избытком здоровья, чистоэллинской, смелой и гордой чувственностью.

Русские критики Хомяков и Аполлон Григорьев напали на Гете не с христианской точки зрения, чего можно было бы ожидать, а с точки зрения эллинизма. Эллинизм не был чист и целомудрен, а Гете был грязный немец. Хомяков сказал, что в «Римских элегиях» он видит «голову тупоумного немца на туловище сатира». Аполлон Григорьев находил, что Гете сохранил все прозаическия привычки ученого немца и «выстукивает гексаметры на спине своей возлюбленной».

Мы думаем, что в вопросах эллинизма Гете и Ницше были более компетентными судьями, чем Хомяков и Григорьев. Хомяков вообще любил фантазировать и как его православие носило несомненныя черты поэтического произвола в ущерб исторической действительности, так субъективен был и его эллинизм, «целомудренный и чистый». Гете был именно чист в своем эллинизме, чист и мудр, но чувственен, как все греки, как Гомер, Софокл, Платон. Если Хомяков видел в Гете сатира, то ведь сатир был бог и занимал не последнее место среди греческого божественно-природного мира. Но Гете-то как раз и не был сатиром: он был прекрасным и чистым Аполлоном, тоскующим о недоступной красоте нимфы Дафны и увивающим свои кудри холодным и вечнозеленым лавром. Этот Гете, который по Хомякову был загрязнителем чистой эллинской красоты, и в эллинизме, как в жизни, проходил мимо всего грязного, не облагороженного разумностью и формой, всегда озаряя действительность лучом Платонова логоса (не логоса христианского). Ценя Аристофана, он все же не мог мириться с его цинизмом и называл его «неблаговоспитанным любимцем Муз» Подражая Марциалу, он никогда не спускался до его сквернословия. Он называл только вещи их именами, как называли его любимцы – Гомер и Софокл – самые чистые, скромные из греков.

Путешествие Гете в Италию было временем установления его миросозерцания, его духовного созревания. В это время первая часть «Фауста» приближается к окончанию. Создается «Ифигения», строгая, чистая и холодная, как мрамор Праксителя. В это время окончательно определяется и отношение Гете к христианству.

В молодом Гете было еще много христианского. Близость с такими людьми, как девица Клетенберг и философ Якоби оставили в нем глубокие следы. Еще важнее этих влияний была его любовь к германскому готическому искусству, воплощающему в себе миросозерцание католического средневековья. Но Гете внутренно перерос и девицу Клетенберг, и Якоби. Понемногу все христианское стало для него сливаться с болезненным романтизмом. Мода на христианство процветала в Германии. Атмосфера, в которой жил Гете, была насыщена мистицизмом, квиэтизмом и неразлучными их спутниками, всякими болезненными извращениями. Строгий идеал красоты, любовь к жизни, к внешнему миру, к объекту, здоровые нравственные принципы – все это устремляло Гете прочь из разлагающейся атмосферы, на лоно Матери-Земли, в глубь античного искусства и могучего XVI-го века, с его Микель-Анджело и Шекспиром. Из Италии Гете вернулся еще более чуждым своим современникам, чем из нея уехал. Но он окончательно выздоровел сам и твердо пошел своим путем, ограждая себя от болезненных влияний окружающей жизни атмосферой античного холода, но отзываясь сердцем на все человеческое, до конца оставаясь свободолюбцем и демократом, идя на встречу человеку с участием и помощью.

Единственные люди близкие ему по духу (хотя во многом и противоположные) были Шиллер и Байрон. Они скоро погибли, и Гете остался один среди холодных статуй, а душа его была теплая и нежная. Но он не мог проявлять эту нежность часто, не мог разрушить атмосферу олимпийского холода, царившую в его Веймарском дворцы. Он знал, что, сбрось он маску аполлинизма, и ворвутся в его строгий и прекрасный духовный мир, в этот «элизиум теней», потоки больного мистицизма, морального и эстетического извращения.

Вдали от него шумела новая литература, так глубоко претившая его вкусу, воспитанному на Софокле и Рафаэле. Виктор Гюго натурализмом своего «Notre Dame de Paris» возбуждал его отвращение. Не меньшее отвращение возбуждало в нем лжехристианское изломанное искусство, напоминавшее современное декаденство. Художники, отступая от правды и природы, подражали архаикам-прерафаэлитам, ломались на все лады, забывая, что Джотто был первым по времени реалистом в христианском искусстве.

«Классическое искусство – здоровое, романтическое – больное», говорил Гете, и от этого «больного искусства» он удалялся в недоступную даль, надевая маску «тайного советника Гете».

Но мы немного забежали вперед. Прежде чем перейти к последнему, Веймарскому периоду жизни Гете, следует вполне уяснить эпоху его итальянских путешествий.

§ VII.

Эротизм Римских элегий был ярким выражением того пантеистического и эллинистического настроения, которое охватило Гете в Риме. Должно быть воздух Рима имел в себе что-то опьяняющее, возбуждающее природныя силы.

Молодой Рафаэль, из тихой Умбрии, родины святого Франциска, скромный и девственный ученик Перуджино, приехав в Рим и встретив Форнарину, весь изменился: в его искусстве исчезло христианское. В Madonna della sedia он изобразил цветущую, богатую мать-римлянку-патрицианку. В ватиканских лоджиях он достиг античной ясности, веселья и бездумности,, чем окончательно покорил веселого сына Лоренцо Медичи – папу Льва X. Наконец, в триумфе Галатеи и фресках виллы Фарнезины он впадает в чувственность позднего Возрождения. Гете особенно ценил эти фрески, снимки с них, еще до путешествия в Италию, украшали его комнату.

Подобно Рафаэлю, Гете приехал из сумрачной Германии разочарованным романтиком, меланхоликом, Вертером. Подобно Рафаэлю, в Риме он припал к груди Матери-Земли, «оземленился», охладел к сверхчувственному. Этот Фауст от нежной, богомольной музы Гретхен устремился к языческой красоте – Елене. Аналогия с Рафаэлем поразительна. Не даром так любил Гете Рафаэля, не даром в свободныя минуты вновь и вновь перелистывал его рисунки, учась на них принципам высшего искусства.

Эротизм Гете – необходимый вывод из предпосылок его миросозерцания. Если природная жизнь божественна, то божественен, прекрасен ея корень – жизнь пола. Аполлон Григорьев прав, говоря, что Гете – утонченный материалист в любви, тогда как Пушкин – идеалист. Красота женского тела своими совершенными пропорциями возбуждает в нем ритмы стиха. Женщина для него – совершенный цветок природы. Ея нравственно-сознательная сторона как бы отступает, она божественна в своей роли носительницы плода. Беременность любимой женщины Готе описывает как ботаник:

«Ах, мое горло вспухает!» сказала с испуганным видом

Девочка милая. «Тише, дитя мое, тише – послушай:

Нежной рукою коснулась тебя наслаждений богиня:

Преобразит она скоро твой девственный, чудно-роскошный

Образ и стройныя формы ребяческих персей испортит:

Все наливается; вот уж и новое платье теснит.

Но не тужи! возвещает весною садовнику цвета паденье,

Что, наливаясь, созреет природой взлелеянный плод.

Для Гете, проникнутого пантеистическим эллинизмом, противоположное миросозерцание невыносимо. Венецианския эпиграммы 1790 года полны сарказмами по адресу христианства. Потому-то так и любил их Ницше. По поводу картины Веронеза «Пир в Кане Галилейской» Гете говорит, что «соим гостей разгулявшихся воду счел за вино». При виде картины Воскресения он замечает, что никто не может верить этим сказкам и что ученики украли тело Христа. Кардиналы до того ему ненавистны, что он называет их «краснокожими лягушками».

По возвращении в Германию, ненависть Гете к христианству созревает и достигает своего апогея в гениальном стихотворении «Коринѳская невеста», которое не менее гениально перевел Алексей Толстой.

Иногда сравнивают языческий эротизм Гете с эротизмом Пушкина. Но здесь мало сходства. Эротизм Пушкина – много грубее, разнузданнее. Неподходящее к Аполлону-Гете название «сатир» так подходит к молодому Пушкину, что он сам себе дает это название:

Я нравлюсь юной красоте

Безстыдной дерзостью желаний...

Так часто нимфа молодая,

Сама себя не понимая,

На фавна ласково глядит.

Но эротизм Пушкинской поэзии прошумел и погас в его ранней юности и никогда не был плодом сознательного отношения к жизни, плодом философского миросозерцания. К тридцатым годам Пушким почти совсем оставляет эротику. Далее он прямо начинает страдать от воспоминания о своей «преступной юности», плачет над стихами Филарета, молится покаянными словами Ефрема Сирина. С мрачным отчаянием он признается:

Напрасно я бегу к сионским высотам,

Грех жадный гонится за мною по пятам.

Какой полный контраст с Гете! У Пушкина – грех и Сионския высоты, любовь для него неразлучна с мыслью о смерти, о лучшем, идеальном мире:

Ты говорила: в день свиданья,

Под небом вечно голубым,

В тени олив, любви лобзанья

Мы вновь, мой друг, соединим.

Вместо этого у Гете любовь – упоение формами, урок ритма и ботаники, в мире – никакого греха и над миром никаких Сионских высот.

§ VII.

«Коринѳская невеста» написана Гете в 1797 году, когда ему было 48 лет. Языческое настроение в Гете созревало и укреплялось к старости. Наоборот,"христианство разсеивалось как поэзия юности, как что-то милое, незрелое, приличное женщине и ребенку, но недостойное зрелого мудреца. «Коринѳская невеста» – апология чувственного эллинизма и политеизма. При том это создание бездонной мистической глубины, подобное «Елене» и «Шабашу классическому», но с большей свежестью и непосредственностью. Молодой гость приходит из Аѳин в Коринѳ. Здесь живет его невеста, обрученная ему с детства. Отцы жениха и невесты были друзьями. Уже это – языческая черта. Брак есть не только союз двух людей, но и двух издавна дружных семей. союз родов. Но семья невесты приняла христианскую веру, девушка обречена монастырю.

Мать девушки принимает гостя, кормит его ужином, отводит ему покой. Но гость не трогает пищи и, усталый, ложится на постель. Его невеста, не знавшая о его приходе, нечаянно входит в спальню. В испуге она хочет удалиться, но юноша ее удерживает:

Вот, смотри, Венерой золотою.

Вакхом вот посланные дары.

          А с тобой придет

          Молодой Эрот,

Им же светлы игры и пиры!

Дева возражает, что она умерла для радостей жизни. Мать на одре болезни поклялась пожертвовать Богу жизнью, юностью дочери.

И богов веселых рой родимый

Новой веры сила изгнала –

И теперь царит один Незримый,

Одному Распятому хвала!

          Агнцы боле тут

          Жертвой не падут,

Но людския жертвы без числа!

Юноша удерживает деву. Они меняются брачными дарами. Она дает ему золотую цепь, он хочет дать ей чашу, но она отказывается, берет только прядь его волос.

Полночь бьет – и взор, доселе, хладный,

Заблистал, лицо оживлено,

И уста безцветныя пьют жадно

С темной кровью схожее вино.

Отведав даров Вакха и Цереры и обменявшись подарками, жених и невеста отдаются друг другу. В это время мать, обходя дом дозором, слышит звук поцелуев, и в негодовании входит в спальню. Но не она оказывается в роли обвиняемой: дочь обращается к ней с грозной речью:

Ваших клиров пение безсильно,

И попы напрасно мне кадят:

          Молодую страсть

          Никакая власть,

Ни земля, ни гроб не охладят!

Этот отрок именем Венеры

Был обещан мне от юных лет;

Ты вотще во имя новой веры

Изрекла неслыханный обет!

          Чтоб его принять,

          В небесах, о мать,

В небесах такого бога нет!

Оказывается, что невеста – вампир, что она высосала кровь из юноши, и он обречен смерти.

Мать, услышь последнее моленье:

Прикажи костер воздвигнуть нам,

Свободи меня из заточенья,

Мир в огне дай любящим сердцам!

          Так из дыма, тьмы

          В пламе, в искрах мы

К нашим древним полетим богам!

Вот вещь столь же гениальная, сколь ясная по мысли и не допускающая двух толкований. Две религии стали лицом к лицу: религия бога незримого, распятого и религия Венеры, Диониса и Эрота, светлых игр, пиров и любви.

Обрекши дочь на монашескую жизнь, мать убила ее. Христианский аскетизм есть убийство. Но «клиров пение безсильно, попы напрасно кадят». Мертвая встает из гроба и приносит блаженство любви своему возлюбленному, но с любовию приносит ему и смерть. Последняя просьба дочери дышет безпредельной ненавистью к новой вере: последняя милость, которую может оказать мать своей несчастной дочери, это – предать тела любящих не христианскому погребению, а сожжению на костре по языческому обряду, чтобы души их улетели к древним богам. Более сильный, потрясающий, трагический вызов еще не бросался христианству. Христианство осуждается, как гнусная и преступная выдумка людей. Религия Распятого есть убийство, Бога христианского нет, но действительно существуют древние, языческие боги. Так гениально не бросал вызов Христу никто со времен цезаря Юлиана... Однако, освободившись от магических чар стихов Гете, мы легко раскроем ложь его идеи. Прежде всего ложь, что древние боги приносили людям только счастие, что они любили людей. Вспомним хоть Лукреция:

Tantum religio potuit suadcro malorum.

Лукреций задолго до христианства обвинял религию в жестокости, и в пример приводил заклание Ифигениы Аѵамемноном по приказу Артемиды. Языческие боги не раз побуждали к детоубийству, т. е. к тому, в чем Гете обвиняет христианского Бога. Гомеровские боги часто злы. Елена разражается жалобами на Афродиту, погубившую ея жизнь и жизнь тысяч греков и троян по своей прихоти. Хор «Антигоны» изображает Эроса страшной и темной силой, «влекущей сердца к преступному». В «Вакханках» Еврипида представлены жестокости Диониса и его менад, которыя разрывают на части живых быков. Так милосердна и человеколюбива языческая троица богов, которую призывает Гете в «Коринѳской невесте» – Венера, Вакх и Эрот – и противопоставляет злому богу христиан. В римской религии жрицы богини Весты, в случае нарушения своих обетов, живыми закапывались в землю. Восточныя религии была еще много жесточе.

А что было в христианстве? Если в монастырях бывали жестокости и насилия, то это являлось искажением христианства, реакцией язычества, язычеством под христианскими именами и обрядами. Если мать решилась насильственно постричь свою дочь, то она с точки зрения христианской совершила грех, и Гете прав, говоря, что в небесах нет бога, который принял бы этот обет. Но едва ли вообще подобный случай мог иметь место в Коринѳской общине первых христиан, когда еще был жив евангельский дух любви и свободы. Насилия явились в церковной жизни позднее, и были компромиссами с языческими традициями Византии и Рима. Отцы церкви решительно высказывались против насилий в делах веры.

Но Гете причиной зла считал религию Распятого. Это религия Голгоѳы убила коринѳскую деву и превратила ек в вампира. Кроткую религию олимпийцев сменила злобная религия Голгоѳы. Эта религия лицемерно прекратила заклание агнцев, но безчисленныя ея человеческия жертвы. Обвиняются не христиане, обвиняется Распятый. Если бы Гете устранил элемент насилия в истории Коринѳской невесты, он был бы правь. Действительно религия Голгоѳы сделала гордых смиренными, мудрых – простыми, страстных – безстрастными. Но напрасно Гете обвинил религию Голгоѳы в убийстве. Христос не только никого не убил, но сам был убит за людей, чтобы спасти их от греха и смерти, чтобы даровать всем блаженство.

Мы обнаружили ложь Гете. Не Распятый жесток, а жестоки Венера, Вакх и Эроть. Распятый – любовь, боги себялюбие, эгоизм. Но Распятый требует отречения. Он Сам принес Себя в жертву и от своих поклонников требует постоянной жертвы1. Олимпийцы сами мы от чего не отрекаются, но зато ч от людей требуют только сожжения быков и овец и разрешают им жить согласно своим страстям. Вот за что Гете возстаеть на Распятого! Он – вечное возражение, вечное осуждение его философии, его отношения к жизни. Вот почему рана на ребре Іисуса, рана, из которой, по словам блаж. Августина, родилась церковь, вот почему «эта злосчастная рана портит всю картину», вот почему «мы принимаем за непростительную наглость всякую попытку выставлять на вид то орудие мучения и Того пригвожденного к нему страдальца, от которых и само солнце отвратило лицо свое при виде представшего ему зрелища мирской злобы»2.

Та злосчастная рана, от которой Гете, уподобляясь солнцу, отвращал глаза, всегда была и есть первая святыня христиан. Ѳома Кемпийский говорит об этой ране:

«О великая и драгоценная рана моего Господа, нежно любимая больше всех ран, глубоко пронзенная и широко открытая, чтобы всякий верующий мог войти, чудная в своем истечении, обильная благословением, последняя по времени, первая по значению!»3.

§ IX.

В 12-й римской элегии и в «Коринѳской невесте» Гете осторожно приподнимает покров греческих мистерий. Знаменательно, что именно эти стихотворения мы имеем в образцовых переводах Тургенева и Ал. Толстого. Вот как описывает Гете обряд элевсинских мистерий:

Так, ты слыхала не раз о тайных пирах Элевзиса:

          Скоро в отчизну с собой их победитель занес.

Греки ввели тот обряд – и греки, все греки взывали

          Даже в римских стенах: «к ночи спешите святой!»

Прочь убегал оглашенный; сгорал ученик ожиданьем.,

          Юношу белый хитон, знак чистоты, покрывал.

Робко в таинственный круг он входил: стояли рядами

          Образы дивные; сам – словно бродил он во сне.

Змеи вились по земле; несли цветущия девы

          Ларчик закрытый. На нем пышный качался венок

Спелых колосьев. Жрецы, торжественно двигаясь, пели.

Мистериальный характер имеет вкушение хлеба и вина в «Коринѳской невесте»:

Вот, смотри, Церерой золотою,

Вакхом вот посланные дары.

Здесь мы имеем намек на таинство плоти и крови. Не напрашивается ли аналогия с христианским таинством евхаристии? И там, и здесь таинственное значение придается вину и хлебу... Этот намек Гете подхватят и разовьют Мережковский и Вяч. Иванов.

Есть ли «Коринѳская невеста» произведение антихристианское? Дары, посланные Вакхом, не суть ли дары Христа, вино и хлеб?4. Не есть ли наше таинство евхаристии продолжение элевсинских мистерий?

Но Гете не думал о христианстве и по крайней мере свободен от кощунства. Таинственный обряд «Коринѳской невесты» – обряд древних языческих богов, совершаемый вопреки религии Распятого. Если Гете был противником Распятого, то все же не смешивал Его с Вакхом. В приведенной элегии он ясно раскрывает смысл элевсинских таинств:

Вот, после долгих и тяжких искусов, ему открывали

          Смысл освященных кругов, дивных обрядов и лиц –

Тайну, но тайну какую? Не ту ли, что тесных объятий

          Сильного смертного ты, мать Церера, сама

Раз пожелала, когда свое безсмертное тело

          Все Язиону царю ласково ты предала.

Как осчастливлен был Крит! И брачное ложе богини

          Так и вскипело зерном, тучной покрылось травой.

Вся ж остальная зачахла земля: забыла богиня

          В час упоительных нег свой благодетельный долг.

Эллины верили, что, участвуя в тайнах Элевсина, они получат залог безсмертия. Но характер этих таинств был натуралистичен. Под покрывалом преходящих явлений есть один неизменный субстрат природы, индивидуумы исчезают, но природа безсмертна. Сила природы и ея могущество проявляются в законе передачи жизни, в законе зачатия. Отсюда боготворение пола и его атрибута фаллоса, изображение которого носилось греками в священных процессиях. Приобщиться божественной жизни значит приобщиться той силе мирового вожделения, которая торжествует над гибелью преходящих форм, творя все новыя формы. В основе евхаристии лежит противоположное начало. Законы природной жизни не только не божественны, до греховны. Христос пришел освободить нас от власти греха и облечь в нетление, не упразднить личность во имя мировой воли, сил природы, по умертвить жало греховной природы и тем даровать безсмертие личности. У эллинов – отречение от индивидуума во имя природы – Deus sive natura, у христиан – отречение от природы для спасения личности.

Мы подошли к центру Гетевой антихристианской философии, которая образовалась с одной стороны под влиянием эллинского пантеизма, с другой стороны – под влиянием Спинозы. Для Гете, как для Спинозы, мировая субстанция есть Deus sive natura.

§ X.

Чтобы уяснить отношение Гете к христианству, необходимо поставить его философию в связь с философией Спинозы. Великий пантеист XVII века оказал на Гете еще в юности глубокое, неизгладимое влияние. Позднейшее влияние Канта было много слабее.

Основныя предпосылки философии Спинозы – те же, что философии Гете, и сводятся к следующим пунктам:

1) Бог не есть личность, а субстанция.

2) Бог и природа одно.

3) Бог – имманентная, а не трансцендентная причина мира.

4) Бог не творец и вещи – не творения.

5) Бог не может любить человека.

6) Невозможность боговоплощения.

7) Невозможность чудес.

8) Невозможность евхаристии.

9) В природе нет греха и зло есть противоречие природе.

Понятно, что перечисленные тезисы находятся в прямом противоречии, как с христианством, так и с родной религией Спинозы – иудейством. Ложь иудейства, по мнению Спинозы, в том, что в иудейском сознании субстанция превратилась в личность, сила природы в Іегову (Ягве), и монотеизм вскрыл пропасть между богом и миром. Для философа-пантеиста монотеизм – не меньшая ложь, чем политеизм. Для монотеиста мир – вне Бога, и в этой его потусторонности Он сам есть обособленное и следовательно не истинно безконечное существо. Монотеизм ограничивает Бога и потому является отрицанием Бога. Но также нельзя подчинять Бога условиям конечного бытия и облекать человеческими атрибутами, как делают политеисты. Действительный Бог есть все во всем, Платоново ἓν καὶ πᾶν. Вне Его ничего нет, с чем бы он имел связь или к чему мог бы относиться, как к постороннему.

Спиноза и Гете сливают Бога с миром, из того неприступного света, в котором он пребывает по представлению иудеев и христиан, они погружают его в поток материальной жизни. Но делается ли Бог от этого ближе человеку? Наоборот. Трансцендентный Бог евреев был близок человеку, ибо он был личность, страстная, гневная, любящая свой избранный народ. Низведя Бога с неба в природу, Спиноза отдаляет Его от человека. Бог не только безличен, но и невообразим. Бог Спинозы не любит человека, ибо любовь есть аффект, а аффект невозможен в Боге.

Если нет любви Бога к нам, то нет и первого побуждения к боговоплощению. По христианскому учению Бог сжалился над людьми, мучимыми диаволом, и послал Сына Своего единородного для спасения мира. Но для Спинозы нет ни греха, ни диавола. Природа сама по себе безгрешна, зло – не субстанциально.

«Я избегаю зла потому, что оно противоречит моей природе и отклонило бы меня от пути познания и любви к Богу».

Для апостола Павла, наоборот, зло есть закон природы, растленной грехом, природа сама по себе хочет зла. «Не еже бо хощу доброе творю, но еже не хощу злое, сие содеваю» (Римл. 7, 19).

Итак, боговоплощение невозможно по нескольким причинам:

1) Нет рабства греху, нет повода для боговоплощения.

2) Если бы и было рабство греху, нет любви Бога к. человеку, нет повода принять на себя человеческую природу и пострадать на кресте.

3) Кроме того, что нет мирового греха и нет любви Божией к творению, боговоплощение невозможно по причине полной несоизмеримости божества и человека. «Бог становится человекам значит субстанция становится модусом. Бог явился в человеке Іисусе значит субстанция стала отдельным модусом! Безконечное пространство есть данный отдельный треугольник!» «Что касается церковного догмата богочеловечества, то я открыто заявляю, что я не понимаю этого учения, более того, говоря откровенно, оно представляется мне столь же нелепым, как если бы мне кто-нибудь сказал, что круг принял природу квадрата». «Между свойствами человека и Бога также мало общего, как между созвездием пса и псом, лающим животным. Если бы треугольник имел дар слова, то и он сказал бы, что Бог есть не что иное, как совершенный треугольник, а круг, что природа Бога в высшей степени кругла».

«Для спасения нашей души отнюдь нет необходимости знать Христа во плоти».

Апостол Іоанн говорит: «Духа Божия и духа заблуждения узнавайте так: всякий дух, который исповедует Іисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога. А всякий дух, который не исповедует Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога, но это дух антихриста, о котором вы слышали, что он приидет и теперь есть уже в мире» (Первое послание апостола Іоанна, 4, 2–3).

Не признавая божественности Іисуса. Спиноза признает «вечного сына Бога, т. е. ту вечную мудрость Бога, которая открывается во всех вещах, более всего в человеческом духе и среди всех людей более всего в Іисусе Христе, ибо без этой мудрости, которая одна учит, что истинно и что ложно, что добро и что зло, никто не может достигнуть блаженства».

В «Tractatus brevis» Спиноза говорит: «Непосредственно из Бога вытекает движение в материи и разум в мыслящей природе». Поэтому Спиноза называет движение, как и разум, который от вечности познает все ясно и отчетливо «сыном Бога». Это понятие «сын Бога» сходно с понятием, которое имел Леонардо-да-Винчи о первом двигателе – primo motore.

Итак, отвергнуты первыя предпосылки иудейско-христианского миросозерцания: личность Бога, трансцендентность Бога, любовь Бога к человеку, воплощение Бога. Ясно, что из этого отрицания следует ряд других отрицаний: прежде всего отрицание воскресения Христа и Его пребывания в евхаристии.

В письме к Ольденбургу Спиноза говорит: «Я признаю, как ты, в буквальном смысле страдание, смерть и погребение Христа, воскресение же напротив – аллегорически. Не в буквальном, но зато в гораздо более высоком смысле Христос действительно воскрес – воскрес из тех мертвых, о которых Он Сам сказал: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов».

О евхаристии Спиноза пишет в одном из писем: «О, безумные юноши! Кто же так околдовал вас, что вы вообразили, будто можно проглатывать святое и вечное, будто святое и вечное может находиться во внутренностях ваших? Ужасны таинства вашей церкви: они противоречат здравому смыслу».

Система Спинозы – одна из самых стройных антихристианских систем. Естественно, что она вызвала резкую полемику в кругах церковных. За Спинозой утвердилось прозвание «irreligiosissimus autor» – «нечестивейший писатель». Среди резких нападок на Спинозу со стороны христиан, выделяется объективным и спокойным тоном возражение Ольденбурга. Друг Спинозы, лондонский академик Ольденбург находил, что имманентная вещам причинность Бога уничтожает человеческую свободу, а отрицание чудес, как непонятных фактов, подрывает всемогущество Бога, превосходящее всякое человеческое познание. Где остается воскресение Лазаря и воскресение Христа? Если Спиноза отрицает вочелолечение Бога, то он тем объявляет безсмысленным учение о логосе и основанное на нем евангелие Іоаина. Воскресение Христа надо понимать буквально: если бы оно имело аллегорическое значение, то все Евангелие было бы ложью. «Кто превращает эти вещи в аллегории, тот разрывает в клочья всю историческую истинность евангелия».

К этим прекрасным словам нечего прибавить. Они применимы не к одному Спинозе, но и к Гете, и ко Льву Толстому.

Однако будем справедливы, и не будем забывать, что Спиноза только без страха сделал логические выводы из того учения, которое пользовалось уважением церкви, из картезианства. Не будем забывать и того, что наряду с явными антихристианскими идеями, Спиноза с исключительной силой убеждения развивал те идеи, без которых невозможно христианство: идеи самоотверженной, всепоглощающей любви к Богу, освобождения от «трясины страстей», от всех нечистых. аффектов и слияния с Богом в духе и истине. Если Бог для Спинозы неотделим от природы, то природа в его системе не есть эмпирическая природа, а метафизическая субстанция. И жизнь великого философа была непрерывным аскетическим подвигом. В истории новой философии его образ стоит на такой же моральной высоте, как в истории древней философии образ Сократа.

Священник Сергей Соловьев.

(Окончание следует).

Соловьев С. М., свящ. Гете и христианство // Богословский вестник 1917. Т. 1. No 4/5. С. 478–522. (2-я пагин.). (Окончание.)

§ XI.

Чтобы понять философию Спинозы следует поставить ее в связь с предшествовавшей ей философией картезианской. Декарт установил дуализм духа и материи, дух и материя были для него две независимыя субстанции. Спиноза пытается превратит картезианский дуализм в монизм. Для него есть только одна субстанция, Deus sive natura. Но дуализм не разрешен, ибо во всей силе противоположность субстанции и модуса, Бога и человека.

Уже в картезианской философии, захватившей церковные круги Франции, наметилась антихристианская тенденция. Картезианство не могло принять церковного учения о евхаристии. Для картезианства возможно только изменение модусов, субстанция же должна оставаться неизменна. В евхаристии наоборот модус остается неизменным, а субстанция хлеба и вина превращается в субстанцию плоти и крови. Схоластик Абеляр допускал превращение субстанций; по его учению, мы именно под модусом хлеба и вина причащаемся плоти и крови. Но для Декарта превращение субстанций было абсурдом.

Между тем картезианская философия захватила Пор Рояль, янсенисты были отчасти картезианцами, поскольку они исходили из одностороннего понимания Августина. На защиту евхаристии против картезианства энергично выступили иезуиты.

После расцвета итальянского Ренессанса, после могучего ХѴІ-го века, с его Рафаелем и Буанаротти, XVII век был веком упадка. Моду задавали французы. Декарт был отцом французской философии XVII века, с ея математическими безжизненными принципами, с ея непониманием природы. Чем Декарт был в философий, тем в поэзии были Корнель, Расин, Буало, Форма отделилась от содержания, материя от духа. В философии Декарта дух и материя сцеплены также механически, как содержание и форма в поэмах Буало. При картезианских предпосылках, догматы боговоплощения, непорочного зачатия, воскресения и евхаристии не имеют смысла. Для Декарта не могло быть превращения субстанций, как для Спинозы превращения субстанции в модус.

Философия XVII в. отрицала реальность демонов, и здесь оказывалась в противоречии как с церковью, так и с античным миром и Ренессансом. В вопросе о демонах Гете резко расходится со Спинозой. Гете придавал особое значение демоническим воздействиям на нашу жизнь. Meханический, математический и метафизический пантеизм Спинозы превратился у него в пантеизм естественно-научный к эллинистически-эстетический. Но прежде чем перейти к различиям Гете и Спинозы, укажем на их сходство.

Гете, как и Спиноза, не признавал Бога вне природы, трансцендентного. «Почитают Того, кто дает корм скоту, и до сытости пищу и питье человеку; я же обожаю того, кто вложил в мир такую силу производительности, что если только миллионная часть тварей вступит в жизнь, то и тогда мир до того кишит ими, что против них не могут ничего поделать ни война, ни чума, мы вода, ни огонь. Вот мой Бог»! Это Бог не христианский, не Отец, не творец мира, а имманентная причина мира – Deus sive natura. Главное проявление божества в природной производительности, в сохранении жизни. Бог – материя, как субстанция, материя, которая не убывает в своем целом и равнодушно смотрит на смену своих форм и индивидуальных существований. Но Рете не выдерживает этой точки зрения. Его божество более похоже на безсознательное Гартмана, чем на субстанцию Спинозы. «Бог приводит в движение мир; природа в нем и он в природе; ничто, что живет, движется и существует о нем, не лишено мы его силы, ни его духа.

«Если бы Бог не одушевлял птицу всемогущим влечением к ея детенышам, если бы подобное стремление не проникало все живое во всей природе, то и мир не мог бы существовать. Всюду распространена божественная сила, всюду действует вечная любовь» (Разговоры с Эккерманом, II, 369).

Так и Гартман видел во всей природе благую и безсознательную силу, которая стягивает раны и одушевляет птиц любовью к детям. Но подобный оптимизм касается только одной стороны мировой жизни. Если во всей природе разлита божественная сила, то как объяснить закон борьбы за существование, как объяснить, что все на земле живет лишь взаимным истреблением? Птицы истребляют насекомых, человек истребляет птиц... Наконец всякое живое существо погибает и разлагается. Не ясно ли, что, рядом с божественной силой, в природе действует какая-то другая, противоположная сила, сила взаимного истребления? Что природа – не всегда мать, а часто – мачеха? что она дарит счастие только немногим здоровым существам, что миллионы слабых, больных существ осуждены на вечное страдание? что и немногие избранники природы умирают? что вся красота, вся разумность человека делается горстью праха?

Бог Спинозы и Гете – не любящий Отец библии; это, говоря словами Тютчева,– «всепоглощающая и миротворная бездна», поглощающая все индивидуальныя существа, все преходящие модусы. Если божество проявляет себя только в природной производительности, то действительно нет свободы духа, нет спасения для личности.

Христос пришел, чтобы освободить нас от греха, проклятия и смерти, спасти от пожирания природы и облечь в нетление. Божество так чуждо законов природной жизни, что Христос не мог родиться иначе, как от девы. Это совершенно непонятно для Гете.

Однажды Гете получил копию коровы Мирона с сосущим теленком. «Вот», сказал он, «один из высочайших сюжетов; в прекрасном образе тут является перед нашими глазами охраняющий мир и проникающий всю природу принцип вскармливанья. Такие и подобные сюжеты я называю символами вездесущности Божией». Мадонна с Іисусом для Гете только высшее проявление того охраняющего мир принципа вскармливания, который восхитил его в корове Мирона. Поэтому в итальянских галлереях он останавливался так внимательно на Мадоннах Ренессанса, изображенных в минуту кормления. Эти мадонны – просто матери, а не девы-матери, сердце им не пронзили семь мечей небесной скорби.

Итак, для Гете, как и для Спинозы, Бог есть природа. Но природа Гете – не метафизическая субстанция, это – совокупност физических и химических явлений. Если для Спинозы Богъ=природа, то для Гете скорее природа = Бог. Спиноза – метафизик, Гете – эмпирик.

Еще более отделяет Гете от Спинозы эллинизм Ренессанса, вера в демоническия силы, которыми полна природа. Вера в демонов из Средних Веков перешла и в Возрождение. Люди Средних Веков верили, что божества античного мира – реальные демоны, с которыми возможно общение. Люди Возрождения не потеряли этой веры, только перестали бояться демонов. В XVII-м веке Беккер начал сильную полемику с верой в демонов. Центром отрицания демонов была картезианская школа. Когда Спинозе указывали на то, что существование, демонов признавали Сократ, Платон и Аристотель, он отвечал, что не высоко ценит названных философов, и ссылался на авторитеты Демокрита, Эпикура и Лукреция. Таким образом Спиноза являлся отрицателем не только библии и евангелия, но и греческого идеализма. Единственные философы античного мира, которых он признавал,– атомисты и материалисты.

Гете был слишком эллин, чтобы последовать за Спинозой в отрицании демонов. К вопросу о демоническом он неоднократно возвращается в разговорах с Эккерманом.

«Демоническое есть то, что не решается при помощи разума и разсудка... Демоническия существа греки причисляли к полубогам».

«Мы все бродим среди тайн. Мы окружены атмосферой, о которой ровно ничего не знаем, что в ней делается и в каком отношении она находится к нашему духу. Известно только, что в некоторых особых состояниях, чувствительныя нити нашей души могут переступать свои телесныя границы и предчувствовать, даже вполне видеть, ближайшее будущее».

«В поэзии вообще есть нечто демоническое и особенно в безсознательном, где недостаточны ни весь ум, ни весь разум и которое поэтому действует свыше всякого понятия.

«Оно в высшей степени свойственно музыке, ибо она стоит так высоко, что недоступна для ума и от нея исходит впечатление, покоряющее всех, по в котором никто не в состоянии дать себе отчета. Религиозный культ также не может обойтись без него; оно одпо итз первых средств, дабы чудесным образом действовать на людей.

«Поэтому-то демоническое и любит набрасываться на замечательных людей, особенно когда они занимают высокое положение, как Фридрих и Петр Великий». (II, 334–335).

Спиноза отрицал всякую магию, и демонов, и ангелов. Для него, как для Толстого, причастие было также невозможно, как колдовство. Гете вступил в заколдованный лес магии, погрузился в языческую мистику. Раз признана множественность сверхъестественных сил и их воздействие на жизнь, естественно притти к христианской вере в ангелов и таинства. Но Гете не пошел в этом направлении. Он пошел не в церковь, а к колдунам и демонам. Для христианства нет демонов: есть ангелы и бесы, внушения от Бога и от Сатаны. Общение с Богом достигается путем трудного, упорного подвига. Сатана всегда к услугам. Но если человек науки покорил себе силы природы, то не в праве ли он заставить служить себе и демоническия силы, которыми полна природа? Нельзя-ли сделать бесов своими слугами?

Для христианина общение с бесами есть неизбежный путь к гибели души. Святой Киприан спутался с демонами и едва спас свою душу путем покаяния и подвигов. Но человек Возрождения, новый эллин, не в праве ли отвергнуть христианскую форму легенды и сделать Киприана героем-мудрецом, человеком вечного стремления, жажды наслаждения и знания? Нельзя ли через жизнь в общении с демонами привести его к Богу? Если природа есть Бог, то демоническия силы, которыми полна природа, не противоположны природе божественной. Так мы подошли к теме «Фауста». Первая часть «Фауста» посвящена магии средневековой, вторая – античной.

§ XII.

В «Деяниях апостолов» разсказывается о Симоне-волхве, самарийском маге, который пришел к апостолам Петру и Іоанну и «принес им денег: говоря, дайте и мне власть сию, чтобы тот, на кого возложу я руки, получал Духа Святого. Но Петр сказал ему: серебро твое да будет в погибель с тобою; потому что ты помыслил дар Божий получить за деньги. Нет тебе в сем части и жребия, ибо сердце твое неправо пред Богом» (8,18–21).

В произведении 2-го века христианской эры, в «Климентинах», опять мы встречаемся с Симоном-магом. В Самарии жил во времена Іоанна Предтечи пророк Досиѳей. Он имел жену Елену и тридцать учеников и считал себя сыном Божиим, предсказанным в писании Ветхого Завета. Как верно объясняет профессор Ѳ. Ф. Зелинский, Елена – это эллинизм, вторгшийся в иудейскую ересь. В легенде о Досиѳее – зерно будущего гностицизма. Жену Досиѳея Елену похищает его ученик Симон-маг и от нея научается тайнам магии. Герой Климентин – святой Климент, ученик апостола Петра, впоследствии римский папа. У Климента есть отец Фауст и брат Фаустин. Фаустин стал учеником Симона мага и едва не погубил свою душу. Но его спас апостол Петр.

Как мы видим, не только сюжет легенды о Фаусте, но и самое имя Фауст восходит к апостольским временам. Сохраненная легендой чета – Симон волхв и Елена – Селена – луна – царица чар – в Средние Века превращается в Фауста и Елену. В Средние Века сохраняется и христианский смысл легенды. Как говорит Зелинский, «эта чета несомненно принадлежит дьяволу». Но в эпоху Возрождения «уже не считается несомненным, что Фауст принадлежит дьяволу, нет: место старинной вражды занял прочный, сознательный и плодотворный мир». Насколько этот мир действителен, мы увидим, разбирая «Фауста» Гёте. Немецкий поэт воплотил в своем «Фаусте» всю языческую идеологию Возрождения.

Предшественники Гете Марло и Кальдерон не отступили от христианского понимания легенды о Фаусте. В «Фаусте» Марло чернокнижник и колдун Фауст погибает. В драме Кальдерона El Magico Prodigioso report, аналогичный Фаусту, молодой философ Киприан спутался с бесами. Но, как в «Климентинах» Фаустина спасает апостол Петр, так у Кальдерона погибающего Киприана спасает христианка Юстина. Покаявшийся Киприан становится мучеником христианской веры и его вместе с Юстиной сожигают на костре. Марло и Кальдеронь показали два единственно возможные (с христианской точки зрения) конца для человека, продавшего душу дьяволу: или гибель, как у Марло, или покаяние и мученичество, как у Кальдерона.

Гёте переделал сюжет Фауста. Его чернокнижник не погибает, но и не кается. Наоборот, за это-то его дело, за его чернокнижие, за его колдовство, за его шагание через человеческия жизни, он объявляется «человеком стремления», дьявол обмануть и посрамлен, а Фауст возносится ангелами и святыми аскетами к самому престолу Пресвятой Девы – Mater Gloriosa. Идея «Фауста» явно гностическая. Можно достичь неба, вечного блаженства и не через Христа и дела любви, а и через союз с дьяволом, колдовство и презрение человеческих жизней. Человек, всю жизнь наслаждавшийся, благодаря услугам дьявола, после смерти идет к вечному наслаждению на небе среди ангелов, окруженный святыми: Франциском – Pater Seraphicus, Doctor Marianus, Pater Ecstatieus, Марией Египетской и т. д.

Небо – вверху, небо – внизу,

Звезды – вверху, звезды – внизу,

Все, что вверху, то и внизу,–

Если поймешь, блого тебе.

Этот завет отца гностиков Гермеса Трисмегиста и есть идея «Фауста». «Фауст» Гёте – вызов не церкви, даже не христианству, но естественной, здоровой нравственности. Апоѳеоз колдуна и убийцы,– что это как не начало ницшеанской переоценки всех ценностей, философии «по ту сторону добра и зла»? Разберем «Фауста» последовательно.

§ XIII.

«Фауст» начинается с пролога на небе. Разговор Бога с Мефпстофелем показывает нам еще раз, что Гете не верил в христианского Бога. Бог был для него только имманентной силой природы, и понятно, что Бог на небе явился бутафорской фигурой. С дьяволом у этого Бога отношения недурныя. Бог говорит, что Он нарочно посылает дьявола людям, чтобы он не давал им заснуть, облепиться. Дьявол способствует человеческой самодеятельности и осуществлению божественных планов. Одним словом, Бог – мудрый правитель мира, Мефистофель один из его слуг. Бог хочет надуть Мефистофеля и оставить его в дураках. Далее мы увидим, что это удается...

Фауст – маг и ученый, которому надоело жить; отчаявшись в мудрости, он собирается отравиться. В это время раздается пасхальное пение, пение ангелов и мироносиц. Фауст вспоминает свое детство, как сладко было ему молиться по субботным вечерам. Это пение, эти воспоминания дают ему вновь силу жизни, он отказывается от мысли о самоубийстве. Что будет дальше? Если впечатления христианства удержали Фауста на краю гибели, не естественно ли ожидать в нем благодарного отношения к этим святым впечатлениям, стремление проникнуть в тайну той силы, которая спасла его в роковую минуту? Ничего подобного. Вскоре Фауст гуляет с Вагнером за городом. Кругом – веселый сельский праздник, игривыя песни, шутки, танцы. При виде одного старого камня, Фауст вспоминает, как в детстве он часто молился на этом камне и терзал свою плоть постом. Но все это для Фауста – милая поэзия детства, «о каких-то все игрушках золотые сны»5. С улыбкой вспоминая наивныя детския заблуждения, Фауст обращается с дивной речью к заходящему солнцу. Это вновь Гете-эллин, ученик Аполлона, каким мы видим его в Италии. Не Бог молитв и постов – бог Фауста, а бог познания и наслаждения. В виде черного пуделя Мефистофель проникает в дом Фауста. Фауст заключает с ним договор: Мефистофель делается слугой Фауста при жизни, на том условии, что по смерти душа Фауста будет принадлежать Мефистофслю. Последний начинает развлекать Фауста. Сначала он везет его в винный погреб Ауэрбаха. Там Мефистофель производит чудо: магическим способом достает вино, которое затем обращается в адское пламя. Фауст не остается доволен безобразной оргией в винном погребе... Затем друзья отправляются в еще менее почтенное учреждение: на кухню ведьмы. Там Фауст выпиваеть бесовского зелья, которое зажигает его похотью. В этом настроении видит он в зеркале изображение красивой женщине и хочет немедленно ей обладать. Далее появляется Гретхен. Это – мещанка, девушка бедная, очень. набожная, скромная, невинная, как дитя, ей только 15-й год. Фауст видит ее в первый раз, когда она идет из церкви, от исповеди, с молитвенником в руках. Фауст, еще опьяненный зельем ведьмы, мгновенно воспламеняется страстью. Он хочет обладать Гретхен немедленно, сегодня же в ночь. Похоже ли это ira любовь? Ясно, что здесь не любовь, а чувственность, поджигаемая магическим воздействием... Неожиданно Мефистофель отказывается исполнить желание Фауста:

Нет, эта от попа идет,

Что отпустил ей прегрешенья;

Припал я к двери на мгновенье,–

Нельзя невинней быть, скромней;–

И каяться-то не в чем ей...

Моя тут сила не возьмет 1).

Über die hab» ich keino Gewalt.

1) Мы приводим цитаты в переводе Фета, который, не смотря на тяжелый слог, все же является лучшим поэтическим переводом Фауста на русский язык. Где требуется большая точность, мы приводим немецкий текст или прозаический перевод Вейнберга.

Фауст грозит Мефистофелю:

Коль ты не в силах мне помочь

Ее обнять сегодня в ночь,–

С тобою в полночь мы чужие...

Когда б на полдня я остыл,

Я б даже чорта не спросил,

Чтоб соблазнить такую крошку.

Теперь нам хочется спросить Гете: как назвать поступок Фауста? Без малейшего колебания он требует у чорта, чтобы тот дал ему для наслаждения четырнадцатилетнюю девочку, только что бывшую у исповеди? Для чорта ея чистота, ея вера, ея безгрешность, отпущение ея невинных грехов Церковью – являются помехой для отвратительного дела. Но Фауст оказывается менее совестлив. чем чорт, он ничего не хочет слышать. У этого героя познания, «вечного стремления» одна только цель: удовлетворить свою страсть, кипящую в его членах после того, как он отведал зелья ведьмы.

Далее Гете вводить нас в домашнюю жизнь Гретхен.

Мой брат солдат,

Сестра умерла,

С ребенком этим что я горя приняла,

Но я бы с радостью опять пошла на муки,

Будь жив он.

Чтобы соблазнить Гретхен, Мефистофель тайно приносит в ея комнату ящик с драгоценностями. Мать Гретхен, про которую Мефистофель говорит:

У этой бабы чуткий нос,

Он на молитвеннике взрос

И чует всюду,

Святая это вещь иль нет.

подозревает нечистое происхождение ящика и отдает его священнику, в дар Богородице. Здесь Гете пользуется случаем обличить корыстолюбие духовенства.

У церкви все варит желудок:

Она и страны пожирает,

А все же сытой не бывает.

Невредно церкви без сомненья

Неправое приобретенье.

Страсть Фауста разгорается. Он опять требует от Meфистофеля, чтобы тот дал ему Гретхен. При этом Фауст кощунствует:

Jа, ich beneide schon den Leib des Heren,

Wenn ihre Lippen ihn indes berühren.

Но вера Гретхен еще охраняет ея жизнь от бесовских козней. Набожность ея так глубока, что, не смотря на все очарование Фауста, ее смущает его неверие. Она спрашивает Фауста о его вере. Тот сначала уклончиво отвечает:

Оставь, дитя! Мою ты сознаешь любовь...

Не стану отнимать я Церкви у страны.

Но Гретхен, как твердая христианка, упорно добивается своего:

Нет, мало этого; мы веровать должны.

Das ist nicht recht, man muss dran glauben!

«таинств ты не почитаешь» – «Du ehrst auch nicht die heil'gen Sakramente», «не приносил давно ты в церкви покаянья. А в Бога веришь ли?»

Фауст развертывает перед бедной мещанкой павлиний хвост пантеизма. Но напрасно думает он ослепить ее своим красноречием. Гретхен твердо держится за свою веру. Выслушав исповедь Фауста, она говорит:

Послушать, так и с правдой схоже,

Но в этом есть изъян один,–

В душе ты не христианин.

Denn du hast kein Christentum.

Затем Гретхен говорит о том постоянном ужасе, который внушает ей Мефистофель. После этого разговора Гретхен отдается Фаусту. Гретхен погибла, но в лице этой бедной мещанки все христианское человечество сказало великому Гёте:

Denn du hast kein Christoutum.

«Пo плодам их узнаете их». Истинный Бог, если бы он жил в душе Фауста, не допустил бы его до союза с дьяволом, до соблазнения Гретхен, до убийства Валентина. Но Бог-природа не так строг. Как природа побуждает мать питать дитя своим молоком и та же природа побуждает удава раздавить человека в своих кольцах,– так и Бог-природа равнодушно смотрит на преступления Фауста.

§ XIV.

За падением Гретхень следует ряд несчастий. Гретхен делается беременной, молва о ея падении разносится по околотку. Ее мучает совесть, страх загробного воздаяния. Возвращается ея брат, солдат Валентин. Заступаясь за честь сестры, Валентин завязывает поединок с Фаустом. Подкрепляемый Мефистофелем, Фауст убивает Валентина.

Умирающий Валентин проклинает сестру и оскорбляет ее именем продажной женщины. Доведенная до отчаяния, Гретхен убивает своего ребенка. Мы об этом узнаем впоследствии.

Как дошла Гретхен до преступления, это не видно. Та Гретхен, которую мы знаем до смерти Валентина, едва ли способна к детоубийству. Но, быть может, разум ея уже помутился.

Убив Валентина, Фауст покидает Гретхен. Он отправляется с Мефистофелем на Гарц, на шабаш ведьмы. Следуют безобразныя, мрачныя и грязныя сцены средневекового шабаша. После шабаша Фауст узнает, что Гретхен – в тюрьме и будет казнена за детоубийство. Он разражается проклятиями на Мефистофеля. Вместо покаяния, он только бранит своего слугу, забывая, что тот был его орудием. Фауст и Мефистофель летят в тюрьму освободить Гретхен, но поздно. Гретхен они находят в состоянии полного безумия. Она узнает Фауста, ни в чем его не упрекает, полна прежней любви. Мефистофель появляется на пороге и говорит, что огненные кони готовы их умчать. Гретхен исполняется диким ужасом при виде Мефистофеля. Не перенося возбуждения, она падает мертвой, обращаясь с горячей молитвой к Богу. Мефистофель говорит «моя» и хочет взять душу грешницы, но раздается голос свыше: «спасена».

Помилование Гретхен ясно вытекает из милосердия Божия. Но не так легко спасти виновника ея гибели, продавшего душу сатане. Посмотрим, как будет Гете спасать душу своего героя.

Первая часть Фауста – итог молодости Гете, эпохи до путешествия в Италию. Здесь еще нет классицизма. Все дышит Германией, готикой, Средними Веками. Гретхен – как бы воплощение чистого германского католицизма Средних Веков. Мефистофель – дьявол средневековой легенды. Оба образа автобиографические. Имя Гретхен взято из одного раннего и мимолетного увлечения Гете. Ея образ, характер напоминают Фридерику, дочь сельского пастора, которую также как Фауст легкомысленно увлек и покинул молодой Гете. Насколько известно, Гете не соблазнил Фридерику, грех Фауста остался только в возможности. Но все же он разбил ея жизнь...

В занятиях Фауста магией отразились занятия молодого Гете оккультизмом, алхимией и астрологией. В Мефистофеле можно уловить некоторыя черты скептического друга молодого Гете – Мерка. «Фауст» – отчасти автобиографическая исповедь.

После поступков, совершенных Фаустом в первой части, ему остается один выход: как Фаустину и Киприану хритстиапской легенды, ступить на путь покаяния и нравственного возрождения. Действительно, что же остается другое? Фауст продал душу чорту, летал и на кухню ведьмы, и на Брокен, соблазнил Гретхен с помощью чорта, покинул ее, убил ея брата, довел ее до детоубийства, помешательства и тюрьмы. Ясно, что если Гете хочет спасти своего героя, то во второй части мы увидим Фауста, как Фаустина, у ног апостола Петра, у порога церкви, простертого в слезах, мучимого раскаянием. Посмотрим, так ли это.

§ XV.

В начале второй части Фауст, распростертый на мураве, безпокойно ждет сна. Над ним реет с пением хор благодатных духов. Восходит солнце, и Фауст обращается с приветствием к небесному светилу:

Трепещут пульсы жизни вожделенно,

Встречая час, когда заря блеснула.

Вместе с пробужденной природой и Фауст готов к новой, деятельной жизни. Он вновь начинает скитания со своим вечным спутником Мефистофелем. О Гретхен он не вспоминает, новые грехи нагромождаются на старые. Но перемена, происшедшая с Гете после путешествия в Италию, сказалась во 2-й части «Фауста». Вместо готики Средних Веков, вместо сумрачной и таинственной Германии, мы увидим теперь все богатство эллинского мира. Магия средневековья заменена магией античной. Согласно легенде, Фауст устремляется к древней царице красоты, царице чар – Елене – Селене.

Главная сила 2-й части «Фауста» – в античных сценах, во 2-м и 3-м актах. Здесь гений Гете достигает своего зенита. Трудно решить, чего здесь больше: художественной силы, или мудрости, проникновения в эллинский мир во всей его полноте. Во 2-м акте Гете как бы вскрывает подземные родники эллинизма. Он низводит нас в недра греческой мистики, к таинствам Кабиров. Если 2-й акт поражает глубиной философского проникновения, то 3-й акт – совершенство античной красоты, он весь дышит чарами Софокла и Праксителя.

После великолепной первой сцены 1-го акта, наступают довольно скучныя сцены, загроможденныя аллегориями. Фауст поступает ко двору императора Максимилиана, Мефистофель поступает шутом к тому же императору. Безконечно-длинный первый акт кончается вызыванием Елены. Перед собравшимися зрителями Мефистофель вызывает древнюю царицу Спарты. Фауст исполняется к ней любовью и требует от Мефистофеля, чтобы он дал ему ее, как некогда Гретхен. За Еленой, за тайной античной красоты, Фауст отправляется в глубь эллинского мира, на ѳессалийский шабаш.

Если Гретхен была олицетворением средневекового, христианского, германского мира, то Елена – олицетворение элинского язычества. Гретхен встретилась Фаусту на пути из церкви, с четками и молитвенником, и пленила его. Теперь не то. Фауст, как сам Гете, охладел к красоте христианской, красоте невинности, незнания, девства. Вместе с духовным созреванием, меняется его идеал; от Гретхен к Елене, от девушки к женщине, от христианки к дочери Зевса и Леды, от незнающей, невинной – к мудрой. Сначала Фауст в видении видит картину зачатия Елены от Леды и Зевса-лебедя6. Не случайно затронул Гете соблазнйтельный сюжет Леды – эту любимую тему живописи Возрождения, тему Леонарда. Эта ужасная с христианской точки зрения тема, была свята для Эллина. Нигде так не обнажается сокровенная связь человека с природой, как в этих, извращенных с нашей точки зрения союзах; бога в зверином аспекте с женщиной. Пасифая и бык, Европа и Зевс в виде быка, Іо, превращенная в корову, наконец союз лебедя-Зевса и Леды, от которого рождается самая красивая из гречанок, сама красота – Елена,– все это священныя иконы греческого пантеизма. Гете стремится проникнуть в сокровенную мастерскую эллинизма, поймать греческий мир в его зародыше, чтобы не подражать, а создавать из того же материала.

Чтобы создать Елену – объективную и мудрую красоту, Гете не подражает Еврипидовой Елене, а отправляется к истокам эллинизма, к зародышам всего сущего – к «матерям». «Елена» могла возникнуть только из ѳессалийского шабаша, как живая Елена могла возникнуть только из ужасного для нас, но святого для эллина, союза Леды с лебедем.

Гете переносит нас на берега Пенея, в водяное царство, которое считалось греками началом всего сущего. Пантеизм Спинозы превращается у Гете в гилозоизм ионийской философии, в мистический натурализм. Фауст окружен водяными божествами: здесь и Нерей, и Протей, и Тритон, и нереиды. Здесь и первый философ Греции, основатель ионийского гилозоизма и в то же время всей греческой философии, Ѳалес Милетский, философия которагадошла до нас в двух тезисах: «Все произошло из воды» и «Все полно богов, демонов и душ». В скалистом заливе Эгейского моря, при блеске полной луны, происходил веселый шабаш древних богов. Еще далеко, не только до Аполлона и Диониса, но и до богов Гомера. Еще ничто не оформилось, ничто не просветлено лучами Логоса. В воде кишат зародыши всех форм, всех идей будущей Эллады. Хаос дышет безсознательной чувственной силой, все еще находится в состоянии разложенья. Гете разлагает формы, сводит все к первичному хаосу, чтобы самому вновь создавать мир эллинской красоты, озарив хаос своим внутренним светом, аполлоническим лучом своей разумности. Гете не хочет подражать созданиям богов, хочет сам творить, как боги, творить из хаоса, являясь соперником богов.

Когда Европа была опутана сократизмом, Гете своим гением прозрел до-сократовскую Грецию. Первый до Ницше, он пошел в сторону от Сократа, к философии ионийского пантеизма, к колыбели греческой мысли.

Кончается 2-й акт роскошной картиной триумфа Галатеи.

Возлюбленная дочь Пенея, Галатея,– первый аспект пеннорожденной Афродиты,– плывет на колеснице-раковине, влекомой дельфинами7.

После появления Галатеи-Венеры хор сирен поет гимн Эроту, богу полового влечения, началу природной жизни:

Хвала же Эроту, он все зарождает!

Мефистофель чувствует себя плохо на античном шабаше. Он говорит, что любит северо-запад, а не юго-восток.

На Гарце отдает смолой,

А это уж любимый запах мой,

Равно как серный... Здесь же эти греки

Подобного не нюхали во веки.

Желал бы я разведать, несомненно,

Чем топят ад они обыкновенно.

Дриада отвечает Мефистофелю:

Как ты ни будь в стране своей умен,

Не будешь ты к чужой приспособлен.

Ты-бь не искал предметов отдаленных,

А здесь хвалил красу дубов священных.

Но Мефистофель не внемлет совету дриады. Ему претит греческая нагота... Наконец он находит себе подходящее общество среди отвратительных ламий и сам принимает личину чудовищной ведьмы Форкиады. Что хочет сказать Гете непричастностью Мефистофеля античному миру?

Очевидно для Гете Мефистофель – создание христианства. По учению церкви, эллинские боги, после пришествия Христа, превратились в безобразных демонов, или, лучше сказать, те демоническия силы, которыя в языческом мире имели аспект красоты, потеряли этот аспект. Прекрасный Дионис греческого миѳа стал козлом шабаша – hircus nocturnus. Но для Гете иначе: сущность античных богов – красота, христианство виновно в том, что они превратились в уродливых демонов. Если уйти от христианства, постигнуть дух эллинизма, исчезнут безобразныя химеры средневековья, Мефистофель потеряет силу, а мир снова будет юн и прекрасен. Эллинская красота вновь воцаряется в мире с эпохи Возрождения.

§ XVI.

Третий акт «Фауста» «Елена» рождается из второго акта – ѳессалийского шабаша – как живая Елена из яйца божественного лебедя. Как мы уже сказали, Гете соперничает с богами в создании «Елены», он проникает в сокровенную мастерскую природы и греческой жизни. Из этой мастерской он выносит дивные триметры и хоры, дивные образы, достойные Гомера. Спартанская царица Елена заходит приют в готическом замке Фауста. Символ ясен. Греческая красота, гонимая христианством, находит себе приют в Германии, и вот уже замок – не замок, Германия – не Германия. Сила чар перенесла Фауста и Елену в Аркадию, в идеальный край красоты и наслаждения.

То древний лес! В безмолвии глубоком

Там мощный дуб суки свои простер,

И мягко клен, наполнен сладким соком,

Как бы смеясь, возносит свой шатер.

Природа-мать и детям и ягнятам

Уж молоко под тенью припасла,

Плоды манят в долину ароматом

И каплет мед из старого дупла.

Как Фауст принимал в своем готическом замке царицу Елену, так Гете переселил в Германию – северную, унылую Германию – солнцеподобную эллинскую красоту.

И немецкий язык уступил очарованию эллинских метров.

Немецкие триметры и лирическия партии звучат в лад с хорами Софокла, как еще ни разу, с тех пор как смолкли поэты Аѳин. От любви Фауста и Елены рождается пленительный отрок Евфорион. Евфорион – и Байрон, духовный сын Гете, не унаследрвавший мудрости и сильной воли своего отца и потому гибнущий в цвете лет,– и еще какой-то нераскрытый символ. Блаженство Фауста и Елены проходит мгновенным сном. Вслед за милым отроком сходит во тьму вечной ночи и мать его Елена. Весна богов была коротка, как возрождение Италии.

3-й акт «Фауст» – верх красоты. Эта красота, как Евфорион, могла родиться только от союза эллинского и германского гениев. Разложив природу на ея составные элементы, с любопытством Леонардо проникнув в тайну зачатия, Гете богоподобной силой разума и вдохновения из этой первичной природы вновь создал стройный космос – музыкальный и пластический мир.

4-й акт слабее. Фауст и Мефистофель вновь при дворе императора. Император борется с возставшим на него антиимператором, к которому присоединилась часть его подданных. Хота народныя требования справедливы и на стороне народа – церковь, Фауст берется помогать императору. С помощью колдовства Фауст и Мефистофель разбивают войско антиимператора, уже близкое к победе. Как в первой части (эпизод с драгоценностями Гретхен) так и здесь введена сцена, рисующая корыстолюбие церкви. После победы, во дворец является архиепископ и требует у императора, чтоб он отдал церкви ту землю, где он призвал себе на помощь адския силы, и воздвиг на этом месте храм для искупления греха.

Чего хочет Гете от архиепископа? Предположим, что архиепископ не корыстолюбив. Неужели идеальный архиепископ должен сочувствовать тому, что император действует в союзе с дьяволом? Неужели архиепископ не должен напоминать императору о искуплении греха? Неужели архиепископ не должен заботиться о сооружении храма? Здесь мы видим в Гете того же Вольтерьянца, который писал венецианския эпиграммы. Уродливое явление церковной жизни является только удобным предлогом для нападения еа христианство...

В 5-м действии Фауст предается деятельности, которую считает полезной для человечества. Он осушил часть моря, провел канализацию. Но его планам мешает старая благочестивая чета Филимон и Бавкида. То возвышение, на котором стоит их хижина, осененная древними липами, ему нужно для обезпечения его владений. Он поручает Мефистофелю выселить стариков. Хижина сгорает и старики с их гостями погибают в пламени. Одна из причин, почему. Фаусту было нужно удалить стариков, особенно характерно для Гете. Старики очень богомольны, у них есть часовыя и колокол. Звон колоколов раздражает Фауста.

«Звон маленького колокола, запах лип обдают меня ощущением церкви и могилы. Решение, принимаемое всемогущим человеком, разбивается на этом песке! Как освободиться мне от этого душевного настроения! Раздается звон маленького колокола – и я прихожу в бешенство».

Мефистофель дает комментарий к словам своего друга: «Каждому благородному уху (jedem edlen Ohr) противен этот звон. И проклятые бим – бом – бум (ferfluchte Bim – ваum – Bimmel), омрачая ясное вечернее небо, вмешивается во все события жизни»...

В этих словах Мефистофеля высказался сам Гете. И для него все церковное именно «омрачало ясное небо», и «ужасная рана на ребре Распятого», и ладан, коптящий фрески Микель-Анджело с «верующим нахальством».

Благочестивые старички были последней жертвой человека познания, полубога Фауста. Его дальнейшую деятельность останавливает смерть. У трупа Фауста Мефистофель ждет, когда душа умершего выйдеть из тела, чтобы овладеть ею. Появляются небесныя силы и начинают бороться с Мефистофелем за душу Фауста. Слышно ангельское пение. Опять христианския силы, как в первом акте, являются, как deus ех machina, чтобы спасти Фауста. Ангелы забрасывают Мефистофеля розами. Мефистофель пленяется их женственной красотой, горит в ужасно.м огне, и наконец уступает ангелам свою добычу.

Какой провал драмы весь этот финал! Насколько Гете во 2-м и 3 м акте проявил глубокое понимание мистики языческой, настолько же он оказался безсилен в мистике христианской. Перед лицом смерти и ада появляется картина в стиле Возрождения – женоподобные ангелы, бросающие в сатану розами и возбуждающие в нем страсть. Здесь и ангелы – не ангелы, и сатана – не сатана. Да и сам Гете не очень верит такому благополучному исходу жизни Фауста, как мы увидим впоследствии.

Но где же причина спасения Фауста после всех его злых дел и без искры покаяния? Объяснение дается в эпилоге. Здесь сонмы ангелов вместе со святыми анахоретами возносят душу Фауста в рай. Это – апоѳеоз Фауста Вот причина его спасения:

Wer, iramer strebend, sich bemüht,

Den können wir erlösen.

поют ангелы. «Кто, постоянно стремясь, напрягает усилие того можем мы освободить».

Стремление, напряжение, активность сама по себе является таким образом достаточным основанием для спасения. С христианской точки зрения активность ведет к спасению только тогда, когда она направлена к доброй цели. Пассивность лучше, чем активность в зле. Но для Гете, который в этом случае является типичным выразителем немецкого характера, активность сама по себе есть идеал, хотя бы результатом этой активности были, как на нашем примере, гибель Гретхен, смерть Валентина и целый ряд безнравственных дел. Еще в первой части Фауст, задумываясь под первыми словами Іоаннова евангелия, предлагает заменить слова «In Anfang war das Wort» словами «In Anfang war die That». Деяние ставится прежде смысла. Корни этой философии восходят к языческой древности, к Гераклиту, мудрость которого воскресит ученик Гете – Ницше.

Если мы вслушаемся в песни ангелов, то убедимся, что идеология их не христианская, а пантеистическая. Вместо ангелов и анахоретов перед нами – боги Греции, космические боги, боги мира сего. Нельзя конечно сказать, что Гете совсем не был тронут влиянием христианской мистики, но это та мистика, которая стала развиваться перед эпохой реформации, мистика с ярко выраженным пантеистическим оттенком. Pater ecstaticus, pater profundus прославляют «вечной любви зерно» – «Ewiger Liebe Kern», но это не та любовь, о которой говорит евангелист Іоанн не любовь, противопоставленная миру – космосу, а та сила, которая наполняет космос, которая под именем Эрота прославляется заключительными стихами ѳессалийского шабаша:

So herrsche der Eros, der ailes begonnen.

И здесь, как везде, автор Фауста верен гностической концепции мира, небо верхнее для него то же, что небо нижнее. Этой нехристианской метафизике соответствует и нехристианская мораль. Фауст не только спасен, он будет делиться с блаженными душами своими знаниями, будет учить на небе:

Doch dieser bat gelernl,

Er wird uns lehren.

Но для христиан знание божественной истины дается любовью и очищением сердца. Не достигнув ни того, ни другого, вечно стремящийся Фауст, является на небо не очищенный для небесной жизни. Небо достигается отречением от ада, а не союзом с адом. Другое дело – Гретхен. Как невинная жертва магических чар, как твердая христианка, она естественно появляется в сонме блаженных душ. Но Гете с фарисейным лицемерием выставляет ее как грешницу, нуждающуюся в прощении, тогда как Фауст горделиво возносится в небеса, как мудрец и учитель.

Эпилог Фауста справедливо считается одной из жемчужин мировой поэзии. Но это не должно мешать нам смело взглянуть на его религиозный и нравственный смысл. Для тех, кому неясно различие между христианством и пантеизмом, между мирской философией и «юродством креста», конечно этот эпилог может представляться высокохристианским. Но для знакомых с христианским учением на основании писания и опыта жизни, прелестныя,. порхающия строфы Гете – только фантазии великого язычника, который безнадежно пленен идеологией греческого пантеизма и смотрит на небо сквозь олимпийския очки.

§ XVII.

Европейские критики, сравнивая языческого «Фауста» Гете с христианскими трактовками того же сюжета у Марло и Кальдерона, отдавали предпочтение Гете. Если бы дело шло только о художественной стороне драмы, не могло бы быть двух мнений. Не только Марло, но и великому Кальдерону трудно быть соперником Гете в поэзии. Но странно, что критики, считающие себя христианами, не поняли языческий характер драмы Гете, не поняли т.ого, что Кальдерон был правее, чем немецкий поэт, когда условием спасения грешника ставил его покаяние. Мне возразят, что и Фауст Гете чувствовал угрызения совести и раскаяние. Действительно, в тюрьме, у Гретхен, Фауст восклицает: «Вынесу ли я это страдание?», «О, для чего я родился на свет!» В начале второй части Ариэль обращается к эльфам со словами: «Утишьте гневное волнение его сердца, устраните жгучия и горькия стрелы совести, очистите его душу от пережитых ею ужасов». Но в последних словах мы находим только подтверждение нашей идеи. С христианской точки зрения угрызения совести являются началом возрождения, их следует не устранять, а через них переходить к лучшей жизни, жизни невозмущаемой укорами совести. Как истинный язычник, Гете заставляет доброго духа изгонять из души Фауста угрызения совести наряду с «гневными волнениями сердца». Укоры совести разсматриваются, как явления слабости и болезни. Нечто вроде раскаяния действительно выказывает Фауст в тюрьме, у Гретхен. Но во-первых Фауст первой части еще не «великий язычник», каким явился Гете во вторую половину жизни, в нем есть проблески христианства. Во-вторых, полное безмолвие совести свойственно лишь безнадежно порочным людям, которые не были героями для Гете. Дело не в том, что Фаусть никогда чувствовал укоры совести, а в том, что эти укоры не совершали в его душе нравственного возрождения, не вызывали того изменения воли, которое свидетельствует о воздействии благодати. Если бы автор «Фауста» был христианин, во второй части «мы видели бы историю искупления. Но язычник Гете погружает Фауста в росу Леты: он забывает прошлое, свободный от угрызений совести, он все более и более утверждается в своей богопротивной гордости. Укоры совести были для него подобны стрелам ужасных Эвменид. Он, как Орест, был преследуем фуриями, и вот исцелен светлым Аполлоном, исцелен от мук совести, как от болезни. Но уже у древних греков было сознание, что Эвмениды – не Духи зла, а благия богини, им посвящена роща в Колоне. А в христианском сознании укоры совести являются голосом Божиим. Грешник не погружается в воды забвения, а поддерживает в себе память о совершенных им грехах и стремится их загладить и искупить.

Английский биограф Гете Льюис пишет: «В век, когда жил Гете, легенда уже совершенно утратила свое прямое вульгарное значение, как для умов обиходных,– договор с сатаной не имел значения факта, а имел значение только как символическое выражение волнующих нас страстей и желаний».

Допустим, что это верно. Оставим пока метафизику и посмотрим на дело с чисто-нравственной точки зрения. Пусть сатана – только зло, Бог – добро, небо – Духовное блаженство. Тогда вопрос ставится так: возможно ли через зло (ибо разве не зло поступок Фауста с Гретхен, убийство Валентина?) притти к добру и достичь духовного блаженства? Различие между добром и злом субстанциально или условно? Вероятно, Льюис далек от имморализма Ницше и признает нравственные законы евангелия нормой для человечества. Но тогда он должен отвергнуть мораль Фауста.

Нам возразят, что мы смотрим на художественное произведение с предвзятой точки зрения, требуем от него морали. Но, во первых, сам Гете писал свою драму не так непосредственно, как например Пушкин – «Руслана и Людмилу», а для выражения известной философской идеи: «Фауст» столько же драма, сколько философская система. Мы не требуем от Гете христианской морали, а только правды о жизни. Так как христианство есть сама истина, то никакая правда не может быть против христианства. Фауст не живой человек, а философский символ. Живой человек не может, следуя своим злым страстям, достичь духовной высоты. Вот почему гностическия системы безжизненны в своей основе. В реальной жизни зло ощущается только как противоположность добра. Единство пути добра и пути зла – заблуждение разсудка, ослепшего к истине, которая доступна лишь для целостного духовного знания.

Кальдерона можно заподозрить в католической узости. Но вот вам другой поэт, не только не католик, но даже христианин лишь в самом широком смысле, англичанин Возрождения – Шекепир. В «Макбете» он затрагивает сюжет, аналогичный «Фаусту». Макбет, подобно Фаусту, заключает союз с нечистой силой, которая ведет его от преступления к преступлению и наконец губит.

Да будут прокляты все силы ада!

Оне морочат нас, в словах коварных

Сулят успех, и поражают делом...

Так изобразил Шекспир судьбу Макбета не потому, что хотел проповедать христианскую мораль, а потому, что был великим сердцеведцем и реалистом. Шекспир понимал, что зло сильнее человека, что нельзя делать его орудием своих целей, что, заключивший союз со злом неминуемо падет его жертвой. Для гуманиста Гете человек есть все: и ад, и небо – только отражения его духа. Сатану он делает своим покорным слугой, после смерти он покоряет себе небо.

Гете не сознавал, что «мир во зле лежит», что грех есть реальная сила. Для него, как для Лейбница, этот мир был лучшим из миров, и дьявол не столько страшен, сколько смешон. Предпосылок христианского миросозерцания – дьявола и первородного греха – Гете не принимал, следуя своему учителю Спинозе.

Но сам человек для Гете был высочайшим проявлением природы. Любимым его миром был не мир души, а мир неорганической природы, мир, изучаемый ботаникой и геологией. В этом мире сила зла менее заметна, а законы неорганического мира Гете охотно переносил на человека. Мы уже приводили его стихи, где он описывает беременность женщины чисто-ботанически, как будто дело идет о неорганической природе. Подобное настроение мало вяжется с христианством. Шекспир был более христианином, чем Гете: он любил изучать душу человека, с любовью вскрывал глубину человеческого страдания.

В русской литературе есть произведение на тему «Фауста–1. Это старинная повесть о Савве Грудцине8.

Купеческий сын Савва Грудцин любит одну замужнюю женщину. В минуту любовной тоски к нему подступает бес Луп, под видом торговца лошадьми. Он переносит Савву в город своего отца – дьявола, и там Савва подписывает формальное отречение от Христа. Луп помогает Савве сначала в его любви, а потом и в других делах. Савва с Лупом поступают на царскую службу, участвуют в осаде Смоленска (дело происходит в царствование Михаила Ѳедоровича). В конце концов Луп скрывается неведомо куда, а Савва впадает в состояние одержимости, кричит на весь дом и видит бесов с торжеством показывающих ему грамоту, где написано его отречение от Христа. Царь Михаил, услышав о несчастии Саввы, присылает к нему в дом чудотворную икону Божией Матери, в сопровождении многочисленного духовенства. Савва горячо молится и дает обет монашества. Бесы оставляют его, и он кончает жизнь в монастыре, прилежно работая над делом своего спасения. Эта повесть, мастерски расказанная А. М. Сливицким, начинается следующими словами древнего сочинителя: «Повесть сия страха и ужаса исполнена и достойна удивления». Эти слова применимы и к истории доктора Фауста.

Верная мысль, что повесть о продаже души сатане исполнена «страха и ужаса», исчезла в новое время. Все преклонились перед языческим пониманием Гете, согласно которому история чернокнижника, продавшего душу сатане,– история духовного пути гения, сверхчеловека. Однако и в покой русской литературе явилось талантливое изобличение «Фауста» и обнаружение тайного яда этой книги. Сделал это писатель, далекий от церкви знаток и поклонник Гете, И. С. Тургенев. В разсказе «Фауст» он изобразил, как чтение «Фауста» приводит к быстрой гибели молодую женщину. Под влиянием «Фауста» в ней пробуждается роковая страсть, которая через несколько дней сводит ее в могилу. В ужасе несчастная повторяет слова Мефистофеля:

Was will der an dem heiligen Ort?

Так языческая ложь, хитро-сплетенная немецким поэтом, была обличена одним из самых типичных русских писателей. Вся ложь Гете разсеялась среди правдивой и ясной русской природы, среди грубого, дикого, но верного Христу народа. Был посрамлен Фауст, по возвеличена Гретхен, а с нею и вся средневековая, католическая Германия, узнавшая себя в русской монахине, когда смиренная Гретхен, такая какой встретил ее Фауст при выходе из церкви, была вознесена на высоту в ангельско-монашеском образе Лизы Тургенева. Лиза – это Гретхен, не внявшая коварным искушениям Фауста-язычества, но пошедшая за Христом «путем узким и прискорбным». Недаром ее детство было взлелеяно благочестивыми разсказами няни Агаѳьи, ея молодость – небесной музыкой Лемма – отзвуками забытой, старой Германий. Когда Фауст отдал свой готический замок языческой царице Елене, муза старой Германии нашла приют в России и стала ученицей Лемма.

Германия пошла за Фаустом, Россия – за Гретхен. Германия ищет мудрости и силы – Елены, Россия плачет перед образом Богоматери. Слить эти два пути нельзя. Правда Фауста никогда не будет правдой Гретхен.

§ XVIII.

Параллельно с «Фаустом» писал Гете «Вильгельма Мейстера». Первая часть «Вильгельма Мейстера». как и первая часть «Фауста», доступна, легко читается. Это итог молодости Гете. Вторая часть «Вильгельма Местера» – тяжела, затемнена символикой, сумбурна, неряшлива по плану. Как вторая часть «Фауста», «Страннические годы Вильгельма Мейстера» – произведение старости Гете. Но в ней есть места глубокия и загадочныя, искупающия скуку и неуклюжесть всего произведения. Первая часть «Мейстера» – веселый гимн жизни. Настроение романа – чувственное,живое, бодрое. Но на фоне этого веселья проходят сцены; поразительной глубины: таинственный, мрачный образ старика-арфиста, грустная прелесть Миньоны, ангельское видение Наталии над истекающим кровью Вильгельмом. Последния главы уже начинают быть символическими и. подготовляют 2-ю часть.

Миросозерцание «Вильгельма Мейстера» – чувственно языческое. В конце l-й части есть вызов христианству, совершенно в духе «Коринѳской невесты».

«И вот теперь, когда благая природа, при помощи высшего из своих благ, при помощи любви, исцелила меня, теперь, когда я на груди этой небесной девушки опять стал чувствовать, что я есть, что и она есть, что мы с нею – одно, что из этого живого союза произойдет третье существо и будет улыбаться нам на радость... теперь вы открываете мне ужас ваших адов, ваших чистилищ, все то, что может действовать только на больное воображение – и все это противополагаемое живому, истинному, неувядаемому, наслаждению чистой любви! Ступайте на встречу нам под тень тех кипарисов, которые поднимают к небу свои сумрачныя вершины, приходите к нам в ту беседку, по стенам которой цветут лимоны и померанцыˆ а скромная мирта протягивает к нам свои нежные цветы,и там осмельтесь запугать нас своими смутными, темными сетями, сплетенными человечеством».

«Не справляйтесь ни с вашими крестными ходами, ни с истлевшими пергаментами, ни с вашими ограниченными узаконениями и другими причудами! Спросите вы у природы и вашего сердца!... Безалодие, жалкое существование, ранняя смерть,– вот проклятия природы, вот внешния проявления ея суровости; она наказывает лишь непосредственными последствиями».

Но, быть может, это мысли действующего лица, а не самого Гете? Едва ли. Всякая строка дышет настроением самого поэта-пантеиста. В тех же выражениях говорит. он сам в беседах с Эккерманом.

Когда лорд Бристоль, епископ дербийский, осуждал безнравственность «Вертера», Гете отвечал:

«Вы своими проповедями об ужасах наказаний в аду до того застращиваете слабыя души своих прихожан, что они лишаются разсудка и наконец оканчивают свое бедственное состояние в домах сумасшедших. Вы тянете на суд писателя и хотите проклясть сочинение, которое, будучи ложно понято некоторыми ограниченными умами, освободило мир от дюжины дураков и негодяев, которые ничего лучшего и не могли сделать, как вполне задушить слабые остатки своего огонька».

В 1772 г. Гете пишет: «Есть тысячи людей, которые любили бы Христа, как друга, если бы им изображали его, как друга, а не как своевольного тирана, который постоянно готов поразить громом все, что не является полным совершенством».

Опять ложь, опять запутывание. Евангелие изображает нам Христа, как грядущего судию. Сам Іисус говорит о страшном суде, об адских муках. Но кто когда-нибудь говорил, что Христос готов поразить все, что не является полным совершенством? Это выдумки Гете.

Ожесточение Гете на христиан не знает предела, оно не уступает ожесточению Ницше. Различие в том, что Гете никогда не обвиняет Христа, а только христиан и церковь. Но те идеи, на которые нападает Гете, разве не идеи самого Христа? Разве не Христос сплел «смутныя, темныя сети», сети страха перед грехом, отречения, нищеты духовной, веры в загробный суд и адския муки? Ведь все это находится в евангелии. Ницше был последователен, когда обратил ко Христу те слова, которыя Гете обращал к христианам.

Тем не менее, Гете до конца старался сохранить право называться христианином. В «Страннических годах Впльгельма Мейстера» описывается идеальное учебное заведение. Одна зала в нем украшена картинами из истории Ветхого Завета, другая – картинами нового Завета. Но оне кончаются Тайной Вечерью. Гете остался себе верен: в его идеальном учебном заведении Голгоѳа скрывается от учеников.

«Мы совершенно отделили жизнь этого дивного Человека от Его кончины. В жизни своей Он является истинным философом – не пугайтесь пожалуйста этого выражения!– мудрецом в высшем значении мудреца. И Он твердо стоит на своем; Он неуклонно идет своим путем, возвышая все ничтожное де своей высоты, щедро наделяя неверующих, неимущих, больных, от Своей мудрости, от Своего богатства и силы... Годы Его земной жизни для благороднейшей части человечества могут быть названы еще более поучительными, более плодотворными, нежели самая Его смерть: ибо к тем испытаниям призван бывает каждый, а к этому – лишь очень немногие».

Вот Христос Гете. Дивный человек, истинный философ, мудрец, в высшем значении мудреца. Его крестная смерть не занимает центральное место, как это всегда было в христианском сознании. Воскрес ли Он? Едва ли, если верить венецианской эпиграмме...

Христос Гете – не только не церковный Христос, но Он вообще выходит за рамки самого широкого христианского сознания и прежде всего сознания протестантского, где центральное место занимает идея искупления..

Христос Гете – не Богочеловек, а человекобог, Христос не приявший зрак раба, а возвысивший человечество до божества путем естественного развития. Если бы действительный Христос был таким, то непонятно, почему для эллинов, «ищущих премудрости», евангелие было безумием.

Тот искаженный, ущербный Христос, который в миросозерцании Гете мог ужиться с богами Греции, был решительно отвергнут более смелым эллином Ницше.

О.Христе в представлении Гете Ницше мог сказать: это – не Христос: настоящий Христос – проповедник смирения, нищеты духовной, отречения. Это – Распятый, я отрекаюсь от него: мой бог – бог эллинов, бог себялюбия, сладострастия, виноградной лозы и веселья»,

Но после Ницше вновь будет возобновлена попытка Гете, попытка создать Христова двойника, не аскетического, не церковного Христа – у Мережковского, Христа-Диониса – у Вячеслава Иванова. Два последних писателя – через Ницше – идут назад к Гете. Но Христос Гете, будучи далек от Христа евангельского, далек и от Христа-Диониса. Это скорее – Христос-Аполлон – воплощение мудрости, силы и красоты, спокойный и величавый образ. Это – Primo Motore, первый двигатель Леонардо да Винчи, «сын Божий» Спинозы – «движение к материи и разум в мыслящей природе».

Гете относится ко Христу с глубоким уважением, но сам признается, что Он для него «существо загадочное». Подход Гете ко Христу – подход александрийского неоплатоника, который органически не может понять ни искупительного подвига Голгоѳы, ни воскресения во плоти. И, конечно, английский епископ был прав, деликатно заметив: «кажется, г. Гете – немного еретик». Но это ее совсем точно. Если бы Гете начал проповедывать свое понимание христианства, то он оказался бы не «немножко еретик», а просто язычник. Но, поскольку Гете был поэт и ученый, далекий от всякой церковной жизни, можно сказать, что его христианские взгляды были делом его личной совести. Иная картина получается, когда взгляды Гете разсматриваются, как «новое религиозное сознание», как это будет у Мережковекого, Вяч. Иванова, Рудольфа Штейнера. Тогда мы вправе определить это навязываемое нам гетеанское искажение христианства словом «ересь». Но Гете здесь не оригинален: его религиозное сознание воспроизводит старыя неоплатоническия и гностическия заблуждения.

§ XIX.

Недавно вышла книга Эмилия Метнера «Размышления о Гете». Автор между прочим касается вопроса об отношении Гете к христианству.

«За одиннадцать дней до кончины, Гете, в разговоре с :Эккерманом, высказал ряд воззрений, обличающих в нем несомненного христианина, правда отчасти с протестанскою, отчасти даже анти-церковною окрасксою».

«Я считаю все четыре евангелия вполне подлинными, ибо в них действенный облик величия, исходившего от личности Христа, величия столь божественного рода, в каком только когда-либо Божественное являлось на земле. Спросят меня, свойственно ли моей природе проявлять к нему молитвенное благоговение, то я скажу: конечно, я преклоняюсь перед Ним, как перед Божественным Откровением высочайшего нравственного начала. Спросят меня, свойственно ли моей природе почитать Солнце, то я скажу: Конечно! Ибо оно также одно из откровений Высочайшего и при том самое мощное, которое нам, детям Земли, уделено воспринять. В лице Солнца я молюсь Свету и творческой силе Господней, благодаря которой мы только и живем – действуем и существуем – и все растения и животныя с нами вместе.

Спросят же меня, склонен ли я положить поклон перед пальцем апостола Петра или Павла, то я скажу: пощадите и оставьте меня в покое с вашими нелепостями! «Духа не угашайте» – сказано апостолом. И еще одно последнее заключительное место: «Коль скоро чистое учение и чистая любовь Христа будут усвоены, как они суть, и в них вживутся, то человек почувствует себя великим и свободным именно в человечности».

«Я знаю», говорит Метнер, «сказанное здесь Гете о Христе иные сочтут не только слишком протестантским или внецерковным, но далеко еще не христианским, отчасти даже антично-языческим (в сопоставлении с Солнцем), отчасти, пожалуй, магометанским (ибо в признании Іисуса исповедующими Аллаха также отсутствуют: исключительность и ударение на трагическом моменте Голгоѳы. Одним словом, «пантеист» Гете имеет свой «пантеон», где уютно стоят рядом Христос и Феб, а «оптимист» Гете стирает скорбныя черты с иконы Спасителя, оставив одне радостныя.

В ответ на это необходимо сказать следующее.

Подобно тому, как гениальный художник, являясь типическим представителем своего народа, определяет (по мнению Гете) индивидуализированный идеал красоты, так определяется расовым и национальным характером и идеал святости. К этому определению надлежит, если имеешь дело с такими великими и властными индивидуальностями, как Гете, присоединить также и личные моменты.

Как во всем, прежде всего, и в религиозных воззрениях преобладает один из двух полярных дополнительных цветов: или оптимистический или пессимистический. Именно, преобладает, не исключает другого. И вот это преобладание не редко разсматривается тем типом, в котором преобладает полярно-противоположное,– как исключительность, экскоммуникативность.

Между тем преобладание одного из полюсов вовсе не говорить ни о желании вытеснить полюс противоположный, ни даже о том, что преобладающий полюс является природною доминантою, а не результатом нравственного преодоления». (Э. Метнер, Размышления о Гете, 338–341).

Э. Метнер весьма добросовестно привел возражения, которыя можно сделать Гете от лица христианства и тем облегчил нашу работу. Но возражения самого Метнера, его попытки протащить Гете сквозь врата христианства – безуспешны. Гете упирается руками и ногами, и Метнер не очень настаивает. Тем не менее к христианам, не принимающим Гете, Метнер обращает упреки в невежестве и недобросовестности.

Но мы не знаем чему приписать «расовую теорию Голгоѳы» самого Метнера: невежеству в богословии, или недобросовестности. Нельзя же серьезно «Христа распятого» объяснять меланхоличным настроением некоторых рас, и особенно русской народности? Ведь такие экскурсы в область философии истории приводят на память блаженной памяти Скабичевского...

Дело не в пальце апостола Петра, а совсем в другом. Гете не признавал ни личного Бога, ни боговоплощения, ни первородного греха, ни искупительного значения Голгоѳы, ни воскресения, ни пресуществления в евхаристии... При чем тут палец апостола Петра? Сам Метнер пишет на стр. 290: «Гете однажды сказал, что в Зевсе Фидия бог стал человеком, чтобы поднять человека до бога». Вот формула чисто-православная, формула Аѳанасия Великого, но только с изменением слова «Христос», на слово «Зевс Фидия», а этим в корне меняется смысл, ибо ведь и Метпер понимает, что вопрос не в том, что Бог стал человеком и человек Богом, а в том, как это произошло.

Ложным способом обожения змий прельстил первого человека: «будете как боги». Христос показал иной путь к обожению: уничижение Божества до «зрака раба» и крест Голгоѳы. По Метнеру, в зависиности от расовых и личных свойств человек избирает, как ему достигать обожения: способом, рекомендованным змием, или путем Христа. Это только – два полюса.

Приведя ясныя возражения против христианства Гете, Метнер не находит ничего возразить со своей стороны, кроме немыслимой теории «расовых христианств», с ударением на оптимизме или пессимизме, на Зевса Фидия, или на Христе распятом. Не найдя ничего более остроумного, не отбив нападепий, Метнер сам занимает позицию наступательную.

«Так часто судят о Гете (в особенности в России) знающие его недостаточно и односторонне» (342). Но пусть сам Метнер, который конечно знает Гете глубоко и многосторонне, приведет какое-нибудь дельное возражение тем русским невежам, к которым причисляет себя и пишущий эти строки. Вместо этого Метнер продолжает полемику с русским пессимизмом: «Во всей природе чувствуется неблагополучие; «мир во зле лежит»; да это – так!» Но еще большой вопрос, кто этот вселенский трагизм чувствует, понимает и переживает острее: тот ли, кто ставит ударение на пессимистическом моменте, или на оптимистическом?

Русское сознание несомненно склоняется к пессимистическому полюсу. Свойствен ли этот уклон природе или он – задание а contrario, здесь не место и не время подвергать разбору. Неприятие всего, что носит на себе яркую печать оптимизма, весьма характерно для русского сознания; оно подозрительно настораживается при виде какого-либо благополучия в большом стиле; оно, может быть, опасается, что, приняв такое благополучие, успокоится и закоснеет. Все явление Гете имеет видимость такого благополучия в большом стиле. Это тревожит, настраивает против, сердит. Это принимается иными едва ли не как личная обида... Как же! Обошелся сам собою! Нам всем необходима одним – церковь, другим – антропософия; а он и о Христе говорит, как о Божественном величии, откровении высочайшего нравственного начала и в тому подобных выражениях, которыя свидетельствуют скорее о холодном отвлеченном почитании, нежели о горячей любви и о прочувствованной до конца необходимости для всего мира искупительной жертвы.

И при этом Гете ведь не заменил для себя религию наукой, философией, искусством, как это делают многие, отпавшие от церкви или не вмещающие в себе идеи богочеловечества. Стало быть, в чем-нибудь коренится же ею глубоко сокрытая религиозная тайна! Уже не в этом ли благополучии, в своего рода самообожествлении? Так судят часто о Гете (в особенности в России) знающие его недостаточно и односторонне (341–342)».

В христианстве, если необходимо пользоваться терминологией Метнера, есть пессимистический и оптимистический полюс. Пессимистический – учение о грехе, искупительной жертве, необходимости поднять крест. Оптимистический – учение о спасении, о любви, о воскресении. Оба полюса – и пессимистический и оптимистический – нераздельно соединены в верховном таинстве Церкви – в евхаристии, которая одновременно есть искупительная жертва и союз любви, залог воскресения, и в верховном празднике Пасхи, который одновременно говорит о страдании, переходе от смерти к жизни и воскресении. Где же, спрашивается, у Гете оптимистический полюс христианства, когда Гете не признавал ни воскресения, ни евхаристии? Христианство цельно, и нельзя его дробить на два полюса: его оптимизм вытекает из его пессимизма. Оптимизм Гете не христианский, а языческий, не оптимизм преодоления греха, а оптимизм до греха – принятие греховного мира, как лучшего и законного. Пессимизм Гете – также не христианский, он не исходная точка, а конец: смерть без воскресения.

Только здоровый пессимизм христианского миросозерцания может привести нас к освобождению от зла. Христианин-пессимист смело глядит в лицо жизни и смерти, а не старается спрятаться за «мир явлений», чтобы спастись от небытия и хаоса, которые все равно его неизбежно поглотят. А Гете именно укрывался за ширму кантовского феноменализма, как мы это увидим ниже.

Неправ Метнер и в том, что русское сознание склоняется к пессимистическому полюсу христианства. Если этот полюс – идея Голгоѳы, то это идея особенно подчеркнута в западном христианстве, в католичестве и у протестантов, поскольку они усвоили Павлову идею искупления. Типичный святой католического запада, св. Франциск Ассизский сосредоточил все свое внимание на словах аи. Павла: «язвы Господа моего ношу на теле». Не значит ли что, с точки зрения Метнера, что св. Франциск склонялся к пессимистическому полюсу? Что же касается русского православия, то в нем особенно подчеркнут радостный праздник Пасхи. Типичный монах православного Востока, св. Серафим Саровский, обычно обращался к посетителям с приветствием:."Радость моя, Христос воскрес» и умер он за пением пасхального канона, тогда как св. Франциск в последния минуты жизни пожелал услышать полную печали и предчувствия Голгоѳы прощальную беседу Спасителя.

Если Метнер хочет сказать, что русским чужд примитивный оптимизм, довольство комфортом и хорошим пищеварением, то едва ли русским придется стыдиться отсутствия подобного оптимизма. Только потеряв наивный оптимизм животного благополучия, можно притти к истинному оптимизму христианского миросозерцания, которое ставит цель жизни за гробом, но и эту жизнь наполняет смыслом, поскольку в ней осуществляется заповедь любви. Если в чем можно упрекнуть Россию, то, конечно, не в отсутствии плоского оптимизма, а скорее во все растущем материализме темных масс и буржуазии и недостатке выдержки и твердой воли в слишком нервной интеллигенции.

И еще напрасно Метнер думает, что Гете нас «тревожит и сердит». Мы только вполне объективно сличаем начала христианского миросозерцания с началами миросозерцания Гете, и делаем вывод, что эти начала не совпадают, что они часто находятся в кричащем противоречии. И кроме того, наши взгляды отнюдь не новы: так везде, и в Германии, смотрело на Гете большинство верующих христиан. н книга Э. Метнера, где он выказал такое глубокое и многостороннее знание Гете и кантианской философии, только выиграла бы, если бы столь же добросовестно, как к Гете и кантианской философии, он отнесся и к христианству, которое он трактует с непозволительным диллетантизмом, предлагая отнести идею греха и искупления на счет личной меланхолии некоторых неудачников и болезненного пессимизма славянской расы. Хотя это в стиле самого Гете, но право же это слишком большое упрощение далеко не простого вопроса.

§ XX.

В V акте «Фауста» заметно влияние Канта, как в некоторых других частях влияние Спинозы. Что же привлекло великого пантеиста к Канту? Его феноменализм, его критика метафизики, его ограничение человеческого знания миром опыта.

Быть может, Гете искал ширмы за которую укрыться от набегавших на него волн мистицизма. Он был утомлен блужданиями в стране матерей, в Пенейской долине. Кант давал ему гладкое, эмпирическое миросозерцание. Гете стал кантианцем из обычного своего чувства самосохранения. «Земной круговорот достаточно известен мне, а видеть то, что за пределами его не дано нам. Безумец тот, кто, щурясь, обращает туда взоры свои, кто мнит, что за облаками найдет подобных себе. Стой он твердо на земле и оглядывайся вокруг! Для сильного и крепкого мир не остается немым. Какая надобность ему уноситься в вечность? Что он познает, то дается ему в руки».

Гете, как Фауст, жаждет отдохновения в эмпирической действительности. Единственная цель Фауста теперь – практическая деятельность: осушение морского побережья, обработка земли.

«Все чувства и все стремления человека направляют его к окружающему его внешнему миру и ему приходится изучать его и пользоваться им постольку, поскольку это состветствует его целям. О самом себе человек знает только то, что он наслаждается или страдает и он по себе узнает только страдание или радость, чего он должен избегать и к чему стремиться. В остальном же человек существо земное, он не знает ни откуда явился, ни куда уйдет; он не много знает о мире, но о самом себе и того меньше. Я сам себя также не знаю, и Боже избави меня от этого»! («Разговоры Гете с Эккерманом» II, 191).

«Кант без сомнения принес наибольшую пользу, указав границу, до которой способен проникать ум человеческий и что он должен оставить в покое неразрешимыя задачи. Чего только не философствовали относительно безсмертия! И до чего же дошли?»

«Кант не обращал на меня никакого внимания, хотя я сам по себе шел по пути, подобному его».

Любимым художником Гете делается Клод Лоррэн, который «знал действительный мир наизусть» до малейшей подробности, и он для него служил средством для выражения его прекрасной души, В том то и состоит истинный идеализм, чтобы суметь так воспользоваться реальными средствами, чтобы кажущаяся правда обманывала до того, как будто она действительность»? (II, 186).

Но приближается смерть. Приходиться разставаться с этой жизнью, где так уютно под ясным солнцем, в границах пространства и времени. Волна иной жизни, голоса из мира духов проникают в душевный мир Гете, эти волны подмывают берега Кантовой философии. Конечно кантиантство для Гете – только личина. Он знает о трех мирах, знает, что этот мир не только не единственно доступный нашему познанию, но тень миров иных.

Все преходящее –

Только сравненье.

Но голоса из иного мира не радуют Гете-Фауста. Тог мир – чужой, загадочный и враждебный. О если бы навсегда замкнуться в пределах видимой, эмпирической действительности! Но иной мир врывается в жизнь Фауста в виде зловещих предчувствий.

«О, если б мог я удалить с моей дороги магию, забыть навсегда колдовския заклинания! Если бы мог я наконец, природа, стоять перед тобою только как человек... Теперь воздух так полон этими волшебными чарами, что никто не знает, как избавиться от них. Если порою и улыбается нам светло и разумно день, то ночь окутает нас паутиною сновидений. Весело возвращаемся мы с цветущей поляны – но закаркала птица; что означает ея карканье? Беду! С утра до вечера держит нас в своих сетях суеверие; оно стоит перед нами, идет за нами следом, предостерегает нас; и охваченные страхом стоим мы одиноки». Ночная действительность, стихия безсознательного пугает Фауста. Так и Гете боялся всего ночного, иррационального. Он боится сумасшедших домов, людей в очках, собак....

Как безпомощен великий мудрец! Безпомощен, как все великие эллины до Сократа, трепетавшие перед тайной гроба. Когда смерть близка, нельзя не думать о том, что ждет за могилой. И Гете, изменяя своему феноменализму, начинает строить гипотезы о загробной жизни. Здесь он вновь далек от христианства и развивает какую-то фантастическую, пиѳагорейскую теорию.

«Через несколько столетий я вновь встречу Виланда в виде мировой монады, в виде звезды первой величины, и, увидев это, буду свидетелем, как он оживляет и просветляет своим любезным светом все, что к нему приближается».

Гете хватается за идею, к которой прибегают многие люди, слишком привязанные к земной жизни, чтобы возвыситься до идеи истинного безсмертия в Боге, за идею перевоплощения.

«Я уже жил тысячу раз и вновь возвращусь еще тысячу раз».

Но вот эпизод, наглядно показывающий, в каком мистическом смятении умирал Гете.

«Об уничтожении нечего и думать; но стоит поразмыслить о грозящей нам опасности быть захваченными и подчиненными монаде, хотя и низшего разбора, но сильной; я не могу отвергать ея на основании простого наблюдения природы».

В это время, разсказывает Эккерман, послышалось, как на улице несколько раз пролаяла собака. Гете чувствует от природы отвращение к собакам, и он поспешно подошел к окну и закричал: «ухищряйся, как хочешь, ларва, а меня ты не захватишь в плен».

Отвергнув во имя разума, науки и природы христианский мистицизм, Гете впадает в грезы пиѳагорейства, боится низших монад, ларв. Вот какая слабая гарантия разумной трезвости «простое наблюдение над природой». Тогда как христианство просвещает ум и сердце, озаряет и осмысливает эту жизнь и только ярче сияет у двери гроба, Гете после жизни, посвященной познанию, не только не знает, куда идет по смерти, но предвидит возможность быть поглощенным низшей монадой. «Простое наблюдение природы» расшатало веру в провидение и божественный план бытия. Эпилог Фауста разсыпается пылью. Черная, безпросветная ночь обступает Гете, оттуда грозятся ларвы и низшия монады. Хаос ѳессалийского шабаша, который Гете вызвал своим магическим жезлом, готов поглогить его самого.

Что может быть грустнее заката жизни Гете! Перед раскрытой дверью в область вечной ночи, в безымянный хаос, он, как древний эллин, озлащает увядающую жизнь последними лучами красоты. Он остается верен своим богам Греции. Бот он в саду стреляет из лука, и Эккерману кажется, что он видит в этом старце воскресшего Аполлона. Вот он предлагает Эккерману кисть винограда со словами: «Вот, мой добрый, вкусите от этой сладости и будьте счастливы». Так Эллин новых времен приносит последния жертвы Аполлону и Дионису, готовясь погрузиться в лоно безъимянного хаоса.

Трагедия Гете отразилась на его лице. Последние его портреты очень характерны9. Его лицо, изборожденное глубокими морщинами, грубо и тяжело. Подбородок становится все чувственнее. Нижняя часть лица говорит о поразительном упорстве материальной жизни в Гете, его влюбленности в землю, в мир явлений. Но совсем о другом говорят его глаза. Эти черные, итальянские глаза горят все сильнее мистическим огнем, в них все более и более сквозит ужас. Это ночная, хаотическая часть Гете, которую он не исцелил христианским врачеванием и задавил, заглушил искусственно создаваемым эмпиризмом. Наконец, на последнем портрете все лицо Гете сжалось, как будто провалилось, глаза раскрылись, как у испуганного орла...

§ XXI.

В ранней юности Гете изобразил умирающего Геца Берлихингена. Больного Геца выносят в сад. Он говорит:

«Боже всемогущий, как хорошо под Твоим свободным небом! О, как свободно! Деревья покрываются почками и весь мир надеется! Прощайте, мои милые! Мои корни обсечены; моя мощь склоняется к могиле».

Никогда Гете не говорил искреннее, никогда не говорил трогательнее. Но тяжело умирать человеку, который так горячо, так сознательно привязан к природной жизни, к солнцу и древесным почкам. Гете, как Иван Карамазов, «любил клейкие весенние листочки», «нутром любил». Настроение его менялось до солнцу: солнце скрывалось, он впадал в уныние, солнце проглядывало из тучи, . он оживал. За солнцем устремился он в нталию, бежав из сумрачной Германии. Вернувшись в Германию, он лелеял это италианское солнце, хранил его на алтаре своей поэзии. Его любовь к эллинам была любовью к солнцу. Когда наступали самые короткие дни зимы, он впадал в унылое и тревожное состояние. Когда солнце поворачивало к лету, он радостно поздравлял друзей и воскресал духом. Последние его слова были: «побольше свету». Гете был слишком эллин, чтобы быть христианином, с пришествием Христа угасли алтари солнечных богов. В глубине души Гете сознавал, что он не прав, что он обходит основной вопрос религии. Близкий по миросозерцанию к эллинам, он не хотел принять их пессимизма. Гомер говорит, что лучше быть последним поденщиком на земле, чем царем в загробном мире, а Софокл, что жизнь есть тень от дыма и всего лучше человеку не родиться. Такова была мрачная мудрость греческого пантеизма. Иныя течения греческой мысли (орфизм, платонизм) были уже разложением эллинизма и подготовлением к христианству, и Гете естественно прошел мимо них. Только Христос спас людей от безъимянного хаоса, только Христос вывел мертвых из ада. Своей крестной смертью и воскресением Христос освободил человечество от власти демонов, смерти и ада. Но Гете, закрывавший глаза на ад, против воли ощущал его реальность, боялся демонов, ларв, возможности быть поглощенным низшей монадой. Он забывал тот простой факт, что ад выдумали не христиане, не епископ дербийский, а милые его сердцу эллины, что христианство, наоборот, указало пути избавления от ада. Эти пути – крест, крест и крест. Обходя упорным молчанием этот основной момент христианства, Гете тешил себя довольно дешевой вольтерьянской критикой церковных обрядов, пошучивал над мощами, обличал корыстолюбие духовенства...

Одна идея христианства была особенно чужда для Гете: идея богоматерии, освященной материи. Эта идея, церковная по преимуществу, возбуждала его постоянныя насмешки, она казалась ему унижением природы. Раз природа божественна именно потому, что она природа, зачем ее освящать? Отсюда отвращение к ладану, «с верующим нахальством» коптящему фрески Сикстинской капеллы, к колокольному звону, который «портит ясное вечернее небо», наконец к литургии. При виде римского первосвященника, освящающего дары на престоле святого Петра, он нашел, что папа «двигается туда и сюда перед алтарем, кривляясь и бормоча, как простой поп». Таковы обычно пантеисты. Они могут преклониться перед нравственными идеалами христианства, но для них не приемлем церковный культ, таинства и обряда. Тогда как маленький Шиллер служил, подражая христианским священникам, Гете в детстве воздвиг оригинальный алтарь из минералов. Храм не нужен был тому, для кого природа уже была храмом.

§ XXII.

Мы проследили отношение Гете к христианству во всем его развитии. После краткого периода юношеского увлечения христианством (отчасти под влиянием Якоби и девицы Клеттенберг) Гете последовательно идет к эллинизму. Решающим моментом является поездка в Италию 1786 г. Прелестная Минерва и оставленный в стороне мрачный собор св. Франциска навсегда будут символом религии Гете. Гете – эллин, ученик Аполлона и солнца.

Гете пережил своих друзей и учеников, Шиллер, по природе более христианин, чем Гете, вероятно под влиянием своего друга становится язычником – пантеистом10.

Но то, что поддерживало жизнь Гете, подкосило жизнь Шиллера. Если Гете, как Антей, креп, припадая на грудь земли, то Шиллер остался больным, сантимеyтальным язычником – идеалистом. Он умер сорока лет.

Еще меньше прожил другой сын Гетева духа, сын Фауста и Елены – Эвфорион-Байрон. Он погиб 36 лет, отверженный своей родиной, проклятый церковью. Третий, и более всех верный духу учителя ученик Гете Ницше кончил жизнь безумием. Так, подобно Леонардо да Винчи, Гете «сглазил» своих учеников. Никто не имел такого крепкого желудка, как Гете, никто не мог переварить его язычества.

Гете любил нежно и Шиллера, и Байрона, но не без чувства собственного превосходства. Недостатком Шиллера считал он его болезненность, в Байроне не одобрял того, что он «презрел и нравы, и закон».

Гете жил вдвое больше, чем его ученики. Земля, которую он любил как мать, не разставалась с ним, сколько было в ея власти. Она наделила его всеми своими дарами: силой, здоровьем, красотой, мудростью. Поэтической силой он был несравненно выше и Шиллера и Байрона. Но смерть Гете мрачнее смерти Шиллера, и Байрона. В душе Байрона была искра любви, которая не от мира, а от Христа. Жалость к угнетенным, презрение к земной жизни привели «го в Миссолонги, где он нашел славную смерть. Шиллер всегда казался случайным гостем этого мира. Но Гете был сын Земли, «перстный Адам». Земное должно возвратиться в землю.

§ XXIII.

3-й акт 2-й части «Фауста» – «Елена» – кончается хореическими тетраметрами, достойными Аристофана. В них воспевается сбор винограда, пляска на гроздьях, обряды .священных Дионисий.

И пойдут греметь кимвалы вместе с медными тазами,

Потому что Дионисий из мистерии возник.

Так полную Аполлоном драму Гете заканчивает праздником Диониса, рождением трагедии11. Где кончил Гете, там начнет Ницше. Ницше – только дальнейшее раскрытие Гете.

Во первых, в пределах эллинизма. Гете воплотил в себе по преимуществу аполлиническую сторону Греции, он был учеником Гомера и Софокла, его Греция – солнечная, разумная Греция объективно-прекрасного Олимпа – Греция идей. Ницше первый растолкует нам Гете, разсмотрев его эллинизм сквозь схему Шопенгауэровой философии.

Аполлинизм – мир идей, объективаций воли – Гомер, Софокл, Гете. Дионисизм – мир безобразный, сама воля; музыка – Гераклит, Эсхил, Ницше. Ночь эллинского духа, страстная, хаотическая душа эллина, которую Ницше закрыл солнцеподобными ликами олимпийцев, обнажена у Ницше. Ницше – Дионис, грядущий вслед за Аполлоном-Гете.

В отношении христианства Ницше также выходит из Гете. Он унаследовал отрицательное отношение Гете к религии Голгоѳы, смирения, отречение, аскетизма. Но Гете, высмеивая христиан, никогда не поднял руку на Христа, Ницше покажет, что Христос Гете не есть Христос евангелия и перкви, что истинный Христос – именно Христос церкви, Христос смирения, отречения. Против этого Христа он напишет свою книгу «Антихрист». Не защищенный ни Гетевым аполлинизмом, ни Гетевым самосохранением, осторожностью, Ницше падет жертвой своего бога – Диониса. Темная, хаотическая стихия ночной Эллады, мир глухой, подземной воли загасит светильник его разума. Гениальный ученик Гете кончает безумием. Тот хаос, который встал перед взором Гете за несколько дней до смерти, мир ларв, привидений и демонов погубить Ницше во цвете лет.

Ницше – самый близкий отцу сын Гете. К нему еще более, чем к Байрону, подходит образ Эвфориона – сына Фауста и Елены. Как Эвфорион, Ницше был рожден Фаустом – Гете и Еленой – Элладой. Как Эвфорион, он был безумен в своем стремлении и обольстительно – прекрасен. Эвфорион все время прыгает с утеса на утес и пляшет над безднами. Ницше особенно любил пляску и придавал ей религиозное значение. И этот сын Гете, как Эвфорион, погиб в цвете лет, а за ним сошла в преисподнюю и Елена.

То, что Ницше разделил в Гете, вновь соединили Meрежковский и Вяч. Иванов. Объединив Аполлона Гете и Диониса Ницше, они попытались объединить их обоих со Христом. Гетеанство начинает развиваться в гностическом направлении. «Фауст» возвращается к своему первоисточнику, к легенде о Симоне Волхве и Елене. Таким образом гностицизм,– самарийский сонерник Іисуса Симон маг, объявивший войну христианству в первые века, побежденный на долго церковью, пробудившийся в эпоху Ренесеанса, окончательно воскрешенный гением Гете, вновь объявляет войну христианству, а театром войны является. Россия.

§ XXIV.

Но Россия имеет могучее орудие против антихристианского гностицизма, это – ея литература. Пушкин был таким же создателем русской поэзии, как Гете – немецкой. Как Гете, Пушкин был эллин, язычник Возрождения, Но если у Гете его язычество, все развиваясь, заглушало христианство, то у Пушкина наоборот: язычество постепенно шло на убыль, с каждым годом он приближался к христианскому миросозерцанию. Как наследники Гете развивали его язычество в «Нибелунгах» Вагнера и философии Ницше, так наследники Пушкина все ближе и ближе подходили к евангелию: Гоголь, Тургенев, Достоевский, Толстой. Гоголь кончает свою жизнь «схимником сокрушенным»12. Тургенев приводит русскую душу к монастырю в лице Лизы, Достоевский кончает символической драмой Карамазиных и вещим видением старца Зосимы, Толстой призывал Россию к покаянию и очищению от грехов.

Мы намеренно так долго остановились на Гете. Понять Гете – значит понять современное антихристианское движение. Все оно – от Гете и к Гете, кость от костей его и плоть от плоти. От него идут Ницше, Мережковский, Вяч. Иванов, Рудольф Штейнер. Уяснение Гете значительно поможет нам разобраться в современном лжехристианстве, которое с виду кажется сложно и разнообразно, а на деле сводится к нескольким еретическим формулам, вариируемым на все лады.

Нам кажется, что уже достаточно выяснилось одно,– язычество Гете, его несовместимость с христианством. Правда это ясно само по себе и, казалось бы, не нуждается в столь подробном обосновании. Но в наше время, время всякой лжи, к которому применимы слова Тютчева:

И целый мир, как упоенный ложью,

Все виды зла, все ухищренья зла.

в наше время появилась тенденция приписать христианство отцу современного язычества и тем окончательно запутать вопросы, значение которых имеют непосредственное влияние на нашу духовную жизнь. Можно ли быть христианином, не признавая Воскресения и отворачиваясь от Голгоѳы, можно ли достичь небес путем общения с сатаною и т. д.

Задача наша была не осуждать Гете, а показать, что он был противником христианских начал и потому совместить христианство и гетеанство нельзя. При этом мы разумеем, конечно, не любовь к поэзий Гете, а отношение к Гете, как к учителю жизни. Можно восхищаться «Песней Миньоны», оставаясь добрым христианином, но сделать основой жизни и творчества идеи великого веймарского поэта можно только, отказавшись от тех путей, которым нас учит евангелие Христа. Мы ничуть не умаляем ни философского, ни поэтического значения Гете, мы смело ставим его рядом с Платоном, Дантом и Шекспиром. Но не ужели же зло в мире действует только через плохих поэтов и философов? Тогда борьба с ним была бы слишком легка. Но когда мы задумаемся о нашей душе, о наших обязанностях к Богу и людям, когда мы будем искать спасения и вечной жизни, тогда не только Гете, но и десять таких поэтов, как Гете, не заменят нам смиренных в своей простоте евангельских писаний. Только в этих писаниях найдем мы небесную мудрость.

Не будем извращать нашей природы, прислушаемся к голосу нашей совести. По природе мы все христиане, мы все знаем, что небо лучше земли, что не на земле, а на небе – наша вечная отчизна, что на земле мы странники и пришельцы. Будем же верны небу: оно не обманет нашей надежды, как мать не может обмануть своих любимых детей.

* * *

1

Слова «Милости хочу, а не жертвы» не отменяют понятия жертвы. В другом месте Христос говорит: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, но достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто не берет креста своего и не следует за Мною, тот не достоин Меня». Матѳ. 10, 37–38.

2

Подобное отношение ко кресту и на тех же основаниях мы находим у еретиков богомилов, продолжателей манихеев.

3

Подобныя же мысли встречаются в православном Октоихе.

4

См. у Валерия Брюсова описание православной обедни: С вином святая чаша Высоко поднята, И сладко близит радость наша С дарами Вакха дар Христа.

5

Стих Полонского.

6

Начинается описание дивными стихами: Фауст видит побережье и женщин, полощущих белье, как в ѴІ-й песне «Одиссеи». Эти стихи вероятно были сочинены Гете для ненаписанной, но задуманной им драмы «Навсикая».

7

Здесь Готе, б. м. имел в виду столь любимую им картину Рафаэля «Триумф Галатеи», в вилле «Фарнезине».

8

Эта повесть мастерски, по-гоголевски обработана А. М. Сливицким и напечатана им отдельным изданием под псевдонимом Котельвы.

9

См. издание Goethe im Alter.

10

Если пантеизм Гете оказал влияние на Шиллера, то и обратно кантианский идеализм Шиллера оказал влияние на Гете.

11

Фет в своем комментарии к «Фаусту» разсматривает дионисический финал 3-го акта в связи со смертью Елены. Дионисическая стихия является началом смерти и разрушения эллинского мира. Но здесь Фет, как последователь Шопенгауера и буддийской философии, односторонне толкует значение Диониса. Благодаря Ницше, мы имеем возможность вернее угадать идею самого Гете.

12

Выражение кн. Вяземского.


Источник: Соловьев С.М., свящ. Гете и христианство // Богословского вестник. 1917. Т. 1. № 2/3. 238-266 с. (начало); № 4/5. 478-522 с. (окончание).

Комментарии для сайта Cackle