Array ( )

Темные окна. Дневник офицера

Скудеет времени запас
И дорог день и дорог час,
И возраста довлеет время,
И продолжается рассказ
О времени, вошедшем в нас,
О нас, впечатанных во время…

Лев Озеров

Часть 1. Душа — Богу, сердце — женщине

…У меня было много дневников. Отец, по праву считавшийся одним из лучших военных историков Петербурга, с детства приучал меня фиксировать на бумаге все события, очевидцем которых я являлся.

«Со временем многое забывается, — говорил он, — многое предстает в совсем ином свете, и через каких-то быстротечных десять–двадцать лет ты будешь удивляться своей же реакции на минувшие события. История — более точная наука, чем математика, физика или химия. Если событие произошло — оно осталось в истории точно и незыблемо, как оттиск печати. Все слова, сказанные вчера или сто лет назад, все совершенные поступки изменить уже невозможно… А вот отношение к этим словам и событиям может быть весьма разным, в зависимости от политических взглядов оценивающего, его образования, воспитания и даже чувства юмора. Отсюда и столь ужасающая интерпретация истории как отдельными людьми, так и целыми государствами. Эти дневники более всего понадобятся тебе самому — они позволят анализировать причины изменений и делать выводы…»

Отец был прав, и я бы дорого сейчас дал, чтоб перечитать мои дневники пятидесятилетней, тридцатилетней или двадцатилетней давности и посмотреть: как и когда менялись мои взгляды и желания… Вспомнить друзей и врагов. События, важные для меня когда-то, которые ныне почти стерлись из памяти как незначительные… Да, сейчас было бы интересно вспомнить себя другим, с иными мыслями, надеждами, оценками происходящего. Посмотреть, как и когда менялось мировоззрение, умилиться юношеской наивности, за что-то пожурить, за что-то похвалить.

Дневники всегда субъективны, объективность — редкая гостья на страницах воспоминаний. Солдат, офицер и генерал по-разному описывают одну и ту же битву. У разошедшихся супругов разное прошлое. Дневник — это скорее, фотография того, кто пишет, чем того, о чем он пишет.

Увы, теперь я могу смотреть на прошлое лишь глазами того, кем стал. Нет у меня других дневников. Остался только я, уже не описывающий события, а вспоминающий…

…Да, у меня было много дневников. Несмотря на все мои старания их сохранить, они словно специально уничтожались событиями, через которые проводил меня железный XX век, оставляя в памяти лишь конечный итог дня нынешнего… Мои дневники горели, тонули и терялись и в Великой войне, и во времена революций, в Гражданскую, и Вторую мировую, в командировках по доброй половине мира, в России, Галиции, Норвегии, Франции, Вьетнаме, Африке…

Учитывая мой возраст, можно с уверенностью сказать, что это мой последний дневник. Недавно я узнал о смерти во Франции моего последнего однополчанина, Вадима Струве, праправнука знаменитого астронома. Он скончался в возрасте 80 лет, а ведь он был даже немного младше меня… Странно, ведь когда-то я был абсолютно уверен, что и зрелый возраст мне не грозит, не говоря уже о старости, и это, учитывая мой образ жизни и выбранный путь, было вполне обоснованно. А теперь я вдруг остался последним из офицеров славного Лейб-Гвардии Измайловского полка и удивляюсь, что именно мне приходится закрывать очередную главу его истории…

Как только наступил относительно спокойный период моей жизни, я перестал вести дневники, уделяя все силы и свободное время полковой истории. Сесть же за написание этих строк меня в прямом смысле заставили внуки и даже правнуки тех, кого я когда-то знал, с кем вместе сражался и делил как радости, так и невзгоды много лет назад. Теперь эти люди — легенды для своих потомков, а я — единственный, кто помнил их дела и мечты… Как же хорошо я теперь понимаю чувства канцлера Горчакова, на склоне лет перечитывающего бессмертные строки его одноклассника Пушкина, которые, как оказалось, писались для него:

Невидимо склоняясь и хладея,

Мы близимся к началу своему…

Кому ж из нас под старость день Лицея

Торжествовать придется одному?

Несчастный друг! средь новых поколений

Докучный гость и лишний, и чужой,

Он вспомнит нас и дни соединений,

Закрыв глаза дрожащею рукой…

Бог наградил меня неплохой памятью и сохранил здравый рассудок, наверное, только затем чтоб я смог рассказать живущим об ушедших.

Этот, последний, дневник, уже можно назвать скорее воспоминаниями. Да, теперь мне придется вспоминать те события и мерять их уже сформировавшимися взглядами, не в силах воспроизвести наивность восприятия юношества и категоричность оценок зрелости… А с другой стороны, чем может мерять и взвешивать события историк, как не самыми точными весами и мерилами — Вечными Заповедями… И честью русского офицера. Да поможет мне Бог не забыть ничего и никого…

Я родился на исходе XIX века — в 1890 году, в семье полковника Лейб-Гвардии Измайловского полка Дмитрия Михайловича Поливанова.

Увы, мое рождение было отмечено первой бедой, постигшей наше семейство, — смертью мамы. Моя мать, Мария Сергеевна, происходила из старинного немецкого рода Кнорре и, судя по фотографиям, была женщиной удивительной красоты. Отец любил ее безумно.

Интересно, что до встречи с мамой он вообще твердо планировал вести холостой образ жизни, посвятив всего себя исключительно военному делу, но судьба распорядилась иначе и спустя 10 лет после его возвращения с русско-турецкой войны, когда, казалось бы, жизнь его вполне устроилась и протекала в избранном им русле, он встретил девушку, которая перевернула и его мир и его жизнь. Любовь эта была взаимной, но счастье было недолгим.

Матушка, носившая меня, уехала в наше имение, располагавшееся в Тверской губернии, где и произошла трагедия. Отец никогда не рассказывал мне подробности, избегая этой темы, и о произошедшем я догадывался, лишь сопоставляя скудные обрывки информации. Дело в том, что в 1890 году сменился командир Лейб-Гвардии Измайловского полка, в котором служили мой отец и дед. Предстоящие ежегодные учения в Красном Селе были потому особо ответственны для отца, командовавшего к тому времени батальоном. Как я догадываюсь, матушка уехала в имение, чтобы не отвлекать отца от служебных забот своим положением, и судя по некоторым его фразам, он сопротивлялся этому ее решению и до конца жизни корил себя за то, что не настоял на своем, но… Случилось то, что случилось. То ли врачи были неопытны, то ли заняты в отъезде, но после моего появления на свет матушка сгорела в родильной горячке в считаные дни…

Отец в тот же год продал имение, которое возненавидел, а деньги отложил на мое обучение. Своей квартиры в городе у нас не было, и пока отец был холост, он жил в знаменитом Доме Гарновского, в котором располагались квартиры офицеров нашего полка. Но к моему рождению он приготовил матери подарок, сняв квартиру с отдельным входом в Образцовом доме с водопроводом, канализацией, и даже с прачечной и ледником, на углу Офицерской улицы и Английского проспекта. По неписанным правилам, гвардейские офицеры должны были снимать квартиры в домах престижных, и не ниже второго этажа. Но уж больно хороша была эта квартира с выходом в небольшой садик со старыми тополями и кустами барбариса. Просторная и вместе с тем уютная… В которой мы и остались с отцом вдвоем, осиротевшие…

Отец пытался найти забвение в службе, пропадая в полку днями и ночами, а мной занимались няня и бабушка, но — увы! — я их почти не помню… Вообще род Поливановых, большой и древний, внесенный в Бархатную книгу, но наша тверская ветвь ничем особенным в истории не отметилась, службу несли честно и исправно, и каких-то особых знаменитостей среди моих предков не числилось. Обычные люди, честные и добродушные, следующие правилу «Лучше быть, чем казаться».

В Измайловском полку Поливановы служили аж со времен правления Елизаветы Петровны. Отец мой был небогат, жил практически на одно жалование и гонорары от издаваемых трудов по истории и военному делу. С родственниками мы и до этого общались нечасто, а после смерти мамы, когда отец с головой ушел в работу, и вовсе обменивались лишь поздравительными письмами к праздникам, а потому мое детство было самым типичным для ребенка из небогатой офицерской семьи.

В моих первых дневниках я еще много писал о моей жизни и учебе в Первом кадетском корпусе и в Павловском училище, сейчас уже не вижу в этом смысла. Про эти военные училища и без того много литературы. Учителя и воспитатели у меня были отличные и дали мне немало. Но точно так же было практически у всех выпускников этих славных училищ российской столицы. А вот про других моих учителей я расскажу несколько подробней, ибо благодаря именно им я и стал тем, кем стал…

Прежде всего, разумеется, речь пойдет о моем отце. Это был настоящий русский офицер, не только по мундиру, но и по духу. Романтик, более всего увлеченный рыцарством русских офицеров начала XIX века. Горячий патриот своей страны, профессионал, пытающийся освоить и постичь свою профессию в совершенстве, храбрец, самым достойнейшим образом проявивший себя в годы последней русско-турецкой войны, заботящийся о солдатах и безо всякого преувеличения и пафоса считающий родной полк своей семьей. Отличный товарищ, благодаря чему в нашем доме всегда было много гостей, и я буквально вырос на руках измайловских офицеров, видевших во мне своего рода «сына полка».

Отец был невероятно эрудирован, обладал острым и даже критическим складом ума, и вокруг него собирались столь же умные, увлеченные и эрудированные люди. Должен признаться, что я не мог до конца понять их в детские и даже отроческие годы — столь расходились их мысли с моими идеалистично-юношескими представлениями о мире.

Они говорили вещи, которые шли вразрез не только с царившими в их среде мнениями, но даже с доминирующими во всем мире правилами и определениями. О нет, они не были какими-то «революционерами» и не числились в каких-то тайных сообществах или сектах, которыми были так богаты и век XIX, и XX. Но их философия и мировоззрение довольно сильно отличались от того, что я читал и слышал вокруг.

Посудите сами: отец, профессиональный военный, отчаянный храбрец… всей душой ненавидел войну. Мне, тогда еще совсем зеленому юнцу, воспитанному на воспевающих воинские подвиги книгах и песнях, это казалось ненормальным и почти невозможным. А как же «грудь в орденах», раны, полученные в яростных битвах, даже «красивая смерть на поле брани»? Где «Ура! мы ломим; гнутся шведы!» и девушки, томно вздыхающие при виде затянутых в мундир гвардейцев? Все дело было в том, что я читал выпускающиеся в изобилии книги о «победоносных войнах» и не воевал. А отец — воевал и подобных книг уже давно не читал.

Он был первым, который пытался рассказать мне, что даже сражение и война — это разные вещи. Молодые романтики, начитавшись книжек, в пылких мечтах представляют себе войну как одну большую схватку, где они браво побеждают злобного и коварного врага, ну или, на худой конец, красиво падают в траву, убитые выстрелом в сердце, а над ними рыдают белокурые красавицы…

Отец же довольно нудно твердил мне, что война, это прежде всего — снабжение, логистика, тыловое обеспечение, новейшее вооружение, мотивация, профессионализм, бесконечные утомительные переходы, оборудование временных лагерей и постоянное копание траншей и блиндажей, жуткая антисанитария, голод, грязь, глупость начальства, воровство интендантов, огромное количество раненых и искалеченных, холера, тиф, вши, невразумительные результаты усилий, разрушенные семьи и сломанные судьбы.

В его изображении герой не падает мгновенно убитый пулей в сердце, а или собирает руками выпадающие из распоротого брюха кишки, или лишается рук или ног. И красивого ромашкового поля нет в помине — поэтому герой падает в липкую, ржавую грязь на перепаханном снарядами поле…

Плохая такая картинка вырисовывалась… Не романтическая. Даже гадостная… И, несмотря на всю сыновью любовь и высочайший авторитет отца в моих глазах, я просто физически не мог принять ее. Какое «снабжение и логистика»?! Какие «сломанные судьбы и никому не нужные инвалиды»?! Вся мировая культура построена на восхвалении солдата и преклонении перед офицером! Культ героя в любой стране стоит выше культа труженика или ученого, священника или писателя. Обеспечение, конечно, тоже необходимо, но… Сперва — доблесть и подвиги, а уж потом все эти «логистики и обеспечение»! Шпионаж — дело грязное, а все эти интенданты, рассчитывающие количество и скорость военных эшелонов с портянками, и рядом не стоят с бравым подпоручиком императорской гвардии!.. Вот эту романтическую глупость и вытравливал из меня отец нещадно и повседневно. И не только эту…

Нет, отец не был «пацифистом» в широком понимании этого слова. Разбираясь в истории и в людях, он говорил, что войны и конфликты неизбежны, пока существует само человечество. Человек по своей природе порочен, жаден, зол, тщеславен и злопамятен. Он всегда будет находить повод что-то у кого-то отнять или кому-то отомстить. Для защиты людей от всего этого зла и нужны защитники. Армия, по его убеждению, нужна для защиты и только для защиты, все иные ее применения искажают суть рыцарства, которая должна быть сутью армии. Никаких «превентивных действий» его философия не предусматривала. Он считал это задачей дипломатов, чиновников, экономистов и разведчиков. Если прозвучал первый выстрел — значит, вышеперечисленные категории зря едят свой хлеб и оказались бездарностями.

Он, еще в конце XIX века, предсказывал ведение войны в совершенно новых условиях, когда личный героизм солдата и офицера отойдет на второй план, уступая место безжалостным ударам артиллерии и скорострельного оружия. Любая рота былинных богатырей, владеющих навыками ближнего боя, будет просто стираться с лица земли точными ударами снарядов огромной разрушительной силы, — предсказывал он. Снаряды будут находить тебя на земле и в воздухе, на морях, и под водой. В конечном итоге, войны перерастут в битву технологий, изменяя армию до неузнаваемости. И это окончательно погубит даже остатки рыцарства и милосердия. Целые города будут сноситься с лица земли легким движением руки наводчика, даже не видящего ужаса в глазах своих жертв… И это будет начало конца человечества…

«История — это карта, начертанная для нас кровью предков! Там есть сияющие вершины и плодородные нивы, но есть и вонючие болота, опасные овраги, стремительные и бурные реки… Убери их и не карта получится, а картинка для детской книжки. И не зная про эти “опасные места”, мы снова в них попадем — непредупрежденные и неготовые! Часто я слышу это мерзкое: “Ой, а давайте не будем о плохом говорить…” “А давайте — будем! Иначе история будет повторяться раз за разом, наказывая за невыученные уроки”. Нет на свете науки важнее истории…»

Чтобы передать то, что он мне рассказывал, потребовался бы не один том, но какие бы это были интересные тома… Его интересовало буквально все, так или иначе связанное с военным делом: психология солдата и офицера, история начала конфликтов и их окончаний, политика и идеология государств, приводящие к вооруженным столкновениям, отличия армий стран мира…. Да всего и не перечесть…

Его ближайшим другом (и моим крестным отцом) был такой же эрудит, бывший священник Свято-Троицкого собора Измайловского полка, прошедший с отцом всю военную кампанию 1877–78 годов, отец Серафим, в миру — Георгий Михайлович Кузнецов, после смерти жены принявший постриг и ставший настоятелем небольшого монастырского подворья под Петербургом. И если отец день и ночь обучал меня военному ремеслу (то лично, то передавая в опытные руки учителей фехтования, стрельбы и верховой езды), то отец Серафим поражал и увлекал меня красотой православия, глубочайшим знанием истории, философии, диалектики и логики, учил риторике, интриговал парадоксами языков и культур.

К слову сказать, благодаря отличной памяти и преподавательским талантам отца Серафима, первые три языка — французский, английский и латынь — я освоил к двадцати годам практически идеально, а уж прочие языки и наречия, которыми я владею ныне, давались мне уже без особого труда. Впрочем, хоть меня и считают полиглотом, но до моего наставника в рясе мне и ныне далеко — сам отец Серафим владел 19 языками…

Но прежде всего, он учил меня думать, делать выводы, подходить к любому вопросу с критическим мышлением. Мне навсегда запомнились его рассуждения о том, что большинство наших бед от неумения мечтать.

«Посудите сами, Александр Дмитриевич, — он всегда обращался ко мне на вы, даже когда я был ребенком, а по достижении мной 14 лет, стал именовать по имени-отчеству, — Повсюду ад описан красочно, сочно, достоверно. Взять того же Данте: читаешь — веришь! И боишься. А вот с раем так не получается. Нет мечты о прекрасной и удивительной жизни. Счастье, увлекательной работе, желании жить вечно, творить, путешествовать по тысячам неизведанных миров, любить… То же и с мечтой о “рае на земле” — стране будущего, идеальном государстве. Читал я эти утопии? и волосы на голове дыбом вставали: какая же это “мечта”? Со страхами и ужасами у нас хорошо, а вот с мечтами о счастье — не очень… А ты как представляешь себе идеальное государство? Боимся даже христианские сказки для детей писать. На Западе есть Санта Клаус, напоминающий детям о святом Николае Чудотворце, Андерсен с его рождественским “Щелкунчиком”… А мы что детям в Новый год покажем? “Жизнь за царя”? А нам так нужны и эти сказки, и мечта… Нет, боимся…»

Он познакомил меня с учениями Эпикура и Сенеки, Плутарха и Квинтилиана, но, как монаху, ему, разумеется, была ближе всего стоическая школа Зенона, а любимым философом древности был Эпиктет, особенно его «Краткое руководство к нравственной жизни», которое я выучил еще раньше «Кодекса чести русского офицера». С позиций разных философских школ мы рассматривали религию, образ жизни, понятия долга и свободы…

Это было и парадоксально, и увлекательно — отец Серафим был прирожденный философ и педагог. Войну он ненавидел так же, как мой отец, считая ее делом богопротивным и необходимым лишь для защиты своей страны.

«Как же тогда разорваться воину между необходимостью защищать страну и пониманием, что убийство — грех?» — спросил я его.

«Помнить святого Феодосия Печерского, ответившего на этот вопрос уже давно: “Взявший меч в защиту — не праведен, но прав!”», — ответил отец Серафим.

Обучающая нагрузка у меня была феноменальная, но нельзя сказать, что у меня совсем не было детства. И детство, и отрочество, и юность я сейчас вспоминаю с большим удовольствием. Словно в прекрасном сне встает передо мной заснеженный Петербург, в желтоватом свете кованых уличных фонарей… Весенний запах Невы, Пряжки, Фонтанки… Влажная жара Летнего сада… Желтеющие листья деревьев на петербургских аллеях… Смутно, не визуально, а скорее по запахам мне вспоминается дача под Териоки, которую отец иногда снимал ранней осенью, возвратившись после летних учений, смоляной запах сосновых бревен просторного дома, запахи мха, хвои и мокрого песка побережья…

Но, признаться, Петербург я любил куда больше выездов на природу. Столица была завораживающая и интересная в любое время года и в любое время суток. Музеи, ярмарки, катания на коньках и санках, колокольный звон, бесшабашное веселье Масленицы, блеск витрин Невского проспекта, пасхальные куличи, смеющиеся гимназистки — в детстве все это кружилось вокруг меня нескончаемым калейдоскопом… И я был счастлив простой детской радостью — без причин и без забот… Дни казались длинными, ночи долгими, а зима и вовсе пугала свей бесконечностью… Самое обычное детство обычного городского мальчишки…

Где-то с 1900 года, с самого начала XX века, отец взялся за огромный труд — подробнейшую, фундаментальную, не имеющую аналогов по своей кропотливости и всеобъемности историю Лейб-Гвардии Измайловского полка.

В России было большое количество грамотных и толковых книг по военной тематике — от Татищева до Висковатова и Голицына. Но «полковые истории» вызывали у отца недовольство своей поверхностностью или однобокостью. И особенно печалила его история любимого Лейб-Гвардии Измайловского полка…

Дело в том, что «полковые истории» писались, как правило, к датам и юбилеям. Назначался офицер, или нанимался военный историк «со стороны», и к юбилейной дате составлялось некое подобие краткой истории с указаниями сражений, августейших Шефов и датами вручения знамен и знаков отличия. Также отец заметил, что те же измайловцы больше акцентируют внимание на боевых действиях, а семеновцы — на быте. Везде присутствует жесткая цензура, все крайне казенно и сухо. Нет ни песен, ни легенд, ни описания быта солдат, их распорядков и обычаев, устроения обозов, описаний школ солдатских детей, тренировок солдат и офицеров, анализ различий полковой жизни XVIII и XIX века. Нет информации о выходцах из полка, ставших знаменитостями на иных поприщах — литературных, музыкальных или архитектурных. Какими лекарствами и какими инструментами пользовались полковые лекари? Как менялись обязанности гвардии от царствования к царствованию (парадоксально, но охрану гвардейцами государственных преступников, домов генералов и министров, обязанности гвардии при пожарах и облавах в городе — словно специально старались забыть, брезгливо замалчивая… А ведь по замыслу Петра в давние времена даже солдатами гвардии были офицеры — солдат князь Голицын, солдат князь Долгорукий…). Состав офицерских библиотек разных лет, правила офицерских собраний, сохранившиеся портреты, списки павших в боях, истории полковых храмов и слобод. И многое, много другое, что вызывало вопросы. Не говоря уже о создании полноценного музея и архива…

Когда у отца начались проблемы с ногами, он долгое время стоически и — увы! — легкомысленно игнорировал боли и утомляемость, а когда все же пришлось обращаться к врачам — было поздно. Лучшие хирурги Петербурга подтвердили — ампутация неизбежна.

Операция была проведена 1 августа 1911 года, а 6 августа я был выписан из портупей-юнкеров подпоручиком в Лейб-Гвардии Измайловский полк, на должность младшего офицера 12-й роты.

Помню, как меня поразило, что отца огорчило не столько то, что он стал инвалидом, а то, что он не смог быть рядом со мной в эти дни моего вступления в гвардию… Впрочем, он всегда умел держать свои эмоции под контролем — это был человек старой закалки… К собственному увечью он отнесся довольно безразлично, заявив, что у него есть удивительная работа и теперь он сможет просто тратить на нее больше времени.

«Ни жениться, ни танцевать я все равно не собирался, а теперь Господь, зная мою непоседливость, дал мне возможность заняться полковой историей всерьез и основательно… Вот и спасибо Ему!»

Заручившись поддержкой старших офицеров и великого князя Константина Константиновича, он одновременно с историей полка начал и создание полкового музея: процесс не менее долгий, кропотливый и сложный. Нужны были и манекены для форм полка разных царствований, и витрины для экспозиций, и документы, и оружие, и многое, многое другое, что требовало поисков, терпения, времени и денег. Но история полка и создание музея наполняли жизнь отца смыслом, и я впервые за свою жизнь видел его таким, каким, наверное, видела его моя мама, когда они были влюблены…

Трагедия с отцом все же несколько изменила уклад нашей размеренной жизни. Прежде всего стало проблематичным расстояние от нашей квартиры до полкового собрания и собора. В знаменитом Доме Гарновского, в котором располагались квартиры офицеров полка, отец жить не захотел, хотя мог получить на выбор любую из многочисленных квартир. Видимо, опасался видеть жалость в глазах членов офицерских семей.

Начался поиск квартиры неподалеку от полковых казарм. Помог случай. Старый солдат, прошедший с отцом русско-турецкую кампанию, по отставке нашел считавшееся престижным место дворника в доме на противоположном от собора берегу Фонтанки, между двумя мостами — Измайловским и трамвайным.

Год назад умер проживавший на первом этаже безногий купец, вполне обстоятельно переделавший эту квартиру для своего удобства. Родственники покойного забрали все его вещи, но оставили оригинально и удобно сконструированное инвалидное кресло на колесиках и, разумеется, напрочь отказались демонтировать все приспособления, которые он внес в квартиру. Домовладелец грозился подать в суд, а пока сдавал четырехкомнатную квартиру семье какого-то бедного чиновника с большой скидкой. С чиновником я договорился о компенсации и оплате переезда на новое место жительства, а домовладелец встретил нас с распростертыми объятиями, узнав, что мы будем платить ту же цену, которую вносил купец.

Игнатий — так звали дворника — со своим семейством и парой наемных рабочих обслуживал дом, убирая и растапливая снег выносными жаровнями, разносил дрова по квартирам, занимался мелким ремонтом, поручениями и охраной. По сентиментальной памяти о былых походах он практически полностью взял на себя опеку о моем отце. Самолично доставлял его на службы в Измайловский собор и отсылал внуков посыльными с отцовскими запросами по всем архивам, собраниям, музеям и библиотекам города. Я с чистой совестью мог бы оставить отца на его попечение, переселившись в отдельную квартиру, но… Мы были не очень богаты, квартира была довольно уютная… К тому же у меня была и еще одна причина остаться…

В нашем дворе, в соседней парадной, жила семья гражданского инженера Кондратьева, и была у них единственная дочь Надя — девушка столь удивительной красоты, что, увидев ее, я, до сей поры даже не смотревший в сторону барышень (ибо, как уже говорил, был загружен учебой и занятиями так, что едва хватало сил довести ноги до кровати), влюбился без памяти.

Как-то все просто совпало в тот год. Я только вышел в полк, был, наконец, принят в закрытый и престижнейший и удивительный мир гвардейцев, уже открывал двери самостоятельной жизни, и… На пороге этой жизни появилась — она! Светло-русая, с синими, как небо, смеющимися глазами, тонкими чертами самого милого на свете лица, в облаке всегда окружавшего ее аромата цветочных духов… А самое невероятное, что вполне очевидно и я ей пришелся по душе…

Теперь все же волей-неволей придется рассказать и о себе. Вернее, о том, каким я был на заре моей долгой и слишком уж насыщенной событиями жизни… О себе писать сложно. Излишне скромничать — значит не объяснить, почему чего-то добился, излишне хвастаться — пошло и глупо… Когда описываешь кого-то другого — всегда легче. Но я все же попытаюсь…

Да, тогда меня еще считали красивым юношей. Ну, за это спасибо родителям: мама была очень красивой женщиной, а отец, кадровый военный, высокий и физически крепкий. Благодаря ежедневной спортивной подготовке я уже к 18 годам имел отличную физическую форму. Природа наградила меня густой копной светло-русых волос и правильными чертами лица. Мне часто приходилось слышать, что у меня «хорошее, открытое лицо», а Надя шутила, что именно таким надо изображать на иллюстрациях рыцаря Айвенго из романа Вальтера Скотта. Окружающие говорили, что мы с Надей очень красивая пара… Ей это было явно приятно…

Я хорошо фехтовал, занимался гимнастикой и боксом, имел недурственные успехи в верховой езде, освоил вождение автомобиля… Направляемый отцом, я совершенствовался в теориях тактики и стратегии, изучал опыт военных действий, начиная с античности, разбирался в стрелковом и холодном оружии. Но лучше всего мне давалась стрельба. Измайловский полк со дня своего основания славился меткими стрелками, но безо всякого хвастовства могу сказать, что даже среди полка я был в этом лучшим. Все мои успехи лежали больше в области военного искусства, что было вполне естественно, учитывая выбранный мной путь.

Из прочего… Математика, физика, химия, геометрия, живопись, ботаника, живопись, музыка, архитектура меня привлекали мало… Зато мне очень нравились стихи. Благодаря литературному «Измайловскому досугу», созданному в полку великим князем Константином Константиновичем Романовым, у меня был некоторый опыт общения с лучшими литераторами современности, и они, как мне кажется, довольно искренне хвалили мои скромные творения, пророчествуя, что при условии регулярного труда в этой области со временем из меня может получиться весьма недурственный поэт… Некоторые успехи актера я делал в театральных постановках «Досугов», меня хвалил сам Арбатов…

Великий князь, прославленный в то время поэт, посвятил немало стихов и нашему полку. Его стихи, положенные на музыку, стали практически нашим гимном:

Наш полк. Заветное чарующее слово
Для тех, кто смолоду и всей душой в строю.
Другим оно старо, для нас все так же ново
И знаменует нам и братство, и семью.
О, знамя ветхое, краса полка родного,
Ты, бранной славою венчанное в бою,
Чье сердце за твои лоскутья не готово
Все блага позабыть и жизнь отдать свою.
Полк учит нас терпеть безропотно лишенья
И жертвовать собой в пылу святого рвенья.
Все благородное: отвага, доблесть, долг,
Лихая участь, честь, любовь к отчизне славно
К великому Царю и вере православной
В едином слове том сливается: наш полк.

Но благодаря таланту отца мне больше всего мне нравилась история. Со всеми ее загадками, парадоксами, тайнами, удивительными личностями и событиями. Вот чем я всегда занимался с особым удовольствием…

К курению, алкоголю и азартным играм был безразличен. Со спиртным получился даже некоторый «перебор»: в 14 лет отец взял с меня слово, что я не стану употреблять крепких напитков до 30 лет. Исключение: бокал шампанского или красного вина во время крупных гвардейских праздников и торжеств. Это какое-то время даже вызывало дружеское подтрунивание надо мной в полку среди сверстников. И это еще они не знали о двух других моих обещаниях, данных отцу в тот же день. Помимо отказа от спиртного, он взял с меня слово никогда и ни при каких обстоятельствах не повышать голос и не сквернословить. И третье: быть чисто выбритым и опрятным каждый день, невзирая на любые, самые критические, обстоятельства… Вроде бы ничего серьезного, но… Только с первого взгляда. В повседневной жизни для этого необходима лишь привычка, которая вырабатывается довольно быстро. А во время боевых и походных условий это представляет собой труд, требующий немалых усилий.

Все остальное в моем поведении состояло из правил хорошего тона, предписанных в обществе начала XX века и неписаных рекомендаций гвардейского сообщества, впоследствии сформулированных в «Кодексе чести русского офицера». В последнем мне особо дороги были два постулата: «Сила офицера не в порывах, а в нерушимом спокойствии» и, разумеется, романтичное: «Душа — Богу, сердце — женщине, долг — Отечеству, честь — никому!»

Теперь, наверное, следует сказать несколько слов и о Лейб-Гвардии Измайловском полке. До 1917 года в этом бы не было нужды — разве что в какой-нибудь маленькой африканской стране не слышали про один из самых прославленных полков гвардии Российской империи — легенды Очакова, Бородина, Кульма и русско-турецких войн. Но бурные события, изменившие мир и его память, все же настаивают на этой необходимости.

Полк был создан в 1730 году императрицей Анной Иоанновной —племянницей и продолжательницей дела Петра Великого, как образцово-показательный, с претенциозностью на лучший гвардейский полк империи. Он стал третьим по старшинству и столь же прославленным, как и «петровские полки» — Преображенский и Семеновский. Таким и оставался на протяжении двухсот лет.

История полка — одна сплошная череда подвигов и легенд. Самые знаменитые семейства империи считали за честь служить в нем. Попасть в Лейб-Гвардию было весьма непросто, но зато это давало не только престиж и чувство гордости за участие в жизни подразделения поистине легендарного, но и открывало огромные перспективы карьерного роста. Лейб-Гвардия со времен Петра Великого была не только охраной императорского дома и столицы, но и чем-то вроде «кузницы кадров» и для полков русской армии, и для тех ключевых должностей Российской империи, где требовалось особое доверие императоров…

А благодаря великому князю Константину Константиновичу Романову, много лет отдавшему службе в полку, измайловцы приобрели еще одну грань своего алмазного блеска славы. Как-то раз, коротая время после караула во дворце, измайловцы разговорились о том, что русскому офицеру необходимо быть не только «былинным богатырем на поле брани», но человеком просвещенным, эрудированным, развивающимся разносторонне. Великий князь Константин Константинович, будучи человеком одаренным, романтичным и деятельным, подхватил эту идею и вознес так высоко, что история «Измайловских досугов» навсегда вошла в историю русской армии.

Досуг у офицера может быть разный. Можно проводить его с семьей, можно — с цыганами и шампанским, можно — день и ночь в казарме… Но великий князь видел гвардейский досуг блистательной феерией творчества и игры ума…

Вот что он писал:

Собираясь, как жрецы на жертвоприношенье,
Перед художества священным алтарем,
Служа искусству, мы свои произведенья
На суд товарищей смиренно отдаем.

Не ищем мы, друзья, ни славы, ни хвалений, —
Пусть безымянные в могиле мы уснем,
Лишь бы измайловцы грядущих поколений,
Священнодействуя пред тем же алтарем,

Собравшись, как и мы, стремяся к той же цели,
В досужие часы чрез многие года
Те песни вспомнили, что мы когда-то пели,
Не забывая нас и нашего труда.

Гремите, пойте же, измайловские струны,
Во имя доблести, добра и красоты!
И меч наш с лирою неопытной и юной
Да оплетут нежней художества цветы.

Поначалу было тяжело. Желающих приходить на литературные и музыкальные вечера было мало. Отдыхали по старинке: меньшинство с книгой или хобби, большинство — с шампанским и кокотками. Но князь не сдавался: приглашал известнейших мастеров искусства, ставил спектакли, в которых с удовольствием играли ведущие актрисы петербургских театров, вовлекал в свою деятельность сливки высшего общества, включая августейшего Шефа полка… И офицеры потянулись. Сначала из разных соображений: кто-то из меркантильных, кто-то из любопытства… Но князь задал такой темп, что через несколько лет писал стихи и музицировал практически весь полк.

Жемчужиной же «Измайловских досугов» стала пьеса «Царь Иудейский» о последних днях Спасителя. Так как по существовавшим тогда правилам Христа нельзя было изображать на сцене, князь построил пьесу таким образом, что самого Христа на сцене не было — по сюжету Он либо только что ушел, либо должен прийти (позже Булгаков использовал этот прием в пьесе о Пушкине, а из нашего «Царя Иудейского» немало взял для «Мастера и Маргариты»). Интереснейшее размышление над ролью Иуды, выводящее на первое место не корысть, а политические мотивы. Изумительные и очень дорогие декорации, заказанные князем за свои деньги. Блистательная игра ведущих актрис петербургских театров. Музыка талантливейшего Глазунова. Постановка самого Арбенина… И офицеры Измайловского полка, игравшие все роли пьесы: 150 человек — от генералов до подпоручиков. Сам князь играл роль Иосифа Аримафейского. Тут же играли его сыновья — милые, хорошо воспитанные юноши, с такой трагической судьбой…

Синод все же запретил постановку пьесы в театрах, сделав единственное исключение для разовой премьеры в Зимнем дворце, и тогда измайловцы пошли на «военную хитрость», на весь Петербург объявив об «открытых репетициях», и провели более пятидесяти постановок, на которых побывала вся столица. Ну а сама премьера, состоявшаяся в Эрмитажном театре, была выше всяческих похвал. Растроганный император от души поздравлял великого князя.

А вот у самой пьесы судьба оказалась интересной. Когда начались революционные события и указы Синода стали неактуальны, Арбенин возродил пьесу в театре «Луна-парк» на Офицерской улице, недалеко от моего старого дома. Пьеса шла с потрясающим успехом. Удивительное было зрелище: революционные матросы и солдаты стаями рыщут по улицам, то здесь, то там слышна стрельба, кого-то расстреливают, кого-то арестовывают, ниспровергают всё и вся, а посреди этого «Последнего дня Помпеи» с полным аншлагом идет пьеса о страданиях Христа…

Потом пьесу со всеми ее великолепными декорациями перевезли в Москву, и там она тоже имела огромный успех: состоялось более ста представлений, прежде чем власти спохватились и закрыли ее. Было снято нечто даже вроде фильма (прескверного, надо признать). Большевики сделали одолжение покойному автору, сняв его с проката. Позже она переместилась на юг России, где радовала зрителей до исхода Белого движения из России. Интересные иногда судьба раскладывает пасьянсы…

Что еще сказать о полке? Полк был великолепный. И я уверен, что его слава еще будет удивлять россиян многие столетия спустя. Мое отношение к полковому братству осталось неизменным, несмотря на все произошедшие позже события… А уж тогда молодому и восторженному мне измайловцы казались былинными богатырями. Мне хотелось жить и умереть среди них. Хотелось — подвигов! Отдать жизнь за царя и Отечество! Я невероятно гордился своей формой, буквально красовался в гвардейском мундире, даже когда вокруг не было зрителей. Прикажи император прыгнуть в бушующее пламя или бездонный омут — прыгнул бы не задумываясь…

…Любовь к полку — осталась. Честь русского офицера — осталась. Любовь к Отчизне и готовность отдать за нее жизнь сохранились неизменными через десятилетия. А вот к мундирам и императорам я с тех пор поостыл… Как-то довелось мне слышать умные слова: «Половина юношей не пошли бы в армию, если б не нарядная форма». У меня было много красивых обмундирований за мою долгую жизнь. Да, форма творит буквально чудеса, ловко подменяя собою суть. Раз в форме, значит автоматически — защитник, воин, храбрец. Сколько же за свою жизнь мне пришлось повидать облаченных в форму трусов, подлецов и подхалимов — не сосчитать… Но суть человека проступает лишь тогда, когда красивая форма уже прожжена, измазана в окопной грязи и залита кровью. Так что, да простят меня пылкие юноши и восторженные девицы, но я все же предпочитаю смотреть сквозь форму — на содержание… И уж совсем невозможно теперь меня заставить выполнить ЛЮБОЙ приказ. Кодекс чести русского офицера давно стал для меня дороже самого высокого начальства…

А вот люди в полку были отличные. Кодекс чести и полковые правила просто не позволяли здесь проявляться темным сторонам человеческой души. Мне довелось побывать во множестве стран и сообществ, и я с уверенностью могу сказать, что нет «плохих» или «хороших» стран. Люди везде разные: сильные и слабые, добрые и злые, трусливые и храбрые, умные и не очень… Все дело в пропорциях. А вот «пропорции» определяются законами, воспитанием, образованием, традициями и нравственностью, царящими в каждом конкретном социуме. В нашем полку все эти факторы были на высоте. Разумеется, когда пришел час проверки огнем и временем, каждый сделал выбор в соответствии со своими принципами, убеждениями и верой. Кто-то — невзирая на «атмосферу нового времени», кто-то — принимая новые законы и мораль. Но большинство измайловцев все же исполнило свой долг до конца. Гвардия не просто называлась элитой русской армии, она ею была.

Кодекс чести и рыцарское отношение к миру здесь были в приоритете. В войнах будущих столетий, ведущихся преимущественно с помощью техники и оружия массового уничтожения, рыцарские качества бойца явно постараются свести к минимуму или вовсе уничтожить, создавая из них «не рассуждающие винтики военной машины», четко и безэмоционально выполняющей любой приказ. Так что я успел застать интересное время…

Как я уже упоминал, не вижу смысла подробно описывать порядки и традиции гвардии — про это написано немало, лучше расскажу о том, чему свидетелем был лично я…

Большинство офицеров полка я знал уже не первый год — благодаря положению отца я буквально рос на их глазах и они знали о моих успехах, неудачах, характере и стремлениях не хуже членов большой семьи.

Меня определили младшим офицером в девятую роту, которой командовал превосходнейший офицер, штабс-капитан Аркадий Васильевич Есимантовский. Как и я, он был выпускником Павловского училища и только что окончил Николаевскую академию Генерального штаба (Позже он героически воевал в Великую войну, дослужился до генерала и командира армейского полка, был мобилизован как «военспец» в РККА и расстрелян во время «большого террора»).

Разумеется, я мечтал совершить головокружительную карьеру, дослужившись до генеральских погон, и при этом иметь безупречный послужной список без единого взыскания… И на второй же день службы, еще не успев отдать визиты всем сослуживцам — получил от начальства изрядный нагоняй…

Дело в том, что с густой древности «служивые люди», хоть в армии, хоть в гвардии, не слишком щедро были окормляемы от казны, и если офицеры могли надеяться на помощь родни, то солдатам кроме как на подработку на стороне рассчитывать ни на что не приходилось. Солдатские жены разводили огороды, устраивали «артели» по стирке белья, нанимались кухарками и служанками в частные дома, солдаты же традиционно или батрачили на чужих хозяйствах в свободное от службы время или занимались ремеслами, производя товары, которые можно было выгодно продать в городе…

В XVIII веке на Измайловский полк петербургские купцы даже подавали жалобы, обвиняя их в том, что производимая полковыми умельцами мебель составляет для них разорительную конкуренцию: шкафы, столы и кресла измайловских мастеров покупали не только дворяне и чиновники, но даже сенат и коллегии. За отдельную плату участвовали даже в строительстве полкового собора, забивая сотни свай и таская доски и кирпичи. Да мало ли работы при желании найдет работящий и умелый мужик?

Официальная история не любит упоминать о том, что одной из основных причин бунта Семеновского полка стала не только чрезмерная жестокость и «уставщина», но и попытка новых командиров запретить всяческую подработку солдат. Вплоть до 1905 года солдатам не выдавали от казны даже мыла, ограничиваясь обычным жалованием и в упор не замечая немудреные солдатские нужды. Вот и приходилось вскладчину организовывать кассу для «приварки», на что начальство благоразумно закрывало глаза.

Занимались подработкой на стороне и солдаты моей, девятой роты. Как правило, они либо помогали убирать чужие сады и огороды или плотничали — столярничали — чинили печи… Разумеется, это был «секрет Полишинеля»: все об этом знали, но закрывали глаза. Но уж если поймали, тогда — не обессудь, дружок… Вот и попались мои солдаты командиру полка под настроение сумеречное и сварливое. А заодно влетело и офицерскому составу — дабы не расслаблялись и почаще между театрами и клубами в солдатские казармы заглядывали.

Как вновь прибывший, я отделался «легким испугом» скорее для профилактики, хотя, сказать по совести, было все равно обидно. Но понял, что передо мной стоит первый из практических вызовов армейской службы. Традиция была вековая, но внеслужебная, и с ней надо было что-то делать. Аркадий Васильевич Есимантовский, мой командир, был всего на семь лет старше меня. Добродушный, открытый и честный офицер, явно мне симпатизирующий, и потому я рискнул обратиться к нему за советом в решении этой напасти.

Надо признать, что наш «мозговой штурм» довольно быстро зашел в тупик: да и как можно было легализовать то, что было запрещено? И тут Есимантовский вспомнил о фельдфебеле Николае Николаевиче Мурашко — «хозяине роты» не только по должности, но и по сути. Гвардейские фельдфебели — вообще отдельная и благодатная тема для диссертаций военных историков. Первые помощники офицеров, которые частенько с таким удовольствием «делегировали» на них свои обязанности, что любого фельдфебеля можно было смело назначать командиром роты без особого вреда для боеспособности и хозяйственной деятельности подразделения.

Как правило, опытный офицер дорожит своим фельдфебелем больше, чем своей породистой лошадью, так как хорошую лошадь при желании найти можно — были бы деньги, а вот хорошего фельдфебеля и за деньги не найдешь. К примеру: дни рождения офицеров полка — ежегодная обыденность (за исключением командира, и, разумеется, Шефа полка), а вот из дней рождений фельдфебелей устраивались празднества не менее тщательные и масштабные, чем у августейших Шефов. И «в быту» офицеры старались помогать своим фельдфебелям, устраивая их детей в престижные учебные заведения и выгодные «теплые местечки». Учитывая, что в гвардейских полках служили представители самых влиятельных семейств Российской империи, то не существовало ни одного сложного вопроса, который при определенном желании нельзя было бы рассмотреть положительно.

(Забегая вперед, скажу, что впоследствии я стал крестным отцом младшей дочери Николая Николаевича и помог с устройством на престижные курсы его старшей дочери. Всего у бравого фельдфебеля было три дочери, и он очень печалился, что Бог никак не пошлет ему сына).

При первой встрече он мне не слишком понравился: лет на восемь старше меня, всегда сдержанный и сосредоточенный, он производил впечатление сухаря-службиста, не имеющего иных интересов, кроме службы.

Тогда я и представить не мог, что в лице этого «сухаря-зануды» я встретил верного, всесторонне одаренного, смелого и даже авантюрного лучшего друга в моей жизни.

Впрочем, как он признался мне впоследствии, поначалу я на него тоже большого впечатления не произвел. И самое обидное: по той же самой причине! Я показался ему слишком сосредоточенным на службе, буквально живущим день и ночь в казарме службистом-карьеристом. К счастью, этот взаимный морок довольно скоро рассеялся.

Я попросил Мурашко уделить мне некоторое время, мы засели с ним в его «служебной конуре» (которая, к слову сказать, была больше любой комнаты в моей квартире), и три часа кряду я рассказывал ему смысл и правила игры на бирже.

Нам, офицерам, игра на бирже была строго запрещена кодексом наших неписанных правил, а вот солдат и фельдфебелей эти «офицерские фанаберии» не касались. Есимантовский сказал мне, что Мурашко обладает феноменально развитым математическим складом ума, без помощи бухгалтерских счет и карандаша, с одной бумажкой, высчитывая и перемножая лучше любого профессионального бухгалтера, и вообще незаменим во всем, что касается хозяйственной деятельности. Поэтому после долгих раздумий я решился на этот рискованный эксперимент. Остановить вековое «безобразие» с солдатскими подработками у меня все равно бы не получилось, как не получалось ни у командиров полка, ни у самих государей императоров. Так почему не попробовать направить этот хаос хотя бы в такое русло, где роты станут получать деньги на свои нужды, а солдаты не станут удирать из казарм на чужие поля и огороды?

И не поверите, но получилось удачней любых ожиданий. При первой беседе Мурашко больше молчал, явно больше обдумывая и примеряясь к самой идее. Затем неделю или две не касался этой темы, явно что-то узнавая и выведывая. А затем… Затем он насел на меня так, что на пару-тройку месяцев я превратился из младшего офицера в «личного консультанта фельдфебеля Мурашко». В какие размеры вылилось это его увлечение, я расскажу в свое время… А пока он весьма успешно осваивал азы биржевой спекуляции и ради роты, и для себя любимого… К слову сказать, солдаты заметно шустрее и тщательнее стали выполнять мои распоряжения — уверен, что таким образом Мурашко высказал мне свое «спасибо за науку». Но самое приятное: с огородно-садовыми халтурами было покончено…

Что еще сказать про те времена? Я был полон надежд, влюблен, а потому мир казался мне невероятно простым, ярким, прекрасным, незыблемым, правильным и благополучным…

Сегодня, оглядываясь на то время сквозь череду десятилетий опыта и открывшихся для меня проблем и язв империи, существовавших за декоративной жизнью столицы, я все равно вижу и огромное количество хорошего, умного, доброго и привлекательного в той дальней, исчезнувшей навсегда стране. Стране с огромной и сложной историей, с блистательной армией, умной и достойной литературой, невероятно красивой своей многогранной природой, соединяющей в себе и суровость Севера, и пышность Юга, и величие Урала, населенной талантливыми, работящими людьми, стране с огромными богатствами и нерастраченным потенциалом…

Почему же случилось то, что случилось? Каждый отвечает по-своему. Для меня же ответ очевиден. Шаткое равновесие между политикой внутренней и внешней неожиданно дало крен, опрокидывая весь устой жизни, переворачивая все с ног на голову: от образа жизни до понимания добра и зла.

Несомненно, у каждой, даже самой крошечной, страны должна быть «внешняя политика». Это и торговля, и имидж, и разнообразные союзы, да много чего, что выходит за пределы «круга общины». Замкнутая от соседей «за высоким забором» — безнадежно отстанет от остального мира, лишенная симфонии общения с десятками культур, отставшая во всех отраслях, не имеющая чужого опыта и знаний, книг, идей, дичая и превращаясь в Робинзона Крузо. И, наоборот: беспокоясь только о том, как выглядишь в глазах соседей, боясь отстать «от моды», продавая свои природные богатства как дикарь за нити стеклянных бус, завидуя удачливым так, что, копируя их бездумно, становишься жалкой пародией, или ввязываешься в сомнительные «союзы», воюя или торгуя в убыток народу, ради «престижа власти», — то это безумие продлится очень недолго.

Главное богатство и достояние любой страны — люди. Им Бог дал и эту землю, и эту историю, и шанс на будущее. Все религии мира, все мудрецы и философы твердят о том, что человек должен совершенствоваться, становится образованнее, высокоморальнее, духовнее, при этом заботиться о ближних своих, беречь их… Но люди не умеют мечтать о будущем своей страны. Занимаясь историей, я неожиданно открыл для себя очень простую истину: мы не умеем мечтать! У нас нет мечты о идеальном государстве. Государстве-мечте. «Граде небесном на земле». Не получается мечтать. Потому и не знаем, куда идти. Где та путеводная звезда и та заветная цель?..

Но империя развивалась довольно динамично. В Петербурге автомобилей и трамваев стало едва ли не больше, чем извозчиков. В доходных домах повсеместно обустраивались не только водопровод и канализация, но и ванные комнаты, паровое отопление, прачечные и телефоны. Электричество, телеграф и синематограф стали настолько привычными, что их отсутствие воспринималось как дикость и отсталость. По всей империи с удивительной быстротой протягивали железнодорожные ветки. На заводах и фабриках закупалось оборудование по последнему слову техники. Всерьез заявили о своей необходимости самолеты, подводные лодки и радио. На Всемирной выставке в Париже 1900 года Россия завоевала более полутора тысяч наград, удивляя мир техническими изобретениями. Русским театром, балетом, литературой восхищался весь мир. Кстати, вход в большинство музеев был бесплатным, включая Третьяковскую галерею, Императорский Эрмитаж, Академию художеств, Оружейную палату в Кремле и пр.

По темпам развития Россия вышла на первое место, обогнав и Германию, и Англию, и США, а по объему промышленного производства занимала пятое место в мире. По темпам роста населения страна опережала все европейские страны. Наконец-то всерьез занялись вопросом народного образования. (Надо признать: это была старая беда империи. Согласно переписи 1897 года, только 20 процентов населения страны были грамотными, а 80 процентов жителей великой империи не умели ни читать, ни писать). Образование — это возможность «социального лифта» для талантливых самородков и энергичных тружеников, а скажите на милость — кому из получивших доходное место нравится конкуренция? Но на дворе стоял XX век с его очередной промышленной революцией — и Зимний дворец наконец спохватился, и деньги на открытие школ и народное образование начали выделяться обильно. Улучшилась ситуация с пенсиями и здравоохранением — власть все же вспомнила, что в стране живет не только она, но и народ, и живет он, стоит признать, не в достатке и благополучии…

Но были и опасные язвы. Прежде всего, страшная, неистребимая, смертельно опасная болезнь страны — коррупция. Коррупция и воровство на государственных заказах стали делом обыденным и сверхприбыльным. В металлургии, нефтяной промышленности и судостроении иностранные компании владели большинством активов, а в паровозостроении и вовсе акции принадлежали французам и немцам. Пушки производились по лицензиям немецких компаний, а танков не было даже в проектах. Уровень жизни простых людей по стране разнился кардинально: где-то рабочий получал столько, что вполне мог содержать большую семью, а где-то целые поселения жили впроголодь безо всякой надежды на улучшение. Надо честно признать: уровень жизни большинства людей в империи был… печальным. Улучшения жизни страны в начале XX века касались от силы четверти населения. Остальные застряли в веке XVIII, если не глубже…

Не менее печально обстояли дела с законом и уж тем более, с «правами» населения. В городах проживало менее 20 процентов населения державы: Россия тогда гордилась тем, что она — аграрная страна. Рабочий день был в среднем 10 часов, а выходных — не более сорока в год. Широко использовался детский труд.

Да, империя развивалась стремительно, но неоднородно, и проблем накопилось столько, что для их решения требовалось не менее 15–20 лет развития, не снижая заданного темпа… Развития в спокойной, мирной обстановке. Можно сказать, что надежда на процветание страны была вполне досягаема.

Но внешняя политика опять подмяла под себя политику внутреннюю, решать проблемы внутри империи было долго и кропотливо, а вот «влияние на мировой арене» влекло куда больше. Проблемы на Балканах, формирование военных блоков, мечты о перераспределении рынков сбыта, расширение влияния в Азии и прочее, прочее, прочее… Весь мир спешил заключать союзы… против кого-то…

Даже мечта Николая Второго о всеобщем разоружении, послужившая причиной созыва мировых стран на Гаагские конференции, была принята с плохо скрытой враждебностью и еще хуже скрываемым лицемерием. Мировые страны неуклонно наращивали военные потенциалы. Конференции в Гааге вылились из идеи всеобщего разоружения всего лишь в правила ведения войны и создание международного суда, запрет применения отравляющих газов и разрывных пуль.

Мир не хотел улучшения жизни, он хотел расширения территорий и возможностей. Интересы государств как «власти» начали в мире расходиться с интересами стран как «культур» и «народа». Власть в каждой стране была уверена в своей правоте… Расскажи им кто-нибудь о том, что станет с ними всего через пару десятков лет — не поверили бы… А пока страны превращались в огромные боевые механизмы, оттачивающие штыки и выплавляющие пушки…

Что я еще помню из далекой юности? Огромные, бурлящие ярмарки с ледяными горками и каруселями, бесконечный колокольный звон, которым наполнялись города и села. Огромное количество сверкающих витрин и рекламы. Театральные сезоны. Чистые, широкие улицы Петербурга…

Я жил в столице, был офицером гвардии, поэтому видел преимущественно именно эту сторону жизни. Был бы я рабочим или крестьянином — картина вышла бы совсем иная…

Почему-то очень засело в памяти повсеместное стремление обеспеченных слоев столицы к оккультизму и повальное увлечение «трудами» Блаватской перед самой войной. Наверное, не было квартиры, где не крутили бы тарелочки в попытках услышать от «духов прошлого» откровения о будущем, где бы не гадали и не вызывали «потусторонние силы»… Папюсы, Гузины, Минуловы, Рерихи занимали умы обывателей в таком масштабе, что это напоминало настоящую эпидемию…

В послевоенные годы мне довелось познакомиться с одним бравым юнкером, невзирая на молодость уже заслужившим аж три георгиевских креста (к слову сказать, он впоследствии стал не только академиком, но и президентом Академии наук в СССР, а сталинских премий у него было больше, чем георгиевских крестов), так вот, он рассказывал, что его отец, образованный человек, надворный советник и мировой судья, никак не мог взять в толк: откуда в его дочерях, несмотря на все данное им образование и воспитание, такая болезненная, наркотическая тяга к этому «спиритизму»? «Я еще могу поверить, — говорил он дочерям, — Что вам, каким-то бесовским промыслом, удалось вызвать дух Льва Толстого… Но чтоб он с вами, дурами, по три часа разговаривал — в это я не поверю никогда!»

О чем говорить, если в самой императорской семье процветала какая-то болезненная тяга ко всякому оккультизму: от Папюса до Распутина? Матронушка-босоножка, Дарья Осипова, Митька Коляба, солдат Василий и странник Мирон — далеко не полный список юродивых, гостивших в царской семье… Но если для государя императора и императрицы еще можно найти какое-то оправдание и понимание (все же у них опасно болел единственный сын, а в беде и за соломинку хватаются), то как объяснить эпидемию болезненного интереса ко всем этим психически нездоровым людям в высших слоях общества? И это — только в образованной столице! Про бездну ересей и суеверий по просторам необъятной страны я и говорить не хочу… До сих пор не могу понять: что это было? Массовый психоз или предчувствие приближающейся катастрофы? Падение и искажение веры? Тоска по чему-то «сказочному и мистическому» в прагматический век технической революции? Пресыщение?

В этом смысле мне повезло: у меня был отличный духовник и крестный отец, а потому я избежал соблазнов «тонких миров», «духовных энергий» и «учения Блаватской», веруя в Бога и принимая все происходящее со мной по старой формуле: «Да будет так, как Ты хочешь, а не так, как я хочу». Ну, и, разумеется, руководствуясь рыцарским девизом: «Делай что должен, и будь что будет!»

Раз уж речь зашла о вере, то стоит сказать пару слов о славном соборе нашего полка, одной из главных достопримечательностей столицы — «жемчужине Петербурга». Белоснежный, с голубыми куполами, усеянный золотыми звездами, он был виден за 25 километров со всех сторон и был четвертой высотной доминантой Петербурга. Собор Святой Живоначальной Троицы Лейб-Гвардии Измайловского полка был и святыней, и душой, и гордостью моих однополчан.

С отличным музеем в западном приделе, со множеством старинных икон и великолепной акустикой, с самым большим в Европе паникадилом под центральным куполом, на 370 свечей, славный именами своих знаменитых прихожан — от Державина до Достоевского, он имел редкую для полковых храмов особенность: вмещал в себя весь Измайловский полк, состав коего был аж три тысячи человек. Здесь назначил свое венчание Достоевский, и здесь отпевали Рубинштейна, здесь молились воины, уходя на фронт и возвращаясь из дальних походов, этот храм слышал много молитв — здесь молились герои и гении. Офицеры проводили здесь свадьбы и крещения, а я освящал здесь свои первые погоны. Свое венчание я тоже мечтал провести именно здесь.

Мы с Надей не говорили ни о венчании, ни о планах совместной жизни — это словно подразумевалось само собой. Да и все вокруг считали нас женихом и невестой. Я планировал сделать ей предложение осенью 1915 года после общевойсковых сборов, а свадьбу отпраздновать осенью 1916-го. Ну а после этого я мечтал и о «штурме» Академии Генерального штаба. Пока же нам было некуда торопиться.

Жизнь текла неторопливо, но насыщенно и ярко. Я был молод, целеустремлен, влюблен, и мне на все хватало сил и времени. Занятия с солдатами, тир, конный спорт (мне повезло, что знаменитый наездник фон Руммель служил в нашем полку), груды учебников по военному делу, изучение истории под руководством отца, занятия в гимнастических залах, прогулки по вечерним паркам Петербурга с Надей, посещение офицерского собрания и постановки «Измайловских досугов», даже на балеты и театры удавалось выкроить время — сейчас я только удивляюсь: как мне хватало 24 часа в сутках?

Помню, весной 1914 года я смог пригласить Надю на бал в офицерское собрание.

Здание офицерского собрания находилось на другой от собора стороне Измайловского проспекта, рядом с не так давно отстроенной часовней. Было довольно просторным и украшенным невероятно большим количеством картин — один только Николай Первый подарил нашему полку в свое время более тысячи полотен различных мастеров.

Я ждал невесту на улице, стоя в группе таких же встречающих молодых офицеров. Время было еще прохладное, и я нанял для нее таксомотор, обитый изнутри красным бархатом. Как же она была хороша в своем бальном платье из изумрудно-зеленой органзы с тюником из черного тюля!

В прихожей, битком забитой раздевающимися гостями, я принял у нее накидку, которую тут же подхватил у меня ожидавший неподалеку денщик, принявший так же мою шинель и фуражку, и мы прошли в огромную залу, с натертым до зеркального блеска паркетом.

Командир полка, генерал-майор Круглевский, огромный, громогласный, пышноусый, покрасневший от переполнявших его чувств, встречал входящих гостей шумно и радушно. После краткой церемонии приветствия мы прошли в гостиную, где гости рассаживались в ожидании танцев.

Подтянутые, высокорослые солдаты в белых рубашках разносили гостям чай и печенье. Я представлял Наде своих сослуживцев, они знакомили меня с теми своими спутницами, с кем я был еще не знаком. Повсюду — галантность, комплименты, любезность… Наконец послышались звуки вальса, и мы вернулись в залу, где уже кружили несколько пар…

В кратких перерывах я показывал ей портреты известных измайловских офицеров и картины, висевшие в собрании, наш музей, рассказывал о традициях — например о столовом сервизе, в котором комплекты посуды были подписаны именами прославленных измайловцев — Василия Суворова, Комаровского, Храповицкого, Милорадовича и прочих, что часто служило темой для поддержания бесед за обедами, или об «именных» деревьях в саду нашего измайловского собрания, посаженных в честь командиров, Шефов и знаменитостей полка; о том, как один раз Николай Второй на банкете в нашем собрании на предложение отведать изумительно приготовленные в соусе почки, признался, что не ест внутренностей не только животных, но даже рыб, ни разу в жизни не попробовав ни красную, ни черную икру; о том, что император выразил пожелание, чтобы во всех гвардейских собраниях подавали только русское шампанское «Абрау-Дюрсо», и потому иного здесь нет, и о многом-многом другом. Обычно малоразговорчивый, в тот день я болтал без умолку…

Был удался на славу — Надя была очень довольна, да и я был окутан каким-то волшебным, словно новогодним, настроением… Просторная, светлая зала, прекрасная музыка, дамы в нарядах по последней парижской моде, множество кавалеров в красивейшей измайловской форме, бойкие дирижеры, искусный оркестр измайловцев. Присутствовал и великий князь Константин Константинович в служебной форме и даже при оружии (потому в танцах участия не принимал, больше находясь близ оркестра и наслаждаясь музыкой).

К вечеру все едва держались на ногах от утомления. Почетные гости, князь и командир полка удалились в отдельный кабинет со столом, накрытым всевозможными кулинарными изысками, а для нас, молодежи, столы были приготовлены на верхнем этаже, где в будние дни располагалась школа солдатских детей. Во время ужина нам играл знаменитый на всю Россию оркестр измайловских балалаечников.

После ужина высокие гости разъехались, а молодые офицеры со спутницами продолжили танцы, уже не оглядываясь на строгие высокопоставленные фигуры… Разошлись мы далеко за полночь, счастливые, веселые, юные…

И последний, шумный бал, сияющий огнями и весельем, стал воспоминанием…

Как я уже упоминал, я тогда был очень спортивным юношей, и в 1913 году меня перевели в команду пешей разведки, так называемых «охотников», где требовались особые навыки, сила и выносливость.

В январе мы совершили беспрецедентный, нелегкий даже для гвардии, лыжный переход из Холмогор в Царское Село. Сейчас бы это назвали «марш-броском». Это и было задумано как мировой рекорд, но даже установленные жесткие временные рамки мы сумели пройти куда раньше — на целых два дня.

Всего за 23 дня мы прошли на лыжах в полном боевом снаряжении путь в 1006 верст, установив абсолютный рекорд. (Каюсь — распугали всех бедных крестьян из попадавшихся на нашем пути деревень, так и не понявших, откуда и куда мчатся покрытые инеем вооруженные люди). В Царское Село мы прибыли 19 января, и приветствовать нас прибыл сам государь.

Летом 1914 года состоялись регулярные армейские сборы в Царском Селе. Должен признаться, что они были не столько учебными, сколько формально-традиционными. Задуманы-то учения были разумно, но исполнялись настолько шаблонно и казенно, что для реального обучения солдат они были мало полезны.

Тактические учения не менялись из десятилетия в десятилетие, словно ставился один и тот же спектакль, в котором и солдаты, и офицеры исполняли роли, не проявляя ровным счетом никакой инициативы, смекалки и разнообразия. Но зато, проводя с солдатами 24 часа в сутки все лето, я мог куда детальнее и обширнее передавать им свои знания и навыки.

С солдатами того призыва у меня были замечательные отношения. Не менее хорошие отношения у меня складывались и с офицерским составом. Может быть именно потому, что я «накоротко» ни с кем не сходился, и общение складывалось с симпатией, но без панибратства.

К слову сказать, в первой, «государевой», роте у нас служил сын великого князя Константин Константинович-младший, с которым мы были практически сверстниками. Это был очень добрый, безукоризненно воспитанный и скромный юноша, ничем и никогда не демонстрировавший того, что он принадлежит к правящему Дому Романовых.

И все же, несмотря на близкие, товарищеские отношения и сближающее звание «однополчан», я предпочитал обращаться к нему исключительно: Ваше Сиятельство и на вы, как строго заповедовал мне отец. Видимо, как-то при разговоре он упомянул об этом своему отцу, так как при очередной встрече великий князь поблагодарил меня за это, казалось бы, вполне нормальное и естественное соблюдение этикета.

Позже я узнал, что сыновей великого князя, служивших в других полках, однополчане с явным удовольствием «записывали себе в друзья», переходя на ты, и даже нашему весьма демократичному и едва ли не либеральному великому князю было такое «запанибратство» не слишком комфортно.

Он писал в дневнике: «Меня коробит, что гусары, говоря с нами, называют наших сыновей просто по имени, даже уменьшительным именем: Олег, Игорь, Гаврюша. Измайловцы, рассказывая о Косте, не только не позволяют себе именовать его просто Константином Константиновичем, а называют князем Константином Константиновичем. Странно, что люди из высшего общества в этом проведении воспитанности стоят ниже менее светски воспитанных измайловцев. Не проявляется ли в этом некоторое великосветское хамство?»

Видимо, эта мелочь послужила причиной небольшого, но очень дорогого подарка. Выиграв очередной приз за стрельбу, я неожиданно, но с большим удовольствием, получил от великого князя в подарок дорогой пистолет системы «Парабеллум» с удлиненным стволом и пристегивающейся ложей, впоследствии исправно послуживший мне на фронте.

Все в империи от булочника до генерала Генштаба знали, что мирное время в России — это очень временное явление. И при этом никто не готовился к войне всерьез. А как выяснилось позже — в Германии готовились, и готовились добротно, основательно, целенаправленно. Все в мире — и Германия, и Франция, и Англия, и Австрия, и Россия, были абсолютно уверены, что когда война разразится, то она будет кровавой, но очень быстротечной и больше полугода не продлится. И при этом все были так же убеждены, что выиграют эту войну именно они.

Увы: победы XIX века слишком вскружили нам голову. Считалось, что русская армия непобедима в принципе, а храбрость и стойкость русского солдата в очередной раз проявят себя во всем величии… Армия-то и впрямь была отличная, но война оказалась иной — куда более зависящей от техники и артиллерии, чем от боевых качеств солдата, а с технологиями мы отставали непростительно.

Сам император отвергал широкое введение пулеметов, тяжелой артиллерии и прочих «орудий массового уничтожения» того времени, считая их «негуманным излишеством». Вопросы производства танков и авиации упорно затягивались до последнего. Более того: из-за убежденности в скоротечности предстоящей войны, запасы снарядов и патронов были созданы не более чем на год ведения боевых действий. То же касалось продовольствия и снаряжения. Но эта война была уже войной технологий и экономик. Войной на истощение.

Наше же экономика была преимущественно аграрной. Министр внутренних дел Дурново предупреждал государя императора о возможных последствиях еще до начала войны, буквально пророчествуя о том, что и случилось впоследствии: об отсутствии выгод в этой войне и неблагоприятных перспективах даже в случае победы, о том, что жизненные интересы России и Германии нигде не сталкиваются, о том что противостояние ввергнет обе страны в беспросветную анархию, исход которой трудно представляем. Что геополитическим противником России является как раз Англия, а в случае войны она, как и Франция, будет занята в основном защитой своих колоний… То, что противостояние с Германией приведет к политической катастрофе, считал и Сергей Витте, и множество других образованных и умеющих думать деятелей.

Но красивая картинка «отважной и непобедимой армии» заслонила собой все эти скучные разговоры о патронах, блиндажах, пушках, паровозах и бесконечных обозах продовольствия и медикаментов. Это была война уже не героически отчаянного солдата 1812 года, а техники против плоти, война свинца и стали, логистики и перевода всей экономики на военное положение. Война не месяцев, но лет. Император в это верить не хотел. А вот мой отец понимал это не хуже Дурново.

Я, молодой, оптимистичный, был, как и все, охвачен какой-то наркотически-возбужденной эйфорией войны, безоглядной уверенностью в скоротечной победе. Отец же, при известии об объявлении войны ничего не говорил и не прогнозировал, лишь сильно осунулся с лица и пребывал явно в скверном расположении духа. Только сейчас, полвека спустя, набравшись опыта и знаний, я могу примерно представить себе то, что он чувствовал, когда вокруг него бурлил гул восторженно-патриотичных шапкозакидателей.

Все понимали, что дело неумолимо движется к войне и Тройственный союз не сможет миром разрешить возникшие разногласия с Антантой — слишком сильны у всех амбиции, претензии друг к другу, вера в свою непобедимость и жадность до извлеченной из победы выгоды. Нужен был лишь повод.

И Германия его нашла. Германия успела подготовиться к войне раньше всех и делала ставку на неожиданность и «молниеносную войну». Логика в этом была. Наша империя — не самая густонаселенная страна в мире, зато раскинувшаяся на огромных пространствах, и на мобилизацию времени требовалось куда больше, чем союзникам и противникам. Расчет был простой: пока Россия еще только проводит мобилизацию — разгромить Францию и уже тогда всей мощью обрушиться на Россию…

А Россия опять была «не готова», и опять приходилось воевать в спешке, что называется «с колес». Если б не армии Самсонова и Ренненкампфа, практически принесенные в жертву ради спасения Франции, замысел Германии вполне мог бы реализоваться. Россия с самого первого дня стала не столько воевать, сколько жертвовать собой…

…Воодушевление на улицах Петербурга было столь воинственным и веселым, что отчасти напоминало безумие. Народ ликовал! Все газеты разом превратились в ультрапатриотические. Сразу после объявления мобилизации многотысячная толпа шествовала по Невскому проспекту с портретами императора и национальными черно-бело-желтыми флагами.

На фабриках и заводах громыхали патриотические митинги, десятки тысяч резервистов добровольно выстраивались у призывных пунктов. (Странное дело, но первые афиши о всеобщей мобилизации кто-то додумался напечатать на бумаге ярко-красного цвета, и листки, словно кровавые пятна, буквально заляпали всю столицу). На волне воодушевления добровольцев записалось куда больше, чем даже было запланировано, и император даже учредил медаль «За труды по мобилизации», коих было выдано несколько десятков тысяч. Уже через две недели русская армия насчитывала около четырех миллионов человек. Все хотели участвовать в «скоротечной, победоносной войне». Кто же справится с такой невиданной силой? Столичные поэты — Бальмонт, Сологуб, Брюсов, Гумилев, пылали патриотизмом в своих стихах. Игорь Северянин чеканил: «Когда Отечество в огне, / И нет воды — лей кровь как воду… / Благословение народу! / Благословение войне!»

Впрочем, в Германии ликовали не меньше. (Много позже, уже узнав войну не по завлекающим книгам и очеркам, а пройдя через годы крови, гноя, грязи и ужаса, я спросил такого же ветерана кайзеровских войск: «Вот зачем вы все это начали?» Он грустно ответил правду: «Потому что могли».) Немцы с такими же шествиями выходили на улицы, газеты пестрели заголовками «Да здравствует война!». Русским, неосмотрительно приехавшим в Германию по делам или на курорты, было опасно даже появляться на улицах. В России не отставали: в начале августа толпа патриотов разгромила немецкое посольство в Петербурге под радостное улюлюканье зевак и одобрительное бездействие полиции (дипломаты едва успели в спешном порядке выехать из страны экстренным поездом). А вот членам русского посольства довелось подвергнуться не только словесным издевательствам, но и побоям.

И в России, и в Германии даже самые далекие от политики издания теперь призывали бить или хотя бы плевать во всех встречных лиц «враждебной национальности», что читателями радостно и исполнялось. Нашему великому князю Константину Константиновичу, бывшему как раз в Германии, границу пришлось пересекать пешком, а половина его багажа была утрачена (вместе с правками рукописи «Царь Иудейский»).

Вскоре даже Санкт-Петербург, величественно носивший свое наименование более 200 лет, был так же «патриотично» переименован в Петроград.

Даже из словесного обихода пытались исключать немецкие слова, находя им русские эквиваленты (что, впрочем, невозможно было сделать со множеством германизмов — полк, капитан, солдат, вахта, юнкер, почтамт, князь, блюдо, рюкзак и пр.).

Над этой эпидемией язвительно иронизировала острая на язык вдовствующая императрица Мария Федоровна, предлагавшая сыну переименовать заодно и Петергоф — в «Петрушкин двор».

Носители многочисленных немецких фамилий ринулись срочно менять их на российские аналоги (в нашем полку такие случаи тоже были). Из консерваторий и театров пропали немецкие авторы и композиторы (хорошо хоть университеты не пошли на поводу этого новшества, оставив в покое давно усопших немецких философов и поэтов). Патриоты средь бела дня громили немецкие магазины и австрийские кофейни (в Германии, в свою очередь, исчезли русские «блинные» и рестораны).

В церкви Зимнего дворца император отслужил молебен, после чего с балкона приветствовал толпу собравшихся на Дворцовой площади патриотов. 700-тысячная толпа хором пела гимн и кричала хвалу императору…

Ликовали все: от офицеров до рядовых. «Война! Война! Ура!» — поздравляли друг друга в офицерских собраниях и летних лагерях. Не помню в истории другого такого случая, чтоб все страны так радовались начавшейся войне… До сих пор не могу осознать, как не только я, но и столько верующих людей по всему миру не понимали, что у Бога к войне отношение «несколько иное», и видя, как мы упорствуем в своем выборе, Он отвернется от нас, уже зная, какие результаты своего выбора мы пожнем…

Измайловский полк, находившийся на сборах в Красном Селе, был в срочном порядке возвращен в Петроград. Из всей гвардии мы выступили в город первыми. Времени на сборы мне потребовалось немного: походный багаж был собран и укомплектован еще по случаю учений — денщик лишь уложил его на подводу. В то время каждому офицеру гвардии было предписано иметь походный багаж в строго определенном размере и весе (но не более трех пудов). Все было рассчитано до мельчайших подробностей, согласно циркулярам Главного интендантского управления. Сосчитано и взвешено было все: от столовых приборов до носовых платков и перчаток. У меня был полевой набор системы поручика Гинтера, немного старомодный, но крайне удобный, и, помимо вещей, вмещавший в себя чемодан-кровать, при необходимости трансформировавшийся в письменный стол.

Сейчас, оглядываясь назад на свой опыт, я могу согласиться с отцом и признать, что именно снабжение армии является фундаментом ее успеха. Любой гений военного дела, будь то хоть Александр Македонский, хоть Наполеон, хоть Суворов, будут абсолютно беспомощны со своими тактиками и стратегиями при отсутствии оружия, боеприпасов, обмундирования, медикаментов и продуктов.

Должен сказать, что гвардейские интенданты были далеко не худшие в мире. Разумеется, мы слегка «облагораживали» предписанные уставами компоненты походного багажа, да и матери с женами, провожая в поход, наделяли нас лучшими зубными порошками, теплым бельем и даже теплыми носками.

Моя невеста, грезившая о славе парфюмера, разумеется, подарила мне в поход целую флягу превосходного «Тройного» одеколона фирмы Брокара. Как ни странно, но именно этот подарок оказался полезней всех носков и зубных порошков вместе взятых. Как уже она поведала мне (а я впоследствии рассказывал эту историю и офицерам и своим солдатам), Наполеон, собирая свою армию, приказал всем врачам и лекарям в империи открыть те секреты, которые могут быть полезны для нужд его солдат. В том числе, парфюмерам пришлось раскрыть и бережно хранимый секрет «Кёльнской воды» (по-французски звучавшей как о-де-колон), и для французской армии в промышленных масштабах стали производиться дезинфицирующие средства на спирту, с добавлением масел бергамота, лимона и нероли. Это средство из трех компонентов и легло в основу «Тройного» одеколона, столь полюбившегося и в России. Солдаты Наполеона дезинфицировали им раны, принимали от головной боли и сердцебиений, использовали против комаров и насекомых (сам Наполеон всегда носил плоскую фляжку с этим одеколоном за голенищем сапога). Так что можно смело утверждать, что армия Наполеона благоухала «Тройным» одеколоном… Во всяком случае, до Москвы 1812 года…

Талантливые труженики Генриха Брокара наладили в России чудесное производство парфюмерии для самых разных слоев населения, получив немало золотых медалей на международных выставках по всему миру, и даже большевики не стали уничтожать это «буржуазное наследие», а просто национализировали, переименовав фирму в «Новую зарю». Честно говоря, история с Наполеоном мне понравилась, ибо предки были не глупее, а зачастую и куда умнее нас, а я вообще любил находить в истории примеры, которые можно было бы использовать на практике и в наше время.

Солдатам пересказанный мной факт также пришелся по душе, и скоро наша рота, за ней и весь батальон, а за ним и весь Измайловский полк благоухали ароматами парфюмерной легенды. Впрочем, вскоре «соревновательность» взяла свое, и части Измайловского полка разделились на индивидуальные ароматы: первая Его Величества рота стала благоухать «Персидской сиренью», вторая — «Цветочным», и так далее. Но сама идея прижилась, а в боевых условиях одеколон принес нам немало практической пользы и как антисептик, и как средство от обморожения.

Питание тоже было на высоте: солдату полагалось на сутки 400 грамм свежего мяса или 300 консервированного, 700 грамм сухарей или кило ржаного хлеба, 250 грамм свежих или 20 грамм сушеных овощей, чай, масло, сахар, перец, рыба, грибы, ну и, разумеется, крупы, ибо без каши солдат — не солдат.

Паек господ офицеров, как правило, щедро разнообразился отделениями Экономического общества, и даже находящимся на позициях офицерам денщики тащили из собраний ветчину, супы и жаркое. Во время войны солдатские пайки увеличивались, в начале солдатам давали даже консервы из осетрины, рагу из говядины и прочие «галеты из белой муки».

Правда, все это богатство было только в первые месяцы войны — никто же не предполагал, что война затянется и определять победу будут уже не столько полководцы, сколько экономика стран, способная кормить и вооружать свои армии…

Когда полк колоннами со знаменами подходил к собору, с колокольни раздался оглушительный звон, напоминавший Пасхальную заутреню, и нам навстречу вышел настоящий крестный ход из духовенства нашего храма. На улице же нас встречала огромная толпа приветствующих нас жителей Измайловской слободы.

Полк выстроился поротно перед храмом, и начался молебен.

…Уж сколько лет прошло, а я отчетливо вижу лица офицеров того первого военного состава полка, застывших в строю, устремив взгляд на купола нашего воинского храма…

…Генерал Круглевский. Георгиевский кавалер, смелый офицер. Командуя полком, будет ранен в обе руки, одну придется ампутировать. В 1919 году будет арестован и расстрелян большевиками. Две его дочери пойдут медсестрами на фронт, и после революции им будет запрещено проживание в крупных городах…

…Боря Бретфельд, из дворян княжества Финляндского. Безумной храбрости и выдержки офицер. Пройдет всю войну, получив три ранения, но каждый раз возвращаясь на фронт, после революции одним из первых вступит в Добровольческую армию, и мы с ним плечом к плечу пройдем страшные Первый и Второй кубанский походы. После эвакуации из Крыма переедет в Германию, а затем и во Францию, где проживет до 1969 года, скончавшись в возрасте 86 лет…

…Наша полковая «достопримечательность» — князь императорской крови и сын старого измайловца и поэта К. Р. — Константин Константинович-младший. Храбрый, очень скромный юноша, прошедший с полком всю войну и вышедший в отставку в 1917 году, «с правом ношения мундира». Будет арестован большевиками и еще живым сброшен в одну из шахт Алапаевского рудника. Его тело, обнаруженное белогвардейцами, будет вывозить через всю страну, подвергаясь ежедневной опасности, мой крестный отец — игумен Серафим. Он спрячет вывезенные тела где-то в далеком китайском Пекине… Надеюсь, когда-нибудь его останки вернутся в Россию…

…Богатырь Костя Волков, сын измайловского офицера, прошедшего с моим отцом еще русско-турецкую войну. Добрый, спокойный до меланхоличности, великан, преподававший в полку французскую борьбу и не вылезавший из наполненного гирями и штангами спортзала. Как и я, будет ранен в первом же бою в Жуковском лесу, получив опаснейшее ранение под левую лопатку… После революции вступит в Добровольческую армию… Увы, в эмиграции ему придется заниматься тяжелой физической работой, зарабатывая себе на пропитание, что окончательно подорвет его искромсанное войной здоровье. Его не станет в 1935 году. В России у него останутся жена и дети…

…Володя Волкобрун. В 1915 году разорвавшийся снаряд иссечет его осколками, искалечит тяжелой контузией, и все же он пойдет с нами на юг, в Добровольческую армию… Он умрет от ран в новогоднюю ночь 1920 года, на руках у нашего однополчанина Ильи Траскина…

…Володя Квитницкий, хладнокровный, опытный боец, израненный в Великую войну, он с оружием в руках выступит против большевиков еще в Петрограде и будет расстрелян осенью 1917 года…

…Михаил Петрович Горбацкий, выпускник Пажеского корпуса, отличный фехтовальщик и снайпер, в августе 1915 получит тяжелейшее ранение головы и контузию. Все попытки врачей вернуть ему здоровье не увенчаются успехом, и он скончается в 1920 году в госпитале Севастополя…

…Сережа Обручев, сын генерала и племянник академика, прославившегося романом «Земля Санникова». Простой, искренний, умный, большой любитель литературы и поэзии… Погибнет в атаке у Кухарского леса летом 1916 года…

…Траскин, братья Соколовы, Петерсен, Кашерининов, Уманец, Фомин, Шатилов, Чаплыгин — какая же им всем выпала нелегкая и страшная судьба…

Наши солдаты — двухметровые красавцы-богатыри, отобранные со всей России — Урала, Смоленска, Твери, Сибири… Многие из них глядят на эти купола в последний раз. За годы войны через полк, насчитывавший в среднем три тысячи человек, пройдут ни много ни мало 20 тысяч… Шесть раз будет меняться состав полка, заменяя раненых, убитых, отравленных газом… И это только Измайловский полк! Такие же потери понесут семеновцы, преображенцы, егеря, гренадеры… Гвардия России… Лучший генофонд страны…

Тогда никто из нас не мог предвидеть — к чему приведет мир эта война. Все мы были уверены, что с честью пройдем все испытания, а если Бог и ссудит погибнуть в бою, то наши имена навсегда останутся высечены на страницах истории страны и полка…

А ведь это был только первый, довоенный состав полка. Позже к ним присоединятся страшные судьбы офицеров последующих призывов… И никаких «высеченных на страницах истории» имен не будет — большевики приложат все силы, чтоб забыть о нас, осудить и предать шельмованию…

Потом мы с отцом еще какое-то время молились в полковом соборе.

Солдат распустили по казармам, а офицеров собрал у себя командир полка, отдавая последние команды и распоряжения.

…С невестой я простился тем же вечером, упросив не провожать меня на перроне, посреди толкотни и погрузочных забот. После прогулки по городу мы долго прощались у парадной ее дома. Положив мне руки на плечи, она просила:

— Вернись живым, Саша. Только вернись живым…

Юный хитрец, я глубоко вздохнул и сказал:

— Это уж как Бог даст…

И был награжден долгим и страстным поцелуем. Никогда больше никто не целовал меня так. Время словно остановилось и сердце замерло… Смутившись, она убежала домой, а я еще долго стоял на берегу закованной в гранит Фонтанки, глядя на купола Измайловского собора под звездным небом…

…Наутро 3 августа с Варшавского вокзала пятью эшелонами мой полк отправился на фронт…

Прибыв в Варшаву, мы расположились лагерем в предместье, где провели дней десять, занимаясь с нижними чинами и осматривая прекрасную польскую столицу. Но вскоре пришел приказ о переброске гвардейского корпуса на Юго-Западный фронт, и уже 16 числа мы вновь дремали в вагонах под перестук колес.

19 августа мой эшелон прибыл в резерв на станцию Люблин, и после выгрузки получили приказ занять деревню Жуково, разбить укрепившиеся там силы австрийцев и начать движение на юго-запад.

Все были в большом возбуждении от предстоящих сражений. Воинственно были настроены решительно все — от офицеров и солдат до обычно ленивых подразделений обеспечения. Сейчас бы я назвал это — «чесались руки». Всем не терпелось поскорее вступить в бой и «задать австриякам жару», так как весь остальной гвардейский корпус уже вовсю дрался и теснил противника.

Масштабное наступление русской армии началось.

Утром, по старой русской традиции, мы переоделись перед боем в чистое, готовые или победить, или умереть в этом первом бою.

Командир полка, уверенный в нас, приказал солдатам снять вещмешки и ранцы, оставив лишь скатки шинелей и патронташи, так как «разогнав противника первой же атакой, нам придется преследовать его сколько хватит сил».

Начало и впрямь было стремительным. Дозоры австрийцев мы снесли на ходу, к полудню уже заняли Жуково, ускоренным шагом прошли лес, развернулись в боевой порядок и вышли к возвышенностям, изрытым довольно умело оборудованными укреплениями австрийцев. Нас встретили шквалом ружейного и пулеметного огня — пришлось залечь, передвигаясь вперед ползком, от укрытия к укрытию.

Было ли мне страшно в этом моем первом бою? Нет. Я тогда еще не знал ни что такое боль, ни что такое потери товарищей, да и о самой войне имел представление лишь из учебников и рассказов отца. Тогда это был какой-то кураж, мальчишеское лихачество, и главным страхом было не уронить достоинство в глазах товарищей.

Я (немного коря себя за это), старательно стрелял поверх голов врага, надеясь, что испуганные нашим натиском австрийцы отступят. Но они держались стойко. Эти пятьсот шагов до окопов противника нам пришлось преодолевать часов пять. В ходе атаки мы даже вырвались немного вперед наступавших слева и справа от нас полков, в результате чего наш правый фланг оказался рядом с господствующей высотой, все еще занятой противником, которого не успели выбить наши соседи. Пришлось брать и это укрепление.

К вечеру мы выполнили все поставленные задачи и начали укрепляться на новых рубежах. Ночь была беспокойная: наспех обустраивались, подсчитывали потери и намечали награждения. Горячка боя еще не остыла, поэтому заснуть в ту ночь удалось лишь немногим счастливчикам.

А ранним утром, буквально на рассвете, противник нанес ответный удар. И это был очень мощный удар.

За ночь австрийцы получили свежее подкрепление и перед атакой нанесли массированный артиллеристский удар по занятым нами позициям, которые они, разумеется, знали как свои пять пальцев.

Это был настоящий ад из огня, грома, дыма, комьев земли и стены осколков. И вот тут мне впервые стало страшно. В моем юношеском воображении война была прежде всего схваткой людей: этаких былинных богатырей, которые побеждают силой духа, отвагой и ратным умением. А реальность была совсем иной. Булава и мощь Ильи Муромца абсолютна бессильна перед крохотным осколком вражеского снаряда, превращая мощного Голиафа в труп у ног меткого Давида. Как бы хорош ты ни был, но волна осколков выкашивает все, что рискнуло поднять голову от земли. Да и в земле от смертельной мощи огня не всегда найдешь спасение. Это было несправедливо, нечестно, неправильно… Обидно!

Я столкнулся с войной, где не мужество, стойкость или умение решают исход боя, а снаряды, снаряды и еще раз снаряды.

И ты, весь такой тренированный, горящий рвением и отвагой, вынужден вжиматься в грязную, перепаханную взрывами землю и лишь молиться.

Мужчине вообще психологически тяжело бежать и прятаться от опасности — так уж нас воспитали, а бегать и прятаться офицеру гвардии — задача вообще тяжелейшая. Для этого нужен опыт. Как правило — печальный. Где-то через год войны мы уже по звуку научились различать подлетающие снаряды, и бравые штабс-капитаны и орденоносные генералы резво и проворно сигали по ближайшим воронкам, ямкам и впадинкам в земле. А ведь всего сто лет назад Измайловский полк, во весь рост несколько часов стоял под прицелом неутомимо бьющих по нему наполеоновских орудий при Бородино…

Ну почему мы всегда готовы только к прошедшей войне?! Все это было так оскорбительно и неправильно, что от обиды на эту несправедливость я совершил ошибку, едва не стоившую мне жизни. Вместо того чтобы дождаться полного прекращения артобстрела и встретить поднявшиеся цепи австрийцев пулеметным огнем, мы, едва противник поднялся в полный рост, сами бросились в контратаку, невзирая на последние залпы вражеской артиллерии… Сколько раз впоследствии я предостерегал своих солдат от подобной горячности, повторяя раз за разом: «Мне не нужны “одноразовые герои”, мне нужны профессионалы, которые выполнят задачу и вернутся домой!»…

А в тот день с криками «Ура!» я ринулся в штыковую.

Я несся впереди солдат, между столбами черно-зелено-желтого пламени взрывов, словно устремляясь на самого бога войны Марса. И получил поистине «титанический» апперкот! Что-то с невероятной силой ударило меня слева, буквально подбросив в воздух. Ощущение было такое, словно какой-то великан со всего размаху перетянул меня дубиной по челюсти.

Что удивительно — боли поначалу не было. Сил — тоже. Я тупо, раз за разом, пытался встать на ноги, но валился на землю. Пытался ползти, тоже не получалось — ни руки не слушались, ни ноги. Пытался крикнуть — такое ощущение, что у меня не было рта — даже мычать не получалось. Последнее, что помню — склонившийся надо мной Мурашко, взмахом руки подзывавший кого-то из солдат… (Как выяснилось впоследствии, фельдфебель присматривал за мной в первых боях, опасаясь, что я по молодости полезу на рожон. И не ошибся…)

Мы все же отстояли эту высоту, отбив атаку австрийцев и даже продвинулись вперед, захватив их укрепления у деревни Липняк. В плен попало 350 австрийцев, а их невосполнимые потери были куда как больше. Но и наши потери были существенны. Поручик Нарбут получил сразу пять пуль и выжил лишь чудом, вынесенный солдатами с поля боя под ураганным огнем. Подпоручик Минкельде-Константиновский со своей полуротой пошел в штыковую атаку, разбросав превосходящие силы противника, и захватил более 50 пленных, но был тяжело ранен в грудь. Его так же, рискуя собственными жизнями, вынесли с поля боя на себе солдаты. Во время штурма усадьбы в Липняке возглавивший атаку капитан Василенко был тяжело ранен в живот. Его вытащил на себе мой фельдфебель Мурашко… Да, тогда еще солдаты рисковали собой, вытаскивая нас из-под огня…

За первые три дня боев Измайловский полк сполна выполнил все задачи, захватив одних только пленных больше тысячи, но и цену за это заплатил немалую. Были ранены штабс-капитан Диль, капитан Глотов, Аккерман, Цирг, поручик Волков и еще несколько отважных и отлично подготовленных офицеров. И это, повторюсь, только в первые два дня! А впереди еще был печально знаменитый Ольшанский лес, который принесет полку новую славу и новые потери в ожесточенных боях. Этот первый, трехдневный, с 21 по 23 августа, слившихся в один короткий, но яростный бой, стал новой золотой страницей полковой истории…

Первые дни и даже недели после ранения я помню плохо — видимо сказывались последствия контузии. Это было словно одна долгая, наполненная болью и отчаянием ночь, для меня похожая на вечность. Время, как я тогда узнал, течет все же по-разному, в зависимости от того, сидишь ты с девушкой в хорошем ресторане или мечешься в холодном поту на больничной кровати, стоишь на посту в мороз или читаешь интересную книгу в кресле у камина.

Осколок снаряда вошел в мою челюсть сбоку, разворотив на своем пути все, что можно. Вот тогда я узнал, что раны тоже бывают разные. Почему-то все видят себя если и раненым, то с рукой на перевязи или умело перевязанной белоснежным бинтом головой и едва заметным пятнышком проступившей крови. Нет, господа, такие раны — редкость и большое везение! Бывают и ужасающие раны в живот (теперь смерть Пушкина я видел совсем иной), бывают оторванные руки и ноги, бывают контузии, от которых уже не оправляются, пробитые головы, суставы и легкие… Мне досталась дыра в лице с разбитыми на осколки зубами, сильнейшее повреждение языка и изуродованная полость рта. У каждого хоть раз да болел зуб. Помните, каково это — не спать от острейшей боли, не есть, не испытывать ни минуты передышки и покоя? А теперь умножьте это втрое и продлите боль на несколько недель…

Я не знаю имена первых хирургов, к которым я попал в руки, когда меня доставили в город Люблин, а оттуда — в Киев, но это были, несомненно, великие мастера своего дела. Русские военные медики — это вообще отдельная и совершенно феноменальная история, заслуживающая поэм, книг, фильмов и памятников. Но много ли мы слышали про них?

Хирурги собрали мой рот буквально по частям. Челюстно-лицевой хирургии тогда еще не было, но золотые руки врачей опережали время. Есть я, понятное дело, не мог, говорить — тоже. Спать? Ну, иногда удавалось проваливаться в кратковременные обмороки, наполненные кошмарами… Бесконечная боль, гной, выматывающие процедуры и бесконечные осмотры, удаление оставшихся осколков и корней зубов, расширенные от ужаса и сострадания глаза сестер милосердия…

Когда я начал понемногу приходить в себя, то долго просил дать мне зеркало, и то, что я там увидел, вспоминать не хочу до сих пор. Даже не знаю, сколько я в ту пору весил? Килограмм 60? 50? Меньше? Врачи «успокаивали» меня тем, что воевать теперь мне больше не придется, только тихая, мирная, гражданская жизнь. Я даже не спорил с ними… Впрочем, и не мог, даже если б очень захотел. Впоследствии говорить мне пришлось учиться заново, хотя и к этой возможности врачи относились тогда очень скептически. Забегая вперед, скажу, что «отращивать язык» мне пришлось больше года. Даже когда я вставил зубы и челюсть срослась, потребовалось не менее трех часов в день мучительных и раздражающих тренировок.

В середине декабря мне позволили продолжить лечение в Петрограде и, получив предписание явиться в госпиталь, спустя несколько дней я был в столице. Поезд прибыл в город вечером, и не желая беспокоить отца поздним возвращением и потрепанным с дороги видом, я направился прямиком в казармы полка.

В расположении части вовсю шло формирование запасного Измайловского батальона. На первый взгляд, новобранцы были подобраны по старым традициям и стандартам, а потому радовали глаз размахом плечей и богатырской статью.

Дежурным офицером был мной добрый знакомый Коля Игнациус, сын легендарного героя Цусимского сражения и отличного художника-мариниста, капитана 1-го ранга Василия Васильевича Игнациуса. Он полуобнял меня с такой осторожностью, словно я был сделан из стекла (видимо, мой вид и впрямь был столь печален), и повел угощать чаем.

Помню, что старался не встречаться с ним глазами: уж слишком много в его взгляде было жалости и испуга — вероятно, он тоже был уверен в моем «списании вчистую» из списков полка. От него я узнал о событиях, последовавших за моим ранением. Назвал награжденных (почему-то я вовсе не испытал радости от известия о награждении меня столь ранее вожделенной «клюквой» — орденом св. Анны), зато от души порадовался за награжденного георгиевским крестом Мурашко. Узнал о страшных боях в Ольшанском лесу, когда наш полк едва не попал в засаду у деревни Кщенов, о массовом применении австрийцами разрывных пуль, о ночной атаке, в которой мы потеряли убитыми штабс-капитана Лямина и ранеными — офицеров Козеко и Грунау… И о странном случае с сыном генерала, прапорщиком Морголи, младшим офицером 5-й роты, который на подходе к Ольшанскому лесу неожиданно зашатался и объявил, что «контужен в голову», хотя ни выстрелов, ни тем более крови или синяков на нем никто так и не увидел. Прапорщик просто развернулся и ушел в тыл. Больше из нас никто никогда его не встречал. (Позже я узнал, что связи отца помогли ему устроиться в наше посольство в Гааге, где он работал в шифровальном отделе и даже удостаивался каких-то наград «за особые заслуги» … Что ж… Бывало и такое.)

В огромных подвалах Измайловского собора начали обустраивать усыпальницу для павших на поле брани офицеров. Сначала строительство начали в западном приделе, но что-то не рассчитали со сваями и едва не обрушили весь храм, поэтому оборудовали огромную усыпальницу под северным приделом — с двумя входами (для священников и для мирян), с алтарем и иконостасом, помещением для молящихся и для каменных гробниц.

На Варшавский вокзал начали прибывать гробы с телами убитых солдат и офицеров. Игнациус рассказал и о смерти князя Олега Константиновича Романова, брата нашего измайловца князя Константина Константиновича-младшего и сына великого князя Константина Константиновича, самого знаменитого измайловского поэта. Один из немногих Романовых он отправился на фронт в составе Гусарского полка и был убит в бою с немецким разъездом.

Поведал он мне и о более приятных известиях, произошедших за время моего пребывания в Киевском госпитале. О подвиге поручика Бретцеля, по праву заслужившего орден св. Владимира, о удивительной отваге подпоручика Душкина. (Удивительно, но я никогда бы не подумал, что худощавый, лопоухий, скромный и жизнерадостный как щенок Володя Душкин возглавит команду конной разведки и будет творить буквально чудеса отваги и находчивости. Я лишь качал головой, слушая про то, как он с маленьким отрядом наткнулся на австрийские пулеметы, открывшие по ним ураганный огонь, и вместо того чтобы отступить, молниеносной атакой захватил два пулемета и более 20 человек пленных, за что был представлен к георгиевскому кресту.) Про солдата из моей полуроты Спиридона Колевода, закрывшего своим телом от пули полковника Шкларевича… Про солдат и офицеров, ходивших в штыковые атаки… Про то, как всю ночь пытались вынести с поля боя раненого в грудь и ногу поручика Раабена и тело убитого прапорщика Сомина, оставшихся на линии огня между нами и австрийцами… О конных разведчиках Васе Парфенове (сыне миллионера, магната и благотворителя) и Коле Махачкоеве, проводивших разведку с такой лихостью и дерзостью, что удивительно, как они живы до сих пор… О состоявшемся в середине декабря награждении отличившихся самим государем императором на станции Гавролин…

Я слушал, и злые слезы подступали к глазам. Полк, моя семья, воюет, рискует, бьет врага. А я? На списание? Нет уж, не выйдет!..

Взяв лист бумаги, я написал Игнациусу просьбу переночевать в казармах (говорить тогда я еще не мог), и он отвел меня в одну из комнат, где я смог, хоть и с трудом, вздремнуть до рассвета.

…Надо признаться, что за все это время я написал Наде лишь два письма. Одно, когда мы прибыли в Варшаву, второе из госпиталя в Киеве, когда хоть немного пришел в себя после ранения уже поздней осенью. Последнее письмо было очень кратким: я знал, что невесте уже сообщили о моем ранении, добавив, что я жив, а описывать мои злоключения было просто тошно и не нужно. Отцу писал чаще, но тоже кратко: «иду на поправку, вернусь в строй, не переживай» и тому подобное. А вот увидеть их воочию, прижать к груди двух самых дорогих мне людей — хотелось нестерпимо.

По правилам я обязан был явиться в госпиталь для продолжения лечения сразу после прибытия в город, но рассудил, что за несколько часов «дезертирства» меня не расстреляют, а заскочить ненадолго повидать родных будет приятным сюрпризом и для них, и для меня.

За ночь денщик привел мою форму в образцовый вид, я побрился, с отвращением глядя на себя в зеркало: шрам на левой стороне лица у меня был тогда страшнейший — багровый, в пол-лица треугольник, лицо осунувшееся, зелено-синее, с синяками под глазами, но заживление все же началось… С тем, что было четыре месяца назад, не сравнить. Голова немного подергивалась вследствие контузии, но врачи уверяли, что это пройдет, а я был решительно настроен полностью восстановиться и даже начать заново говорить через самое короткое время. Главное — жив и твердо мотивирован вернуться в строй. Остальное — дело времени и прилагаемых усилий.

Я помнил, во сколько Надя выходит из дома на курсы, и встал у ворот ее дома чуть раньше этого времени, с букетом цветов, который ночью достал где-то мой денщик за немалые деньги.

Она всегда была очень пунктуальна, не изменила своей привычке и теперь. На улице было еще темно, и я специально встал за несколько шагов от ворот во двор, чтобы не напугать ее. И все же напугал.

Увидев меня, она остановилась, замерев, с широко распахнутыми глазами. Пытаясь улыбнуться, я сделал к ней несколько шагов, но она осталась стоять на месте. Я торопливо вытащил из кармана листок, на котором крупными буквами написал еще утром: «Здравствуй, милая! Не обращай внимания на шрам и контузию — скоро все придет в норму. Я, вероятно, еще несколько месяцев буду в городе на лечении, так что сможем это время быть вместе. Речь восстановится. Все у нас с тобой будет хорошо! Люблю тебя!»

Дождавшись, когда она дочитает последнюю строку, протянул ей букет. Она автоматически взяла его, не отрывая взгляда от моего лица… Точнее от шрама. Мне стало неловко от понимания, что я поторопился со встречей, не дожидаясь, пока мой вид не будет столь «печальным», а речь не восстановится хотя бы частично. Забрал у нее листок и провел пальцем под строчкой: «…скоро все придет в норму». Но она лишь на секунду взглянула в записку, явно не читая. Стало совсем неловко.

Мы молча стояли несколько минут. «Недоумок торопливый! — мысленно обругал я себя. — Она же из другого мира, из другой материи… Все эти шрамы, раны, войны — это не для нее… Нельзя было спешить. Подождал хотя бы, пока шрамы станут не такими багровыми, а я выскочил из темноты как черт из табакерки с обезображенной рожей и трясущейся головой… Надо дать ей успокоиться».

Я осторожно, боясь вновь испугать, взял ее руку и склонился над ней в поцелуе, вдыхая аромат духов, пропитавший перчатку. Жестами показал, что люблю и скоро вернусь. И пошел прочь, стараясь не оглядываться, чтоб лишний раз не пугать ее своим лицом…

…А вот отец обрадовался моему возвращению как ребенок. Даже все время порывался встать с кресла, словно забывая про отсутствие ног. Обычно немногословный, в тот день он болтал без остановки, за нас двоих. Я с трудом отклонил его предложения попить чаю, посидеть подольше и смущаясь уворачивался от попыток погладить меня по голове как маленького.

Как же он ждал и наверняка целыми днями молился обо мне, этот обычно хладнокровный, сдержанный, волевой офицер, раз уж из-под «доспехов» выдержки и манер хлынули, снося все плотины, потоки любви и нежности… Его руки я поцеловал уже с легким сердцем…

Потом мне все же пришлось идти «сдаваться» в назначенную мне больницу святого Лазаря, близ Исаакиевского собора, но перед этим я исписал целую кипу бумаг с обращением к врачам и полковому начальству, где вперемешку с яростными требованиями были слезные молитвы о возвращении в строй.

Надо признать, что врачи и старшие офицеры полка были люди мудрые, бывалые и милосердные, а потому мою юношескую истеричную писанину благожелательно приняли, похвалили за патриотизм… и выкинули, едва я закрыл за собой дверь. Они, конечно, были опытные, но плохо знали меня.

Превозмогая боль, я учился говорить заново. Через ту же боль вставлял новые зубы. Ел через «не хочу» и «не могу», набирая вес. Под благосклонные взгляды сестер милосердия и гневные отповеди врачей до испарины занимался гимнастикой, благо в лечебнице святого Лазаря имелся вполне приличный «кабинет для восстановления», с турником, гимнастическими кольцами и прочим оборудованием. Килограммами впихивал в себя фрукты и изводил пуды трав для полоскания рта.

В конце января 1915 года врачи сдались и отправили меня «долечиваться» в домашних условиях.

Надо сказать, что помогло мне не только упорство, но и счастливый случай. Знаменитый академик, лейб-медик Николай Александрович Вельяминов, бывший директором лечебницы святого Лазаря (и сын офицера Лейб-Гвардии Преображенского полка), с началом войны ставший инспектором хирургии в действующей армии при верховном главнокомандующем великом князе Николае Николаевиче, как-то, будучи проездом в Петрограде, заглянул и в родную для него больницу. Когда-то он основал при лечебнице первую в России ремесленную школу для инвалидов, обучая их токарному, слесарному ремеслу и производству протезов для малоимущих. Помимо этого, он основал в лечебнице курсы оздоровительных процедур массажа, гимнастики, зубоврачебный кабинет и кабинет электротерапии.

В один из таких «наездов», проведывая результаты работы своих замыслов, он и наткнулся на меня в одном из гимнастических залов, с остервенением таскающего гири и скачущего, как белка, по гимнастическим турникам. Молча некоторое время наблюдал, а потом подошел, спросил о проблемах и предложил помощь. Сам военный медик (ранее он возглавлял Императорскую военно-медицинскую Академию), он буквально притащил ко мне лучших специалистов. Его очень интересовало направление, позже названное челюстно-лицевой хирургией…

Не знаю, как бы все сложилось, если б не золотые руки и золотые сердца этих людей — военных хирургов: от первого, которого я не знаю даже по имени, к которому я попал сразу после ранения, до восстанавливавших меня в Петрограде. Как преступно мало у нас в России прославлено этих удивительных людей, спасших тысячи не просто жизней, а — судеб!..

Много позже я узнал, что после революции академик Вельяминов остался в России, но наотрез отказался признавать новую власть и работать в государственных учреждениях. Последние годы его жизни были полны невзгод и бедствий. Он умер от сердечного приступа весной 1920 года… И мало кто уже помнил, что он был не только талантливейшим ученым, внесшим огромный вклад в отечественную медицину, но и основал Санкт-Петербургское медико-хирургическое общество, первым начал изучать профессиональный травматизм и организовал первую станцию скорой помощи в Петербурге… Мир праху этого честного и талантливого человека!..

Тогда же, по возвращении из госпиталя, немало удивив полковое начальство столь быстрыми темпами выздоровления, я был временно приписан к запасному Измайловскому батальону. Но и тогда никто из однополчан не верил, что после подобного ранения я смогу вернуться на фронт, рассматривая меня в лучшем случае как офицера учебной команды.

Поначалу к службе я был мало пригоден: речь только восстанавливал и научился пользоваться офицерским свистком для подачи команд. (К слову сказать — сильно недооцененная вещь в современной армейской жизни. А ведь история использования сигналов труб в первых армиях мира и свистков в армии Древней Греции говорят сами за себя. Свисток удобен и в бою, и во время упражнений на плацу, бесценен во время боя, или на корабле, или когда отряд состоит из разных национальностей и языковых групп, а действовать надо быстро и слаженно.)

Памятуя о неудачной первой встрече с Надей, я старался избегать встреч с ней до полного выздоровления, проводя большую часть времени в казармах полка, и лишь писал ей письма с надеждами на скорую встречу и хвастаясь своими успехами в выздоровлении и восстановлении. Увы, ответов я не получал. Когда же я стал выглядеть намного лучше, багровые шрамы постепенно белели, синяки под глазами исчезли, вес прибавился, а слово «здравствуй» уже не напоминало собачий лай, я все же решился на встречу — показать воочию, каких добился успехов за столь короткое время.

В парадной форме, с огромным букетом роз я появился как-то вечером на пороге ее квартиры. Дверь мне открыл Надин отец, Сергей Петрович. Увидев меня, глубоко и резко вздохнул, словно собираясь прыгнуть в холодную воду, и попросил:

— Одну минуту, Александр… Подождите минуту… Я сейчас… Сейчас…

Он вынес мне короткую записку, в которой были лишь две строки:

«Прости, Саша, я уезжаю в Москву. Забудь меня. Так будет лучше. Надя».

Эти несколько слов я перечитывал, наверное, раз десять, пытаясь понять смысл. Не найдя, беспомощно взглянул на Кондратьева.

— Простите ее, Александр… Она решила изменить свою жизнь… Парфюмерия… Москва… И вообще… Кажется, она просто испугалась… Вы еще встретите хорошую девушку… А ей теперь жить с этим… Попытайтесь простить ее… И меня, — тихо добавил он. — Что так… воспитал… Простите нас, если сможете…

… И я опять брел один по заснеженному Петрограду, глядя на сияющие окна домов, за которыми люди любили, встречали дни рождения и помолвки, праздновали и печалились, обедали, работали над научными трудами и строили планы на будущее… Жили той жизнью, которой не было у меня…

Много лет спустя я признал, что так действительно было лучше. Влюбленность — очень легковесная лодка. Только настоящая любовь способна преодолеть долгий путь и выдержать все шторма и штили. Тогда и плывущие на этом корабле — одна команда, и невзгоды твоего близкого — твои невзгоды. За свою жизнь я видел любовь в глазах семейных пар, проживших вместе десятилетия и не утративших этого чувства. И нежность жен к изувеченным мужьям, и верность мужей к своим постаревшим и утратившим былую легкость женам. Они любили не тело, они любили самого человека, подаренного им судьбой. Как говорил мне отец Серафим: «В Вечности мы будем молоды и душой, и духом, а главное испытание будет временем. Любовь к телесной оболочке сроду эстетике: полюбоваться можно, но жить со статуей — безумно».

Впрочем, тогда мне было не до философии. Для меня это был довольно сильный удар. Не менее сильный, чем осколком австрийского снаряда по лицу. Я многие годы думал, что оправился от него лет через 6–7… Сейчас понимаю, что до конца не оправился от него никогда. «Шрам» на душе побледнел, но остался навсегда…

Я и раньше старался как можно больше времени проводить среди солдат, занимаясь их обучением и подготовкой, а после бегства Нади я буквально поселился в казарме.

Должен признать, что первые наборы резервистов были весьма неплохи. Какие-то навыки военного дела у них имелись, а хорошая мотивация помогала им учиться не за страх, а за совесть. И каждый мечтал как можно скорее попасть на передовую. Я с удовольствием вспоминаю их…

…Лев Ганзен, сын лучших в мире переводчиков сказок Андерсена. В конце войны он попал ко мне в команду пешей разведки. Смелый парень, по праву удостоенный ордена святого Станислава… Он останется в СССР и будет расстрелян в 37-м, всего за несколько дней до рождения дочери…

…Михаил Казанский. Сотрудник МИДа, вице-консул в Норвегии. Ему пророчили блестящее будущее, и он, как работник Министерства иностранных дел, не подлежал призыву. Хорошо знал о том, как тяжело приходится гвардии, которую бросают в самую топку бесконечных боев, и все же добровольцем вступил в Измайловский полк… Погибнет в бою 15 мая 1915 года…

…Володя Охочинский. Воевал отважно. Был тяжело ранен, но вернулся в строй. Затем — снова ранение и плен. Вернулся в Россию лишь в 1918 году, когда страна была уже другой. Преподавал. Был одним из создателей общества библиофилов и общества экслибрисистов. Дважды был арестован и отбывал ссылки. В одной из них и погиб в 1940 году…

… Тогда еще на улицах радовались победам русской армии и скорбели о ее поражениях. Какие-то незнакомые встречные девицы бросались ко мне с поздравлениями и поцелуями, опознав во мне фронтовика, дарили цветы. Впрочем, тогда мне было не до восторженных курсисток и не до цветов. На душе было прескверно. Медленно, но неотвратимо я сползал в мрачную депрессию, и погружение с головой в службу уже не помогало. Отец, вероятно, догадывался о происходящем, но мы с ним никогда не поднимали эту тему, хотя в его глазах я замечал явную тревогу.

На фронте дела шли неважно. Былая уверенность всех стран в том, что война продлится не более полугода, лопнула как мыльный пузырь. К затяжной же войне не был готов никто из них.

Наступление русских «с колес», не дожидаясь окончания мобилизации, и потому столь удручающее, сменилось чередой трагедий. Гибель армии Самсонова, серьезные потери в битвах с германской армией, подавляющее превосходство немцев в артиллерии и снарядах приносили свои тяжелые плоды.

Но и немецкая армия провалила операцию по окружению и разгрому французов. Битва на Марне сильно поубавила прыть германского генштаба. Русский фронт, растянувшийся от Балтийского до Черного моря на 1500 километров, оттягивал на себя силы германской коалиции, и как только немцы пытались сосредоточиться на наших союзниках, мы (довольно опрометчиво) начинали операции, отвлекая огонь на себя…

Австрийцы, столь бодро начавшие кампанию Люблин-Холмской операцией, из-под Львова бежали, уже не думая о престиже.

Японцы, присоединившиеся к союзу Антанты, решительно и умело громили немецкие колонии на Востоке, существенно помогая тем самым и России в устранении угрозы из Азии. Зато Турция серьезно тревожила набегами на русские города со стороны Черного моря…

В 1915 году Германия смогла собрать силы для масштабного наступления на Восточном фронте. Результатами стали кровопролитные бои Августовской операции, немецкий прорыв в районе Горлицы и начавшееся Великое отступление русской армии.

Мир не доселе не знал подобной войны. Человеческая жизнь больше не значила ровным счетом ничего. Газы, подлодки, аэропланы, тяжелая артиллерия, концлагеря… Мир сошел с ума от желания смерти и рыча упивался потоками крови…

…Наконец я не выдержал ожидания и буквально потребовал от начальства срочной отправки на фронт. Были долгие уговоры, увещевания, но… В начале лета 1915 года я с пополнением новобранцев все же был отправлен на фронт в расположение Измайловского полка…

Я прибыл в полк первого июля, а пятого нам было приказано сменить остатки измотанного в боях Тульского полка. Тогда еще никто не знал, что именно на этом участке Германия собирает свои отборные войска — немецкую гвардию и впереди нас ждет навсегда оставшийся в истории Красностав…

За эти несколько относительно спокойных дней я получил от однополчан подробности о прошедших сражениях и изменениях в полку.

Бои были тяжелейшие. Немцы имели двойное превосходство в пулеметах и легкой артиллерии, а их превосходство в тяжелой артиллерии было сорокакратным.

Наши войска, по старинке, молодцевато поднимались в атаки и… словно смывались железной волной из осколков и пуль…

В феврале едва не погиб командир полка Василий Александрович Круглевский. Штаб полка, находившийся в лесу, был неожиданно атакован немецкой разведкой. Во время перестрелки Круглевский был ранен в обе руки. Левую пришлось ампутировать.

Новым командующим назначили умного и энергичного полковника Геруа (близко знакомого нам по «Измайловским досугам», в которых он принимал активное участие). Состав полка сильно поменялся в связи с тяжелыми потерями, но пополнение было еще отборное и боеспособность полка оставалась на высоте.

Ни в конную, ни в полковую разведку меня пока не взяли в связи с недавним ранением, лишь пообещав вернуться к этому вопросу в ближайшее время. Зато я вновь получил все ту же 9 роту третьего батальона, с которой и начинал германо-австрийскую кампанию.

Особым удовольствием было видеть широкую улыбку встречавшего меня Мурашко. Фельдфебель отпустил густую окладистую бороду, несмотря на окопную жизнь, заметно потолстел и красовался новенькими георгиевскими крестами и медалями.

Мой старый денщик умудрился упасть столь неудачно, что получил сложный перелом руки и был отправлен в госпиталь. Новым денщиком ко мне приставили коренастого и немногословного парня, представившегося Андреем Васильчаковым. Призван он был с Путиловского завода и уже успел заслужить георгиевский крест за захват вражеского пулемета во время одной из штыковых атак.

«Вы, вашбродь, не смотрите, что он как сыч угрюмый, — рекомендовал мне Мурашко. — Боец он справный, иначе бы я вас ему не доверил. Не так расторопен, как ваш прежний денщик, зато смело можно на него положиться — правильный парень, в трудную минуту не бросит. А мрачный от того, что по дому тоскует. Он же — рабочая кость, ему война — как шило в… кхм… в сапоге. Но надежный. Я за него и поручиться могу».

(Разумеется, тогда я не мог знать, что, приставив ко мне этого нелюдимого паренька, Мурашко окажет мне еще одну неоценимую услугу, которая спасет мне жизнь минимум дважды. И уж тем более не мог представить, что мой денщик обойдет меня в званиях и должностях многократно, став впоследствии генералом Советского Союза…)

…По приказу полковника Геруа наш третий батальон во главе с полковником Ласкиненом занял опушку красноставского леса по соседству с Преображенским полком.

Продвигаясь к намеченным позициям, мы наткнулись на отряд немецкой разведки, что было немалой неожиданностью и для нас, и для них — уж больно густой кустарник раскинулся на опушке. И надо признать, что стрелять поверх голов, как я делал в первых боях, желания больше не возникало. Немецкий осколок, разворотивший мне лицо и шею, был хорошим, хоть и жестоким, учителем. Двоих оказавшихся в поле моего зрения я уложил выстрелами наповал, а в третьем опознал командира и аккуратно обезвредил его, сперва прострелив ногу, а затем повалив на землю, и с подоспевшим на помощь прапорщиком Ильиным мы скрутили этого здоровяка и отправили его в тыл. («Язык» оказался ценный — за что впоследствии мы получили благодарность от Геруа.) Но в этой скоротечной перестрелке получил тяжелейшее ранение в ногу штабс-капитан Квитницкий и погибли двое солдат моей роты.

Мы вышли на опушку леса и невольно замерли. Практически все пространство перед нами, насколько хватало глаз, просто кишело немецкими войсками. Потоки немецкой пехоты и артиллерии, переходя мост, развертывались в боевые колонны, прямо перед нами, во ржи, залегли неприятельские цепи. Утреннее солнце играло огоньками на лезвиях тысяч штыков. Темно-серые мундиры буквально заполняли все пространство до Красностава. Германская артиллерия, не таясь, разворачивалась в нашу сторону… И вновь разверзнулся ад…

Артиллерия, проклятая артиллерия, многократно превосходящая нашу и по количеству, и по качеству, с опытными и умелыми наводчиками, просто срезала лес снарядами, словно неутомимый жнец серпом…

Мы пытались окапываться, но оказалось, что под нами — меловой грунт, и всё, что мы могли делать, это укрываться в ложбинках или воронках от немецких снарядов. Пыль стояла страшная. В считанные минуты мы все стали белые, словно мукомолы.

Грохот стоял такой оглушительный, что даже не слышно было шума от падающих деревьев. Я вжался в твердую землю и молился. Что интересно: страха не было, злости тоже. Какое-то ощущение безвременья. По моей спине лупили комья земли, иногда причиняя изрядную боль. Во рту накопилось столько горькой пыли, что дышать было трудно. Не знаю, сколько продолжался артобстрел. День был солнечный, безветренный, но мы словно находились в густом тумане из меловой пыли. Отовсюду слышались крики раненых. Не надо было быть Суворовым или Наполеоном, чтобы понять: немцы готовят атаку пехоты.

И атака началась… Атака образцово-показательная, почти идеальная. Сперва перебежками продвигались стрелки, поддерживаемые огнем многочисленных пулеметов, потом уже стрелки вели огонь, давая возможность приблизиться пулеметным расчетам. План был очевиден: приблизиться метров на 200–300 для решающего броска в штыковую. Их устремленность граничила с наглостью: вероятно, немцы полагали, что перед ними все еще находятся остатки потрепанного Тульского полка. Немецкая разведка в этот раз сильно опозорилась, прозевав подход нашей гвардии. И они просто не ожидали встретить на пути одну из самых боеспособных частей гвардии.

Я успел сделать несколько прицельных выстрелов, сняв самых самоуверенных германцев, когда кто-то дернул меня за сапог.

— Поливанов, — услышал я голос нашего врача Акацитова. — у вас же всегда фляжка с одеколоном с собой. Дайте, там ранение в живот, — он показал мне руки, перемазанные кровью и мелом.

Я потянулся к фляге, но пальцы наткнулись на рваные края метала. Я молча показал доктору разорванную осколком флягу. Акацитов тихо выругался и, к моему ужасу, полез голыми руками в развороченную брюшину лежавшего без сознания солдата (сложно поверить, но бедолага выжил и уже зимой 1916 года вновь вернулся в полк… Его убили позже, на берегах реки Стоход — в этот раз пуля попала ему в шею).

— У вас вся спина в крови, — крикнул мне Акацитов. — Сейчас я его перевяжу и подползу. Не нравится мне, сколько из вас крови набежало…

— Позже, Николай Епифанович, позже! — попросил я, видя, что немцы уже изготовились к решающему броску.

Пришло время показать наглецам, что они сильно ошиблись с противником, и объяснить значение поговорки «лезть на рожон».

— В атаку! — крикнул я, напрочь забыв о травмированной гортани. — Дадим им жару, ребята! Измайловцы, за мной!

Немцы не ожидали от нас ответного штыкового удара. Они даже замерли на какое-то время, видя перед собой не остатки усталого армейского полка, а бодрую и решительно настроенную русскую гвардию. А потом они побежали! Просто побежали назад и все! Мы проводили их интенсивным оружейным огнем…

Впрочем, их артиллерия опомнилась довольно быстро, и нас снова накрыло ливнем из осколков…

Да, снарядов немцы не жалели: били и из тяжелой, и из легкой артиллерии. В промежутках пытались атаковать, но уже не так нагло и самоуверенно, скорее, с опаской, рассчитывая больше на испуг. Я насчитал девять атак. Но испуга у нас не было: уж больно хорошо они драпали в первый раз.

Неплохо, хоть и экономно, работала по врагу 1-я артиллерийская бригада. Мне запомнился наш единственный броневичок, ползающий по шоссе туда-сюда и успешно отвлекающий на себя огонь противника. Смелый малыш словно дразнил немцев, открывших на него настоящую охоту. К счастью — безрезультатно. Он сыграл и психологическую роль: немцы опасались появления других бронемашин и не горели желанием идти в атаку…

К вечеру постепенно стрельба стала стихать.

Напряжение боя спало, и я почувствовал озноб. Почему-то сильно болела не только спина, но и плечо — я обнаружил, что рукав сзади стал «бронированным» от запекшейся крови.

Угрюмый Васильчаков помог мне снять гимнастерку.

— А вы, вашбродь, оказывается прилично говорите, — сказал он, разрезая на мне нательную рубаху. — Утром — плохо, а в бою очень отчетливо горланили…

— Да? — удивился я. — Видимо, последствия шока. Стало быть, артобстрел не только приносит контузии, но и забирает. Казус, однако… Но, вроде, ты прав — говорить полегче стало…

— Ух ты! — изумился он, глядя на мою спину.

— Что там?

— Повезло вам крупно, вашбродь, — сказал денщик. — Осколок вдоль по спине пробуравил и забрался под кожу. Там и сидит. Не страшно, но шрам здоровый останется. И кровищи как из… кхм… В общем, много кровищи.

— Слушай, если он неглубоко, то вырежи его, и делов-то. Только сделай милость — промой потом, а то обидно будет с воспалением слечь.

— Может, все же доктора позвать? По-хорошему, вам бы в госпиталь…

— Нет уж. Я там был. Не понравилось. Обойдусь перевязкой…

— В руке у вас тоже осколок. Сзади, в плече… Но тоже неглубоко торчит… Везучий вы…

— Да просто хилые у германца снаряды, — пошутил я. — Не на русские тела рассчитаны.

— Ах, если бы… Почти сотню человек потеряли. В 13-й роте всех офицеров выбило, их в резерв отводят — слишком большие потери… В нашей роте 15 раненых… Потрепало нас…

Увы, это было правдой. При первой стычке с немецкой гвардией мы дали им славный отпор, но и нам это даром не прошло. Еще тогда я заметил, что большое количество ранений приходится в голову солдат. У немцев и у французов на вооружении были защитные, стальные каски, а у нас это считалось излишеством. Практически всю войну армия прошла без защитных касок, неся из-за этого огромные и ненужные потери.

Через полгода, вновь и вновь сталкиваясь с подобными ранениями, я даже подал рапорт по инстанции с описанием проблемы и просьбой рассмотреть возможность приобретения для солдат железных касок. Рапорт был оставлен без внимания…

Несмотря на большие потери, воодушевление в полку было заметное. Утренней атаки все ждали даже с каким-то нетерпением, готовясь еще раз проучить германских гвардейцев, но… Неожиданно для всех пришел приказ об отступлении.

Люди были недовольны. Солдаты прямо спрашивали меня: «Как же так, вашбродь? Мы бы этот городишко враз взяли. Пошто отступать?» Я отвечал, что, видимо, у начальства есть сведения, которых нет у нас, потому и принимают такое решение. Может, стало известно, что к германцам подошло подкрепление, и не хотят нами рисковать? Люди понимающе кивали и вздыхали.

Позже мы узнали, что противнику все же удалось прорвать фронт чуть правее, и требовалось отступить, чтобы выровнять линию обороны. Жаль: у всех было ощущение победы, превосходства над хваленой германской гвардией, с такой мотивацией мы бы и впрямь могли задать немцам жару…

Перед рассветом мы скрытно отошли с позиций. Полковник Геруа лично поблагодарил меня, пообещав представить к награде. Забегая вперед, скажу, что за этот бой я ее получил, как и очередное звание за добытого ранее «языка», но никакой радости не испытал. Интересно, что все предвкушения наград, вожделенных в мирное время, на войне просто испарились.

Впоследствии у меня было много орденов разных стран, но… ордена, полученные за подвиги и ранения, безусловно, заслуживают самого искреннего уважения. Вот только когда каждое утро ты просыпаешься с мыслью о том, что этот день может стать последним и надо прожить его хотя бы просто достойно, то приоритеты меняются кардинально.

Война вообще сильно меняет мировоззрение. Я никогда не слушал пение птиц с таким упоением, как в краткие часы затишья между боями. Честно говоря, я их вообще не замечал, воспринимая как привычный фон. А вот на фронте… Они пели, когда не было взрывов и стрельбы, потому для нас голоса птиц были самой жизнью, красотой, далекой от ужаса кровопролитья…

Я стал ценить не красивую, а прочную и удобную обувь. Каждое утро, несмотря ни на что, брился — не потому, что так обещал отцу, а потому что это действительно дисциплинировало, как хорошая зарядка — спортсмена. Людей стал ценить совсем по иным критериям. Изменились вкусы в еде. В литературе. Перечитав знаменитый роман Толстого «Война и мир», я вдруг обнаружил, что это на редкость антивоенная книга. Да мало ли было этих мелочей, полностью изменяющих мои взгляды на мир?..

Одним словом, я начал проходить путь легендарного Дениса Давыдова, от его раннего: «Я люблю кровавый бой, я рожден для службы царской», до позднего: «Я не хочу войны, я разлюбил войну!» До пацифизма было, разумеется, далеко, но вот с «романтизацией» войны все стало катастрофически хуже. Я становился профессионалом. Отцу бы такие перемены понравились…

Но было и то, о чем не пишут в «героических книгах» — постоянная грязь вокруг. Грязь — еще один страшный враг солдата. Она — везде. Она бывает сухая, жидкая, вязкая, маслянистая, черная, коричневая, бурая. Она в окопах и на дорогах. Она — на сапогах и на шинели, на зубах и на руках… Она въедается в одежду и кожу, пропитывает, прилипает и осыпает… Ее сопровождают скверные запахи, насекомые, крысы и болезни. Она окружает тебя зимой, летом и осенью. Она — вездесуща, и бороться с ней куда тяжелее, чем с чужеземным противником. Многие смиряются, привыкая к ней. Но это — начало неизбежного поражения в борьбе с самим собой. Сколько же времени я потратил на борьбу с ней? Наверняка больше, чем на сражения с австрийцами…

Солдаты и офицеры писали по вечерам письма домой. Это была словно отдушина в кровавом и безумном мире, в котором мы все оказались.

Кто-то может сказать, что профессиональный военный не должен иметь семьи, чтоб не нести на душе тяжесть в дальних походах, переживая за родных людей. Можно сравнить воина и с монахом, который отрешен от всего земного, устремляясь лишь к своей заветной цели.

Но можно посмотреть на это и иначе. Дети, жена, родители, родные и близкие — это сила солдата. Они стоят за его спиной, молясь за того, кто их любит и защищает. Настоящий солдат должен убить не противника, а войну, чтоб вернуться к близким его сердцу людям во время мирное, безопасное…

Гвардия, в отличие от армии, несла две функции: защищала столицу от бед в недолгие годы мирного времени и присоединялась к армии на войне, во время лихое и кровавое. Так что, можно сказать, что абсолютно «мирного времени» у гвардии и не было никогда. Всегда на посту, всегда в готовности пресечь террор и беду. Но в этой столице жили те, кого они любили, те, кого они берегли от хаоса, готового вырваться на мирные улицы столицы.

Нет, любовь — это все же не лишний груз в пути, а паруса, наполненные молитвами возлюбленных и помогающие преодолеть океаны разлук…

Мне же, кроме отца, некому было писать. Помню, как невероятно одиноко и холодно было редкими, тихими вечерами, когда все вокруг грелись мыслями о жизни иной, домашней, далекой… И я стал мечтать. Посреди утомительных переходов, бесконечного обустройства окопов и землянок, артобстрелов и штыковых атак я придумывал себе Ту, Которой не было. Я писал мечте и о мечте. Девушке с лучистыми глазами, умной, нежной, чарующей…Невольно я пошел дальше: я «поместил» ее не в безумном мире, где люди ненавидят друг друга и не могут прожить без войны, а в мире, где люди развивают свою страну, улучшая ее для своих детей и внуков, где правит духовность, закон и эволюция, где люди не живут как звери, занятые лишь размножением, пропитанием и обустройством нор, а мечтают раскрыть тайны Вселенной, победить все болезни, открыть все тайны и побывать в иных мирах. Я начал создавать свою мечту о государстве. О Доме. О той Единственной, с которой я хотел бы провести Вечность. С которой было бы интересно жить в бескрайнем и безвременном мире Божием… С мечтой о возлюбленной выходило лучше. С домом и государством — куда печальнее. Но я все равно мечтал. Жаль, не сохранилось хоть одного из тех сотен писем, написанных Той, Которой не было… Сколько было в них вложено надежды и нежности…

В тот период мы еще всеми силами уклонялись от обсуждения как целей и задач этой войны, странных приказов сверху, так и политики в целом. Это считалось в гвардейской среде моветоном. (Как же потом будут об этом жалеть выжившие в горниле войн и революций офицеры! В эмиграции мне не приходило ни одного письма от однополчан, в котором бы не было осуждения нашего самоустранения от участия в жизни страны, построениях мечты о государстве будущего!)

Разумеется, я не могу знать причин принятия Генштабом тех или иных решений, но одно могу сказать твердо: гвардию не берегли вовсе! Немцы наступали отчаянно. Как выяснилось позже, немецкий генштаб перенес основной удар на Восточный фронт, так как считал Россию самой уязвимой из всех союзников Антанты. И надо признать: в техническом плане мы сильно отставали. Только благодаря непревзойденной стойкости русских солдат и офицеров этот страшный вал огня и осколков снарядов, нахлынувший на нас с весны до осени 1915 года, не смёл наш фронт окончательно. Но и потери были просто ужасающими: более 150 тысяч одних убитых, сотни тысяч захваченных в плен и грандиозное количество израненных и отравленных газами.

Смерть не так страшна, как некоторые раны. Солдаты видели своих товарищей без рук, без ног, с перебитым позвоночником, оторванной нижней челюстью, выбитыми и выжженными глазами, изуродованными ожогами и осколками лицами… И волей-неволей примеряли их судьбу на себя…

Измайловец Илья Траскин написал в те дни:

Звуки печальные, звуки унылые

В поле далеком звучат,

Крест вознесен на холме над могилою,

Кончен последний обряд.

Спите, друзья, вы за Русь дорогую

Жизнь положили свою,

Мир и покой за работу святую

Бог вам подарит в раю.

Спите, родные измайловцы, вечно;

Мир вам, исполнившим долг.

Будет молиться о вас бесконечно

Славный Измайловский полк.

Мы отступали, жертвы увеличивались, настроение падало. Особо неприятным было известие, что Болгария вступила в войну на стороне наших противников. Жертвы России в войне 1877–78 годов, ценой которых были спасены от поголовного вырезания восставшие против турок болгары, еще слишком свежи были в памяти России. Мой отец очень переживал за этот их выбор. Но, как говорил Александр Третий: «У России есть только два союзника: армия и флот!»

В результате германского наступления 1915 года Россия потеряла Польшу, Западную Украину, Литву, Галицию и часть Белоруссии. Нам пришлось уйти в глухую оборону. И все же Германии не удалось вывести Россию из войны, хотя для этого были брошены все накопленные кайзером силы.

Что интересно: когда была в опасности Франция, Россия, еще не подготовленная, бросилась в бой, оттягивая на себя силы Германии. Когда положение стало угрожающим уже для России, союзники благоразумно занялись решением собственных проблем своих армий и экономик, хотя о помощи их просил сам русский император… И об этом надо помнить всегда: из настоящих союзников у России есть только армия и флот, а красивые слова о взаимопомощи звучат только на пафосных международных конференциях.

Изменения в жизни полка были уже видны невооруженным глазом. Еще не критические, еще вполне допустимые в диктуемых войной обстоятельствах, но уже вполне заметные. Пополнение, как я уже упоминал, было еще хорошего качества, с мотивацией и славными физическими данными. Но — с минимальной боевой подготовкой.

Начал падать и уровень образования в присылаемом пополнении. Раньше отбор в гвардию был невероятно строгим, по всей империи отбирались лучшие из лучших, элита. Все поголовно были грамотными.

Изменился и быт полка. Раньше окопы и блиндажи были почти «шедеврами деревянного зодчества», радовавшими глаз и военного инженера, и взыскательного генерала. Бревна — толстые, доски — гладко обструганные, чистота и продуманность — как на макетах. Блиндажи — в три наката, окопы — широкие и обустроенные по последнему слову военной инженерии, солдатские блиндажи как дома на Невском проспекте — в ряд, как по линейке…

Но, когда бесконечно меняешь места дислокации (точнее говоря — пятишься вместе с фронтом), окопы с землянками возводятся уже на скорую руку, со всеми вытекающими последствиями. Если заглянуть в журнал боевых действий полка, то картина в эти месяцы будет примерно следующая: «…обустройство блиндажей… Занятия с личным составом… Обустройство блиндажей… Занятия с личным составом… Обустройство блиндажей… Обустройство блиндажей… Обустройство блиндажей… бой у деревни Ольховец… Обустройство блиндажей…»

Нашим бравым «военным писателям», дабы не быть поднятыми на смех ветеранами, надо бы поменьше писать о «героических подвигах» и «мужественных атаках», а побольше о правде: бесконечном рытье окопов, обустраивании позиций, изматывающих переходах и огромном количестве грязи. А вот между этим ежедневным бытом уже — «героические бои и мужественные атаки»…

А бои и впрямь были жестокие. Немцы по-прежнему значительно превосходили нас в артиллерии. Теперь уже и высшие офицеры не возвышались гордо, как Александрийский столп посреди Петрограда, а перемещались быстро и скрытно, при малейшем шорохе летящего снаряда шустро как ящерка ныряя в ближайшую расщелину и вспоминая все молитвы, какие учили в детстве.

К слову, о молитвах. Если в Петрограде офицеры ходили в храм от случая к случаю (на крещения, венчания, полковые молебны и освящение погон), то солдаты посещали наш воинский собор часто и с удовольствием, то теперь дело обстояло с точностью наоборот. Новые пополнения солдат службы посещали неохотно и на исповеди и причастия не торопились — сказывался упадок религиозности в мирной, гражданской жизни. А вот господа офицеры, хлебнув войны, службы больше не пропускали.

Наш старенький полковой священник отец Андрей Сахаров, без жалоб и стенаний тащивший в расписанной ангелами кибитке за полком наш заслуженный и уже изрядно выцветший в боевых походах прошлых столетий иконостас, делился со мной «статистикой» посещения солдатами молебнов, и выводы его были печальны…

Что касается лично меня, то молитва в те годы у меня стала как у старцев Оптиной пустыни — практически непрерывной. Как-то раз со мной случился даже курьез на эту тему (впрочем, курьезом он был для очевидцев, мне-то как раз было не до смеха).

Однажды, посреди стука топоров и визга пил, мы прозевали «шальной» снаряд, выпущенный наугад со стороны немецких позиций. Я даже не понял, что за неимоверная сила подняла меня в воздух и, пронеся несколько метров, со всего маху швырнула на твердую землю. В чем-то мне повезло: кроме сломанной ключицы и головной боли недели на две, других ран не было. Но солдаты уверяли, что во время «полета» я весьма громко и даже тожественно читал «Отче наш». Может, и врали, шельмецы, честно говоря, я этого совершенно не помню. Но с тех пор этот случай стали приводить в пример ротным матерщинникам из вновь прибывших.

Увы, спустя полтора года состав вновь прибывающих солдат сильно изменился не в лучшую сторону. Приходилось даже объяснять самые простые вещи: правила санитарии — от личной гигиены до оборудования отхожих мест и запрета справлять нужду вне отведенных территорий, почему надо менять белье при выходе из дома на гражданке и перед боем на фронте. Заодно приходилось объяснять, почему правилами хорошего тона предписано ходить по тротуарам с правой стороны и что такое «правила хорошего тона» вообще…

Чем еще запомнился конец 1915 года? В краткие минуты отдыха, чтоб совсем уж не изводить себя мечтами о несбыточном, я начал изучать восточные языки. Иностранные языки мне всегда давались куда легче, чем моим знакомым, но мне было еще интересно понять смысл и логику разных языковых групп.

И неожиданно к моим занятиям проявил интерес мой денщик Васильчаков. Странно, но у этого угрюмого и нелюдимого человека, которого я бы не заподозрил в разносторонности интересов, оказался талант к языкам, явно многократно превосходящий мои дарования. Я всегда верил, что абсолютно у каждого человека есть свой талант, а бездарных людей не существует вовсе. И хорошо бы этот талант найти еще в раннем возрасте, чтобы успеть с годами развить и усовершенствовать. Если б государства всерьез озаботились поисками и развитием в своих гражданах сокрытых в них талантов, то эти государства превратились бы в страны гениев. А вот талант Васильчакова неожиданно проявился прямо у меня на глазах, и мы даже устраивали нечто вроде «соревнований», изрядно помогавших в учебе нам обоим…

С июня по сентябрь 1915 года мы не вылезали из постоянных стычек с немцами. Но самые жаркие, на мой взгляд, бои пришлись на середину сентября, когда мы прибыли в печально известное впоследствии местечко со странным названием Сморгонь.

К тому времени мы уже сдали немцам и Брест, и Вильно, и Гродно, отступая уже по белорусской земле, когда из ставки потребовали остановить отступление любой ценой и держаться за каждый клочок земли (можно подумать, мы раньше «имитировали» бои, отступая по собственному желанию… Все же наверху явно как-то иначе видели ход войны).

Потому под Сморгонью бои разгорелись с особой ожесточенностью. Все попытки «играть в джентльменов» на войне были давно забыты, что с нашей, что с немецкой стороны. Дрались, как дворовые собаки — штыками, когтями, клыками. Немцы, применявшие ранее газы против французов и англичан, впервые применили их против нас именно под Сморгонью, в самом конце сентября. Мне в какой-то мере опять повезло: меня выбило из строя немного раньше начала газовых атак…

Летом пришла горестная весть: умер старый измайловец, великий князь Константин Константинович, создатель наших знаменитых «Досугов». Гибель сына Олега осенью прошлого года все же подкосила его и без того не богатырское здоровье… Измайловский полк нес потери и на фронте, и в тылу…

После перелома ключицы у меня еще неважно работала левая рука (от госпитализации я сразу и наотрез отказался, а уставшее спорить начальство махнуло рукой на мой фанатизм — все же был уже 15-й, а не 14-й год).

Впрочем, на начальство мне-то как раз грех было жаловаться: по количеству наград меня опережал лишь Володя Душкин. Но это был вообще удивительный офицер. Я-то хоть в те годы был весьма спортивного телосложения, превосходно стрелял и фехтовал, а Володя был худенький, лопоухий, с застенчивой улыбкой гимназиста-отличника, но при этом творил такие чудеса храбрости, что расскажи кому — сочтут за солдатские байки. Но я лично могу подтвердить, что он действительно захватывал и по два вражеских пулемета с обслугой, и по 19 человек зараз в плен брал со своей командой конной разведки, а уж сколько ценных языков из рейдов приводил — даже подсчитать не берусь. Когда он бывал ранен или в отпуске, я заменял его в должности командира конной разведки. Одновременно с ним мы стали и штабс-капитанами. И благодаря отличной подборке и обучению солдат потери в моем и в Володином подразделениях были существенно меньше, чем в остальных. С удовольствием могу добавить, что солдаты нас любили не только за заботу о них, но и за лихие рейды в тыл врага.

А вот со Сморгонью у нас все явно не заладилось. Озверение с обоих сторон фронта было воистину лютое. Что интересно, но даже ставшие впоследствии знаменитыми советскими писателями, а тогда еще очевидцы и участники этих событий штабс-капитан Михаил Зощенко, санитар Константин Паустовский и подпоручик Валентин Катаев, несмотря на весь свой талант, так и не смогли подобрать слов для описания этой бойни. А вот воспоминания дочери Льва Толстого — Александры Львовны, заведовавшей госпиталем под Сморгонью и по праву заслужившей три георгиевских медали, я бы настоятельно советовал прочитать всем. И коль уж не удалось показать весь ужас бойни, унесшей десятки тысяч жизней, ни выдающимся писателям, ни участникам боев Деникину, Кутепову, Шапошникову, то куда уж мне, грешному, пытаться…

Весь этот кошмар под Сморгонью тянулся ни много ни мало — 810 дней. В армии тогда появилась горькая поговорка «Кто под Сморгонью не бывал — войны не видел!». Немцы называли Сморгонь «русским Верденом» …

Если мне не изменяет память, тот неудачный для меня бой произошел в середине сентября. Немцы наседали неустанно, мы держались, изредка поднимаясь в штыковые атаки. Это был уже третий или четвертый день боев, поэтому все едва держались на ногах, серые от усталости и грязи, все в порезах и ушибах… И — запах! Трупный запах от мертвых тел, которые не удалось вынести с поля боя. Сладкий, приторный… Угнетающий… Казалось, что он въелся в одежду, в землю окопов, преследуя днем и ночью. Нам немного повезло с ветром — он гнал этот запах от нас на немецкие позиции (поэтому и газовые атаки германцы начнут лишь несколькими днями позже).

Как обычно, немецкой атаке предшествовал массовый артобстрел. Дубасили по нашим окопам и тылу часа полтора. Затем на короткое время все стихло. Слышны были лишь стоны и причитания раненых.

А потом немцы пошли в атаку. Пять или шесть ровных волн-цепей. Здоровенные, высокие, крепкие ребята, из тех, что у нас называют «кровь с молоком». Заработали наши пулеметы. Подпустив ближе, встретили их и мы — залпами в упор. Человек 50 остались лежать перед нашими траншеями этих молодых и здоровых германцев. Многие были еще живы.

Человека вообще непросто убить. Человек не хочет умирать. Цепляется за жизнь, несмотря на все раны и травмы. И видеть дело рук своих тяжело — будь ты хоть немец, хоть русский, хоть француз или китаец…

Отбили эту атаку — тут же пошла следующая волна. Отбив и этих, поднялись в контратаку, пытаясь добраться до их позиций на их же плечах. Но и с той стороны против нас тоже стояли профессионалы: как только мы выскочили из окопов, по нашим позициям ударило не менее дюжины пулеметов. Немцы же быстро залегли — вероятно, эта атака изначально предполагалась как хитрость, выманивающая нас из окопов. Мне по ноге, чуть ниже колена, словно огромной плетью перетянуло — на землю полетел кувырком, не успев охнуть. И вдогонку такая же невидимая плеть прошлась по моей спине, выбивая дыхание. В этот раз сознания я не терял, но боль была такая, что даже орать не мог — только шипел…

И опять тащил меня на себе в окопы Мурашко (позже я изводил беднягу шутками, что это на мне он стал полным георгиевским кавалером. Бравый фельдфебель всегда очень обижался, а я всегда очень извинялся, но остановиться не могли оба: он — вытаскивая меня, я, неблагодарный, — подтрунивая над ним).

Раны на ноге и на спине на этот раз оказалось пакостными, и от госпиталя мне отвертеться не удалось…

По излечении я получил небольшой отпуск. Дома, по счастью, все было без особых изменений. Отец по-прежнему занимался полковой историей, с головой уходя в работу, ища в ней отдушину посреди тревог за меня и за положение дел на фронте. Я тогда был молод, потому раны заживали быстро, удивляя даже видавших виды врачей. Осколочное ранение лопатки затянулось без последствий, а вот с ногой пришлось провозиться чуть подольше, месяца три «щеголяя» тростью.

Странно, но это были лучшие три месяца моей жизни за последние полтора года. Я даже не подозревал — насколько я люблю Петербург. Бродить по нему и утром, и вечером, и даже в свете ночных фонарей было настоящим счастьем. Снег над Казанским собором, сани на Фонтанке, счастливые, смеющиеся девушки на коньках… Рождество…

Я бродил по городу, вдыхая его морозный воздух как лекарство. Стоял, любуясь желтым светом кованных фонарей, смотрел на подсвеченный красными лампочками крест на куполе Измайловского собора, не мог отвести глаз от Михайловского замка и Адмиралтейства, гладил лапы каменных львов на берегах Фонтанки.

Какими же невероятно разными были эти две жизни: на фронте и здесь, в этом прекрасном и Богом хранимом городе. Вроде, самые простые вещи: звон колоколов, огни рекламы, снег в свете фонарей… Как же мне не хватало всего этого! Все это теперь воспринималось как счастье… Особенно, когда знаешь, что вернулся совсем ненадолго. Невольно представлялось, каково сейчас там, на фронте, в холоде, темноте и тоске. И какими же волшебными казались горящие окна домов. За этими окнами жили, радовались и мечтали… Словно и не было никакой войны.

Время текло удивительно неторопливо. Для меня это было необычно: на фронте дни были расписаны не то что по часам — по минутам…

Цены в столице уже росли, но пока еще терпимо. На фоне закона о трезвости появилось множество подпольных увеселительных заведений. Уклон в мистицизм все рос, с ним росла и странная слава Григория Распутина. Размах коррупции был уже заметен и неопытному глазу.

Большое количество рабочих петроградских заводов было призвано в армию, и сразу стало больше протестных стачек и забастовок. Самым бунтарским был Путиловский завод, но ненамного отставали и рабочие Нобеля, Эриксона, Лесснера. Все чаще звучали лозунги: «Долой войну!» В 1916 год страна вступала под тревожные гудки бастующих заводов и фабрик.

Больше всего «благополучная часть» столицы была опечалена слухами о скором закрытии увеселительных заведений — театров, синематографа и клубов, «в связи с экономией и неуместностью в военное время». И потому городской бомонд гулял по-гусарски: каждый день — как последний раз. И всем было уже ясно, что война не закончится и в наступившем году, потому жили так, словно гимном их жизни стали знаменитые стихи Игоря Северянина «Еще не значит быть изменником». Максим Горький уже начал выпускать свой журнал «Летопись» со стихами Маяковского и Есенина, и только слепой мог не заметить, что большинство статей в нем направлено против войны…

Странная это была смесь: благотворительные сообщества, госпитали, кофейни, оккультизм, забастовки, ура-патриотизм и театральный бум… Военные и антивоенные настроения уже входили в прямое противостояние. Но больше всего было тех, кто старательно игнорировал и то и другое, всеми силами избегая происходящих вокруг перемен…

Стали заметны изменения в качестве пополнения резервных гвардейских батальонов. Простой пример: чуть позже, в 1916 году в наш Измайловский полк призвали даже популярного художника Петрова-Водкина. И не просто призвали, а записали в элитную первую роту Его Императорского Величества. Художник, может, он был и хороший, но какой от него толк на фронте? Немцам морды краской залепить? Или, как планировало начальство — пристроить его к росписи усыпальницы в Измайловском соборе и написанию портретов офицеров? Тогда зачем было мучать бедолагу ружейными упражнениями и построениями на плацу? Ну ладно, художники и поэты, но зачем укомплектовывать элитные части неблагонадежными солдатами и даже младшим командным составом, имевшим за спиной аресты, — до сих пор не пойму…

Думаю, нет надобности искать какой-то тайный заговор с целью ослабления гвардии там, где все объясняется человеческой глупостью и некомпетентностью. Как сказал один острослов: «Самая могущественная тайная организация — это идиоты. Они есть везде, и никто из них никогда не признается в принадлежности к этой организации». Обучать вновь прибывших становилось все сложнее — у них абсолютно не было к этому ни желания, ни способностей.

В начале весны 1916 года я окончательно залечил свои раны и, отклонив очередное предложение командования остаться в резервном батальоне, занимаясь обучением новобранцев, отбыл на фронт.

До лета полк находился в резерве, тоже «залечивая раны» после страшных боев под Сморгонью, а с 15 июня нас бросили в наступление, в районе деревушки с поэтичным названием Райместо, располагавшейся на реке Стоход, с приказом наступать на Ковель.

Тогда мы еще называли Ковельским прорывом то, что позже историки назовут Ковельской бойней, а малоизвестная река Стоход превратится в античную Лету, уносящую своими мрачными водами в небытие императорскую гвардию…

Разумеется, мы тогда не могли знать того, что сейчас известно каждому историку, а потому, прежде чем вернуться к воспоминаниям, я должен коснуться общей картины, которая станет ясна для нас лишь много позже. Впрочем, все равно не смогу передать весь ужас того грандиозного, эпического кровопролития, той ярости и напора, безраздельного торжества смерти и безумия, которыми был охвачен 1916 год. Да и никто не сможет. Принести столько горя и боли друг другу люди смогут. Описать — нет…

Все стороны и участники Великой войны, понимали, что ее затягивание только приближает еще большую, всеохватывающую катастрофу, что силы, терпение и ресурсы не бесконечны, и стремились завершить конфликт, но… Только своей победой — никак иначе. И тем самым лишь ускоряли гибель своих империй…

Первым сориентировались немцы: талантливый и энергичный Вальтер Ратенау, возглавивший департамент военного министерства по сырью, первым из всех участников войны направил экономику страны «на военные рельсы», введя в Германии фактически «военный коммунизм»… (Парадоксально, но этот человек был противником великой войны и предвидел ее затяжной характер, после поражения Германии нашел возможность восстанавливать армию с помощью… Советского Союза, имеющего оборонные заводы и военные школы, что, впрочем, было выполнено уже после его смерти. Этот гений промышленности был сторонником «арийской теории», хотя имел еврейские корни, и убит ультраправыми боевиками, считавшими его одним из «сионских мудрецов».)

Немцы, собрав все оставшиеся силы в единый кулак, попытались нанести удар в феврале по Франции в районе Верденских укреплений. На небольшом участке фронта началось одно из самых жестоких сражений за всю историю человечества. Не было такого массового способа убийства, которое не применялось бы на этой почерневшей от крови земле. Французы сражались с мужеством легендарным, но без помощи союзников все могло закончиться страшной трагедией. Часть германских сил оттянули на себя в июне британцы, предприняв совместно с французами наступление, вошедшее в историю как битва на Сомме и стоившее более миллиона жизней с обеих сторон. Чуть раньше, в марте, с целью отвлечь на себя немцев от Вердена, русским командованием была начата Нарочская операция, а в конце мая последовал знаменитый Брусиловский прорыв, в конечном итоге ставший крупнейшей по суммарным потерям операцией Великой войны…

И вот здесь я должен признаться в моем крайне негативном отношении к многочисленным операциям русской армии, преследующими не стратегические и тактические цели, а лишь стремление помочь союзникам, вызывая удар на себя.

Я прекрасно помню суворовский завет: «Сам погибай, но товарища выручай». И в данной войне это наставление сыграло с нами злую шутку. Мы каждый раз были не готовы к подобным операциям. Париж от немецкого наступления бросились спасать «с колес», не закончив мобилизацию, оттягивание немцев от Вердена бросились осуществлять без должных сил и планов… Результаты оказались плачевны как для этих конкретных операций, так и для всей войны в целом…

Много позже мне довелось читать весьма недурственные работы Антона Керсновского о русской армии. Известнее всего его многотомник «Русская армия», но куда больше меня заинтересовала его работа «Философия войны», затрагивающая как раз эту тему. Среди прочих интересных тем (психология солдата, фронт и тыл, таланты полководцев) Керсновский касается и «коалиционных войн», в том числе опыта наших бесконечных попыток спасти всех союзников, подставившись вместо них под удар. Он честно говорит о том, что большинство государств, на время объединившихся против общего врага, всегда прежде всего преследуют собственные интересы и даже радуются ослаблению «союзников», видя в этом «долгосрочные выгоды» — и это непременно надо учитывать. Но прежде всего надо грамотно выбирать себе союзников, иначе последуют ненужные жертвы и разочарование в тех, кто тебя попросту использует. Отношения с союзными государствами должны быть взаимовыгодные, даже расчетливые. Не надо бросаться ко всем на помощь по первому зову, иначе получится как с Болгарией, Францией и прочими «благодарными государствами»… Не надо стремиться быть мартышкой, таскающей для других каштаны из огня. Союзники должны быть единым кулаком, а попытка пробивать броню одним пальцем обычно заканчивается проигранной для дураков дракой. Наши союзники знали об этом, потому продержались до конца войны. Мы же от широты души не жалели сотни тысяч своих солдат. Может, потому Господь и вразумил нас подобным финалом… Впрочем, вразумил ли? Не любим мы делать выводы… Очень не любим.

А всем нашим многоумным полководцам надо бы не просто читать Керсновского, а сдавать экзамен по его «Философии войны». Мы изначально были поставлены хитрыми союзными дипломатами в невыгодное положение на случай войны. Как пишет Керсновский: «…Сазонов закабалил Россию лондонским протоколом в сентябре 1914 года, связал ей руки и обратил русскую армию в пушечное мясо для чужестранной выгоды. Нельзя было действовать хуже…» Мы и впрямь слишком легко жертвовали своими человеческими ресурсами ради союзников. И это были не равноценные и товарищеские жертвы. Наш прекраснодушный император сел играть в карты с шулерами, заботящимися о своих экономических интересах, и решил проявить «благородство».

В мае–июне шло наступление на Луцк, с июля 1916 года наш основной удар был перенесен на Ковельское направление. Начало было довольно удачное: артиллерия разрушила первые полосы немецкой обороны, атакующие войска совершили прорыв на некоторых участках, захватив большое количество техники и живой силы противника. Немцы подтягивали резервы, наносили контрудары, но наш главный удар, планируемый верховной ставкой, раз за разом откладывался по различным причинам. Мы теряли стратегическую инициативу, и противник успел перебросить крупные резервы к укреплениям на реке Стоход.

Плохую услугу оказала нам погода, всего за несколько дней до атаки гвардии пролившая сильнейшие дожди, отчего окрестности реки, и без того заболоченные, превратились в непроходимую топь. Брусилов все откладывал наступление, стягивая резервы, и эффект неожиданности был утрачен.

Созданной Особой армии (в которую входили и славнейшие гвардейские полки — Преображенский, Семеновский, Измайловский) было приказано нанести удар на Ковель, захватив город любой ценой. Ковель был железнодорожным узлом, являясь практически ключом ко всему Полесью, и этот «ключ» немцы берегли особо тщательно. Германские укрепления были превосходны — подготовленные заблаговременно по всем правилам инженерного искусства, австрийские части заменили отборные германские дивизии, переброшенные из резервов. А штурмовать эти мощнейшие укрепления нам было приказано «в лоб», через заболоченную долину у Стохода.

Гвардейской группе генерала Безобразова (в которую мы и входили), предстояло начинать наступление на одном из самых неудобных участков. Мы вынуждены были идти тесными колоннами — к невероятной радости вражеской артиллерии и пулеметчиков. Немецкая артиллерия уже прекрасно успела пристреляться по всем участкам нашей предполагаемой атаки, а впереди были три линии окопов, с восемью проволочными заграждениями на каждом…

Разумеется, мы, кадровые офицеры, прекрасно понимали, что нас ждет, глядя и на болота, и на немецкие укрепления, обороняться в которых при данных условиях можно было вообще небольшими силами против превосходящего противника. А силы немцев были совсем не малочисленные.

После серьезного артобстрела (впрочем, как позже оказалось, не принесшего значительных результатов) мы двинулись в атаку. Солдаты, хотя и не имевшие знаний и подготовки офицеров, были, тем не менее, уже весьма опытны в деле практическом и понимали всё не хуже нас. Если попытаться сдержать эмоции и охарактеризовать все как можно лаконичнее и цензурно, то… Ненависть и презрение к ставке, да и вообще ко всему руководству, столь откровенно не жалеющему солдатские жизни, родились именно на этих болотах перед немецкими укреплениями. Я многое видел на войне, но не помню ничего страшнее этой кровавой бойни…

О числе жертв этой «операции» историки спорят по сих пор. Да, Юго-Западный фронт был прорван на сто километров вглубь, захватив территории Волыни и Галиции, но какой же высокой, непомерной ценой дались эти сомнительные успехи! Именно здесь были уничтожены последние профессиональные резервы и практически уничтожена старая гвардия… И здесь же солдаты и офицеры воочию увидели, чего стоит их жизнь в глазах начальства, бросающего их в лобовые атаки на мощные укрепления посреди болот…

Потери были огромны. И все же мы взяли все три линии окопов, прикладами прорывая проволочные заграждения… За один день мне три раза пришлось участвовать в рукопашных схватках…

…И опять — проклятая артиллерия! Стоило нам взять одну линию окопов, как по нам наносился мощнейший артудар с немецкой стороны…

… Много позже мне довелось встретиться с немцем из части, стоявшей против нас на Стоходе. Узнав, с кем он беседует, он так изменился в лице, словно увидел перед собой привидение. «Я не понимал — что вы делаете?! — признался он. Да и никто из нас не понимал! Это была какая-то безумная трата лучших сил вашей армии. Мы просто не могли поверить в это! Гвардейцы, русские богатыри под два метра, сплошной стеной шли на нас, а мы расстреливали их из пулеметов… Они перешагивали через тела, шагали по трупам, падали, падали, падали… За ними шли следующие… Мертвыми падали на предыдущих…Вы не поверите, Алекс, но у нас два пулеметчика сошли с ума от этой картины… В прямом смысле — просто сошли с ума…Это было просто невероятно страшно: убить за день столько людей, которые вновь и вновь идут на тебя, как в страшном сне… Столько погибших… Эта атака — безумие! Зачем вы это делали, Алекс?!»

Что я ему мог ответить? Что это был приказ сверху? Мы тогда еще надеялись, что «наверху виднее», а мы чего-то не знаем. Мы не могли поверить, что это не «хитрый план», а банальная некомпетентность идиотов в генеральских мундирах. Русский солдат вынесет все: голод, боль, стужу, раны. Одолеет самые неприступные преграды и будет сражаться даже без патронов, еды и без помощи… Но одного он не станет терпеть — предательства. А предательство имеет много форм и оттенков… Ни один большевистский агитатор не сделал для рождения революции в России больше, чем некомпетентные, вороватые, глупые и недальновидные руководители в начале несчастного XX века…

Генерал Геруа, командовавший тогда нами, позже вспоминал: «Совещание оказалось коротким, так как роль гвардии была предрешена… С грустью и недоумением взглянули мы на поле нашей будущей атаки. Сначала открытая и плоская как ладонь полоса Суходольских болот, необходимость форсировать реку, а затем лесисто-болотистые дефиле, которые тянулись до самого Ковеля и которые можно было защищать малыми силами с достаточным числом пулеметов и орудий против превосходящих сил. Сомнениям нашим не дано было развиться и вылиться в спор, так как вслед за общими указаниями последовало со стороны Брусилова и его оперативного штаба прямое указание, — что делать…»

Даже в знаменитом Кульском сражении, где на одного измайловца приходилось три врага, даже при Бородино, где наш полк стоял под обстрелом наполеоновских пушек и атак конницы, не было столько жертв, как в любой день боев на Стоходе… За время этих боев гвардия потеряла более 30 процентов нижних чинов и более 80 — офицерского состава…

Забегая вперед, можно подсчитать, что за годы Великой войны через Измайловский полк прошло 20 тысяч солдат… Это при штате в три тысячи человек! Шесть раз менялся состав полка… Убитые, раненые, попавшие в плен, травленные газами… Отборные русские богатыри, набранные со всей России — с Урала, Смоленска, Твери, Пскова… Лучший генофонд, двухметровые красавцы, преданные стране… И это только Измайловский полк! А ведь были еще Преображенский, Семеновский, Егерский, Уланский, Московский… Всех не перечислишь…

К 19 июня нам удалось захватить несколько плацдармов на северном берегу реки, но подкрепления не прислали. Гвардейские полки таяли, как лед на солнце, а немцы всё стягивали и стягивали под Ковель свои резервы. Но и это было не самое страшное. Смерти мы не боялись — хоть это были и уже остатки, но остатки еще настоящих, гвардейских полков русской армии!

Самое страшное для нас было впереди. И это были не немецкие штыки или снаряды. Это была — ложь! В неудачах и огромных жертвах наступления ставка надумала обвинить… гвардию! Какой-то болезненный вывих психики у высокопоставленных подлецов: «Это не мы бездарно загубили цвет русской гвардии, а они сами… плохо выполнили наши гениальные замыслы, лишь имитируя наступление!»

Сплетни из ставки просачивались в Петроград, множились, наливались ядом. Даже немцы писали в газетах о мужестве русской гвардии, возмущению участников боев не было предела… Как позже писал наш бывший комполка генерал Геруа: «Гвардию истощали и обезличивали, постепенно лишая ее той “отборности”, которая оправдывала ее существование, и вместе с тем отдаляя от естественной ее роли опоры престола»… Остатки уважения к ставке таяли и среди самых надежных защитников престола — русских гвардейцев… Со временем это странное, несправедливое и даже озлобленное отношение к гвардии в ставке только возрастало. Невзирая на ее феноменальные подвиги, начальство больше и больше исходило ядом, принципиально не замечая очевидного. Самым показательным случаем была история с оставлением города Тарнополя, когда ставка, уже ничего не стесняясь, распускала откровенную ложь, за которую в приличном обществе били канделябром по морде. Немцы в своих газетах опять восхищались доблестью и жертвенностью русской гвардии, а наше начальство демонстративно и презрительно отворачивалось…

Создавалось стойкое ощущение, что генерал Брусилов откровенно радовался потерям и неудачам гвардии. Не знаю, что происходило там, в ставке, но твердо знаю, что основа гибели гвардии лежит именно там, а мы, по каким-то непонятным причинам были принесены в жертву, и, позже — оболганы… Если б я был приверженцем «теории заговора», то сказал бы, что это был лучший ход для того, чтобы настроить гвардию против правящего дома… Привилегии, которых нас хотели лишить, нам к тому времени были уже не так и важны, а вот отношение… Отношение к нам — запомнилось.

Наш измайловец Смолянинов писал тогда:

Как вы решились без разбора

Коснуться доблестных имен

И грязью мелкого позора

Забрызгать славу их знамен!

Тяжелым камнем осужденья

«Тарнополь» в них швырнули вы,

Предав их жертвой искупленья,

На суд толпы, во власть молвы.

Такой ли чести заслужили

Российской гвардии полки?
Такие ль порасскажут были

Их поредевшие штыки?

Была ль воспета прежде слава

Ивангорода, Люблина?

Героев Вильны, Красностава

Вы огласили ль имена?

Нет! Тайну свято соблюдая,

Вы их молчанием обошли,

Лишь немцы, доблесть уважая,

В своих отчетах привели.

А масса слышала едва ли,

Как старой гвардии ряды

В боях кровавых убывали,

Исконным мужеством тверды.

Теперь же, спешным оглашеньем

Их вековую честь поправ,

Грозите вы за то лишеньем

Всех привилегий их и прав.

Отнять их можете стараться,

Но главного вам не отнять:

То привилегии их драться

И права смело умирать!

Гвардию кинули в пекло, и она — «горела, как солома на ветру».

Мне же в то лето везло просто невероятно. Мы не вылезали из ожесточенных боев, раз за разом ходили в атаки, стояли насмерть под мощнейшими артобстрелами, а я отделывался в этом огненном урагане лишь синяками и мелкими порезами. Фуражка была прострелена дважды, одна из пуль сорвала левый погон, гимнастерки пришлось менять трижды — порваны и прожжены были так, что восстановлению не подлежали! — а на мне самом — ни одной серьезной раны. Один раз сапоги утопил в болоте, но Васильчаков быстро нашел замену… И я не стал спрашивать, где он их взял…

Наступление захлебнулось. Стоход — речушка небольшая, но быстрая и глубокая, форсировать ее непросто, а все мосты немцы успели уничтожить. Левый берег, занятый немцами, был выше, а наш — низкий, болотистый и хорошо простреливаемый. Немцы были умелыми и храбрыми противниками и постоянно перебрасывали все новые и новые резервы, наращивая существенное превосходство во всем…

Оставшиеся в живых кадровые офицеры считали эту ситуацию полным провалом странных планов ставки и Брусилова, но… ставка «списала» все свои просчеты на гвардию и командовавшего ею Безобразова. Не знаю… Зато знаю то, что после его отстранения нас, потрепанных и обескровленных, передали под новое управление, но самоубийственные атаки повторились. Почти два десятка раз бросали нас на штурм Ковеля. Солдаты называли это «мясными атаками».

Даже у самых преданных и далеких от политики офицеров начали появляться дурные мысли. Особенно было обидно, что, по достоверным сведениям из ставки, император был очень недоволен гвардией. Не знаю, как ему докладывали обо всей этой ситуации, зато всем нам стали известны хамские слова генерала Каледина: «Гвардия не желает драться по-настоящему, симулируя атаки!» «Симулировали атаки» — каково, а?! Каждый из офицеров уже имел по несколько ранений, погибли тысячи солдат, и услышать такое?.. А потом еще наши господа генералы изволили удивляться, почему армия поддержала большевиков, практически первой начав революцию и откуда была такая ненависть к генералам и правящему режиму.

Нет, 1917 год не случайность, а последствия. Простить революционное кровопролитие не могу, но причины отчасти понимаю. Когда начальство относится к подчиненным как к скоту, то пусть уж потом не удивляется, что и с ними поступили по-скотски…

Война вскрывает все, даже незаметно протекающие болезни общества, делает их острее, больнее, опаснее…

Мое же везение кончилось с наступлением осени.

К началу сентября нас перебросили на позиции, обустроенные недалеко от деревеньки с неблаговидным названием Свинюхино. На этих позициях русские и немецкие подразделения стояли уже давно, время от времени предпринимая поочередные попытки безуспешных атак, а потому и с той, и с другой стороны позиции были уже изрядно укреплены и пристреляны.

Наш черед наступил 7 сентября 1916 года. О предстоящей атаке нас предупредили за два дня. Ситуация была аналогична истории на Стоходе: сильные немецкие укрепления, лобовая атака… Видимо, командование все еще жило иллюзиями прошлых войн, где побеждало личное умение, отвага и сила, игнорируя изменения технического характера войны… Но теперь хоть нам обещали, что артиллерия всей мощью обрушится на позиции противника за несколько часов до наступления и будет утюжить окопы, проволочные заграждения, пулеметные позиции и огневые точки противника едва ли не сутки подряд. Гарантировали, что учли прошлые ошибки и после подобной артподготовки мы просто «прогуляемся до немецких окопов по свежевспаханному полю». Разумеется, мы уже «повзрослели» в последнее время и в сказки не верили. Но мощная артподготовка и впрямь давала надежду не повторить «мясную атаку» Стохода. Но на деле все вышло как всегда…

Начавшийся почти за сутки удар артиллерии был и впрямь хорош. Но к вечеру огонь наших «богов войны» стал стихать, а к ночи это был уже не артобстрел, а одиночные и редкие выстрелы, которые к трем часам тридцати минутам (время атаки) и вовсе прекратились…

И офицеры, и солдаты прекрасно понимали, что это значит для нас. Во-первых, противника словно предупредили о нашем скором наступлении, а такие прекрасные бойцы, как немцы, не преминут воспользоваться этим знанием. Во-вторых, на позициях противника, сейчас, в спешном порядке, идет перегруппировка сил и устранение прорех в заграждениях… Но выхода у нас все равно не было. Чем трус отличается от храбреца? Трус боится и не идет. А смелый, даже если очень боится, все равно находит в себе силы для шага вперед. Даже смертельного шага…

И мы пошли. Погода, по счастью, была к нам милосердна: тех дождей и грязи, которые сопровождали наши атаки еще несколько дней назад, не было. Утро наступало безоблачное, с небольшим ветерком, видимость была прекрасная даже в предрассветных сумерках… Но это играло и на руку противнику. Нас встретили сильным и прицельным огнем. Помимо всего, у немцев оказалось большое количество совершенно неповрежденных прожекторов. На этот раз в атаку было идти немного легче: солдатам не надо было тащить на себе связки хвороста, жерди и прочие вспомогательные средства для преодоления болот. Взяли с собой лишь доски и инструменты для преодоления проволочных заграждений.

До конца жизни мне будет сниться это предрассветное поле с покосившимися столбами проволочных заграждений, усеянное телами измайловцев… И красные всполохи немецких ракет, доводящие эту и без того страшную картину до каких-то иллюстраций к песням Данте о кругах ада…

Когда мы все же дошли до первых окопов, завязалась рукопашная. Немцы дрались яростно, но кто устоит в рукопашной против русских? И солдаты, и офицеры прекрасно понимали, что по факту нас опять бросили на убой… Но «коль погибать, так с музыкой!», и мы дрались отчаянно, как в последний раз, стараясь продать свою жизнь подороже…

И немцы все же побежали! Элитные немецкие части, состоявшие из умелых, отважных бойцов, откормленных, рослых, атлетического телосложения, опытных фронтовиков, драпали так, что даже в их тылу стояла пыль от отступающих обозов и артиллерии…

Мы отбили две контратаки, закрепились на участке и начали обустраиваться для обороны. Немцы никак не хотели признать поражения — их контратаки следовали одна за другой… Не знаю, скольких я убил в тот день, но точно знаю, что много больше, чем в любой предыдущий. Сколько людей полегло тогда с обеих сторон…

Первые контратаки мы отбивали без особого труда, а вот около 15 часов дня немцы принялись за нас всерьез (как мы узнали позже, к ним подошли резервные части Померанской пехотной дивизии и ударили нам во фланг). Положение было самое критическое, а боеспособного личного состава у нас осталось совсем немного, офицеров же и вовсе — считаные единицы.

И я поднял роту в атаку — надо было любой ценой выиграть время до подхода наших резервов. Тогда я не знал, что помощи не будет, — гвардейскую конницу по непонятным причинам так и не пустят в бой.

Сначала мы отбросили немцев метров на двести, но, гонимые офицерами, они все же повернулись и вновь пошли на нас… Впрочем, «на нас» — это сказано громко. Оглянувшись, я увидел, что стою один на этом проклятом, покрытом телами убитых солдат поле. Даже стонущих раненых забрать было некому: остатки полка отчаянно бились слева и справа от меня, отбиваясь от почувствовавших близость победы германцев…

Помню, что меня порадовала мысль, что мой последний день такой солнечный и ясный, а я приму смерть здесь, в бою, а не метаясь в горячечном бреду на госпитальной койке.

Пулей меня ударило в бок, но не было даже возможности посмотреть, насколько серьезно ранение, однако, судя по боли, ребро она точно сломала. Патроны в револьвере давно кончились, я поднял солдатскую винтовку и снял ближайшего ко мне немецкого офицера. Потом выбил еще двоих. Когда и тут закончились патроны, готовился уже к рукопашной, твердо решив в плен не попасть даже раненым, но тут кто-то дернул меня за штанину.

На земле ворочался, пытаясь подняться, подползший ко мне Мурашко. Бледный, словно вся кровь из него уже вытекла, с простреленной ногой, он протягивал мне винтовку.

У меня даже не было сил что-то сказать ему, я принял винтовку, и тут меня с силой потянули к земле уже с другой стороны — хватаясь за мою портупею, пытался встать рядом Васильчаков. Этот тоже выглядел не лучше Мурашко: голова пробита, залитые кровью волосы торчат клочками, левый рукав вымок от крови. Но он тоже волочил за собой винтовку.

— Ах вы мои хорошие, — только и смог сказать я. — Родные вы мои… Ну спасибо вам… Уж я сейчас попытаюсь…

Еще двух германцев я уложил, прежде чем немцы замедлили шаг и почему-то остановились буквально в тридцати шагах от нас. Руки у меня ходили ходуном, и все начало плыть перед глазами — видимо, ранение было не такое легкое, как казалось в пылу боя.

Мурашко и Васильчаков успели подняться на ноги (если можно так назвать тот странный «монумент», который представляла наша группа, поддерживающая друг друга и шатающаяся безо всякого ветра).

— Ну вот, кажется, и все, — сказал я. — Спасибо вам… Славно мы поработали… А теперь… Господь пасет мя́, и ничто́же мя́ лиши́т.

На месте зла́чне, та́мо всели́ мя, на воде поко́йне воспита́ мя…

Странно, но немцы все еще стояли, словно замерев…

— Ду́шу мою́ обрати́, наста́ви мя́ на стези́ пра́вды, и́мене ра́ди Своего́.

А́ще бо и пойду́ посреде сени сме́ртныя, не убою́ся зла́, я́ко Ты́ со мно́ю еси́: же́зл Тво́й и па́лица Твоя́, та́ мя́ утешиста.…

Сотни здоровенных, вооруженных солдат, стоящих напротив нас, вдруг стали пятиться, и на их лицах, даже издалека, было заметно сильное замешательство…

— Угото́валъ еси́ предо мно́ю трапе́зу сопроти́в стужа́ющим мне: ума́стилъ еси́ еле́омъ главу́ мою́, и ча́ша твоя́ упоява́ющи мя́, я́ко держа́вна.

И ми́лость Твоя́ пожене́т мя́ вся́ дни́ живота́ моего́, и е́же всели́тимися в до́м Госпо́день в долготу́ дний…

Я уже понял, что немцы смотрят на что-то за моей спиной, и боялся даже оглянуться. Видимо, от перенапряжения и боли в голове проносились фантастические видения: то легионы ангелов, встающих за нашими спинами, то восставшие из мертвых измайловцы, вернувшиеся на поле битвы, чтоб встать с нами плечом к плечу…

Когда же я все же нашел в себе силы оглянуться, все оказалось проще и величественнее.

Через устланное телами поле, во весь рост, не тратя время на перебежки по окопам и ходам сообщения, а перепрыгивая через них, к нам шел батальон преображенцев.

Шли красиво, как на учениях, в ногу, ощетинившись горящими на солнце штыками винтовок, золотых погонах и георгиевских крестах… Впереди — небольшого роста, коренастый капитан Кутепов, которого я знал еще по «довоенной жизни».

Перепрыгивал через окопы и вновь чеканил шаг батальона командным: «Левой! Левой! Левой!»
  А за ним, с вершины покатого склона, катилась черная туча с желто-зеленоватыми высверками — немцы пытались накрыть из запоздалым огнем артиллерии. Не знаю, что было тому виной: то ли немцы от волнения сбивали корректировку, то ли Бог берег преображенцев, но ни до, ни после, я не видел ничего более эпичного и величественного…

Русские солдаты, молча, разомкнутыми рядами, с офицерами во главе рот, в полный рост шли на врага, а за ними по пятам катилась смертельная волна из взрывов и осколков. Впереди — пулеметы и ружья, позади — взрывы, а они посреди двух смертей — несгибаемые, бесстрашные, устремленные…

И они шли. Шли так красиво, как простые смертные не ходят…

Если б они перебегали по ходам сообщений, сберегая себя, то пришли бы на выручку, когда с нами все было бы уже кончено. Но они шли напрямик, и голос Кутепова был для меня слаще полковых труб и барабанного боя: «Левой! Левой!»

Поравнявшись со мной, Кутепов коротко взмахнул рукой, отдавая честь. В ответ я смог лишь кивнуть…

— Помочь! — коротко бросил он, и несколько солдат бросились к нам. — Держать строй! Левой! Левой!

Поднятый на сильные солдатские руки, я еще успел услышать крики «Ура!» — преображенцы ударили в штыки…

Увы, успехи гвардейской дивизии, так блистательно закрепленные атакой преображенского батальона, не были использованы командованием.

Только за один день, 7 сентября 1916 года было взято в плен 500 немцев и 17 пулеметов, не считая безвозвратных потерь. Но и наши потери были огромны. Этот подвиг обошелся гвардии в 30 тысяч выбывших из строя гвардейцев. Прибавим сюда потери гвардии в 50 тысяч несколькими днями ранее на Стоходе, и станет ясна ужасающая картина гибели едва оправившейся от прошлогодних боев гвардии. Всего же из общих потерь в Брусиловским прорыве в 500 тысяч на долю гвардии пришлось не менее 20 процентов.

Сто тысяч отборных, мотивированных, отлично обученных солдат и офицеров. Двухметровых красавцев, собранных со всей России, генофонд страны… А «успехи и достижения» были минимальны. Стоили ли они таких жертв? Нет. Как и вся война, погубившая все развязавшие ее империи.

Получив страшные данные о потерях гвардии и скромных результатах, император приказал Брусилову «прекратить бойню», написав на докладной записке: «Я решительно против дальнейшего развития операций 8-й и Особой армий, операций, обещающих нам минимальный успех при громадных потерях»…

По счастью, выжили и Мурашко, и Васильчаков. Уцелел в этой самоубийственной, но блистательной атаке и капитан Кутепов. Судьба еще не раз сводила нас с ним в последующие годы. Мы с ним одновременно были награждены золотым оружием за бой в Свинюхинском лесу и произведены в полковники в ноябре 1916 года.

В конце декабря я несколько оправился от очередного ранения и вновь получил возможность наслаждаться зимним Петроградом.

Город менялся все ощутимей. Цены росли неимоверно, а многие товары просто исчезли с прилавков.

Обстановка в обществе была скверная: ругали правительство, военных и чиновников даже те, кто еще вчера был более чем лоялен. В огонь подливали масла всевозможные слухи о Распутине, разврате в правящих кругах и «выдающей тайны немцам императрице». Всё множились стачки и забастовки… Пресекать их было всё сложнее. Раньше столицу, членов императорской семьи и высших чиновников охраняла гвардия, но с годами часть ее функций передали жандармам и полиции, а теперь и вовсе стали использовать как части обыкновенной армии. Да и сами гвардейцы стали воротить носы от «охранительных функций». Тщеславие глупейшее!

Как историк могу точно сказать, что как только какой-то император устранял «Тайную канцелярию», то вскоре становился жертвой заговорщиков. Как только начинали брезгливо коситься на охраняющие покой городов подразделения, то тут же возникали беспорядки, перераставшие в бунты и революции.

Люди постоянно путают «свободу» с «вседозволенностью», и пусть меня считают «сатрапом и душителем свобод», но я за то, чтоб женщины и дети ходили по улицам городов без опаски, в окнах домов горел свет, а все недовольные… пусть бьют друг другу морды в философских дискуссиях.

Гвардия всегда охраняла город от таящегося в полумраке зла… И сейчас это зло вытекало на улицы и остановить его было некому…

…Люди явно устали и от войны, и от связанных с ней проблем, и были сильно раздражены и озлоблены. Никогда в жизни я не сталкивался с таким огромным количеством слухов, сплетен и суеверий. В длинных очередях (появившихся впервые на моей памяти) только и делали что сплетничали, ругались, обвиняли друг друга и дрались. Город наполняли беженцы, и возрастало количество лишившихся работы и кормильцев. Это была страшная, огнеопасная смесь, которой требовалась лишь искра для пожара…

В очередной раз цены на продукты резко поднялись перед самым Рождеством, вызвав в городе взрыв недовольства. Из продажи пропала даже мука. Для спекулянтов всех мастей наступили «праздничные времена» — контрабанду везли из Сибири, с Крыма, с Кавказа… Больше всего ругали карточки на продукты — нормы по ним и впрямь были мизерными.

Несмотря на сухой закон, на улицах было полно пьяных — самогон продавали «из-под полы» на каждом углу. Газеты призывали к патриотизму и терпению. Но дрова по 42 рубля за сажень, заставляющие горожан отказываться от стоящих безумных денег мяса и рыбы, побеждали пропагандистов без всяких усилий.

Помню, как удивило меня всеобщее ликование «в низах» и слезы на грани истерики «в верхах» при известии об убийстве Распутина в декабре шестнадцатого. Какой-то эмоциональный перегиб был в этой истории. Нервы были явно напряжены до предела у всех — от министра до дворника, и на личности Распутина тогда были словно сконцентрированы все эмоции, которые вскоре найдут себе жертву в виде царя, правительства, да и вообще всех «бывших».

Но больше всех изменились петроградские гарнизоны. Во-первых, они были раздуты до крайности. Город буквально кишел шинелями, которых было куда больше, чем гражданских пальто и шуб. (К слову сказать, сыскной отдел и военная полиция даже в столице вылавливали одних дезертиров до трех тысяч в месяц, не считая ушедших в самоволки, одетых не по форме, а то и просто пьяных солдат… Еще год назад ничего подобного и представить было нельзя.)

Обучение новобранцев шло по ускоренной программе. Только за 1916 год, 16-ю гвардейскими запасными батальонами было отправлено на фронт более 220 маршевых рот. Но как же стремительно падало качество этих новобранцев! Боеспособными из них были лишь те, кто излечился после ранений и вновь возвратился в родные полки. Казармы были переполнены, солдат начали размещать в иных помещениях, которые удавалось выбивать с огромным трудом. Можете представить, какой бардак творился в этих муравейниках. Нары в три «этажа», темнота, неразбериха и загнанность немногочисленного офицерского состава. О каком-то «качестве» обучения речь уже не шла — успеть бы привить основные воинские навыки…

В ноябре 16-го года Милюков с трибуны Государственной думы произнес знаменитую речь о нашей полной неготовности к войне, халатности, коррупции и массовых злоупотреблениях. И сильно прошелся как по самой семье императора, так и по его окружению. Народное недовольство затянувшейся войной нарастало не по дням, а по часам. Полтора миллиона убитых и умерших от ран, два миллиона попавших в плен, почти пять миллионов раненых и травленых газами, взвинченные цены на товары, карточки, очереди, безумная дороговизна дров…

В городе резко выросло число налетов, грабежей, краж и убийств. И подавляющее число этих преступлений было на совести наводнивших город дезертиров. К борьбе с этой бедой стали привлекать и гвардию, вновь, как и сто лет назад, исполнявшую и полицейские функции. В 1916 году был образован Петроградский военный округ, и все войска гарнизона были «закреплены» к определенным полицейским частям.

Мы по-прежнему несли службу по охране столицы: дворцов, значимых городских объектов и оборонных предприятий, теперь к ним прибавились вокзалы, трамвайные остановки, места массового скопления людей…

О дисциплине в те дни даже вспоминать не хочется… А самое удивительное, что среди нижних чинов появлялось все больше состоявших под следствием и даже осужденных. Можно было представить что-либо подобное еще два года назад?

Не лучшим образом повлияло на гвардию и появление многочисленных «офицеров военного времени» — выпускников ускоренных курсов, надевших мундир не по велению сердца, а по «законам военного времени». Наш кодекс чести был для них «красивой, забавной безделицей», а традиции и устои — вычурностью и блажью. Спайки коллективу это не прибавляло…

Участились стычки в городе как между солдатами и жандармами, так и между самими воинскими частями. Простой пример: в 16-м году военно-полицейская команда Измайловского полка конвоировала задержанных солдат 180-го пехотного полка, попавшихся на какой-то провинности. Проезжавший мимо казачий дозор 4-го донского полка вступил с конвоировавшими в перепалку, оскорбляя и насмехаясь. Дошло до рукопашной, в результате чего задержанные благополучно скрылись. И все это непотребство происходило на глазах гражданского населения…

Власть зримо теряла контроль над ситуацией не только на фронте, но и в тылу. И неповиновение принимало критические масштабы не только среди рабочих, но и в когда-то самой дисциплинированной части государственного устройства — армии…

Я ожидал отправки на фронт, временно занимаясь обучением новобранцев. Поговаривали, что мою кандидатуру даже рассматривали на должность командира какой-то армейской части, но в то время я пребывал в какой-то апатии из-за происходившего вокруг и мало интересовался карьерным ростом. Я пытался понять, для чего и куда мы движемся. И Россия, и мир… Мысли эти были невеселые…

В любой нации, в любом государстве, в любой общности все люди разные: везде и во все времена есть люди умные и глупые, смелые и трусливые, щедрые и жадные, образованные и отсталые… Всё зависит от пропорций. А количество этих «пропорций» зависит от множества факторов, существующих в этой общине или государстве: от экономики, законности, идеологии, образования.

В начале XX века по миру все больше расползался нигилизм. Люди не понимали, какого будущего они хотят для себя и своих детей, но «точно знали», какого не хотят. И особенно сильно это проявлялось в России в те годы. Все устали от войны, от неопределенности, отсутствия стабильности, невозможности на что-то влиять, коррупции, лжи, пустых, но громких лозунгов, «закручивания гаек», расползающегося безверия… А вот чего хотели — сформулировать не могли. Не для себя лично. С этим-то все понятно. Со времен Адама и Евы большинство обывателей «хотят быть как боги»… Жрать от пуза, сладко спать, развлекаться и размножаться…. Иметь власть, чтоб исполнять свои прихоти и мечтания, тешить тщеславие и гордыню… «Хлеба и зрелищ»… Все самые красивые наряды, украшения и всех женщин… И при этом жить так три тысячи лет… Редко кто заботится о других и мечтает о счастье для всех. Отсюда, из этих первобытных, голодных и тщеславных мечтаний, вытекают как человеческие представления о рае и аде, так и мечты и страхи о государствах будущего — утопии и антиутопии.

Отец Серафим был прав: во всех религиях мира ад описан красочно и зрелищно — аж мурашки по спине. Много люди ужасного пережили, оттого и бояться умеют. А вот с раем не так красочно получается. В лучшем случае: опять — жрать от пуза, иметь много украшений и женщин… И всё на этом. Дальше фантазии не хватает. Не рай, а какая-то клетка для кроликов. То же и с мечтой о государстве. Вот закончится война… А дальше что? Общим желанием было: «Отменим такое настоящее!»… Ну и прошлое заодно, раз уж привело к такому «сегодня».

Часть общества хотела перераспределения богатств. Преимущественно в свою пользу. Другая часть (у кого эти блага имелись), разумеется, такого поворота не желала… Некоторые маргиналы предлагали вообще «отменить» государственное устройство, преобразовав в «коммуну». «Государства — разрушим, деньги — отменим, религии как средство одурманивания народа — устраним, сословий не будет, все будут равны!»… Ну-ну… В Спарте тоже не было (по крайней мере официально) богатых и бедных, законы и воспитание были одинаковы для всех, вот только немногие бы захотели жить в таком государстве.

Люди — разные… Но у каждого есть свой талант. И главное: заметить этот талант в ребенке и раскрыть его, чтоб люди помогали друг другу своими талантами. Гениальный художник, гениальный архитектор, гениальный врач, гениальный учитель… Все они — нужны друг другу! Тогда это было бы государство гениев. Любое государство (как механизм общества, проживающего на этой земле) прежде всего — для людей! Но куда легче настраивать механизм государства, чем заботиться о людях. Просвещать их, лечить, заинтересовывать, предоставлять возможность самосовершенствоваться…

Но это — долго. Легче отнять у соседа территории и богатства, чем отстраивать и просвещать свою страну. А войны казались человечеству решением разом всех проблем: «Не хватило? Отними у соседа! Народ недоволен уровнем жизни? Обвини соседа! Разочаровались в бездарном правителе? А на что нам даны соседи?! Сейчас такое устроим, что о старых проблемах забудете!..»

Я — простой гвардейский офицер, поэтому и мои мечты о России простые: я хочу, чтоб в моей стране был лучший уровень жизни, лучшие законы, лучшая медицина и образование, лучшие заводы и фабрики, лучшее сельское хозяйство и лучшее искусство, а все, что этому мешает, — мне не нравится!

В Российской империи проблемы видели и потихоньку решали, может быть, слишком медленно, но все же решали. Но вот война… Она оказалась бомбой, разрушающей все. Она не просто истощала империю, она меняла весь мир. И уже никто и ничего не мог теперь сделать. Войну надо было срочно прекращать. Но как?! Это было теперь невозможно. Любое решение теперь было неправильным…

В середине февраля в Петрограде начали ходить среди офицерского состава интересные слухи: начальник штаба генерал Алексеев прервал свое лечение в Крыму и выехал в ставку. Одновременно, туда же отправился и император. Поговаривали, что по замыслу союзных сил Антанты, это связано с масштабным наступлением, назначенным на весну 1917 года.

И в это самое время в Петрограде началась очередная забастовка рабочих. Но в этот раз все пошло вразнос. К рабочим присоединились уставшие жить впроголодь горожане и женщины, которые были уже не в силах стоять в километровых очередях за продовольствием на морозе. Толпа пошла штурмом брать склады с продовольствием, ломать продуктовые лавки и магазины. Император приказал остановить начавшиеся беспорядки, но… Власть «на местах» словно парализовало. До сих пор не пойму, что это было — саботаж или преступная трусость? Бастующие уже пускали в ход оружие, а городское начальство предпочитало «не злить толпу», надеясь, что все обойдется. Все ждали команды сверху. На мой взгляд, это была ошибка еще столетней давности, когда часть полномочий гвардии по охране столицы и Императорского двора делегировали то жандармам, то Отдельному корпусу стражи, то полиции, превращая гвардию в какие-то обычные армейские части… Что бы ни кричали либеральные круги, а на улицах городов должен быть порядок, чтоб не страшно было ходить женщинам и детям. И неважно, каких пород обезьяны беснуются и кривляются на площадях: хоть «левые», хоть «правые», гвардейские части должны оберегать города жестко, решительно, законно! Но гвардия уже полегла под Красноставом и на Стоходе, а министры давно превратились в домашних левреток. Толпа же чувствовала эту слабость и трусость власти и распалялась все больше. Прибавьте к этому многочисленных провокаторов, играющих на чувствах уставших от войны людей, и вы увидите ту взрывоопасную смесь, которая ждала лишь искры…

Мы, офицеры, находились на казарменном положении, готовые выполнить приказ, но… Приказа не было, и мы лишь молились за оставленные дома без защиты семьи.

А 27 февраля восстал запасной батальон Лейб-Гвардии Волынского полка во главе с печально известным унтер-офицером Кирпичниковым и началась «цепная реакция». К «волынцам» присоединились запасные полки «литовцев» и «преображенцев», был захвачен Арсенал, а затем и тюрьма «Кресты», откуда выпустили без разбора и политических, и уголовников. Та же участь постигла и прочие городские тюрьмы. Начали громить полицейские участки и сыскные архивы… Через считаные дни, убедившись в слабости властей, к восставшим присоединились практически все запасные батальоны Петроградского гарнизона, очень не желавшие отправки на фронт в связи со слухами о предстоящем наступлении…

Самое странное в этой истории — это огромное количество муки, хранящееся на складах в голодающем городе. Начальником снабжения армий Северного фронта был в то время вполне ответственный и честный генерал Покотило, участвовавший еще в русско-турецкой войне 1877–78 годов.

Судьба свела нас с ним уже на юге России через пару лет после революции, и я прямо спросил его о наличии в Петроградском округе продовольствия. Старик со слезами на глазах ответил, что запасы муки были просто огромны, и он безо всякого ущерба для армии мог выделить Петрограду миллион пудов муки и неоднократно предлагал это сделать соответствующим инстанциям, но его предложения по непонятным причинам игнорировались. И опять было непонятно: провокация это или обычная аморфность и недальновидность власти, не желающей брать на себя ответственность под лозунгом: «И так обойдется»?.. Эти миллионы пудов муки раздало жителям города уже Временное правительство… Занимался этим острым вопросом и наш неутомимый командир запасного батальона Данильченко. Он лично объездил все хлебопекарни нашего района и выяснил, что очереди начинают образовываться уже в 4–5 часов утра и люди стоят по четыре часа, чтоб получить по карточке полфунта хлеба… При такой организации самый политически благонадежный житель волей-неволей вспоминал правительство словами совсем не патриотичными… Данильченко был уверен, что сократить эти длиннющие очереди вполне можно было заблаговременно заготовленными до открытия лавок и хлебопекарен порций мяса и хлеба. Он сумел добраться до градоначальства и внес несколько дельных предложений на этот счет. Вместо этого градоначальство решило… усилить охрану!..

И не могу не вспомнить битком набитые рестораны и увеселительные заведения, смотрящиеся на фоне происходящего каким-то вызовом. И это был вызов даже не состоятельных и родовитых, а вызов самому здравому смыслу…

И это было не исключение. То, что я вам сейчас расскажу, сильно отличается от версий, которые вы найдете на страницах истории большевиков, свидетелем этих событий я был лично. Что ж, как известно: «историю пишут победители», но в архивах эмигрантов есть много свидетельств очевидцев, и ваш покорный слуга — один из свидетелей…

Как я упоминал, запасным батальоном Измайловского полка в ту пору командовал великолепный офицер-полковник Петр Васильевич Данильченко. Большой умник, с таким запасом энергии, которого бы хватило для освещения небольшого городка. Кажется, году в 15-м он был назначен председателем комиссии по ремонту обветшавших полковых казарм. Другой бы просто провел ревизию, составил сметы, закупил материалы и начал покраску-штукатурку. Но только не Данильченко. Когда при детальном осмотре специалистами выяснилось, что даже простые ремонтные работы требуют астрономических сумм, которых в распоряжении полка не было, Данильченко предложил идею, просто грандиозную по своим замыслам. Совместно с лучшими инженерами он разработал реконструкцию, равной которой не было со времен построения Измайловской слободы.

С момента создания полк владел огромным количеством практически не нужной ему земли, при том, что здания, принадлежавшие самому полку, безнадежно устарели. Когда эти земли были выделены полку для обустройства, участки сдавались внаем купцам, мещанам, желавшим иметь дом в безопасном месте, под охраной полка, доходы за пользование мостом и баней шли на постройку и содержание церкви, но все отведенные территории числились полковым имуществом.

Данильченко предложил продать неиспользуемые земли, выручка за которые по самым скромным подсчетам должна была превысить десять миллионов рублей. Из этих сумм три с половиной миллиона планировалось потратить на постройку самого большого здания в Петрограде, занимающего целый квартал — от Варшавского вокзала до Измайловского собора. И даже роты-улицы планировалось превратить в сквозные «арки».

Пятиэтажный дом, обустроенный по последнему слову техники, со светлыми, хорошо освещенными квартирами для офицеров, с ванными комнатами, электричеством, отоплением, ледниками, прачечными, музеем, тиром, манежем, банкетным залом, библиотекой, солдатскими казармами, гаражом для машин и всем, что необходимо для проживания офицеров, солдат и полковых нужд. Дом — воинская часть.

На крыше этого гиганта планировалось расположить целый театр для проведения «Измайловских досугов» и огромное офицерское собрание. Из оставшихся сумм планировалось сдать три миллиона в казну, что было очень кстати в период военного времени, а оставшиеся три с половиной миллиона поступило бы в распоряжение полка и могло обеспечить все потребности на долгое время.

Великий князь Константин Константинович уже одобрил этот проект и взялся получить согласие императора на его осуществление. Но… Смерть на фронте одного из сыновей князя подкосила его здоровье, и он умер, так и не успев выполнить свое обещание. А ведь чертежи и наработки этого проекта были неплохи, не говоря уже о комфорте и удобстве планируемых в нем квартир, казарм, мастерских, учебных центров и прочего…

В 1916 году Данильченко пригласили на собрание командиров гвардейских запасных батальонов, и генерал Чебыкин, бывший тогда начальником этих подразделений, сообщил, что на запасные батальоны возложена задача по охране Петрограда совместно с полицейскими подразделениями. И на плечи Данильченко легла еще одна трудновыполнимая задача. Прибавьте к этому обучение призывников в условиях военного времени, потоки прибывающих с фронта раненых и отправку на фронт новобранцев и выздоровевших, и вы поймете объем работы, взваленный на плечи бедного полковника.

До Великой войны количество солдат и офицеров полка было около трех тысяч человек, составлявших 4 батальона или 16 рот. В каждой роте — опытный офицер с двумя младшими офицерами-помощниками и по 14 окончивших учебные команды помощников из младших чинов. Винтовка была у каждого солдата, и о каждом солдате офицеру было известно все: от способностей до недостатков. К 1916 году в запасном батальоне было не 16 рот, а 4, по 1500 человек в каждой! Офицеры менялись постоянно, а помощниками у них были молодые прапорщики, которых самих надо было бы еще обучать и обучать! Подготовка младших командиров из рядового состава занимала в мирное время не менее двух лет, а теперь — считаные недели. А ведь были еще очень «специфические» команды, которым требовалось особое внимание — пулеметчики, минометчики, связисты, телефонисты, разведчики… На шесть тысяч человек в полку теперь было лишь две тысячи винтовок…

Но, к его чести, со всеми обязанностями Данильченко справлялся, практически проживая в казармах и работая по 20 часов в день.

Буквально за несколько дней до начала бунта 17-го года в Петрограде Данильченко назначили командиром 7-го ревельского полка, но сдать дела полковнику Уманцу он не успел.

Нам сообщили из штаба, что неповиновение начальству обнаружено буквально во всех полках города, и единственная часть, на которую может положиться начальство, — это наш, Измайловский полк. Не знаю, может, и льстили для повышения нашей мотивации и самооценки, но именно нам было приказано немедленно взять под охрану градоначальство, где находилось командование войсками округа. И выполнить эту задачу приказали именно полковнику Данильченко.

Я отослал своего денщика, Васильчакова, на квартиру к отцу — беспорядки в городе нарастали стремительно, и старому полковнику гвардии в такие дни без охраны было находиться опасно, а сам направился к стоящей возле собора колонне Воинской Славы, где собирался на построение отряд измайловцев для защиты городского руководства.

Данильченко, Фомин, и я с тремя ротами измайловцев, вооруженных винтовками, двумя пулеметами и тремя орудиями, с подкреплением отряда кавалерии под командованием подполковника Ржевского, выдвинулись в сторону Адмиралтейства, куда срочно перебралось все градоначальство и генерал Хабалов, командовавший Петроградским военным округом.

Впрочем, прибыв на место, мы узнали, что задача вновь изменена, и высокое начальство со всем штабом округа уже перебралось в Зимний дворец.

Во дворце мы расставили людей, пулеметы и артиллерию так, чтобы иметь возможность отразить атаки с любого направления: хоть со стороны Дворцовой площади, хоть с набережной Невы.

Людей для этого было мало, но при условии решительных действий охладить пыл бунтовщиков можно было вполне. А настроены мы были весьма решительно — разгул бунтовщиков и дезертиров, распугавших в городе всех приличных людей, давно было пора пресечь.

Восставшие все больше сравнивали себя с французами во времена Великой революции, и пора было им напомнить, как в те времена гасил бунты в зародыше юный Наполеон со своим знаменитым: «Снести картечью три–четыре сотни, остальные сами разбегутся!»

Хабалов назначил Данильченко комендантом обороны Зимнего дворца. Мы даже радовались тому, что наконец нашелся кто-то с волей и характером посреди аморфной массы «руководства» для пресечения начинающихся беспорядков, гордились тем, что именно гвардии вновь выпала честь охранять столицу от беспорядков и смуты, а потому были готовы к любым поворотам событий… Кроме того, которое произошло.

Нас, офицеров, вызвал откровенно ошарашенный Данильченко и сообщил, что генерал Хабалов приказал ему передислоцировать наши силы в Адмиралтейство. Разумеется, мы резонно спросили: как охранять Зимний из Адмиралтейства? Данильченко рассказал, что это распоряжение отдал великий князь Михаил Александрович, который не хочет, чтобы народ говорил, что «Романовы убивают народ в своем доме». Помолчав, Данильченко добавил еще одну интересную новость: «Командующий спросил меня, можем ли мы имеющимися силами в три роты взять Петропавловскую крепость, уже захваченную восставшими. Я ответил, что для этого надо знать о количестве и возможности противника. Хабалов ответил, что там 10 тысяч человек, захвативших богатый оружейный арсенал. Я ответил ему, что силами трех рот это невозможно, но мы готовы пойти на штурм крепости по льду Невы, если будет такой приказ. Собрали целый военный совет и пришли к выводу, что тремя ротами и тремя пушками крепость не взять, а потому вся надежда на воинские части, которые надо перебросить с фронта… Не знаю, что сказать, господа… И не понимаю, что творится у них в головах, раз следуют такие вопросы и распоряжения… Простите… У меня после этого первый раз в жизни сердце прихватило… Сам от себя не ожидал… Думал, меня ничем в эти дни не пронять…» 

Отправленного к врачам Данильченко сменил Фомин, а мы всем отрядом вернулись в Адмиралтейство. И наутро получили приказ возвращаться в часть…

Собственно, это — все, что надо знать о способности власти погасить в зародыше разгоравшееся восстание… Ни Суворова, ни Скобелева, ни даже Наполеона так и не нашлось… Власть просто падала в руки тому, кто проявлял хоть какую-то (впрочем, тоже робкую и пугающуюся собственной «смелости») инициативу. Позже судьба сыграет с Временным правительством ту же шутку, какую сыграла с императором: успех восстания большевиков был неожиданностью даже для самих большевиков. «Решительных наполеонов» не нашлось и тогда… Более того: большое количество генералов и чиновников «царского времени» поддержали февральскую революцию, думая удержать разбушевавшуюся стихию в своих руках. А знаменитый генерал Корнилов не только арестовал семью бывшего императора, но и лично наградил поднявшего мятеж в своем полку унтер-офицера Кирпичникова георгиевским крестом, после чего Кирпичников стал называться «первым солдатом революции». Впрочем, Корнилов и позже больше склонялся к республиканской форме правления, а его солдаты в Гражданскую войну распевали: «Мы былого не жалеем — царь нам не кумир».

А вот наше возвращение из Адмиралтейства было куда более опасным. Уже с 27 февраля улицы столицы были буквально заполнены разномастными толпами солдат, рабочих, мещан и студентов. Оркестры Литовского, Волынского и Преображенского запасных батальонов вовсю играли «Марсельезу».

На Дворцовой площади долго и громко митинговали батальоны Павловского, Петроградского полков и Гвардейского экипажа. Кое-где в городе уже шли перестрелки между бунтовщиками и немногочисленными верными правительству соединениями (разрозненными, бессильными в попытке противостоять многотысячным вооруженным погромщикам, не имеющими приказов и потому растерянными). Городовых, жандармов и полицейских уже обезоруживали, арестовывали и подчас убивали, ибо они, знающие наверняка, с кем имеют дело и чего ожидать от этих «господ», единственные, кто пытался оказать хоть какое-то сопротивление… И именно для подобных случаев и создавалась во все века и во всех странах мира — гвардия… Но русская гвардия, использованная как обычные воинские части, давно покоилась в болотах Стохода…

Вчера, едва наш отряд выдвинулся на охрану Зимнего, как Измайловский проспект захлестнула горланящая и агрессивная толпа, ранее буянившая в центре столицы. Было ли это совпадением, или кто-то информировал буянов о нашем отбытии — этого мы уже не узнаем…

Священники Измайловского собора включили на крестах куполов электрическую подсветку и ударили в колокола. Половина толпы сдернула шапки и начала креститься: в людях еще оставалось что-то, удерживающее их от полной разнузданности. Впрочем, этого хватило ненадолго. Полковой собор в этот раз не тронули, но вот нашему полковому офицерскому собранию, расположенному за часовней, досталось всерьез — погром там был как после прямого попадания снаряда.

Казармы полка тоже оказались «на осадном положении» — снаружи гремела революционная музыка, и вооруженная толпа орала что-то угрожающее. В тот день погиб замечательный парнишка — Юра Буйневич, племянник знаменитого писателя Бориса Зайцева, молодой офицер Измайловского полка, только-только поступивший на службу. Он впервые заступил дежурным офицером и, когда толпа попыталась ворваться во дворы казарм, преградил ей путь. На предложение сдать оружие ответил отказом и был поднят на штыки. Убийцы моментально содрали с него теплую одежду и засунули тело в какой-то чулан, где мы и нашли его на следующий день.

В этот же день погиб еще один бывший измайловец, полковник Иван Балкашин, участник Великой войны, получивший на фронте пулевое ранение в живот и начало революции встретивший в должности командира самокатного запасного батальона. Бунтовщики ворвалась в расположение его части, устроив стрельбу и погром. Балкашин пытался образумить толпу и был застрелен. Так что о какой-то «бескровной февральской революции» я с тех пор слышать не могу, ибо прекрасно помню трупы солдат и городовых на окровавленном снегу… К счастью, заблаговременно мы спрятали знамя, полковое серебро и самые ценные вещи из музея офицерского собрания — большевики не получили их ни тогда, ни позже.

В Адмиралтействе военный министр сказал нам: «Я признаю бесполезность вашего дальнейшего нахождения в Адмиралтействе, так как решил уклониться от столкновения с восставшими. Возвращайтесь в свои казармы». Министр отправился в Государственную думу, а нам предстояло возвращаться через весь город сквозь объятые безумием толпы.

Мы сдали оружие под охрану в бронированную комнату под расписку смотрителя Адмиралтейства, и Фомин передал построившимся солдатам благодарность от министра (голос его был бодрым и даже торжественным, хотя я видел, каким презрительным взглядом он сверлил спину уходящего министра), и так же уверенно приказал солдатам идти по улицам с песнями, не отвлекаясь на крики и действия толпы. Строй дружно ответил: «Слушаемся, ваше высокоблагородие», и мы вышли прямо из главного подъезда. Народу перед Адмиралтейством было море.

При нашем появлении толпа подалась назад и ощетинилась десятками штыков. Где-то лязгнули затворы. Фомин с каменным лицом сошел с тротуара, встал к толпе спиной и стал пропускать выходящих солдат, наблюдая за построением. Я увидел, что два штыка практически уткнулись в его спину. Толпа заинтересованно следила за нашими действиями. Построившись, сдвоенными рядами, мы двинулись к Сенатской площади. С первым же шагом запевалы грянули: «Взвейтесь, соколы, орлами!», и толпа, только что готовая поднять нас на штыки, взревела в восторге одобрения. Под громогласное «Ура!» к небу взлетели и солдатские шапки, и головные уборы гражданских.

Наша удаль спасла нам жизни. Причем не раз: оказалось, что метрах в 30-ти нас ожидали несколько артиллерийских орудий, украшенных какими-то красными тряпками. Но когда мы поравнялись с ними, они тоже окатили нас «уряками» вместо картечи.

Так мы и шли посреди толп с красными флагами и бантами. По Крюкову каналу, по Садовой, Фонтанке и Измайловскому мосту… Нас обгоняли или двигались нам навстречу грузовики, забитые до отказа вооруженными солдатами, бежали любопытные мальчишки, грохотали подводы с поставленными на них пулеметами…

Пение оборвалось возле казарм Измайловского полка. Я видел, что многих солдат буквально шатало от усталости и нервного напряжения. Эти сутки были равноценны суткам в окопах. Фомин приказал накормить солдат и дать отдохнуть. Я же направился проведать отца.

Напротив дома Гарновского лежал мертвый городовой с распоротым животом. Другой городовой лежал у перил Измайловского моста, с пробитой головой. «Бескровная революция» началась…

В эти два дня словно перевернулся весь мир. Все, что казалось вечным и незыблемым, на глазах рассыпалось в пыль. Днем город словно сходил с ума, наполняясь ревом толпы и треском выстрелов, а ночью погружался во тьму — люди боялись привлекать чужие взгляды светом в окнах. Лишь горели костры на перекрестках улиц, возле которых грелись какие-то вооруженные люди с красными повязками и бантами на шинелях и бушлатах. Окна, которые так притягивали меня своим домашним светом во время кратких отпусков, были теперь темны и мертвы…

Все — и восставшие, и верные присяге — ждали прибытия войск с передовой. Одни с надеждой, другие — со страхом. Ходили слухи о прибытии с Рижского фронта пехотной дивизии, а из ставки генерал-адъютанта Иванова с батальоном солдат. Как оказалось — ждали напрасно…

… Когда я вошел в квартиру, со стула, стоящий в прихожей, мне навстречу поднялся бледный после бессонных суток Васильчаков. Отложил винтовку, отдал честь и сообщил:

— Все в порядке, ваше высокобродь… Господин полковник молится у себя в кабинете. Я пытался уговорить его поспать, но…

— Спасибо, Андрей Иванович, — от всего сердца сказал я. — Ступай, отдохни… Ночь-то хоть тихо прошла?

— На улице палили… В двери тоже ломиться пытались, но я затвором пощелкал, и исчезли. Свет в квартире я выключил, чтоб не привлекать…

Он вышел, а я прошел в кабинет отца и обнял его за плечи:

— Все хорошо, папа. Видно, Бог услышал твои молитвы. А теперь позволь я помогу тебе лечь спать. Сил нам еще много понадобится… Темные времена наступают…

Часть 2. Долг — Отечеству

Только по официальным сводкам в первые дни февральской революции было убито и ранено более двух тысяч человек. Полагаю, цифра сильно занижена. Судя по тому, что я видел, крови пролилось куда больше. Ведь особо тщательно считали «жертв» среди мятежников, которых позже хоронили с почестями, тогда как трупы полицейских, офицеров и тех, кто остался верен закону и присяге, традиционно тихо спускали под лед Невы и Фонтанки. Не менее кровавые события происходили и в Кронштадте.

Напрасно мы ждали помощи. Генерал Иванов, преодолев множество трудностей, все же продвинулся к Петрограду с верными долгу частями, но был остановлен приказом самого императора, отменившим все предыдущие приказы о наступлении на Петроград.

Одновременно одним из последних приказов императора вместо нерешительного Хабалова новым начальником Петроградского военного округа был назначен решительный Лавр Корнилов… который вскоре и арестовал семью императора по приказу Временного правительства.

О дальнейших событиях я позже узнал от сына одного из братьев Клембовских, тоже старых измайловцев. Его отец, Владислав Наполеонович Клембовский, был тогда помощником генерала Алексеева и лично передавал настоятельные просьбы как самого Алексеева, так и великого князя Сергея Михайловича — генералу Рузскому. Они просили Рузского уговорить Николая Второго пойти на уступки всем требованиям бунтовщиков. Якобы эти уступки позволят выиграть время, так необходимое для победы над Германией. И как известно, генерал Рузский постарался от души. Да и не он один. Генералы и чиновники буквально осадили императора в его литерном поезде, с такой энергией, какая им не помешала бы в отговаривании его от заключения невыгодного союза, приведшего к войне ранее, или подавлении начавшегося мятежа в столице сейчас.

Телеграммы с просьбами отречься прислали Брусилов, Эверт и даже великий князь Николай Николаевич. Делегация членов Государственной думы все же сумела уговорить императора отречься от престола, передав власть великому князю Михаилу. Вероятно, в этот день у императора сложилось впечатление, что вся Россия умоляет его уйти. По логике чиновников, кардинальных перемен для России это не несло: «один член императорского Дома Романовых меняет другого, имидж монархии будет очищен». Родзянко назначили создавать Временное правительство во главе с князем Львовым и решили пойти на уступки бунтующим.

Помню, какой это шок вызвало среди нас, офицеров: отречение императора во время боевых действий… Отречение того, кто был венчан на царство — венчан с Россией?!. Но что мы могли сделать? Мы были обучены выполнять приказы и не лезть в политику. Времена, когда гвардия «меняла» императоров давно прошли и казались теперь дикостью. Тогда мы еще не столько понимали, сколько предчувствовали надвигающуюся катастрофу. Наверное, потому, что видели всю беззубость власти чиновников перед жаждущей крови толпой? Ошибка была в том, что вновь пытались «покрасить фасад здания», не заботясь о необходимости срочного «ремонта» всего государства.

Власть опять не давала людям мечты о будущем государства. Восставших никак не устраивала замена одного царя на другого при сохранении огромного количества острейших проблем. Это была попытка имитации перемен. Сперва — «капкан» договора с союзниками, втянувший нас в совершенно ненужную стране войну, уничтожение гвардии, способной защитить столицу, затем проявление слабости перед бунтовщиками, остро чувствовавшими запах этой слабости и страха, а затем жалкие попытки договориться с ними, сменив лишь «вывеску» … Поочередно были сделаны самые худшие ходы из всех возможных. Мы всё это видели и догадывались о последствиях…

В начале марта, вскоре после того как стало известно об отречении императора, восставшими был срочно создан Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов, ставший впоследствии главным врагом и соперником Временного правительства. Именно эти Советы организовали на Марсовом поле торжественные похороны «жертв февральской революции» и объявили этот день Всеобщим праздником Великой Русской Революции на все времена. Что интересно: эти «общенародные» похороны предписывалось проводить безо всякого церковного обряда.

В десятках городов страны прошли многотысячные митинги и были объявлены выходные в честь Дня свободы. Весь Петроградский гарнизон был обязан явиться на Марсово поле с полковыми оркестрами и чествовать павших. Организацией сего мероприятия занимался лично генерал Корнилов. Почтить «павших за свободу» пришли представители всех эшелонов власти и почти 800 тысяч человек. Военный министр Тучков, прибывший с Корниловым, встал на колени перед могилами тех, кто недавно громил склады с оружием и полицейские участки…

Великий князь Михаил Александрович после беседы с председателем Думы Родзянко, напугавшим претендента на престол обещанием нового восстания, отказался от прав на трон и выпустил манифест с призывом к гражданам России подчиниться Временному правительству до решения вопроса «об образе правления в стране». Но этот «вопрос» — наиважнейший в то время, так и не прозвучал… Старая власть сложила с себя полномочия, а «временная власть» не спешила решать вопрос о планах на будущее страны. В стране вновь стала актуальна басня Крылова «Лебедь, рак и щука», о тянущих в разные стороны «повозку» Думе, Временном правительстве и Советах рабочих депутатов…

Капкан захлопнулся изданием разрушительного, недальновидного и преступного «Приказа № 1», изданного по инициативе Советов — для гвардии, армии и флота — «к исполнению», а для рабочих Петрограда — «к сведению». Управление в воинских частях, согласно этому приказу, переходило к «избранным солдатским комитетам», решающим теперь: идти в атаку или не идти, воевать или не воевать… «Титулование» офицеров отменялось, оружие тоже переходило под контроль солдатских комитетов. Дисциплина, по факту, упразднялась…

Россия наконец сумела «перевести рельсы» экономики на военное положение и не только наладила производство оружия и снарядов, но даже закупила миллионы винтовок у стран-союзников. Оружия, которого так не хватало в первые годы войны, в 1917 году оказалось много… Так много, что хватило на все страшные годы войны Гражданской… Что сказать? «Очень вовремя»…

Как я уже говорил, солдаты относились ко мне неплохо, и какие-то горячие головы даже хотели избрать меня на какие-то должности в этих комитетах, но я наотрез отказался, честно заявив, что «во мне нет революционного стержня и я сторонник твердой дисциплины, а на анархию смотрю с наполеоновским прищуром». Они ничего не поняли, но отстали, благо желающих «покомандовать» хватало.

Но полностью ускользнуть из требовательных лап солдатского комитета мне не удалось — меня обязали быть начальником учебной команды. «Уж больно хорошо вы, Александр Дмитриевич, обо всем трындите… Доходчиво. Так заливаете, что верить хочется… Многим нравится». Сомнительный «комплимент», но и на том спасибо.

Была проведена совершенно безумная чистка командного состава. Только за первые недели после февральской революции была уволена половина генералов и высшего командного состава. Прежде всего те, кто объявлял себя монархистом. Многие были отличными руководителями и специалистами. И это происходило во время боевых действий, под лозунгом Временного правительства «Война до победного конца!»

Весной военным и морским министром стал бывший адвокат, эсер Керенский, известный тем, что умел произносить такие жалобные речи в судах, что дамы рыдали. Вот только кайзеровские солдаты были не сентиментальными дамами, а воинами смелыми и умелыми, и рыдать не любили. Если б Керенский оставался министром юстиции — хоть было понятно, но военным министром… Скажем мягко: чудес тактики и стратегии от него мы не ждали…

В то же время лично я, никогда не интересовавшийся политикой, впервые услышал о каких-то «большевиках» во главе с Ульяновым по кличке, или, как позже стали говорить, с псевдонимом «Ленин». Как и Керенский, он был юристом, помощником адвоката, тоже родом из Симбирска, и их с Керенским отцы были близко знакомы и едва ли не дружили. Эти большевики яростно выступали за немедленное прекращение войны, что поддерживалось и куда более авторитетными оппозиционерами — кадетами, анархистами и прочими «хлебовольцами». Впрочем, тогда это была не самая известная «партия», не то что эсеры или кадеты…

Вновь начались скороспешные и слишком эмоциональные «жесты» — иначе это и не назвать. Если с началом войны зачем-то переименовывали города и названия улиц, заменяли немецкие слова и сносили австрийские кофейни, то теперь повсеместно сносили памятники императорам, царским министрам и генералам, невзирая на их исторические заслуги. Отрекшийся царь стал буквально символом карикатуристов. На старых царских портретах бунтующие выкалывали глаза штыками или упражнялись по ним в меткости стрельбы.

На Мариинском дворце, где заседало Временное правительство, появился плакат «Да здравствует Интернационал!» с изображением серпа и молота. Вообще в эти дни двуглавого орла старались всюду заменить на серпы (символ крестьян), молот (символ рабочих), меч (символ армии) и прочие «шестеренки», «порванные цепи» и «восходящие светила». Художники работали, не покладая рук, разом превратившись в символистов. В их первых рядах трудился и наш измайловец Кузьма Петров-Водкин, медленно, но неотвратимо становясь самым популярным художником «великих перемен».

На продаже красных ленточек и красных бантов делались настоящие состояния, но их все равно было не купить — спрос был слишком велик.

…Какой-то негодяй (как обычно — под лозунгом «спасения ценностей») решил полковые музеи забрать из храмов и офицерских собраний и объединить их в один — единый. Музеи Преображенского, Семеновского, Измайловского и прочих полков, с редкими и подчас очень дорогими экспонатами — изъяли. Западный придел Измайловского собора, где раньше располагался прекрасный музей, — опустел. Как я узнал много позже, все полковые музеи были вывезены за пределы Петрограда (все с той же «благой целью» сохранения от Гражданской войны), часть перевозивших их барж затонула, часть несколько лет гнила в неотапливаемых сараях и солдаты делали себе портянки из мундира Фридриха Великого, и лишь жалкие остатки вернулись в Ленинград и были разбросаны по разным городским музеям…

А Петроград все менялся. Это был уже совершенно другой, опасный, холодный, неухоженный и темный город.

Дворников (как пособников полиции) разогнали, и когда-то ухоженные тротуары вздыбились грязными сугробами и покрылись верстами гололеда.

По тротуарам теперь было не пройти: во-первых, сосульки больше не убирались с крыш и карнизов и падали на головы не хуже немецких снарядов, а толпы «освободителей» бродили табунами, не соблюдая самых простых правил вежливости и сметая все на своем пути. Было очень много драк. На одном перекрестке четыре толпы могли одновременно бить четырех: пойманного вора, офицера в погонах, «инакомыслящего» или просто «подозрительного». А «подозрительных» для «несущих свободу» было много…

Фонари по ночам горели, в лучшем случае, через раз, да и то не во всех районах. Свет в частные дома подавался по вечерам, часа на три–четыре, а свечи и керосин подорожали невероятно, но даже по таким ценам их было найти непросто.

Город наводнили банды, наркоманы, карманники и шулера всех мастей — полиции больше не было, гвардии, в ее изначальном смысле — тоже, а «народная милиция», набранная из студентов и каких-то сомнительных личностей, в сыскном деле понимала не больше, чем в военном.

Жители домов по очереди охраняли подъезды по ночам. А днем улицы заполняли толпы пьяных и агрессивных солдат и моряков, и еще неизвестно, когда город был опасней: днем или ночью.

Каждая «партия» выпускала свои газеты, листовки и проводила бесконечные митинги.

Как ни странно, но спокойнее всего было на заводах и в заводских кварталах. Рабочие пытались организовывать какую-то «красную гвардию», и территории, принадлежавшие им, напоминали крепости или военные лагеря, и стаи бунтующих павианов предпочитали не связываться с этой самоорганизовавшейся силой.

Полагаю, теперь всем стало понятно: насколько все же нужны и охраняющие город гвардия и полиция. Убрали охранявших улицы «сатрапов» и… Пришлось набирать этих «сатрапов» уже из своих рядов — «народную милицию» и «народную гвардию» …

Повсюду играла «Марсельеза» и звучало обращение «товарищ», а самым частым обвинением стало знаменитое французское «враг народа». Народ играл во французскую революцию, предпочитая не вспоминать, что она принесла и чем закончилась для тех же революционеров.

На стенах домов появилась целая вереница малопонятных табличек: «Комитет по…», «Союз…», «Бюро…» — и далее следовала немыслимая и не расшифровывающаяся аббревиатура. Учреждений было много, порядка не было совсем.

Наш полк (настоящий, а не запасной батальон из крестьян, переименованный в начале 17-го в резервный Измайловский полк), все еще находился на фронте, в оборонительных боях под городом Тарнополем. Они не понимали, что происходит в столице, а мы не знали, как объяснить им происходящее…

Солдатские комитеты требовали, чтоб офицеры ночевали теперь в казармах — видимо, это создавало для них какую-то иллюзию контроля над своими бывшими командирами. Впрочем, вскоре это странное требование отменили.

Увы, обучать в учебной команде мне было практически некого — все проводили время на митингах и собраниях. С солдатами вообще стало труднее общаться: пропала искренность, они с каждым днем смотрели на нас всё подозрительнее и враждебнее. Особая атмосфера «революции» разъедала их медленно, но верно.

Как я говорил, главнокомандующим Петроградским военным округом стал генерал Корнилов. Увидев воочию, к чему приводит анархия, наши «мудрые начальники» начали постепенно переосмысливать свое отношение к переменам… Корнилов вскоре начнет поднимать вопрос о закрытии всех этих «солдатских комитетов и советов», откажется от должности главнокомандующего и возглавит 8-ю армию Юго-Западного фронта. На фронте он столкнется с такой же вольницей и анархией, но сумеет сделать немало для стабилизации фронта, а летом его назначат верховным главнокомандующим, и он начнет применять серьезные и жестокие меры в попытке восстановить дисциплину в армии, заставив Временное правительство даже ввести смертную казнь и расстрелы за дезертирство и прочие военные преступления. В нем начали видеть единственного твердого человека, способного навести порядок, но и опасного для революции человека…

Разумеется, старому офицерскому составу все эти «революционные новшества», как и «Приказ №1», справедливо казались дикостью и гибелью боеспособности армии.

Еще в середине мая полковые офицеры пригласили меня на частную квартиру для приватного разговора. Хозяин квартиры, полковник Петр Александрович Веденяпин, бывший преображенец, был буквально на днях назначен командующим Лейб-Гвардии Измайловским полком.

Мы были знакомы с ним довольно поверхностно, но он импонировал мне редкой смесью интеллигентности и смелости. Выпускник Николаевской академии, он, бывало, лично водил солдат в штыковые атаки, остался в строю после контузии и был награжден георгиевским оружием. Внешне правда он больше напоминал учителя математики в гимназии, чем владимирского, аннинского и станиславского кавалера. Кажется, он тоже относился ко мне с симпатией, потому и решил сделать мне предложение, о котором речь пойдет ниже.

В тот вечер на квартире Веденяпина собралось немало наших старых измайловцев: несгибаемый капитан Шатилов, штабс-капитан Вася Парфенов — блестящий наездник, рубака и сын миллионера, полковник Фомин, храбрый и авантюрный Саша Хомутов, полковник Голубев, Боря Гескет, Владимир Соколов, Траскин, Киргоф и многие другие. Практически все офицеры, прошедшие с полком огонь, воду и медные трубы, показавшие, чего они стоят в бою и в дни испытаний. Правда, я отметил, что нет некоторых офицеров, не менее отважных и неглупых, отлично зарекомендовавших себя. Не было по-гусарски отчаянного Кашерининова, близорукого, но отважного Ильина, романтичного Константина Перского, Николая Порохова, Льва Ганзена…

Не тратя времени на вступления, Веденяпин сообщил, что собрал здесь всех тех, кому доверяет лично, чтобы предложить нам участие в дело опасном, ныне незаконном и потому вдвойне рискованном.

— Я только что вошел в вашу славную семью измайловцев, — сказал он. — Но со всеми вами я, в большей или меньшей степени знаком лично, и уж тем более мы знаем друг о друге по нашим делам и службе. Потому буду говорить прямо, без обиняков. Была совершена грандиозная ошибка, которая может привести к катастрофическим последствиям и гибели империи. Император отрекся под давлением окружения в самый опасный для страны момент. Он передал право престолонаследия князю Михаилу, а тот доверил Временному правительству решить вопрос — какой будет форма правления в стране. Разумеется, эти «временщики» предпочли оставить власть себе любимым. Последствия вы все видите. Даже те, кто мечтал о переменах, увидев результат, — ужаснулись. Наше вечное «Хотели как лучше»… Нынешние «власти» с ситуацией не стравляются, идут на поводу у масс, которые не знают, чего хотят, зато точно знают, чего не хотят, и застыли в этом нигилизме. Это даже не «грядущий хам» Мережковского и не французская революция. Это стихия, которая явно несет смерть, разрушение и смуту почище 1612 года. Не надо быть Алехиным и Яновским, чтобы просчитать весь ужас разыгрывающейся партии. Советы и Временные уже готовы вцепиться друг другу в глотку, но сравните их силы и возможности и отчетливо увидите результаты. Временное правительство явно не способно навести порядок в стране, а Советы и вовсе мечтают «раздуть пожар» какой-то там мировой революции…

Нас всю жизнь учили держаться подальше от политики. Да, не всё в стране было гладко. Но все же менялось потихоньку. Главная наша ошибка — это война, совершенно не нужная России, но теперь уже поздно соскакивать на ходу. Теперь уже, хочешь не хочешь, а надо держаться до победного конца. Иначе все жертвы будут напрасны, а проблемы увеличатся многократно. Если не проявить твердость, нас разорвут и те, и эти… Вы, наверное, заметили, что среди нас нет некоторых весьма достойных офицеров полка? Перед тем как вас пригласить, я позволил себе навести некоторые справки. Сейчас здесь находятся только те, кому эта ситуация не нравится и кто не хочет оставаться в стороне, праздно наблюдая за происходящим. У каждого из вас есть свобода выбора. Если вы сомневаетесь в том, что ситуацию надо брать в свои руки и прекращать анархию, то лучше вам сейчас покинуть это собрание… Дальше будет все серьезней. Желающие есть? Хм… Я так и думал и не ошибся в вас, господа. Итак, чтобы удержать страну от грозящей катастрофы, необходимо проявить твердость и брать власть в свои руки, отстранив от нее болтунов Временного правительства и провокаторов-революционеров из Советов.

— Военный переворот? — на всякий случай уточнил Шатилов.

— Да! — твердо сказал Веденяпин. — И военная диктатура на все время боевых действий. После окончания войны… будет видно… Но сейчас необходимо устранить последствия анархии последних месяцев. В феврале растерялись и упустили момент, когда можно было обойтись малой кровью. Если упустим момент сейчас, то еще через несколько месяцев крови будет еще больше. Пора наводить порядок, иначе — катастрофа… А что по этому поводу скажет полковой историк? — неожиданно обратился он ко мне.

— Настоящий историк — мой отец, — сказал я. — Но если интересует мое личное мнение, то по поводу необходимости установления порядка я полностью согласен. Но вот в чем важнейший вопрос. Библия правильно говорит, что «Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит».

— Простите, Александр Дмитриевич, — приподнял бровь Веденяпин. — Но насколько я помню Писание, это сказано о бесах и о несогласии их между собой… Надеюсь, вы не нас с бесами сравниваете?

— В данном случае о проблеме как таковой, — ответил я. — Я ведь с вами не только в отношении необходимости порядка согласен, но и с вашим замечанием, что не все гладко у нас было в империи — со многими необходимыми переменами мы сильно запаздывали, как с той же конституцией, избранием патриарха или отменой крепостного права, да и война эта для России совсем невыгодна… Потому у наших противников есть хоть какая-то идеологическая программа, а у нас — только наведение порядка. Наши внутренние противники крайне разобщены — в Думе огромное количество партий, Советы с Временным правительством и впрямь в крайней конфронтации, но… А что предложим мы? Какой образ будущего для страны, который увлек бы за собой людей? Только жесткое наведение порядка, без устранения накопившихся в стране проблем? Они выдвигают лозунги, основанные на наших ошибках и недоработках. Не решен земельный вопрос для крестьян — это правда. Сильное социальное расслоение, ведущее к нищете у одних и невероятной власти и богатству у других — это тоже горький факт. Большевики популяризируют все это под лозунгом «Свобода, равенство и братство», а что предложим мы для широких масс? Да, переворот, приводящий к власти крепкое правительство, способное решить вопросы в этом хаосе, нужен. Но переворот, который был бы понятен массам, с мечтой о стране, понятной всем жителям. Мы же только выставляем протестные требования. Сменим Временное… Но на кого? Не говоря уже о целях… Арестовать Временное мы, наверное, еще можем. Заставить согласиться с нами массы, увлечь их на свою сторону — нет.

— Да нам их согласие и не нужно, — горячо возразил Шатилов. — Уже «досоглашались», потакая бунтовщикам… Беспорядки только в крупных городах, основная часть страны пока еще смотрит на это как на дикость. А вот поползет эта зараза из столицы на Волгу, Дон и Енисей — костей от империи не останется. Мы должны потушить пожар в зародыше, иначе последствия будут катастрофичными. Главная задача сейчас — навести порядок. Точка.

— Знаю, — потому и согласен. Но это — день сегодняшний. Если не будем думать о дне завтрашнем — все повторится. История не прощает невыученных или непонятых уроков.

— Давайте будем решать те проблемы, которые стоят перед нами сейчас, — вздохнул Веденяпин. — Мы же офицеры, а не экономисты или политики… Наше дело — защита страны… А как офицеров гвардии — так еще и защита страны от врагов внутренних, о чем мы, к сожалению, уже лет сто как забыли… Да, общей мечты о стране нет. Ни в целом, ни у наших противников, ни даже у нас самих… Кто за монархию, кто за республику, кому вообще все равно… Но сейчас надо навести порядок. Нет?

— Тут вот еще какая опасность таится, — я все же решился довести мысль до конца. — Это не просто бунт, как во времена Пугачева, Разина или Болотникова. — Хотя и у них тоже были вполне понятные народу лозунги, иначе бы не пришлось так долго с ними возиться… Теперь мы еще имеем дело и с огромной, небывалой в истории мира войной, цели которой, простому населению не ясны, а жертвы — ужасают… Мы можем столкнуться с профессиональным отпором. Сейчас наши противники разобщены и конфликтуют. Но если мы выступим против них, они вполне могут объединиться. Нет ничего крепче союза под лозунгом «против общего врага». Вы все знаете, сколько сейчас появилось «офицеров военного времени», набранных из совсем другой среды, нежели наша, и не горящих желанием продолжать боевые действия «до победного конца». Ну и толпы солдат и матросов, не желающих идти на фронт, но при этом имеющих на руках оружие. Мне они показались довольно решительными в этом своем желании… Мы — профессиональные военные, переворот мы устроить можем. А дальше? Кому и с какой целью передадим власть? С какой идеей мы поведем людей за собой? Куда?

— Для начала необходима военная диктатура, — твердо сказал Веденяпин. — Это — экстремальная мера, но единственно возможная в этой катастрофе. Страна — ранена. Сначала надо извлечь пулю, остановить кровь, потом перевязать… Потом уже начнется период выздоровления. В стране необходим порядок!

— Самый идеальный порядок — в тюрьме, — напомнил я. — Непослушные — наказаны, остальные занимаются тем, что предписано… Вот только вряд ли мы увлечем массы за собой подобной идеей.

— Сейчас — увлечем! Люди устали от бардака. На улицах словно беснуется стая вырвавшихся из клеток обезьян. Не забывайте, господа, что, прежде всего, мы — гвардия! Наша задача, чтоб улицы столицы были светлые, спокойные и безопасные. На улицах дамы должны гулять, профессора всякие, детишки… Рассадим сбежавших обезьян по клеткам и тогда будем думать — что дальше. Но без срочной «операции» сейчас не обойтись. Как вы все понимаете: это не только моя идея, я лишь предлагаю вам не оставаться в стороне, пассивно наблюдая за развалом армии и власти… Мои полномочия подтверждены на самом верху, военачальниками, которых вы все знаете… Надеюсь, вы понимаете, что, по понятным причинам, я не могу сейчас назвать всех имен, но, даю вам слово, что в самое ближайшее время вы узнаете не только их имена, но и будете посвящены во все детали операции. Сейчас же от вас требуется лишь принципиальное согласие на готовность к восстановлению порядка в стране… Я читал ваш рапорт, Александр Дмитриевич, с просьбой об отправке на фронт, — вновь обратился он ко мне. — Прошу вас пока повременить: сейчас нам будет дорог каждый боевой офицер. К тому же, несмотря на попытки разложения солдат Советами и прочими эсерами, вы пользуетесь у солдат уважением, а значит можете оказать на них заметное влияние, что сейчас на остро необходимо. К тому же, вы — боевой офицер с немалым практическим опытом. Вы нужны здесь больше, чем на фронте, — решается судьба страны… Теперь вы, Василий Дмитриевич, — повернулся он к Парфенову. — Вы — самый молодой офицер среди нас, а уже полный георгиевский кавалер. Молодые офицеры, кадеты и солдаты смотрят на вас как на живую легенду. Значит, вам и проводить работу среди молодежи. Гардемарины, юнкера, кадеты — вот ваша «вотчина». Собирайте вокруг себя юных героев для спасения Отечества. Теперь вы, полковник…

Таким образом, моя отправка на фронт была отложена. Как я увидел в дальнейшем, в Петрограде была создана большая и довольно мощная организация, состоявшая преимущественно из офицеров. Хотя в нее входили и чиновники, и коммерсанты, и прочие разночинцы, которым не нравился творящийся на площадях хаос и пугливое бездействие властей. Эта организация появилась куда раньше Алексеевской, хотя позже и вошла в последнюю всей своей структурой. Хотя существовало еще множество более мелких Союзов, координируемых так называемым Республиканским центром.

Что интересно, именно эти, враждебные как Советам, так и Временному правительству, организации больше всего поддерживали промышленники, щедро жертвуя деньги и предоставляя помещения для нужд организаций. Так что по опыту февральскую революцию лично я никак не могу назвать «буржуазной». В управление нескольких Союзов входило большое количество измайловских офицеров — Веденяпин, Разгильдеев, Шатилов, Хомутов… Даже бывший депутат Госдумы Пуришкевич основал довольно крупное подразделение с громким названием Государственная карта (явно рассчитывая на высокие посты в случае смены власти).

Политические цели пока не ставились, речь больше шла о «наведении порядка» и запретах (запретить профсоюзы, запретить митинги, запретить всевозможные советы и комитеты), то есть по сути опять процветал пресловутый нигилизм против действующей власти. Опять была ненависть к настоящему и отсутствие понимания будущего. Опять не было мечты о будущем страны. «Завтра» — не было, было лишь «сегодня». И дальше планов на военную диктатуру «подпольщики» не заходили.

На роль Верховного диктатора выдвигалось множество кандидатур: Брусилов, Алексеев, Корнилов. Большинство склонялось к кандидатуре Лавра Корнилова. Генерал Корнилов даже имел серьезный разговор с Керенским, изложив ему свое видение ситуации, и «военный министр» согласился с наличием всех обозначенных проблем, но… Власть, как обычно, старалась не предпринимать ничего кардинального, в надежде что «все само как-нибудь образуется»…

Надо признать, что сила накопилась немалая и требовался лишь решительный человек, способный повести ее за собой. К примеру, наш юный герой Василий Парфенов довольно быстро сумел объединить вокруг себя большое количество романтически настроенных юнкеров Павловского, Михайловского, Константиновского и Николаевского училищ, буквально стайками бегавших повсюду за своим кумиром (Чуть позже они и войдут в легендарный Особый Юнкерский батальон, прославившийся своей отвагой в Гражданскую войну.)

А ведь были еще Союз офицеров армии и флота, Лига спасения России, Батальон свободы, Всероссийский союз казачьих войск, Всероссийский военный союз и еще пара десятков организаций поменьше, не считая оставшихся верных присяге воинских частей, наподобие конного корпуса генерала Крымова или Дикой дивизии.

…Я по-прежнему жил на квартире отца. Он работал над историей Измайловского полка денно и нощно, словно уходя в работу от окружавшей его действительности. Мы почти не говорили о происходящих в стране событиях, но по отдельным фразам было ясно, что, как и я, отец не верит в возможность позитивных перемен без решения вопроса о земле для крестьян, создания грамотных профсоюзов и четко изложенной программы жизни России на ближайшие годы. А без этого все шаги вели к катастрофе.

По воскресеньям я возил его на службы в Измайловский собор. Днем, когда я был занят, его охранял и сопровождал Васильчаков. Единственное, что меня немного смущало — огромный красный бант на груди моего денщика, который бывший путиловец носил с не меньшим удовольствием, чем георгиевский крест. Впрочем, как член «солдатского комитета», он был для нас с отцом самым надежным телохранителем. При попытках проверять у нас документы многочисленными «патрулями» и просто «небезразличными, бдительными гражданами, стоящими на страже революции» (как правило — в изрядном подпитии) общался с ними именно Васильчаков, а я стоял в сторонке, даже не вникая в причуды «нового языка», на котором они говорили. Да я бы и не смог объяснить, что означают причудливые слова «Коллонтай, Ленин и Рейснер» — организации это или названия каких-то фирм или запчастей… Помню только, что у Васильчакова была целая пачка подписанных и проштампованных бумаг из кучи учреждений и комитетов, после демонстрации которых «бдительные товарищи» отходили от нас с недовольным видом котов, вынужденных оставить в покое жирную мышь…

Как-то раз весной ненадолго приехал мой крестный отец — игумен Серафим. Усталый, постаревший, осунувшийся… Мы практически ни о чем не говорили — о чем можно было в те дни говорить? Но одну его горькую фразу я помню до сих пор: «Мы опять не готовы к будущему»…

Летом городская жизнь начала несколько оживать после февральских событий. На улицах стало чуть чище, а посреди военных гимнастерок и тельняшек стало заметно больше кофточек, пиджаков, юбок и шляп.

В «Луна-парке» на Офицерской улице с большим успехом шли постановки «Царя Иудейского» по пьесе покойного великого князя в исполнении театра Незлобина. Я не удержался и посетил одно из представлений. Декорации были еще наши, из постановки в Зимнем дворце, а играли они много лучше нас — это стоит признать. Народу нравилось. Вообще это было несколько странно: на улицах кипели революционные страсти, все были против всех, а в центре столицы с полным аншлагом шла пьеса о страданиях Спасителя…

Летом пути Керенского и Корнилова разошлись окончательно. Керенский явно примерял на себя венец Наполеона: жил в Зимнем дворце, в бывших покоях Александра Третьего, стал невероятно заносчив, высокомерен и тщеславен. Запутанная политика Керенского была по сути попыткой угодить всем партиям одновременно. Контрразведкой были предъявлены Керенскому надежные документы о связи Ульянова-Ленина с германской разведкой. Керенский, несмотря на все недостатки, все же был юристом и умел отличить настоящие документы от «политической липы» — и одобрил аресты большевистского руководства, но столь опасливо, что это казалось какими-то полумерами, так как на основную работу Советов по разложению армии это вовсе не повлияло. Корнилов же видел нарастающий беспорядок на фронте и явно устал уговаривать Временное правительство принять решительные меры.

Начавшиеся было наступления наших войск на фронте как-то странно, «изнутри», остановились. Многочисленные агитаторы, призывавшие «срочно остановить войну», вели свою работу столь успешно, что дезертиров стало больше, чем во время февральской революции. Солдатские комитеты и Советы по-прежнему «руководили» частями. А вот немцы совсем не собирались «срочно остановиться».

Надо ли объяснять, почему Корнилов был в ярости? В самом конце июля Центральный комитет нашей организации принял решение поддержать восстание Корнилова. (Много позже я слышал странные и бредовые версии о том, что Корнилов собирался ввести войска в Петроград едва ли не по просьбе Временного правительства с целью окончательно решить вопрос с Советами… Нелепость. Да, Корнилов собирался раз и навсегда покончить и с Советами, и с большевиками, но Временное правительство вряд ли осталось бы в том же «нерешительном составе». Если бы осталось вообще — недаром столь часто поднимался вопрос о военной диктатуре и исполнении жесткой и решительной программы Корнилова.)

Закипела огромная работа по подготовке вооруженного восстания. Любой военный знает, что самый страшный бой — это бой в городских условиях. Корнилов был опытным военным и понимал, что вводить войска в Петроград без поддержки изнутри — смерти подобно. Необходимо было исключить возможность организации сопротивления на местах. Восстание и ввод войск в столицу должны были произойти практически одномоментно.

Для связи и координации восстания с частями Корнилова в город прибыл полковник Генштаба Лебедев, но уже через неделю его сменил какой-то полковник Сидорин из штаба Западного фронта, распоряжающийся значительными денежными средствами для подготовки восстания.

План был разработан до мельчайших подробностей. Веденяпин с двумя сотнями гвардейских офицеров должен был захватить Зимний дворец (в охрану которого уже были введены свои люди) и арестовать Керенского. Было даже известно о потайном ходе в покои, которые занял военный министр. Тайну эту открыл один из старых служителей из Зимнего, отказавшийся даже от вознаграждения — «лишь бы вы арестовали эту сволочь!»

Захват штаба округа был возложен на Шатилова. Захват Михайловского манежа, в котором находились броневики, был поручен полковнику Капустину, детально отработавшему операцию по минутам. Смольный институт — рассадник Советов рабочих и солдатских депутатов — должны были брать морские офицеры. Телеграф и телефон — юнкера Василия Парфенова… И так далее, и так далее…

Восстание готовили кадровые офицеры с боевым опытом, лучшие в своем деле, поэтому все было осуществлено с тщательной подготовкой, разведкой в назначенных к захвату зданиях и тщательной подборкой участников. В каждом из намеченных объектов имелись наши люди, готовые оказать всю необходимую помощь в нужный момент. Самое приятное, что большинство руководящих ролей в этом плане, да и сама его разработка, ложились на плечи офицеров Лейб-Гвардии Измайловского полка. Если бы все получилось — это была бы воистину золотая страница в нашей полковой истории…

Членам нашей организации было предписано к моменту восстания привлечь по пять человек из солдат или младшего командного состава, пользующихся абсолютным доверием. Число участников восстания увеличивалось многократно.

В этот раз привлекать Мурашко я не стал (что послужило впоследствии причиной многолетних обид и упреков). Дело в том, что в последние месяцы с нашим отважным фельдфебелем произошло настоящее, хоть, на мой взгляд и забавное, преображение.

Оказалось, что сразу по возвращении с фронта, толком еще не долечившись, пока все остальные были заняты вопросами «социальной справедливости», форм правления и созданием «комитетов» и «советов», Николай Николаевич, со всем нерастраченным пылом, ринулся в атаку на коммерцию. Да не просто в коммерцию, а в дикий и непредсказуемый в наше время мир бирж, облигаций, государственных и внешних займов, и прочих ценных бумаг, который открыл для себя незадолго до начала войны.

Как известно, самые большие состояния можно сколотить при крушении и создании государств. Лично я бы не смог разобраться в том хаосе, который творился на рынке, а Мурашко чувствовал себя в этом хаосе как рыба в воде. Точнее: акула посреди стаи перепуганной трески. Зерно, когда-то брошенное мной, упало на неожиданно плодородную почву, и скрытый доселе талант Мурашко разрастался во все стороны как сорняк на заброшенном огороде. Признаться, язвлю я по этому поводу не без легкой зависти: кто бы мог распознать в этом «домовитом» по-крестьянски основательном фельдфебеле расчетливого и удачливого биржевого игрока с недюжинными математическими способностями? Нет, все же в каждом человеке есть талант, и нужно только дать ему шанс…

Не знаю, какие активы оставались у него с довоенных вложений, но пустив их в ход, шельмец за краткое время пребывания у власти Керенского сумел купить себе каменный дом неподалеку от Измайловского собора, дачу под Териоки и теперь азартно «ковал деньги» на приданое дочерям. Вот уж воистину: «кому война, а кому мать родна». Мурашко ходил сосредоточенный, с кипой газет в специально приобретенном для этого портфеле, без конца отправлял какие-то телеграммы в Сибирь, Мурманск и Владивосток, что-то сверял, высчитывал, уточнял…

Один раз, навестив его в приобретенном доме, я застал у нашего фельдфебеля не меньше дюжины азартно спорящих математиков и финансистов — оказывается, он еще и обучаться успевал, щедро оплачивая консультантов… При таком азарте, в нашем деле он был бы бесполезен. Да и просто не хотелось отвлекать человека от внезапно появившихся у него надежд на будущее. Так как в нашей авантюре я, признаться, будущего не видел. Как я уже говорил: свергнуть Временное мы, несомненно смогли бы, а дальше?

В стране начал появляться запрос на перемены. Еще толком не сформулированные, исходящие из нигилизма, но к положению «вернуть все как было» возвращаться не хотели не только солдаты и рабочие, но и офицеры, интеллигенция, купечество, мещане. Большинство надеялись, что, получив равные возможности, они будут сразу жить как элита в царские времена… Увы, так не бывает. Для этого надо долго и мудро строить государство. Разрушение одного никогда еще не подразумевало автоматически появления нового. Для этого много трудиться надо… «скинем буржуев и заживем!» — это из агитации для малограмотных. Большинству же «привилегированных» не было дела до миллионов крестьян и рабочих, у них лично и так все до этого было хорошо. Но начинать с ними разговор о необходимости перемен, дающих права и «социальные лифты» для всех слоев населения в стране, означало вызвать смех и обвинения в симпатиях к социализму. Одним словом, я был уверен, что, арестовав Керенского и передав полномочия Корнилову, мы разом все проблемы не решим… Но хоть порядок наведем, ведь надо с чего-то начинать… В конце концов, людей у нас хватало, так что я не счел нужным выдергивать Мурашко из его «биржевых глубин»…

Да, людей хватало, а план был выверен с военной точностью, учитывающей все мелочи и даже случайности… Кроме одной, о которой спотыкались все планы и замыслы во все века и времена — «человеческий фактор».

Полковника Веденяпина предупредили, что наступление частей Корнилова на Петроград начнется приблизительно с 28 по 30 августа.

Совершенно случайно мы узнали, что наступление началось несколько раньше ожидаемого срока, по всей видимости, в связи с подозрениями Временного правительства. Вероятно, где-то произошла утечка данных. Корнилов громогласно заявил о своих целях по охране Временного правительства от анархии Советов и «немецких агентов — большевиков во главе с Лениным»…. И об установлении правительственной власти, независимой от влияния «организаций» и «комитетов», что сильно напугало Керенского. Соединения генерала Краснова и князя Ухтомского уже выдвинулись к оцепеневшему от страха Петрограду.

Веденяпин бросился на поиски Сидоренко, осуществлявшего связь между нами и ставкой верховного главнокомандующего, но полковника не только нигде не было, но даже его местопребывания не знал никто. Вместе с ним исчезла и его жена. Веденяпин, имея четкий и строгий приказ не осуществлять никаких действий без координации с корниловскими частями, оказался в ужасающем положении: счет шел на часы, а единственное звено между нами и Корниловым исчезло.

Тысячи офицеров, полных решимости положить свои жизни ради Отчизны, буквально сжигали свои нервы ежеминутно. Шанс раз и навсегда подавить начавшуюся в стране смуту повис на волоске…

О дальнейших событиях знают все: 26 августа Керенский объявил Корнилова мятежником, 28 — снял его с должности главнокомандующего, дал приказ арестовать Деникина, Маркова, Эрдели и раздал огромные запасы оружия со складов Советам, надеясь на их помощь сейчас и благосклонность в дальнейшем (что сыграет с ним зловещую шутку уже через пару месяцев), приказал разобрать железнодорожное полотно по пути следования частей генерала Крымова…

Корнилов, понимая, что без поддержки восставших в городе частей он уничтожит в уличных боях огромное количество своих людей, и не желая доводить ситуацию до состояния прямого противостояния и гражданской войны, дает себя арестовать генералу Алексееву. Генерал Крымов застрелится. Керенский объявит себя верховным главнокомандующим, а представитель Советов Лев Бронштейн под псевдонимом Троцкий становится председателем Петроградского совета…

…Еще три дня спустя в результате активных поисков Веденяпину все же удалось обнаружить убежище полковника Сидорина. Сей господин жил вместе с женой в апартаментах знаменитой Виллы Родэ — прибежища столичной богемы и золотой молодежи.

Веденяпин лично приехал к Сидорину за объяснениями. Объяснений он не получил, и даже часть из находившихся у него денег, столь необходимых для отправки в безопасное место участников заговора, удалось забрать у него с большим трудом. Жена Сидорина утверждала, что они должны остаться у ее мужа, ибо «он их заслужил».

Как показали дальнейшие события, этот Сидорин вообще был непотопляем. Выехав на Дон, дослужился до главнокомандующего Донской армией, был отправлен Врангелем в 19 году под суд за попытки отделения Дона от России и отступление Донских корпусов, уволен из армии и лишен права носить мундир. Во время суда поднимался вопрос и со срывом восстания в Петрограде, но ответы были невнятны. Затем он жил в Болгарии, Чехии и Сербии, а с началом Второй мировой войны перебрался в Берлин, где активно поддерживал гитлеровский режим. В Берлине же он и скончался в 1943 году, вновь ускользнув от ответственности на этом свете…

Корнилов не стал вводить войска в Петроград, понимая, какие потоки крови прольются на мостовые при уличных боях. Нам же после провала восстания пришлось срочно ликвидировать последствия. Требовалось срочно отправить в безопасные места тех участников заговора, которые могли вызвать подозрения как Временного правительства, так и Советов. На это ушли не только отобранные у Сидорина деньги, но и все наши скромные накопления.

Началась переправка офицеров на Дон, откуда планировалось продолжить сопротивление царящей в стране анархии, подальше от обезумевшей столицы с ее восставшим гарнизоном, трусливым Временным правительством и властолюбивыми Советами.

Если восставшие в Петрограде грезили французской революцией, то нас манил подвиг Минина и Пожарского. Мы видели Дон новым «Нижним Новгородом», откуда планировали поход для освобождения России от новых «поляков»… По поддельным документам и «липовым» предписаниям мы переправили на юг сотни офицеров и юнкеров.

Тогда же мне пришлось расстаться и с моим верным «оруженосцем» Васильчаковым — он выполнял мои поручения, передавал слишком много приказов и общался со слишком большим количеством людей, чтобы оставаться незамеченным. Я предложил ему уехать в Новочеркасск, но он наотрез отказался, сказав, что он — путиловец и его дорога иная. Смысл этих слов я понял несколько позже, а пока мы обнялись, Васильчаков переоделся в штатское и растворился в сентябрьских петроградских сумерках…

Уехали почти все руководители нашей организации: Веденяпин, Шатилов, Парфенов, Хомутов и многие другие. Я уехать не мог — кому-то надо было присматривать за отцом, и я рискнул положиться на волю Божию и промысел судьбы.

Советы в этой ситуации, получили настоящий карт-бланш. Да, Ленин и некоторые руководители противостоящих Временному правительству партий были в бегах, но среди рабочих и солдат Советы теперь считались едва ли не главными «спасителями Отечества» от «реакционера Корнилова, мечтавшего задушить мировую революцию». Помню их лозунг: «Кто за Корнилова, тот против революции, тот против народа, тот против спасения Родины!» Ложь! Хорошо были известны слова Лавра Георгиевича: «Я с Романовыми больше ни на какие авантюры не пойду!»

Как известно, история сослагательного наклонения не имеет. И все же как хочется помечтать, что бы было, если б удалось предотвратить в зародыше и февральскую революцию, и переворот большевиков, и Гражданскую войну, и репрессии, и эмиграцию миллионов ученых и талантливых людей из России. А главное — ненужную и губительную для нашей страны Великую войну…

В китайской философии есть не только страшное проклятие: «чтоб ты жил в эпоху перемен» (в которую вступила наша страна с проклятого 1914 года), но и поэтичная теория «смены цвета времени». Слишком много цветов меняло небо над Россией в XX веке. А уж в «огненные годы» революций небеса над моей страной и вовсе переливались «северным сиянием». «Ветры перемен» усиливались, превращаясь в тайфуны, ураганы и смерчи, оставляющие после себя разруху и жертвы…

Что особенно обидно — даже Временное правительство начало понимать тупиковость своего пути и необходимость кардинальных перемен своего изначального нигилизма.

Военным министром был назначен дельный и умный офицер-генштабист Александр Иванович Верховский, ранее исключенный из Пажеского корпуса в 1905 году за осуждение стрельбы по безоружным демонстрантам. С одной стороны, он понимал стоящую теперь необходимость «войны до победного конца» (раз уж имели дурь ввязаться), с другой — понимал, что России эта война нужна как зайцу балалайка. Он справедливо замечал: «Что какому-нибудь крестьянину с Волги или рабочему с Урала борьба германского империализма с великими демократическими идеями, выдвинутыми нами и Америкой?» Он предлагал отправлять на фронт только добровольческие полки и перестать, наконец, переходить в наступление, без конца спасая союзников (немцы уже явно выдыхались, и их силы были на исходе — требовалось лишь время). И понимал, что если продолжать в таком же духе, то массы просто выйдут из повиновения. Увы, его назначили Верховным лишь за два месяца до следующего переворота…

Кроваво-красная заря взошла над Петроградом в октябре того же злосчастного, 17-го года. В ночь с 25 на 26 октября Советы совершили переворот, арестовав Временное правительство.

До сих пор для меня остается загадкой: каким образом к ним попал наш составленный лучшими военспецами план вооруженного захвата Петрограда «изнутри». Из-за предательства Сидорина мы не смогли его осуществить, зато большевики до мельчайших подробностей осуществили то, что мы планировали двумя месяцами ранее.

Уже на следующий день на Съезде Советов было избрано правительство — Совет народных комиссаров, во главе с выпрыгнувшим из подполья как черт из табакерки Лениным. Улицы столицы вновь наполнились вооруженными толпами, а окна квартир боязливо погасли. Вновь звучали выстрелы и взрывы гранат, и мостовые окрасились кровью…

С армией перемены произошли еще более катастрофические, чем после февральской революции. Главнокомандующим стал какой-то «товарищ Крыленко», дезертировавший с началом войны, отсидевший за это, принудительно направленный на фронт и при первой возможности спрятавшийся в госпитале под прикрытием «экземы». Сменив генерала Духонина (успевшего отдать последний приказ освободить из-под стражи участников «корниловского мятежа»), он отменил в армии звания и чины, окончательно передав власть «солдатским комитетам», которые сами должны были выбирать командиров. Тех, кого не выбрали, — увольняли «в запас». Отменили честь и гордость офицерства — погоны. Для офицеров это было дико: как и знамена, погоны освящались по чину икон, отношение к ним было серьезнейшее — снятие погон всегда ассоциировалось с разжалованием и утратой офицерской чести…

Ударили перемены и по довольствию: раз не стало чинов и званий, то зарплата офицера теперь сравнивалась с солдатской. Надо ли говорить, что большинство офицеров по всей стране лишилось и казенных квартир. Господа революционеры окончательно решили угробить военный корпус страны. Но пока серьезно настроили его против себя, что послужило впоследствии причиной вхождения офицеров в Добровольческие армии Алексеева, Врангеля, Деникина…

Что особенно печально: остававшиеся в Петрограде офицеры довоенного времени опять вынуждены были молча наблюдать за сменой власти — а на чьей стороне им прикажете быть — за Керенского или за Советы?

В эти дни я даже в казармы не возвращался: жил на квартире отца, по мере сил помогая ему писать полковую историю. В какой-то мере, всеобщее разложение коснулось и меня — впервые в жизни я игнорировал военную дисциплину. Впрочем, и «солдатским комитетам» было явно не до меня.

В городе вновь стало опасно. Как крысы с наступлением ночи по улицам и подворотням опять сновали выползшие из своих нор воры и налетчики. Грабили теперь даже среди бела дня — под видом «обысков у кровососов и эксплуататоров трудового класса». В Измайловском полку уже были ограблены несколько офицерских квартир (к счастью, пустые — хозяева, по разным причинам уже съехали оттуда). Но это было довольно подозрительно: складывалось ощущение, что грабители были в курсе полковой жизни.

В конце концов новая власть объявила в городе военное положение: сходки и митинги были запрещены, «народную милицию» усиливали, но на уровень разбушевавшейся преступности это пока не сильно действовало.

То, что раньше было Измайловским полком (язык не поворачивается называть это странное соединение славным, былым именованием), вело себя инертно, больше всего мечтая о возвращении по домам. Правду говорят: «надень на корову черкасское седло — рысаком она не станет». Это были уже не мотивированные и гордые своей историей, призванием и именем гвардейцы. С 1917 года полк (как, впрочем, и все полки гвардии) просто плыл за быстро меняющимися лидерами, болтаясь на волнах взаимоисключающих приказов и событий. То храбро сражались на войне, то выступали на защиту царских министров, охраняя Адмиралтейство и Зимний, то приветствовали Временное правительство, то охраняли город от дезертиров, то сами создавали «солдатские комитеты», призывавшие к «срочному миру», то выдвигались под Пулково навстречу корниловским войскам защищать Петроград, то слушали выступление Ленина, специально организованное им для полка в манеже, и включали в свой «комитет» Ворошилова, то посылали делегацию в Смольный на встречу со Сталиным «для разъяснения текущей обстановки». В общем, «крутили головой туда-сюда», не понимая, кого слушать и кто прав. Винить их было нельзя — как я говорил, это был уже не легендарный Измайловский полк, краса и гордость гвардии, а крестьяне и рабочие, набранные по случаю войны на скорую руку, лишенные руководства и офицеров, сбитые с толку разнообразными программами многочисленных партий и растерявшиеся как дети… Вооруженные дети…

Происходящее в Петрограде в те дни, как это ни странно, лучше всего описал Ленин: «Болтовня и каша!» Но нигилистические планы и кровожадные намерения большевиков прорисовывались уже весьма четко. Как писал опьяненный революцией Маяковский:

… Теперь
не промахнемся мимо.
Мы знаем кого — мети!
Ноги знают,
чьими
трупами
им идти.

Нет места сомненьям и воям.
Долой улитье — «подождем»!
Руки знают,
кого им
крыть смертельным дождем.

Увы — все революции идут по одному сценарию: сперва «до основания разрушим», а уж потом… Не зря и февральские и октябрьские «революционеры» ассоциировали себя с французской революцией. Просто они плохо знали детали и статистику той революции. Ту бездну жестокости и бесчеловечности, в которую погрузилась тогда Франция, о тех жертвах террора со всех сторон, развязавших геноцид французов против французов, смуту, затянувшуюся на десятилетия, чем обернулось это для самих революционеров и чем все закончилось…

Они не были историками и не знали о деталях. О тех «деталях», о которых не рассказывают обычно зовущие к революциям. О комиссаре Конвента Карье, топившего во время «мятежа Вандеи» своих врагов целыми баржами. О тысячах изнасилованных женщин и заколотых младенцев, о сотнях тысяч замученных насмерть с обеих сторон, о целых армиях, полегших костьми в братоубийственной войне, о голоде и разрухе на пути к этому странному «светлому будущему». О желании (к счастью, несбывшемся) травить целые непокорные районы Франции удушливыми газами. О тысячах казненных пленных, сдавшихся на милость победителя. О преследовании священников. О попытке вообще забыть про Бога и Его заповедях (уж очень страшно нести ответ за совершенное, легче «отменить» Бога. А как известно: «Если Бога нет, то ВСЕ позволено»). О развязанном обоюдостороннем терроре, чтоб парализовать от ужаса войска противника и заставить молчать население. О последующей казни самих «пламенных революционеров» на гильотине.

Но в такие «тонкости» современные революционеры предпочитали не погружаться. Легче переписать историю, сделать ее «удобной», обструганной, переформированной под свои нужды, чем знать, к чему она ведет на самом деле.

Вскоре появился и декрет Совнаркома «Об аресте вождей гражданской войны против революции», и «врагами народа» (точнее, вставших у власти) стали уже их бывшие союзники — кадеты. Тогда и прозвучало впервые в моей стране это страшное словосочетание: «гражданская война». Мог ли кто-нибудь тогда предположить, что она станет для моей страны куда страшнее, чем даже все еще идущая Великая война? Сейчас историки спорят: когда же именно началась Гражданская война? Для меня — с этого декрета, и начали ее большевики… Вооруженное насилие вошло в привычку. Не «идеал», «мечта» или «политические взгляды» были теперь доводом, а штык, пуля и арест.

Интересные преобразования произошли и с самим понятием «гвардия». Со времен Древнего Рима армия была защитой от врага внешнего, гвардия — от внутренних беспорядков и волнений. Хотя гвардия всегда принимала участие в войнах как наиболее мотивированное и поддерживающее правящий режим подразделение. В Петрограде теперь создавалась Красная гвардия — из добровольцев (преимущественно заводских рабочих, социалистов и прочих «идейных элементов»), подчиняющаяся местным Советам и не имеющая общего командования. Чаще всего эти «красногвардейцы» были одеты в гражданскую форму одежды, не имели званий (командиры были выборными), устава и наград. Мне, как историку, было довольно интересно наблюдать за становлением «преемников» старой гвардии…

Личная трагедия настигла меня 17 декабря, под самый конец и без того страшного 1917 года. Сколько уж лет минуло, а я все равно не могу вспоминать те дни спокойно, поэтому сейчас постараюсь вовсе отключить эмоции и описать произошедшее сухо, как в хрониках.

В тот день я был на явочной квартире нашего Союза измайловцев — мы все еще переправляли офицеров на юг. 2 ноября в Новочеркасск прибыл генерал Алексеев, возглавивший движение, которое вскоре назовут Добровольческой армией, а позже — Белой гвардией. В декабре к нему присоединились Корнилов, Марков, Деникин, Кутепов и прочие, ставшие основой Добровольческой армии.

Я возился с потоком документов для отъезжающих офицеров, когда в квартиру прибежал один из наших людей и сообщил, что у меня дома беда. Забыв шинель, я бросился к дому на Фонтанке.

Огонь, уничтоживший квартиру, к тому времени уже потушили. Прямо посреди залитой грязной водой и обломков мебели двора лежали два тела, накрытые простынями. Одним из погибших был мой отец. Суетились соседи, приходили и уходили какие-то люди, о чем-то спрашивали…

Из показаний очевидцев складывалась картина: часа три назад дворник услышал шум, пошел посмотреть, и в это время из квартиры выбежали люди в военной форме, один из которых несколько раз ударил его ножом. Квартира горела, соседи выбегали с ведрами, сумели погасить огонь до того, как он начал расползаться по дому, но квартира выгорела. Кабинет был уничтожен полностью, тело отца сильно обгорело. На теле обнаружили две колотые раны… Убийцы были в солдатских шинелях, без погон, с красными бантами, но свидетели хорошо разглядели белую окантовку измайловцев…

Не знаю, сколько прошло времени. Прибежал запыхавшийся Мурашко, пытался увести меня, но я дождался, пока отца отвезут в морг Александровской больницы на Фонтанке. Зашел в наш собор, заказал сорокоуст. Дал денег какому-то церковному служке, чтоб тот отправил телеграмму о случившемся отцу Серафиму. И только после этого пошел с Мурашко.

Николай Николаевич привел меня к себе домой, шикнул на сунувшихся было с соболезнованиями и слезами женщин, усадил в дальней комнате на диван, предложил коньяк. От коньяка я отказался, но когда предложили прилечь, моментально провалился в сон.

Спал, наверное, часов 12, сколько в жизни не спал никогда. В сопровождении все того же Мурашко вернулся в сгоревшую квартиру. Все отцовские бумаги, все рукописи и архивы, весь многолетний труд его жизни по истории полка был уничтожен, превращен в пепел…

…Приехал игумен Серафим, тело отца отвезли в монастырь и после отпевания похоронили на монастырском кладбище рядом с могилами измайловских генералов. Мурашко что-то говорил мне, но до моего сознания доносились лишь отдельные фразы:

— Найдем!.. Эти выродки уже не первый раз… Васильчаков-то наш знаете где обнаружился? Личный охранник Ленина, во как! Да и всего ЦК ихнего… Как узнал, обещал все перевернуть, но найти…Этот — сыщет!..

Но меня сковало какое-то оцепенение. Когда против беды есть возможность противостоять, сражаться, пусть даже без шансов на успех, все же есть возможность что-то делать, не отступать и не сдаваться. А вот смерть… Тут возможно лишь смирение и молитва… и я молился. Молился постоянно, как в часы атак и обстрелов на фронте…

Как сказал кто-то умный: пока живы родители, мы все равно хоть немного, но дети. Пусть уже седые, увенчанные годами и лаврами, чинами и званиями, но — дети… А в тот день я окончательно повзрослел. Исчезла последняя нить, соединяющая меня с безоблачным детством, страной мечтаний и прекрасных надежд. Не осталось в мире ничего, за что бы я боялся или держался. Остались только память, вера и честь. Но их уже у человека не отобрать, если только он сам не откажется от них…

Отец Серафим долго говорил мне что-то утешительное и гладил по руке, вздыхая…

Я почти не помню тех дней и не могу сказать точно, сколько времени минуло до того, как Мурашко едва ли не насильно вновь не повлек меня в казармы полка.

В одном из помещений за длинным столом сидели какие-то незнакомые мне люди в военной форме. В углу комнаты под вооруженной охраной сидели двое крепко избитых солдат. Навстречу мне вышел мой бывший денщик. В куртке из отличной кожи, в английских, высоких ботинках, гладко выбритый и даже пахнущий каким-то одеколоном.

— Здравствуйте, Александр Дмитриевич, — сказал Васильчаков. — Жаль, что встретились при таких обстоятельствах. Примите мои соболезнования… Я организовал расследование. Найти несложно оказалось. Подозрения давно имелись. Те еще типчики. Из последнего набора. Бывшие батраки из Самары. Было трое, но один бежать пытался, так что… А двое — вот… Признались. Вещички у них нашли. Они с новым писарем дружбу завели — узнали адреса офицеров. Дожидались, пока никого в квартире не будет, и грабили. Про вашего отца не знали — думали, квартира пустая… А он за оружие схватился… В общем, по законам военного времени, можно было и на месте, но… Я подумал, что вам самому желательно…

И он протянул мне маузер.

Я посмотрел на оружие, на сжавшихся в углу убийц и покачал головой:

— Отцу бы это не понравилось.

— Как скажете, — пожал плечами Васильчаков, ничуть не удивившись, и кивнул охране: — Этих во двор, и… разрешите вас на пару словечек, Александр Дмитриевич?

Мы вышли в коридор.

— Уезжать вам надо, — негромко, но твердо сказал Васильчаков. — Про переправку офицеров на Дон в Смольном известно. Беда будет, и тут даже я помочь не смогу. ЦК партии — это вам не Временное правительство. Классовая борьба — понимать надо…

— Андрей Иванович, — так же вполголоса спросил я. — О нашем плане восстания в Петрограде ты большевикам рассказал? Не могу поверить, что эти теоретики сами такой план разработали…

Он помолчал, глядя в окно казармы и пожал плечами:

— В любом случае я бы не имел права об этом вам рассказывать. Вы знаете, Александр Дмитриевич, как я к вам отношусь. Если б все «бывшие» были такие как вы, то мы бы совсем иначе жили. И революций бы никаких не было. И войны были бы только для защиты… Но только сами говорили: люди везде разные. А власть и деньги быстро из людей скотов делают… У нас тоже хватает… Всяких… Но мы хотим счастья и справедливости для всех, а ваши — только для себя и своих дружков. Им власть нужна как кормушка. А ведь страна — это не корыто со жратвой. Это люди. И рабочие, и крестьяне, и ихние женки с детьми. Власть должна быть для людей. Людская власть, а не буржуйская. Это мое твердое убеждение. Вы же знаете: я — путиловец. «Рабочая косточка». И власть, при которой у людей на будущее надежды нет, — мне не по душе. Вы сами говорили: у каждого человека свой дар, свой талант есть. Но самого талантливого не пропустят вверх, если он «не в той семье» родился. А бездарностей богатые папашки на лучшие места пристраивают. И что те хорошего там сделают? Только растащат и испоганят. А теперь у народа хоть шанс появился. Как будет — не знаю. Но шанс есть…

— Главное, чтоб по пути к мечте из ангелов в бесов не превратиться, — вздохнул я. — Я же тебе о французской революции рассказывал… А вы сейчас сами себя с ней ассоциируете… А в войне Гражданской не бывает «хороших» и «плохих». Там все — убийцы. И все — жертвы.

— Мы все же попытаемся, — твердо сказал Васильчаков. — Если вовсе не пытаться, то точно ничего не будет.

— Полковника Сидорина подкупили или запугали? — спросил я. — Чтоб мы к власти не пришли?

Васильчаков надел щегольскую кожаную фуражку так, что козырек закрыл глаза, и повторил:

— Уезжать вам надо, Александр Дмитриевич. Теперь вас ничто не держит. А у нас тоже… люди разные… Церемониться не будут. Вы —хороший человек. А офицер и вовсе редкий. Но вы — опасны. Именно потому что хороши. Жаль, что все так сложилось… Вам бы к нам… Некоторые из ваших пошли. Кашерининов, например. Тоже ведь отличный офицер. Да и прочие. Страна-то прежняя. Власть новая, но эта власть будет для людей. И я за нее до последнего вздоха биться стану. Уезжайте, высокобродь. Нежелательно мне, чтоб вас мои же шлепнули. Мир большой. Уж вы-то не пропадете.

Во дворе громыхнул ружейный залп. Васильчаков посмотрел мне в глаза:

— Уезжайте. Я буду помнить вас добром. И вы меня лихом не поминайте. Прощайте.

К Мурашко я не вернулся, невзирая на настойчивые приглашения: не хотел ни стеснять, ни подвергать опасности. В доме Гарновского пустовало огромное количество покинутых квартир. Я выбрал одну, с окнами на Измайловский собор.

Из личных вещей у меня не осталось ровным счетом ничего, но это было и не важно: кроме смены белья, бритвенных принадлежностей и револьвера, мне ничего и не надо было.

Скорее по привычке, чем по необходимости, я продолжал работать на конспиративной квартире нашего Союза, подготавливая необходимые бумаги и передавая адреса уезжающим офицерам.

Ежедневно по вечерам меня навещал Мурашко, привозивший корзинами продукты: рыбу, хлеб, чай, сахар — все, что сейчас было весьма трудно достать в городе. Фондовый рынок после октябрьского переворота перестал существовать, но наш предприимчивый фельдфебель воспринял потерю активов философски и открыл сразу несколько ломбардов, в которых посадил доверенных людей и даже охрану. Был у него также какой-то интерес на городских рынках и даже два кинотеатра.

А вот я не находил себе места в изменившемся мире. Все словно утратило вкус и смысл. Каждый день буквально заставлял себя жить: вставать утром, бриться, приводить в порядок форму, учить иностранные языки, заниматься гимнастикой…

Не знаю, чем бы все это закончилось, но в последний день злосчастного 1917 года ранним утром в мою квартиру ввалились сразу четверо вооруженных солдат с красными лентами на головных уборах.

— Поливанов Александр Дмитриевич? — спросил один, вероятно старший. — Бывший полковник царской армии?

— Гвардии, — поправил я. — Армия и гвардия — разные вещи. Надо бы это знать.

— Это — пережитки прошлого, — поморщился он. — В нашем, рабоче-крестьянском государстве мы сами решим, какая нам армия нужна. Собирайтесь, вы — арестованы!

— Да мне, собственно говоря, и собирать-то нечего, — сказал я. — Так что пошли.

Но не успели мы отойти от дома Гарновского и пары шагов, как возле нас притормозил ухоженный и буквально сверкающий «Паккард».

Громко хлопнув дверцей, из него вышел Васильчаков, облаченный все в ту же перетянутую ремнями кожаную куртку, и достав из кармана какие-то бумаги, молча протянул их конвоирам. Судя по выражению лиц солдат, Васильчакова они знали безо всяких мандатов. Старший конвой нехотя просмотрел бумаги и неуверенно возразил:

— Но у нас приказ, товарищ Васильчаков.

— А у меня приказ самого товарища Дыбенко. Товарищ Поливанов передается в мое полное распоряжение в связи с неотложными нуждами революции. Вы хотите оспорить приказ товарища Дыбенко? Или вовсе не подчиниться ему?

— Никак нет, — вяло ответил старший.

— Кто я — знаете?

— Я вас видел с товарищем Лениным, — сказал один из солдат. — Вы его охранник.

— «Охранник», — фыркнул Васильчаков. — Я, братец, — начальник подвижной группы охраны первых лиц правительства. Не только товарища Ленина, но и товарищей Троцкого, Урицкого, Сталина. И времени у меня на ваши сомнения нет. Этот человек сейчас необходим для нужд революции. А уж каким именно образом — не вашего ума дело… Смекаете? Приказ видели? Свободны!

— Круто ты с ними, — признал я, усаживаясь в пахнущий кожей, явно совершенно новый автомобиль. — Ты и впрямь охраняешь Ленина и Троцкого?

— Партия доверила, — кивнул Васильчаков. — Свечку в церкви поставьте, что успел… Вас уже через час в ВЧК уже мордовали бы, как старорежимный унтер — новобранца, явки и имена узнавая. А потом шлепнули бы, не выводя из камеры. Хорошо я понял, что вы из упрямства никуда не уедете, вот и попросил одного писаря сообщить мне, если ваша фамилия в списках появится. Он мне сильно должен, вот и расстарался. А документы у меня заранее приготовлены были — знал я, чем все закончится. Лично товарищ Дыбенко подписал.

— Как же удалось?

— Лучше не спрашивайте, — отмахнулся Васильчаков. — Вам не понравится…

— И куда мы сейчас? Где я нужен «для срочных надобностей революции»?

— Для надобностей революции вы нужны подальше от революции. А потому — на вокзал. Документы — подлинные, билеты до Киева сейчас купим. Только не забудьте уничтожить документы как доедете. А то невесело выйдет, когда вас не эти, а те к стенке поставят. Я вам там кое-что в дорогу собрал, — кивнул на лежащий на заднем сидении саквояж. — Сменное белье, бритва, мыло, немного еды… Пара книг по восточным языкам… Я их уже прочитал… Ваш любимый одеколон…

— Всё как в старые добрые времена? — попытался пошутить я, чувствуя, как комок подкатывает к горлу. Не хватало еще боевому офицеру слезу пустить от умиления.

— Не было никаких «добрых времен», — отрезал Васильчаков. — Война — это всегда чума. Правы большевики, выступающие против войны, уж мне ли не знать. Напали бы на нас — тогда все ясно. Тут каждый мужик бы жердь выломал и пошел захватчиков гонять. А в этой бойне мы за что кровь проливали? Это не народная война, а империалистическая. Но мы с вами стояли плечом к плечу против германцев, и я вас в бою видел. И как вы нас обучали, чтоб мы в первом же бою костьми не полегли — тоже помню. Вас за что солдаты любили? Вы к солдатам как к людям относились, а не как к щенкам, которых надо выучить и дрессировать.

— В каком смысле? — не понял я.

— Много у нас было хороших офицеров, но они к солдатам слишком уж покровительственно относились. Хорошо, но как к детям неразумным, которых воспитывать и воспитывать… Снисходительно, что ли… А вы делились тем, что знаете. Как с равными, но менее образованными. А солдаты — не дети, они такие вещи хорошо видят и понимают. Потому и к вам отношение было другое. Не как к дрессировщикам. Если б не заупрямились, вас точно бы командиром полка выбрали.

С грустью я подумал, что в его словах была доля истины. Все методички и «советы молодому офицеру» с рекомендациями по обучению солдат просто пестрили высокомерными советами: «Ободри этого взрослого ребенка», «не пугай его» и прочими перлами из серии «взрослым — для умственно отсталых детей». Да, образование у офицеров многократно лучше, чем у солдат, но мне доводилось видеть, как молодой подпоручик «учит жизни» седого, матерого фельдфебеля, а тот стоит, изображая на лице внимательность к словам этого «кладезя мудрости». Мы и впрямь не учили, а воспитывали — по своему видению. В нашем полку первым во всей гвардии и армии был открыт собачий питомник для дрессировки собак в «военном деле» — для связи, доставки медикаментов и пр. Тоже очень любили своих питомцев, воспитывая и обучая… Да ведь собаки все же — не люди. Прав Васильчаков — к моему стыду. Я почему-то об этом раньше не задумывался. Видать, недалеко ушел от того же «Кульчитского» с его «Советами офицеру». Но хоть не последовал его рекомендациям…

— В армии все время — приказы, не подлежащие обсуждению. Оно, конечно, правильно, — продолжал Васильчаков, уверенно гоня машину по мостовой. — Штаб и должен знать больше, чем исполнители. Да вот только все обращали внимания, что вы не приказы отдаете, а команды… Когда мы в разведку группой шли — каждый знал, что делать и какая задача. Мы работали командой. Вы — по праву писаному и неписанному — старшим были. Но работали — командой… И отдавали команды, а не приказы… Наверное, я криво объясняюсь? Не умею я еще четко излагать…

— Почему же. Я понимаю. Когда работаешь командой, выполняя общее дело и распределив обязанности, — это одно. Когда приказываешь, не считая себя частью команды, — другое. Делая общее дело — командуешь. Свое — приказываешь… Но вот только перестарались вы с «демократией» в армии. У всего должна быть мера, а этот «Приказ №1» весь фронт развалил.

— Первый блин комом, — не стал отрицать Васильчаков. — Ошибки учли, сейчас укрепляем дисциплину. Но — делаем общее дело, свою, рабоче-крестьянскую страну создавая и защищая. А это уже — командная работа. Хотя многих говорунов и хитрецов одной идеей не заманишь, для таких именно приказ нужен… И кое-что пострашнее слова. Для вразумления… Но мы — учимся. Я ведь к чему? Жаль, что вы не с нами. Все понимаю, а жаль. Солдаты вас любили. Вы — настоящий офицер. Такой, какой надо… Потому я вас и увожу подальше от стенки… Вот мне вы мир других языков, других стран открыли. Я вот уже третий язык изучаю. Интересно. Кончится вся эта напасть — поеду в Индию. Посмотрю, как там люди живут. Что ихние пролетарии делают и о чем мечтают. А потом — на Восток. В какую-нибудь Персию. Там, говорят, вообще по-другому люди не только говорят, а и думают. Интересно будет глянуть: правда аль нет…

Купив билеты, он проводил меня до поезда, усадив в купе.

— Прощайте, Александр Дмитриевич, — сказал он. — Надеюсь, у вас все сложится. Вы — башковитый… Не пропадете.

— Может, еще даст Бог свидеться? — спросил я.

— Лучше не надо, — покачал он головой. — Ничего хорошего из этого не выйдет. Прощайте. Не поминайте лихом.

— Тогда — прощай. Спасибо тебе.

Мы пожали друг другу руки, и он вышел на перрон.

Больше мы с ним не виделись. Много лет спустя, пользуясь связями уже дипломатическими, я наводил справки о тех, кого знал и любил. Узнал я и о судьбе Васильчакова.

Судьба его сложилась ярко, хоть и трудно. Он был на многих ответственных постах, и депутатом правительственных съездов партии большевиков, и комиссаром дивизий. Но он же участвовал и в подавлении Кронштадтского восстания, и в боях с басмачами в Туркменистане. Был военным атташе в Афганистане и начальником разведотдела Среднеазиатского военного округа. Организовывал головоломные и удачные разведоперации. Отлично знал несколько языков, включая хинди. В печально памятном 1938 году был арестован (в том числе и за охрану Троцкого и его соратников), чудом избежал расстрела, потерял погибшую в сталинских концлагерях жену, сам прошел через ад лагерей. Во Вторую мировую был выпущен «искупить кровью», быстро стал командиром дивизии, участвуя во множестве операций, и несколько раз был отмечен благодарностями Сталина. Был участником Парада Победы на Красной площади в 1945 году. Но при этом подавлял восстание в Будапеште… Служил в армии до седых волос, по праву заслужив погоны генерал-лейтенанта. Умер в 1981 году, пройдя весь страшный путь XX века… Бог ему судья. Как бы там ни было — он был мужественным человеком.

Мой поезд полз медленно. Настроение было прескверное: что делать дальше и зачем — я не знал. Внутри образовалась какая-то гложущая пустота. Я пытался отвлечься изучением книг по восточным языкам, положенным в багаж Васильчаковым, но мысли не концентрировались, скатывались в тоску и безнадежность.

На вторые сутки я с ужасом понял, что забыл передать весточку для Мурашко. Добродушный фельдфебель наверняка бросится меня искать, начнет бегать по разным инстанциям и наверняка попадет в беду. Я решил дать ему срочную телеграмму в Петроград, едва прибуду в Киев. Может быть, повезет — и я успею предотвратить опасность…

Но первое, что я увидел, выйдя на киевский перрон, была злая и красная как большевистский флаг физиономия моего друга.

Жители и гости Киева, находящиеся в тот день на перроне вокзала, могли наблюдать интересную картину: фельдфебель орал в голос на офицера без погон в гвардейской форме, а тот лишь удивленно моргал и улыбался как душевнобольной.

— Вы думали: Мурашко — ничтожество?! — басил на весь вокзал Мурашко. — От денег у Мурашко совесть сорвало?! Мурашко только о прибыли думает?! Ваше высокоблагородие, значит, за Россию, а Мурашко — за облигации?! А то, что три года в окопах — это кот начихал?! Или честь только у господ офицеров имеется, а фельдфебель — это так… Как гражданский какой?! Не сказали, не прозвали! Молча! Втихаря! А еще — командир! Если б Васильчаков в тот же час не заехал — где бы я вас искал? Как?!

— Как ты догнал?!

— Это хорошо, что я на днях машину купил, — буркнул все еще разобиженный Мурашко. — Гнал, как умалишенный. Васильчаков сказал, что у вас билет до Киева. А если б я не успел к поезду?! Где потом вас искать прикажите?! Бегать по гостиницам спрашивать? А если б не в Киев, а раньше сошли?! В другой город? В какой? Я что только не передумал, пока мчался…. Не ел, не спал… Машина верст двести назад сдохла, даже времени не было выяснять, от чего… Там и бросил. На извозчиках последние версты летел, все деньги этим кровососам отдал… Чуть кондратий не хватил!..

— А как же семья? Дела?

— Жена знает, где у меня и что заначено, — на черный день хватит. А дело… Потом инструкции им вышлю. Не до того было.

Я не удержался и обнял его.

— Ну ладно, ладно, — проворчал смущенный Мурашко. — Ну чего уж там… Напугали вы меня просто… Хватит, вашвысокобродь… Люди же смотрят…

— Когда ты орал — тоже смотрели, — признаться, я едва держался, чтоб не разреветься, да и у фельдфебеля глаза подозрительно блестели. — Как тебя на пропускных пунктах-то не задержали?

Мурашко молча распахнул шинель: на гимнастерке сверкали серебром и золотом кресты и медали полного георгиевского кавалера… И знак Измайловского полка!

— Орал: «По срочному делу!», — усмехнулся он в усы. — Не поверите: столбенели и честь отдавали. А ведь и эти… В кожанках и с наганами там были… Но обошлось. Видать, тот еще видок у меня был. Вот и прорвался. Чудом, наверное. Другого объяснения нет. У вас перекусить чего-нибудь не найдется? Живот от голода сводит. Двое суток только пыль и снег глотал…

…События в России развивались все стремительнее. Большевики рассылали по стране комиссаров и воинские части, захватывая власть в растерявшихся от политической круговерти губерниях. Генерал Алексеев, прибывший в Новочеркасск еще в середине ноября, закладывал фундамент Добровольческой армии. Область Войска Донского была еще свободна от большевистской власти, и именно отсюда он мечтал начать движение за освобождение страны. Романтикам все грезилась слава новых «мининых и пожарских»…

Но тоска и безнадежность от происходящего, охватившие меня, с приездом Мурашко развеялись. У меня еще оставалась семья — мои однополчане. Боевые товарищи, с которыми мы прошли огонь и воду, братья по духу и чести.

Из офицеров Измайловского полка на юг уже перебрались 19 человек. Тринадцать, считая меня, прибыли в Новочеркасск, представившись в распоряжение генерала Алексеева. Как же я был рад их тогда видеть: Веденяпина, Шатилова, Траскина, братьев Душкиных, Соколова, Андрея Есимантовского, Голубева, Гескета, Гамалею и прочих…

Положение на Дону было шатким. Генерал Каледин, недавно избранный атаманом Войска Донского, непримиримый противник большевиков, пытался балансировать между представителями казачества (которые были, в целом, тоже против большевиков, но участвовать в боях с ними не рвались, надеясь, что их «хаты с краю» не тронут, и в своем «хозяйстве» они займутся самоуправлением) и так называемыми «переселенцами на Дон», которых было много и которые жадно смотрели на плодородные земли казаков, симпатизируя большевикам, призывавшим к разделу земель. Каледин симпатизировал нашему зарождающемуся движению сопротивления, но его возможности были скромны. Приют он дам дать мог, а убедить казаков в том, что большевики опасны для казачества — нет.

Казаки еще не видели большевиков, с усмешкой относясь к «самодурству», царящему в столице. Они еще не знали, что Троцкий именно их считал главной опасностью, ибо именно казачество он видел «единственной частью русской нации, способной к самоорганизации, и по этой причине оно должно быть уничтожено».

Наша скудная «казна» пополнялась преимущественно из частных пожертвований, которых было совсем немного, а потому и жалование добровольцев было более чем скромным.

Люди, живущие вдалеке от власти, практически не зависящие от нее, были так же далеки и от политики. Кто там кого меняет: Годунов — Грозного или Керенский — Романовых, их интересовало мало. Они привыкли полагаться на себя.

Когда чуть позже Корнилов попросил Каледина о практической помощи в становлении Добровольческой армии, оказалось, что казаки готовы выделить нам в помощь всего 147 «штыков». И убедить их в том, что сейчас еще можно попытаться остановить приближающуюся для них опасность, не было никакой возможности. После этой «сходки» Каледин сложил с себя атаманские полномочия и тем же вечером застрелился. Он был дальновиден и понимал то, что еще не понимали казаки. Прими, Господи, его с миром, это был честный офицер.

Добровольческая армия вначале была чуть больше полка — немногим свыше четырех тысяч человек, включая медсестер, священников и прочих «некомбатантов». Зато какие это были добровольцы! Профессиональные, боевые офицеры и юноши, еще не опытные, но готовые положить свою жизнь за Отечество, побратимы и единомышленники, для которых Россия выше их благополучия и безопасности. Генералы, вступившие в армию добровольцами, и командиры полков, ныне являющиеся «командирами отдельной винтовки».

Я, полковник гвардии, тоже счел за честь для себя вступить в армию добровольцем, и этот странный «индивидуализм» мне неожиданно так понравился, что вплоть до отбытия из Крыма я предпочитал командовать лишь своей «винтовкой» (впрочем, позже к этому выбору прибавились и другие причины).

Наш неутомимый Парфенов (уже в чине штабс-капитана) организовал переправку из Петрограда юнкеров, и уже к концу 1917 года основал ставший впоследствии легендарным Особый Юнкерский батальон, в который устремились юноши со всей России. Еще совсем мальчишки, они проявляли чудеса храбрости, достойные самых опытных воинов. В Новочеркасске, малыми силами, они сумели разоружить два запасных пехотных полка во время начавшихся «митингов», организованных красными эмиссарами, одними из первых вступили в бой с восставшими в Ростове большевиками, и по взятии Ростова их батальон вошел в соединение Кутепова.

Большевики прикладывали все силы, чтобы выйти из войны с Германией любой ценой. И цена эта была не только высока, но и постыдна так, что позже они сами называли ее — «похабным миром». На переговоры с германцами прибыла и делегация Украинской рады, требуя независимости контролируемых ею территорий… от большевиков. Политика в стране становилась все безумнее и запутаннее.

Разумеется, наши руководители очень надеялись на помощь бывших союзников по Антанте — сколько раз выручали их в минуты опасности, «вызывая огонь на себя», теперь настала их очередь вытаскивать нас из болота. Ходили слухи о готовящемся весеннем наступлении Антанты, уже с прямым участием Соединенных Штатов Америки.

Украинская рада все же подписала мир с Германией, договорившись об обмене продовольствия для голодающей Австро-Венгрии на военную помощь против большевиков. Для нас, добровольцев, такая ситуация была неприемлема. Для большевиков, впрочем — тоже. Пока большевистские послы пытались затянуть переговоры в Брест-Литовске, Красная армия наступала с севера на Новочеркасск и на Ростов с юга и с запада, стремясь установить контроль на юге России, и заодно уничтожить зарождающееся движение Добровольческой армии. В срочном порядке большевики перебрасывали на юг из Москвы и Петрограда все новые и новые полки, их силы уже превышали 20 тысяч человек, что было впятеро больше наших добровольцев, не говоря уже о подавляющем количестве патронов, снарядов, пулеметов и артиллерии.

Постепенно их части окружали Ростов и Новочеркасск, и после долгих раздумий, Корнилов и Алексеев приняли решение прорываться к Екатеринодару, где надеялись встретить помощь кубанских казаков. Мы знали, что большевики рано или поздно покажут казакам свое отношение и планы, а потому нам было нужно лишь время. Время, которое нам давать никто не собирался. Большевикам жизненно важно было уничтожить нас быстро и жестоко — показательно.

Шансов в противостоянии с их превосходящими и лучше вооруженными силами у нас не было. В отличие от большевиков, мы не могли прибегать ни к реквизиции, ни к мобилизации. Это была в прямом смысле Добровольческая армия. Каждый из нас знал, на что шел, и каждый был готов к смерти.

В ночь с 22 на 23 февраля 1918 года мы выступили в поход, который навсегда вошел в историю России под названием Первый кубанский или Ледяной.

Генерал Алексеев в те дни сказал о нашей надежде просто: «Мы уходим в степь. Можем вернуться только, если будет милость Божья. Нам нужно зажечь светоч, чтобы была хоть одна светлая точка среди охватившей Россию тьмы».

В этом и был весь смысл. После отречения государя не стало общей «точки притяжения». Раздробленность, непонимание, хаос и кровавый ужас действий новой власти окутывал мраком страну, и люди искали свет маяка в этом шторме. У Максима Горького я читал красивую легенду о Данко, вырвавшем из груди свое пылающее сердце, чтоб осветить дорогу бредущим во мраке людям. Каждый из нас тогда стал этим Данко. Увы — и наша легенда, впоследствии, закончилась так же, как у Горького. Но тогда наши сердца еще горели…

О том походе осталось много воспоминаний и даже легенд, потому буду краток.

Состав нашей «армии» был поистине уникален: из четырех тысяч человек более половины были офицерами. Одних генералов и полковников было не менее 120, а все солдаты — либо георгиевские кавалеры, либо юнкера, готовые даже ценой своей жизни стать плечом к плечу со старыми воинами русской армии.

Это была замечательная армия! Практически гвардейцы былых времен. Им не надо было приказывать, а уж командовать ими было одно удовольствие. Не надо было «мотивировать», напоминать о долге и чести. Их не надо было манить победой и надеждой. Они сами были и победой, и надеждой, и светочем!

Шинель, винтовка и вещмешок со скудным скарбом — вот и все, что было у подавляющего большинства нашей армии. Добровольческая армия отчаянно нуждалась в деньгах: иногда приходилось довольствоваться лишь пайком. На военных складах Дона запасы были огромны, но казаки были еще слишком зажиточны, оптимистичны и наивны, а потому ни оружия, ни патронов, ни медикаментов мы не могли у них выпросить. А при отсутствии денег — не могли и купить.

За то краткое время, что прошло с переворота, большевики успели наглядно показать нам то будущее, которое они уготовили для нас. Я даже не подозревал, что русский человек, ради которого я готов терпеть любые лишения и даже отдать жизнь, способен на такую запредельную, бесовскую, осмысленную жестокость.

Сколько уж лет прошло, а я до сих пор не могу понять: в каком болезненном безумии можно так поступать с людьми, даже если считаешь их врагами? Ведь ни с польскими, французскими или татаро-монгольскими захватчиками, ни впоследствии с фашистской ордой мы не поступали так бесчеловечно и запредельно жестоко. Кровавое безумие охватило нас только в период войны Гражданской. Скорее всего, дело в том, что «враги извне» для нас были куда менее ненавистны, чем единородцы, думающие иначе. И красные, и белые считали друг друга предателями. Отсюда и безумная жестокость. Вот только ни те, ни другие не были «предателями» и иудами, они просто по-разному видели будущее России. Отсюда и зверства, и последующие репрессии, и миллионы доносов…

Не было тогда ни «хороших красных» и «плохих белых», не было и «хороших белых» и «плохих красных». Все были жертвы, и все были палачи… Но откуда же такое зверство в тех, кто считал себя раньше христианами, посещал храмы, знал, что хорошо и что плохо? Последствие Великой войны, давшей напиться человеческой крови, сломавшей психику и сделавшей нечувствительными к милосердию и состраданию? Массовое умопомрачение? Такое я видел лишь много позже, в воюющих странах Африки… Но куда больше — в России…

…Еще в конце 1917 года под Ростовом Юнкерский батальон принял тяжелый бой на станции Кизитеринка. В том бою погибли почти все кадеты Одесского корпуса. Позже, когда удалось предать их захоронению, оказалось, что все тела жутко обезображены — большевики глумились над мертвыми, уродуя трупы штыками и саблями…

…В январе 1918-го сорок офицеров и юнкеров были посланы в город Екатеринодар за обещанными кубанцами пушками, но солдаты местного полка их задержали и передали «революционному комитету». После страшных пыток изувеченные изрубленные тела были сброшены в воду…

…Одного из железнодорожников, сыновья которого вступили в Добровольческую армию, большевики пытали особенно изощренно — разрубили руки и ноги, вспороли живот, выкололи глаза и еще живого закопали в землю. Я видел его тело, выкопанное сыновьями… Надо ли говорить, что сыновья замученного позже поступали с большевиками соответственно? Жестокость — как часовой механизм: маленькое колесико раскручивает большее, то — еще большее, и — заработал механизм террора и репрессий. Сын мстит за отца, брат — за брата, жених — за невесту… Кровная месть… Ручьи крови сливаются в кровавые потоки, снося на своем пути все живое…

Война, как известно, страшнее чумы, но еще страшнее — война гражданская. Война в безумном озлоблении, в бесовской ненависти, попирающая законы Божьи и человеческие, без прощения, без жалости, без милосердия… Права старая притча о том, что в каждом человеке борются два одинаково сильных волка: добро и зло. И побеждает тот, которого ты кормишь. Вот только волки не обладают такой сатанинской фантазией в пытках и такой бесовской ненавистью…

Великая война, которую теперь принято называть Первой мировой, унесла много жизней, но втрое больше она принесла зла живым — рождая злобу, окаменяя сердца, делая привычными смерть и страдания, ломая психику. Сколько же за свою жизнь видел я таких искалеченных войной, которых, на первый взгляд, и не отличишь в толпе. И как же увеличилось их количество в Гражданскую войну, заражая, словно дурной болезнью, сотни тысяч с обеих сторон…

Тогда мы еще пытались сохранить человеческое обличье. «…Пока есть жизнь, пока есть силы, не все потеряно. Увидят “светоч”, слабо мерцающий, услышат голос, зовущий к борьбе — те, кто пока еще не проснулись…», — мечтал генерал Алексеев.

В одном я все же не мог согласиться ни с Алексеевым, ни с Корниловым, ни с прочими зачинателями Добровольческой армии: они по-прежнему избегали политики. Боялись ее как чумы. Считали, что слишком рано озвучивать цель противостояния. «Победим большевиков — видно будет, какой образ правления выбирать в России». Боялись раскола между монархистами, республиканцами и прочими противниками социалистов, бывших пока на нашей стороне. Большевики обещали немедленно прекращение войны, землю — крестьянам, фабрики — рабочим… Мы не обещали ничего. Мы не давали «мечты о России завтрашнего дня». Мечты о стране, в которой хочется жить, строить, воспитывать детей, защищать ее…

Но я надеялся, что это только начало и «идеология» — как «мечта, учение о идеале», у нас вскоре появится, сформируется, выкуется в процессе сопротивления. В конце концов, мы были патриотами, а не космополитами с громким лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Мы были образованнее, мотивированнее, профессиональнее в военном деле. Не хватало только цели, за которой бы пошел народ.

А пока мы уходили в темную и холодную ночь, чтобы рассеять опустившийся над страной мрак. Помимо нашей «армии», в самом ее центре (чтобы защитить от атак большевиков), следовал обоз с женщинами и ранеными. Если мне не изменяет память, одних гражданских было более 120 человек. Да еще столько же женщин — сестер милосердия.

Я не зря упоминаю о нашем полунищенском состоянии. У нас практически не было продуктов, медикаментов, было плохо с одеждой, не говоря уже о пулеметах и патронах. В «казне» было шесть миллионов рублей кредитными билетами — на неизвестный срок. А платить приходилось буквально за все: за любую охапку дров, лошадей, сено, ночлег и краюху хлеба…

Сколько слез и стонов было у провожавших нас! Но судьба оказалась коварна: большинство уходивших — вернулись. А вот те, кто остался — вольно или невольно, раненые или ослабевшие, слишком старые или юные — через считанные дни оказались во власти обезумевших от ненависти большевиков…

А мы уходили. Уходили, как Моисей, с горсткой доверившихся ему людей — на поиски «земли обетованной» …

Меня как отличного стрелка и неплохого наездника определили в конную разведку — мы шли практически «наощупь» среди кружащих вокруг нас красных банд. И вы не поверите, но я был практически счастлив! После этой странной (если не сказать жестче) Великой войны, не менее странных «революций» и переворотов, после отчаяния при виде гибнущей страны и смерти отца впервые я чувствовал себя нужным. Я был среди своих, среди семьи русских офицеров. Среди братьев и сестер по образу духа и чести. Я знал, за кого я сражаюсь и кого оберегаю. Я знал, что каждый из них — от седоусого генерала до зеленого юнца, безо всякого сомнения заслонят меня от смерти, вынесут раненого с поля боя. И я был готов ради них на то же, а учитывая мой опыт, силу и выносливость — в десятикратном объеме.

Мне выделили отличного белого жеребца с характерной кличкой Фарфор, и я носился на нем то впереди, то позади, то по бокам от медленно тянущейся колонны добровольцев.

Больше всего мы опасались не засад, а преследования. Не отягощенные гражданскими и ранеными, имея большое превосходство в численности и вооружении, не испытывая недостатка в лошадях, большевики могли бы просто вырезать едва наметившееся добровольческое соединение, но… Как позже оказалось, наши преследователи даже нарушили прямой приказ: «Догнать и уничтожить!» Перед ними оказались заманчивые города и села, полные всякого барахла и еды, и беззащитное мирное население. Нет сомнения, что преследователи понимали, что, загнанные в угол, мы будем драться насмерть, до последнего человека. А сворачивать горлышки бутылкам куда безопаснее, чем боевым офицерам.

Отряды большевиков кружили вокруг нас, но в серьезные столкновения не вступали, ограничивались кратковременными стычками. Большинство же «задерживалось» в теплых городах, хуторах и станицах. Мало кому хотелось следовать за нами во мрак и холод. И все же они медленно, опасливо, как чующие кровь шакалы, ползли по нашим пятам.

Мне вспоминалась та легендарная атака Кутепова, спасшая когда-то мою жизнь: роты идут твердым, размеренным шагом, а за ними, по склону высоты, катится грозовая стена взрывов немецких снарядов. Так же шли сейчас и мы: размеренно, твердо, а за нами, по пятам, следовала смерть. Несколько раз мы вступали в картечные схватки с зазевавшимися разъездами красных, стремясь захватить «языка» и узнать, что происходит вокруг нас. Бог миловал: в тех стычках я не был даже поцарапан, хотя рубка была жаркая.

Генерал Алексеев болел, простуженный, закутавшись в шинель, ехал в небольшой коляске. Казна таяла: в станицах нам любую мелочь продавали втридорога, а уж за оружие и лошадей запрашивали и вовсе умопомрачительные суммы. Полагаю, «домовитые» казаки позже при установлении большевиками своей власти на Дону, еще не раз пожалели о подобной «помощи» в начале борьбы, когда у всех нас еще был шанс…

Корнилов, мрачный и сосредоточенный, ехал в авангарде. Их отношения с Алексеевым сделались еще более натянутыми, но, настоящие профессионалы, они умели держать себя в руках и не позволять эмоциям влиять на общее дело. Встав совместно во главе зарождающегося движения, они разделили обязанности: Корнилов принял на свои плечи разрешение всех военных вопросов, а Алексеев — хозяйственных и «гражданских».

По молчаливому согласию, у больных и раненых офицеров оружие не забирали. Лекарств практически не было, не говоря уже про обезболивающие, и оружие у раненых было еще и возможностью их выбора. Страшного, но выбора…

К невзгодам походной жизни я привык давно, но никогда, ни до, ни после этого отчаянного перехода мне не было так тяжело бриться. Горячей воды не было — все уходило на нужды раненых и гражданских, и приходилось скрести себя опасной бритвой практически через иней на щетине. Уж чем мне только не приходилось бриться в Гражданскую и позже в Африке и во Вьетнаме — и водой, и молоком, и даже один раз с помощью бутылки виски, но эти 80 дней похода я до сих пор вспоминаю с содроганием. Да еще если прибавить негнущиеся на морозе пальцы… В общем, в боях я тогда не получил ни одной царапины, а вот от опасной бритвы вся моя физиономия была в порезах, словно я каждое утро дрался со стаей голодных котов за крынку сметаны…

Один из серьезных боев произошел у села Лежанки, где большевики организовали довольно толковую оборону, с окопами, пулеметными гнездами и даже артиллерией (намеренно поставленной рядом с церковью). Корнилов сломил их сопротивление быстро и умело, двумя «комбинированными» ударами: в лоб и с тыла. Бой был скоротечный, с нашей стороны было всего несколько раненых и четверо убитых. Всех пленных Корнилов приказал расстрелять — брать с собой мы их не могли, отпустить — тоже. Помиловали лишь артиллеристов — они присоединились к нам, оставшись при своем орудии. Противостояние все больше входило в фазу озверения и беззакония… Тут мне просто нечего сказать: я лишь описываю то, что было…

Куда кровопролитнее нам дался бой у станицы Кореновской — тогда в бой вступили даже раненые, кто еще был способен держать винтовку или хотя бы перезаряжать ее для товарищей. Корнилов лично повел людей в атаку в самый напряженный момент…

В том бою отличился мой бравый фельдфебель Мурашко, в одиночку захватив пулемет с запасом патронов. Так как полным георгиевским кавалером он был уже давно, Корнилов лично приставил его к офицерскому чину. (Что позволит ему позже даже завести себе адъютанта — проворного малого из местных ополченцев.)

Что уж теперь вспоминать «мелочи», вроде кровопролитных боев, скоротечных сабельных стычек и долгой, тяжелой и пугающей дороги в опасной степи…

А в марте Господь решил подвергнуть нас еще одному испытанию. Погода в степи «взбрыкнула»: сначала дули сильные ветра и несколько дней подряд шел ледяной дождь, а потом, в одну ночь, ударили холода, и весь наш огромный обоз покрылся толстым слоем льда. Говорят, что первой придумала это ставшее легендарным название одна медсестра, пытавшаяся счищать ледовую корку с раненых — Ледяной поход. Название быстро прижилось, и позже этот поход мы иначе не называли…

20 марта мы форсировали Кубань, а через пару дней узнали, что Екатеринодар, в который мы так стремились, захвачен большевиками. Кубанская армия полковника Покровского сдала город без боя. Корнилов принял решение идти через горные аулы на юг, чтобы дать армии хотя бы кратковременную передышку. Горцы встретили нас благожелательно, но красные все мощнее и стремительнее сжимали вокруг нас кольцо, окружая нас все новыми и свежими частями-подкреплениями. Кольцо сжималось, и нас пытались прижать к Кубани, за нами по пятам шли отряды красного командира Сорокина — начальника умелого, жестокого и опасного, а в станицу Усть-Лабинскую уже прибывали эшелоны с новым пополнением красноармейцев…

Успев захватить мост через Кубань, мы переправились на другой берег. Правда, эта территория считалась под контролем красных, но иного выхода у нас все равно не было. (К слову сказать: пару раз нам доводилось переправляться и вброд. Я вывозил медсестер на коне, ведя его под уздцы, а могучий Мурашко переносил раненых на руках по пояс в ледяной воде. Как мы тогда не околели от обжигающего холода — ума не приложу.)

Несколько раз в дальней разведке мне удалось добыть сведения о передвижении большевиков. А вот засаду на реке Белой мы проглядели — если б не отчаянная атака Юнкерского батальона, практически безоружного из-за отсутствия патронов, дело бы закончилось полной катастрофой. Сколько же раз нас спасали эти безусые, исполненные отваги и мечты мальчишки! Подвиг Ледяного похода — это прежде всего подвиг романтиков-юнкеров, готовых к любым лишениям и самопожертвованию…

В середине марта мы вышли на соединение с Кубанской армией Покровского. Полковник было заикнулся о «самостоятельности» своей армии, но Корнилов жестко пресек: «Одна армия и один командующий. Иного положения я не допускаю». И превосходящая по численности Кубанская армия влилась в нашу (состоящую на четверть из раненых) Добровольческую, мгновенно увеличившись вдвое. Теперь можно было и наступать…

Быстро и неожиданно для спавших красных, мы вошли в станицу Новодмитриевскую, битком набитую большевиками. Покровский с кубанцами не поддержали атаку, сославшись на погодные условия — несколько дней шел холодный ливень, но медлить и упускать эффект неожиданности было нельзя, и мы пошли в атаку своими силами. Противника в станице было не менее трех тысяч, и несколько часов мы были вынуждены вести самый тяжелый из существующих боев — городской. Но медленно, дом за домом, улица за улицей, станица перешла под наш контроль.

На высоте в тот день были все офицеры, юнкера и солдаты Добровольческой армии. Полковник Кутепов опять отличился отчаянным лихачеством: в одиночку ворвался в дом, полный чаевничавших красноармейцев, и встав перед ними, потребовал немедленно сдаться. Что те и сделали, сложив рядом с самоваром наганы и шашки. Мне тоже удалось себя проявить (впрочем, как и каждому в том бою). Хвастаться не стану, скажу лишь, что Корнилов лично объявил мне благодарность за храбрость в бою… Два дня потом красные пытались нас выбить из станицы, но безуспешно и с большими потерями для себя.

В конце марта мы пошли ва-банк, взяв штурмом станицу Георгие-Афипскую, охраняемую красноармейскими частями в пять тысяч штыков. Бой был страшный, но и цель высока. В станице находились склады с оружием и продовольствием. Цену мы заплатили высокую (Марков с горечью признал, что еще пара таких атак, и от нас останутся «рожки да ножки»). Но станицу со складами и боеприпасами мы все же взяли…

Потери наши были внушительны — одних раненых свыше полутора тысяч человек. Корнилов настаивал, что единственным выходом для нас при таком положении будет взятие Екатеринодара с его складами, медчастями и возможностью перевести дух и зализать раны.

Но с Екатеринодаром не заладилось буквально во всем, невзирая на все наши усилия. И дело было не просто в удаче или везении. Красных было слишком много, а их артиллерия и вооружение значительно превосходили наши возможности. К тому же нам приходилось наступать, а им всего лишь обороняться. Мы потеряли отличного офицера, создателя Корниловского полка — Митрофана Неженцева, и несколько сотен блестящих боевых офицеров, каждый из которых стоил десятка, а то и больше солдат противника.

Надо сказать, что красные дрались отлично. Все же это были русские люди — стойкие, терпеливые, мужественные. Будь на их месте австрийцы… Но… Тут «нашла коса на камень». Мы ходили в «психическую» атаку, без единого выстрела, красные косили нас из пулеметов. Красные бросались в отчаянные контратаки — мы встречали их в штыки… Сколько отчаянных голов полегло за эти три дня с обеих сторон!

Потери были огромны, но Корнилов уперся, не желая слушать доводов, и твердо решил взять Екатеринодар и погибнуть. Честно говоря, диспозиция была такова, что мы готовились скорее ко второму варианту… Но Бог решил иначе.

Корнилов назначил решающий штурм и сам решил вести войска в атаку. Он приказал нам подготовиться и надеть чистое белье — старое правило идущих на явную смерть. Но произошло непредвиденное: вечером за считанные часы до начала утренней атаки одиночный снаряд угодил в дом, который выбрал для своего штаба Лавр Корнилов. Снаряд взорвался, убив лишь одного-единственного человека — самого командующего. Странное совпадение…

Принявший командование войсками Деникин не стал устраивать кровавый штурм с непредсказуемым результатом, а отвел армию от опасного города.

Отходили мы быстро, чтобы большевики не успели организовать преследование. Тело Корнилова после отпевания пришлось тайно захоронить в станице Елизаветинской. (Как мы позже узнали, ворвавшиеся в станицу красные, перевернув все вверх дном, все же обнаружили захоронение, отвезли тело генерала в Екатеринодар, к тому же Ивану Сорокину, который приказал содрать с тела мундир, повесить труп на дереве и долго рубил его шашкой, глумясь над поверженным львом… Тело легендарного генерала большевики сожгли на бойне за городом…)

Опять был поход, и опять были бои, стычки, дерзость, отвага и подвиги… И невероятная ожесточенность с обеих сторон, все больше и больше переходящая в озверение…

На станции Медведовской генералу Маркову удалось даже захватить красный бронепоезд, не считая множества снарядов и трофеев…

…И снова — поход, грязь, бои, стычки и опять — грязь и дожди…

Весной до нас дошли вести о народном восстании на Дону против власти большевиков, и мы повернули на Дон, пройдя в общей сложности за 80 дней уже более тысячи километров с непрерывными боями.

13 мая 1918 года Ледяной поход был окончен.

Можно спорить о результатах, но было сделано главное: о нас услышали! Мы не достигли каких-то значимых побед, прошли 1100 километров с боями, потеряв более 400 героев убитыми и полторы тысячи ранеными, и вернулись туда, откуда вышли 80 дней назад. Но мы сделали главное: мы подняли флаг Надежды! Большевики, превосходя нас в количестве и вооружении, не смогли превзойти нас в качестве. Мы показали возможность борьбы и противостояния. На всю Россию мы объявили, что мы есть и мы сражаемся!.. И нас услышали. Нам поверили и пошли на зов.

Одно ранило мне сердце: в Петрограде большевики расформировали легендарные полки старой гвардии. Комиссариатом Петроградской коммуны 28 апреля 1918 года, славный Лейб-Гвардии Измайловский полк был расформирован, а личный состав был распределен между частями Красной армии. Преображенский, Семеновский и прочие Гвардейские полки так же были «отменены» новой властью…

Добровольческая армия разместилась по станицам Донской области, раненых распределили по госпиталям. К этому времени немцы окончательно «дожали» большевиков на переговорах в Брест-Литовске, обложив огромной контрибуцией и захватив практически весь юг России, включая Ростов, в котором расположился штаб немецкого командования. Наши бывшие союзники, уже начавшие понимать, кто такие большевики, стали сами искать с нами встречи для переговоров и даже оказания помощи. Все державы бывших союзников Антанты и даже державшие нейтралитет отказались признать законность новой власти и разорвали дипотношения.

Для Добровольческой армии наступила небольшая передышка. Трехмесячный срок, на который мы, добровольцы, заключали свой контракт, истек, и часть «армии» разъехалась по домам. Но большинству, как и мне, возвращаться было некуда. Еще с 1917 года большевики практически объявили все «чуждые им элементы» вне закона. Сначала самосуд, а затем «красный террор» против офицеров, дворян, казаков и прочих «бывших», ширился и ужесточался с каждым днем. В городах офицеров и дворян с удовольствием прилюдно унижали, заставляя выполнять черную работу по уборке улиц, выгоняли из домов, отказывались брать на работу. Ленин под угрозой расстрела приказал мужчин и женщин «дворянского класса» привлекать к рытью окопов и призывал расправляться с «паразитами при малейшем нарушении правил социалистического общества». С его же подачи стартовала кампания по вскрытию мощей и последующими «разоблачениями» религии. На месте святых источников и храмов начали возникать овощные базы (с их непередаваемым ароматом гниющей капусты и картофеля). Как мы позже узнали, из усыпальницы Измайловского собора тоже вынесли тела офицеров и зарыли где-то в районе Митрофаньевского кладбища, а в самой усыпальнице устроили склад картошки для сотрудников-чекистов. Да, не любили большевики все, что напоминало им о Страшном суде, ждущем каждого человека. Так боялись и не любили, что даже пытались Бога просто «отменить» …

Ленин и Троцкий громогласно призывали бороться с несогласными любыми методами. Ильич переживал: «В Париже гильотинировали, а мы лишь лишим продовольственных карточек», Троцкий его успокаивал: «…вскоре террор примет очень сильные формы… наших врагов будет ждать гильотина, а не только тюрьма». То здесь, то там по стране начали вспыхивать очаги сопротивления, еще одинокие, неорганизованные, спонтанные. Ленин уверял в необходимости массового террора для наведения «революционного порядка». Троцкий кнутом и пряником начал сколачивание новой Красной армии взамен полностью разложившейся царской.

В мае началось восстание чехословацкого корпуса, охватившее Сибирь и Поволжье, в июне уже было организовано Временное Сибирское правительство, срочно формировалась «народная армия» КОМУЧа, впервые громко прозвучало имя полковника Каппеля. Весной финны при поддержке немцев заняли Хельсинки и Выборг, выдавив оттуда не только красных, но и устроив резню всего русского населения. 15 мая правительство Финляндии объявило войну России, отгородились от власти большевиков Польша, Прибалтика, Средняя Азия, Южные и Юго-Западные территории. Поднималась волна противостояния в Сибири… Империя распадалась на части.

С февраля 1918 года британские войска высадили десант в Мурманске, положив начало интервенции стран Антанты. Чуть позже к ним присоединился французский десант. Левые эсеры подняли восстание в Москве, Борис Савинков — в Ярославле, практически одновременно началось восстание в Муроме…

Власть большевиков заметно зашаталась. В ответ они обрушили на оставшихся в контролируемых им территориях «бывших» всю мощь репрессий.

Тогда еще мы не знали, что в июне был убит в Перми великий князь Михаил Александрович, так опрометчиво отказавшийся от предложенного ему трона. Месяцем позже была расстреляна содержавшаяся под арестом в Екатеринбурге семья бывшего императора Николая Александровича, и практически сразу последовало убийство великих князей, содержавшихся в Алапаевске. Был зверски убит и наш измайловец князь Константин Константинович-младший. Связав ему руки, большевики оглушили его ударом топора по голове и сбросили еще живого в шахту… 5 сентября 1918 года большевиками был принят декрет об объявлении красного террора, начались расстрелы «бывших». Троцкий вдохновенно организовывал концлагеря, заградотряды, взятие заложников…

С запозданием, от прибывающих на Дон офицеров мы узнавали слухи о судьбах наших однополчан. Расстреляны в Петрограде полковники Акерман, Миллер, Павлов и Квитницкий — герои Великой войны. Расстрелян инвалид, потерявший на войне руку, командир Измайловского полка, генерал Круглевский. Расстреляны полковники Кушелевский и Никифораки. Расстрелян наш талантливый музыкант капитан Рейнике. Арестованы Бакмансон и Охочинский. Судьбы большинства нам были тогда не известны…

На Дону, мы, измайловские офицеры, старались держаться вместе, образовав роту в 1-м батальоне 1-го сводно-гвардейского полка.

В июне 1918 года генерал Деникин повел нас в новый поход, который позже назовут Вторым Кубанским. Задачей было полностью очистить от большевиков Кубань, Черноморье и Кавказ — цель, мягко говоря, не из легких. 22 июня 1918 года мы выступили. В этот раз нас было вдвое больше — почти 9 тысяч человек. Командирами армейских соединений стали уже почти легендарные генералы Марков, Дроздовский и Эрдели. Но уже 25 числа в бою под станицей Шаблиевкой был смертельно ранен Марков. 1-й офицерский полк с этого дня взял себе наименование в честь своего погибшего командира — «марковцы».

Наша армия росла довольно быстро, пополняясь все новыми и новыми добровольцами. Прав был Алексеев: мы сумели «зажечь свечу», увиденную многими. Совсем скоро наши силы выросли до 40 тысяч. Бои шли за боями. Надо отдать должное: большевики бились отважно и умело. Впрочем, это было неудивительно: как бы там ни было, а они тоже были русскими солдатами…

Деникин в эмиграции вспоминал разговор двух своих офицеров:

— Ну и дерутся же сегодня большевики!

— Ничего удивительного — ведь русские…

В этом и был главный ужас этой самой страшной для меня войны: русские убивали русских, все больше входя в раж и пьянея от крови…

В январе 19-го умер от ран лично водивший в атаку свой полк генерал Дроздовский, и второй офицерский полк с этого дня стал носить имя своего командира. А 8 октября скончался и основатель Добровольческой армии, генерал Алексеев. Генерал Деникин занял место главнокомандующего. Командующим был назначен генерал Врангель.

Бывший измайловец, генерал Май-Маевский, успешно бил на Северном Кавказе втрое превосходивших его по численности большевиков, генерал Шатилов занял Грозный, генерал Шкуро — Владикавказ. Северный Кавказ был полностью освобожден от большевиков. Боевые действия переместились в Донецкий бассейн. Накал страстей достиг своего апогея. Количество погибших с обеих сторон я не берусь подсчитывать даже приблизительно. Только под станицей Великокняжеской в результате трехдневных боев мы взяли более 15 тысяч пленных (больше, чем нас было в начале 1-го и 2-го Кубанских походов).

25 июня Добровольческая армия взяла Харьков, генерал Шкуро к тому времени освободил Екатеринослав, а старый измайловец, генерал Шиллинг, спустя краткое время, окончательно «вымел» большевиков из Крыма.

3 июня генерал Деникин издал свою знаменитую директиву о поэтапном освобождении России, указывая направление движения армий: Нижний Новгород, Саратов, Владимир, Курск, Тулу и дальше — до Москвы.

Никогда мы не были так близки к победе! Именно наша Добровольческая армия, начинавшаяся с четырех тысяч полураздетых, голодных, плохо вооруженных людей, теперь имела возможность очистить всю Россию от террора большевиков…

Ленин и Троцкий, прекрасно осознавая опасность, призывали: «Все на борьбу с Деникиным!»

В конце августа части генерала Бредова взяли Киев, в конце сентября Кутепов вошел в Курск, а Шкуро — в Воронеж. И уж совсем неожиданно для большевиков 28 сентября армия генерала Юденича перешла в наступление в сторону Петрограда, захватив Лугу, Красное Село и Гатчину. А в ноябре 1918 года нас ожидало новое радостное известие: союзникам Антанты удалось переломить хребет выдохшейся германской армии и 11 ноября был подписан договор о капитуляции, положивший конец самой кровожадной (на тот момент) войны в истории человечества.

Увы, Россия в этом «параде победы» не участвовала. Как позже писал Уинстон Черчилль: «…Ни к одной стране судьба не была так жестока, как к России. Ее корабль пошел ко дну, когда гавань была уже в виду. Она уже перетерпела бурю, когда все обрушилось. Все жертвы были уже принесены, вся работа завершена. Отчаяние и измена овладели властью, когда задача была уже выполнена. Долгие отступления окончились, снарядный голод побежден, вооружение притекало широким потоком, более сильная, более многочисленная, лучше снабженная армия сторожила огромный фронт, тыловые сборные пункты были переполнены людьми…»

Поражение Германии вселяло в нас надежду на помощь Антанты, освободившей свои войска от фронтов. Понимали всю опасность ситуации и большевики. Победа была так близка…

В ноябре 1919 года в сводном полку 1-й гвардейской дивизии был наконец сформирован измайловский батальон, получивший возможность действовать практически автономно. Помимо старых кадровых офицеров, в Гражданскую войну было принято «в измайловцы» еще несколько человек, а около сорока считались «прикомандированными».

Кандидатуры вновь прибывших рассматривались едва ли не строже, чем в славное довоенное время. Так был принят капитан Алексей Дмитриев-Мамонов, прошедший с нами весь Ледяной поход и возглавивший пулеметную команду сводно-гвардейского полка, штабс-капитан Николай Ткаченко, доброволец, получивший в боях с большевиками тяжелое ранение и потерявший левый глаз, но оставшийся в строю. Сергей Гескет, брат нашего отважного Бориса Гескета, штабс-капитан Гудим-Левкович, опытный офицер, прошедший Великую войну, штабс-капитан Владимир Рагимов и прочие отважные, опытные и честные офицеры. Старых измайловских офицеров, прибывших на Дон, становилось все больше. Они навсегда останутся в моей памяти: князь Аргунский-Долгоруков, полковник Арнольди, бывший адвокат, а ныне умелый офицер Павел Брюнелли, Волкобрун, Волков, Георгий Галатов, Толя Гамалея — сын гениального врача и ученого, Гамбс и Гаскет, Гренау и Голубев, Герциг и Гринев, Гурчин и Дрангевич, братья Душкины и братья Есимантовские, Елагин и Зальтман, Киргоф и Козлов, Мануров и Нащекин, Панифидин и Панаш, Перский и Порохов, Правиков и Теплов, братья Соколовы и Траскин, Толстой и Фомин, генералы Шиллинг и Киселевский… К слову сказать, две дочери нашего бывшего полкового командира, генерала Киселевского, сестры милосердия Елена и Татьяна, прошли с нами не только опасными дорогами Великой войны, но не оставили нас и позже, пройдя и Ледяной поход, и 2-й Кубанский, и всю Гражданскую вплоть до эвакуации из Крыма… Измайловцы. Мои братья. Моя семья…

Почему же мы не смогли довести дело до конца, когда уже были так близки к цели? Почему профессиональные боевые офицеры проиграли еще только зарождающейся Красной армии? У каждого из нас есть своя версия и свои причины. Я же пишу только о том, что видел сам и что считаю причиной поражения. Очень не хотел бы я говорить об этом, но… Как говорил мне отец: наше прошлое — это карта, и нельзя с нее стирать неудобные болота, овраги и пропасти, иначе это исказит карту до рисунка из детской книжки. Надо фиксировать все. И не повторять. Эти «карты» написаны кровью и стоят слишком дорого, чтоб уничтожать их и искажать…

По моему твердому убеждению, наша главная ошибка была в недооценке противника. Мы были опытны, мотивированы, неприхотливы и готовы сражаться до последнего вздоха. Большевики же поначалу в большинстве своем показывали себя скверно в боях и с немцами, и с Добровольческой армией — не хотели воевать. Более того, они настроили против себя гражданское население «экспроприациями», жестокостью и прямо-таки бандитской вольницей, базирующейся на отсутствии дисциплины и твердого командования. Люди потянулись к нам, поначалу еще не позволявшим себе подобного.

Но большевики смогли сделать выводы из своих ошибок, а мы стали повторять уже их просчеты. Нагайками, пропагандой и кровью, большевики начали создавать весьма боеспособную впоследствии Красную армию, особое внимание уделяя коннице. Где насильно, где уговорами привлекли «военспецов» из бывших царских офицеров, повсеместно расставили комиссаров, следящих за исполнением приказов и днями и ночами рассказывающих бойцам о «светлом будущем», которое их ждет после победы над «бывшими». Мобилизовали всех, до кого смогли дотянуться. Помня про последствия вредительского «Приказа № 1», ввели всюду жесточайшую дисциплину под страхом расстрелов. Гражданское население тоже не забывали, рекламируя: «Солдатам — мир, крестьянам — землю, рабочим — доходы с заводов и фабрик».

А мы… Мы уже уверовали в свою непобедимость, вновь недооценив противника. Мы забыли, что сражаемся против русских, которые, как известно, очень долго запрягают, но затем очень быстро едут. Мы не давали ни своим же солдатам, ни гражданскому населению хоть какого-то плана на будущее, словно намекая, что опять их ждет труд на капиталистов, фабрикантов и помещиков.

Более того, «в преддверии победы» наше руководство уже выпускало приказы и постановления о наказании всех, кто помогал большевикам. После нашего поражения репрессии в стране были ужасными: полстраны было запугано массовым террором, тысячами казней и миллионами отправленных в лагеря. Но если б мы выиграли — жертв было бы не меньше.

В середине 1919 года генералом Деникиным был утвержден Закон в отношении участников установления в Российском государстве советской власти, а равно содействующим ее распространению и упрочнению. Закон должен был начать действовать по всей стране после нашей победы, и большинство попадавших под него, планировалось приговорить к смертной казни с конфискацией имущества. А всяким «пособникам» планировалась «бессрочная каторга», «каторжные работы до 20 лет» и «исправительные арестантские отделения». Я прекрасно помню, о чем (и с каким удовольствием) мечтали мои сослуживцы… (Это была одна из причин, по которым я категорически отказывался возглавлять подразделения, оставаясь «командиром отдельной винтовки»).

Но самое главное — мы сами не представляли будущее страны. Мы не только не могли звать в это «светлое завтра» крестьян, рабочих и солдат, мы сами не очень понимали, что будет после. «Победим красных и будем решать». «Не лезьте в политику — не раскачивайте лодку!» «Главное — установить порядок». «Во время войны надо сплочаться, а не спорить и мечтать!» И прочая губительная чушь. Одним словом, наступали на те же грабли, что и Временное правительство.

Важным фактором нашего поражения было и невероятно плохое снабжение. Буржуазия категорически не хотела жертвовать деньги Добровольческой армии: то, что выделяли, было сущими копейками, — в результате потеряли все. А ведь деньги были! Даже золотые запасы и ставшая существенной помощь бывших союзников — Антанты… Отсутствие единого руководства, нестабильные фронты, командующие армий и атаманы — каждый сам за себя, поодиночке и разрозненно.

А вот у большевиков «центр управления» был и действовал слаженно, перебрасывая части на важные участки, учась на собственных и на наших ошибках.

К нам поначалу со всей России потекли люди… Но это были очень разные люди со своими целями, планами и желаниями. Сколько раз я видел одну и ту же картину: станицу захватывает отряд полуодетых, плохо вооруженных бойцов Добровольческой армии, а на следующий день в станице уже организовано десяток «войсковых союзов» с невесть откуда взявшимися «председателями», «товарищами председателя», «казначеями» и прочими стервятниками, сидят в кабаках и ресторанах, вручая друг другу награды и должности, гремят оркестры, повсюду — балы и собрания, полуголые красавицы и мужчины во фраках, огромные праздные толпы на улицах, а мимо них, поднимая пыль босыми пятками, уходит брать следующую станицу все тот же отряд полуголодных добровольцев…

Ехало на освобожденную нами территорию много, но вот в наши ряды вставало мало. Большинство просто бежало от большевиков. Купцы, фабриканты, профессора и прочие «бывшие» торопились скорее не к нам на помощь, а прочь от угрожавших им опасностей, сложностей и трудностей. Они и сидели в ресторанах, попивая вино и провожая глазами наши отряды. И если б это были барышни, старики и инвалиды! Добрую половину ресторанных гуляк, терзающих гитары грустными песнями «о потерянном рае», составляли офицеры и здоровенные мужики вполне призывного возраста, но уже «записанные» в разные тыловые части и «войсковые союзы».

Как же я ненавидел тогда этих «ресторанных ждунов», сидящих в кофейнях, читающих газеты под звуки скрипок и «позволяющих» нам повоевать за них, чтоб потом занять теплые места в освобожденной стране! Они были противны мне больше, чем большевики. У большевиков была хоть какая-то идея, а эти… Нам дорог был каждый человек, каждый патрон, каждая буханка хлеба, а две трети приехавших к нам предпочитали жрать котлеты в ресторане и «сочувствовать издалека». Они хотели вернуть себе все привилегии, но сами что-либо делать решительно не хотели. Они и до этого не хотели реформ и развития, своим махровым «все обойдется, не надо раскачивать лодку» превратив даже Думу в формальность и зыбкий «студень» — приведя страну к революции и первыми рванув за бугор, где принялись обвинять друг дружку, они же мутили воду и на юге, требуя «вернуть Россию к неограниченному самодержавию», что было сладостно только им самим. Держась зубами и когтями за свои былые привилегии, они сначала получили революцию, а теперь — поражение…

Вновь пришлось прибегнуть к мобилизации на захваченных нами территориях, набирать бойцов из пленных красноармейцев… По сути дела, наша армия перестала быть Добровольческой… «Цветные части» (корниловцы, дроздовцы, марковцы), явно испытывая те же чувства, иногда переходили все границы, попросту хватая всех встречных офицеров, отбирая у них документы и деньги и насильно ставя в строй. Надо ли сказать, что «мобилизация» подобным образом не прибавляла нам сторонников?

Из того времени мне почему-то запомнился странный факт: несмотря на большое количество разнообразных песен и маршей, самой популярной мелодией Гражданской войны была вульгарная «Шарабан». Ее пели и белые, и красные, и зеленые, переделывая под себя незамысловатые слова. С ней даже шли в бой. Ее пели в ресторанах и у костров, в госпиталях и собраниях. Ее распевали князья и рецидивисты, офицеры и солдаты… Репей, а не песня… Символ своего времени…

…Увы, столь хорошо начавшееся наступление Добровольческой армии стало замедляться и встречать все более грамотное сопротивление. Большевикам ценой невероятных усилий все же удалось восстановить вполне боеспособную и даже мотивированную армию. Даже нашего измайловца, умницу генерала Май-Маевского, командовавшего Добровольческой армией, большевики остановили во время Орловско-курской операции, переиграв и отбросив, фактически переломив весь ход Гражданской войны.

Увы! — призванные большевиками «военспецы» отлично знали свое дело. Например, начштаба 13-й армии красных был легендарный царский генерал Зайончковский, а командующим Южным фронтом — царский полковник Александр Ильич Егоров. Большевики только в ходе Орловско-курской операции захватили у Май-Маевского почти триста пулеметов, 10 бронепоездов и с десяток тысяч пленных… Май-Маевский, и без того «лечивший нервы» горячительными напитками, начал пить уже всерьез, что сказалось не только на здоровье генерала, но и на качестве проводимой им работы. К большевикам уже добровольно присоединялось большое количество офицеров старой армии.

Давала свои плоды и пропаганда, все больше и больше перетягивая на их сторону население, верящее в посулы «государства для крестьян и рабочих». К 1920 году численность Красной армии выросла до 20 миллионов человек. В РККА появились отличные конные части, хотя еще совсем недавно были лишь сформированные на скорую руку эскадроны на худых конях. Умело использовались «тачанки», осваивались захваченные у нас танки и броневики… Красные — учились! А мы — нет. Мы не могли даже толком объединиться и выработать общую стратегию и теорию. Основная промышленность находилась на захваченных большевиками территориях, как и горы оружия на складах, что также сказывалось на боеспособности Красной армии.

В Сибири у Колчака тоже все складывалось теперь не самым лучшим образом. Успехи 18–19 годов оказались не реализованы в перспективе, и удача оказалась на стороне лучше организованного и мотивированного противника…

Я не буду подробно описывать здесь все многочисленные повороты Гражданской войны, это прекрасно сделают и без меня, собрав полный объем информации с обеих сторон. Я описываю лишь то, что видел сам.

Был еще один важный фактор нашего поражения, который я не могу до конца понять до сей поры, — возрастающая и расширяющаяся жестокость. Вроде, никогда не называли меня глупым человеком, а все одно: не понимаю, как такое могло произойти с людьми, верящими в Бога, чтившими когда-то кодекс чести русского офицера, воспитывавшимися в просвещенной стране?..

Начинали-то мы очень хорошо, просто великолепно! Бессеребренники, избравшие своей эмблемой терновый венец, поднявшие факел сопротивления большевицкой тьме, а затем…

Я не знаю: может быть, сумасшествие — заразно? Как заразен садизм, жестокость, даже равнодушие? После того что я видел, мне кажется, что — да. Борясь с большевистским драконом, мы сами превращались в дракона. По жестокости к врагам и мирному населению мы уже ничем не отличались от наших врагов. Эту странную трансформацию ненависти лучше всего покажут судьбы наших офицеров. Про расстрелянных и брошенных в тюрьмы в самом начале революции я уже вспоминал… А теперь мне сложно будет подбирать слова…

Первой волной ярости, не скованной никакими преградами, была реакция на весть о гибели Матвеева-2-го. Это был сын нашего, измайловского, офицера Артамона Мехельса (сменившего с началом войны фамилию на Матвеев). К концу Великой войны оба его сына, Роман и Георгий, были прикомандированы к нашему полку и честно служили до самой революции. После большевистского переворота отец с сыновьями сумели пробраться на юг и присоединились к Добровольческой армии. В начале февраля во время выступления в Ледовый поход раненый прапорщик Роман Матвеев был оставлен в лазарете Новочеркасска. Захватив лазарет, большевики стали издеваться над тяжелораненым уланом, лежавшим по соседству с нашим однополчанином. Матвеев заступился за беспомощного офицера. Большевики приказали ему собираться на расстрел. Когда он надевал шинель, увидев одну звезду на погонах, большевики спросили, отчего ж всего одна. Матвеев ответил, что второй царь не дал. Тогда один из палачей выколол ему штыком глаза, приговаривая: «вот тебе — вторая!»… Тогда эта история казалась нам сплошной дикостью. Но с каждым днем мы все больше слышали, а иногда и становились свидетелями последствий совершенно диких расправ над офицерами. Даже бесы в аду едва ли способны на ту изощренную фантазию, которую применяли большевики в своих пытках и казнях.

В начале октября погиб наш отважный полковник Соколов, краткое время командовавший полком в 1917 году и прошедший с нами Ледяной поход. Под Армавиром он оказался в окружении многократно превосходящих сил противника. Кто-то утверждал, что большевики захватили его в плен еще живого и вырезали у него на плечах погоны перед тем, как зарубить, кто-то считал, что он успел застрелиться, чтоб не попасть в плен. Тело не нашли, а мы к тому времени уже столько всего видели и слышали, что были готовы поверить и в первое, и во второе…

Немного позже в плен попал и наш капитан Герхен. На предложение большевиков предать нас и перейти на их сторону — влепил комиссару пощечину. Надо ли говорить, что последовало дальше? Одновременно с ним был убит и его брат.

В конце 19-го года наш измайловец, Анатолий Гамалея, сын ученого, заболел и попал в госпиталь города Таганрога. Когда большевики захватили город, они узнали, что там находятся заболевшие тифом, и не стали рисковать, уничтожив всех больных. Издевка судьбы состояла в том, что в это самое время его отец-академик по личной просьбе Ленина спасал Петроград и Москву от эпидемии тифа и холеры…

Не менее жестоки были и многочисленные банды, наводнившие юг России. Мне довелось разговаривать с очевидцами расправ банды Махно над пленными горцами из Дикой дивизии. Облить керосином и сжечь заживо — считалось еще «милосердной смертью» …

Это был настоящий ад на земле, где смерть была не самым страшным, что ждало впереди. Смерть тоже бывает разная…

На террор стали отвечать террором. Почти у каждого офицера или добровольца кто-то уже пострадал от рук большевиков — жена, невеста, брат, мать или отец. Началась уже не война, а резня на взаимное уничтожение. Соревнование в кровожадности и жестокости.

Гражданское население страдало больше всех от бесконечных переходов «из рук в руки» — то к нам, то к большевикам, то к петлюровцам или махновцам. Сперва их грабили одни, потом приходили другие и пороли всех, от мала до велика, мужчин и женщин, за то, что… дали себя ограбить предыдущим. В каждой семье кого-то мобилизовали насильно, а пришедшие их били и расстреливали за то, что их кормильцев угнали служить «не на ту сторону»…

Разутая и голодная Добровольческая армия сама стала реквизировать все необходимое. А точнее — грабить все, что было в пределах досягаемости, уже без оглядки на «имидж» и «правила войны». Больше всего доставалось еврейским селениям. Особо в этом усердствовали махновцы и петлюровцы, но и части Добровольческой армии недалеко ушли от них. Из-за огромного количества евреев в большевистском руководстве в народе бытовало стойкое убеждение, что именно они стоят за революцией и всеми ее последствиями. И все темные мифы, рожденные антисемитизмом, враз выплеснулись наружу…

Отстраненный от командования Юнкерским батальоном и вернувшийся к нам Василий Парфенов возглавил конную команду и гонялся за бандами в Прилукском уезде и как-то раз, возвращаясь с рейда, устроил грандиозный еврейский погром в Большом Прилукье. Было убито немало людей… Парфенову предложили уйти из нашего полка добровольно… (В 1920 году он получит в командование новый полк, но по пути к месту службы окажется на станции, которую захватит отряд красноармейцев, и погибнет в бою).

Увы, не только среди измайловцев, бывших когда-то единой семьей, пробежит «трещина» во взглядах на допустимые методы борьбы. Рушились отношения и между остатками былой гвардии и армией. Между гвардией и армией всегда проходила довольно жирная черта: гвардия считалась элитным подразделением, охранявшим императоров и столицу, и потому армейские нас недолюбливали и при этом завидовали, мечтая очутиться в наших рядах. Теперь это нам аукнулось: нас нарочито обходили в поставках продовольствия и оружия, придирались и игнорировали, а в фаворе были так называемые «цветные части» — корниловцы, марковцы, дроздовцы. Они почему-то стали именовать себя гвардией и даже присвоили себе подобие ее формы.

Офицеры этих частей были люди отважные, опытные, как правило, участвовавшие в Ледяном походе (ставшем ныне символом Белого движения), но отличались неимоверным хамством и чванливостью. Подозреваю, что такое их поведение тоже относилось к издержкам той жутко нервозной атмосферы и жестокости, которая окружала нас, но так было. Большинство из них с удовольствием пользовались правами и привилегиями офицерства, но совершенно не имели представления или нарочито игнорировали понятия об обязанностях, воспитанности и кодексе чести. По одному меткому выражению: «Начинали как добровольцы-Георгии, а заканчивали как разбойники-Жоржики».

Настроения в этих «цветных частях» были ярко-республиканскими. Монархистов среди них можно было пересчитать по пальцам. Это была еще одна из многочисленных причин, по которым я отказывался от предложений возглавить какой-либо отряд: они все становились «политизированными» и разобщенными… Да и объяснять прописные истины о том, что грабить и терроризировать мирное население — плохо, просто устал… Увы — полковых священников в нашей армии было мало, как и веры в Бога… И человеческий облик утрачивался на глазах…

В жестокость, граничащую с озверением, постепенно погружались даже те, к кому я был искренне расположен, благодаря их когда-то высоким личным качествам. Буквально спасший меня своей блистательной атакой на германцев генерал Кутепов издавал теперь столь жестокие приказы о расстрелах по малейшему поводу и репрессиях в отношении гражданского населения, что мне становилось не по себе, и я отклонил его довольно заманчивое предложение о занятии высокой должности при нем. Кажется, он обиделся.

Ах, если б только он. Стремительно портились и мои отношения с некоторыми однополчанами, косившимися на меня из-за моего «чистоплюйства»… Полковая семья, бывшая когда-то единым целым, все стремительнее распадалась на части, расходясь каждый своей дорогой, с каждым сделанным выбором…

Помню, под Прилуками в нашу часть добрались изрядно потрепанные солдаты Павловского полка, сообщившие, что на них напали бандиты, отбили обоз и многих увели в плен. Полковник Мансуров выделил две роты с пулеметами для преследования банды. Грабители явно не ожидали преследования и далеко уходить не стали, расположившись в ближайшем селе. Захваченных в плен павловцев уже жестоко пытали, и их участь была бы предрешена, если б не подоспевшая помощь. И тут роли палачей и жертв быстро переменились. Всю деревню, включая женщин и детей, пороли розгами нещадно — за то, что дали приют бандитам. Бандитов лично подверг допросу наш потомственный измайловец офицер Зноско-Боровский… Я прибыл в это село на следующий день и видел следы этих «допросов»: вся изба была забрызгана кровью как иллюстрация к фильму о графе Дракуле. Мне рассказали, что бандитам разбивали головы в дверных косяках, как арбузы…

Через несколько дней ситуация повторилась. Прибыв на станцию Даниловка, мы остановились на ночлег в Ладанском монастыре, где настоятельница приняла нас замечательным образом и мне даже довелось ночевать в архиерейских палатах. На следующий день под вечер прискакали наши разведчики, доложили о нападении на них бандитов близ села Рябцы и имевшихся среди них жертвах. Полковник Мантуров приказал выделить три роты и «наказать село самым строжайшим образом». Когда отряд прибыл на место, то обнаружил тела наших убитых разведчиков и их лошадей, уже разобранных по хатам и хозяйствам. Бандиты, разумеется, уже скрылись. Капитан Голубев, командовавший отрядом, приказал забрать жителям скот и иконы, вывел их в поле, а само село сжег дотла. И так было постоянно. Сперва пытали одни, наслаждаясь тем, как враги орут «мамочка!», а на следующий день уже сами звали мам под пытками. Села и станицы горели по всему югу… Снова свет в окнах домов погас, чтоб не привлекать беду… Белые, красные, петлюровцы, махновцы — все резали друг друга с остервенением и яростью… Больше всех доставалось гражданскому населению: на них вымещали злость и те и другие… Пьянство в наших частях становилось повальным. Какие там «дисциплинарные меры», если больше всех пили господа офицеры. Стресс, усталость, озлобление — все служило причиной и поводом для возлияний…

Наш быт становился все аскетичней. Чаще всего мой дневной рацион составляли кусок черного хлеба и немного соленого арбуза. Зато чернослива было вдосталь — мы скупали его целыми мешками и свежий, и сушеный. С обмундированием (особенно с обувью) было очень плохо — мы выглядели куда печальнее любой банды местных «повстанцев». А вот боевые стычки становились всё чаще и чаще. Все росла и жестокость… Хотя, казалось бы — куда уж ей еще расти?..

Однажды наш измайловец, капитан Мамонов, отправился в дозор с командой конной разведки. В одном из сел их радостно встретили местные, говоря: «Давно вас ждали, у нас уже создан отряд, который будет вам помогать бить деникинцев!» (По «обшарпанному» виду их явно приняли за большевиков). Мамонов с солдатами вошли в указанную избу, где чаевничали «добровольные помощники», и без лишних слов порубили всех. Деревню — сожгли. На обратном пути отряд проходил через местечко, сплошь заселенное евреями. Мамонов со своим отрядом конной разведки согнали всех жителей одной из деревень в местную синагогу, которую и подожгли. Тех, кто смог выбраться, — рубили саблями… Времена изменились, поэтому, в отличие от того же Парфенова, Мамонову даже не пришлось покидать измайловский батальон. Я больше не подавал ему руки… Но и на меня смотрели все с большим осуждением — принимать командование отказывается, позволяет себе «чистоплюйствовать» в тяжелое время… Не либерал ли, часом? Но говорить что-либо открыто воздерживались — я считался лучшим стрелком не только в нашем батальоне… Семья измайловцев все распадалась. Больше не было уверенности, что брат прикроет тебе спину и вынесет раненого с поля боя…

Помню, как мы потеряли еще одного славного измайловца и моего хорошего товарища, который — один из немногих — еще пытался сохранять человеческий облик — отважного и скромного полковника Душкина. Это случилось чуть позже, но хорошо показывает наше душевное состояние. Творивший чудеса храбрости в Великую войну, в Гражданскую он уже командовал батальоном. Мы тогда находились в Одессе, войска уже начинали готовиться к эвакуации, а вокруг города кишели десятки бандформирований. Солдаты обожали Душкина, заботившегося о них и идущего в атаку всегда впереди.

Увы, ни февральская, ни октябрьская революции ничему не научила большинство офицеров: к солдатам они относились высокомерно и бездушно, как «в добрые царские времена», и старательно держали огромную дистанцию, сводя общение с подчиненными к приказам и наказанием за их неисполнение.

А Душкин относился к солдату как к части команды, и я не помню, чтоб его ослушались. Бывало, он даже подменял ночами уставших солдат в дозорах, порой обходясь без сна по нескольку дней.

Однако я видел, как с каждым днем он становится все мрачней и мрачней. Иногда мне казалось, что он специально ищет смерти, бросаясь в самые опасные места. Я пытался с ним поговорить — у нас были одинаковые взгляды на происходящее вокруг, и я знал, что деградация, жестокость наших однополчан мучает и его, но мое участие не помогало. Душкин улыбался своей знаменитой застенчивой улыбкой и отмалчивался, все больше и больше замыкаясь в себе.

Не помню число, когда его тело привезли в Одессу для отпевания в соборе. На похоронах присутствовал генерал Шиллинг и огромное количество солдат и офицеров. Солдаты, бывшие с ним в тот день, рассказали, что когда его отряд проходил мимо одного из сел, жители донесли, что в овраге неподалеку прячутся вооруженные бандиты. Можно было без особого труда ликвидировать или пленить их, но Душкин, оставив отряд чуть в стороне, в одиночку подошел к оврагу, встал на видное место и громко крикнул: «Выходите, сволочи! Иначе пленных брать не станем!» В ответ раздался залп…

Банду-то перебили, но странный поступок опытного видавшего виды офицера был непонятен до тех пор, пока в кармане его шинели не нашли записку: «В моей смерти прошу никого не винить». Многие так и не поняли, что это значит. Я — понял…

Часть сражающихся с той и другой стороны превратилась в откровенных людоедов. Бились уже не за идеологию, бились уже на уничтожение. Из мести. Из переполняющей животной ненависти к инакомыслящим. И что интересно, эти громче всех орущие о своей любви к «истине», делу и стране и наносили своими действиями самый большой ущерб своему движению. Они уже не были «белыми» или «красными», они были добровольными и старательными палачами, доносчиками… Бациллами смерти и террора.

Но сохранить руки чистыми не получалось и у меня. Когда находишься во время шторма в открытом море — невозможно остаться сухим…

…Как-то раз наш отряд нарвался на многократно превосходящие силы красных. После жестокого скоротечного боя мы вынуждены были отступить. Красные ровными, неторопливыми цепями шли нам вослед. Мне опять повезло: не получил ни единой царапины, и даже шкуру коня не опалил ни один выстрел. В считаные минуты я мог оказаться в недосягаемости, но…

Кто-то невероятно пронзительно и громко звал меня. Я придержал коня. Крик доносился сзади, где уже отчетливо были видны лица приближающихся красноармейцев.

«Поливанов! Саша! Поливанов!»

Я узнал голос князя Аргунского-Долгорукого. Позже солдаты рассказали мне, что пуля, пройдя через его лицо, выбила ему сразу два глаза, и он умолял хоть кого-нибудь застрелить его. Когда понял, что ни у кого не поднимается рука, стал звать именно меня… Сомнительная честь… Но, видимо, угадал, кого просить…

Я слез с коня, шлепнул его по крупу, отправив Фарфора вперед (ни губить животное, ни отдавать красным не хотелось), повернулся и пошел назад. Пытаться вытащить раненого все одно бы не получилось — быстро приближающиеся красные нас пристрелили бы без труда.

Аргунский лежал на земле, закрыв окровавленное лицо руками и повторял все тише: «Поливанов… Поливанов…» Оружия при Аргунском не было: то ли потерял, то ли патроны кончились, и даже застрелиться он не мог. А попасть в плен к большевикам… Мы слишком часто видели, что случалось с пленными офицерами…

Между нами и цепью красноармейцев оставалось метров 10–15. Неожиданно пожилой, кряжистый мужик в порыжевшей, вытертой шинели и папахе с красной лентой вскинул правую руку вверх и скомандовал: «Стой!» Видимо, это был их командир.

Я подошел к Аргунскому и сказал:

— Я здесь.

— Убей меня, умоляю! — зашептал он. — Не бросай! Я знал, что ты не бросишь… Добей, прошу!

Я молча вынул наган из кобуры.

Какой-то молодой солдат, стоящий рядом с командиром красных, вскинул винтовку, и… получил от командира такую оплеуху, что папаха отлетела шага на два. Парень шмыгнул носом, молча поднял папаху, водрузил на затылок и вернулся в строй. Видно, было не впервой.

— Помолился? — спросил я князя.

— Да… Быстрее! Красные идут… Больно…

Я выстрелил ему в голову, повернулся и пошел прочь, громко свистнув ожидавшему вдали Фарфору.

Через пару минут шеренга красноармейцев двинулась за мной. Странно, но в спину мне никто так и не выстрелил — красные тоже стали меняться, но… в другую сторону…

Шагов через 50 я сел на подбежавшего коня и вскоре догнал своих…

Окружающая меня обстановка все же давала себя знать, сказываясь на нервах и настроении. Когда-то я наивно полагал, что моя нервная система способна вынести что угодно, но плоть есть плоть, а выражение «стальные нервы» хорошо для романтических книжек. Через пару недель после трагедии с князем Аргунским сорвался и я…

Как я уже писал, по возможности я старался держаться особняком, вызываясь в одиночную разведку или для доставки донесений. В остальное время был простым бойцом измайловского батальона, но на опасные одиночные задания меня посылали очень часто — я был не самым удобным бойцом, меня было не жалко.

В тот раз меня отправили в дальнюю разведку, в район Новой Ушицы. Надо было понять: насколько близко к нам красные части и где гуляют банды «повстанцев». На третий день ближе к полудню я выехал на окраину небольшого села, по всем приметам населенного евреями. Из лесочка, примыкающего к самой околице, я наблюдал в бинокль за царящей в селе суматохой. По истошным женским крикам и пьяному мужскому гоготу я уже догадался, что село «раскулачивают». Осталось понять, кто грабит: наши, красные, петлюровцы или махновцы.

А творилось в селе явно нечто запредельное: на дороге валялись тела порубленных подростков и стариков. Кого-то рубили и кололи и сейчас, гогоча и чертыхаясь. Ловили и насиловали пытающихся убежать женщин, выносили из изб и грузили на подводы какой-то скарб… Часть жителей штыками и саблями загоняли в один из домов…

Я почувствовал, как у меня трясутся руки, и вжал бинокль в глазницы так, что передо мной задрожала кровавая дымка… Грабителей было много. Я никак не мог сосчитать — считал до дюжины, сбивался, начинал заново и снова сбивался… Три дюжины? Четыре? Пять?..

Что-то происходило со мной: меня вдруг всего стало трясти — такого всплеска адреналина я не испытывал и на Великой войне. Видимо, всё, что я пытался сдерживать в себе последнее время, вскипело и волной устремилось наружу, ища выход из груди и головы.

И вдруг кто-то осторожно тронул меня за ногу. Я аж подскочил в седле: опытный разведчик, и не заметил вышедшей ко мне из леса девочки. Ей было лет 5–6, не больше. Огромные карие глаза были наполнены таким ужасом, что у меня защемило сердце.

— Помогите! — сказала она, показывая на избу, в которую сгоняли людей, и кто-то уже бросил на крышу факел. — Там мама… Мамочка…

И я ударил коня в галоп… Даже прилагая усилия, я не могу восстановить тот бой в памяти как единое событие — все вспоминается страшными и разрозненными картинами. Видимо, память милосердно щадит меня. Я так и не узнал, сколько их было. Количество трупов, которое мне называли позже, кажется мне завышенным, а людская молва и вовсе превратила их в сотни… Чушь, конечно… Но их было много…

Помню, что молча влетел в село, направив коня на самую многочисленную группу мародеров. Сперва я рубил их молча. Когда они опомнились и сообразили, что происходит что-то страшное, треть из них была уже мертва. Тогда я стал кричать: «Измайловцы, ко мне! Соколов, заходи с тыла! Аргунский, бей! Казанский, руби! Обручев, Витковский, к бою!» Не знаю, почему я выкрикивал имена уже погибших. Может быть потому, что они себя ничем не запятнали… Кто знает, что происходит в мозгу у человека в подобные минуты? Но мне казалось, что они мне и впрямь помогали…

Через какое-то время в меня стали стрелять. К счастью, мои крики ввели их в панику — они не могли поверить, что на них напал один-единственный человек.

Они метались по селу, а я рубил и рубил их, пока чья-то пуля не повалила коня. Тогда я сунул саблю в ножны и достал пистолет… Когда кончились патроны — схватил чью-то винтовку, затем — другую… Помню, что выбил засовы и подпорки у двери уже горящей избы, и народ ринулся наружу, кашляя и завывая. Это усилило суету на улицах.

Какой-то огромный, пахнущий перегаром и чесноком человек сбил меня с ног, пытаясь схватить за горло — я выдавил ему глаза и не стал добивать —пусть воем пугает друзей… Мне очень хотелось убивать их жестоко… И я убивал их жестоко!..

Я рубил и стрелял, стрелял и рубил, орал, как безумный берсеркер, и снова рубил… Кто-то пытался сбежать, высоко поднимая руки, но быстрее пули не бежит даже гепард…

Последний, обезумев от страха, предпочел броситься от меня в горящую избу, надеясь, что я отстану… Но я вошел за ним. Его я помню: это был здоровенный мужик, в армейских галифе и пиджаке поверх тельняшки, небритый, тяжело дышащий… Загнанный, он выхватил шашку, и… Он был сильный, но скованный ужасом и потому неповоротливый. Я перерезал ему горло после того как отрубил руку с оружием. Его кровь попала мне даже в глаза и рот… Только тогда, напившись крови, мой демон оставил меня…

Шатаясь, я вышел из дома и сел на землю возле плетня. Если б в живых остался хоть один бандит, он сейчас мог без труда пристрелить меня. Но живых не осталось… Кто-то еще умирал и стонал, кто-то выл от боли, но все они были уже мертвы, просто еще не хотели в это поверить.

Я сидел и слушал. А потом наступила тишина. Умирающие затихли, жители разбежались. Я сидел и смотрел, как горят дома…

Краем глаза заметил движение и медленно обернулся. Девчушка, которую я встретил в лесу, стояла рядом и протягивала мне какую-то белую тряпку. Я долго смотрел на нее, не понимая.

— Кровь вытереть, — сказала она. — Полотенце.

Тогда я взял у нее полотенце и прижал к лицу. Кажется, я просто не хотел видеть лежащие вокруг тела. Потом все же нашел в себе силы, отбросил полотенце и поднялся.

— Пойдем искать твою маму, — сказал я, протягивая ей руку.

Но она пятилась от меня, глядя куда-то вниз. Потом повернулась и побежала. Опустив глаза, я увидел лежащее у моих ног полотенце. На нем, кровью, был пропечатан искаженный отпечаток моего лица — страшный, как детский рисунок чудовища… Кровавый «нерукотворный анти-спас»…

Вернувшись в полк, я доложил о произошедшем полковнику Мантурову, честно признав, что даже не стал обыскивать тела, а потому до сих пор не знаю, кого именно я порубил в том селе — наших, красных или бандитов. Положил перед ним на стол портупею, оружие и отправился на гауптвахту, где провалился в длинный и мрачный сон.

Через два дня Мантуров пришел ко мне лично, принес оружие и портупею и сообщил, что убитые мной были бандитами, отставшими (или отделившимися) от частей Махно. Долго допытывался, точно ли я был один — видимо, впечатлило количество трупов.

Мне было абсолютно безразлично и возвращение оружия, и то, что грабители оказались махновцами. Федор Федорович, пришедший в Измайловский полк одновременно со мной, знавший меня все военные годы и получивший звание полковника немногим раньше, имел право на прямой вопрос… И задал его, спросив, не сорвусь ли я в подобной ситуации на своих? Я так же честно ответил, что «не сорвусь», а пристрелю насильников и садистов вполне сознательно и без истерики. Мантуров долго вздыхал, рассматривая меня, и наконец решил отправить меня в «отпуск» в один из приморских городов, где, отсыпаясь и гуляя по набережным, я провел две самые лучшие недели за последние пять лет…

…Люди… Невероятно странные существа! Задуманные Богом как венец Его творения, они могли бы покорять космос, открывать тайны глубин океана, покорять суровую и прекрасную тайгу, победить все болезни, продлить возраст своей жизни до 150 лет, исследовать и изучить свою историю, разработать самые мудрые в мире законы, заняться философией, искусством, покорить время и пространство… А они режут друг друга за распределение прибыли и форму правления над собой! Государства должны быть для людей, а люди строят свои государства как тюрьмы и гибнут за эти тюрьмы с чувством выполненного долга… В те дни я стал превращаться в мизантропа и начал понимать, за что дьявол не любит людей и почему не верит в мечту Бога о них…

Эти три года Гражданской войны показались мне длиннее войны с германцами. И куда мерзопакостнее. Хотя, что может быть омерзительнее войны?..

Как-то раз, сидя на берегу Евпатории и глядя на морские волны, я задался коварным вопросом. Предположим, идет своим курсом некий корабль (назовем его условно «Титаник»). Происходит катастрофа, начинает тонуть. Кто-то спешит занять место в шлюпке, кто-то уступает свое женщинам и детям. Но подобранные проходящим мимо кораблем (назовем его условно «Титаник-2») выжившие терпят крушение вторично. Кто-то вновь рвется занять места в шлюпках, расталкивая окружающих еще усерднее (ибо уже научен опытом и видел катастрофу наяву). Кто-то все равно жертвует собой для спасения других. Разумеется, среди выживших уже меньше благородных и больше наглых и сильных. И меня очень интересовал вопрос: сколько подлецов и сколько приличных людей останется на третьем и четвертом «Титанике»?.. Тогда я еще не знал, что впереди, в одном только XX веке, у мира еще много катастроф, а судьбу России можно мерить поистине библейскими канонами. XX век ведь еще только начинался, и он будет долгим… Очень долгим…

Я специально так долго не писал о Мурашко. Наш новоиспеченный офицер по моему настоянию отправился вместе с нашими измайловцами Траскиным, Игнациусом и Нееловым во дворец Дюльбер под Ялтой, где входил в охрану особого назначения, занимаясь исконно гвардейским делом — оберегая членов императорской семьи.

Измайловцам доверили охранять вдовствующую императрицу Марию Федоровну. Жили они там неплохо: получали 250 рублей в месяц на всем готовом, да еще плюс 25 рублей «суточных» и отличный стол. Во время несения караула охрана получала такой же обед, как и Мария Федоровна. Мурашко растолстел феноменально и хвастался мне, что довольно близко познакомился со всеми членами императорской семьи, проживавшими там, и явно пришелся им по душе хорошим аппетитом и бравым видом. Мурашко с прочими нашими измайловцами даже находился в почетном карауле при эвакуации Дома Романовых из Крыма на британском крейсере «Мальборо». От Мурашко я узнал удивительную историю спасения вдовствующей императрицы и великих князей от неоднократно желавших расправиться с ними большевиков — командиром охранявшего их отряда красноармейцев по фамилии Задорожный, превратившим Дюльбер в настоящую крепость… по обороне не столько от нас, белогвардейцев, сколько от своих же «однопартийцев», и сохранившим их жизни до прихода наших частей…

Он же рассказал мне о талантливом поэте Максимилиане Волошине, поочередно прятавшем от расправы в своем доме то красных, то белых, спасая человеческие жизни от злобы единоплеменников. Позже я читал его пронзительные стихи «Гражданская война», и каждая строчка разъедала сердце горечью:

…И не смолкает грохот битв
По всем просторам южной степи
Средь золотых великолепий
Конями вытоптанных жнитв.

И там, и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
— «Кто не за нас — тот против нас!
Нет безразличных: правда с нами!»

А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.

Да, это было про нас! Нет «хуже» врага, чем твой единоплеменник, думающий по-другому, видящий мир иначе, мечтающий о будущем не там, как ты… Инакомыслящих! Таких рвут на части яростней и беспощадней, чем врагов, пришедших из-за кордона.

Это была катастрофа библейского масштаба! В Великую войну русских погибло больше миллиона только на фронте (не считая гражданского населения), более трех миллионов было ранено, столько же прошло через плен. При этом надо учесть, что «малые народности» призыву не подлежали и вся тяжесть потерь ложилась именно на плечи русских. Финны, кавказцы, евреи, прибалты, народности Азии и Сибири шли на фронт лишь добровольцами. Сколько жизней унесла и изломала та война! Но в последующей трагедии винили кого угодно — царя, большевиков, евреев, «мировое правительство», капиталистов — но только не войну! Я ни разу — ни единого раза! — не слышал, чтоб кто-то проклинал войну, открывшую на земле ворота ада в начале XX века…

Потери в Гражданской войне были еще более катастрофическими. Историки называют сейчас лишь приблизительные цифры, ибо точные подсчитать невозможно. Убитыми и умершими от ран с обеих сторон было более двух с половиной миллионов. Террор (так же — с обеих сторон) унес жизни еще двух миллионов. Голод и эпидемии — более пяти миллионов. Два миллиона эмигрировало. А сколько выжило с искалеченной навсегда психикой и озлобленными сердцами — одному Богу известно! А теперь прибавьте к этому тех, кто не родился в результате этих войн. Тех гениев и талантов, которые не смогли реализоваться в эти страшные десятилетия… И ведь тогда еще никто не подозревал, что впереди Россию ждет куда более страшная война…

Проводив остатки Императорского дома в эвакуацию, Мурашко и измайловцы переправились в Севастополь, ибо к Ялте уже подходили красноармейцы.

Большевикам удалось взять Перекоп, и разгром остатков Добровольческой армии был лишь делом времени.

По сравнению с паникой в Одессе и Новороссийске, где не только гражданские, но и господа офицеры вели себя как перепуганные зайцы, в Севастополе, генерал Врангель все же сумел наладить относительно организованную эвакуацию. Хотя болезненной истерикой все было пропитано и здесь.

Позже, собирая материалы для истории, я читал воспоминания офицера Немировича-Данченко, хорошо описавшего то, что и я видел своими глазами: «…Несмотря на то что я запасся всеми необходимыми удостоверениями для погрузки на “Рион” и подлежал “обязательной эвакуации”, на пароход удалось попасть каким-то чудом, после шестичасового стояния в толпе и душераздирающих сцен у трапа.
На “Рионе” держал флаг генерал Петров, а пассажирами этого гигантского парохода должны были быть многочисленные офицеры тыловых учреждений армии: интендантства, снабжения, продовольствия, контрразведок, гауптвахт и мест заключения, т. е. самая храбрая и доблестная часть военного элемента, которому армия, может быть, более всего была обязана происшедшей катастрофой. Но, конечно, в минуту опасности все эти господа оказались первыми у пароходных трапов.

На глазах у чаявших попасть на спасительный пароход сперва грузили свиней для питания тыловых превосходительств и ящики с увозимым казенным добром, а там уже под вечер вспомнили о “штатских”: журналистах, врачах, сестрах милосердия, профессорах и прокурорах…

На огромных палубах буквально яблоку негде упасть от людей в форме. Военный элемент преобладает и задает всему тон.
Все сидят или лежат на бесчисленных ящиках имущества, подлежащего ликвидации на туманном беженском пути. Ненавидят друг друга до бешенства, до желания выбросить за борт, точно каждый видит в своем соседе виновника этого отступления…»

Как же во время испытаний и перемен разительно меняются люди! И как легко слезает с человека легкий налет цивилизации, обнажая первобытные клыки и когти…

Какой-то «рассерженный патриот» все же написал на меня донос в контрразведку. Странно, но меня принял сам легендарный Орлов, руководитель всей контрразведки Врангеля. Его интерес к моей скромной персоне стал понятен мне чуть позже, а пока я ждал самого худшего.

Владимир Георгиевич внешне очень напоминал нашего командира Веденяпина: такой же интеллигентной внешности, доброжелательный, больше напоминающий преподавателя университета, чем легенду разведки мирового масштаба. Я вообще замечал, что самые яркие герои выходят из вот таких, «небоевых» с виду людей. Веденяпин, Орлов, наш застенчивый и лопоухий Душкин, близорукий Ильин, интеллигентнейший Клембовский… Кто бы, глядя на Орлова, мог предположить, что человек с внешностью хорошо воспитанного приват-доцента способен не только разрабатывать сотни головоломных операций, заслужив славу контрразведчика мирового класса, но и лично будет их осуществлять, внедрившись в самое сердце большевистского ЧК, заслужив доверие Дзержинского и составив картотеку чекистских разведчиков и агентов, которую переправит в Добровольческую армию? Впрочем, ему предстоит совершить еще немало легендарных дел до своей гибели от рук гестаповцев в 1941 году…

Донос он мне не показал (видимо, не хотел, чтоб я видел подпись на нем), но вопросы были ожидаемые: мое отношение к большевикам, к соратникам по борьбе с ними, изложение инцидента с убитыми мной мародерами. Я отвечал честно, как думаю. И разумеется, ожидал неминуемых последствий. Однако, к моему огромному удивлению, он улыбнулся мне, сообщив, что «примерно так и предполагал», и… вручил мне все необходимые для эвакуации документы. Окончательно меня ошарашило то, что я получил от него документы на эвакуацию и на Мурашко. Правда, тогда его фразу «уверен, мы еще встретимся с вами, Александр Дмитриевич» — я счел обычной вежливостью. Разумеется, я ошибался…

В эти краткие дни эвакуации многократно участились случаи самоубийства среди офицеров. До сих пор мы не знаем достоверно о последних часах нашего старого измайловца — генерала Май-Маевского. Более десяти лет прослужил он в нашем полку, затем был участником русско-японской и Великой войны. Человек отважный, был кавалером практически всех боевых орденов. В 1918 году, как и я, рядовым вступил в Добровольческую армию и дослужился с нижнего чина до командующего этой армией. Успешно громил большевиков на Донбассе, освобождал от красных города, в походе на Москву довел свою армию до Орла и Курска. При этом подписал большое число смертных приговоров, начал пить и умер перед самой эвакуацией. Кто-то говорит — сердце, кто-то — самоубийство…

Наш однополчанин Шатилов позже рассказывал, что во время эвакуации из Севастополя Май-Маевского сильно мучала астма и он физически не мог добраться до парохода — и Шатилов выделил ему свой автомобиль. Генерал был удручен отстранением от командования Добровольческой армией, был в сильной депрессии и пил даже больше обычного… Вскоре к Шатилову прибыл денщик Май-Маевского и рыдая сообщил, что «генерала не стало». Все его вещи, принесенные денщиком, составляли золотую шашку за храбрость, ордена и несколько тысяч крымских денег…

Тяжело изломала в эти дни и другого нашего измайловца — отважного генерала барона Шиллинга. В полку он прослужил более 20 лет, затем командовал «финляндцами» и вновь вернулся к нам, приняв командование полком с 16 по 17 годы. Именно ему выпало бремя бороться с большевистскими агитаторами на фронте и сообщить полку об отречении императора. Участник Гражданской войны, он к 1920 году был уже главнокомандующим Новороссии, брал Крым, Херсон, Николаев и Одессу. Был обвинен в том, что из-за нехватки угля для пароходов не смог полноценно организовать эвакуацию белых частей из Одессы, и приговорен к расстрелу. К счастью, расстрел был отменен.

Но главная трагедия ждала его в личной жизни. Он любил актрису, солистку Императорского Петербургского оперного театра — Софью Ивановну Гулевич, выступавшую под псевдонимом Тимашева, и даже женился на ней. Его супруга пользовалась огромным успехом среди ценителей оперы, выступала с Шаляпиным, Собиновым и другими корифеями. Во время революции она тяжело болела и перенесла сложную операцию, вывезенная в Киев. И лишь много позже мы узнали, что она не просто симпатизировала, а активно помогала большевикам, пряча у себя их агентов, работая «почтовым ящиком» для подпольщиков и сообщая им полученные от мужа-генерала сведения. Они была из крестьянской семьи и потому приняла обещания большевиков «землю — крестьянам» за чистую монету. К своему красавцу-мужу богатырского сложения и заслуженному офицеру она относилась едва ли не презрительно, ставя ему в вину и происхождение и службу на царя. Софья Ивановна отказалась ехать с ним в эмиграцию, рассчитывая на благодарность большевиков… И была арестована ЧК в 21-м году. Освободившись из чека и из плена иллюзий, она уехала за границу… К мужу, жившему в это время в Праге. Она умерла в 1941 году. Барон Шиллинг пережил ее на четыре года и умер уже после освобождения Праги Советской армией. В мае 45-го его арестовывал СМЕРШ, но — редкий случай! — освободил 74-летнего старика «в связи с состоянием здоровья»… Один из последних командиров Измайловского полка умер в начале 1946 года и был похоронен на Ольшанском кладбище, рядом с женой… Ах, судьбы людские, какие же немыслимые пути и виражи вы нам готовите!..

Вся эвакуация из Крыма производила тяжелейшее впечатление. Армейские корпуса вперемежку с тысячами гражданских беженцев устремились к Новороссийску, вызывая хаос и панику. Дороги были заполнены вереницами бредущих людей, брошенными повозками, чемоданами, скарбом… В Новороссийске шла настоящая битва за места на переполненных кораблях. Те, кто потерял надежду, уходили в горы. Все знали, что от наступающих большевиков пощады не будет. Такой же ужас творился в Одессе. Сколько же трагедий произошло в те дни!..

Странно, но большего всего страха я видел в глазах тех людей, что еще год-полтора назад рассказывали мне, что они сделают с противником, когда победят. Видимо, сейчас свои фантазии они примеряли на себя… К счастью, мы не победили. Может, только потому и стали для многих притягательной легендой?

Опять в окнах домов стал исчезать свет — дома были заброшены, пусты — все люди толпились на пристанях в надежде любой ценой попасть на спасительный ковчег.

В Севастополе ситуация была чуть лучше, но также в состоянии жуткого беспорядка, паники и человеческой подлости.

Барон Нолькен рассказывал мне, как водил запасной измайловский взвод на Перекоп в усиление нашим частям. Стоял мороз, а у солдат — одна шинель на двоих, ноги обмотаны тряпками, кто-то вообще в одной нижней рубахе. Взвод почти целиком состоял из пленных красноармейцев… Хорош отряд с почетным именованием измайловский!

Бедная гвардия! Сперва ее именование себе присвоили какие-то «красногвардейцы» и «черногвардейцы», теперь вот это… Уничтожены были почти все: поручик Михайлов, корнеты Никифоров и Желтоновский зарублены, капитан Панафидин и барон Модем едва спаслись бегством… После приказа об эвакуации всех нижних чинов распустили: делайте что хотите, спасайтесь как можете — на кораблях мест для вас нет…

126 судов, выделенных для эвакуации, вместили в себя аж 146 тысяч человек, не считая корабельных команд — перегрузка была критическая.

Генерал Врангель приказал эвакуировать всех, «кто разделил с армией ее крестный путь — членов семей военнослужащих, чинов гражданского ведомства с их семьями и отдельных лиц, которым могла бы грозить опасность в случае прихода врага. Армия прикроет посадку, памятуя, что необходимые для ее эвакуации суда также стоят в полной готовности в портах, согласно установленному расписанию. Для выполнения долга перед армией и населением сделано все, что в пределах сил человеческих. Дальнейшие наши пути полны неизвестности. Другой земли, кроме Крыма, у нас нет. Нет и государственной казны. Откровенно, как всегда, предупреждаю всех о том, что их ожидает. Да ниспошлет Господь всем силы и разум одолеть и пережить русское лихолетье».

Опасения оправдались с лихвой: красный террор в Крыму против оставшихся был ужасающ. Данные сильно разнятся, но число расстрелянных и запытанных в подвалах ЧК составило от 60 до 120 тысяч человек.

Расстреливали, насиловали, рубили шашками и закалывали штыками — масштаб был столь велик, что ужаснулись даже в Москве — не ожидали такой инициативной исполнительности. «Варфоломеевская ночь» блекла перед крымской резней…

…Все происходящее при эвакуации еще более усиливало во мне болезнь депрессии и апатии. Несмотря на полученные документы, шансов было мало-документы были выписаны на всех, а вот мест столько не было. Мы с Мурашко решили: получится сесть на пароход — хорошо, не получится — примем в городе последний бой с большевиками. Скрываться в горах, лишь отсрочивая неизбежное, — не имело смысла. Как и сдаваться в плен.

Мы стояли в ожидании отгрузки на пароходы Добровольческого флота в Килен-бухте. В сумерках осенней ночи были видны силуэты «Саратова» и «Херсона», на которые шла погрузка. На берегу стояли части «цветных войск» — марковцы, корниловцы и прочие. Оттесненные малочисленные гвардейцы ждали чуть в стороне. Распорядители по очереди вызывали по человеку от части, выкрикивая:

— Марковцы! Корниловцы! Марковцы! Корниловцы!

Гвардию не звали. Минул час, другой, третий… Перегруженный «Херсон» отчалил. Остался один «Саратов». В толпе началась паника.

Наш штабс-капитан Гудим-Левкович на одних руках, словно акробат, прошелся внизу трапа, над темной водой и был втянут сжалившимися офицерами на борт. Измайловские капитаны Голубев и Шадурский вплавь бросились к борту, и кто-то все же бросил им веревки, по которым они и вскарабкались на борт.

На берегу паника все нарастала: кто-то истерично орал, кто-то матерился, бряцая затвором. Некоторые даже стали целиться в находившихся на «Саратове» из наганов и винтовок — еще немного, и разразилась бы новая трагедия. В это время у борта возникла крепкая фигура генерала Кутепова, и громким командным голосом он объявил, что «Саратов» перегружен и отходит, но он дает слово, что за оставшимися еще придет судно… Винтовки опустились. «Саратов» отошел, перегруженный втрое: рассчитанный на две тысячи человек, он принял на борт свыше семи тысяч…

Толпа замерла в ожидании. Вскоре показался маленький теплоход «Бештау». Марковцы, и без того безобразно проявившие себя в эти часы, совсем сошли с ума от животного страха.

Пользуясь своей многочисленностью, заявили, что пароход прислали для них и другие части они не пропустят. (Надо добавить, что на «Бештау» днем раньше была уже погружена хозяйственная часть лейб-атаманского полка… среди которых удалось затеряться и спрятаться ранее нашим измайловцам капитану Траскину и полковнику Зельтману.)

Рядом со мной стояли самые выдержанные (или самые фаталистичные) измайловцы: штабс-капитан барон Нолькен с женой, полковник Козлов, капитаны Волков, Лебедев, Куликов, полковник Неелов, Мурашко…

Я обернулся к бережно обнимающему жену Нолькену:

— Снимите знаки отличия и идите. Говорите, что вы из хозслужбы атаманцев. В такой панике есть шанс… Попытайтесь. Ради жены.

Он недоверчиво посмотрел на меня. Тут решился капитан Лебедев. В одно мгновение содрав с себя и Нолькена знаки отличия, схватил их чемоданы и с криком:

— Расступитесь! Хозчасть Атаманского полка! Кому не ясно?! Немедленно пропустить! — устремился вперед.

Марковцы взревели от негодования. Но их гнев выражался в требовании не пускать на борт женщин, пока не разместят «господ офицеров».

— А я ведь их помню еще героями, — грустно сказал полковник Козлов. — И даже офицерами. И где господа офицеры сейчас?

— Господ-то много, — усмехнулся Мурашко. — Местов мало…

Нолькен с женой и проворный Лебедев все же смогли пройти на пароход. «Бештау» отчалил.

В толпе марковцев прозвучал одиночный выстрел. За ним — другой… Третий… Чьи-то тела оттащили в сторону. Вновь воцарилась болезненная тишина.

У берега показался катер. На корме стоял генерал Врангель в шинели и алой фуражке корниловцев. Весь берег загремел оглушительным «Ура!»

Врангель через рупор обратился к оставшимся на берегу с просьбой успокоиться и прямо сказал, что транспорта — недостаточно. Что те, у кого есть хоть малейшая возможность остаться в Крыму, должны остаться, надеясь на Бога…

Часть гражданского населения и воспитанники учебных заведений побрели обратно в город. А вот среди господ офицеров это заявление лишь прибавило паники. Раздавались призывы «сесть на следующий пароход, даже если придется пробиваться пулеметами и штыками»…

Полковник Козлов подошел ко мне:

— Александр Дмитриевич, вы лучше нас всех молитвы знаете… Кажется, сейчас самое время… Какую посоветуете?

— Ну, — я даже немного растерялся. — Любая молитва до Бога доходит. Но, как говорил Тургенев, «любая молитва — это просьба о том, чтоб дважды два не равнялось четырем». Просьба о том, чтобы за наши причины не наступали последствия. Бог редко творит чудеса, чтоб не воздействовать на личную волю человека. Он творит чудеса в виде случайностей и совпадений… Первое чудо, придя на землю в теле Человека, Он совершил по просьбе мамы… Полагаю, сейчас самое время просить Богородицу о заступничестве перед Богом и ходатайстве о чуде, хоть явном, хоть в виде совпадения — уже без разницы… Потому что за все совершенное нами «дважды два» скоро нам наступит «четыре» …

— Тогда читайте, — попросил Козлов. — Мы, грешные, кроме «Отче наш», уже давно ничего не помним…

— Есть такой кондак, посвященный событиям 626 года, когда Константинополь по милосердию Богородицы был спасен от нападения варваров, — сказал я. — С него и начнем… Взбра́нной Воево́де победи́тельная, я́ко изба́вльшеся от злых, благода́рственная воспису́ем Ти раби́ Твои́ Богоро́дице: но я́ко иму́щая держа́ву непобеди́мую, от вся́ких нас бед свободи́, да зове́м Ти: Ра́дуйся Неве́сто Неневе́стная.

Козлов, Лебедев и Мурашко повторяли молитву за мной. Волков и Неелов даже опустились на колени — все понимали, что наступает последняя ночь нашей жизни.

Неожиданно толпа на берегу разразилась радостными воплями — к пристани шел буксир.

У поручней едва различимая в сумерках возникла фигура, и знакомый голос капитана Голубева объявил:

— Господа! Сейчас начнется погрузка на буксир, который будет перевозить вас аж на два судна: миноносец и пароход. Но теперь посадкой командую я. А потому сообщаю, что тот, кто нарушит мои команды, — останется принимать в гости красных. Или сам пристрелю… Итак, первыми теперь идут те, кого вы так упорно оттесняли — гвардейцы!

— Берег взорвался ревом возмущения.

— Кто против приказа — отойдите во-о-он туда, — повысил голос Голубев. — Остальные просто ждут своей очереди. Места всем хватит… Кроме бузотеров.

Странно, но возражений больше не последовало. Впрочем, мы сели на буксир не сразу — сначала отправили женщин и детей.

Когда же, наконец, погрузились и мы, Голубев, улыбаясь на все тридцать два зуба, сообщил, что к их кораблю подплывал на катере Врангель с проверкой, и он сиганул в море вплавь до катера главнокомандующего. Как только сумел перестать щелкать зубами от холода, рассказал о ситуации с гвардией на берегу, за нарушение устава и субординации получил пять суток ареста (при прибытии) и право провести эвакуацию оставшихся. Мы молча обняли наше нежданное «чудо-совпадение», ибо никаких слов здесь было недостаточно. Узнав, что «цветные части» будут грузить на пароход, мы попросили доставить нас на миноносец — глаза просто не могли видеть людей, которые так изменились в минуту опасности, — не то что плыть с ними на одном корабле.

Миноносец типа «Новик» был недостроен, и тот же буксир, что переправлял нас на борт, тащил миноносец до самого Константинополя. Перед отбытием мы встали на внешнем рейде. Перед нами лежал один из прекраснейших городов Крыма — Севастополь. Полутемный, едва видимый во мраке. Прямо перед нами был Приморский бульвар и памятник русскому флоту, затопленному во время Крымской войны, увенчанный двуглавым орлом…

Позже я узнал, что Врангель лично отправился на крейсере в Ялту, где принимал участие в эвакуации, затем — в Феодосию и Керчь. Спасли кого смогли. Остатки Добровольческой армии уходили на перегруженных кораблях под Андреевскими стягами в неизвестность.

15 ноября большевики взяли Севастополь, 16-го — Керчь, 17-го — Ялту. Крым пал.

В Крыму начались репрессии, ужаснувшие весь мир.

…Длинный караван из более чем 120 кораблей медленно полз по серому, вымерзающему морю… «Великий исход» …

Это был невероятно тяжелый переход. Мы с Мурашко расположились на палубе, посреди сотен мерзнущих и промокших людей. Теснота была страшная, а настроение царило самое отвратительное: все ругались, готовые вцепиться друг другу в глотку по самому незначительному поводу: из-за места или кружки кипятка. Как обычно, в удобных каютах успела поселиться самая «привилегированная» часть — богатые, голосистые, сделавшие состояние даже на общей трагедии. Там — жрали, пили, строили несбыточные планы. А на верхней палубе — отчаяние, озлобленность, голод и холод — одним словом, все как обычно бывает в человеческом обществе.

А вот Мурашко пугал меня не на шутку: с застывшим лицом, он целыми днями сидел, глядя на давно скрывшуюся за горизонтом Россию, и молчал. Не реагировал ни на мои утешения, ни на увещевания. Не надо было быть телепатом, чтоб понимать — в мыслях он навсегда прощался с семьей… И мне очень не нравилась его эта напоминавшая предсмертную апатия.

Еды практически не было, простые естественные потребности было справить невозможно, зато ветра и холода было в избытке. Первое время творился настоящий хаос: пройти среди спрессованных в одну массу людей было практически невозможно ни по делам службы, ни по личной надобности. Озлобленность друг к другу все повышалась: ругань, истеричные крики, взаимные обвинения — казалось: еще чуть-чуть, и люди вцепятся друг другу в глотки. Команды экипажа игнорировались, звания были забыты…

И вдруг, шагах в 20 от меня, поднялся на ноги высокий, очень худой человек с офицерской выправкой в протертой до дыр шинели без погон с гитарой в руках и начал замерзшими плохо гнущимися пальцами играть «Прощание славянки». Сперва на него ругались, хамили. Но он продолжал, упрямо нагнув голову, словно никого не замечая. «Юродивого» оставили в покое как неизлечимого. Через какое-то время откуда-то слева послышался пронзительный голос скрипки, вплетающийся в плохонький ритм гитары, и делающий марш уже куда более узнаваемым. Еще немного погодя откуда-то зазвучало что-то духовое…

Ор и ненависть стихли. Лица людей разгладились, стали печальнее и человечнее. Команда корабля смогла установить хоть какие-то правила — были определены маршруты прохождения по палубе, очередность за кипятком и супом… Ужас, уныние и все пороки, всколыхнувшиеся в человеческих душах, это не устранило, но люди хоть немного вспомнили о том, что они — люди… Они условно увидели сверху, с небес, этот длинный караван судов, ползущий в серой мгле в неизвестность под щемящую музыку в ми-бемоль миноре…

Мы уходили из своей страны, из дома, из столь любимой нами Родины. Мужчины и женщины, офицеры и рядовые, правые и виноватые, смелые и трусливые, сохранившие честь сквозь все испытания и вовсе не имевшие ее, добрые и озверевшие, сражавшиеся и выжидавшие, жертвы и палачи… Большинство из них больше никогда не вернется.

…Мне же суждено было увидеть Петроград быстрее, чем я предполагал…

Часть 3. Честь — никому!

Переход был тяжелый. Суда были перегружены, не хватало ни еды, ни мест, ни медикаментов, ни теплой одежды. Хозяйственный Мурашко собрал в дорогу целый вещмешок снеди и две большие фляги воды, но больше половины мы отдали в первый же день раненым и женщинам. Я уде давно привык к минимальности своего имущества: сменное белье, оружие, лезвие для бритья и ложка с фляжкой…

Я пытался подбить Мурашко на изучение языков во время вынужденного безделья, но Николай Николаевич все больше впадал в депрессию, тоскуя по семье и дому, и все мои попытки разбивались как волны о скалу его печали. Впрочем, с нами оказался один из немногих попавших на судно солдат Измайловского батальона, китаец по национальности, бежавший в Россию после прихода к власти Юаня Шикая. Он и терпел мои многочасовые расспросы о китайском языке и его особенностях вплоть до Константинополя.

Первый корпус Русской Добровольческой армии под командованием генерала Кутепова получил место для дислокации на полуострове Галлиполи, куда мы и прибыли в конце ноября. Довольно много времени ушло на препирательство с французским оккупационным командованием, ныне смотревших на нас как на обузу и «лишних людей».

Еще два лагеря для эвакуированных наметили в Чаталадже и на острове Лемнос. Немалая часть беженцев попыталась найти пристанище в Константинополе. Положение беженцев было воистину «лагерным»: подавляющее большинство было лишено не только средств к существованию, но даже сменной одежды.

Питание скудное: первые дни вовсе получали по куску хлеба и немного воды. («Союзники» отобрали все вывезенные из Крыма товары, включая зерно, продукты и сами корабли, в «счет уплаты обеспечения русских беженцев». Пытались ловить рыбу, даже сажать зерно и овощи…)

Кутепов с его решительным и даже жестоким характером взялся за обустройство лагерей основательно и энергично.

Прежде всего озаботился о жесткой дисциплине, что и впрямь являлось важнейшим в данных условиях. Затем приступил к перестройке старых и постройке новых бараков (в палатках на первых порах теснота была страшная, не говоря уже о холоде), хлебопекарен, прачечных, столовой, госпиталей и даже гауптвахты, переделанной из древней генуэзской башни.

Вновь появились строевые занятия, военные училища, спортивные залы, выросло семь храмов и шесть военных училищ, с десяток курсов и военных школ, начались футбольные матчи, была оборудована библиотека и даже театральная студия!

Как в Царском Селе, появились между палатками и бараками «грибки» для знамен и часовых, засыпанные песком линейки и плацы. Каждый обязан был обустроить себе спальное место, набив матрас морскими водорослями. Кутепов явно строил не просто город или «лагерь беженцев» — он строил военный лагерь по всем правилам и уставам. Это дисциплинировало. За нарушение правил, определенных уставом внутренней службы, карали быстро и строго. Военно-полевой суд и суды чести работали столь же быстро, как плотники, обустраивающие лагерь.

На территории лагеря не было ни одного француза — жили исключительно по своим правилам, под своим командованием. Посещение церкви в воскресенье и праздники было обязательно для всех. Священники усиленно проповедовали, не давая утратить надежду.

Люди начали «подтягиваться», следить за опрятностью одежды, манерами и внешним видом. Кутепов сумел наладить простое, но весьма сытное питание. Раз в месяц даже стали выдавать деньги — копейки (точнее — лиры), но все же…

Кутепов день и ночь ураганом носился по лагерю, что-то улучшая, создавая… и наказывая. Ввел «дуэльный кодекс» для защиты чести и достоинства. (Не буду называть имен, но двое измайловцев успели его применить. К счастью, обошлось без жертв.) Понимая предстоящие сложности в адаптации на чужбине, появились курсы языков, бухгалтерии, телефонного и телеграфного дела.

Кутепов становился все более жесток, но он совершил настоящее чудо, вернув к жизни несколько десятков тысяч растерянных отчаявшихся людей, заставив их вспомнить о чести и подарив силы жить и бороться. Все мы понимали, что рано или поздно французы избавятся от этих «русских лагерей», и нам придется как-то выживать в странах, где нас, нищих и бесправных, не слишком-то и ждали…

В Константинополе русским эмигрантам было значительно хуже. Обменивали деньги по самому невыгодному курсу, продавали ростовщикам за бесценок семейные драгоценности, брались за любую поденную работу. Здорово помогал американский Красный Крест, бесплатно кормивший до пяти тысяч русских беженцев, и сердобольные турки, сами далеко не богатые… Кому повезет — устраиваются шоферами и механиками, кому нет — грузчиками, дворниками, официантами и уличными торговцами…

Увы! — впоследствии судьба разделила нас на слишком неравные части: крайне незначительное меньшинство сумело устроиться, благодаря родственным связям и сохраненным капиталам. Более половины офицеров были заняты работой на заводах или сельском хозяйстве. Какая-то часть сумела получить себе новое образование и рабочие места. Огромное количество профессиональных военных было использовано принявшими нас странами как «пушечное мясо» для военных авантюр…

Я преподавал на курсах языков, ведя сразу три направления и заслужив славу «полиглота». Жаловаться не приходилось. Разумеется, мы, измайловцы, старались держаться вместе, проживая в одной палатке и на смотрах являясь представителями когда-то большого и легендарного полка.

Справа от меня кровать занимал Володя Рагимов, день и ночь уговаривавший нас создать во Франции «артель таксистов». А точнее, за неимением средств, купить одну машину вскладчину и работать на ней по очереди. Но согласились только я и Мурашко (вернее, я «согласился» за него, ибо Николаю Николаевичу было решительно все равно, что будет с ним завтра). Впрочем, и я принял это малоосуществимое предложение больше для того, что б поддержать в товарище хоть какую-то надежду на будущее —скопить денег на наше копеечное жалование было просто нереально, и ни в какую «артель» я не верил. Наше будущее было явно бесперспективным.

А вот Мурашко пугал меня всерьез: с каждым днем он становился все более грустным и безразличным. Выполнял все предписания, участвовал во всех мероприятиях, но… Отрешенный, безучастный — ходячий труп, а не бравый и неунывающий когда-то фельдфебель. При этом умудрялся толстеть: это на нашей-то простой и неприхотливой пище! Ранее подтянутый и широкоплечий, он стал напоминать грустный, безучастный ко всему шар, безвольно несомый ветром. С этим надо было что-то делать, иначе добром это бы не кончилось…

В середине мая меня неожиданно вызвали в штаб к Кутепову.

В штабе за большим, свежевыструганным столом сидели целых три генерала: сам Кутепов, генерал-лейтенант Витковский, генерал-майор Штейфон и… начальник контрразведки Крыма Орлов, почему-то в облачении польского священника.

Я представился, мне предложили сесть за стол и, к моему немалому удивлению, даже угостили крепким чаем — напиток в нашем лагере нечастый.

Генералы имели вид явно недовольный, а «ксендз» Орлов, наоборот, напоминал довольного кота, только что вскрывшего крынку хозяйской сметаны.

Он и начал беседу:

— Александр Дмитриевич, — сказал Орлов, — я попросил господ генералов о встрече с вами для одного опасного, но крайне интересного во всех смыслах предложения… Не обращайте внимания на мой наряд — я привыкаю к рясе, чтоб не выглядеть ряженым в предстоящем путешествии… Прочем, не обо мне и моих поездках речь… Как вы понимаете, господин полковник, наша борьба за освобождение России от большевизма совсем не окончена. Не думаю, что большевики долго продержатся у власти. Крестьяне то тут, то там уже понимают, что их обманули и земли они не получат. В лучшем случае их сгонят в колхозы. Начинаются стихийные бунты. Даже моряки Кронштадта, былая опора мятежников, и те недавно подняли восстание. В общем, все обещания большевиков на деле оказались фикцией и дешевой пропагандой. Плохо, что все эти восстания идут стихийно, несогласованно, порознь… Я надеюсь все это, так сказать, упорядочить. Я бы с удовольствием предложил вам примкнуть к нашему делу, но, помня ваши принципы, полагаю, — откажетесь… Потому ограничусь просьбой. Так уж сложилось, что сейчас у нас есть возможность наконец наладить совместную работу с Польшей против Советов. Поляки — спесивы и недальновидны, здорово подвели нас во время наших сражений с большевиками: если б мы с ними действовали совместно и слаженно, то… Но мы между собой-то договориться не могли, а уж с паном Пилсудским, который до зубовного скрежета ненавидит любую Россию — хоть белую, хоть красную, это и вовсе невозможно. Мы были готовы пойти на огромные уступки по поводу независимой Польши, но… Поляки возмечтали о своей империи: Речи Посполитой, с территориями в пол-Европы, включая и Минск, и Киев… А ведь даже исторически восточнее Буга им делать нечего… Солдаты они храбрые, люди неглупые, но… Тоже славяне! А это значит, что, как и мы, редко умеют вовремя остановиться: коль взлетать, так до самого неба, коль падать, то до самого ада… Иногда мне кажется, что они чаще мечтают о гибели России, чем о создании Польши… Ждали, пока мы с большевиками друг друга ослабим, и дождались профессионально созданной Красной армии. В прошлом-то году они здорово отмордовали большевиков, гоняя знаменитых Буденного и Тухачевского как тараканов, отняли у них изрядные части территории, принудили к выплате огромных репараций, но большевики злопамятны, умеют учиться, и вскоре для них все польские легионы станут не опаснее деревенских гусей… Кажется, они начали это понимать… Куда сговорчивее становятся и финны, поначалу тоже проявившие аппетиты наглейшие… Да, надо отдать большевикам должное: учатся и крепнут… Вот только негодяи, стоящие сейчас у власти в России, врущие и жонглирующие словами и понятиями, все равно покажут народу свои настоящие помыслы. Они же страну не к процветанию ведут, а готовят как «хворост для мировой революции». А народ наш — доверчив и не организован… Ладно, о главном… Мне крайне необходима их помощь в планируемых операциях. Их границы с Россией, базы на их территории. Тем более, они не понаслышке знают: кто такие на самом деле все эти Ленины, Троцкие и прочие Дыбенки… Господа генералы полякам не верят, потому и сидят столь мрачные, — кивнул он на Кутепова и Витковского. — Я — тоже не верю, но хочу их использовать. Мне много от них нужно. А вот у них пока есть только одна проблема, в которой мы можем им помочь… В Петрограде, практически в заложниках у большевиков, осталась одна дама. Вроде бы и ничего особенного, но… Как говорят: «так сложились звезды». Из старого польского рода Сташевских, говорят очень красивая. Влюбилась в некоего Крестовского, поручика уланского полка, дальнего родственника того самого знаменитого писателя, тоже когда-то служившего в уланах. Любовь была взаимной, поэтому свадьба не замедлила себя ждать. Случай для гордой пани уникальный: муж, хоть и польских корней, но так давно в России, что и мать с отцом, и дед с бабкой — православные, потому и она приняла православие перед венчанием. Видимо, думала остаток жизни провести в России, но… Война. Мужа ее, по злой иронии судьбы, немцы убили в Польше, где его уланский полк оборонялся летом 15 года… Квартира их в Петрограде находится на улице 11-й Измайловской роты. Венчались, к слову сказать, они тоже в Измайловском соборе, этот факт нам впоследствии еще пригодится. Вдова, оказалось, что называется, «с гонором». Советскую власть ругает на каждом углу, Польшу — нахваливает (что во время советско-польской войны, мягко говоря, неразумно), даже принципиально называет себя по девичьей фамилии — Сташевской. У себя в квартире проводит встречи с представителями «враждебных власти элементов» — дворянами, купцами, священниками… Чуть ли не балы устраивает… Надо сказать, что семья была хоть и не самая родовитая, но и не самая бедная: от дяди ее покойному мужу немалый капитал перешел… Церкви помогает, особенно священнику Измайловского собора, который не только ее венчал, но и является ее духовником, но делает это демонстративно, наверняка чтоб большевиков еще больше достать… Одним словом, скоро доиграется. Странно, что уже не доигралась… Большевики уже начали к ней присматриваться. Если я правильно понимаю, сейчас устанавливают всех бывающих у нее гостей, их связи и «прегрешения» — дело идет к развязке. И тут неожиданно всплывает одна интересная деталь. Оказывается, вдова — младшая сестра ведущего специалиста Секции шифров польского генштаба. До этого они не так уж часто и общались: он — в Польше, она в России, он — католик, она приняла православие. Но неожиданно у брата проснулись родственные чувства, и понимая, что грозит сестре, он готов любой ценой спасти ее от неминуемых лагерей. Любой ценой — не преувеличение. Он уже озвучивал весьма крупную сумму тому, кто сумеет ее вывезти из России в Польшу, но безумцев не нашлось. Вроде как даже польская разведка пыталась кого-то послать в Россию, но дело кончилось плохо… А у брата ее — огромные связи и влияние в польском генштабе. Отдел шифров, надо признать, работает великолепно, на уровне гениальности. Вскрывали все шифры: и красных, и даже наши. Приказы Тухачевского и Буденного читали едва ли не одновременно с получателями. Сейчас работают над таким хитрым аппаратом, как немецкая «Энигма» — настоящее чудо криптографии. То есть благодаря таким успехам математики отдела могут просить у правительства хоть луну с неба, ибо знания о планах врага — фундамент победы. А Сташевский-старший готов на многое. Я разговаривал с ним лично — помимо обещанных денег он поможет мне в осуществлении некоторых планов. Редкий случай. Такой упускать нельзя. Благодарный шифровальщик одного из лучших шифровальных отделов мира — это очень дорогого стоит… Вот, собственно, и вся история, — браво закончил он. — Мне нужна эта девушка. Живая и здоровая.

Он выразительно посмотрел на меня. Я молчал.

— Очень надеюсь на вашу помощь, Александр Дмитриевич, — продолжил после небольшой паузы Орлов. — Вы бы подошли для этой операции по всем параметрам. Вы — боевой офицер с впечатляющим послужным списком. Отличный стрелок, способны действовать автономно… А там по всей вероятности будет опасно, и «штатского» на такое дело я приглашать бы не рискнул. Вы знаете Измайловскую слободу, да и сам Петроград как свои пять пальцев — важное дополнение, учитывая возможность слежки и необходимость избавления от нее. Лично знаете духовника Сташевской-Крестовской, единственного человека, которому она доверят в городе. Играли в театре «Измайловских досугов», заслужив похвалы режиссера и профессиональных артистов — значит, способны к перевоплощению. Знание языков даст вам возможности использовать паспорта представителей иностранных держав… У вас нет семьи, а значит вас не удержит страх за ее судьбу в случае неудачи… В настоящее время вы находитесь — как и все мы — в тяжелом положении и нуждаетесь в деньгах, а сумма вознаграждения позволит вам встать на ноги в любой стране мира…

— Таких сейчас в лагере много, — сказал я. — А у меня — весьма приметный шрам, что должно бы смущать человека с таким опытом разведки как вы… Вы явно что-то недоговариваете.

— Вы мне подходите по вашим личным качествам. Я не хочу просить взяться за это дело слишком осторожных, или, наоборот, сорвиголов… У вас редкий дар «золотой середины» … И вы бы мне очень подошли в дальнейшем для совместной работы…

— Простите, но…

— Ладно, дело ваше, — быстро согласился Орлов. — И все же посмотрите, попробуйте. Может, и передумаете… Вы же понимаете, какая тяжелая судьба ждет большинство выехавших из России людей… А у вас будет опасная, но гарантированная и интересная работа. А если и откажетесь: опять же это не просто гонорар за работу — это шанс начать новую жизнь…

— Деньги меня мало интересуют: у меня очень скромные потребности.

— Да, вы славитесь своими… как бы это сказать помягче… принципами.

— Вы же помните поговорку: «Опереться можно только на то, что оказывает сопротивление. То, что прогибается под вами, — ненадежно», — напомнил я.

— Ну хорошо, — сказал Орлов. — Что вы хотите в случае успеха? Есть у вас какие-то просьба? Мечта? Пожелание?

— Сколько человек вы можете переправить из России сюда? — спросил я. — Легально или нелегально.

Орлов с интересом посмотрел на меня:

— Невеста или родственники?

— Я одинок. У меня нет никого. Так сколько человек есть возможность вывезти?

— Ну давайте прикинем… По сути дела, с таким бардаком, который сейчас творится, — много. Хоть легально, хоть нелегально. Разумеется, если это не какие-то известные и значимые личности. Тогда… Надо смотреть по обстоятельствам. Люди, о которых вы ходатайствуете, — могут заинтересовать большевиков?

— Совершенно им не интересны. Ни с какой стороны.

— Тогда — вполне осуществимо, — сказал Орлов после некоторого раздумья. — Но ведь это будет двойным риском для вас.

— Понимаю. Но я готов выполнить ваше задание при условии этого «двойного риска».

— Но вы должны понимать, что госпожу Сташевскую надо вывезти первой.

— Само собой.

— Тогда назовете мне интересующих вас людей, и я обеспечу им необходимые документы. Как ни странно, мои люди в аппарате ЧК еще остались. На первый взгляд, могу предложить два варианта: нелегальный — с контрабандистами в Финляндию, и легальный — с надежными документами через границу. Что думаете?

— Для Сташевской лучше использовать первый вариант. Если она действительно под негласным контролем ЧК, то после ее исчезновения спохватятся быстро и искать будут хорошо. Пропускные пункты для нее будут опасны, под какой бы фамилией и в каком бы гриме она бы ни пробиралась.

— Я тоже так считаю, — с явным удовлетворением согласился Орлов. — Поэтому начинать нужно с нее и использовать нелегальные пути отхода. Уводите ее из-под контроля чекистов, доставляете к тому месту, где вас будут ждать контрабандисты, передаете моему человеку и можете возвращаться за интересующими вас людьми. Я дам вам адрес в Петрограде, где мой человек обеспечит вас документами.

— Помимо ваших людей, с контрабандистами должен быть человек, которому я доверяю, — сказал я. — Раз уж я отвечаю за ее безопасность, то это необходимое для меня условие. Финских контрабандистов я не знаю и потому не могу им доверять. Они переправляют людей по суше или водой?

— И так, и так… В данном случае, надежней будет парусная лодка.

— Значит, им потребуются люди, чтобы сесть на весла — не всегда же они будут идти под парусом. Они могут заартачиться, но… Вы найдете способ так или иначе их убедить. Они должны знать, что сбежать в случае опасности у них не получится.

— Полагаю, договоримся, — кивнул Орлов. — Это всё?

— По второй «доставке»… С финнами у нас сейчас не самые лучшие отношения. Я слышал, что на пропускных пунктах в Финляндию происходят крайне неприятные инциденты. В моем Измайловском полку служило несколько финнов: Бакмансон, Крузенштерны, Карл Энкель. Последний, к слову, имеет сейчас немалое влияние в Финляндии. Было бы хорошо, если б они проконтролировали наш переход через границу, предупредив излишне ретивых соотечественников…

— Да, это лишним не будет, — согласился Орлов. — Что ж, это тоже выполнимо. Со своей стороны, я обеспечу вас всем необходимым… Теперь дело только за вами, Александр Дмитриевич.

…Как же я был счастлив вновь оказаться в городе, который, казалось было, покинул навек! Никогда не считал себя романтичным или сентиментальным, но Петербург (все равно не могу называть его Петроградом) — это и впрямь моя слабость… И моя сила. Я, как Антей, обретающий силу, прикасаясь к земле, словно воскресаю из любых невзгод и трагедий, оказываясь на берегах Невы. Проходя по его проспектам и улицам — как по страницам романов Гоголя и Достоевского, строкам Пушкина и Блока. Мистический город. Уникальный…

… Границу я пересек по документам немецкого офицера Отто фон Клейна (Орлов пояснил, что между Германией и большевистской Россией начали завязываться тесные, хоть и странные отношения: Советам было крайне необходимо мировое признание легитимности, а поверженной Германии было желательно восстанавливать свою военную мощь, запрещенную при подписании капитуляции).

Заселился в «Англетер», оставил чемодан с типичным дорожным набором в гостиничном номере, дошел пешком до Английского проспекта и… Даже если б у большевиков и были хорошие шпики, то и дореволюционным профессионалам было нелегко следить за человеком в лабиринтах «старого города», где каждый угловой дом — проходной, а во дворах путаются даже многоопытные петербургские коты. Был «фон Клейн» — и исчез. Может, шпионит где-то, а может, лежит с бандитской финкой под ребрами на дне неспешной реки Пряжки.

Невзрачную одежонку и картуз я купил у беспризорников (сколько же их, бедных, появилось нынче в городе!). Еще раз на всякий случай повторил трюк с исчезновением в лабиринтах подворотен и черных ходов, вышел к рынку на Сенной площади и здесь уже приоделся поосновательней, превращаясь в приезжего мещанина. Комнату снять для «приезжего из Самары» тоже труда не составило — в городе еще было полно пустующих помещений.

Зашел к жене Мурашко, едва откачав ее от обморока при моем появлении, пресек водопад расспросов, сообщив, что ее муж жив и ждет ее с дочерями. А потому она должна быть готова к отъезду через пару недель, сделать фотографии для себя и дочерей на документы и никому не говорить ни о моем визите, ни о предстоящем отъезде. Женщина она была умная и решительная, одно слово — жена фельдфебеля гвардии, а потому долго ситуацию ей растолковывать не пришлось.

Не удержавшись, прошелся по Петербургу, стараясь не замечать новых названий улиц и проспектов. Было тепло. Лица людей были радостными, открытыми…

Как же невероятно устроен человек! Феноменальная приспособляемость буквально к любым условиям! Наверное, только потому и жив род людской. В человеке есть не только хорошее и плохое, но и невероятная приспособляемость к тому и к другому…

Грязи и мусора на улицах было уже куда меньше. Удивило меня и то, что воздух на улицах стал ощутимо чище — видимо, заводы нынче работали не в полную силу, да и с печным отоплением из-за нехватки дров было не так хорошо. А зелени было значительно больше: сады и скверы изрядно подзаросли без должного ухода, а над проросшей по всем улицам травой и одуванчиками беззаботно порхали бабочки. Бабочки кружились и на Невском, и на Садовой, и на Сенной, и на Измайловском проспекте. Природа была столь же живуча, как и люди…

С электричеством и освещением улиц было по-прежнему плохо. Но окна, хоть и бликами керосиновых ламп, были освещены. Где-то чинили мостовые и водопровод, по городу ходили трамваи и гужевой транспорт. Правда, зачем-то стали заколачивать парадные входы в дома, пользуясь преимущественно «черными» лестницами. И по тротуарам брели все так же, не соблюдая правил хорошего тона: кому как в голову взбредет, сталкиваясь, толкаясь, ругаясь. В прудах, каналах и реках купались, зачастую голышом, показывая пренебрежение к нормам «буржуазной морали» (и мало кого это шокировало: бегает себе с голым задом, ну и пусть себе бегает — главное, чтоб «Боже царя храни» не пели).

В целом город все еще носил на себе «следы революции»: фасады домов грязны, поцарапаны и заляпаны какой-то дрянью, ограждения каналов и мостов зияли дырами, деревянные и каменные тротуары разворочены, на стенах революционные надписи соперничали с похабными в безграмотности. Практически все прохожие были одеты неказисто и преимущественно в серые цвета. Было много солдатской формы, кожаных курток и красных косынок. Нарядных дам и мужчин в модной одежде я не встречал. Жителей по сравнению с дореволюционной порой заметно поубавилось, и добрая половина встреченных мной были явно приезжие. Но работали магазины, кинотеатры, и атмосфера на улицах царила скорее жизнерадостная. «Трава пробивалось из-под мостовой» — во всех смыслах.

Я подошел к Измайловскому собору перед самым началом вечерней службы. Впрочем, Измайловским я назвал его по привычке. Увы — легендарного гвардейского полка, двести лет охранявшего столицу Российской Империи, больше не существовало, и окормлявший его когда-то храм теперь называли просто Свято-Троицким.

Одет я был неброско, как все, но предпочитал держаться все же в стороне в тени, благо в огромном соборе места и полумрака было в избытке. С радостью я увидел ведущего службу отца Михаила — без его участия добиться доверия у Сташевской мне было бы сложно. Оглядывая молящихся в соборе людей (их было на удивление много, несмотря на яростную борьбу большевиков с религией), вздрогнул, разглядев в стороне группу хорошо знакомых мне людей. Бывшие офицеры Измайловского полка, одетые, разумеется, в штатское, понурые, даже какие-то изнуренные, но державшиеся по-прежнему вместе. Перский, Кованько, Бубнов, князь Ухтомский, Чаплыгин, Ильин, Охочинский…

Я почувствовал горький комок в горле: передо мной были измайловцы, часть полковой семьи. Очень хотелось подойти к ним, обнять, расспросить, самому рассказать о тех, кого видел… Но сейчас я отвечал не только за себя. Закусив губу, я стал осторожно пятиться к выходу, стараясь держаться за спинами молящихся людей.

Какой дорогой будет возвращаться домой отец Михаил, я знал хорошо, но в этот раз ждать пришлось довольно долго — видимо, у священника были дела в соборе и после службы. Убедившись, что слежки за ним нет, я нагнал его возле самого дома. Не желая пугать, я окликнул его издалека.

Он остановился, подслеповато вглядываясь в меня.

— Поливанов, — представился я. — Может, вы меня еще помните…

— Конечно! — обрадовался он. — Я вас всех помню… Живой, значит… А то всякое говорили…

— Живой.

— Но… Могу я узнать, какими судьбами? Я слышал, что вы… уезжали…

— Уезжал, — согласился я. — И слухи верные. Всякое было… А насчет «какими судьбами»… Об этом я и хотел с вами поговорить, отец Михаил. Найдется у вас время?

Священник немного подумал и жестом пригласил меня следовать за ним.

Жил он все в той же квартире на 2-й Измайловской роте (нынче переименованной в Красноармейскую), по счастью, его пока даже не «уплотнили», поселив в квартире пару семей из «сознательного пролетариата». Я поздоровался с его женой, вышедшей нас встречать.

— Верочка, приготовь нам чай, — сказал ей отец Михаил. — Пройдемте ко мне в кабинет, Александр Дмитриевич. Вы голодны?

— Нет, спасибо, перекусил недавно, — я догадывался, что с продуктами в их семье неважно.

— Тогда — чай, — кивнул отец Михаил и повел меня в кабинет.

Лампадка у икон едва освещала комнату, и священник зажег керосиновую лампу.

— Вы располагаете временем? — уточнил я.— Разговор непростой.

— Догадываюсь. Время у меня есть — я ложусь довольно поздно. К слову сказать, на эту ночь вам лучше остаться у меня — ночью еще очень много патрулей. От бандитов, полагаю, отобьетесь, а вот патрули…

— У меня есть где остановиться.

— Стоит ли рисковать понапрасну? Несложно догадаться, что вы пришли по делу весьма… своеобразному, и встреча с патрулями в ваши планы не входит. А у меня вас никто искать не станет. Так что смело оставайтесь, а у нас будет время поговорить. Здесь, на диване и заночуете. На заре разбужу.

— Спасибо, отче, — не стал настаивать я. — Тем более что будет возможность расспросить вас обо всем… Как вы здесь, отец Михаил?

Священник грустно улыбнулся:

— Да как… Божией милостью. Живы — а значит уже хорошо. Собор сильно потрепали новые власти. Приют для детей и богадельню для старушек закрыли, все наши просветительские сообщества разогнали. Имущество церковное конфисковали, включая дома и подсобные помещения, так это все мирское… Главное — живы… Служим Богу… С какого года вас не было?

— Как раз с семнадцатого…

— Да… Много воды с тех пор утекло. Что сказать? Нелегко. Но на Руси были времена и помрачнее. И монголы были, и поляки, и Петр-Император с его «реформами» и «Всепьянейшим собором». Выжили тогда, даст Бог — и сейчас справимся. Церковь терзают нещадно и, боюсь, главные испытания еще впереди. Уж больно явно все к этому идет. Добрые люди близ власти предупреждают меня об этом…

— В этой власти еще есть «добрые люди»? — удивился я.

— Люди всегда разные, — сказал священник. — Когда меня спрашивают, как я отношусь к дворянам или к большевикам, я всегда честно отвечаю, что к хорошим дворянам отношусь хорошо, к плохим — со скорбью. И с большевиками так же… Оглянитесь назад, Александр Дмитриевич. При царе-батюшке и хорошее было, и такое, от чего волосы на голове дыбом. И в России, и в Германии, и во Франции — христианство было, что такое добро и зло, хорошо знали, а какую жуткую войну развязали — весь мир в крови. Вот я иногда думаю: у Адама было два сына — Каин и Авель. Так как Авель был убит, то, выходит, мы все — потомки Каина, первого, кто пролил кровь брата. Да, он потом и города строил, и многих детей воспитал, и, видимо, давно раскаялся, но эта «каинова печать» в крови и в наших жилах все еще есть — не можем мы долго в мире жить… Спаситель, своей жертвой искупил, очистил, но мы все равно ищем в себе этот каинов след… Или, посмотрите, сколько сейчас доносов идет. Кто-то из корыстных соображений, кто-то из ненависти к мыслящим по-другому… А ведь это — «иудин грех». Иуда Искариот первым предал своего Учителя. До сих пор спорят: из материальных соображений или политических, но предал. Причины убить или предать ближнего всегда найдутся… Если их ищешь. Христа ведь тоже и по «политическим» мотивам обвиняли, не только по религиозным. А Ирод? Когда узнал, что грядущий Мессия может лишить его власти, приказал вырезать всех младенцев, родившихся в один год со Спасителем. Если б не Иосиф-Обручник, увезший Святое Семейство в эмиграцию, то… Впрочем, история, как вы знаете, сослагательного наклонения не имеет. И как бы Ирод не был силен и могуществен, власть его земная и недолговечная. А в мире нет ничего нового — нечто подобное, так или иначе, уже было… Да, люди — разные, и хорошие и плохие везде есть. Меня, к примеру, уже дважды арестовывали. Второй раз и вовсе в камере смертников сидел, ежечасно расстрела ожидая. И вдруг — выпускают. Я даже удивился, думал — по ошибке. А оказалось все куда удивительнее… Вы, может, помните: я в молодости нес послушание в тюрьме «Кресты», окормлял заключенных. Честно говоря — не справился, не осилил. Ушел, потому что больше не мог присутствовать при исполнении смертных приговоров. Но, пока служил, старался облегчить участь заключенных. С ними, надо признать, царское правительство довольно жестоко обращалось — страх перед недовольными в последние годы все рос. Революционеров боялись, и реакция нарастала уже безо всяких границ. Когда кто-то болел — я шел с ходатайством к властям и сильным мира сего, чтоб облегчить условия болящему и не высылать в таком состоянии на этап. Кого-то в такую ссылку сослать хотели, что с его здоровьем это была бы верная смерть — и я опять докучал просьбами власть имущим… А когда уже меня самого новая власть к казни приговорила, то оказалось, что несколько десятков видных большевиков — профессоров, партийцев и депутатов сами сидели в «Крестах», или их родственники там побывали, и меня помнят, а потому стеной встали на мою защиту. Те, кто когда-то был заключенным, неожиданно оказались у власти, а их место заняли их бывшие тюремщики. Бывает и так. Я-то о многих из них забыл… А они обо мне не забыли. Ни еду, которую я им носил, ни мое заступничество, ни мои проповеди… Так что хорошие люди, помнящие добро, есть везде и всегда. Так чем я могу быть вам полезен, Александр Дмитриевич?

— Я прибыл в Петроград по поручению моего командования. Моя задача — вывезти в безопасное место Сташевскую-Крестовскую. Знаете такую?

— Полагаю, вам даже известно, что это моя духовная дочь, — вздохнул священник.

— Да, известно. Потому к вам и пришел. К сожалению, мы с ней лично не знакомы. Нужна рекомендация того, кого она знает и кому доверяет.

— Да, Янина Станиславовна — женщина с характером, — покачал головой отец Михаил. — Точнее — Алена Станиславовна, ибо под таким именем я ее крестил… Хотя нынче в смятении пребывает и по поводу веры. Характер уж больно пылкий и упрямый. Как половину ее родных большевики расстреляли, так она на всю Россию обиделась, словно вся страна — одни большевики. А ведь люди всегда разные… Теперь только польскими именем и фамилией представляется. И очень понапрасну власть провоцирует. Танцы у себя устраивает, цыганские хоры приглашает, собрания с речами против власти, «Боже царя храни» на всю улицу распевают… Соседей ей странных недавно подселили, по «уплотнению» — здоровые, молодые парни с очень внимательными взглядами и военной выправкой. Ей раньше весь дом принадлежал, а после «уплотнения» всего две комнаты оставили: спальню и гостиную. Теперь и этих странных «соседей» под боком поселили. Боюсь, дело скверно кончится.

— Откуда же у нее деньги на «балы» и цыганские хоры? Неужели большевики не конфисковали ее состояние?

— Конечно, конфисковали. Более того: когда она фамильные драгоценности пыталась продать, чтоб деньги в помощь нашему храму передать, арестовали и ее, и меня. Ее как спекулянтку, меня — как пособника. Тогда я в первый раз в тюрьме и побывал. Она долго перебивалась чем Бог пошлет, а потом родственники стали передавать ей деньги через шведское и немецкое консульство. Но — увы! — никакие взятки не помогли получить ей разрешение выехать за границу. Власти она зачем-то нужна…

— Ее родственник занимается шифрами, — пояснил я.— В том числе, взламывают и любые шифры большевиков, словно семечки щелкают.

— Тогда понятно. А она все больше и больше дурит. Я предлагал ей переехать в другой город под чужим именем или с контрабандистами бежать — сейчас многие так делают… Но она упрямая. Не уверен, что и вы сможете ее уговорить.

— Признаться, уговаривать ее я не собираюсь. У таких дам от уговоров только еще больше упрямства вылезает. Мое дело — предоставить ей шанс. Ее — принять его или отказаться. Вы меня просто ей представите, удостоверив что я тот, за кого себя выдаю.

— Но мне ведь надо будет и поручиться за вас? — уточнил отец Михаил.

— А вы перестали мне доверять?

Протоиерей вновь вздохнул и замолчал, словно тщательно подбирая слова.

— Свято-Троицкий собор всегда был душой Измайловского полка, — издалека начал он. — Вы все — мои дети. И она — духовная дочь. И все вы — очень упрямые и своевольные дети… Вы когда последний раз исповедовались?

— Еще в Галлиполи, перед отбытием сюда.

— Времени прошло немного, но событий, наверняка минуло немало… Может, случилось еще что-то, что требует покаяния?

— Отче, вы же не просто исповедь ждете: «смертоубийство — чревоугодие — прелюбодеяние». Вы боитесь, не сломило ли меня и не завербовало ли ВЧК? Агент соврет и на исповеди — так что это слабое подтверждение. Всё правда: я прибыл сюда за Сташевской. В благодарность командование поможет мне в эвакуации семьи моего друга. Что же до прочих грехов… Чревоугодие меня никогда особо и не влекло, а с 1914 года так и вовсе… Если б и захотел — не получилось бы. Прелюбодеяние… У меня никогда не было женщины. Была невеста, но… Не сложилось. А потом не до сладострастия было. А вот смертоубийств было много. Очень много. И как с этим примириться — не очень понимаю. Не верю, что это возможно какими-то «добрыми делами искупить» или «замолить».

— Разумеется, нельзя, — странно, но теперь священник смотрел на меня куда приветливей. — Вы же историком быть мечтали, как и ваш отец. Так вот это как с историей: произошедшее изменить нельзя. Все слова уже произнесены, все поступки совершены, и исправить что-то невозможно. Но при искреннем раскаянии, при «перемене ума» — можно попытаться стать другим человеком. История знает, что иногда самые отъявленные убийцы и разбойники, осознав, что они натворили, — преображались. Рыдали, молились, ужасались, проходили через свой, собственный ад осознания… И — становились другими людьми. Искренне. Такими людьми, что даже их враги, те люди, которым они причинили зло, глядя на них на Страшном суде, скажут: «Это не тот человек, которого мы знали». Вам ведь не по душе пролитая кровь? Удовольствия от «борьбы с врагами» не испытываете?

— Не испытываю… Но, боюсь, что прямо сейчас стать «другим человеком» просто не смогу. Я должен вывезти этих людей в безопасное место… Даже ценой собственной души.

— Я познакомлю вас со Сташевской, — сказал отец Михаил. — И поручусь за вас.

— Спасибо. Вы, случайно, не знаете, что стало с отцом Серафимом? Я давно потерял с ним связь…

— Ваш духовник — отличный священник, — с удовольствием ответил отец Михаил. — Недаром ему поручили окормлять гвардейский корпус во время войны. Он вывез тела членов царской семьи, убитых в Алапаевске, в Пекин, рискуя собственной жизнью, через огромную территорию, кишащую большевиками и бандами. Не бросил своих чад и после их смерти. И тело вашего измайловца, князя Константина Константиновича-младшего, тоже вывез. Похоронил в Пекине по православному обряду. Сам он сейчас, по слухам, в Святой Земле. Если удастся выжить, ищите его в Иерусалиме. Настоящий военный священник. Я молюсь за него.

— А измайловцы, что здесь остались? Видитесь?

— Вы же видели их сегодня в храме.

— Видел, — настала моя очередь вздохнуть. — Только подходить не стал…

— Это правильно, — твердо сказал священник. — Времена нынче настали… Странные… Что вам ответить? Те, кого вы видели в соборе, — пытаются выжить. Кто-то работает учителем, кто-то кассиром на железной дороге. Сергей Аничков учатся в Петроградском мединституте, Николай Ильин — учитель физики, Юрий Бахрушин — в театре работает, князь Ухтомский — бухгалтер. Михаил Бенашвили уехал в Грузию, работает в обсерватории — отец сумел сделать ему «документы неприкасаемого» — уж не знаю как… Может потому, что в этой обсерватории работал когда-то один из руководителей большевиков, некто Сталин-Джугашвили? Не знаю… У кого была возможность уехать — уехали. Остальные… Остается лишь молиться. Времена нынче тяжелые. И будут еще тяжелее…

— Надо будет им хоть весточку передать…

— Не надо, — твердо сказал отец Михаил. — Вы исполняйте свой долг. Рисковать, налаживая любой контакт, опасно и для вас, и прежде всего для них.

— Но ведь…

— Поверьте — не стоит. Я ведь вам не все фамилии оставшихся назвал. Капитана Михаила Кашерининова помните?

— Разумеется! Сколько плечом к плечу воевали. Храбрец! Георгиевское оружие, ордена…

— Сейчас — друг Клима Ворошилова и преподаватель на курсах РККА… А Николая Махачкоева помните?

— Конная разведка. Тоже храбрец, георгиевский кавалер.

— Сейчас серьезные посты занимает в Красной армии. Привлечен к выполнению масштабных задач в Сибири… Братьев Хомутовых?

Я предпочел промолчать, догадавшись, куда ведет разговор.

— Да-да, — подтвердил мою догадку священник. — Иван Хомутов — радиотелефонист в ОГПУ, а про Александра Хомутова разные слухи ходят. И очень грустны эти слухи… Полковник Офросимов вступил в РККА, служит в штабе Северного фронта. Увы, Александр Дмитриевич, каждый выбрал свою дорогу. Это до революции вы были одной семьей, а сейчас каждый выбирает самостоятельно, следуя своим убеждениям и кодексу чести. Я никого не осуждаю: у каждого свои причины. Но на вашем месте я все же занялся порученным вам делом, а не ходил с сентиментальными визитами по гостям и не отправлял весточки… Как я говорил — люди везде разные… Давайте-ка отходить ко сну, голубчик, а то засиделись мы с вами. Утро вечера мудренее. Вам еще завтра к своему заданию приступать.

…А вот с моим заданием как раз не заладилось с самого начала. Госпожа Сташевская-Крестовская оказалось не просто упрямицей. Она была непоколебимо упряма. Как памятник Воинской Славе возле нашего собора — с места не сдвинешь!

Отец Михаил представил меня, поручился, и в то, что я прибыл от ее друзей и родственников, чтобы увезти в безопасное место, — она поверила сразу. А вот от дальнейших разговоров по поводу ее «эвакуации» наотрез отказалась. Никакие разговоры, увещевания и доводы не действовали абсолютно. «Буду думать!», «Я эту шваль не боюсь!», «Поживем — увидим», — и прочие глупости в том же роде.

Оказалось, что к ней уже приходили какие-то люди с предложением нелегально покинуть страну. Ее брат в письме зашифровал номера трех банковских облигаций, которые должен был предъявить ей доверенный человек. Человек пришел, показал облигации и исчез. А через несколько дней пришел другой с теми же облигациями и стал столь откровенно выпытывать информацию о ее друзьях и единомышленниках, что даже самый последний раззява заподозрил бы в нем провокатора. (Несложно было догадаться, что посланника арестовали после его визита к Сташевской, выбили в ЧК на Гороховой всю информацию и подослали своего человека. И теперь чекисты ждут новых гонцов из-за границы. Мышеловка была поставлена, и у меня не было иного выхода, как сознательно лезть в нее.)

Сташевская была абсолютно уверена, что живой из страны ее не выпустят, и трепала чекистам нервы на полную катушку.

…Я «забыл» добавить одну деталь: Сташевская была восхитительно красива. И абсолютно не верила мужчинам, как «слишком противоположному полу». Уж не знаю, чем они так разъярили ее в последние годы, но, подозреваю, что основания для этого у нее были. Но лично мне от этого было лишь еще сложнее. Статная, темноволосая, с высокими скулами, огромными зелеными глазами, словно светящимися изнутри, она казалась живым воплощением Настасьи Филипповны, сошедшей со страниц бессмертного романа Достоевского.

Первая встреча с, как мне казалось, весьма аргументированными доводами закончилась абсолютно безрезультатно. Зато после нее мне пришлось довольно тяжело избавляться от навязчивого «хвоста» в виде двух угрюмых мордоворотов. Затягивать эту эпопею было опасно, и я попросил отца Михаила устроить нам последнюю встречу. Сташевская согласилась, но вместо «свидания» в подходящем месте (например, на квартире протоиерея или в примерочной швеи) предложила явиться к ней «на бал». И — никак иначе. Про себя я тщательно перебрал все синонимы к словам «самодур» и «упрямица», комбинируя их во всех возможных вариантах, и… согласился, так как выбора не было, а кружить вокруг мышеловки ЧК, устроенной из квартиры Сташевской, было более чем опасно.

Священник пришел на этот «прием» первым и, убедившись, что там нет моих знакомых (по крайней мере — однополчан), подал мне из окна условленный сигнал.

Какие-то подозрительные лица бесцельно бродили по коридору огромной квартиры, без стеснения разглядывая меня. В большой комнате, отведенной под «бал», сидело еще с десяток гостей, но я уже шел напролом и не собирался отбывать весь «светский раут», а потому сразу направился к хозяйке.

Сташевская сегодня была ослепительна: вечернее темно-зеленое платье с небольшой шапочкой на красиво уложенных волосах (неужели в обнищавшем Петрограде еще есть салоны красоты с мастерами стрижки и укладки?), длинные бальные перчатки выше локтей, даже легкий макияж, достойный творчества Марты Харпер или Александра Остроумова.

У небольшого пианино в углу комнаты сидел очень худой задумчивый юноша, время от времени касавшийся клавиш пальцами и что-то шептавший себе под нос.

— Студент консерватории, — указала мне на него Сташевская, не давая мне перейти к делу. — Мне нужен для вечеров аккомпанемент, а то даже цыгане приходить боятся. А у этого бедолаги — вся семья сидит голодная. Отец при смерти, сам — доходяга, в чем только душа держится. Но талантлив безумно. Я его подкармливаю, какие-то деньги выделяю. Тем более у него польские корни. Его прадед, Шостакович, был участником восстаний против вас, русских, за что его и сослали куда-то за Урал. Дед тоже восставал против царского режима — и тоже Сибири не избежал. Отец участвовал в восстании 1905 года.

— Замечательная история, но меня интересует ваш окончательный ответ. Что вы решили?

Она промолчала, неопределенно пожав плечами.

— Янина Станиславовна, где мы можем с вами поговорить?

— Здесь.

— Здесь много людей. Я и так привлек к себе слишком много внимания.

— Боитесь?

— За себя — нет. Но я должен сделать то, за чем приехал.

— Вам заплатили?

— Да, — не стал скрывать я.— И очень щедро.

— Так вы — наемник? — ее глаза сузились, а в голосе послышалась нотка презрения.

— Да, я наемник, — с этой странной дамой я предпочитал не спорить. — И потому выполняю порученное мне очень старательно. Это — хорошая для вас новость. Но у меня есть для вас и плохая новость. У меня нет ни времени, ни возможности, ни желания вас уговаривать. Для вас все это — эпатаж и капризы, а из-за этого могут пострадать хорошие люди.

— Ох как вы себя любите! — ее глаза уже не просто источали презрение, из них уже били фонтаны брезгливости. — Как переживаете за себя любимого…

К нам быстро подошел отец Михаил:

— Прошу вас: не так громко! — сказал он. — На вас уже все смотрят.

— Я сделал все что мог, отче, — сказал я. — Все возможности для ее спасения есть. Не хочет — не надо. Для меня главное — вывезти семью друга. Потому и приехал. По условиям контракта я должен был сначала спасти эту… пани… Вероятно, у меня теперь будет неприятный разговор с моими работодателями, но рисковать женой и дочерями друга из-за ее капризов я не собираюсь.

— А что ж друг сам не приехал? — все еще язвительно, но уже с искренним интересом спросила Сташевская.

— У меня шансов больше. Он — не дворянин, не так обучен. Да ему бы подобное предложение и не сделали. А своих денег у нас не было. Мы там, в Галлиполи, что такое деньги, давно забыли.

— А у вас польские корни в роду есть? — неожиданно спросила она.

— Что? — даже опешил я. — Кажется, есть… Жена деда по отцовской линии, моя бабушка из Варшавы… Только это-то здесь при чем? Всегда удивлялся тщеславием не за собственные достижения, а за подвиги своих предков. Их свершения примером для подражания должны быть, а не поводом для спеси. Смешно, право слово: все произошли от Адама с Евой, а кто-то — всего лишь от Рюрика… А предыдущие поколения куда в этой коротенькой родословной пропали?.. Давайте сделаем главное, а уж потом общие корни будем искать… Хотите найти общих предков — найдем. Вы же знаете поговорку: если два дворянина встретились и за полчаса не нашли общих родственников — значит, один из них самозванец или шпион. Но сперва — дело. Что вы решили?

Она растерянно посмотрела на отца Михаила.

— Да, — твердо сказал священник. — Да!

— И как вы собираетесь…

— А вот об этом уже не здесь, — прервал я ее. — Вы сами изволили назначить встречу в людном месте, а эта информация требует тишины.

— Но если вы уйдете сейчас, это будет не менее заметно и подозрительно, — рассудительно заметил протоиерей.

Сташевская на секунду задумалась.

— Подождите, есть у меня одна идея…

Она взял с подоконника какие-то листы бумаги и подошла к сидящему за пианино юноше.

— Голубчик, сделайте огромное одолжение. Недавно один поклонник стихи для гвардейского бала принес… Неактуально ныне, как вы понимаете… Музыку вряд ли кто напишет… Или — сможете? Экспромтом? Гости скучают. Танцевать хочется. И свежего воздуха!

Она распахнул настежь два окна.

— Играйте громко! Пусть все слышат!

Протоиерей лишь вздохнул.

Юноша пробежался глазами по строкам, пошевелил в воздухе пальцами, словно искал нечто невидимое, и вдруг бросил руки на клавиши пианино, уверенно начиная мелодию.

— Белый танец, — объявила Сташевская. — Дамы приглашают кавалеров, — и присела передо мной в реверансе.

Я положил руку ей на талию — ладонью наружу, и повел по залу в танце. Юноша за пианино не только играл, но и довольно мелодично напевал (в листки не заглядывал: запомнил все в считаные минуты — память воистину уникальная!):

Город, рожденный мечты воплощать,

Мундир мне вручил, чтоб его защищать,

И, в благодарность, над невской водой

Он нас познакомил с тобой.

Вальс кружит нас, словно ветер,

Ты прекрасней всех на свете,

Вечный, волшебный, сказочный круг:

Ты — в моем сердце, и город вокруг.

— Ну, и как вы собираетесь меня спасать? — спросила меня Сташевская уже вполне нормальным, без ноток вызова и надменности, голосом.

— Теперь уже главное — быстро, — сказал я. — Наше с вами препирательство наверняка привлекло ненужное внимание. Главное — вывести вас из-под слежки, дальнейшее — довольно просто. Переоденемся, доедем до Петергофа. Оттуда еще немного, до одной прибрежной деревни, где для нас подготовлен дом. Сегодня какое число? Двадцатое?

— Да.

— 22-го, если не будет шторма, на закате вас заберет лодка. Довезет до Финляндии, где вас встретят те, кого вы знаете. Если с погодой не заладится — следующая дата ровно через неделю. И так далее — каждые семь дней.

— А насколько можно верить тем, кто прибудет в лодке? Как я понимаю — речь идет о контрабандистах?

— Контрабандисты необходимы — они знают водные маршруты вдоль и поперек… Но с ними будут два человека, которым я передам вас с чистой совестью. Один из них тот, за чьей семьей я вернусь… Он крайне заинтересован в вашем благополучном возвращении.

— Разумно, — подумав, согласилась она. — Вот что значит наличие польской крови.

Вот и что с такой взять?

Музыка смолкла, и мы подошли к окну. Сташевская подставила лицо теплому ветру, проникающему в комнату. Долго о чем-то думала, глядя на серые крыши, озаряемые последними лучами заходящего солнца. Маленькая, разноцветная бабочка влетела в комнату и, не мудрствуя лукаво, села мне на плечо.

— Я согласна, — сказала Сташевская, глядя на бабочку. — Говорите, что надо делать.

Бабочка взлетела с моего плеча и упорхнула обратно в окно.

— Все просто, — сказал я. — Завтра в соборе — вечерняя служба. Народу, как обычно, будет много. Найдите возможность незаметно спуститься в подвальное помещение — двери будут открыты, и в первой каморке справа для вас будет приготовлено неброское платье и платок — выберите их сами и передайте отцу Михаилу сегодня.

— Бр-р, гадость какая… Платьев таких у меня нет, — с гордостью сказала Сташевская. — Серая юбка и белая блузка подойдут? Могу еще серую кофту взять. И платок… Так сейчас половина города ходит.

— Вновь подниметесь в храм, — продолжил я. — Обычно открыты только два входа: западный и южный, в приделе Иоанна Воина вход закрывает наш походный иконостас. Но на этот раз дверь за ним будет открыта. Незаметно зайдете за иконостас, и… с другой стороны, в пролетке, буду вас ждать я.

— А если шпики все же не отстанут?

— Лучше бы этого избежать, — сказал я. — Уходить все равно надо, но устраивать стрельбу в центре города не хотелось бы. Стреляю я хорошо, так что уйдем мы в любом случае, но лучше этого не делать, иначе будет опасно сразу выбираться из города, придется неделю отсиживаться в трущобах. Если же погони не будет, то сразу едем на Балтийский вокзал и садимся в поезд раньше, чем шпики успеют поднять тревогу и оповестить патрули на вокзалах. С собой берите самый минимум, а лучше не берите ничего. На этом, пожалуй, все. До завтра, сударыня.

— Пани!

— До завтра, пани. Будем надеяться, что вы скоро будете у друзей.

Я простился со священником и вышел. Пара навязчивых попутчиков направилось за мной, особо даже не прячась. Я довел их до Варшавского вокзала (это может пригодиться завтра, когда они, в панике, будут носиться в поисках Сташевской), продемонстрировал свой интерес к расписанию поездов и без особого труда растворился в привокзальной суете. Старый разведчик Орлов не зря предусмотрительно продемонстрировал мне несколько весьма эффективных способов ухода от слежки…

…Не знаю, что пошло не так. Поначалу все складывалось неплохо. Из собора Сташевская вышла довольно скоро, уже переодетая и никем не преследуемая. Извозчик в мгновение ока доставил нас на вокзал, где мы купили целое купе в синем вагоне (большевикам волей-неволей все еще приходилось пользоваться «непролетарскими» вагонами первого и второго классов — не изымать же половину вагонов из состава).

Расположились на диване у окна, поезд тронулся, и мы одновременно громко выдохнули, радостно глядя друг на друга: через час — Петергоф. И тут же дверь широко распахнулась. В коридоре стояли трое здоровенных детин в кожаных куртках, с красными повязками на рукавах (у меня не было времени рассмотреть эмблемы на них, поэтому я даже не понял — какой из отделов правоохранительной системы Советов так быстро вышел на наш след). Один из них вошел в купе, посмотрел на фотографию в своей руке, на Сташевскую и, обернувшись к товарищам, улыбнулся:

— Она!

Это было ошибкой: повернуться к нам он уже не успел. Громилы были здоровенные, откормленные, но явно никогда не служившие в армии, а потому самоуверенные как неопытные барчуки. Я вскочил с дивана, лбом целясь ему в лицо. Удар вышел сильным: что-то хрустнуло, детина ахнул и схватился обоими руками за ушибленное место. Я выхватил у него из расстегнутой кобуры револьвер и дважды выстрелил в упор.

Дальше все пошло не так весело. Один из оставшихся в коридоре проявил неплохую прыть и сообразительность: едва я выстрелил — с ноги ударил своего товарища в спину, опрокидывая его на меня. Я сумел удержаться на ногах, но пистолет, который я так удачно заполучил, оказался на страховочном ремне, и его просто вырвало из моей руки, когда покойник рухнул на ковер купе. Свое же оружие я даже выхватить не успел: нападавший ринулся на меня, нанося короткие и мощные удары зажатым в руке кастетом. Я увернулся от двух ударов и, поймав его руку, сломал ее в локте. Удивительно, но он даже не вскрикнул, а зарычав, здоровой рукой обхватил меня за шею.

Купе было просторное, но не для подобных ситуаций. Несколько здоровых, сцепившихся в драке мужчин занимали в нем слишком много места. Споткнувшись о труп, мы оказались на полу. Горло мое он отпустил и, извернувшись, выхватил из-за голенища нож. Пока я успел перехватить его руку, он успел несколько раз ткнуть им в меня (к счастью, наносил удары не прицельно, а «наудачу», но очень, очень быстро). Бок, спину и плечо мне как раскаленным железом обожгло. Мне все же удалось перехватить его руку с ножом, но тут подоспел третий, до этого туповато смотревший на нашу возню из коридора (стрелять он не стал, из-за боязни задеть товарища), и оказалось, что у этого тоже имеется сверкающий сталью кастет. Теперь уворачиваться мне стало еще трудней — он пару раз задел меня по голове ударами по касательной.

Итог был предсказуем, и дело шло уже на секунды. И тут ударили два выстрела, столь громкие и быстрые, что слились практически воедино. Противник с кастетом рухнул на пол, как подкошенный. Лежавшего на мне отбросило вбок, словно он получил удар кувалдой по голове. Пока я пытался оттереть заливавшую мне глаза кровь из раны на голове — грянул третий выстрел и кто-то из едва шевелившихся на полу, замер — пуля вошла ему точно в левый глаз.

Сташевская положила на столик револьвер, выпавший у меня из-за пояса во время драки, и гневно передразнила:

— «Я вас спасу», «я вас спасу». «Если потребуется стрелять — я это делаю хорошо» … Это я стреляю хорошо. Покойный муж учил. А вы хорошо с чекистами на полу барахтаетесь…

— Как вы, Янина Станиславовна? — нашел в себе силы спросить я.

— В смысле? — удивленно посмотрела она на меня.

— Ну… Вы только что двух человек…

— И что? Будь это в моей воле, я бы их всех… Нормально я, не переживайте.

— Ладно, потом поудивляюсь, — решил я. — Сейчас бы дух перевести… Тяжелые уж больно попались. Откормленные как хряки…

— Что это у них за кастеты такие? — заинтересовалась Сташевская. — Одинаковые. Табельные, что ли?

Подняла один и прочитала гравировку:

— «Р.К.М. За беспощадную борьбу с бандитизмом. 1920 год». Хм, наградные. Милиционеры, стало быть…

Поезд резко затормозил, едва не свалив нас с ног — выстрелы были услышаны.

— Пора бежать, — напомнила мне Сташевская. — Понимаю, что вам по голове пару раз крепко попало, но извольте взять себя в руки. Вы же офицер — первый раз, что ли?

Подняла нож, быстро обрезала страховочные ремешки на пистолетах милиционеров, один отдала мне, а себе зачем-то оставила аж пару… Впрочем, учитывая мое состояние и ее навыки стрельбы, может, это было и нелишним.

В коридоре вагона никого не было: люди предпочитали не выглядывать из купе — революция давно отучила всех от лишнего любопытства. Открыв дверь, мы спрыгнули на насыпь и побежали к лесу.

Из окон поезда нам вслед кричали что-то злое и угрожающее, но стрелять нам вслед или бросаться в погоню никто не стал. Может, милиционеры были единственными нашими преследователями, а может, остальные вояки решили не связываться с шустрыми «робингудами», уложившими за пару минут «трех дюжих лесников».

Бежали мы долго — пока хватало сил. Потом пытались понять, где находимся, и выйти на дорогу. Подробно описывать наши блуждания не стану — это было долго и нудно.

Также выяснилось, что в драке мне досталось довольно крепко (в пылу борьбы я не сразу и заметил). Неглубокие ножевые ранения, разбитая кастетом голова. Кое-как совместными усилиями мы перевязали мои раны.

Петергоф мы обошли стороной (точнее — объехали на деревенском почтовом тарантасе, за что отдали половину имеющихся у нас денег). Под утро вышли к нужной деревне. Дом, который мне описал связник Орлова еще в Петрограде, нашли без труда. Это был самый обычный одноэтажный домишка на окраине, с небольшой застекленной верандой и цилиндрической «голландской» печкой в единственной комнате. Старая железная кровать с шарами, диван, два стула, пара шкафов и «этажерка» для книг. Ни еды, ни оружия — но хоть тепло и крыша над головой.

Сташевская помогла мне добраться до дивана — головокружение было сильным, видимо, сотрясение мозга я все же получил — а сама присела на стул, как-то странно глядя на меня.

— Вы уж простите меня, Александр, — неожиданно сказала она. — Я просто очень боялась, вот и несла всякую чушь. На самом деле я — ужасная трусиха. Потому и стрелять училась, потому и агрессия… От страха.

— Очень полезное чувство — страх, — сказал я. — На фронте ведь тоже боятся все. Только смелый боится и идет, убивая страх, а трус не идет, и страх убивает его. Вы — смелая… И красивая.

— Я думала — всё, оттанцевалась Янина Станиславовна, — слабо улыбнулась она. — Не хотела себя надеждой терзать. Когда вы пришли, я действительно не хотела никуда с вами идти. Надежды не хотела. Слабости не хотела… А когда вы упомянули про семью друга, я поверила: этот и меня вытащит… И бабочка…

— Что — бабочка?

— У меня с детства такая примета была: бабочку увижу — день хороший. А тут — посреди города и бабочка… Да еще и прямо на вас села, не боясь…

— Все будет хорошо, Янина Станиславовна. Море спокойное. Сегодня вечером за нами приедет лодка. Послезавтра будете в безопасности…

— У вас кровь через рубашку проступает. Снимайте, я перевяжу вас получше, здесь чистых тряпок много.

Она достала из шкафа простыни и ножом порезала их на лоскуты. Подошла ко мне, помогая снять рубашку, и неожиданно обхватила мою шею руками. Ее бил озноб. Наши губы встретились… А потом… Потом мы были вместе. Двое беглецов, посреди родной страны, которая хотела нас убить. Не знаю, чем была эта близость: надеждой или следствием стресса?..

Раны у меня открылись и сильно кровоточили. Мы лежали, перепачканные кровью с головы до ног…

Какие-то странные отношения у моей судьбы с войной — даже первая близость с женщиной — в крови, боли и страхе… Впрочем, война вообще не любит солдат, ибо они ее убивают. Финансисты, генералы и политики — порождают, поэтому она их любит, платя чинами, деньгами и должностями, а солдатам приходится заканчивать. И платить за это дорогой ценой…

…Мы вышли к условленному месту на закате. Судьба была к нам милосердна: погода выдалась на удивление умиротворяющая — воды залива были спокойны, играя на волнах бликами заходящего солнца.

Лодку под серым парусом я заметил издалека — нечто вроде «динги», только размером чуть побольше. На носу возвышалась фундаментальная фигура Мурашко, несмотря на теплую погоду облаченного в рыболовный плащ с капюшоном. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что под плащом скрывается целый арсенал оружия — фельдфебель, как обычно, был весьма основателен.

Я помахал рукой. Мурашко замахал в ответ так, что лодка заходила ходуном… и вдруг — замер.

Обернувшись, я увидел остановившуюся на просеке машину и выходящих из нее людей в кожаных куртках. Нет, все же большевики учились работать все лучше и лучше… На мою голову.

Три человека (двое с наганами, один с винтовкой) побежали в нашу сторону. Мурашко спрыгнул в воду с подходящей лодки:

— Я с вами!

— Нет, — отрезал я. — Ты девушку доставь. Это гарантия возвращения твоей семьи. Бери и увози. Быстро!

Мурашко подхватил на руки растерявшуюся Сташевскую и понес к лодке.

— Помогите ему! — крикнула она.

— Не смешите, дамочка, — ворчал Мурашко, переваливаясь через борт вслед за Сташевской. — Эти гражданские ему на один укус. Давайте, Александр Дмитриевич! Быстренько заканчивайте и назад! Я вас ждать буду!

Я вошел в воду, отталкивая лодку как можно дальше от берега, и гребцы заработали веслами.

— Найди меня! — крикнула Сташевская.

Я ободряюще улыбнулся ей и пошел к берегу, на ходу вытаскивая револьверы из-за пояса.

Большевики, учились, конечно, быстро. Но все же недостаточно быстро и еще не глубоко. Опыта им все равно явно недоставало. Троица чекистов бежала к нам, грозно и даже радостно что-то крича и даже стреляя на бегу. А ведь достаточно было остановиться и дать залп с колена, с упора — тогда был шанс задеть и меня, а уж находящиеся в качающейся на волнах лодке и вовсе теряли преимущество в стрельбе и оказывались легкой мишенью. Нет же, бежали и палили в белый свет, как в копейку, почему-то чувствуя себя хозяевами положения. Так бездарно проводить захват боевого офицера, для которого три бегущих в полный рост человека столь же безопасны, как мишени в тире, а за спиной дорогие ему люди, для которых вы представляете опасность — это надо уметь… Что ж, простите, господа, но я с вами встречи не искал — вы сами меня нашли…

Вы когда-нибудь видели вальсирующего бегемота? Нет, не тех бедных, замученных животных, что показывают в цирке, а счастливого, легкого, как пушинки одуванчика, невероятно пластичного, танцующего гиппопотама?

Я смотрел, как Мурашко танцует, и не верил своим глазам. Располнел он в последнее время более чем изрядно: пузо и «филейные части» догнали по объему кедр и уже соревновались с объемом подающего надежды баобаба.

Но при этом двигался он так легко и плавно, словно Анна Павлова, Матильда Кшесинская и Ида Рубинштейн забросили сцену, днем и ночью обучая хореографии Николая Николаевича Мурашко. Да я в жизни не подозревал, что этот увалень способен двигаться столь эластично. Ноги выписывали замысловатые «па», руки плавно летали вокруг того, что когда-то у него было талией, и даже огромное брюхо не «тряслось и колыхалось», а «плыло и летало». Судя по всему, он танцевал подо что-то задорное, услышанное в ресторанах Крыма, одесситско-залихватское, уносящее…

Нет, конечно, сперва были вопли радости, его поцелуи и объятия с женой и дочерями, торопливые взаимные расспросы, ответы на которые никто не слушал, задавая новые вопросы, снова — поцелуи, объятия и слезы… И только потом, оставшись наедине со мной, он не удержался и выдал… это!.. Понимаю — чувства требовали выхода. Все-таки прекрасно, когда твои друзья счастливы.

Несмотря на опасения, пропускной пункт на советско-финской границе мы перешли без каких-либо проблем. Видимо, все приключения и неприятности в этой эпопее выпали на ее первую часть, и у судьбы просто не осталось плохих сюрпризов. Агент Орлова предоставил нам комплекты документов, мы благополучно доехали до реки Сестры, которую финны оперативно переименовали в Райайоки (что дословно и означало: «пограничная река»), со стороны советских пограничников документы, заверенные солидными подписями и печатями, подозрений не вызвали, а на «той стороне» нас уже ждал лично Карл Энкель. Видимо, все же сработала солидарность измайловского братства, и бывший офицер 16-й роты полка, а ныне — один из самых могущественных и популярных чиновников Финляндии, внял просьбе Орлова и озаботился нашей переправкой в Париж, где уже ждал нас Мурашко.

… Сташевскую я больше никогда не видел — события закружили и разбросали нас по разным концам света. Она жила в Польше, меня бросало тогда то во Францию, то в Сирию, то в Африку, то в Норвегию.

После Второй мировой я, пользуясь возможностями своего положения, наводил справки не только о своих однополчанах, но и о ее судьбе. Зная ее характер, я заранее был готов к худшему, и предчувствия меня не обманули. Решительная и смелая, она не стала отсиживаться в стороне, когда фашисты истязали ее Отчизну. Могу только представить, какой урон она успела нанести гитлеровцам за время работы в подполье. Но в 1943 году гестапо все же сумело арестовать ее ячейку Армии Крайовой. На допросах она отказалась говорить, была переправлена в Германию и казнена.

Не знаю, было ли ей известно, что после ее побега чекисты арестовали большинство ее друзей в Петербурге, часть из которых были сосланы и расстреляны. Был приговорен к смертной казни и ее духовник, бывший настоятель Измайловского собора отец Михаил. Уверен, что они встретятся на небесах…

А польские криптографы все же нанесли немалый урон гитлеровцам, взломав код «Энигмы». Они весьма результативно работали с союзниками по антигитлеровской коалиции — французами и англичанами. Про одного из криптографов Уинстон Черчилль позже скажет: «Никто не внес такого же вклада в нашу победу в войне». И пусть в этих словах есть некоторое преувеличение, но вклад людей, помогавших выявлять планы нацистов, — поистине бесценен.

Никогда не встречал я больше и Орлова — он так же начал борьбу с пришедшими к власти нацистами и был убит ими начале сороковых годов…

… Я не зря начал рассказ о своей «новой жизни» с танцующего Мурашко. Вот уж кто воистину получил «второй шанс». Догадываюсь, что его не так тяготила потеря Отчизны, как меня, ибо он все же получил семью, и как настоящий оптимист, считал, что там, где он, там и Россия. Более того, судя по всему, он относился к «новым территориям» как крестьяне к получаемым в Сибири землям. Проще говоря — «осваивал». Теперь, после воссоединения с женой и дочерями, ему не хватало лишь одной «малости» — пары сотен тысяч франков. Или долларов — этот космополит не настаивал на какой-то определенной валюте.

Как ни странно, но деньги, полученные за вывоз Сташевской из России, мы получили сполна и довольно быстро. Если б не Мурашко, я бы даже не знал, что с ними толком и делать. Скорее всего, я бы разделил их между нуждающимися однополчанами и пошел работать на завод или на ферму. Но Мурашко был категорически против, заявив, что «нуждающимся надо давать удочки, а не кусок рыбы», и предложил самим создать на эти деньги фирму, приносящую за работу хорошие доходы. При этом, как он выразился, «не класть все яйца в одну корзину», а начать развивать два-три направления.

К моменту нашего прибытия во Францию здесь уже проживало около 450 тысяч русских эмигрантов, вырвавшихся из стального капкана большевистского террора. Большинство из них работало на заводах, в сельском хозяйстве и сфере обслуживания.

Мы вспомнили о мечте Рагимова купить или арендовать такси и… купили и арендовали. Вызвали в Париж и самого Рагимова. Володя взялся за организацию дела с таким пылом, какого не было у меня и Мурашко вместе взятых (ничего не хочу говорить про его азербайджанские корни, но даже предприимчивый Мурашко завистливо ахал, наблюдая за размахом и «аферами» Рагимова).

Мы учредили кооператив, состоящий из трех директоров (разумеется, в нашем лице), пары купленных и десятка взятых в аренду машин «Рено». Надо сказать, что Париж был буквально заполонен такси, давно вытеснившими гужевой транспорт, и основная масса таксистов была русскоязычной. Только официально в городе было зарегистрировано более четырех тысяч такси, и русские довольно быстро вытеснили все прочие диаспоры, объединившись в несколько профсоюзов. И со временем наш стал крупнейшим из них. Рагимов обошел все гостиницы, отели, ночлежки и пансионаты, предлагая их владельцам ноу-хау: русские таксисты будут встречать приезжающих на вокзалах и аэропортах и предлагать им гостиницы в удобном для них расположении, комфорте и ценовой политике. Кажется, что ничего нового? Но нет. Он сообщал владельцам отелей, что русские таксисты знают по несколько языков, что крайне важно для прибывающих в город иностранцев. Честны, трудолюбивы, обучены правилам хорошего тона. И владельцы гостиниц быстро поняли свою выгоду.

Забегая несколько вперед, скажу, что вскоре Рагимов приобрел уже несколько сотен новых машин «Рено», и даже во время кризисов наши водители зарабатывали по 150–180 франков в день, что выходило больше заработка любого рабочего на заводе. Постепенно наш Союз шоферов обзавелся большим офисом на ул. Конвансьон, где располагались принадлежащие нам библиотека, столовая, парикмахерская, спортзал и аптека. Лет через пять у нас были уже бесплатные для работников врачи и юридические консультанты, а чуть позже мы приобрели дом отдыха на Ривьере для членов профсоюза. Мы стали издавать журнал, где публиковали рассказы русских писателей-эмигрантов: Бунина, Куприна, Зайцева и прочих. К 1926 году в нашем Союзе состояло уже более тысячи человек. (Надо сказать, что к тому времени меня уже не было во Франции, но Рагимов и Мурашко категорически отказались принимать мою отставку и я по-прежнему числился в совете директоров и получал часть прибыли… Точнее мне их откладывали на счет, ибо пользоваться деньгами посреди бесконечных боев и походов мне было просто некогда).

Среди покинувших Россию офицеров были прекрасные инженеры, юристы, механики, связисты — ценнейшие кадры, в том числе и для нашего Союза. У нас с удовольствием работали два десятка полковников и генералов. Мы организовали даже курсы для водителей и механиков с отличным обучающим составом.

Не забывали мы и менее удачливых товарищей. Приняли участие в основании Русского дома для престарелых в парижском пригороде Монморанси в 1954 году, и первым его директором стал все тот же неутомимый измайловец Володя Рагимов. Измайловец Павел Брюнелли, когда-то известный в Петербурге адвокат, организовал пансион для детей в Вирофлее, под Парижем, в котором обучались и дочери Мурашко. В каком-то смысле мы со своей удачливостью стали легендой в эмигрантских кругах, и сейчас любой без труда может найти информацию о нашем Союзе шоферов и Володе Рагимове.

А вот о Мурашко информацию найти куда сложнее, хотя его поле деятельности было куда обширнее. Он долго объяснял мне что-то о рискованных спекуляциях на бирже (невероятно выгодных именно во время создания и разрушения империй) и последующем вложении денег в более надежные, но менее выгодные акции, развивающиеся компании и концерны. Поняв, что вся эта информация «не в коня корм», Мурашко безнадежно махнул рукой и просто забрал у меня часть денег «на развитие».

Не знаю, что и как он творил с этими своими «акциями-облигациями», но прибыль всегда делил на две равные части: себе и на мой счет. И только представьте: при этом он ни слова не знал ни по-французски, ни по-английски (функции переводчиков при нем выполняли повзрослевшие дочери, заодно постигая искусство управления активами и экономическими шпионами-консультантами, разбросанными по всему миру). Лет через десять у него были уже сотни консультантов, юристов, политологов, экономистов и всякого вида маклеров. А через тридцать — представительства более чем в 20 странах мира. Я не интересовался его (точнее — нашим) бизнесом. К тому времени у меня уже были иные интересы. А свои доходы я тратил отнюдь не на себя, чем вызывал постоянные истерики у Николая Николаевича… Но к этому я вернусь в свое время…

Надо сказать, что наш успех был крайне редким исключением среди горьких и тяжелых судеб русской эмиграции. Немало офицеров покончили с собой в первые же годы, не вынеся разлуку с Родиной, нищету и унижения. Сотни и сотни тысяч талантливых, умных, работящих, преданных своей стране людей были выкинуты за границу по идеологическим причинам. Без средств к существованию, без надежды на будущее. «Бывшие» — как называли их в Советском Союзе. А впереди их ждало новое испытание — мечтавшая о реванше Германия, никак не желавшая смириться с поражением в Первой мировой…

Большинство из них прошли через тюрьмы и концлагеря… И все равно были расстреляны в 30-х годах по печально знаменитому гвардейскому делу «Весна».

Впрочем, жизнь «бывших» что в Советском союзе, что в эмиграции — тема не для одного романа, а для огромной библиотеки… Например, в эмиграции генерал-майор Офросимов был фермером и даже исполнял частушки в ресторанах. Генерал Неровинский, командовавший гусарским полком великой княгини Ольги Александровны, стал поваром в одном из берлинских ресторанов. Генерал фон Фусс, друг императора, зарабатывал себе на пропитание, занимаясь набивкой папирос на сигаретной фабрике. Феликс Юсупов с женой (племянницей Николая Второго) открыли модельное агентство. Мария Павловна (еще одна племянница Николая Второго) при поддержке Коко Шанель открыла ателье одежды. И это — только малая часть человеческих судеб, выкинутых из родной страны в чуждую и далеко не всегда гостеприимную стихию эмиграции.

В России бывшим дворянам и офицерам так же приходилось прилагать немалые усилия для обычного выживания. Георгий Милляр (при рождении носивший фамилию де Мильё), наследник богатейших золотопромышленников России, воспитывавшийся в собственных особняках лучшими гувернантками и учителями, разом утратил всю собственность, был вынужден проживать с матерью в одной комнате и стал актером советского театра и кино, более всего запомнившимся зрителям ролями Бабы-Яги, Кащея Бессмертного и Чуда-Юда в сказках Александра Роу. Играли в кино и дворянские дети Любовь Орлова, Петр Вельяминов, Олег Янковский… Знаменитый писатель Константин Симонов был сыном царского генерала и княжны Оболенской… Борис Васильев, автор культовой книги «А зори здесь тихие», был сыном кадрового офицера императорской армии. Катаев, Алексей Толстой, Сергей Михалков, Обручев — все эти писатели имели дворянские корни. Было много потомков дворянских родов и в науке, и в искусстве, и в живописи… Патриархи Алексий I и Алексий II вышли из дворянских родов Симанских и Ридигеров. По-разному сложились их судьбы. Кому-то повезло больше, кому-то меньше. Большинство же работали учителями, служащими, даже рабочими… Недаром в России самая известная поговорка: «От сумы и тюрьмы не зарекайся» … Кто бы ты ни был… Чудны дела Твои, Господи! А в России — втройне!..

Хотя, ради справедливости, надо признать, что немало даже царских генералов и контр-адмиралов служили при большевиках вполне успешно, принося стране пользу и получая высшие награды…

Впрочем, я увлекся, забежав слишком далеко вперед. Пора вернуться в 1923 год, когда моя жизнь в очередной раз сделала неожиданный и резкий поворот…

Дела в нашем таксокооперативе шли хорошо. Водители (генералы, полковники, князья, адвокаты, писатели) зарабатывали неплохо — на жилье, еду и одежду хватало. Компания росла, даже расширялась, стремительно вытесняя менее профессиональных, образованных и воспитанных конкурентов.

Много наших сотрудников проживало в недорогом отеле «Золотая лилия», на одной из полукриминальных улочек Парижа (цена «апартаментов» потому и была невелика, что улочку облюбовали промышлявшие чем ни попадя выходцы из стран Ближнего востока, Африки и Азии). Но нас, боевых офицеров, держащихся вместе, эти деятели не слишком пугали. Впрочем, надо сказать, что к нам они не лезли — бандиты и воришки ценят свою жизнь и здоровье не меньше добропорядочных обывателей. А через какое-то время они и вовсе благоразумно покинули этот район…

Быт мой вполне устроился. Иногда я решал какие-то вопросы как один из руководителей кооператива, иногда сам «шоферил» (мне это нравилось — я изучал машины, механику, совершенствовал языки и узнавал Париж). Даже находил время для парижских библиотек и театров — благо какие-то деньги у меня теперь были. И даже потихоньку начал готовиться к исполнению старой мечты отца — восстановлению полной и подробной истории Измайловского полка. И продолжил учить китайский язык. Мурашко с головой ушел в свои аферы с биржами и акциями, «делая деньги из воздуха». Рагимов расширял кооператив, завоевывая новые территории и увеличивая таксопарк. Все были при деле.

И вот как-то раз весной 1923 года мне сообщили, что в нашем офисе на улице Конвансьон меня дожидается какой-то однорукий высокопоставленный офицер, прибывший по неотложному делу. Так я впервые познакомился с Зиновием Пешковым, родным братом печально известного Якова Свердлова и крестным сыном Максима Горького. Мне он пришелся по душе: умный, волевой, неплохо образованный, с хорошим чувством юмора, любитель театра и литературы. Впоследствии оказалось, что нас еще и объединяет любовь к изучению иностранных языков: он знал их семь, включая японский и китайский, который я только изучал. Были у нас схожи взгляды и на войну, и на политику. Так что сам он был мне симпатичен, а вот его предложение — не очень…

Он предложил мне поступить на службу во французский Иностранный легион, где второй год и сам проходил службу. В Иностранном легионе Пешков служил и раньше, во время Великой войны потерял в «мясорубке при Вердене» руку, но на инвалидность не ушел, побывав и дипломатом, и представителем у Врангеля, и при гуманитарной миссии по сбору средств для помощи голодающей России. Потом все же сумел восстановиться на службе в легионе и сейчас прибыл ненадолго в Париж из Марокко, где легион вел боевые действия. Он пробыл здесь пару недель и практически через день мы с ним встречались. Поначалу я отказывался наотрез. Нет, не то чтобы я плохо относился к наемникам. Как историк, я прекрасно знал, что наемники постоянно оказывали неоценимую помощь русской армии, внедряя передовые тактики и оружие своих стран, консультируя, помогая строить легендарный русский флот и обучая солдат со времен русских князей, не говоря уже про времена Петра Первого и последующих императоров. Сколько сил и души вложили в вооруженные силы моей страны такие титаны как Миних, Питер Ласси, Самуэль Грейг, Патрик Гордон, Пол Джонс, Беннигсен, Кристофер Зомме, фон Клаузевиц и прочие достойные офицеры, предложившие свои услуги России. А первыми наемниками на Руси можно смело считать дружину Рюрика, которая, одновременно была его охраной, то есть — «гвардией». Да и роды Багратионов, Лермонтовых, Брюсов — тоже вышли не из калужских и смоленских губерний. В России был целый «иноземный приказ», занимавшийся вербовкой и приемом на службу дельных и искусных в своих ремеслах иностранцев. России служил Мекленбургский корпус, полки, состоящие из сербов, кавказцев, молдаван, венгров, хорват, поляков, немцев, греков, албанцев, французов… Да легче найти тех, кто не мечтал встать под русские знамена! Даже молодой Наполеон Бонапарт хотел устройства в русскую армию, но к тому времени от переизбытка иностранных наемников было решено понижать их на один чин при приеме, а малоимущему Наполеону это было разорительно — пришлось становиться императором Франции… Большевики широко использовали в качестве наемников латышей, китайцев, румын и венгров… Все страны мира с превеликим удовольствием заключали контракты с профессионалами-иностранцами. Пару Римского охраняет швейцарская гвардия.

Всем известна героическая история наемников швейцарской гвардии, охранявших Париж во время революции 1792 года. Тысяча против 25 тысяч восставших, они остались верны данной присяге и даже не применили оружие для спасения собственной жизни, следуя приказу короля (тот же Наполеон позже говорил об этом странном решении короля: «Надо было снести картечью человек 500 — остальные бы просто разбежались!»… Как мне это напоминало странное решение сдать без боя Зимний и Адмиралтейство во время февральской революции 1917 года!).

Я за то, чтобы любую работу выполняли профессионалы высокого уровня, а не набранные по блату или «по объявлению». Просто я — русский офицер и считаю, что защита своей страны — это не только обязанность, но и огромная честь. И в первую очередь эта высокая привилегия должна отдаваться жителям той страны, которой принадлежит армия и гвардия. Но в целом… Профессионал — всегда профессионал.

Хитрый Пешков эти вопросы даже не поднимал, поворачивая дело совсем с иной стороны. Вновь и вновь рассказывал он мне о незавидных судьбах русских солдат и офицеров, вынужденных от полной безысходности пойти в легион и рисковать жизнью ради куска хлеба и крыши над головой. Пешков манил не деньгами или регалиями на службе Франции, а возможностью повлиять на слишком суровые условия, в которых находились русские эмигранты, составлявшие в легионе уже больше трети. Он «дожимал» меня, приводя примеры, цифры, сравнения…

Он познакомил меня с некоторыми в то время еще мало кому известными военными, среди которых был и герой Великой войны, трижды раненый на фронте, побывавший в плену, а ныне преподававший в Сен-Сире, угрюмый и неразговорчивый капитан по фамилии де Голль. Вот с де Голлем мы друг другу сразу не понравились. Он, безусловно, был умен, отважен, всецело предан военной науке, но… Что-то отталкивало нас друг от друга. Какой-то абсолютно разный взгляд на все вещи и события. Может, причиной было воспитание, данное де Голлю его отцом — преподавателем философии в школе для иезуитов, что наложило на его характер уж слишком явный отпечаток. Я же, влюбленный в православие, смотрел на мир совсем с другими критериями… А может, мы просто чувствовали, что через тридцать лет нам с ним предстоит с оружием в руках стоять по разные стороны границы, готовясь вцепиться друг другу в глотки… Нет, разлада между нами не было никогда. Более того: он уважительно относился ко мне, а я — к нему. Четверть века мы были на одной стороне, плечом к плечу. Даже к смертной казни мы были с ним приговорены вишистским правительством оккупированной Франции в одно время. Де Голль усиленно продвигал меня по службе и старался по мере сил выполнять мои просьбы, но… Мы были слишком разные.

Разумеется, я прямо спросил Пешкова, почему он вцепился именно в меня, ведь к его услугам были сотни блистательных офицеров, каждый в своей области куда более талантливый, чем я. Ответ получил интересный. Когда Пешков стал искать офицеров, способных хотя бы попытаться переломить сложившиеся в легионе порядки, сразу несколько человек указали ему на меня как на человека, способного отобрать и воспитать младший командный состав, пригодный как раз для этой цели. Среди рекомендателей были и генерал Геруа, и контрразведчик Орлов, и генералы Кутепов, Лохвицкий и Деникин. Все они упомянули и мой упрямый характер, и «социалистические взгляды», и как под диктовку сказали, что я — «не командный офицер, но способный создавать команды для выполнения разнообразных задач».

Надо признать, что ситуация в легионе и впрямь была довольно скверная. Разумеется, отъявленным головорезам со всего мира нужны была дисциплина не менее суровая, чем для содержания смертников в тюрьме. Но это-то и порождало большое количество перегибов и явно излишней жестокости. Репутация у Иностранного легиона на тот момент была просто отвратительная. «Головорезы» — это был еще самый мягкий эпитет в адрес солдат и офицеров. Все отпетое отребье мира стекалось сюда в надежде уничтожить свое прошлое, получить новое имя и французский паспорт.

Основал легион король Франции Луи Филлип Первый в 1831 году как подразделение из иностранцев, которое не жалко использовать для самых неприятных задач, но только за пределами страны — в колониях королевства. С самого основания подразделения его кидали туда, куда человек в здравом уме и по собственной воле не поедет. Страны с ужасающим климатом, населенные полудикими племенами, восстания которых постоянно приходилось подавлять с показательной жестокостью, —были постоянным местообитанием легиона. Потому не стоило удивляться, что на подобную работу ради списания прошлых грехов и получения гражданства могли согласиться разве что каторжники, убийцы и прочие подонки общества, а дисциплина для их контроля должны быть не милосердней, чем при приручении диких хищников. Любой, самый безрассудный, преступный или самоубийственный приказ здесь не обжаловался и не обсуждался, а за неисполнение следовало самое суровое наказание. Теперь в этот «офис ада на земле» потекли русские эмигранты, для которых альтернативой службы была только смерть от голода.

Причины, побуждавшие французов черпать для легиона самых жестоких и отвратительных представителей человечества, были вполне понятны. В природе человека все же нет изначального желания убивать себе подобных — это в нем еще вырастить и воспитать надо. Древнегреческие историки замечали, что большинство воинов стараются не убивать врага, а оглушать ударами мечей. Опросы, проведенные в XX веке военными аналитиками, вскрыли удивительную картину: больше 90 процентов солдат стреляли лишь «в сторону противника» и только немногие целились во врага сознательно. (Правда там, где люди не видели врага «в лицо», статистика жертв была куда выше: танковые и корабельные бои, удары артиллерии, ракетных войск и бомбардировки авиации). На стрельбах какая-нибудь часть могла давать прекрасные результаты, демонстрируя огромное количество снайперов, а в бою результативность того же подразделения могла падать в разы.

Переломить в человеке гуманность можно было в трех случаях: мотивация (месть, ненависть, защита дорогих тебе людей от угрозы), тщательная психологическая подготовка (легко заменяемая длительным пребыванием на фронте со всеми вытекающими отсюда последствиями) и… психопаты, которые есть в любом подразделении, и зачастую именно они первыми вступают в бой с врагом, спасая жизнь остальных однополчан, которые еще борются с остатками человечности в себе. Такие люди не видят разницы между мирным и военным временем и, по уверениям психологов, составляют около двух процентов населения благополучных стран (в неблагополучных их процент, понятно дело, много выше). Вот эти-то «малые проценты» и составляли подавляющее большинство в легионе до прихода в него русских.

В 20-е годы более 8 тысяч русских эмигрантов подписали пятилетние контракты с легионом. Две трети из них вскоре легли костьми в землях Индокитая, Африки, Сирии, павшие от рук местных повстанцев, от тропической лихорадки и малярии и от крайне плохой медицинской помощи для раненых. Кто-то покончил с собой, не вынеся разлуки с Родиной и унижений от бывших союзников, кого-то даже расстреляли за неповиновение хамоватому и жестокому младшему командному составу легиона. Французы откровенно давали понять русским «новобранцам», что те продали себя в рабство за эти несчастные 500 франков, и теперь их участь — сражаться и умирать, рыть бесконечные окопы, ползать и перебегать по команде злобных толстогубых марокканских сержантов. Кто-то пытался сбежать, но — куда? Дезертиров ловили, отправляли на каторжные работы, а затем снова возвращали в легион дослуживать контракт, но уже за половинное жалование.

Забегая далеко вперед, скажу, что отвратительную репутацию легиона исправили именно русские. Несмотря на все унижения, обманы и обиды от бывших союзников, они сражались великолепно. День за днем, год за годом, внедряли в полууголовный личный состав кодекс чести русского офицера, понятия о долге, дружбе, взаимовыручке. Слагали песни. Меняли мир вокруг себя. Интересный факт: в странах пребывания легиона местное население относилось к его солдатам как к настоящим бандитам, а вот с русскими легко находило общий язык. Дошло даже до того, что французские офицеры старались вовсе не допускать контактов русских с местными. Но постепенно начальство легиона все же вынуждено признать, что именно русские —наиболее дисциплинированная, боеспособная и верная часть их подразделения. Все историки легиона подтверждают, что его золотой век пришелся как раз между двумя мировыми войнами, когда подавляющее большинство солдат составляли русские эмигранты. Это уже потом о легионе стали слагать песни и снимать фильмы, а до прихода русских рассказывать о нем было все равно что повествовать о банде вооруженных психопатов, усмиряющих бунты в колониях Франции.

…Одним словом, в конце концов я «сдался» Пешкову, подал документы на вступление в Иностранный легион и 13 июня 1923 года был назначен младшим лейтенантом (печальное низвержение с чина полковника императорской гвардии). Чтоб не смущать однополчан и друзей, я взял себе псевдонимом фамилию матери и четверть века был известен в легионе под именем Александр Кнорре. Французы на свой манер называли меня Алекс.

Первое время я занимался отбором солдат, желающих подписать контракт с легионом, на пунктах приема. Разумеется, практически сразу у меня начались неприятности: я старался говорить правду о предстоящей службе и отбирать людей не по количеству, а по качеству и способности к обучению. К счастью, Пешков не обманул и за меня горой стояли люди, желающие изменить в лучшую сторону не только боевые качества легиона, но и его репутацию.

Помимо русских, в легионе было немалое количество профессиональных военных из многих стран мира: Великая война разрушила немало государств, изменив их устройство и уклад, и большое количество военных осталось не при делах. Были и наши бывшие противники: немцы и австрийцы. Надо отметить — превосходные профессионалы.

Тогда же я познакомился с интересной личностью — бригадным генералом, много лет прослужившим в легионе. Звали его Луи Оноре Гримальди и незадолго до моего вступления в легион он стал князем крохотного государства Монако, взойдя на престол под именем Луи Второго. Он время от времени навещал боевых товарищей — офицеров полка, и несмотря на разницу в возрасте между нами завязались вполне дружеские отношения. Мне был симпатичен этот добродушный бабник, строгий внешне и крайне сентиментальный внутри. Поэтому чуть позже я помог его внуку, вляпавшемуся в историю из-за дамы, и не только ставшему впоследствии моим товарищем и начальником, но и вновь в очередной раз изменившему мою жизнь кардинальным образом…

Было очень тяжело переламывать предвзятое отношение командования легиона к русским. Да и не только командования. Побывав во множестве стран, я заметил, что обычные люди, познакомившись с русскими, относятся с симпатией к их привычкам и менталитету. А вот для руководящих лиц присутствие русских — целая трагедия. Впрочем, начальство вообще не любит тех, кто умнее и талантливее их самих, а если подчиненный еще и свободолюбив, то… Их опасения можно понять, но в таком отношении иностранцев к нам есть и наша вина. Наше излишнее гостеприимство и попустительство в отношении приезжающих в Россию «заморских варягов» зачастую воспринимается ими как недалекость, слабость и даже глупость. А наше стремление помочь тем, кого считаем друзьями, даже в ущерб себе, вызывает у них не благодарность, а непонимание, опасение и подозрение в «тайных мотивах». Ну и, разумеется, их пугает несгибаемость русского солдата. Боятся, бедолаги, а чего именно — не знают. Потому пытаются придумать имена и маски своим страхам. Ну а уж эта и впрямь глуповатая и явно чрезмерная «помощь братским народам» и без того столетиями приносит России одни неприятности. Свой быт так до конца обустроить не можем, а соседям готовы последнее исподнее отдать. Чего удивляться, что они смеются и над этим «исподним», и над нами. А мы всё никак выводов не сделаем. А пора бы…

Среди русских легионеров встречались иногда настоящие самородки. Федор Елисеев — настоящий мастер конного спорта и лихой боец. Мы с ним были почти одногодки, но даже меня, физически крепкого человека без дурных привычек, поражало его уникальное здоровье и долголетие: после ухода из легиона он выступал по всему миру в цирковой группе конных наездников, выполняя опасные трюки в 60 с лишним лет. Или яркий и самобытный грузинский князь Дмитрий Амилахвари, смелый и решительный (одно время он даже был моим командиром в 13-й полубригаде легиона). Он погиб, сражаясь с фашистами в 1942 году. Или — казачий поэт Николай Туроверов, стихи которого были известны далеко за пределами нашего легиона… Много их было — ярких личностей с искалеченными войной судьбами. Там же я познакомился с Раулем Саланом, Пьером Кёнигом, Пьером Месслером и прочими интересными людьми, впоследствии ставшими гордостью Франции.

Разумеется, я не все время проводил, занимаясь отбором в легион новобранцев. Я считал себя ответственным за тех, кого принял в подразделение, а канцелярско-бюрократическая работа меня несколько тяготила. И как-то так сложилось, что в середине 1925 года я прибыл в Африку…

Честно говоря, не очень люблю вспоминать о службе в легионе тех лет. Все было, как в период Гражданской войны на юге России. Невероятная жестокость местных племен, нехватка патронов, еды и воды, бытовые неурядицы и огромное количество боев. Звериная жестокость: вспарывание животов и пытки, закапывание в землю живьем — все это было вполне обыденным для местных аборигенов… Господи, Всемогущий Боже! Как Ты терпишь нас, грешных? Иногда я этого просто не понимаю…

После особо кровопролитных боев в Марокко и при Керби я был назначен лейтенантом первого пехотного полка. С лета 1934 года меня направили во Вьетнам, в протекторат Тонкин, где я дослужился до капитана, а в 38-м году уже занял должность командира батальона. Затем чуть больше года был в итальянской Эритрее, пока в марте 1940 года не была создана 13-я полубригада легиона под предводительством легендарного полковника Рауля Магрин-Вернерея (17 раз раненого во время Великой войны и служившего в легионе примерно с тех же лет, что и я). Мы были хорошо знакомы, довольно успешно сработались, и потому он назначил меня на должность командира одного из батальонов полубригады.

А вот дальше начался период, которым я горжусь больше всего за все время моей долгой военной службы. Много было сомнительного в той странной Великой войне, еще больше в безумной Гражданской, и только жуткое чудовище, выросшее в логове реваншизма нацистской Германии, заставило меня по-настоящему почувствовать гордость за то, что я — профессиональный военный, могу наконец выйти на битву с действительно опасным для мира монстром…

Во время моей службы в легионе у меня не было возможности следить за новостями из России. Я поддерживал переписку с Мурашко и Рагимовым, сообщившими мне о смерти Ленина и приходе к власти Сталина, о начале НЭПа и его скором завершении, о «пятилетках безбожия» и терроре против церкви, уничтожении храмов и репрессиях священнослужителей и оставшихся в России гвардейских офицеров, уничтожение крестьянства, загоняемого в колхозы, жестоком подавлении бунтов, страшном голоде на окраинах страны. Мне не нравилось устранение из школьной программы логики, диалектики, риторики и философии…

Но были и хорошие новости, позволяющие надеяться на будущее России. Индустриализация и всеобщее образование в стране, где подавляющее большинство населения было малограмотным, жесткая борьба с коррупцией — этой чумой любого государства, а главное — зарождающаяся мечта о государстве, созданном для людей. Государстве, в котором были бы нужны и востребованы все, а не какая-то пришедшая к власти часть «элиты», паразитирующая на остальных. Равенство всех перед законом и отсутствие выделения по национальному признаку.

В Германии все обстояло иначе. Написав на своих знаменах «социализм», они поставили впереди слово «национальный», ставя себя выше и христианства с его чеканным «нет ни эллина, ни иудея», и любых мирных отношений с большинством стран.

В России принято называть гитлеровцев «фашистами», хотя они сами настаивают на наименовании «нацисты». Этому факту есть простое объяснение. Сталин в сорок первом году в одной из своих речей сказал, что немецких агрессоров отныне следует называть «фашистами», а не «национал-социалистами», так как националистами они были лишь до тех пор, пока оккупировали земли, которые называли «исконно своими», а когда гитлеровцы начали претендовать на мировое господство, захватывая все земли, которые жаждут захватить, то к «национализму» эти амбиции уже отношения не имеют. К тому же «социализм» в Германии был подменен военной диктатурой, собирающей всех вокруг «вождя» и его идей, то есть больше попадает под определение «фашизм», что переводится как «пучок, связка». Надо признать, Сталин умел отливать свою мысль в металле. Слишком часто зло прячется за масками добра, а диктаторы, олигархи, капиталисты — за вывесками «демократии» и «республик». Еще ни один правитель в мире не признался, что действует только на благо своих амбиций, друзей и родственников, а все войны начинались «во имя добра и справедливости». «И если эти оголтелые империалисты и злейшие реакционеры все еще продолжают рядиться в тогу “националистов” и “социалистов”, то это они делают для того, чтобы обмануть народ, одурачить простаков и прикрыть флагом “национализма” и “социализма” свою разбойничью империалистическую сущность», — так закончил тот доклад Сталин. Вот потому в России и стали называть гитлеровцев «фашистами».

Вообще Сталин был мне очень интересен. Категорически не приемля его методы, я признавал в нем личность огромного, воистину исторического масштаба. Не поверите, но я с удовольствием перечитал не только его труды, но и интервью, данные Герберту Уэллсу, Стассену, Бернарду Шоу и прочим. (А уж как я раздражал покойного сэра Уинстона Черчилля, цитируя при наших спорах статью Сталина в ответ на его «Фултонскую речь» — теперь даже вспоминать несколько неудобно). С большим удовольствием оценил его речь о «профессиональном кретинизме». Вообще-то это термин Маркса, перекочевавший в психологию, но Сталин был куда более убедителен, говоря о том, что человек не должен быть развит лишь в какой-то одной профессиональной сфере, уподоблявшейся флюсу, а всесторонне образованным, живо интересующимся и политикой, и философией, и законами общественного развития, и культурой.

Это совпадало с моей мечтой о человеке будущего — всесторонне развитом, саморазвивающемся. Капитализм же нацелен на то, чтоб сделать человека лишь «винтиком» в своей машине потребительства. «Я политикой не интересуюсь!» — вот слова настоящего идиота (Ибо именно идиотами в Древней Греции называли людей, безразличных к судьбе своей страны и ограничивающихся лишь животными инстинктами накопительства, размножения и чревоугодия). Великий князь Константин Константинович для того и создавал наши «Измайловские досуги», чтоб русский офицер был не просто механизмом для стрельбы и маршировки, а становился всесторонне развитым человеком, думающим, мечтающим, мыслящим. Да, это труднее и занимает больше времени. Но оно того стоит.

Вообще это был век титанов. Их никто не «приводил» к власти, не передавал ее по наследству, не делал своим «преемником». Они стали лидерами в жестокой, почти эволюционной, конкурентной борьбе. Да, хорошими людьми кого-нибудь из них назвать сложно, но они были — Личности. Императоры России, Германии, Австрии, сцепившиеся в Первой мировой войне, получили свое «лидерство» по наследству и вряд ли понимали смысл слова «конкуренция». Во Франции, Англии и США в ту пору дела обстояли не лучше. Зато какие гиганты появились после мировых потрясений! Один из основателей Арабских Эмиратов, шейх Рашид ибн Саид аль-Мактум как-то сказал: «…Трудные времена рождают сильных людей. Сильные люди создают хорошие времена. Хорошие времена рождают слабых людей. Слабые люди создают трудные времена…»

Гитлер, придя к власти на волне жуткой депрессии и инфляции в Германии, широко не озвучивал свои конечные планы. Начинал с насущного: построил изумительные дороги, реконструировал экономику, сумел удержать инфляцию… И умело использовал «комплекс побежденного», объявив настрадавшихся и униженных немцев «единственными арийцами в мире», против которых ополчился весь «развращенный и преступный мир». Увы, эти зерна упали на благодатную почву, ведь тщеславие вообще фундамент всех грехов, а тщеславие униженного и проигравшего человека плодородно втройне. «Бремя белого человека» — тщеславная мечта англичан о «тяжкой обязанности управлять всем миром» — так или иначе скрывается в любой крохотной стране или крупной деревне. И в полной уверенности, что «с нами — Бог», начинается попытка силового изменения мира в соответствии с больными иллюзиями возжелавших…

Сказать, что мне была изначально противна эта расовая идея гитлеровцев — не сказать ничего. Как историк, я знаю сколько и плохого, и хорошего было в любой стране мира — Японии, Англии, Германии, России, Америке… Я никак не могу считать кого-то «арийцем», а кого-то «недочеловеком». Это — люди. И они — разные. В любой стране есть умные и глупые, смелые и трусливые, образованные и неучи. Все дело лишь в процентах этих составляющих. А эти «проценты» из трусливых или необразованных и создаются правящей в стране идеологией и уровнем жизни. Впрочем, стоит признать, что мои личные тщеславные амбиции тоже играли роль в отношении к зазнайству гитлеровцев: какой-то коротышка-ефрейтор с внешностью уличного разносчика называет себя «арийцем», а меня, полковника русской императорской гвардии, знающего семь языков и стоящего в рукопашной схватке дюжины таких «адольфов» — «недочеловеком»? А перчатками по морде он давно не получал?..

Увы, болезненные комплексы Гитлера, вызванные проигрышем страны в войне и последовавшей за этим нищетой, вызывали симпатии не только у немцев. Маску «хозяев мира — белокурых бестий» мечтали примерить многие. Симпатизировали этим идеям во многих странах. Мир разделился на три части: в СССР верили, что они создают «человека будущего», в Германии — что они создают «сверхчеловека», в капиталистических странах традиционно… предпочитали не идею, а наличные. Даже очень талантливые и неглупые люди купились на блеск фальшивой идеи. «Неистовому» Гитлеру, «бросавшему вызов презренным деньгам и ведущему свою нацию к великим свершениям», симпатизировали поначалу даже неглупые люди. Они еще не верили в возможность концлагерей и геноцида…

Русская эмиграция тоже раскололась на два лагеря. Князь Феликс Юсупов, которому гитлеровцы предложили сотрудничество, — наотрез отказался, предпочитая жить в бедности, чем сотрудничать с жаждущими крови реваншистами. Генерал Деникин, еще с 30-х годов предостерегавший белоэмигрантов от сотрудничества с этими чудовищами, называл Гитлера «злейшим врагом России и русского народа». С началом Второй мировой около пяти тысяч русских эмигрантов взялись за оружие, сопротивляясь мировой «чуме», еще больше ушли в Сопротивление. Княгиня Вера Оболенская, бывшая связной Сопротивления и укрывавшая бежавших военнопленных, была схвачена и брошена в тюрьму. На допросах отказалась давать показания и была отправлена на гильотину. «Цель, которую вы преследуете в России, — сказала она палачам, — разрушение страны и уничтожение славянской расы. Я русская, но выросла во Франции, и не предам ни своей Родины, ни страны, меня приютившей… Я — христианка и потому не могу быть расисткой». Тысячи честных людей сложили головы за право жить и умирать свободными людьми…

Но были и те, кто наивно считал, что гитлеровские войска будут сражаться за их интересы, одолеют «проклятых большевиков», вернут под их управление Россию, и — главное! — поставят их на высокие посты и должности. Их откровенный девиз был «Хоть с чертом, лишь бы против большевиков!» Генералы Краснов и Шкуро выразили желание поддержать Гитлера с оружием в руках против бывших соотечественников. К ним присоединились Султан Клыч-Гирей и атаман Тимофей Доманов. На Балканах около девяти тысяч белоэмигрантов надели гитлеровскую форму. Талантливый писатель Иван Шмелев поддерживал идеи Гитлера, участвуя в молебнах за его победу. Одаренный режиссер Ингмар Бергман в юности был большим поклонником Гитлера, да и философ Ильин не без симпатии взирал на растущего в Германии монстра…

В последние годы, спустя вот уже почти тридцать лет после той страшной войны, я все чаще встречаю фильмы и книги, в которых «герои» воюют с гитлеровцами по неизвестным для читателей и зрителей причинам. Как в командных учениях армий: «синие» против «красных». И совершенно непонятно — почему воюют. Нет, с «командными учениями»-то все как раз ясно, а вот почему весь мир восстал против «коричневой чумы», режиссеры и писатели объяснять не собираются. Просто «условный хороший» воюет против каких-то «плохих». И непонятно: почему в России весь народ от малого до старого, от женщин до стариков, едва способных держать в руках оружие, встал на пути этой самой опасной в истории человечества военной машины? Зачем совершали свои подвиги Маресьев, Космодемьянская, Гастелло, Талалихин, Хрустицкий и другие. Все реже и реже теперь говорится о том, что агрессивные и тщеславные негодяи просто захотели поставить мир под контроль своей идеологии, любой ценой подчинив или уничтожив всех несогласных. Что на счету сошедших с ума агрессоров были миллионы человеческих жизней и сломанных судеб, и если б их не остановили ценой невиданных жертв, то последствия этой трагедии невозможно даже представить…

Измайловцы вновь (в который уже раз!) раскололи единую когда-то семью полкового братства на два непримиримых лагеря… И опять — с оружием в руках… О безумный и бескомпромиссный XX век…

…Мне особо не о чем (да и не хочется) говорить о службе в Иностранном легионе до 1940 года. Было много крови, много грязи, много дорог и много смертей… Но с 1940 года, с началом борьбы с гитлеровцами — время моей гордости за службу.

27 марта 1940 года была сформирована 13-я полубригада Иностранного легиона. Изначально наша численность была чуть больше двух тысяч человек: 55 офицеров, 210 человек младшего командного состава и 1984 солдата. Почти четверть из них составляли антифашисты — испанские республиканцы, эмигрировавшие после прихода к власти генерала Франко.

В начале мая два батальона бригады вошли в состав экспедиционного корпуса союзников, посланного в Норвегию отбить у гитлеровцев захваченный ими стратегический порт Нарвик. В этом корпусе объединились антигитлеровские силы со всего мира: норвежские части, французские, британские и польские бригады.

По дошедшим до нас слухам командовавший немецкой группой войск генерал Дитль, узнав о прибытии легиона, возмутился: «Иностранный легион?! Это же законченные головорезы! Как не стыдно посылать их против нас, профессиональных военных?!» На что наш командир, полковник Магрин-Вернерей, ответил, что ему глубоко наплевать, что там думают немцы, а Нарвик у этих «профессиональных военных» он заберет. И забрал.

Незамерзающий порт Нарвик был остро нужен Германии — без него не было смысла даже в полной оккупации Норвегии (в начале апреля гитлеровцы начали оккупацию под предлогом «защиты нейтралитета Норвегии от Англии и Франции», и правительство страны было вынуждено эвакуироваться в Лондон). Вот этих «освободителей» Норвегии нам и предстояло выбить из укрепленного порта. Немцев было в три раза больше, чем нас, и они успели профессионально оборудовать защитные укрепления. При нашем приближении они обрушили вал шквального огня, заставив вжиматься в землю, пока доведенный до белого каления Мартин-Вернерей, схватив автомат, лично не повел за собой батальон вверх по склону. Справа от него с таким же солдатским автоматом бежал я…

И гнали мы этих «профессиональных военных» выскочек десять километров, пока сами не утомились. Приятно сознавать, что это была первая сухопутная победа союзников над нацистами… Разумеется, одним сражением битва за Нарвик не ограничилась, и высокомерия у немцев сильно поубавилось. Увы, все закончилось, как заканчивались наши гвардейские победы в Первой мировой: нам было приказано оставить с таким трудом захваченный порт.

Франция терпела сокрушительное поражение от немецких войск, и союзниками было принято решение о сдаче Нарвика. Для норвежцев это стало шоком: в это время они готовили наступление, планируя оттеснить гитлеровцев за пределы страны — и тут такой «удар в спину» …

Легион эвакуировали из Норвегии, но к тому времени как легион вернулся домой, Франция уже капитулировала. Легион раскололся на две части: половина приняла присягу «вишистскому» правительству, половина — последовала за де Голлем, объявив гитлеровцам войну до последнего патрона. Увы — тогда я не смог вступить в «Свободную Францию» де Голля. Легионеры вывезли из Норвегии 400 пленных немцев, а немцы оставили у себя с десяток пленных легионеров. В их числе был и я.

Немцы, ожидая крупное подкрепление, не предпринимали активных действий до подхода основных частей, но делали частые вылазки, собирая разведданные о эвакуации противника. Вот с одной из таких разведывательно-диверсионных групп и столкнулся мой отряд, так же направлявшийся в «ближнюю разведку», — нам тоже было необходимо знать о действиях немцев во время готовящейся эвакуации.

Их было вдвое больше, и резня была жестокая — мы уничтожили четырех их горных егерей, они — пять моих легионеров. Еще одного легионера и меня оглушило и посекло осколками от взрыва гранат, которыми забросали нас немцы. Мой боец скончался от ран, а меня, контуженного и с двумя осколочными ранениями, немцы притащили в свое расположение.

Паспорт французского офицера на имя Алекса Кнорре я получил много лет назад и в связи с военными действиями считался военнопленным. По странной иронии судьбы в день пленения мне исполнилось ровно 50 лет… Меня все же не расстреляли, хоть и грозились (уж больно немцы были злы конфузом с Нарвиком), а бросили в один из первых немецких концлагерей в Норвегии.

Про лагеря в Норвегии мало пишут, а зря — это еще одна страшная страница в истории нацизма, не уступающая в своей бесчеловечности Освенциму и Бухенвальду.

Увы, во всех войнах тонкий налет цивилизации легко смывается с человека кровью и запредельная жестокость к противнику ничем не отличается из века в век, от страны к стране. Но гитлеровцы все же сумели обойти в этом всех людоедов былых времен. У диких племен не было такого масштаба, как у «цивилизованной Германии».

Нас — пленных солдат и тех жителей Норвегии, которые с первых дней оккупации начали оказывать германцам сопротивление, отправили в еще только строящийся концлагерь. В каком-то смысле мне повезло — это было только начало этой страшной страницы истории концлагерей, которых вскоре стало на территории Норвегии более 700, включая «лагеря смерти». Нечеловеческие условия содержания и пытки усугублялись расположением этих лагерей на побережье Северного ледовитого океана, а большинство узников жило в норах, которые сами же и рыли в промерзшей земле…

Меня выходили норвежцы. Через всю оставшуюся жизнь я пронес восхищение этим стойким народом. Уж как плясали вокруг них нацисты, заманивая в их сообщество «арийских рас», сколько сил потратили на создание марионеточного правительства и какую жестокость проявляли к непокорным, но гордые северяне смотрели на гитлеровцев как на злобных безумцев, нагло и подло ворвавшихся в их страну со своими порядками. И что случается в мире крайне редко: одним из главных идеологов Сопротивления стала церковь. После церковных служб священники читали проповеди против бесчеловечности оккупантов.

…Когда меня, раненого, бросили на голую землю за колючей проволокой, у меня не было сил соорудить даже какой-то навес над головой. Не было ни еды, ни воды, и счет моей жизни шел на часы. И тут появился какой-то монах-францисканец, толстый как бочка и наглый как Наполеон. Не стесняясь в выражениях, обложил остолбеневшую от такой наглости охрану бранью, оттеснив пузом солдат, прошел на запретную территорию и занялся моими ранами.

Потом несколько дней приходил с едой и чистыми бинтами и сопя и что-то бормоча себе под нос рыл для меня землянку миской, которую сам же и принес. Немецкие солдаты с любопытством наблюдали за монахом, но не вмешивались — видимо, не хотели в первые дни обострять отношения с местными. (Всего через несколько месяцев что-то подобное было уже невозможно — в лучшем случае норвежцы кидали пленным еду через колючую проволоку). Монах приходил ко мне каждый день три недели. Кормил, перевязывал и, сопя, как барсук, копал землянку. Когда немцы, опомнившись, перестали его пропускать, он привел двух монахинь из другого монастыря, и они как-то смогли упросить охрану пропускать их еще две недели.

Едва оправившись, я скопил немного остатков еды и бежал при первой возможности — нас было мало и охраняли поначалу из рук вон плохо. Меня поймали в тот же день и долго били. Кажется, у меня были сломаны два пальца на руке и нос… Больше ко мне никого не пускали. Норвежцы бросали мне еду и одежду через проволоку.

В начале осени (ни дней, ни даже месяцев я, естественно, не знал) я бежал еще раз. Меня поймали ночью, пустив по моему следу собак. Теперь били насмерть. Понимая, что сейчас меня убьют, впервые в жизни я нарушил данное отцу слово и, чтобы напоследок высказать подонкам все, что о них думаю, стал материть их на диалектах Берлина, Кельна, Лейпцига и Мюнхена, вкладываю душу во все свое знание глубины языков. Видимо, учился я хорошо: мои палачи опешили и даже отступили.

— Ты кто такой? — спросил меня какой-то ефрейтор.

— «Тыкать» будешь своим собутыльникам, баварский свинопас, — огрызнулся я. — А я — полковник русской императорской гвардии и командир батальона французского Иностранного легиона!

Они долго о чем-то совещались: подозреваю, что присутствовало сильное желание пристрелить меня прямо там и избавиться от проблем — но все же потащили обратно в лагерь. Оттуда через пару дней меня отправили в какую-то старую каменную тюрьму. Здесь меня осмотрел врач, несколько раз допрашивали военные и даже кормили дважды в день (баландой из картофельных очисток, но в лагере нам и вовсе давали кусок черствого хлеба раз в два дня).

А через месяц все вдруг разительно переменилось: мне выдали чистую робу, одеяло и кормить стали вполне прилично — гороховая или пшеничная каша, супы, хлеб, чай, а по воскресеньям давали даже компот из сухофруктов. Я догадался, что они получили какой-то ответ на запрос о моей персоне. Не знаю, сколько прошло времени, но весна была уже на исходе. Наконец в один прекрасный день замок камеры гулко лязгнул, и передо мной предстал однополчанин Дмитрий Шатилов. Бывший полковник Лейб-Гвардии Измайловского полка, ныне в чине оберста, в армейской немецкой форме и гитлеровским орлом на фуражке.

— Здравствуй, Александр Дмитриевич, — сказал он. — Позволишь?

— Проходите, Дмитрий Владимирович, располагайтесь, — не удержался я от язвительности. — Чувствуйте себя как дома.

Он усмехнулся, пригладил и без того аккуратные усики и сел рядом со мной на койку, положив на колени кожаную папку со свастикой.

Выглядел он молодцом: подтянутый, моложавый, энергичный.

— Наслышан о твоих приключениях, — сказал он, снимая фуражку. — А о твоих подвигах в Африке и вовсе какие-то легенды рассказывают.

— Жаль, здесь не успел, — кивнул я. – Поверь: против нацистов я бы куда больше расстарался.

— Не сомневаюсь, — сказал Шатилов. – Можешь, когда захочешь…

Мы немного посидели молча.

— Я бы тебя чаем угостил, но… закончился, — пошутил я.

— Да и с вином у тебя здесь не густо, — понимающе покивал он. — Впрочем, ты же не пьешь… Слушай, Александр Дмитриевич, а я ведь к тебе по делу.

Я сделал удивленное лицо.

— Ну, чувство юмора, как вижу, ты не утратил, — оценил он мою мимику. — Это хорошо. Когда информация о том, что к нам в плен попал полковник русской гвардии и офицер Иностранного легиона, дошла до Берлина, там этим фактом очень заинтересовались. Послали запрос в местный РОВС. Когда узнали, что ты не только Поливанов, но по матери и фон Кнорре —даже обрадовались… В РОВСе тебя хорошо аттестовали: смелый и опытный офицер, пользуется уважением, огромный боевой опыт… и так далее… Для тебя наверняка не секрет, что Германия и СССР стоят на пороге войны? Германия совсем не та, что в Великую мировую. Она куда лучше, мотивированней, дисциплинированней, оснащенней и горит жаждой реванша. Если б ты только знал, как далеко немцы продвинулись в плане технического прогресса!

— А в плане морали?

— Оставь, Александр Дмитриевич, — поморщился Шатилов. — Это — эмоции. Ты просто плохо знаешь немецкую доктрину. А если и слышал, то в интерпретации буржуев Англии и большевиков СССР.

— Почему же не знаю? И про их расовую теорию я осведомлен из первоисточников. Еще один «избранный народ» самовыдвинулся. Спасибо — не надо.

— Но ты ведь по матери из баронов Кнорре?

— А по отцу, и по самоидентификации — полковник русской гвардии Поливанов… Пушкин, согласно версии «почвы и крови» — вообще папуас. Что ж ему, надо было в Конго ехать и шаманам речитативы писать? Бред все это. Шекспир — англичанин, Марк Твен — американец, Гомер — грек, Омар Хайям — перс. И это, по-твоему — «недолюди»? А откуда родом Иосиф Аримафейский и Богородица, — они не забыли? Я — христианин, Дмитрий Владимирович. Для меня «нет ни эллина, ни иудея», а есть достойные люди, и есть мерзавцы. Так вот у власти в Германии сейчас — мерзавцы, которые «короновали» сами себя в правители земли и решили править как им захочется. «Древняя раса» выискалась… В Новгороде уже республика была и вече, когда эти «арийцы» по лесам в волчьих шкурах и без штанов бегали. Они безумны и опасны.

— Ладно, не всё сразу, — примирительно поднял вверх руки Шатилов. — Ты — один из самых лучших профессиональных военных среди нас. Ни у кого нет такого огромного опыта. Практически ты воюешь с 14-го по 40-й годы. Четверть века — шутка ли… Такие, как ты, сейчас очень востребованы. И у тебя есть огромный шанс сделать головокружительную карьеру. Вот я — полковник русского охранного корпуса…

— Русского? — удивился я.

— Александр Дмитриевич! — повысил голос Шатилов. – Я не спорить и не ссориться приехал. Ты хочешь здесь сгнить? Или чтобы тебя завтра как диверсанта расстреляли?

— Я погоны французского легионера и то с трудом принять согласился, — признался я. — А уж эту шкуру точно не надевать не стану. Это даже не шкура волка. Это — шкура мясника. Я понимаю, как немцы пришли к национализму, так же как понимаю, как человек становится нелюдью. Но я хочу это остановить, а не участвовать.

— Ну, не так уж все плохо…

— Все еще хуже, — твердо сказал я. — И ты готов идти с ними в Россию?! Убивать, жечь, вешать? «Хоть с чертом, лишь бы против большевиков»?! Ты веришь, что они скинут Советы и отдадут страну вам? Серьезно в это веришь?!

— Разберемся, — уклонился от спора Шатилов. — Пока я просто приехал за тобой. В Берлине захотели удостовериться что ты это ты, а не самозванец. Пришлось мне срываться с Балкан и лететь сюда. А у меня и без того дел по горло. Мне целый полк пришлось бросить ради твоего высокоблагородия. Давай я тебя просто доставлю в Берлин, а ты уж сам там с ними дискутируй. Хоть соглашайся, хоть в морду им плюй — дело твое. В общем — развлекайся как хочешь. Но чтобы вывезти тебя из тюрьмы, мне необходимо, чтоб ты подписал соглашение о сотрудничестве. Документы уже оформлены, тебе только подпись поставить.

Он достал из папки бумаги и карандаш.

Я посмотрел на бумаги, на него, снова на бумаги… Признаюсь: было искушение — написать внизу одно слово. Короткое. Но не стал разменивать хорошие манеры на желчность. Впрочем, Шатилов и так понял.

Вздохнув, он убрал бумаги, встал и позвал:

— Охрана!

Вошел низкорослый рыжеволосый коротышка (еще один «истинный ариец»).

— Выведите арестованного к машине, я пока отдам документы в канцелярию.

На меня надели наручники и вывели во двор, где стоял черный «Мерседес». Через какое-то время вышел и Шатилов, жестом распорядился посадить меня на переднее сиденье, а сам сел за руль. Я удивился, что водителя у него не было. Не было и охраны. Ворота тюрьмы открыли, и мы выехали на дорогу.

— С нашими-то связь поддерживаешь? — спросил я.

— С кем-то поддерживаю, — пожал он плечами. — А кто-то как ты — брезгует.

— А что Кутепов говорит по всему этому поводу? — спросил я, помня, что Шатилов одно время был у него адъютантом. — Как-то не могу поверить, чтоб он с гитлеровцами рядом стал.

— А ты не слышал? — удивился он. — Большевики выкрали его из самого центра Парижа еще в тридцатом году. То ли в СССР вывезли, то ли просто убили… Ублюдки. А ты за них еще переживаешь…

— Я за Россию переживаю, — сказал я, пытаясь вспомнить, где я был в 30-м. Кажется, в Марокко…

— Кстати, мне сообщили, что о твоем пленении в Берлине не только из Норвегии узнали, — сказал Шатилов. — Один идиот из Америки по всем возможным каналам предлагает тебя выкупить за какие-то бешенные деньги. О тебе еще тогда справки наводить стали.

— Из Америки? — удивился я. — Наверное, ошибка. У меня нет ни знакомых, ни родственников в США.

— А фамилия Мурашко тебе ни о чем не говорит? — с усмешкой покосился он на меня.

— С ума сойти! — искренне восхитился я. — Так он успел все же уехать. Шустрый. Ну, хоть какая-то хорошая новость.

— Да. Пишет, что ты его компаньон, и готов выложить за тебя кучу денег… Так получается, ты, Александр Дмитриевич, не только наемник, но еще и буржуй?

— Выходит, что так, — согласился я. — Сам себе удивляюсь.

— Не женился?

— Когда? Тридцать лет с пистолетом «наголо» бегаю. Как твои? (Я помнил, что жена Шатилова была родственницей Льву Толстому и прямым потомком фельдмаршала Кутузова).

— В 23-м родился сын. Владимиром назвал, — охотно поведал Шатилов. — Окончил русский кадетский корпус в Белграде, поступил в университет, но началось… вот это все, и сейчас служит в моем полку. Подпоручик. Смелый парень. Даже чересчур… Как мы когда-то…

— Да… Часто вспоминаю те времена. Мы еще были одной большой полковой семьей. И не было еще ни революций, ни Гражданской войны, ни эмиграции… Ни личного выбора каждого, раскидавшего по разные стороны… И не раз…

— Я тоже часто вспоминаю. Офицерское собрание, полковые праздники, «Измайловские досуги», летние учения… Как все было просто и прекрасно…

Мы замолчали и какое-то время ехали молча. Потом Шатилов свернул на какую-то проселочную дорогу, остановил машину и вышел. С удовольствием потянулся, не торопясь, обошел машину и открыл дверь с моей стороны:

— Выходи, Александр Дмитриевич.

Я вышел. Все это было довольно странно. Не расстреливать же он меня собрался?

— Я сейчас сниму наручники, — предупредил он. — Не надо на меня с кулаками прыгать. Разговор есть. Потом чудить будешь.

Снял с меня наручники и бросил их на пассажирское кресло. Достал из своей папки карту и разложил на капоте.

— Может, немцы тебя убивать и не станут, — сказал он, задумчиво глядя на меня. — Может и впрямь продадут — уж больно суммы заманчивые. В Рейхе уже появилась традиция продавать евреев за определенную «компенсацию». Разумеется, тех, у кого есть такие деньги, ради которых можно забыть про идеологию. Война, как ты понимаешь, требует расходов. И немалых. Но ты же высокомерен, как верблюд. Плюнешь еще на какого-нибудь штурмбанфюрера… Плохо ты умеешь себя держать в руках для боевого офицера.

— Держать себя в руках я умею, — возразил я. — Просто нацистов ненавижу.

— Да я уж понял… Это плохо. Для всех. И для тебя, и для меня… Ладно, что уж теперь… Врежь мне.

— Что? — мне показалось, что я ослышался.

— Врежь. Кулаком. По лицу. Чтоб синяк был.

— С той секунды, как ты вошел в мою камеру в этой форме, мне кажется, что я все время слышу: «Врежь мне!» … Но сейчас же это ты не в моей голове говоришь, а в реальности?

— Да бей ты уже!

Я пожал плечами и дал ему кулаком в глаз. Шатилов невольно сделал пару шагов назад, держась за лицо.

— Да так твою растак!.. Меня по морде с Великой войны не били… Под Красноставом последний раз перепало… Здоровый Ганс попался… Если б не солдаты… Доволен?

— Ну… Не могу сказать, что испытываю неприятные эмоции. Что-то в этом есть, — признался я. — Еще надо?

— Нет, спасибо. Вполне достаточно. Теперь смотри сюда, — не отрывая ладони от глаза, другой рукой Шатилов указал мне точку на карте. — В районе Трондхейма есть хутор Селбю. Там найдешь семью Морсет. Скажешь, что ты — пленный легионер, бежал из немецкого плена. Старший Морсет — учитель, нацистов ненавидит и пытается создать что-то вроде партизанского отряда. Немцы про него еще не знают, хоть и ведет себя как дилетант. Откуда я узнал — даже не спрашивай. Он должен тебя вывезти из страны. Если поверит. Ну а не поверит — так тебе и надо… Если тебя поймают, версия такая: ты напал на меня в машине, оглушил, выбросил из машины…

— Забрал пистолет, — охотно добавил я.

— Вот уж нет! Оружие ты не забрал, у меня и без этого будут большие проблемы, так что не наглей… Я сиганул в кусты, а ты сел за руль и поехал вон туда, — он махнул рукой налево. — Но сам поедешь в противоположную сторону. Понял?

— И зачем ты это делаешь?

— Я слышал, у вас в легионе когда кто-то попадает в беду, то орет: «Легион, ко мне!», и все бегут на помощь. Есть такое?

— Есть.

— Хотелось бы, чтоб в Измайловском полку так же было. Где бы ни был, в какой опасности, но если крикнешь: «Измайловцы, ко мне!», чтоб пришли на помощь, несмотря на обстоятельства и расстояния…

— Да ты — романтик.

— Я просто уже старый и опытный, — вздохнул Шатилов. — Надоело уже это вечное противостояние: брат на брата, сын на отца… Думаешь, у меня нет желания тебе в глаз дать? Вот жил я спокойно, тут ты со своими проблемами… А вот будешь ли ты меня вытаскивать, окажись я на твоем месте — вопрос… В общем, иди ты с моих глаз долой…

— Спасибо, Дмитрий Владимирович, — от души поблагодарил я. — Даст Бог — свидимся.

Шатилов устало махнул рукой и пошел прочь…

Машину я бросил в лесу за несколько километров от хутора, замаскировав ветками (как оказалось, не зря — семья Морсетов забрала ее и использовала впоследствии для операций Сопротивления). С норвежскими патриотами тоже проблем не возникло: гестапо еще не активизировало свою деятельность в Норвегии, и первые месяцы подпольщики еще действовали относительно свободно. Увы, позже все изменилось.

Самые тяжелые времена настали с приходом к власти министра Квислинга. В 1943 году гестапо вышло и на спасшую меня семью Морсетов. После пыток и допросов они были приговорены к расстрелу. Но норвежское Сопротивление еще долго боролось с нацистским режимом. Помогали они и русским пленным, подкармливая в лагерях и помогая бежать. После войны более тридцати норвежских патриотов были награждены советскими орденами и медалями.

На территории Норвегии гитлеровцы построили более 600 концлагерей. Сколько тысяч русских военнопленных сгинуло в них — неизвестно до сей поры. Мне еще очень повезло, что я попал в лагерь и бежал из него в самом начале жуткой истории их существования…

… Меня довольно быстро переправили в Швецию, откуда я благодаря полученным от норвежских друзей деньгам сумел добраться до Лондона, где уже организовывал свое Сопротивление несгибаемый де Голль.

Он весьма удивился, увидев меня живым, относительно здоровым и исполненным решимости продолжать драться с гитлеровцами — в Легионе меня считали погибшим. Оказалось, что за мои действия при захвате порта Нарвик на заседании норвежского кабинета министров было решено представить меня к высшей государственной награде Королевства Норвегии — Военному кресту с мечом (Много позже я подсчитал, что в общей сложности я был награжден 28-ю орденами из семи стран мира).

…Затем снова была война. Я вновь оказался в той части Иностранного легиона, которая осталась с де Голлем в его «Свободной Франции». Вскоре нас с де Голлем правительство Виши приговорило к расстрелу (что служило причиной мрачных шуток при наших с ним встречах).

По приказу де Голля я побывал во множестве опасных передряг и сражений. Был в Италии, где наша 13-я полубригада штурмовала старинный замок на горе Монте-Радикофани (никогда не думал, что мне придется захватывать старинный рыцарский замок). Бои там были страшные — за два месяца мы потеряли четверть личного состава. Били альпийских стрелков в Эритрее, захватывая в плен тысячи и уничтожая десятки тысяч нацистов. Сражались в Сирии, где в штыковой атаке брали Дамаск. По возвращении во Францию освобождали Тулон и Лион. Едва не сложил голову в боях возле Страсбурга (ожесточенность боев была такая, что они стоили гибели почти половины нашей полубригады). Когда нас осталось всего 700 человек, нас отвели в Альпы зализывать раны…

Всю войну с нацистской нечистью мы носили на своих погонах «лотарингский крест» — символ веры и мужества. Символ сопротивления Франции. И с этим крестом мы освободили ее. И были торжественные парады на улицах и Елисейских полях освобожденного Парижа в августе 1944 года… Но до полной победы оставался еще один долгий и кровавый год…

Осенью 1944 года де Голль вызвал меня в Париж, поручив начать новый набор солдат в обескровленный легион. Пришлось ехать в Константинополь, на вербовочный пункт и заниматься отбором новобранцев.

Теперь, когда у меня появилось больше свободного времени и доступ к информации, я начал собирать сведения о том, что происходило у меня на Родине. И волосы вставали от ужаса на моей голове…

Но я не считаю себя вправе писать про это героическое, трагическое и величественное противостояние русских людей против нацистских оккупантов. Это — святое право и обязанность тех, кто пережил это противостояние, их детей и внуков. Очевидцев и историков. Но это был один большой, жертвенный коллективный подвиг людей, как один вставших на защиту своей Отчизны.

Это были уже не те большевики, с которыми я сражался на Дону и деяниям которых я ужасался в революционном Петрограде. Это были совершенно другие, незнакомые мне люди, вызывающие восхищение и чувство гордости за них.

Как губка, я впитывал рассказы об этих великих подвигах: оборона Ленинграда, битва за Москву, Курская дуга, Сталинградская битва, партизанское движение, ежедневный подвиг людей, день и ночь работавших за станками, приближая Победу…

Но нет — я все же умолкаю, ибо я был лишь наблюдателем этого подвига. Могу лишь констатировать, что я тоже помогал в этой борьбе чем мог, не только с оружием в руках противостоя нацизму, но и внося свой пассивный вклад в победу моей Родины.

Дело в том, что дела у Мурашко шли весьма неплохо еще с конца 20-х годов. Есть такие самородки-«мидасы»: к чему ни прикоснутся, все превращают в золото или в наличные. Помимо биржевых махинаций, он вкладывал деньги в акции крупных грузоперевозочных компаний, автомобильных, вкладывался в киноиндустрию и ресторанный бизнес. Обладая феноменальным чутьем, сумел заработать даже на биржевом крахе 1929 года. Упорно осваивал просторы нефтяного бизнеса. Не обделял вниманием и строительные компании. Некоторые акции, приобретенные им за пару долларов, через пять лет стоили уже 20! Имел свои интересы и в страховании, и в книгоиздательстве. Что-то терял, но приобретал значительно больше. Буквально за считаные недели до нападения Германии на Францию переехал с семьей в США, где уже давно имел своих представителей и что-то мудрил с получением оборонных заказов. Разумеется, едва вырвавшись из немецкого плена, я связался с ним, успокоив. А он в ответ огорошил меня тем, что моя доля в его бизнесе превысила уже два миллиона долларов (деньги по тем временам баснословные!). Когда же я потребовал перевести мои деньги в помощь Советскому Союзу, его вопли были слышны, наверное, в Лондоне и Берлине. Но… Перевел. И мои, и немалую часть своих…

К слову сказать, нельзя забывать и о международной помощи Советскому Союзу в те страшные годы. Уже в конце июня 1941 года Уинстон Черчилль выступил с речью в поддержку Советской России, сказав: «Никто не был более стойким противником коммунизма в течение 25 лет, чем я… Но все это бледнеет перед разворачивающимся сейчас… Мы должны оказать России и русскому народу всю помощь, какую только сможем. Мы должны призвать всех наших друзей и союзников во всех частях света придерживаться аналогичного курса и проводить его до конца. Мы уже предложили правительству Советской России любую техническую или экономическую помощь, которую мы в состоянии оказать». Президент США Рузвельт передал в Москву сообщение о готовности снабжать СССР вооружением взаймы и в аренду, и уже в июле 1941 года первый корабль с военным грузом был отправлен в Россию.

Советский Союз работал на пределе своих экономических сил, и помощь союзников была весьма кстати. Много позже, разговаривая с Черчиллем, я узнал от него о секретной конференции в Москве с представителями США и Великобритании. Было принято решение о снабжении СССР вооружением по заявкам России. Что-то оплачивалось, что-то давалось в аренду, но подавляющая часть ленд-лиза была безвозмездной, хоть суммы поставок были астрономическими. Большую помощь оказывали Канада, Китай и Монголия. Честно говоря, тогда я надеялся, что после подобного союзники станут друзьями, но… Впрочем, это уже совсем другая история…

А я с огромным удовольствием следил за переменами в России. В стране все крепла и уже реализовывалась мечта о «стране для людей». Россия все же смогла дать людям бесплатное всеобщее образование, бесплатную медицину, создать условия для саморазвития, труда и отдыха.

Шло бурное развитие промышленности и сельского хозяйства, строились новые города с бесплатным жильем для трудящихся. Стране нужны были учителя, физики, математики, инженеры, химики, и потому открывались все новые и новые вузы.

Я был совсем не удивлен, что эти люди так сражались за свою страну. Это была именно их страна. Их не надо было мотивировать. У них была мечта и будущее. В идеологии человек занимал центральное место. Не «отдельные слои населения», не государство как «самоцель», в котором даже люди и те — «для укрепления государства». А именно — «государство для людей». Хорошая идея. Мне нравилась.

После страшных войн начала века люди России чувствовали себя победителями. Хозяевами своей страны. Верили в будущее. И эта устремленность в будущее, вера в завтрашний день страны, мечта, зовущая как путеводная звезда, помогали им творить чудеса.

Увы, были и крайне неприятные, даже пугающие меня моменты. С большим запозданием я узнавал о страшной участи моих однополчан, расстрелянных или брошенных на десятилетия в застенки лагерей по страшному «гвардейскому делу» 1931 года. О тысячах священников, прошедших через бездушную репрессивную машину. Все они остались в стране, надеясь служить своей Родине, но их считали «бывшими», «чужеродными элементами» и устраняли из общественной деятельности. О странной эпидемии доносов друг на друга (жуткий «иудин грех» всегда заполонял страны в смутные времена. Христа тоже ведь допрашивали, «не злоумышляет ли он против власти и Кесаря?». Слабодушные, душевнобольные и озлобленные испокон веков пытались устранить инакомыслящих чужими руками и показать столь мерзким способом свою лояльность. Но видеть такую волну доносов в моей стране было все равно больно).

Наш легендарный собор, где когда-то молились герои и гении, где стояли на службах императоры и гвардия, семьи Суворова, Пушкина, Крылова, где венчали Достоевского и отпевали Рубинштейна, бывший кафедральным собором Ленинграда в самые страшные годы сталинского террора, с 1933 по 1938 года, большевики закрыли, превратив в склады и мастерские. Из усыпальницы в подвалах собора выкинули тела павших на войне офицеров, зарыв их где-то на окраине Петрограда. Священников в большинстве своем либо расстреляли, либо сослали в лагеря. А вот те немногие, что чудом избежали репрессий, распределенные по избежавшим закрытия церквам города, окормляли свою паству под бомбежками блокадного Ленинграда, получая самый нищенский «иждивенческий» паек. И не только день и ночь вели службы, крестили и отпевали в невыносимых и опасных условиях, но и смогли по крупицам собрать с прихожанами деньги на танковую колону «Дмитрий Донской», успешно сражавшуюся с фашистами. Все эти священники были награждены медалью «За оборону Ленинграда». Это была первая награда от государства для русской церкви. До этого священников только расстреливали и сажали, сажали и расстреливали…

Сильно удивило меня и присвоение Сталиным почетное наименование гвардейских некоторым воинским частям. Сталин был неглупым человеком, и наверняка какие-то причины для этого у него были. Но я все равно не мог того понять: если какая-то часть отличилась — необходимо поощрение ее заслуг и подвигов, для этого существуют «коллективные награды»: ордена, серебряные трубы и литавры, знамена, но зачем присваивать им наименование «охрана» — для меня, как для гвардейца, тайна. Полагаю, что Сталин считал это звание элитарным, практически легендарным, а традиция прижилась. Правда, теперь это чревато путаницей в понимании функций армии и гвардии, но… Что сделано, то сделано.

Очень расстроило меня и решение Хрущева, который после смерти Сталина, решил запретить КГБ проводить проверки в отношении партработников страны. В результате партия осталось неподконтрольной, а это всегда чревато, когда люди, принимающие судьбоносные для страны решения, ни перед кем не отчитываются, никого не боятся и могут творить что левая нога захочет… Опасное решение. Недальновидное.

А вот отмена пыток в стране меня порадовала. Сомневаюсь, что сделали это из гуманизма, скорее из опасения, что могут испытать это на собственной шкуре, как ранее испытали многие «неприкосновенные» чиновники и военачальники. Сегодня ты — в большом кабинете, а завтра, глядишь, и в маленькой камере. Сегодня ты отдаешь приказ выбивать показания любой ценой, а завтра сам их даешь в таких же условиях. Так что, если не гуманно, то хотя бы дальновидно держать вседозволенность подальше от людей.

Но, в целом, я с большим удовольствием следил за происходящим в России. Даже за их мечтами и устремлениями. Они совершали немыслимое: полетели в космос, создали атомные подводные лодки, в кротчайшие сроки создали целую атомную промышленность, инициировали написание отличных книг и создание шедевральных кинофильмов. Между «иметь» и «быть», согласно теории философа Фромма, они выбрали — быть! Если русский человек верит во что-то, то для него нет преград. Если ясно видит цель — для него нет недостижимого. Без мечты ему неинтересно жить. Скучно. Если он не видит перспектив, то деградирует, накопительствуя или спиваясь. Одним словом, если поднимается, то до самого рая, если опускается, то до самого ада. «Золотой середины» на Руси не бывает…

А вот моя служба в Иностранном легионе подошла к концу. Как я говорил, поредевший в боях легион срочно требовал пополнения. Я старался отбирать лучших из лучших среди претендентов. А потом узнал, что во Франции на вербовочных пунктах принимают в кандидаты тысячи бывших «власовцев», добровольцев из дивизии СС «Шарлемань», соединений ваффен-СС, солдат вермахта и прочую гитлеровскую шваль, скрывая от возмездия за новыми документами, выдаваемыми в легионе. Легион вновь собирался наступить на те же грабли, с безразличием относясь к тому, какие головорезы будут преследовать интересы Франции в Алжире и Сирии.

Золотой век легиона, существовавший между двумя мировыми войнами, благодаря приходу русских офицеров, закончился. Вновь наступало время головорезов… И я съездил в Париж для разговора с руководством. С де Голлем у нас тоже состоялся довольно эмоциональный разговор по этому поводу. В процессе «беседы» он даже назвал меня «идеалистом-фрилансером» (имея ввиду, скорее, не дословный перевод «свободная жизнь», а наемников-индивидуалов, именовавшихся «свободная пика», известных широкой публике по роману Вальтера Скота «Айвенго»). Я тоже в долгу не остался, именовав его «любителем иезуитской философии». И то и другое было отчасти правдой, потому мы весьма обиделись друг на друга.

Отслужив в Иностранном легионе более двух десятков лет, побывав во множестве боевых командировок и сотне боев, я вышел в почетную отставку командором и «почетным легионером 1-го класса».

Будущее меня не страшило: кооператив Рагимова в Париже вновь приносил доход, а Мурашко из Америки сообщал, что «доля в наших акциях вновь выросла для приемлемой суммы», что в его понимании означало суммы явно немалые.

Я планировал купить небольшой дом на юге Франции и наконец с головой погрузиться в старую мечту — написание подробнейшей истории Лейб-Гвардии Измайловского полка.

В 1946 году мне исполнилось 56 лет (возраст еще далеко не старческий, учитывая мой образ жизни, физические нагрузки и отсутствие дурных привычек), и я рассчитывал еще поездить по миру, посмотреть быт и обычаи Китая, Японии, Египта, Арабских Эмиратов, Ирландии, Италии и прочих замечательных стран.

Но не успел я приступить к осуществлению своих амбициозных замыслов, как посыльный доставил мне срочную телеграмму от старого знакомого, по легиону, а ныне — Его Величества князя Монако Ренье Третьего. Его дед долго служил в легионе, и я был хорошо знаком с ними обоими. Внуку мне даже довелось оказать в свое время некую помощь. Узнав о моем увольнении из легиона, князь Ренье пригласил меня к себе, с порога спросив:

— Алекс, вы не согласились бы возглавить вооруженные силы Монако?

Я немного опешил и уточнил:

— А… Много тех «вооруженных сил»?

— Много! — гордо ответил Ренье. — 47 человек!

Посмотрел на мое обескураженное лицо и подтвердил.

— Да-да. Оркестр — 52 человека, вооруженные силы — 47. И я хочу, чтоб каждый стоил тысячи обычных солдат. Понимаю, что невозможно, но… Может, согласитесь?

И, неожиданно для самого себя, я согласился. Видимо, это у меня какая-то «профессиональная деформация»: в выборе между спокойной, обеспеченной и вольной жизнью и военной службой — выбирать службу.

Я позвонил Мурашко и попросил те деньги, которые он собирался перевести мне для начала «новой жизни», передать на постройку нового дома для инвалидов Иностранного легиона. Николай Николаевич опять долго орал, ругался, грозил, что следующую мою долю от доходов компании он положит чеком только в мой гроб на похоронах… И перевел деньги на строительство дома для инвалидов… Все же замечательный у меня был друг…

А я переехал в Монако, в квартиру, расположенную недалеко от княжеского дворца. Впрочем, это только звучит громко: по сути дела, все постройки располагаются вокруг княжеского дворца, Монако — очень маленькое государство. «Город на скале». Впервые люди поселились на этой живописной скале у Лигурийского моря еще в X веке до нашей эры. Финикийцев сменили греки, а первую крепость здесь воздвигли торговцы и воины Генуэзской республики. Во время войны в далеком 1297 году небольшой отряд во главе с Франческо Гримальди захватил крепость, проникнув в нее под видом монахов-францисканцев. К слову сказать, само название «Монако» происходит от древнегреческого слова «монах, отшельник» (на одном из диалектов генуэзского языка это название тоже переводится как «одиночество»).

Франческо Гримальди и стал основателем одной из старейших правящих династий Европы. Крохотное государство чудом с помощью интриг и гибкой политики сохранило свою независимость от крупных государств, пытавшихся поглотить его, и развило довольно обширные торговые и политические связи.

К слову сказать, связи с Россией у Монако начались еще со времен царя Алексея Михайловича — в 1663 году, когда русские послы, во время путешествия по Англии, Тоскане и Венеции, заехали по дороге и в это крошечное княжество. Впоследствии, русские так полюбили этот живописный уголок Лазурного берега, что он стал одним из самых посещаемых русской аристократией мест. К 1877 году Монако уже имело генеральное консульство в Санкт-Петербурге. В конце XIX века князь Монако Альбер Первый отправил в Москву на коронацию Николая Второго своего сына Луи Гримальди, только что окончившего престижный корпус Сен-Сир и проходившего службу во Французском Иностранном легионе. После торжественного приема наследного принца, Николай Второй и Луи обменялись наградами: принц получил от русского императора большой крест ордена святого Александра Невского, а Николай Второй принял от княжества Монако его высшую награду — большой крест ордена святого Карла. У Луи остались самые лучшие впечатления от посещения России, поэтому Монако стало настоящим прибежищем для русских эмигрантов после 1917 года. Особенно любили княжество представители русской творческой интеллигенции — одни «Русские сезоны» Дягилева чего стоили! После смерти Дягилева в 1932 году и появился Русский балет Монте-Карло, получивший широкую известность по всему миру. Опера Монте Карло славилась русскими балетами — Матильда Кшесинская писала в воспоминаниях, что мировую известность она получила именно после выступлений в Монако. Позже русский балет представляла в Монако Марика Безобразова (внучка генерала Безобразова, командовавшего войсками русской гвардии в 1915–16 годах). Генерал принимал участие в походах Добровольческой армии, и волна эмиграции выбросила его в Константинополь, а затем донесла и до Франции. Я хорошо знал Марику — она была безумно талантлива и как балерина, и как педагог. Основав Школу классического танца Монте-Карло, она воспитала несколько десятков отличных танцоров. Позже князь Ренье подарит ей виллу, где будет располагаться ее школа, а с 1975 года школа будет переименована в Академию танца принцессы Грейс.

Кшесинская в эмиграции тоже не забывала Монако. Правда, ее куда больше влекла рулетка в Монте-Карло, где она была почетной гостьей из-за огромного количества проигрываемых денег — игроманка, в азарте она умудрилась проиграть даже свое поместье во Франции. Но основанная ею балетная школа под Парижем помогала содержать не только себя, но и своего мужа — великого князя Андрея Владимировича. Надо сказать, что этот последний великий князь Дома Романовых стал председателем Союза измайловцев и председателем гвардейского объединения и даже считался правопреемником императоров всероссийских (а в 1924 году и вовсе принял титул императора всероссийского). В апреле 1931 года он издал приказ № 39, в котором приказал считать недействительным приказ советского правительства о расформировании Лейб-Гвардии Измайловского полка, а на себя принял звание Шефа полка. Не знаю, уж насколько юридически оправдан такой приказ, но… Верю, что рано или поздно наш славный Измайловский полк будет воссоздан, воскреснув, как Феникс из пепла, и вновь под сводами Измайловского собора зазвучат молебны в присутствии гвардейцев.

Впрочем, перечислять русских знаменитостей, приезжавших в Монако, можно бесконечно долго, а уж сколько здесь перебывало мировых знаменитостей — и вовсе подсчету не поддается. Легче было перечислить «сильных мира сего» и кумиров разных стран, коих мне не довелось повидать в те годы. Президенты, режиссеры, миллиардеры, политики, писатели, киноактрисы… Мягко говоря: очень необычным оказалось мое новое место службы…

Луи, или, выражаясь официальным языком, князь Людовик Второй, был неплохим человеком. Смелый, образованный, очень трудолюбивый. Он основал футбольный клуб «Монако», организовал первую автомобильную гонку Гран-при, заложил основы профессиональной школы балета страны, оказывал радушный прием эмигрантам из России. Но между престолом и любовью выбор делал в пользу второго. Потомок древнего рода любил певицу, женщину без высоких титулов — Марию Луве. И это было лишь половиной беды для имиджа престола, ибо она была замужем и имела двух детей от первого брака. Его отец, знаменитый Альбер Первый, предлагал ему множество вариантов выбора среди «сливок» французской и европейской аристократии, но Луи был непреклонен: никто, кроме Мари! В 1898 году она родила ему дочь Шарлоту. Позже он официально признает свою незаконнорожденную дочь, пожаловав ей титул герцогини Валентинуа. Повзрослев, Шарлота вышла замуж за французского дворянина, графа де Полиньяка, и подарила мужу двух детей: Антуанетту и будущего князя Монако и моего шефа — Ренье Третьего.

Род Гримальди едва не пресекся из-за упрямства Луи. Впрочем, эта проблема была явно наследственная: всех князей рода Гримальди неудержимо влекло к актрисам и певицам. Вот только для княжества это было не самым лучшим выбором. Дело в том, что в силу обстоятельств Франция не признает суверенитета княжества Монако, но признает право князей Гримальди на эту землю. Получается странный парадокс, и как только «закончится» род Гримальди — закончится и суверенитет Монако. Самое интересное в этой истории то, что когда Луи все же расстался с Марией Луве, он женился на актрисе Жислен Домманже — все же он был неисправим в своей страсти к богеме. В Монако любят своих князей и принцесс, но нет-нет, а вспоминают легенду о «проклятии дома Гримальди» — их постоянных трагедиях в браке и на любовных фронтах…

Я столь долго описывал эту предысторию не просто так. Дело в том, что это одна из причин, по которой Ренье Третий и его отец предложили мне возглавить роту карабинеров — гвардию, охраняющую престол Гримальди. Даже у добродушного Луи было немало недоброжелателей. Были и серьезные разногласия с управляющим казино в Монте-Карло, за которым стояли серьезные финансисты, мечтавшие сделать казино «государством в государстве», выведя его из-под управления князей. Кто-то осуждал его брак с простолюдинкой (я успокаивал старика, рассказывая о том, что Петр Первый вообще женился на портомойке без роду и племени, введя страну в настоящий шок и ужас, однако его незаконнорожденная дочь Елизавета правила империей 20 лет). Прибавьте к этому Францию, терпеливо ждущую случая поглотить столь лакомый кусок с развитым туризмом, доходным казино, престижной «Формулой-1» и привлекательными для богачей налогами (особенно это стало опасно, когда к власти во Франции пришел де Голль, смотрящий на вековые соглашения с цинизмом прожженного иезуита).

Им нужен был верный, решительный человек, способный возглавить хоть какую-то физическую защиту для рода Гримальди. Маленькая армия в стране — не беда. Большие армии имеют либо империи, вынужденные держать в повиновении «добровольно присоединенные территории», либо страны, чья власть имеет проблемы с легитимностью.

Если власть в стране не совсем законна — тогда в стране огромная армия, не менее огромная гвардия и вся страна милитаризирована до крайности. Когда власть — народа или для народа — каждый житель страны, от мала до велика, в минуту опасности становится солдатом, готовым отдать жизнь за свой дом.

Но и 47 человек моих «гвардейцев» были все же очень нужны, несмотря на смехотворную численность этой «армии». Жизнь князей и впрямь подвергалась реальной опасности. Надо признаться, что я вынужден был заниматься не только охраной правящей династии. Необходимо было держать руку на пульсе происходящих вокруг страны событий. В княжестве отдыхало огромное количество политиков, миллиардеров, мировых знаменитостей, а знания зачастую значат куда больше, чем грубая сила…

Князь Ренье доверял мне не только по рекомендациям своего отца и моему послужному списку, но и благодаря некоему курьезному случаю, благодаря которому состоялось наше знакомство. Дело было в 1944 году, в разгар войны. Ренье был тогда только наследником и проходил службу во Французской армии. Влюбился в одну очаровательную певицу (да-да, всё в «классическом» стиле рода Гримальди!), и роман так вскружил ему голову, что времени и пространства он не замечал. Вместе с временем он не заметил и давно закончившийся срок увольнительного периода из части. По законам военного времени это была уже очень значительная проблема со всеми вытекающими последствиями. «Смыть позор» он решил, записавшись в Иностранный легион, где под чужим именем планировал совершить «кучу подвигов» и вернуться подобно античному герою. Приехал на вербовочный пункт, где мы с ним и познакомились. К счастью, мне удалось помочь юному романтику решить его проблему куда более легким способом. И он не забыл этого.

О службе в Монако я вспоминаю с большой теплотой. У меня было подразделение отборных и очень славных парней, с которыми я занимался много и плодотворно. Помимо строевой и военной подготовки, мы совместно планировали создание музея карабинеров, рассматривали возможности улучшения формы подразделения, отрабатывали зрелищную смену караула у княжеского дворца (мне очень нравилась торжественность смены караула у мавзолея на Красной площади в СССР, и я стремился сделать нечто не менее впечатляющее), писали «кодекс чести» карабинеров, учились слагать стихи и писать картины, занимались конным спортом и отрабатывали приемы рукопашного боя. В серьезном конфликте наша маленькая «армия» вряд ли была бы способна оказать должное сопротивление, но защитить правящий дом Монако от безумцев и террористов — вполне. Монако располагало полицией в 250 человек, с которыми мы отрабатывали работу взаимодействия при различных ситуациях. Служба была мне вполне понятна, привычна и интересна.

Как я говорил, в Монако стекались «звезды» первой величины со всего мира. С некоторыми у меня установились вполне теплые и даже дружеские отношения. Нередко приходилось мне консультировать кинозвезд для их работ в кинофильмах о Первой мировой войне и о французском Иностранном легионе.

Как ни странно, но довольно хорошие (хоть и необычные) отношения, установились у меня с сэром Уинстоном Черчиллем, часто бывавшим здесь. Мне нравился этот остроумный, ворчливый бульдог с неизменной сигарой и фляжкой коньяка в кармане. Сначала мы долго «принюхивались» друг к другу. Он рассказал мне, как бежал из плена, я, в свою очередь, поведал ему про свой побег. Немного, но ярко, поссорились по поводу Советского Союза. Помирились при обсуждении взглядов на нацистскую Германию и фашистскую Италию. Поссорились из-за постулатов Черчилля в «Фултонской речи», где он предлагал объединиться странам, говорящим на английском языке, что очень напоминало мне идею Гитлера о полноценности только той расы, которая говорит на немецком языке. (Вот здесь помириться не удалось — слишком принципиальны были наши разногласия). Опять поссорились по поводу мечтаний о будущем мира. Помирились при обмене взглядами на прошлое мира и сущность людей… И так далее…

У нас с ним установился даже своеобразный ритуал. Когда он прибывал в страну, я встречал его по всей форме с почетным караулом, но как только он заселялся в апартаменты, то в теплом халате, сверкая белыми волосатыми ногами, он шел к излюбленному столику под зонтом с видом на море, где любил сидеть я, работая над рукописями по истории. Не глядя в мою сторону, садился в соседнее кресло, доставал фляжку с армянским коньяком и неторопливо, глоток за глотком, осушал ее за час, время от времени нюхая огромную сигару, которую втихаря таскал с собой (курить он бросил еще в сорок седьмом, после операции). Далее следовала чашка очень хорошего и очень крепкого кофе. Я в это время пил зеленый чай из фарфоровой чашки. Около часа мы молча смотрели на море. Если ему приносили заказанную дыню — значит он пребывал в плохом настроении, и вскоре последует какая-нибудь фраза-провокация, после которой мы начнем «бодаться». Если ему приносили устрицы — значит, вскоре последует «приглашение» к обсуждению тех сторон жизни, в которых у нас были схожие взгляды. Мне кажется, ему нравилось со мной ругаться и спорить — я был для него чем-то вроде Ватсона для Шерлока Холмса — он таким образом отрабатывал и прояснял для себя какие-то вопросы, особенно в отношении России. В любом случае, в конце беседы мы жали друг другу руки и расходились.

Теплые отношения у меня сложились и с Жаком Ивом Кусто, с 1957 года руководившим океанографическим музеем Монако. Мы часто выходили с ним в океан, и он просто заразил меня своей любовью к морю и таящимся в его глубинах чудесам…

Много мне довелось повидать интересных, ярких и талантливых людей. Каждый год бывал у меня и Мурашко со всем своим немалым семейством. Он толстел с каждым годом и с каждым годом становился все жизнерадостней и умиротвореннее. И при этом по-прежнему ни слова не понимал ни по-английски, ни по-французски. Как он умудрялся вести весь свой бизнес через переводчиков — ума не приложу.

Бывали у меня и однополчане: Рагимов, Козлов, Мантуров, Осоргин, Руммель, братья Струве, Траскин, Хвольстон, Голубев… Приезжал и Шатилов. После поражения нацистов он перебрался в США и с головой ушел в религию, став старостой церкви в Нью-Йорке, которую после рукоположения возглавил его сын.

Но самое главное: я наконец-то смог вплотную заняться историей славного Лейб-Гвардии Измайловского полка, благо теперь у меня имелся доступ ко всем библиотекам и архивам мира. И даже Академия наук СССР не отказывала мне в любезности присылать копии необходимых документов. Это было настоящее счастье — мирное небо над головой, горящие праздником окна города, хорошая работа, верные друзья и любимое хобби. Сослуживцы присылали мне свои воспоминания и сохранившиеся у них документы из всех стран мира…

В Монако происходило много интересных событий, в которых я принимал непосредственное участие, но, по понятным причинам я не могу рассказывать о них (Одна эпопея с попыткой Аристотеля Онассиса получить контроль над княжеством чего стоила — настоящий авантюрный роман в духе Гарольда Робинса или Сидни Шелдона!).

С князем Ренье у нас сложились отношения более дружеские, нежели рабочие, но, разумеется, вне официальных церемоний. Он был отлично образован, умен, добродушен и немножечко нелюдим. Любил собирать марки и обожал автомобили.

Трудоголик, он немало потрудился во благо своей страны, а в 1962 году даже изменил конституцию страны… ограничивая права князей Монако (редчайший случай в истории — обычно конституцию изменяют, расширяя возможности правящего режима).

Увы, в начале 1960 года меня настигла нежданная беда: пришла телеграмма о необходимости срочно вылетать в США — тяжело заболел Мурашко. Врачи, выхаживающие его после инфаркта, давали ему считаные дни, и жена Николая Николаевича умоляла меня поторопиться. Разумеется, в тот же день я вылетел в Нью-Йорк.

Жена и дочери Мурашко встретили меня возле больницы и проводили в палату (дочери были с мужьями и детьми — семья сильно увеличилась. Что интересно: все их мужья были военными — два летчика и один моряк).

Суровый похожий на отставного генерала доктор разрешил мне войти, но строго предупредил, чтоб я не волновал больного. Я не удержался от вопроса — есть ли хоть какой-то шанс на исцеление, но доктор лишь вздохнул. Вопрос и впрямь был глупый: больница была самая престижная и дорогая, а с миллионами Мурашко можно было позволить себе самые дорогие лекарства и процедуры. Но от времени лекарства нет…

Увидев Николая Николаевича, я крепко сжал зубы, чтоб не ахнуть: осунувшийся, с темно-синими кругами под глазами, желтоватым лицом, беспомощно распластанный возле капельницы и каких-то приборов, он совсем не был похож на того жизнерадостного и оптимистичного здоровяка, каким я его помнил.

— Да, да, — хрипло сказал он, заметив мой взгляд. — И скалы волны точат… А вы, выше высокопревосходительство, все такой же… Давно спросить хотел: вы не вампир, часом?

— Если хочешь — могу укусить, — с трудом нашел я в себе силы для шутки.

— Нет… Не надо… Пора и честь знать… И так погулял по свету славно. Как в юности и мечтать не смел. Дочери выросли. Внуков и даже правнуков —обеспечил. А уж чего сам навидался, кому рассказать — не поверят. Прочитал тут ваш дневник…

(Я месяца два назад выслал ему копию моих воспоминаний)

— И как?

— Читать трудно, оторваться — невозможно, — просто сказал он. — Неужели мы через все это прошли?

— Выходит, так… Самому иногда не верится, — признался я.

— Я тут врачу вкратце вашу одиссею рассказал, он категорически заявил, что это невозможно. Тогда я добавил, что вы — русский. Только тогда поверил, сказав, что это все объясняет.

— Да, поносило нас с тобой по свету, — согласился я, присаживаясь рядом с кроватью. — Но у тебя, слава Богу, все закончилось хорошо. Семья, достаток, багаж приключений, которые прошел с достоинством… А я все с сапогами и пистолетом живу.

— С мундиром, — строго поправил Мурашко.

— С мундиром, — не стал спорить я. — Зато ни семьи, ни внуков… Хотел бы я, чтоб моя жизнь несколько иной была. Без войн, революций… С любимой женщиной… Дочкой, сыном, внуками… И — в России… Сейчас был бы уже полковником гвардии в Петербурге, пузатым и уважаемым… С царем фуа-гра кушал… А так… Ронин какой-то японский…

— Вам, ваше высокопревосходительство, совсем голову фуражкой пережало?! — Мурашко от негодования даже стал подниматься с кровати, я едва сумел его удержать. — Это что за истерики кадета-первокурсника?! Я понимаю, что своим состоянием тебя в печаль вгоняю, но ты это брось!

Как обычно, в минуты искреннего возмущения он перешел на «ты» и отчитывал меня, как фельдфебель — новобранца:

— Ты хоть сам-то понимаешь, кто ты?! Как на тебя люди смотрят?! Да ты… Ты… Легенда! Не просто легенда… Ты — памятник!

— Кто?! — тут даже я опешил.

— Памятник! — упрямо повторил Мурашко. — Невероятной выживаемости. Несгибаемости. Нашему полку. Чести. Взаимовыручке. Рыцарству.

— Ага, — вздохнул я. — И — непотопляемости…

Мурашко с подозрением покосился на меня, но продолжил, не сбавляя высокопарности:

— Мы служили Отчизне честно. От смерти не бегали — сами ее пугали. В том, что наши руки стране оказались не нужны, — нашей вины нет. Мы были честными солдатами. На фронте стояли насмерть, после ранений в строй возвращались… А потом… Ты не боялся идти против мнения большинства. Ненавистью голову не туманил. Высокомерием — тоже. Мою семью спас, смысл жизни мне вернул! И не говори, что любой бы так сделал. Ни один из офицеров полка в такую мышеловку не полез бы ради фельдфебеля. По приказу, ради дела, но ради меня — только ты… Пансионат для детей эмигрантов организовывал? Все деньги отдал, чтобы однополчан работой обеспечить? Скольким русским смог жизнь в этом французском легионе облегчить, а то и сберег?! Фашистов бил в хвост и в гриву, когда СССР еще даже в войну не вступил… Сколько раз ранен? Сколько раз был в безвыходном положении, но не сдавался, а поднимался над любой бедой из любого пепла?! Нищета, концлагеря, эмиграция… Да две трети людей еще после первого ранения как у тебя — сдулись бы как воздушный шарик! Да о тебе мифы и легенды среди эмиграции ходят! Думают, ты — везунчик, баловень судьбы… А я знаю, сколько тебе сил приходилось в самом себе найти, чтоб не только не сдаться, а еще и других вытаскивать… И что самое невероятное — что ты сам этого не осознаешь… Теперь судьбу полка восстанавливаешь. Большевики ее из истории стереть пытаются, а ты хранишь. Ты хоть иногда на себя со стороны смотришь? Полковник императорской гвардии лейб-гвардейского полка. Командор Иностранного легиона. Командир Гвардии Монако… Сколько у тебя наград?

— Не помню… За тридцать.

— Более тридцати! — поднял палец вверх Мурашко. — И ни одной по блату, или «к юбилею»! Сколько ранений?

— Не помню…

— Неправильный ответ! Правильный — «и не сосчитать!», — в Мурашко точно проснулся фельдфебель. — В свои 70 выглядишь на 50 максимум. К деньгам вообще равнодушен: я твои акции, как родные, вложил и взрастил, а ты доходы от них то на госпиталь, то даже в СССР… Ты хоть понимаешь, какое у тебя состояние? Отдаешь себе отчет, что ты не просто богат, а очень богат?! Нет! Такое ощущение, что ты не понимаешь — что такое деньги.

— А зачем они мне? Семьи нет, а я и так на всем готовом — и питание, и форма.

— Насчет семьи — это, конечно, жаль, — согласился Мурашко, успокаиваясь и вновь переходя на «вы». — Представляю, каких славных сыновей вы могли бы воспитать…Какие бы люди отличные выросли… И офицеры…

Я лишь развел руками.

— А может, еще встретите, на этой вашей Ривьере какую-нибудь молоденькую, шестидесятилетнюю миллионершу? — расплылся в ехидной улыбке Мурашко.

— Дурак ты, Николай Николаевич!

— Так точно, ваше высокопревосходительство! — гаркнул он. — Полный! Такой, что аж спросу нет!

Ворвавшийся в палату врач выставил меня вон, обещая больше не пускать столь шумного посетителя…

Я приходил к Мурашко каждый день еще пять дней подряд…

Он умер ранним утром 3 мая 1960 года, унеся с собой огромную часть моей жизни, памяти и души. Я остался один.

…Возраст и выслуга на службе княжества Монако уже давно позволяли мне уйти в отставку, и я подал рапорт. Князь Ренье некоторое время уговаривал меня, но все же подписал прошение, наградив пенсией и пожизненным мундиром. Свой пост я передал самому талантливому офицеру карабинеров, в отменных личных качествах которого я давно убедился.

Я приобрел небольшой, но очень уютный домик в Ницце и приготовился остаток жизни провести, занимаясь историей Измайловского полка и в путешествиях по миру.

К тому времени в Ницце сложилась довольно большая община русских эмигрантов. Их было много и после революции — свыше пяти тысяч человек, но во время немецкой оккупации многим пришлось вновь бежать. Кто-то со временем вернулся.

«Сердцем» русского сообщества был собор святого Николая Чудотворца — огромный пятиглавый храм, самый большой в Западной Европе. В 1953 году семья Фишер (из бывших металлургических промышленников Российской империи, меценатов и благотворителей) открыла в Париже «Дом белого воина» — музей, собирающий историю белого движения, завещав передать его в Россию, как только падет режим большевиков. Екатерина Сергеевна Фишер, положившая жизнь на помощь эмигрантам и увековечивание памяти Добровольческого движения, проживала в Ницце, мы часто общались.

В Ницце вообще было большое количество славных русских людей, берегущих историю и мечтавших вернуть ее на Родину, потомкам. Например, муниципальный архив Ниццы расположен в бывшем особняке «Пальмы», принадлежавшем барону Эдуарду Фальц-Фейну, внуку генерала Епанчина, потомку богатейшей семьи, владевшей знаменитой «Асканией Новой». Этот чудесный человек искал по всему миру документы, вывезенные из России, картины, библиотеки, произведения искусства, выкупал их и возвращал их в СССР. Узнавая о совершенном им — удивляешься, сколько мог сделать доброго всего один человек! Еще одним собирателем русских архивов был князь Николай Николаевич Оболенский, член комитета по сохранению русского наследия во Франции (к слову сказать, его близкая родственница княгиня Александра Оболенская, была матерью русского поэта и драматурга, лауреата Ленинской и шести Сталинских премий Константина Симонова). Одно удовольствие было общаться с этими умными и близкими мне по духу людьми.

Казалось, жизнь вошла в прямое русло и должна протекать размеренно, перестав, наконец, выписывать опасные повороты и зигзаги. Но это только казалось… Мне давно было бы уже надо привыкнуть к тому, что у Бога на меня совсем другие планы, и мои попытки уйти на покой вызывают у Него ироничную улыбку…

Я специально не писал раньше об этой удивительной женщине, которая произвела на меня непередаваемое впечатление, и которую я, самонадеянно, позволяю про себя называть внучкой и… королевой. Она была младше меня на сорок лет и вполне годилась мне во внучки, но называл ее про себя я так не из-за возраста. Это была самая чудесная женщина, какую я когда-либо встречал на земле. Моя искренняя любовь к ней была светлой и платонической — именно так дедушки относятся к любимым внукам…

Разумеется, я говорю о принцессе Грейс Келли.

Сейчас мне это самому кажется странным, но в начале нашего знакомства я относился к ней с некоторым предубеждением и опаской.

Дело в том, что Ренье Третий продолжал «семейную традицию» и не замечал в мире иных женщин, кроме певиц и актрис. Сначала князь был влюблен во французскую кинозвезду Жизель Паскаль (это именно из-за нее он влип в огромные неприятности во время службы во французской армии, опоздал из увольнения в военное время и бросился за помощью в Иностранный легион, где мы с ним и познакомились). Затем Онассис упорно пытался организовать его брак с Мэрилин Монро, и стоило больших трудов удержать князя от брака с актрисой, имеющей столь… «сложную» репутацию. А потом он влюбился в Грейс Келли. 26-летняя кинозвезда была в то время невероятно популярна. Ее кинокарьера еще только начиналась и длилась всего четыре года, но она уже была обладательницей «Оскара», любимицей Хичкока и самой кассовой актрисой своего времени. Позже Американский институт киноискусства поместил ее на тринадцатую строчку рейтинга «Сто великих звезд кино». Она была безумно талантлива… и несчастна.

Разумеется, сразу после ее знакомства с князем я навел по своим каналам информацию о его новой избраннице. Она была на шесть лет младше Ренье, родилась в Филадельфии в весьма обеспеченной семье американских промышленников. Ее отец, основавший крупную строительную компанию, в прошлом был спортсменом и трехкратным олимпийским чемпионом по академической гребле, а мать в юности была фотомоделью и тренером по легкой атлетике. Вот ее родители-то меня и настораживали. Отец, Джон Келли, громила под два метра ростом, был ирландцем по рождению и обладателем более чем сложного характера. Как и большинство ирландцев, он был невероятно упрям, самоуверен, целеустремлен и жесток по отношению к себе и к другим. Впрочем, возможно, что именно такой характер и помог ему стать одним из самых богатых людей Филадельфии, но подобные характеры редко положительно отражаются на детях их носителей.

Мать была из семьи немецких эмигрантов. Женщина очень строгая и холодная. Детей своих почему-то называла «прусскими генералами», воспитывала их сурово и держала, что называется, «на расстоянии». Общественной деятельности она посвящала куда больше времени, чем семье. Одним словом, детей они воспитывали максимально строго, «по-казарменному», и любви, в обычном понимании этого слова, там было в самых минимальных дозах. А Грейс, будучи самой слабенькой из детей и явно непригодная ни для спортивной карьеры, ни для «выведения арийской расы», и вовсе ходила у родной матери в «золушках». Как правило, подобное воспитание имеет печальный финал в виде алкоголизма, истерии, наркотиков и прочих «зигзагов искалеченной детской психики». Ну и прибавьте к этому сомнительную славу молоденьких голливудских актрис, и вы поймете мои опасения.

Было и личное предубеждение. При знакомстве мне очень понравились ее глаза и улыбка, но, подойдя для представления, я вдруг почувствовал несвойственное мне головокружение — ее окутывал такой невероятно знакомый и такой печально памятный мне цветочный аромат духов.

Перед глазами мгновенно пронесся бал в офицерском собрании, мой вальс с Наденькой Кондратьевой и ее наполненные ужасом глаза во время нашей встречи после моего ранения. Прошлое иногда возвращается крайне неожиданно и крайне невовремя. Много позже, когда представился случай, я спросил у Ее Светлости, что это было за духи, и узнал, что это были «Шанель № 5», но я и тогда и сейчас готов поклясться, что это был запах «Букет Императрицы» Брокара. Я специально приобрел флакон «Шанели» и лишь утвердился в своих подозрениях. Увы — найти «Любимый букет Императрицы» для сравнения мне не удалось — в России фирму переименовали в парфюмерную фабрику «Новая заря», а состав знаменитых духов изменили и нарекли «Красной Москвой». Но я был уверен, что узнаю этот аромат. Жаль, так и не представился случай спросить у Коко Шанель — каким образом произошло это странное превращение «Букета Императрицы» в «Шанель № 5». Не составило труда узнать, что Эрнест Бо, создавший для Коко этот аромат, тоже был парфюмером русского Императорского двора, бежавшим из России после революции 1917 года… Впрочем, это все неважно. Печальные воспоминания о моей невесте словно оттолкнули меня от невесты Ренье. Я готовился к самым худшим вариантам развития событий.

Но она оказалась настоящим сокровищем. Нежным чудом, выросшим посреди колючего репейника. Разумеется, подобное отношение родителей все же сказалось на ее психике. Она всеми силами хотела заслужить их любовь и уважение, доказав, что они зря были разочарованы ею в детские годы, что они ошибались, видя в ней «гадкого утенка» и «уродца в семье»… И она превратилась в прекрасную «царевну-лебедь» из русских сказок. Ею восхищался весь мир, и в кратчайшие сроки она заслужила искреннюю любовь монегасков. Ради Монако она отказалась от актерской карьеры и занималась делами княжества и благотворительностью — искренне, с любовью, мудростью и тактичностью…

Не знаю почему, но я привлек ее внимание. Сам-то поначалу я старался держаться от нее на расстоянии, ограничивая протокольное общение до минимума и используя куда больше «официоза», чем того требовалась. (Наверное, я вел себя… как ее родной отец, о чем сейчас вспоминаю с печалью).

Много позже она призналась мне, что с первого взгляда я показался ей рыцарем из ее детских книжек — защитником замка и хранителем старинных традиций. Ее фантазию расцвечивали и окружающая ее обстановка: Ренье — принц, вокруг — сказочный замок-государство на скале, она — принцесса, а я — «седовласый, благородный рыцарь, охраняющий и защищающий их». Ей было двадцать шесть, но она тянулась ко мне с любопытством шестилетнего ребенка: расспрашивала о кодексе чести русских офицеров, о жизни в Российской Империи, о царе, о гвардии, былинных войнах и сражениях, о далеком заснеженном Петербурге… Иногда спрашивала о революции и Гражданской войне, но было видно, что эта тема ее пугает и огорчает.

Зато очень поразилась, когда я рассказал ей о русской княжне Анне Ярославне, ставшей королевой Франции, сделавшей невероятно много для своей новой родины, ставшая истоком многих королевских домов Европы, любившей благотворительность и вошедшей в мировую историю под именем Анна Русская. Принцесса Грейс в кротчайшее время собрала всю возможную информацию об этой знаменитой королеве — видимо, это вдохновляло ее…

Ее Светлость часто интересовалась моим мнением по самым разным вопросам жизни княжества: ее, как и меня, очень интересовал образ «идеального государства для людей». Мы часто говорили с ней о плюсах и минусах маленьких и больших государств, о менталитете жителей разных континентов, влиянии образования и искусства, о человеческой природе и о Боге (она была очень набожной христианкой). Волей-неволей я втягивался в эти долгие разговоры за чашкой чая или во время прогулок по южному склону горы Гримальди, где Ренье строил сад для зверей, привезенных из Африки (на родине их хотели убить — кого-то из-за старости, кого-то из-за ран, и князь забрал их к себе, спасая).

Грейс очень любила цветы, написала книгу «Моя книга цветов» и, как все принцессы, больше всего любила розы.

Понемногу и я начал привыкать и тянуться к этой юной, доброй, невероятно элегантной, красивой и умной девушке, поражаясь ее рассудительности, выдержке, любви к людям, животным и цветам…

Ей нравилось танцевать со мной. Когда она принимала участие в балах, то первый и последний танец были, разумеется, с князем Ренье, предпоследний — всегда со мной. Говорят, мы были очень элегантной парой: я — высокий, седоволосый, с военной выправкой, и она — юная, хрупкая, воздушная. Мы и впрямь напоминали отца и дочь или деда с внучкой, но Ее Светлость всегда говорила мне, что исполняется ее детская мечта — танцевать с настоящим рыцарем. «Настоящей королевой, Алекс, можно быть, когда тебя защищают настоящие рыцари. Ведь королеву тоже “играет” свита, разве нет?». Не скрою — мне было приятно. Даже Альфред Хичкок, постоянно взирающий на меня с выражением злобного лепрекона, как-то признал, что если б он сошел с ума и стал снимать добрые фильмы, то в сцене вальса снял бы именно нас с принцессой Грейс.

Да, стоит сказать несколько слов и про Альфреда Хичкока. Он был лет на десять младше меня и раз в сто ворчливей и капризней. Невероятно вредный и немыслимо талантливый «лепрекон». Обожал издеваться над людьми со всей своей необузданной фантазией: подложить «подушку-пердушку» или написать актрисам письма от лица их «поклонников-маньяков» — были, пожалуй, самыми невинными из его выходок. При этом толстяк трусом не был: в Великую войну записался в армию добровольцем и научился подрывному делу, не побоялся бросить вызов чопорному английскому кинематографу, в результате чего пришлось переехать в США. Обожал снимать изощренные сцены насилия и убийств и никогда не пересматривал свои фильмы, удивляясь, как люди могут все это смотреть по доброй воле.

Грейс Келли он боготворил, считая ее своей музой и воплощением идеала. Раз за разом снимал ее в своих фильмах и просто взбесился, когда она приняла решение оставить актерскую карьеру ради князя Ренье и Монако. Он старался держаться поближе к ней, надеясь, что она рано или поздно «одумается» и вернется на экран. Эти беспочвенные ожидания сделали его характер еще более невыносимым.

У меня тоже могли бы быть с ним проблемы, если б я не знал о его маленькой тайной фобии. «Король детективов и ужаса» с детства смертельно боялся полицейских. Его отец когда-то попросил знакомых полицейских запереть маленького Альфреда на десять минут в камере за его хулиганские выходки и навсегда наградил его невыносимым ужасом перед людьми в полицейской форме. Еще Хичкок невероятно боялся… яиц! Но тут даже я не могу предположить первопричину этого страха. Догадываясь о его желании учинить и со мной какую-нибудь отвратительную шутку, я нашел способ довести до его сведения, что вполне могу устроить ему праздник, попросив всех полицейских Монако преподнести ему на Пасху по большому пасхальному яйцу. После этого Хичкок смотрел на меня глазами маньяков из своих фильмов, но вел себя как англичанин из высшего общества на приеме у королевы.

А Грейс искренне любила этого странного, злобного и гениального старика. Впоследствии мне иногда доводилось слушать глупости о ее «влечении к мужчинам постарше», но это были лишь фантазии злобных людей. Все было проще: она пыталась найти у мужчин возраста ее отца то одобрение, которого не получала от него. Мне кажется, что этот двухметровый олимпиец с деревянным, надменным лицом так никогда и не сказал дочери, что гордится ею и радуется ее успехам.

Хичкок, нежно влюбленный в свою жену, с которой обвенчался еще в год рождения Грейс Келли, имевший в браке дочь и внуков, тоже смотрел на Ее Светлость как на нечто неземное, абсолютно не физическое… Лет через 10, когда «лепрекон» убедился, что я не представляю опасности для его «музы» и для него самого в ее сердце отведено совершенно особое место, наши отношения несколько наладились. Во всяком случае, он так и не делал попыток подложить мне «подушку-пердушку», а я не дарил яму яиц Фаберже.

Мне выпала часть возглавлять роту карабинеров во время великолепнейшей свадьбы Грейс и Ренье. Она по праву считалась «свадьбой века», привлекая внимание всего мира, словно воплотившаяся в жизнь волшебная сказка…

Немного портило картину каменно-надменное лицо отца Грейс и кривая, фальшивая улыбка принцессы Шарлоты — матери князя Ренье (она почему-то невзлюбила невестку, вопреки традициям, не отдав ей даже семейные драгоценности Гримальди. Впрочем, у нее вообще был своеобразный вкус на людей: после смерти мужа она жила в своем поместье под Парижем с любовником, «широко известным в узких кругах» грабителем драгоценностей Рене Гирье по кличке Трость… Видимо, «проклятье рода Гримальди» распространялось и на женскую половину рода).

И вот, в год моей отставки с поста командира карабинеров, неожиданно скончался отец Грейс. После похорон она приехала ко мне в гости и долго рыдала у меня на плече (хотя на людях держалась как настоящий стоик), а потом попросила вернуться в княжество. Разумеется, я как мог утешал ее, но объяснял, что мое возращение вряд ли будет уместным…

Наутро мне позвонил князь Ренье и попросил вернуться на службу в качестве советника. Я вздохнул и согласился. Признаться, я полагал, что это будет просто формальностью: в политике, да и прочих вопросах, связанных с княжеством, Его Светлость разбирался куда лучше меня. Но оказалось, что мои услуги княжеству еще могли пригодиться…

Шарль де Голль, уже давно смотревший на Монако как двухметровый страус на крохотного, аппетитного жука, наконец не выдержал и перешел к решительным действиям. Все больше французских компаний и миллионеров регистрировались в Монако, уходя от высокого налогообложения. Это было предусмотрено соглашением между государствами, но де Голль настаивал на их отмене.

Начал он с мелких пакостей: попытки запретить радиостанцию Монако на том основании, что она «слишком проамериканская» (де Голль к тому времени уже упоенно ссорился с Америкой и демонстративно разворачивался в сторону СССР). В ответ Ренье уволил своего министра внутренних дел, явного сторонника де Голля, настаивавшего на принятии всех его требований. Де Голль объявил это «личным оскорблением Франции» и пообещал принять самые жесткие меры. Сначала он запретил пропускать во Францию письма с марками княжества (увлеченный филателист Ренье лично курировал выпуск этих марок). Затем ввел жесточайший контроль машин на пропускных пунктах (увы — Монако было просто «заперто» Францией со стороны суши, включая поставки воды, связи и электричества, и организовать блокаду княжества было совсем нетрудно).

В ночь на 12 октября 1962 года де Голль перекрыл блокпостами все дороги из княжества в одностороннем порядке, пообещав отключить от электричества и водоснабжения. Старый иезуит явно рассчитывал на недовольство монегасков и, при благоприятном исходе, на смену династии, что автоматически позволяло включить Монако в состав Франции. Более того: до нас доходили угрозы возможной оккупации страны с высадкой десанта с воздуха и проведения наземной и морских операций.

Все вооруженные силы Монако и вся полиция были подняты по тревоге.

В своих бывших подчиненных и новом командире я был уверен, поэтому просто надел мундир, засунул в кобуру именной пистолет (как ни курьезно — личный подарок де Голля) и вышел на линию одного из пропускных приграничных пунктов.

Наступал критический момент. Часть карабинеров охраняла княжескую семью. Часть находилась на пропускных пунктах. Из княжеского дворца летели телеграммы и шли бесконечные звонки по всем странам мира, газетам, телевидению и даже крупным компаниям, имевшим бизнес в Монако.

Разъяренные попыткой захватить их княжество монегаски выходили на улицы.

Де Голль был опытный политик и понимал, что силовое решение надо принимать или сразу, или никогда, ибо время работало против него, собирая возмущенные насилием голоса по всему миру. Он знал, что, в конечном итоге, все равно сможет нажать на крохотную зависящую от него страну так, что оно пойдет на соглашение, но искушение избавиться от рода Гримальди навсегда и ввести Монако в состав Франции было слишком соблазнительным.

Но тут стоял вопрос вооруженного сопротивления. Если Франция введет войска и монегаски не проявят желания защищать свою страну, то князю придется уйти в отставку, и авантюра завершится вполне благополучно. Но если раздастся хоть один выстрел при вторжении… Тогда это будет уже совсем другая история…

И я готов был сделать этот выстрел, невзирая на любые последствия: это была и моя страна.

Агрессор всегда неправ и вызывает неприязнь у окружающих, даже если считает, что имеет веское право применять силу — слишком уж памятен был всем пример Гитлера. Можно десятилетиями ссориться, поливать друг друга ушатами грязи, но в конечном итоге виноват тот, кто от дипломатии и интриг перешел к прямому насилию. Тот, кто первым перешел границы.

И де Голль понимал это. Престиж для государства не менее значим, чем самое совершенное вооружение, экономика или идеология.

Я простоял на пропускном пункте на глазах журналистов и французских полицейских всю ночь. Карабинеры за моей спиной сменялись дважды. Настало утро. Затем день…

Около часу пополудни в конце улицы показался черный «Ситроен DS» с занавешенными окнами. Не доезжая шагов ста до пропускного пункта, он остановился, не выключая мотор.

Я заметил, что машина имела интересную особенность: ее крыша была «приподнята» в расчете на человека очень высокого роста… Она стояла довольно долго. Занавески едва шевелились…

Я стоял, заложив руки за спину и демонстративно не сводил с нее глаз. Время тянулось невыносимо долго. Наконец машина развернулась и скрылась за поворотом. Я с облегчением вздохнул и пошел домой.

…Скандал был грандиозный. Во всем мире любили чету Гримальди, а у де Голля было слишком много врагов. Но это была лишь видимость победы —силы были слишком неравны. Грейс Келли мало спала и выглядела сильно уставшей, Ренье, который и без того дымил как паровоз, в эти дни выкуривал по три–четыре пачки сигарет…

Через пару месяцев Ренье и де Голль все же приступили к переговорам. Еще какое-то время ушло на бумажную волокиту по изменению законов в пользу требований де Голля. Ренье подписал указ о лишении французских компаний привилегий княжества и признал их обязанность платить налоги в пользу Франции.

Но государство осталось независимым. Ренье Третьего принимали во всех странах с искреннем радушием — чего нельзя было сказать о персоне де Голля. А через несколько лет, когда де Голль окончательно рассорился с Америкой и решил выйти из НАТО, запретив на территории страны все их военные базы, именно Монако официально разрешило американским кораблям входить в порт княжества. И сделать с этим президент Франции уже ничего не мог.

И все же, я точно знаю, что когда Шарль де Голль скончался в начале ноября 1970 года, Ренье и Келли были искренне огорчены этой утратой. Как бы там не было, но этот сложный человек был настоящим титаном своего времени.

В бывшей усадьбе де Голля был возведен мемориал, центром которого стал тот самый «лотарингский крест», который мы носили в легионе во время сражений с нацистами. В высоту он 44 метра, облицован розовым гранитом из Нормандии, а вокруг него высажена тысяча кедров… Спи спокойно, генерал, — ты сделал для этого мира немало хорошего…

… Грейс Келли была идеальной женой и идеальной королевой. В мире с удовольствием следили за новостями из Монако. Ее Светлость подарила мужу наследника и двух прелестных дочерей. Но — увы! — всё рано или поздно кончается. И хорошее — тоже. У княжеской четы участились размолвки. Я не хочу обсуждать их причины, течение и вину участников… Просто всё становилось хуже и хуже… После разговора с князем Келли часто выбегала из его кабинета в слезах. Помню ее грустные слова: «Все девочки мечтают быть принцессами или выйти замуж за принца. Но ни одна из них не захочет стать королевой, если узнает — каково это…»

К тому же, время неумолимо и самый прекрасный цветок тоже подвержен его течению, и на пороге пятидесятилетия у Грейс началась затяжная депрессия. Лишь любовь может продлить юность, а счастье не дает стареть. Но у них уже не было ни любви, ни счастья. Дети выросли, и Грейс все больше времени проводила во Франции, посещая Монако лишь по необходимости. Вернулся в свой дом в Ницце и я.

Я продолжал работать над историей Измайловского полка, много читал и был вполне счастлив своей жизнью. Разумеется, я хотел бы встретить старость в России, бродить по Летнему саду, стоять перед иконами в прославленном Измайловском соборе, но… Мы не выбираем время, в которое живем. Мы моем лишь принять его или не принять и стараться оставаться самим собой в любое время и в любой стране. И я не боюсь умирать: я пожил и повидал достаточно. Мне все еще интересно жить, но все же мне уже изрядно за восемьдесят и здоровье оставляет желать лучшего. Все больше болят суставы и сердце, все чаще в заоблачные дали прыгает давление, все хуже видят глаза. Это — нормально и ожидаемо. Самое главное — мой разум по-прежнему четок, а память не подводит даже в мелочах.

Веруя в Бога, надеюсь ли я попасть в Царствие Небесное? По земным законам и мерам — нет. Я убивал людей. И не всегда для защиты Отечества. Наверное, я давно мог бы отложить оружие в сторону и попытаться стать «другим человеком», как когда-то советовал отец Михаил. Но вышло как вышло. Я не верю, что Бог простит меня. Я надеюсь на это.

Когда-то, мой духовник, отец Серафим, поделился со мной интересной мыслью. Дьявол — законник. Он твердо и властно настаивает на законах и наказаниях за их нарушение. Он — полицейский, провокатор, искуситель, судья и палач в одном лице. А Бог… Он — Отец и готов простить все, если человек осознал свои грехи, ужаснулся и больше их повторить его не заставят ни деньги, ни посулы, ни страх. И Он может и готов простить каждого из своих детей. Не по Закону, а по милосердию. Вот это дьявола и злит больше всего. Но Любовь — выше закона. Вот на эту Любовь Бога к людям я и уповаю…

И я твердо верю, что Россия, с ее богатствами, просторами, а главное — умными, талантливыми, несгибаемыми и свободолюбивыми людьми рано или поздно станет той самой страной для людей, о которой я так мечтаю. У нее есть нефть, газ, золото и алмазы, леса и вода, города с тысячелетней историей, и она рано или поздно станет «государством для людей». Даже нынешний СССР, со всеми своими недостатками и пороками — первый шаг в этой свободной от паразитизма узкого круга «власть имущих», одна из немногих стран в мире, где есть мечта. О космосе, о времени и пространстве, о месте человека во Вселенной… О завтрашнем дне! Там много ошибок: ущемленная церковь, милитаризация и пропаганда, насилие над свободой личности, ограниченные знания о других странах и цензурированная история, пугающе набирающая власть партийная номенклатура, грозящая перерасти вновь в кучку паразитов, готовых разделить между своими семьями власть над страной, но… Там все же мечтают о государстве для людей. Для всех людей. Даже без Бога в стране они хотят стать такими, какими их Бог и замыслил, — вершиной творения и эволюции. Найти в себе таланты, которые, вне всякого сомнения, есть у каждого человека, и развить их. А значит, рано или поздно придут и к Богу. Стать людьми чести, отваги, доброты, мудрости, заслужив право остаться во Вселенной и творить новые и новые миры. Это — тяжело. Но это — возможно. И я уверен, что осознание человеком себя как Замысла Божьего, как устроителя Вселенной, созидателя и творца начнется именно с России. Через 50 лет, или через сто, но так будет — верю в это. Не зря же Россия прошла столь страшный путь, получив уникальную историю, позволяющую анализировать, сравнивать и выбирать…

Но если вновь вступит на путь жадности, коррупции, войн, доносительства и жестокости… Тогда Бог вновь проведет ее по «кругу истории», пока невыученные уроки не будут усвоены. И все равно встанет на путь, ведущий к совершенству. Только от людей зависит: сколько раз они повторят ошибки, пока не выйдут на прямую дорогу к своей мечте.

Твердо верю, что возродится во всем блеске величия и славы закрытый ныне Измайловский собор. А за ним, не давая прервать связь времен гвардейской доблести, придет время возрождения Лейб-Гвардии Измайловского полка.

Может быть, и мои скромные усилия по сохранению гвардейской истории пригодятся в этом славном начинании.

И я свято верю, что все люди рано или поздно поймут простые истины, что жить в мире лучше, чем воевать, а быть всесторонне развитым, талантливым и благополучным — лучше, чем невежественным, загнанным, бесправным и озлобленным. И начнут строить свою жизнь именно таким образом, создавая государство для людей. И в окнах этой страны будет переливаться свет рождественских елок, гореть свечи балов, сиять люстры на торжествах и церемониях… И светиться окна квартир, в которых живут хорошие, умные и честные люди…

Этой ночью я видел прекрасный сон. Как будто я снова молод, иду к Измайловскому собору, облаченный в красивейший в мире гвардейский мундир, поднимаюсь по ступеням, открываю дверь… И вижу стоящих на службе однополчан. Живых, молодых, красивых… Аккерман, Душкин, Шиллинг, Веденяпин, Шатилов, Рагимов, Ильин, Траскин… Мурашко…

Я словно смотрю сам на себя со стороны, и вдруг я, входящий в собор, оборачиваюсь, улыбаюсь и взмахом руки приглашаю в храм…

Я проснулся счастливым… Чудесный сон… Может быть, я сегодня увижу его вновь?..

Приложение к дневнику, написанное командиром карабинеров княжества Монако Жаном Батистом Клейном:

«13 сентября 1982 года, в своем доме на 92-м году жизни скончался полковник Императорской гвардии России, полковник Иностранного легиона Франции, полковник и командир карабинеров княжества Монако — Александр Дмитриевич Поливанов (Кнорре).

Он был обнаружен утром в своем кабинете сидящим за письменным столом, на котором была раскрыта эта тетрадь воспоминаний. Судя по спокойному и даже умиротворенному выражению лица командора, смерть наступила мгновенно и не вызвала страданий.

По счастью, он не успел узнать, что несколькими часами позже Ее Светлость принцесса Монако Грейс Келли попала в автомобильную катастрофу, повлекшую ее кончину.

За неимением родственников, личные вещи и мундир полковника Поливанова-Кнорре переданы на хранение в музей карабинеров. Его величество князь Ренье Третий организовал погребение командира своих гвардейцев со всеми подобающими воинскими почестями. На церемонию прибыли представители Иностранного легиона Франции и дети его однополчан по Лейб-Гвардии Измайловскому полку.

Согласно завещанию полковника Поливанова, его рукописи с историей полка и этот дневник будут переданы в Россию, как только возродится Измайловский полк или собор.

  1. P. S. В дневнике также хранился листок со стихотворением, написанный командором собственноручно. Считаю целесообразным прикрепить его к данному дневнику».

В прославленном Измайловском соборе

Звучит молитва к Богу в тишине,

И настоятель просит о стране,

О славных воинах — ее броне,

О тех, кто в счастье, и о тех, кто в горе.

Молитесь, люди! Чтоб найти свою мечту.

Молитесь, люди! Чтобы видеть красоту.

Молитесь, люди! За друзей и за врагов.

Молитесь, люди! Чтоб обрести в себе любовь.

Молитесь, люди! Когда страна сошла с ума.

Молитесь, люди! Когда за окнами война.

Молитесь, люди! И Бог придет на ваш призыв,

Коль в нем услышит любви мотив…

В прославленном Измайловском соборе

Шла панихида в гулкой тишине

И настоятель называет поименно

Всех, за Отчизну павших на войне.

Под куполами эхо повторяло

Увенчанные славой имена,

Как будто из веков нам отвечали

Идущие к нам через времена…

В прославленном Измайловском соборе

Молитвой сохранялась связь времен

И пращуры стояли с нами рядом

Под сенью гвардейских знамен.

И пусть тоска по ним не утихает,

Как говорит библейская строка:

Все знают: кто на Бога уповает —

Останется с Всевышним на века…*

(* стихи Дмитрия Леонтьева)

                                     ПОСЛЕСЛОВИЕ

Более двенадцати лет занимаясь изучением истории Лейб-Гвардии Измайловского полка, судеб его офицеров и полковых священников, я встречал десятки совершенно удивительных биографий, достойных пера Шекспира и Жюля Верна, но судьба Александра Дмитриевича Кнорре, по праву, входит в число самых необычных.

Признаться, я далеко не сразу поверил в реальность изложенных им событий и потратил немало времени на их подтверждение, работая не только с российскими архивами, но и связываясь с архивами Франции, Иностранного легиона и Монако.

Разумеется, эта повесть не биография измайловского офицера, а лишь художественное произведение, написанное, как это принято говорить, «по мотивам». В каком-то смысле подлинная судьба Александра Кнорре еще интереснее.

Александр Димитрий де Кнорре родился 5 мая 1894 года в Санкт-Петербурге. Окончил 1-й кадетский корпус императора Николая II; специальное военное училище императора Павла I; выпущен в Лейб-Гвардии Измайловский полк подпоручиком 01.10.1914 г.

Как много десятилетий спустя он будет рассказывать знакомому в Париже (это интервью было опубликовано в газете, и я процитирую лишь его часть): «…Измайловцев сразу бросили в бой. Очень я был счастлив: чувствовал себя неким героем, рвался “понюхать пороху”. Юный подпоручик контужен и остается в строю. Юный подпоручик идет по полю в атаку и кричит “Ура!” разинув рот, и в этот злополучный рот попадают две пули. Одна оторвала часть языка и вышла навылет за ухом, а другая осталась в спинном хребте…Вот она, не угодно ли пощупать?.. В будущем, идучи в атаку, я уже соблюдал осторожность: рта больше не раскрывал и “Ура” не кричал.

К революции я был в чине капитана. (А. Д. Кнорре, помимо ранения в рот и контузии от взрыва снаряда, при которой взрывной волной его ударило о землю, сломав ключицу, был также ранен в ногу 21 июля 1917 г., 23 февраля 1917 г. назначен командиром 9 роты. 5 апреля 17 г. произведен в штабс-капитаны, приказом от 20 июля награжден орденом св. Станислава 3 ст. с мечами и бантом. — Прим. Д. Л.). Но недолго пришлось разгуливать в капитанских погонах. Нужно было пробираться на Дон к Корнилову…»

В Ростове-на-Дону случайно встреченный одноногий солдат и георгиевский кавалер Измайловского полка предупредил Кнорре о готовящемся восстании большевиков. Кнорре пришлось менять маршрут: с огромными трудностями и опасностями он добрался до Тегерана и получил прием у великого князя Дмитрия Павловича, который тут же устроил его офицером в Персидскую казачью дивизию, где все казаки были персами, а офицеры — русскими. Не сумев присоединиться к борьбе против большевиков в Гражданской войне, Кнорре все же довелось громить их десантные отряды уже в Персии. Далее из рассказа Кнорре:

«…Время было тревожное. Большевики уже выбили англичан с Кавказа и двинулись на Тегеран. Последний шах из Каджарской династии Мохаммед Али назначил меня начальником особого конвоя, который был брошен против большевиков. Мы разбили их и погнали до Энзели… Но англичане предъявили шаху ультиматум: убрать из персидской дивизии русских инструкторов. Шах клялся на Коране, что нас не выдаст. И выдал — англичане забрали нас сначала в Багдад, а оттуда на самолетах доставили в Индию, объявив “гостями Его Величества, английского короля”. “Погостив” у англичан в лагере, кружным путем добрался до Марселя… Подал бумаги капитану французской службы Дюкро, прося зачислить меня в Иностранный легион…»

После должности генерал-инструктора Персидской казачьей дивизии Александр Дмитриевич Кнорре становится сперва лейтенантом, а позже и командором Иностранного легиона. Пройдет множество военных кампаний, командуя и ротой, и батальоном. Теперь его знают уже на французский манер как Алекса Кнорре.

После нападения Германии на Норвегию 9 апреля 1940 г. отличится в битве при Нарвике, и на заседании норвежского кабинета министров был награжден военным крестом. (Военный крест с мечом (норв. Krigskorset med sverd) — высшая государственная награда за храбрость Королевства Норвегия. Присуждается за выдающуюся храбрость или выдающееся командование во время боевых действий.) Попал к немцам в плен, бежал трижды, последний раз — удачно. Коммандан Кнорре смог пробраться в Англию, к де Голлю, который заявил, что «Франция потеряла сражение, но не войну». По приказу де Голля был командирован для боевых действий в Сирию, затем в Порт Судан, три года в Индокитае, затем в Константинополе вербовал новобранцев. Надо отметить, что благодаря революции в Иностранном легионе служило очень много русских, что, как общепризнано, сильно изменило легион в лучшую сторону.

Всего в легионе Александр Дмитриевич служил 23 года и навсегда вписал свое имя в историю этого подразделения, побывав во множестве боевых командировок и испытав десятки опасных приключений. Вишистский суд в Оране приговорил его как сторонника Де Голля к смертной казни, а в Сирии ему чудом удалось пережить резню французов. Пожизненный почетный легионер 1-го класса. Завел себе орангутанга, которого научил встречать гостей в прихожей и принимать у них пальто и шляпы…

В период службы в легионе Кнорре подружился с человеком, которому будет суждено взойти на престол Монако и стать известным как Ренье Третий. Он и предложил Кнорре стать начальником монакских карабинеров. В конце 1940-х гг. это предложение со стороны Кнорре было принято. Подразделение охраны принца Монако крайне маленькое, но жители Монако гордятся своей «гвардией» не меньше, чем Ватикан своей крошечной охраной. Александру Кнорре довелось охранять княжеский дворец и обучать карабинеров Монако в правление Ренье Третьего, по праву заслужив звание «пожизненного почетного командира карабинеров Его Высочества принца Монако с ношением мундира» и с 28 наградами из семи стран.

Вот как заканчивает свою статью о нем журнал «Часовой» (1969. № 511. С. 20.): «После окончательного ухода со службы в 1969 г. Кнорре стал президентом и администратором ряда нефтяных компаний…»

Умер А. Д. Кнорре в 1985 году, в г. Ницце в возрасте 91 года, успев отличиться на фронтах Великой войны в Лейб-Гвардии Измайловском полку, вытесняя десант большевиков из Персии в составе Персидской казачьей дивизии, сражаясь с гитлеровской Германией и побывав во множестве опасных командировок в разных частях света, командуя гвардией Монако и даже управляя топливными компаниями Франции… Похоронен в Ницце, на Восточном кладбище. Во время похорон делегация карабинеров Монако приезжала, чтобы отдать ему последний долг.

Из королевства Монако мне прислали его фотографии и ответ, добавляющий некоторые интересные факты его биографии: «…Кнорре — офицер-полиглот, говорящий на русском, немецком, английском, французском и персидском языках… Вступил во французский Иностранный легион в 1925 году в звании лейтенанта… Назначен командиром батальона 13-й полубригады французского Иностранного легиона, принимал участие во множестве боев в нескольких странах… Захвачен в плен во время сражения при Нарвике с частями фашистской Германии. Трижды бежал из плена, последний раз — удачно, после чего присоединился к войскам де Голля. С 1946 года принял командование над карабинерами княжества Монако. Ушел в отставку 16 мая 1954 г. Скончался в Ницце 25 января 1985 года».

Невероятная выживаемость и несгибаемость! Дважды сидеть в концлагерях (английском и немецком), сражаться на двух мировых войнах, побывать в десятках сражений в нескольких странах мира, быть многократно раненым, командовать гвардией Монако и даже управлять топливными компаниями, прожить столь долгую, яркую и интересную жизнь — такая феноменальная стойкость и отсутствие отчаяния заслуживают уважения…

Увы! — большинство судеб измайловских офицеров того периода были куда трагичнее. Кто-то погиб еще в Первую мировую войну. Кто-то пал на войне Гражданской. Кто-то влачил полуголодное существование в эмиграции.

Самыми трагическими были судьбы оставшихся в России офицеров. Всего было репрессировано 29 измайловцев. За редким исключением — подавляющее большинство были расстреляны или скончались в ссылке: капитан Михаил Бубнов, штабс-капитан Михаил Воскресенский, георгиевский кавалер младший офицер Эдвин Гессе, полный георгиевский кавалер младший офицер Карл Зелит, генерал Клембовский, капитан Алексей Кованько, полковник Александр Коцурик, капитан Николай Кривицкий, капитан Павел Липенский, капитан Михаил Нарбут, Владимир Охочинский, Константин Перский, Алексей Смолянинов, князья Петр и Павел Ухтомские, капитан Александр Чаплыгин…

Выжили лишь те, кто безоговорочно перешел на сторону большевиков, и те немногие, кому просто невероятно повезло.

Повезло младшему офицеру Измайловского полка Сергею Аничкову, несмотря на арест в 37-м и ссылку, он все же достиг больших успехов в медицине, став одним из лучших фармакологов СССР, Героем Соц. Труда и даже лауреатом Сталинской и Ленинской премий. Умер, окруженный почетом и уважением, в 1981 году, едва не дожив до своего девяностолетия.

Сын миллионера-мецената и основателя самого большого в мире театрального музея, Юрий Бахрушин, стал преподавателем истории балета, автором книг и публикаций по этой теме и умер в 1975 году, перешагнув восьмидесятилетний рубеж.

Михаил Бенашвили уехал в Грузию, к своему отцу, директору Тифлиской обсерватории и, уже как военинженер 2-го ранга, во время Второй мировой войны составлял метеосводки для советской авиации и флота.

Младший офицер полка Владимир Дмоховский отбывал срок в лагерях ГУЛАГа, где познакомился со знаменитой Ефрасиньей Керсановской, дружбу с которой пронес до глубокой старости (отдельные вехи его жизни известны как раз благодаря ее воспоминаниям), работал учителем физики в школе г. Норильска, в конце жизни переехал в Москву.

Учителем физики работал в ленинградской школе и храбрый штабс-капитан Николай Ильин, родственник знаменитого философа. Он умер в эвакуации во время Второй мировой войны (Его внук очень помог мне в работе с петербургскими архивами, в которых мы кропотливо несколько лет собирали данные измайловских офицеров).

Страшной оказалась судьба одного из самых мужественных и отчаянных офицеров полка — капитана Михаила Кашерининова, кавалера многих орденов и обладателя георгиевского оружия. Однополчане считали его расстрелянным большевиками. Какое же было мое удивление, когда я наткнулся на его данные в списках ком. состава времен Второй мировой. С огромным трудом удалось выйти на человека, бывшего соседом Кашерининова и другом его сына. От него я узнал то, что было скрыто от его однополчан. Он близко подружился с Климом Ворошиловым, входившим в состав Солдатского полкового комитета, принял его предложение о переходе на сторону Советской власти и стал преподавателем на военных курсах, а затем и в Академии. Во время блокады Ленинграда служил в штабе фронта. Его сын — также участник обороны Ленинграда. После войны сын неожиданно скончался от инфаркта, и Михаила Кашерининова разбил паралич. Полностью неподвижный, лишенный даже голоса, он прожил еще несколько лет… О чем он думал, что вспоминал в эти бесконечные месяцы, недели и часы?

Младший офицер конной разведки Николай Махачкоев, награжденный георгиевским крестом лично императором Николаем Вторым, также пошел на службу Советской власти. Долгое время занимал высокие посты в Красной армии, организовывал вооруженные части в Сибири, работал в разведке (помогал в становлении Национальной армии Китая), но в 1937 году был арестован по доносу и через год — расстрелян.

Капитан Иван Хомутов окончил курсы телефонистов, работал радиосвязистом в госбезопасности, во время Второй мировой войны подготавливал военных связистов (в основном — девушек, для заброски в тыл врага). Будучи одаренным техником, имел ряд секретных патентов по линии связи НКВД.

А вот история с его старшим братом Александром Хомутовым, признаться, не укладывается ни в какие рамки, напоминая одиссею Александра Кнорре, но со знаком «минус». Храбрейший офицер, имевший множество орденов и георгиевское оружие за храбрость (за то, что близ д. Свинюхи под жестоким огнем противника повел свою роту в атаку, выбил противника штыками из окопов, захватив пулеметы, на плечах противника ворвался во вторую линию обороны и закрепился в Свинюхинском лесу), творческий человек, постоянный участник «Измайловских досугов», один из руководителей подпольной офицерской организации в Петрограде, стал… одним из лучших и продуктивнейших агентов ВЧК. Неоднократно выезжал для работы за границу, где участвовал в самых знаменитых операциях ВЧК-ОГПУ-НКВД, входя в десятку самых ценных сотрудников. Имел отношение и к операции «Трест», и к делу Тухачевского, и ко многим другим… В Германии был завербован немецкой разведкой, пойманный на компромате «нетрадиционной ориентации». Много лет получал огромные деньги от двух разведок разных стран, живя на широкую ногу. В ту же пору им заинтересовались разведки Франции и Польши, были серьезные подозрения на его счет и в Белом движении. У историков разведки он — весьма известная личность. В конце концов, и в органах советской разведки стали известны факты его двойной игры. В 1937 году бывший полковник Измайловского полка Александр Дмитриевич Хомутов был отозван в Москву, дал признательные показания и был расстрелян… Да, когда-то измайловцы были одной семьей, плечом к плечу стоя против отборнейших немецких частей, а потом… Потом каждый стал делать свой выбор, опираясь лишь на свою совесть и честь…

У выживших и уехавших в эмиграцию судьбы сложились по-разному.

Союзы измайловцев были организованы во Франции, в США, в Финляндии — везде, куда забросила судьба бывших однополчан. По-разному сложились их судьбы.

Славный военврач Николай Акацитов завел медицинскую практику в Белграде и преподавал в университете.

Николай Байков и после поражения Белого движения продолжал бороться с большевиками (бытует версия, что он был курьером Кутепова и Орлова), затем помогал Сопротивлению бороться с нацистами в оккупированной Франции.

Офицер-художник, создатель множества картин для офицерского собрания измайловцев, Карл Бакмансон, стал одним из самых знаменитых художников Финляндии, много путешествовал по Европе и Африке.

Полковник Бретцель, сын врача Достоевского, прошедший Первую мировую и Гражданскую войны, осел в Египте, где начал огромный и кропотливый труд по работе над историей Измайловского полка. Вел активную переписку с разбросанными по миру измайловцами, собирая рассказы очевидцев, которые излагал в журнале «Измайловская старина», отпечатанном вручную на пишущей машинке.

Полковник Веденяпин, командовавший полком в 1917 году, один из создателей первой антибольшевистской офицерской организации в Петрограде, одним из первых вступивший в Добровольческую армию, долго жил в Китае и под конец жизни перебрался в Парагвай.

Потерявший ногу фон Витт сумел поступить на государственную службу в Югославии. Жена не бросила его ни в нищете, ни после того как он стал инвалидом, ни в эмиграции. В любви и согласии они прожили долгую жизнь, воспитывая сына.

Наследник мебельной империи Гамбсов, полковник Эдуард Гамбс осел во Франции вместе с женой. Как и фон Гартман, он проживал в Ницце.

Отважный генерал Геруа переехал в Англию, где наконец занялся своим любимым делом — живописью. Обучался в школах Челси и Слейда. Был счастливо женат и воспитывал двоих детей.

Александр Гренау, прошедший Первую мировую и Гражданскую войны, уехал во Францию, прошел курсы обучения при военной школе в Париже и поступил на службу во французскую армию, дослужившись до чина капитана.

Александр Герцик-Лубны, также прошедший с ними все военные испытания, долго жил в Бельгии, где женился на дочери миллионера и директора сперва Путиловского, а затем Тульского оружейных заводов, добровольно пошедшей медсестрой на фронт и ставшей кавалером георгиевских медалей, затем перебрался в Аргентину.

Неутомимый полковник Данильченко, столь много сделавший для «Измайловского досуга» и едва не построивший самый большой в Петербурге дом для Измайловского полка, долго жил в Болгарии, занимаясь помощью русским эмигрантам (организовал даже бесплатное питание для двух тысяч беженцев), переехал в Америку, где начались настоящие мытарства этого добросердечного богатыря. Некоторое время работал на ферме, затем был помощником повара в Нью-Йорке, был управляющим четырехэтажного дома, работал садовником на кладбище, на радио, на заводе Сикорского… И при этом находил в себе силы для написания очерков по истории полка и создания машинописного журнала «Измайловский досуг». При этом был активным членом нескольких военных объединений и председателем Суда чести. Он скончался в 1953 году в Нью-Йорке, и все измайловцы, что смогли приехать, прибыли для отдания ему последних почестей. Гроб с его телом однополчане несли из церкви до кладбища на руках…

Больно вспоминать о судьбе капитана Василия Дрангевича, прошедшего Первую мировую и Гражданскую войны. Вместе с женой скитался по Болгарии и Югославии. Сильно нуждался, практически нищенствовал. Он был отличным математиком и музыкантом. Как математик в эмиграции был никому не нужен, поэтому приходилось зарабатывать на жизнь, давая музыкальные представления. По существовавшим в Югославии традициям, музыканты после представлений обходили публику с тарелкой, собирая деньги. Ходила с тарелкой и жена Дрангевича, дворянка Елена Александровна. Члены Союза измайловцев сочли подобное поведение недопустимым и предложили Дрангевичу либо прекратить выступления, либо выйти из полкового объединения. Дрангевич выбрал второе. Он умер в Югославии в 1942 году…

Генерал Кисилевский был руководителем полкового объединения во Франции, куда уехал вместе с дочерями (медсестрами-добровольцами, награжденными георгиевскими медалями, прошедшими вместе с нами Ледовый поход).

Сергей Козлов прожил долгую жизнь, работая во Франции, а после оккупации страны нацистами переехал в США. Оставил обширные воспоминания.

Генерал Лангоф и полковник Крузенштерн встретили старость в Финляндии.

Генерал-майор Ласкинен скончался в Болгарии в разгар Второй мировой войны.

Легенда белого движения — измайловец Николай Лохвицкий, жил в Китае, затем во Франции вместе со своей сестрой, известной писательницей и поэтессой, творившей под псевдонимом Тэффи.

Минкельде-Константиновский эмигрировал с женой в Белград.

Маэстро конного спорта Карл фон Роммель, гордость Измайловского полка, участник олимпиад и международных соревнований, отважно сражавшийся в Первую мировую в конной разведке, чудом избежал расстрела, выпущенный из-под ареста большевиками, по тому самому «позорному соглашению» в Бресте. Уехал в Польшу, где сражался против большевиков, продолжил участие в международных конных состязаниях, писал книги по спорту. Во Вторую мировую был брошен нацистами в концлагеря. Чудом выжил, пройдя Дахау и Маутхаузен. После войны тренировал наездников Польши, консультировал кинематографистов, иногда даже сам снимался в эпизодических ролях. Умер в 1967 году, едва не дожив до своего восьмидесятилетия…

Братья Струве, праправнуки знаменитого академика и директора Пулковской обсерватории, смогли перебраться во Францию. Во время немецкой оккупации участвовали в Сопротивлении. Женились на дочерях французского генерала и дожили до глубокой старости, окруженные детьми и внуками.

Капитан Траскин жил во Франции, оставил обширные воспоминания и сумел сохранить архив измайловцев, который завещал детям передать в Россию в Измайловский собор, что и осуществил его внук в 90-х годах (сейчас архив находится в Москве в Доме русского зарубежья).

Скончался во Франции, пережив немецкую оккупацию и полковник Борис Фомин, также оставивший интересные воспоминания.

Во Франции окончил свои дни и измайловец Константин Хвольстон, сын знаменитой писательницы, подарившей миру персонажи Мурзилки и Незнайки, столь любимые детьми в дореволюционной России.

Генерал-майор Шведов, прослуживший в Измайловском полку 26 лет и отважно воевавший в Первую мировую, израненный и заслуживший все возможные награды, перебрался в Германию, где работал на заводе. Так как он был не только очень беден, но и одинок, то завод после его смерти оплатил расходы на похороны…

Генерал Шиллинг жил в Праге. В мае 1945 года после освобождения города советскими войсками был арестован СМЕРШем и… отпущен по болезни и старости (Все же прошедшие Вторую мировую большевики были уже совсем не теми людьми, какими мы их знали в кровавую Гражданскую войну). Шиллинг умер в самом начале 1946 года, в возрасте 76 лет…

Скверный случай произошел с Павлом Василенко. Дело касалось распределения доходов от так называемой Национальной лотереи, за счет которой существовали члены правления Союза русских инвалидов во Франции и еще несколько крупных эмигрантских организаций. Доходы эти, надо признать, были весьма существенны и вызывали частые споры и ссоры между получателями прибыли. Иногда доходы продавцов лотереи превышали две с половиной тысячи франков в месяц. Василенко напомнил, что пособия на инвалидов, ради которых и затевалась эта лотерея, составляют 250–500 франков, а продавцы почему-то получают многократно больше. Генерал Чебыкин, получавший как заведующий огромные дивиденды от лотереи, был, разумеется, категорически против какого-либо иного распределения. Последовала череда ссор, во время одной из которых Василенко огрел генерала тростью по голове в самом центре Парижа, на площади Мадлен, на глазах десятков опешивших парижан. Разумеется, полковник Василенко был исключен из Союза офицеров…

Полковник Константин Арнольди, прошедший Великую и Гражданскую войны, в эмиграции проживавший в Ницце, был в числе авторитетнейших военных (таких как Деникин, Кедров, Писарев, контр-адмирал Вердиревский и пр.), которые демонстративно отказывались сотрудничать с гитлеровцами и «власовцами», обличая и нацизм, и фашизм, что сильно повлияло на определение отношения белой эмиграции к происходящим событиям. Его смерть несет в себе какую-то загадку. Он активно продолжал бороться с немецкими последователями и после освобождения Франции. Был сбит насмерть грузовиком в Ницце летом 1945 года.

Вступил в созданный для боевых действий на стороне нацистов Русский охранный корпус храбрый полковник Гескет, получив немецкий чин оберста. В 1944 году был убит осколком снаряда.

Гудим-Левкович переехал за немецкими войсками в оккупированный Киев и редактировал одно из коллаборационистских изданий. Бежал из Киева вместе с отступающими немцами. С 1944 года занимал должность секретаря «власовского» Комитета по освобождению народов России (КОНР).

Валериан Гурчин служил в Русском корпусе в Югославии, после войны бежал в Чили. Скончался в 1976 году в Сантьяго.

В Русском корпусе служил и галлиполиец полковник Зальтман. После войны уехал в США, где стал председателем отдела Русского корпуса.

Герой Великой войны, один из организаторов Добровольческой армии, участник Ледяного похода, адъютант Кутепова и галлиполиец, полковник Дмитрий Шатилов, также поступил на службу в Русский корпус, командуя одним из полков на Балканах. После войны уехал в США, где стал церковным старостой и умер в 1953 году, а его сын, воевавший вместе с отцом в Русском корпусе, принял сан священнослужителя…

Прототипом Мурашко послужил фельдфебель Измайловского полка Павел Никитич Мурашко. Герой Первой мировой войны, один из первых полных георгиевских кавалеров. Офицеры научили его правилам игры на бирже, и неожиданно у нашего храбреца оказались изрядные способности в этой области — он купил каменный дом в измайловской слободе и дачу в районе Зеленогорска. Трех дочерей офицеры помогли устроить в хорошие гимназии, на гос. обеспечение. К сожалению, в самом конце войны Павел Никитич скончался от полученных ран. Я встречался с его внуком — летчиком дальней авиации, правнучкой и даже прапраправнуком… В архиве собора хранится портрет Мурашко с полным георгиевским бантом.

Все упомянутые в книге измайловские офицеры являются настоящими, историческими личностями, именно с теми судьбами, которые описаны в книге. С потомками многих из них я встречался лично, получая воспоминания и фотографии. (Разумеется, большая часть информации была получена из архивов Петербурга, Москвы и Франции.)

Самые страшные воспоминания мне удалось получить из так называемого «архива Траскина», переданного в Россию потомком измайловского офицера, уехавшего во Францию. Что особенно интересно: это очень честные воспоминания. Обычно авторы мемуаров оправдывают свои действия, здесь же все написано так жестко и откровенно, что в полном виде они вряд ли будут когда-нибудь изданы (чего стоят одни описания погромов, пыток и расстрелов пленных и сжигания людей заживо). Воспоминания в Советском Союзе обязательно подвергались цензуре, эмигранты, как правило, тоже обходили «щепетильные моменты» … Тем страшнее было читать воспоминания очевидцев, рукописи которых не подвергались ни цензуре, ни самооправданиям… Страшное было время… Описание эвакуации из Крыма, отвратительное поведение «цветных частей» по отношению к гвардии, бесконечные бои с Красной армией, феноменальная жестокость с обеих сторон… Весь налет романтики, полученный лично мной от советских фильмов про Гражданскую войну или белогвардейских песен и романтизированных повестей, был жестоко выжжен первыми же тетрадями воспоминаний… Не было там «романтики». Борьба не на жизнь, а на смерть. Жестокость с двух сторон и лютая ненависть… И — постоянный личный выбор пути. Когда-то они были одной семьей, стоявшими плечом к плечу против Германии и Австро-Венгрии в Великой войне, а затем каждому пришлось выбирать свой путь и поступки самостоятельно.

Даже небольшие эпизоды не было необходимости придумывать: раненного в лицо князя Аргунского действительно застрелили «на глазах у неприятеля», чтобы тот избежал плена и смерти куда более мучительной. Страшные эпизоды во время эвакуации из Крыма, взаимные пытки, применяемые белыми и красными, грабеж мирного населения, сжигание целых деревень (зачастую вместе с жителями), прочие страшные подробности — все это отражалось в воспоминаниях офицеров. Увы, самый большой архив измайловцев до сих пор хранится в Колумбийском университете США (16 ящиков писем, воспоминаний и фотографий). Он передан измайловцами на временное хранение — до тех пор пока не рухнет коммунистический строй в России — и до сих пор не возвращен…

Сейчас, в наши дни, все еще звучат отголоски той братоубийственной войны: своя правда у тех, кто на стороне революционеров, своя — у сторонников белого движения… И вновь нет мечты о будущем страны. Мечты о идеальной стране для людей… Что ж, значит мечтать предстоит уже нашим внукам…

Прототипом Васильчакова стал для меня измайловский солдат, затем охранник Ленина, а впоследствии и генерал-лейтенант Советской армии Василий Ефимович Васильев, георгиевский кавалер, прошедший две мировые войны и застенки НКВД, племянник первого советского директора Путиловского завода, кавалер множества орденов, полиглот, самостоятельно выучивший шесть языков, включая хинди…

Судьбы прочих персонажи книги также не выдуманы. Владимир Рагимов, основавший с друзьями один из крупнейших в Париже кооперативов такси и бывший директором Русского дома для престарелых. Павел Брюнелли, бывший известный адвокат и офицер Измайловского полка, открывший пансион для девочек под Парижем и бывший одним из создателей Республиканско-демократического объединения.

В основу истории с похищением из Петрограда дворянки группой офицеров легла малоизвестная, но увлекательная и удачная авантюра со спасением графини Екатерины Константиновны Зарнекау.

Дочь принца Ольденбургского от морганатического брака. Осталась в России, дважды арестовывалась, и, судя по всему, дело уже шло к печальному финалу (особенно учитывая то, что она была одной из представителей Дома Романовых). Операцию по похищению графини организовал ее кузен, великий князь Гавриил Константинович (только в деньгах это обошлось ему в 100 тысяч финских марок). В Россию тайно прибыли офицеры, которые и помогли ей добраться до Франции. Увы, эта история трагично закончилась для бывшего настоятеля Измайловского собора протоиерея Михаила Чельцова, который не только поддерживал ее в трудное время и наставлял духовными советами, но даже служил молебен на квартире графини незадолго до ее отъезда из Петербурга. Когда ее бегство получило широкую огласку, арестовали около 30 человек из ее окружения, которые могли знать о готовящемся побеге. Всех обвинили в создании «антисоветской организации». Семерых из них, в том числе священника Михаила Чельцова, расстреляли.

Неудачная попытка защиты царских министров и Зимнего дворца, попытка ареста Временного правительства одновременно с мятежом генерала Корнилова, страшная эвакуация из Крыма — так же взяты из воспоминаний очевидцев тех событий…

В архиве Свято-Троицкого Измайловского собора собрано еще немало удивительных наполненных невероятными приключениями и подвигами судеб офицеров разных периодов нашей истории: взятия Очакова, Горнего Дубняка, наполеоновских и русско-турецких войн, и надеюсь, что вы, дорогие читатели, еще узнаете эти удивительные истории…