Письмо 215 (223). Против Евстафия Севастийского
Три года не отвечая на клевету, будто бы св. Василий в единомыслии с одним человеком в Сирии, написавшим нечестивое сочинение, к которому св. Василий за двадцать лет писал письмо, прерывает наконец свое молчание; и оправдывается как всею своею жизнию и до епископства, и во время епископства, и многими случаями, в которых не мог не обнаружиться образ мыслей его, так неосновательностию клеветы, утверждаемой на одном давнем письме, и притом представленном не в подлиннике, но в списке; наконец, объясняет истинную причину, по которой отделился от него Евстафий. (Писано в 375 г).
"Время, – сказано, – молчать, и время глаголати»(ср.: Еккл. 3, 7); это – слово Екклесиаста. Потому и теперь, так как довольно уже было времени молчания, благовременно отверсть уста к обнаружению истины того, что не все знают. Ибо и великий Иов много времени переносил бедствия в молчании, доказывая мужество сим самым терпением неудобопереносимых страданий. Но после того, как уже достаточно подвизался в молчании и в глубине сердца скрывал болезненное ощущение, отверз наконец уста и проглаголал то, что всякому известно. Так и я в сии три года молчания соревновал похвале Пророка, который говорит: «бых яко человек не слышай и не имый во устех своих обличения» (Пс. 37, 15). Почему во глубине сердца своего заключал болезнь, причиненную мне клеветою. Ибо действительно клевета унижает мужа и клевета вводит в заблуждение убогого. Итак, хотя столько зла от клеветы, что низводит с высоты и совершенного (ибо сие разумеет Писание под именем мужа) и вводит в заблуждение убогого, то есть скудного ведением высоких догматов (как представляется это Пророку, который говорит: «негли убози суть», и потому не послушают, «пойду ко державным»(ср.: Иер. 5, 4–5), называя убогими скудных разумением; и здесь очевидно притча говорит, что вводятся в заблуждение и колеблются еще не усовершившиеся по внутреннему человеку и не достигшие совершенной меры возраста); однако же думал я, что надобно в молчании переносить огорчения, ожидая какой-нибудь перемены на лучшее от самих дел. Ибо полагал, что сказано это о мне не по какой-либо злобе, но по незнанию истины. Поскольку же с течением времени и вражда возрастает, и они не раскаиваются в том, что говорили сначала, и нисколько не заботятся уврачевать прошедшее, но продолжают свое дело и стремятся к цели, какую предположили себе вначале преогорчать жизнь мою, ухищряясь запятнать меня во мнении братии, то молчание кажется мне уже небезопасным. Напротив того, пришло мне на мысль слово Исаии, который говорит: «Молчах, еда и всегда умолчу и потерплю? Терпех, яко раждающая» (Ис. 42, 14). О если бы и мне получить какую-нибудь награду за молчание и приобрести сколько-нибудь силы к обличению, чтобы, обличив, иссушить этот горький поток политой на меня лжи и прийти в состояние сказать: «поток прейде душа наша» (Пс. 123, 4); и: «аще не Господь бы был в нас, внегда востати человеком на ны, убо живых пожерли быша нас... убо вода потопила бы нас» (Пс. 123, 2–3)!
Много времени потратил я на суету и всю почти юность свою потерял в суетном труде, с каким упражнялся в том, чтобы уразуметь уроки мудрости, обращенной Богом в юродство; когда же наконец, как бы восстав из глубокого сна, обратил взор к чудному свету истины евангельской и увидел бесполезность мудрости «князей века сего престающих» (1Кор. 2, 6), тогда, пролив много слез о жалкой жизни своей, пожелал я, чтобы дано мне было руководство к церковному изучению догматов благочестия. И прежде всего предметом моего попечения было произвести некоторое исправление в нраве, развращенном долговременным обращением с людьми дурными. Итак, прочитав Евангелие и увидев там, что действительнейшее средство к усовершению – продать свое имущество, поделиться им с неимущими братиями и вообще не заботиться о сей жизни, не вдаваться душою ни в какое пристрастие к здешнему, пожелал я найти какого-нибудь брата, избравшего этот путь жизни, чтобы с ним переплыть скоропреходящую волну сей жизни. И подлинно многих нашел я в Александрии, многих в прочих местах Египта, а иных в Палестине, в Килисирии и в Месопотамии; дивился воздержанию их в пище, дивился терпению в трудах, изумлялся неослабности в молитвах, тому, как преодолевали они сон, не уступая никакой естественной необходимости, всегда сохраняя в душе высокий и непорабощенный образ мыслей, «во алчбе и жажди... в зиме и наготе» (2Кор. 11, 27), не имея привязанности к телу, не соглашаясь употребить о нем сколько-нибудь заботы, но живя как бы в чужой плоти, самим делом показали, что значит быть здесь «пришелцы» (Евр. 11, 13) и что значит иметь «житие на небесех» (Флп. 3, 20). Подивясь сему и ублажив жизнь сих мужей, которые на деле показывают, что носят в теле своем мертвость Иисусову, пожелал и сам я, сколько было мне возможно, сделаться подражателем оных мужей.
Посему, увидев, что иные в отечестве намереваются подражать жизни их, подумал я, что нашел некоторое пособие для своего спасения, и видимое принял за доказательство невидимого. Итак, поскольку неизвестно, что у каждого из нас внутри, то почитал я достаточными признаками смиренномудрия смирение в одеянии, и для удостоверения моего довольно было грубой одежды, пояса и обуви из невыделанной кожи. И хотя многие отвлекали меня от знакомства с ними, не удержался я, видя, что жизни, гоняющейся за удовольствиями, предпочитают они жизнь терпеливую, и по отменности их жития был их ревнителем. Поэтому не допускал и того, в чем винили их касательно догматов, хотя многие утверждали, что имеют они неправые понятия о Боге, но, научившись у начальника нынешней ереси, втайне рассеивают его учения. Но поскольку никогда не слыхал сих учений сам, то извещавших меня почитал клеветниками.
А когда уже был я призван к управлению Церковию, умолчу о тех, которые под предлогом вспомоществования и дружеского общения даны мне стражами и надзирателями жизни, чтобы не подать мысли, будто бы или, говоря невероятное, клевещу сам на себя, или, заслужив вероятность тех, которые верят, подаю повод к человеконенавидению, что со мною почти и случилось бы, если бы не предварили меня щедроты Божии, ибо едва не впал я в подозрение на всех и, после коварно нанесенных мне ран в душу, едва не подумал, что ни в ком нет верности. Впрочем, пока еще казалось, что есть во мне некоторый вид привычки к ним. И хотя бывали у нас раз и два столкновения в рассуждении догматов и, по-видимому, не во всем согласно вели мы дело, однако же находили они, что произношу те же речения касательно веры в Бога, какие слышали от меня и во всякое время.
Ибо если иное во мне требует рыданий, то осмеливаюсь похвалиться о Господе тем одним, что никогда не держался погрешительных мнений о Боге и не переменял впоследствии мыслей, какие прежде имел; но то понятие о Боге, которое приобрел с детства от блаженной матери моей и бабки Макрины, и возрастало во мне, потому что с раскрытием разума не менял я одного на другое, но усовершал ими преподанные мне начала. Как возрастающее семя, хотя из малого делается большим, однако же само в себе остается тем же, не в роде изменяясь, но усовершаясь чрез возрастание; так, думаю, и во мне тот же разум возрастал по мере моего преспеяния и не заменен теперешним бывший вначале. Почему пусть испытают свою совесть и помыслят о Христовом Суде, если что другое, отличное от того, что говорю ныне, слышали от меня те, которые теперь разглашают о моем неправославии, и опозоривающими письмами, какие написали против меня, оглушают слух всякого, чем и я доведен до необходимости писать сие оправдание.
Меня обвиняют в богохульстве, хотя не могу быть изобличен ни сочинением, какое сам я предложил о вере, ни речениями, какие без письма изустно произносил всегда въявь в Церквах Божиих. Даже не нашлось свидетеля, который бы сказал, что слышал от меня втайне какие-либо нечестивые речи. Итак, за что же обвиняют меня, если не писал я нечестивого и не проповедую вредного, в домашних беседах никого не совращаю из приходящих ко мне?
Какая необыкновенная выдумка! Говорят: такой-то в Сирии написал нечто неблагочестиво, а ты лет за двадцать и более писал к нему письмо, следовательно, ты сообщник этого человека, и его вины пусть будут и твоими. Но ты, друг истины, который знаешь, что ложь есть порождение диавола, как убедился, что это письмо точно мое? Ты не посылал и не осведомлялся, не слыхал сего и от меня, который мог бы сказать тебе истину. Если же и мое письмо, из чего видно, что это, попавшееся тебе ныне сочинение, современно моему письму? Кто тебе сказал, что сочинению сему уже двадцать лет? Из чего видно, что сочинение писано тем именно человеком, к которому посылал я письмо? А если и он сочинитель, и я писал к нему же, и одно время и моего письма и сочинения, где доказательство, что я одобрял оное в уме и держусь того же образа мыслей?
Спроси сам себя: сколько раз навещал ты меня в обители, что на реке Ирисе, когда был там со мною и боголюбивейший брат Григорий, у которого со мною одна цель жизни? Слышал ли ты что-нибудь подобное? Нашел ли какое доказательство, важное или неважное? Сколько дней в селе, на другом берегу, у матери моей провели мы между собою как друзья, ночь и день продолжая разговор? Нашел ли ты, что в уме у меня было что похожее? Когда же вместе посещали мы блаженного Силуана, не об этом ли был у нас разговор в продолжение пути? И в Евсиное, когда со многими епископами намереваясь ехать в Лампсак, пригласили вы меня, не о вере ли была у нас речь? Не во все ли то время, как рассуждал я об ереси, были при мне твои скорописцы? Не все ли это время находились при мне самые близкие из учеников твоих? Когда посещал я братства, проводил с ними ночи в молитвах и всегда говорил и слушал о Боге без всяких уловок, тогда не представил ли точных доказательств своего образа мыслей? Почему же такой долговременный опыт оказался менее стоящим уважения, чем неосновательное и слабое подозрение? Кому же прежде тебя надлежало быть свидетелем моего расположения? Что было говорено мною о вере в Халкидоне, что – неоднократно в Ираклии и что – еще прежде в предместье Кесарии, – не все ли это у меня согласно? Не все ли одно с другим сходно, кроме того, что, как заметил я, в словах моих усматривается некоторое возрастание, по мере моего преспеяния, и это не изменение чего-либо худшего в лучшее, но, вследствие возрастающего знания, восполнение недостающего?
Как же не подумаешь и о том, что отец не возьмет греха сыновнего, и сын не возьмет греха отцова(см.: Иез. 18, 20), но каждый умрет в собственном своем грехе? А мне обвиняемый тобою ни отец, ни сын; он не был у меня ни учителем, ни учеником. А если грехи родителей должны обращаемы быть в вину детям, то гораздо справедливее, чтобы грехи Ариевы обращены были на его учеников; и если кто породил еретика Аэтия, то на главу отца должна взойти вина сыновняя. Если же несправедливо обвинять за них кого-либо, то тем паче справедливо не подвергать меня ответственности за тех, кто не принадлежит ко мне, хотя они и подлинно погрешили, хотя и написано ими нечто достойное осуждения. Ибо извинительно мне не верить тому, что говорят против них, потому что собственный мой опыт показывает склонность обвинителей к клевете.
Если они сами обмануты и, думая, что я разделяю мнение написавших те Савеллиевы слова, которые они всем показывают, приведены сим к обвинению меня, то и в сем случае не заслуживают извинения, потому что прежде ясных доказательств вдруг осыпают и язвят хулами человека, не сделавшего никакой неправды и (чтоб не сказать еще) связанного с ними тесною дружбой. И, поскольку их подозрения заключают в себе ложь, это уже доказывает, что они не водятся Духом Святым. Ибо много надобно подумать, много провести бессонных ночей, со многими слезами изыскать истины у Бога тому, кто намеревается разорвать дружбу с братом. Если властители мира сего, когда намерены осудить на смерть кого-либо из преступников, отдергивают завесы и призывают опытнейших к рассмотрению дела и много времени думают, то обращая внимание на строгость закона, то принимая в уважение общее естество, после многих стенаний, пролив слезы о необходимости, делают явным для всех, что по нужде служат закону, а не для собственного удовольствия произносят осуждение, то кольми паче должен признать свое дело требующим большого тщания, и попечения, и совещания со многими, кто намеревается расторгнуть дружбу с братиями, утвержденную давностию времени.
Но здесь одно письмо, и то сомнительное! Ибо не могут сказать, что признали оное по знакам подписи, имея у себя в руках не первоначально написанное, а уже список. Итак, все выведено из одного письма, и притом давнего! Ибо двадцать лет прошло до нынешнего времени с тех пор, как написано что-то к этому человеку. Во весь же промежуток этого времени нет ни одного свидетеля о моем образе мыслей и о моей жизни, подобного восставшим на меня ныне обвинителям.
Но не письмо причиною их удаления от меня: есть другой предлог к разделению, о котором стыжусь говорить и всегда бы стал молчать об этом, если бы настоящие происшествия не делали необходимым для пользы многих обнаружение всего их намерения. Добрые сии люди подумали, что общение со мною служит для них препятствием к приобретению власти. И поскольку взята была с них одна подписка в исповедании веры, которое я предложил им не потому (признаюсь в этом), чтобы сам не доверял их образу мыслей, но желая загладить подозрения, какие на них имели многие из единодушных со мною братии, то по одной мысли – в этом исповедании встретить себе препятствие к тому, чтобы приняли их к себе преобладающие ныне, отреклись они от общения со мною – и предлогом к отречению придумано это письмо. Самым же ясным доказательством слов моих служит то, что, отрекшись от меня и сложив на меня обвинения, какие только хотели, письмо сие прежде, нежели отправили ко мне, разослали всюду, ибо за семь дней до того, как пришло оно в мои руки, явилось уже у других, которые сами, получив от людей, собирались отослать еще к кому-нибудь. Ибо так придумали передавать от одного к другому, чтобы скорее распространить по всей стране. И об этом тогда еще говорили извещавшие меня весьма ясно о замысле их. Но я рассудил молчать, пока Сам Открывающий глубины не уличит их замыслов самыми ясными и неоспоримыми доказательствами.