Кольцов, Алексей Васильевич
Кольцов, Алексей Васильевич – «поэт-прасол», «художник русской песни», один из любимейших поэтов русской школы, род. 3 октября 1809 г. в г. Воронеже, ум. там же 29 октября 1842 г. Отец его, Василий Петрович, воронежский мещанин-прасол, торговал скотом; образование его, несмотря на довольно значительный достаток, ограничивалось одной грамотностью; мать поэта, Прасковья Ивановна, была неграмотна. Школьное учение Кольцова-сына продолжалось всего год и три месяца в уездном училище, откуда отец взял его из второго класса в 1821 г., с тем, чтобы приучать уже к торговому делу. С тех пор умственные потребности мальчика удовлетворялись случайно попадавшимися книгами – сначала сказками, потом романами (Авг. Лафонтена, Дюкре-Дюмениля, «Кадмом и Гармонией» Хераскова). Первые стихи, прочитанные Кольцовым, сочинения И. И. Дмитриева, произвели на него сильное впечатление; заметив присутствие ритма, он решил, что их следует не читать, а петь, что и делал, пока его не вывел из заблуждения книгопродавец Кашкин, который дал ему прочесть «Русскую Просодию»; с тех пор начинаются стихотворческие опыты Кольцова (пьеса «Три видения», пересказывавшая сон мальчика-товарища, и др.), крайне несовершенные, пока не присоединилось влияние семинариста Серебрянского, который был в то время в старшем философском классе. По отзывам людей, его знавших, сын сельского священника Андрей Порфирьевич Серебрянский был личностью богато одаренной, выдавался умственным развитием и мог писать недурные стихи – ему принадлежит довольно известная песня «Быстры, как волны, дни нашей жизни», – выделяясь в то же время идеализмом стремлений и душевным жаром, который выражался, по свидетельству Кольцова, в горячих, одушевленных импровизациях. Дружба с Серебрянским, завязавшаяся около 1827 г., дала Кольцову много: с тех пор стихи Кольцова нередко исправляются Серебрянским; обмен мыслями и совместное чтение пополняют его умственное развитие; но она имела еще и другое значение для будущего друга Белинского и Станкевича – подготовляла его к восприятию этого важнейшего в его умственной жизни влияния, так как, при всем различии положений и научной подготовки, душевный облик Серебрянского имел несомненные черты сходства с умственным настроением знаменитого кружка. В первой «Думе» Кольцова («Великая тайна»), написанной в 1833 г., невозможно отделить отголоски первой поездки Кольцова в Москву к Станкевичу (1831 г.) от возможных воздействий Серебрянского, который сам был автором философической оды «Бессмертие». Это участие Серебрянского в авторстве Кольцова за более ранний период его развития, не поддающееся, конечно, точной оценке, впоследствии дало повод обвинять Кольцова в присвоении чужого. Обвинение опиралось на нескольких словах письма умиравшего в чахотке Серебрянского к брату. Лучшим возражением в пользу Кольцова могут служить его последующие, более ценные произведения и также его горячее отношение к судьбе умиравшего (в 1838 г.) друга, с которым он за несколько лет перед тем разошелся, и к оценке стихов Серебрянского Белинским: переслав Белинскому несколько стихотворений Серебрянского, Кольцов писал критику: «Нетерпеливо жду услышать о стихах Серебрянского – ужели он в самом деле был плохой поэт»... «Вместе с ним мы росли, вместе читали Шекспира, думали, спорили. Я так много ему обязан, он чересчур меня баловал»... Не мешает заметить также, что за исключением вышеуказанной песни все сохранившиеся стихи Серебрянского плохи.
Новая эпоха в жизни Кольцова начинается с его сближения с Н. В. Станкевичем (вероятно, в 1830 г.). Обстоятельства первой встречи их передаются различно; более правдоподобный рассказ, идущий через Неверова от самого Станкевича, передает, что, пригнав в усадьбу Станкевичей гурт скота, Кольцов, ужиная с дворней, пел ей песни своего сочинения; заинтересовавшись по рассказу слуги песенником-прасолом, Станкевич пожелал его видеть и безошибочно определил в нем присутствие самородного поэтического дарования. С тех пор заботы Станкевича о Кольцове не прекращаются до самого отъезда его за границу в 1837 г., откуда ему не суждено было возвратиться. Когда в 1831 году Кольцов в первый раз отправился в Москву по поручению отца, он остановился у Станкевича и через него познакомился с членами кружка, которыми был встречен очень радушно: идеальные порывы друзей Станкевича и то стремление к духовному совершенствованию, в котором они видели смысл жизни, должны были заставить их увидеть родственное им по духу явление в пытливом и восприимчивом самоучке. Но как внешние факты этой поездки, так и непосредственные следы ее влияния на духовную жизнь Кольцова нет возможности проследить даже приблизительно. Зато участие кружка к Кольцову выражается в заботах о его литературной известности: тех пор его стихотворения пристраиваются в журналы; в «Литературной газете» за 1831 г. появляется пьеса «Перстень» (впоследствии «Кольцо»), сопровождаемая примечаниями Станкевича, в которых сообщается имя автора, его возраст, род занятий и степень образования. Ряд пьес Кольцова печатается затем в «Листке», «Молве» и «Телескопе». Впрочем впервые стихотворения Кольцова увидели свет еще раньше, в 1830 г., благодаря случайности: некто Сухачев, мало известный литератор, проездом через Воронеж ознакомился с «самоучкой» и включил три пьесы Кольцова, без имени автора, в свою книгу: «Листки из записной книжки С.».
Новым московским друзьям своим был обязан Кольцов и первым отдельным изданием своих сочинений, единственным при жизни поэта. В одном из собраний кружка решена была судьба издания, на которое Станкевич дал средства; в 1835 г. явилась книжка, заключающая в себе всего 18 пьес и озаглавленная: «Стихотворения Алексея Кольцова», которая не была сразу многими замечена. Известен недоумевающий и пренебрежительный устный отзыв о ней Недеждина, который не помешал, однако, Белинскому дать о ней сочувственную заметку в «Телескопе», издаваемом тем же Надеждиным. Славянофильская печать проглядела это оригинальное проявление русского народного духа. Заведовавший изданием Белинский упомянул в предисловии к нему о материальном участии Станкевича, что привело последнего в негодование: он был в отчаянии, что его сочтут за литературного предпринимателя, за «литературщика». К счастью, вышла задержка в типографии, и предисловие удалось уничтожить. По поводу этого сохранились два письма Станкевича к Белинскому из деревни. Станкевичу же был обязан Кольцов и первым биографическим очерком: Я. М. Неверов, к которому Кольцов явился в марте 1836 г. в Петербурге с рекомендательным письмом Станкевича, печатает несколько месяцев спустя статью: «Поэт-прасол А. В. Кольцов» (в «Сыне Отечества» 1836 г.), тепло написанную, в которой не раз ссылается на Станкевича, не называя его, однако, по имени; указывая на издание 1835 г. и называя ряд пьес, явившихся потом в журналах, он ценит их в особенности за их непосредственность, «как чистое и свободное излияние души». Период жизни Кольцова, заключающийся между первой и второй поездками его в столицу (1831–1836 гг.) представляет почти полный пробел в его вообще небогатой данными биографий. На пространстве пяти лет только одна «Дума» (1833) представляет пример идейного творчества; оно выражается всецело в песнях с картинами народного быта; количество написанного невелико, но в числе его есть такие известные пьесы, как «Урожай», «Не шуми ты, рожь», «Ты не пой, соловей». Время поэта, очевидно, занято было самой жизнью, делами, скитанием по степям, впечатлениями природы, – всем тем, что дает потом до конца жизни материал наблюдений, настроений и красок народно-русской кольцовской поэзии. По свойству своей натуры Кольцов испытывал потребность активно, деятельно, порой страстно, участвовать в жизни, воспринимая чрезвычайно чувственно ее впечатления. Мы имеем основания представлять его себе в эту раннюю пору бойким, сметливым, не упускавшим своего, промышленником, не боявшимся лишений и опасностей степных ночлегов, не чуждавшимся незатейливого, разгульного веселья, не гнушавшимся подчас ни заурядных барышнических приемов, ни грязной, даже жестокой стороны выпавшего ему на долю промысла, который заставлял его иногда целые дня проводить среди луж крови, когда били быков десятками и требовался хозяйский глаз. Народная жизнь со своим трудом, простотой, привольем и разгулом широкой волной входила тогда в его душу, не подвергаясь пока анализу, и когда впоследствии стал проявляться разрыв со средой, он должен был иметь свой источник не в нервной слабости и брезгливости белоручки, а в умственных, нравственных и эстетических запросах, которые властно заговорили в душе и для которых окружающая среда была так явно неблагоприятна; тогда в борьбу с ней он вложил ту же активность и страстность, с которой раньше участвовал в ее труде и в ее веселье; но по обстоятельствам его жизни, вместо открытой борьбы с врагом, ему привелось только дразнить его и досаждать ему, оттого так трудно в позднейшей истории Кольцова отделить серьезный протест от придирок и истинную драму от мелочей и грязи.
В начале 1836 г. Кольцов снова поехал в Москву и оттуда в первый раз в Петербург по тяжебным и торговым делам отца. В эту поездку он сблизился с Белинским, отношения к которому впоследствии перешли в дружбу; по переезде Кольцова в Петербург начинается его переписка с Белинским, которая продолжается затем до конца жизни Кольцова и занимает важнейшее место в его корреспонденции. Почтительный тон ученика в обращении к учителю слышится с самого начала, он останется и до конца, соединяясь впоследствии с выражением любви, даже нежности. Упрекая себя за то, что обременил Белинского каким-то поручением, Кольцов пишет (1836): «Простите... Думал очень глупо: человек, который посвятил себя возвышенным думам. который в полных идеях здравого смысла выводит священные истины и отдает целому миру... а я глупец потревожил ваши думы своей безделкой» – способ выражения характерен для тогдашнего развития поэта-прасола.
В Петербурге, благодаря рекомендациям московских друзей, Кольцов приобрел много литературных знакомств; завязались у него деловые литературные связи с Краевским, Владиславлевым и др., которые помогли ему впоследствии пристраивать свои стихотворения в журнале; Кольцов виделся с Пушкиным, радушно принят был кн. Одоевским, Жуковским, Плетневым, на вечере у которого его встретил И. С. Тургенев, сохранивший для нас в своих «Литературных воспоминаниях» тогдашний облик поэта. Среди новых отношений Кольцов обнаруживал много такта и самообладания, держался скромно, но с достоинством; менее выгодное впечатление производит его стремление извлекать практическую пользу из сочувственного отношения к нему кн. П. А. Вяземского, Жуковского и кн. В. Ф. Одоевского для тяжебных дел отца. Дела эти шли между Кольцовыми и местными крестьянами из-за взятых в аренду пастбищ и носили кляузный характер, вызвавший даже протест московского кружка; поэту приходилось оправдываться, ссылаясь на свою подчиненную роль отцовского поверенного. Просительные и благодарственные письма Кольцова к трем названным выше лицам производят неблагоприятное впечатление тем тоном наивности, который в них преобладает и который противоречит истинному складу ума Кольцова; один раз просьбы его встретили, по-видимому, отпор даже со стороны добродушного и мягкого Жуковского. В мае 1836 г. Кольцов снова в Воронеже, видимо, ободренный, окрыленный пережитыми впечатлениями. Это момент подъема сил, оживления надежд и планов; заметна вера в свое дарование; поэтическая деятельность Кольцова становится напряженнее, отыскивая новые темы; почти все лучшие пьесы Кольцова написаны после 1836 г. Но влияние пережитых им впечатлений шло еще глубже: мир широких умственных и эстетических интересов, который Кольцову посчастливилось увидеть в его лучших представителях, неудержимо потянул к себе талантливую и еще полную сил натуру. Непосредственным плодом этого влияния являются кольцовские «Думы», которые все почти сосредоточиваются именно на этих срединных годах (1836–1838) короткого поэтического поприща Кольцова. После горячей статьи Белинского более хладнокровная последующая критика не раз указывала на их недостатки: неопределенность, порой сбивчивость мысли; автор сильнее там, где он спрашивает, недоумевает, чем там, где он пытается давать ответы; но это не мешает признать поэтические достоинства отдельных мест, где поэту-прасолу удалось сочетать отвлеченную широту замысла с веянием поэзии в образах и контрастах, согрев их лиризмом мужественным и сильным, вровень грандиозности сюжета («Божий мир», «Неразгаданная истина», «Молитва», «Лес» и др.). Присматриваясь к «Думам» Кольцова, легко отыскать в них следы тех философских идей, которыми жил кружок Станкевича, идей шеллинговой философии; достаточно сравнить характерные строки в «Литературных мечтаниях» Белинского: «Весь беспредельный прекрасный Божий мир есть не что иное, как дыхание единой вечной идеи, мысли единого, вечного Бога» – с думой «Царство мысли» (1837). Ту же идею присутствия мысли в природе и исконного родства духа природы с личным духом – находим в думе «Лес» (1839). Вытекавший из философии Шеллинга высокий взгляд на художника как на «соревнователя духа жизни, струящегося в недрах природы», и на искусство, как на редкое на земле слияние «идеального и реального в абсолютном», имеет свой отголосок в нескольких «думах» Кольцова. Можно поставить с ним в связь и то горячее письмо похожее на «стихотворение в прозе», которое было написано Кольцовым к Краевскому по поводу смерти Пушкина: «Прострелено солнце... безобразной глыбой упало на землю»...
В это время и семейные отношения Кольцова были вполне удовлетворительны – лучше, чем когда-нибудь. Практическая польза, которую извлек сын из столичных знакомств, была по душе отцу. В июле 1837 г. приехал в Воронеж Жуковский, сопровождая Наследника престола, не раз виделся с Кольцовым и обласкал его на глазах у всех. Эта нежданная честь подняла в глазах отца и среды молодого поэта и его литературную деятельность. Но поворот в неблагоприятную сторону последовал скоро.
К самому началу 1838 г. относится третья поездка Кольцова; сперва он пробыл некоторое время в Москве, где сблизился на этот раз с М. Бакуниным и В. П. Боткиным, видался с Аксаковыми; отношения Кольцова к Белинскому оставались очень близкими; переехав в Петербург, Кольцов служил посредником в сношениях его с Краевским и Полевым: подготовлялся переезд Белинского в Петербург (в 1839 г.); в мае Кольцов снова был в Москве, а к июню возвратился в Воронеж. Нам не известны подробности этой поездки и вынесенных поэтом впечатлений, но именно с этого времени начинает все сильнее звучать в письмах Кольцова двойная нота – недоверия к своим силам и отчуждения, даже озлобленности по отношению к среде. Поэту кажется непосильной задача перевоспитания своей личности, которую он хотел бы выполнить по самой широкой программе: «мне даны от Бога море желаний, а с кузовок души», говорит он с горечью; в письмах его за это время находим следы усиленного чтения, но философские изучения, по-видимому, одобряемые Белинским, дают мало результатов, смущает терминология («субъект», «объект», «абсолют»); он тщетно добивается «настоящего» понимания, так чтоб «сам мог передать: без этого понятия нет», сознается, что при Белинском дело шло иначе. Теряя веру в возможность нового устройства жизни, Кольцов в то же время все более расходился со старым: «С моими знакомыми расхожусь помаленьку... наскучили все, – разговоры пошлые... они надо мной смеются»... Он подчеркивает в письмах грязную и грубую сторону своего промысла: «Весь день пробыл на заводе, любовался на битый скот и на людей, оборванных, опачканных в грязи, облитых кровью с ног до головы». Между тем торговое дело требует «всего человека», не остается ни времени, ни сил для другого. В это время умер Серебрянский, не успев помириться с Кольцовым, с которым был в размолвке. Его смерть вызвала несколько горячих строк в письмах Кольцова: «Прекрасный мир души прекрасной, не высказавшись, сокрылся навсегда». Подготовлялось в душе Кольцова то отношение к связывавшим его условиям жизни, которое выросло под конец в непримиримую вражду, сделав его также невыносимым для окружающих, как и они были для него.
В сентябре 1840 г. Кольцов снова пустился в путь, на этот раз с особенно важными поручениями: надо было добиться окончания двух тяжебных дел, одного в Москве, другого в Петербурге, и кроме того, продать два гурта скота, которые стоили не менее 12 тысяч. В Москве уже не было Белинского; Кольцов виделся с Боткиным, сблизился с Катковым, исполнил разные поручения Белинского и Краевского; в октябре он уже в Петербурге, где провел два месяца; Кольцов остановился у Белинского и здесь-то симпатии к нему его учителя стали горячим дружеским чувством, выразившимся потом, в знаменитой статье 1846 г. «Богатая и благородная натура» – пишет Белинский под впечатлением этой последней их встречи. В Москву Кольцов возвратился 27 ноября и новый 1841 год встретил у Боткина в большой кампании; в письме к Белинскому дается «полный реестр» гостей: Грановский, Крылов, Кетчер, Клюшников, Красов, Сатин, Щепкин... Встреча была шумная и на широкую ногу. Это было последнее соприкосновение Кольцова с остатками кружка Станкевича, который сам только что сошел в могилу. Пьеса «Поминки», внушенная этой смертью, имеет цену при изучении биографии Кольцова: она дает нам ту мерку оценки, которую прилагал он к членам кружка; в ней сохранился для нас не остывшим тот энтузиазм, который увозил с собой в свой «тесный мир» поэт-прасол и который сыграл в его жизни важную, но нерадостную роль.
Пребывание в Москве замедлилось; можно догадываться, что Кольцов бедствовал, не знал, как добраться домой, где его одно время считали пропавшим, не думали, что он возвратится. В Воронеже его ждал тяжелый и окончательный разрыв с отцом и любимой младшей сестрой.
У нас нет данных для того, чтобы сколько-нибудь подробно восстановить факты этого эпизода в жизни поэта. Разрыв между отцом и сыном произошел на почве денежных счетов; из двух процессов один был проигран; гурты были проданы невыгодно; можно думать, что вырученные деньги не были исправно сданы приказчиком-сыном. Отношения были безвозвратно испорчены; совместная жизнь стала невыносимой, но, тем не менее, продолжалась; одно время по требованию сына отец назначил ему определенное жалованье; это, по-видимому, могло бы урегулировать отношения; но скоро болезнь сделала его неспособным к «делу, тунеядцем, которого держат из милости. Петербургский друг строил планы вырвать поэта из тяжелых, враждебных ему условий: «пусть все бросает и бежит, спасая душу» (пишет Белинский Боткину); Кольцов, по его предположению, мог бы заведовать конторой «Отечественных Записок» или открыть книжную торговлю; но все планы разбиваются: нет денег, сын запутан в Воронеже отцовскими делами, долговыми обязательствами, – кроме того, «нет голоса в душе быть купцом». В переписке по этому поводу учителю и ученику не раз приходилось меняться местами: в рублях и копейках высчитывает Кольцов непрактичному Белинскому, во что обошлось бы осуществление его планов и чего можно было бы от них ждать. Собственная практика выработала в молодом торговце безотрадный взгляд на коммерческое дело: нельзя не обманывать. О своем даровании он начинает говорить пренебрежительно; прежнему философскому интересу слышится осуждение в последней «Думе», («Не время ль нам оставить про высоты мечтать»), освященной кн. Вяземскому. Но в письмах по-прежнему заметны следы усердного чтения, отзывы и вопросы о книгах, проекты будущих чтений, восхищение статьями Белинского, новыми вещами Лермонтова. Так продолжалось до самого конца жизни. Когда В. Аскоченский, товарищ Серебрянского, посетил почти умирающего Кольцова, он услышал слова, произнесенные с трудом: «Боже мой, как вы счастливы; вы учились; а мне не судьба, я так и умру неученый».
Но в этот печальный период упадка должен был разыграться в жизни Кольцова еще один эпизод, который совершенно расшатал его силы и выбил его окончательно из колеи. Это было увлечение бурно-чувственного характера, заставившее его совершенно потерять голову и скандализировавшее родных. В письме к Белинскому от 1 марта он делится этой новостью в беспорядочных строках, от которых веет безумием и которые не могли сполна увидеть печати. Впоследствии, под пером биографа-друга этот эпизод превратился в отрывок романтической поэмы мрачно-красивого, байроновского оттенка; действительность была гораздо низменнее, но также беспощадно последовательна: результатом связи явилась тяжелая болезнь; больной и покинутый Кольцов остался на руках у родных, которым он совсем опостылел. Так подготовился его печальный конец; 27 февраля 1842 г. он писал в последний раз Белинскому и в тот же день Боткину; отсюда главным образом почерпнуты те подробности, которые потом дали возможность Белинскому сделать из отношения родных к Кольцову «уголовное дело», по ироническому выражению Де-Пуле. Субъективность, болезненная раздражительность обоих писем несомненна; но горькой правдой сквозит в каждой строке мучительная агония умирания. Такова и была жизнь Кольцова в дальнейшие 8 месяцев; 29 октября он умер внезапно, без страданий, в то время как старушка-няня поила его с ложки чаем: он был слаб как ребенок, едва мог сидеть и говорил шепотом. Смерть его, давно готовившаяся, была встречена семьей как освобождение. Крутой, неподатливый отец не подал вида, что сколько-нибудь тронут; но на скромном памятнике, который был им поставлен на могиле поэта, была сделана, вероятно, по его желанию составленная, очень характерная в своем безграмотном красноречии надпись: «Просвещеной без наук природою награжден Монаршею милостию скончался 33 годов и 26 дней в 12 часу брака не имел». День смерти поэта был впоследствии странным образом забыт. В 1888 году сестра поэта Андронова поставила новый памятник на его могиле, причем дата смерти была обозначена неверно: 19 октября, – число, которое и повторено было потом почти всеми биографами. Церковные книги восстановляют истинную дату: 29 октября; она подтверждается кроме того и счетом прожитых дней на первоначальном памятнике, а также тем, что похороны Кольцова происходили 1 ноября.
Немногочисленны, мелки и не разнообразны факты жизни поэта-прасола; его замкнутый, необщительный характер делал его скупым на выражение более интимных, личных переживаний; бумаги его, в том числе письма Белинского, Боткина, Бакунина, после его смерти попали на рынок; яркость и характерность немногих его писем мало восполняет пробелы. Тем важнее, но вместе и тем ответственнее для биографа, освещение фактов. В биографии Кольцова оно под пером различных биографов доходило до серьезных разногласий, можно сказать, до контраста, на которых поэтому необходимо остановиться.
Из людей, лично знавших Кольцова, двое – Белинский и Катков, попробовали сделать серьезную оценку его личности, и результат вышел не одинаков. Белинский видел в Кольцове только одну часть его натуры – его стремление к высшему духовному развитию и его даровитость, которая бросалась в глаза всякому после самого короткого знакомства с ним; но полюбив его как человека, знаменитый критик страстно «пожалел» его, как типичную «жертву среды», личное раздраженное воспоминание о которой никогда не переставало жить в собственной душе Белинского; сближая «дело» Кольцова со своим собственным кровным делом, Белинский, не задумываясь, приписал ему ту степень душевного жара, доходившую до жажды подвига, до самозабвения, которую он чувствовал в себе. И Кольцов частью невольно, частью сознательно оборачивался к нему той стороной своего существа, которую одну видел и хотел видеть в нем Белинский; таков характер писем Кольцова к Белинскому, в которых фактам дается нередко одностороннее освещение. Известие о смерти Кольцова, которое дошло до него только месяц спустя, когда в «Отечественные Записки» было прислано из Воронежа стихотворение «На смерть Кольцова», Белинский встретил с озлоблением отчаяния. Он пишет Боткину: «Смерть Кольцова тебя поразила. Что делать? На меня такие вещи иначе действуют: я похож на солдата в разгаре битвы – пал друг и брат – ничего – с Богом – дело обыкновенное». Из такого-то душевного источника произошла его биография Кольцова, написанная в самый разгар общественного протеста (1846 г.), накануне «Письма к Гоголю». Спокойнее всмотрелся в Кольцова Катков. Вспоминая ночь, проведенную в разговорах на постоялом дворе Зарядья, где проживал Кольцов, он выражает удивление его природной даровитости, но от него не ускользнула та прочная связь, которая соединяла Кольцова со средой и бытом, в котором он был уже сложившимся, энергичным дельцом с привычными уже приемами и вкусами; умственная восприимчивость соединялась в нем с неподатливым, «кремневым», по выражению Каткова, характером, замкнутым по инстинкту, иногда по расчету, в котором трудно было найти черты энтузиаста.
Но была еще одна сторона в сложной личности поэта, которой не оценили в полной мере ни Катков, ни Белинский: это широкая по народному натура, толкавшая его на разгул и излишества; Белинский видел ее лишь такой, какой она отразилась, поэтически преображенная, в поэзии Кольцова; оттого и эпизод последнего «увлечения» вырос и расцветился до поэтичности под его пером, заслонив картину нравственного и физического упадка. Таким образом подготовлено было в литературе о Кольцове позднейшее разногласие, благодаря которому наиболее осведомленному из биографов поэта, М. П. Де-Пуле, пришлось явиться не раз в роли обвинителя поэта-прасола и защитника столь сурово осужденной Белинским семьи. Эпизод отношений Кольцова к младшей сестре Анисье может удачно иллюстрировать эту запутанную тяжбу. Поэт горько жаловался на «измену» сестры, которая из друга и союзника стала для него злее врага; но его жалобы с трудом могут быть разделены беспристрастным судьей. Сколько можно судить по – далеко, правда, не достаточным, – данным имеющимся в нашем распоряжении для восстановления этой ссоры, надо представлять дело так: в необразованной, старозаветной семье установились натянутые отношения между сыном и родителями; молоденькая сестра, даровитая и характерная, примкнула к брату, восприимчивая к пропаганде нового, на знамени которого на первых порах написано: учиться по-французски и играть на фортепьяно; после немалой борьбы молодежь добивается своего; письмо Кольцова к сестре (10 января 1841 г.) из Москвы, единственное, которое мы имеем, полно духом прозелитизма, зазываний в лучший, заманчивый мир, где можно слушать чудную музыку, видеть умных, интересных людей. Но и самому пропагандисту, как мы знаем, не удаюсь пустить корней в этом мире; между тем в его продолжительные отлучки сестра оставалась одна, глаз на глаз с родителями; временами она готова думать, что брат и не вернется домой, проходит слух, что он пристраивается в Петербурге, куда она, верно, не попадет во всю свою жизнь, – и вот практический смысл женщины берет верх над сомнительными мечтами: надо сойтись с той средой, в которой ей всегда придется жить. Но этого поворота на другую дорогу брат не прощает сестре, он старается помешать ее замужеству, упрекает, мстит: «они меня так озлили, что я начал сплетничать», пишет он Белинскому; правда, он готов раскаиваться в посеянном раздоре, но злорадная нота продолжает звучать. В том же письме он приводить слова сестры, сказанные о нем матери: «погодите, он вам нос-то скусит», и действительно он умел «кусаться»; в борьбе развертывалась его крутая по отцу натура, проявлялось что то жесткое и недоброе, сродни мрачной и страстной поэзии его песен-баллад с кровавой развязкой (Хуторок, Ночь). Этого Кольцова плохо знал и понимал Белинский, натура неэгоистическая, плохо умевшая даже защищаться, смелая только там, где нужно было стоять за принцип. Судьба Кольцова-поэта послужила предметом еще другой критико-биографической тяжбы, в которой роль обвинителя и истца, на этот раз в интересах Кольцова, принадлежит тому же Де-Пуле; он высказал мысль, что Белинский принес один вред Кольцову-поэту, сбив его с правильного, естественного пути развития, что идеи «кружка» породили в нем одно «умничанье», самомнение, путаницу понятий. Обвиняющие документы отыскать было не трудно; неподготовленность Кольцова к философским изучениям слишком очевидна; но обвинитель-биограф забывает о той эстетической школе, которую проходил Кольцов под руководством Белинского. Письма его полны указаний на это: «так эта тема не хороша, а я то считал ее удачной», пишет Кольцов и сейчас же начинает додумываться – почему не хороша? в чем заключалась ошибка? Начинается упорная критическая работа. М. П. Де Пуле забывает о широкой начитанности Кольцова, в которой влияние Белинского несомненно, забывает обмен литературных новостей, суждений, пережитых впечатлений, которыми полна переписка. Кольцов – «песенник», развившийся самостоятельно, в тесном своем углу, до высокой художественности, – есть миф, невозможность; ранние опыты его полны недостатков – слащавости, лжеромантизма, неуменья отличить поэзию от набора слов; нужна была выработка критической способности, соприкосновение с миром широких обобщений и возвышенных точек зрения. М. П. Де-Пуле пробует отделить резкой чертой влияние Станкевича от влияния Белинского к выгоде первого; но где основание для такого противопоставления? Одна только «гармоничность», «чувство меры», сильно развитые в натуре Станкевича, который, покачивая головой, слушал «неистового Виссариона». Стихотворения Станкевича, вместе с указанною тирадой «Литературных мечтаний» и «Думами» Кольцова, составляют совершенно однородное по духу целое. Припомним еще то чувство благодарности поэта к Белинскому до самого конца его горькой жизни, которое составляет едва ли не самую светлую черту в переписке Кольцова. Против такого осуждения Белинского восстали почти все, кто писал позднее о Кольцове (И. И. Иванов, Н. A. Котляревский и др.).
Первое, что нашло себе оценку среди поэтических созданий Кольцова, были те картинки деревенского быта, народного веселья и народного труда, которые до сих пор так популярны в русской школе. Но значение их, конечно, сильно умалилось в наших глазах; с трудом удовлетворят они теперь взрослого и образованного читателя; ранний критик Кольцова, Валерьян Майков, назвав такие пьесы, как «Что ты спишь, мужичок» – «экономической» поэзией, произнес им справедливый приговор. Но основные лирические мотивы в поэзии Кольцова сохраняют свою поэтическую цену, благодаря своему общечеловеческому и национальному значению, яркости и силе настроения, красоте и силе языка. Выражение удали, широкого размаха души, один из частых мотивов у Кольцова, заключает в себе и национальные элементы; но эти мотивы развиты лучше там, где меньше бытовых подробностей. Личная судьба Кольцова часто подсказывала ему также мотив борьбы, роковой схватки личности с внешними враждебными ей силами; такова «Дума сокола», «Расчет с жизнью», названый раньше «Жалобой». Характерной чертой является то, что внешние силы, влияющие на жизнь, всегда рисуются поэту в виде судьбы, неразумной, слепой и в то же время беспощадной и настойчивой. Если личность торжествует в борьбе, это не столько ее заслуга, сколько «удача», дело той же судьбы. Такова народная философия Кольцова, которую тщетно пытался он заменить шеллинговой верой в царство разумной идеи. Заслуживает внимания это свойство кольцовской поэзии: будучи выражением личности, возмутившейся, потребовавшей свободы и прав, она в то же время как бы носит в самой глубине своей исконное неверие в силу личности, зловещее предчувствие ее конечного поражения!
Но, быть может, самый яркий мотив в творчестве Кольцова – это жажда жизни, жизни вообще, во что бы то ни стало, каково бы ни было ее содержание, страстное желание «жизнью нажиться» по его собственному выражению. Через всю поэзию Кольцова проходит эта струя, составленная из чувственных порывов, с трагической и гордой нотой и с властной страстностью чувства. Поэт охотно переносит мимолетные моменты народной драмы в обстановку бури, ночи с призраками и кошмарами; они однородны по поэтической атмосфере с «Хозяйкой» Достоевского; между двумя художниками в этом именно направлении можно искать родственных черт. Жажда жизни, выразившаяся в кольцовской лирике, бесконечно далека от светлой жизнерадостности пушкинской музы: в ней есть зерно саморазрушения. Черта страстности, чрезвычайно редкая в русском искусстве, присуща поэзии этого самородка; она меняет свое содержание; это не одна любовь, иногда это вражда столь же страстная, вызов, жажда свободы, злоба на себя самого. Без сомнения, в пьесах такого рода, а не в идиллически-поучительных сельских мотивах, истинное значение Кольцова в русском искусстве.
Место Кольцова в истории русской литературы не может быть значительным, но оно им прочно и по праву занято. Его поэзия была одним из самых ранних плодов великой пушкинской реформы, освободившей окончательно творческую личность, сделавшей возможным творчество, вытекавшее из самых глубин личного бытия, а через это и из глубин бытия национального. Но кроме этого общего значений, Кольцов выразил собой определенный и дальнейший шаг литературного развития: освобожденную личность, дерзнувшую противопоставить себя жизни, много и властно вдруг от нее потребовавшую. В этом отношении, при всем различии дарований и развития, Кольцов представляет явление, аналогичное Лермонтову. Наконец, и иная заслуга поэзии Кольцова – заслуга выражения общественного самосознания – не может быть отрицаема, но она достигнута отнюдь не пьесами, рисующими народный быт, а изображением души простолюдина, каким был он сам, в значительных и ярких чертах, которые громко заявляют его права на полное человеческое существование; в этом смысле песни Кольцова подают руку «Запискам охотника», поэзии Некрасова и последующей народнической литературе.
Первое издание сочинений Кольцова было сделано Станкевичем в 1835 г.; следующее издание явилось в 1846 г., сопровождаемое статьей Белинского; оно было повторено в 1856 г. С тех пор стихотворения Кольцова переиздавались неоднократно. В 1892 г., по случаю 50-летия со дня смерти поэта, явилось сразу несколько изданий; лучшее из них – журнала «Нива» под редакцией Арс. Введенского; оно было повторено в 1895 г.; здесь напечатаны все известные до сих пор письма Кольцова (64), дан обзор рукописей и примечания к отдельным пьесам. (Неверна дата письма № 41 – Краевскому: должен быть 1841 г., а не 1840). По тому же плану составлено издание журнала «Север» под редакцией А. Лященко (где пропущено однако важное письмо к Боткину). Заслуживает внимания по иллюстрациям и точной хронологии издание «Всемирной Иллюстрации» под редакцией П. Быкова, 1892.
Первая биография Кольцова написана Ян. Певеровым, «Сын Отечества», 1836 г., часть 176. – Важна статья Белинского при издании 1846 г. («Сочинения Белинского», т. XII). Наиболее обстоятельная биография принадлежит M. П. Де-Пуле: «A. В. Кольцов в его житейских и литературных делах и в семейной обстановке» 1878 г. (раньше в «Древней и Новой России» того же года), которая вызвала возражения («Голос», 1878 г., № 336) и ответ на них автора («Наша критическая дряблость» – «Новое Время», 1878 г., 31 дек.). Биография, составленная В. Огарковым – в изд. Павленкова «Жизнь замеч. Людей» и при юбилейных изданиях Кольцова; также в «Энц. Слов.», изд. Брокгауза и Эфрона биогр. очерк И. И. Иванова.
Для освещения отдельных эпизодов жизни Кольцова имеют цену: «Неск. слов к биогр. Кольцова», M. Каткова («Русск. Вестн.», 1856 г., VI); воспоминание В. Аскоченского («Киев. губ. ведом.», 1854 г. № 14) кое что в воспоминаниях И. С. Тургенева и И. Н. Панаева; влияние кружка Станкевича на Кольцова серьезно рассмотрено г. Ярмерштедтом («Вопросы филос. и псих.» 1803 г., ноябрь и 1894 г., март).
Первая оценка ранних пьес Кольцова дана в ст. Я. Неверова, затем – всей поэзии Кольцова – у Белинского; в том же (1846) году написал свою статью Вал. Майков («Критические опыты» 1891 г.), где проводится взгляд на Кольцова не столько как на продукт народной среды, сколько как на воплощение ее стремлений выйти из тесного круга интересов. К 1856 г. относится статья М.С. (в «Русск. Вестн.»), направленная против наивно ограниченного понимания народности вместе с тенденциозной идеализацией патриархального быта.
Обзор стихотворений Кольцова главным образом по содержанию и сближение их с народными песнями дает статья В. Водовозова, в «Журн. Мин. Народ. Пр.» 1861 г. Попытку определить место поэзии Кольцова в истории русской литературы заключает в себе статья А. Н. Пыпина: «Лермонтов и Кольцов» в «Вестн. Евр.» 1896 г., январь, также «Ист. рус. лист.» т. IV.
Мелкие статьи и заметки о Кольцове за время до 1870 г. – см. Геннади, «Справ.. Словарь», II. 153–154.