Ростопчин, Феодор Васильевич
Ростопчин, граф Феодор Васильевич, обер-камергер, главнокомандующий Москвы в 1812–1814 гг., член Государственного Совета. Род Ростопчиных родоначальником своим считает прямого потомка великого монгольского завоевателя Чингисхана – Бориса Давидовича Ростопчу, выехавшего из Крымской орды в Россию при Великом Князе Василии Иоанновиче, т. е., в начале XVI в. При следующих Московских государях предки Ростопчина несли разные службы, были жалованы поместьями, но ничем особенно не выдвигались.
Отец графа – Василий Федорович Ростопчин принимал участие в Семилетней войне, вышел в отставку в чине майора, жил безвыездно у себя в деревне Орловской губернии и не щадил средств, чтобы дать хорошее воспитание своим детям. Федор Васильевич Ростопчин родился 12-го марта 1763 года в деревне Ливны, Орловской губернии; его мать, урожденная Крюкова, умерла в 1766 году, в молодых годах, вскоре после рождения брата Федора Васильевича. В своих «Воспоминаниях в миниатюре», написанных им уже на склоне жизни, граф Р. следующим образом характеризовал, в присущем его натуре шутливом тоне, свое первоначальное воспитание: «Меня обучали сразу целой куче вещей и разным языкам. Благодаря тому, что я обладал некоторой долей бесстыдства и шарлатанства, меня принимали порой за мудреца. Моя голова скоро превратилась в библиотеку, ключ от которой хранился у меня». Первые пятнадцать лет жизни он провел в имении отца своего – в селе Козмодемьянском, рос без матери, под надзором учителей иностранцев, которые часто менялись; но все же, по его словам, он остался русским, «помня поучения священника Петра и слова мамки Герасимовны». Получив, по обычаю того времени, домашнее образование, молодой Р. еще 10 лет от роду был записан в лейб-гвардии Преображенский полк и прошел обычную для тогдашнего дворянина военную карьеру; в 1775 г., состоя уже в чине капрала Преображенского полка, он был зачислен к Пажеский Корпус, в 1776 г. произведен был фурьером, в 1777 г. сержантом, в 1782 г. – выпущен прапорщиком, в 1785 г. пожалован в подпоручики, в 1787 г. получил чин поручика, а в 1789 произведен в капитан-поручики л.-гв. Преображенского полка.
Будучи в чине подпоручика, Р. решил на время оставить службу и, взяв продолжительный отпуск, предпринял в 1786–1788 гг. поездку за границу для пополнения своего образования. Во время этого путешествия Ростопчин посетил, между прочим, Берлин, Лейпциг, Париж и Лондон. В Берлине он был коротко принят у тогдашнего русского полномочного министра графа С. П. Румянцева, который ввел молодого Ростопчина в тамошнее великосветское общество. Здесь же Р. довольно усердно занимался математикой, беря уроки ее у преподавателя Кастильона-сына, и кроме того изучал фортификацию под руководством Беллера. В Лейпциге Р., насколько известно, посещал лекции в Университете и, наконец, в Лондоне, куда он прибыл в начале 1788 г., сильно увлекался английским боксом и даже брал уроки кулачного боя... В этом же городе завязалось его знакомство с графом С. Р. Воронцовым, с которым впоследствии он почти постоянно находился в дружеской переписке и которому он многим был обязан на первых шагах своей карьеры.
По возвращении из-за границы весной 1788 г., т. е. почти накануне Русско-шведской войны, Р. сразу отправился в главную квартиру русских войск, расположенную в Фридрихсгаме, и оставался при ней, находясь в рядах небольшой армии, предназначенной для защиты этой части страны от вторжения шведов. Несколько месяцев спустя, вернувшись из Фридрихсгама в Петербург, Р. сознательно уклонился от возвращения в гвардию, так как не желал оставаться простым зрителем войн, происходивших тогда на двух противоположных концах России: в Финляндии и на границе с Турцией. Избегая гвардейской службы, которая не могла, конечно, быстро выдвинуть молодого офицера почти без всяких связей, он предпочел поэтому принять участие в походе против турок и с этой целью в том же 1788 г. причислился к князю Виктору-Амедею Ангальт-Бернебург-Шаумбургскому, только что прибывшему в Петербург из-под Очакова, отправился с ним обратно к южной армии и принял там участие в штурме упомянутой крепости. Когда же князь Ангальт-Бернебургский должен был на время отлучиться в Германию, Ростопчин оставался еще около года при действующей армии, служа под начальством Суворова, и получил даже от последнего в знак расположения походную палатку; все это время он продолжал числиться по Преображенскому полку. Между прочим в это время он принял участие в Фокшанском и Рымникском сражениях. Ему удалось заслужить расположение к себе князя Ангальта, но этим он отдалил себя от Потемкина. Когда Ангальт вернулся из Германии и получил назначение в действующую армию против шведов, он тотчас же вызвал к себе Р., который к этому времени, по окончании Турецкого похода сдачею Бендер, успел вернуться в Петербург. Он поспешил на призыв Ангальта и вторично принял участие в Финляндском походе, но ему как-то особенно не везло в эту пору. Ангальт вскоре умер (в апреле 1790 г.) – и Ростопчин, таким образом, лишился своего покровителя. Приблизительно в это же время Р. лишился также и своего единственного брата, служившего во флоте и геройски погибшего: чтобы не сдаться шведам, он взорвал свою галеру.
Между тем, расположение, которым пользовался Р. у Ангальта, внушило его близкому другу Принцу Нассау-Зигену желание приблизить молодого гвардейца к себе. Принц Нассау поручил Ростопчину командование гренадерским батальоном, во главе которого он и принял участие в окончившихся неудачею сражениях Принца 21–28 июня 1790 года. За участие в этих делах Р. был представлен к Георгиевскому кресту, но почему-то не получил его, хотя отзывы о нем были даны самые лестные. Не получая обещанной награды, он решил прибегнуть к содействию Принца Нассау, чтобы тот выхлопотал ему по крайней мере зачисление в камер-юнкеры. Имп. Екатерина II согласилась на это назначение, поддержанное Принцем Нассау, и приказала даже заготовить указ о пожаловании Р., но последнее почему-то не состоялось, а заготовленный указ остался неподписанным в портфеле князя Безбородка до самой весны 1791 года. Между тем, у Принца Нассау относительно Ростопчина составился своеобразный план: молодой гвардейский офицер так понравился ему, что он решил его женить на своей незаконной дочери; в качестве же заманчивой награды Принц обещал Ростопчину настоять на его пожаловании в камер-юнкеры. К чести Ростопчина надо сказать, что он с негодованием отверг предложение своего начальника, которое привело его даже в бешенство, и он окончательно порвал отношения с Принцем Нассау, не побоявшись громогласно назвать его поступок «бесчестным».
Раздосадованный неудачами своей военной карьеры и невозможностью попасть ко Двору Императрицы Екатерины, Ростопчин уже решил было навсегда покинуть Петербург, намереваясь провести некоторое время в имении отца и более не возвращаться в армию, «где чин не защищает и где надо скрывать свою честность, если желаешь успехов», как писал он в одном из наиболее ранних писем своих к послу в Лондоне графу Воронцову, но намерениям Р. не суждено было осуществиться: благодаря содействию того же графа Воронцова, в нем принял участие Принц Вюртембергский, который предложил Ростопчину отправиться с ним на юг России, где в то время военные действия против Турции подходили к концу и близилось заключение мира. Р. решил еще раз попытать счастья и отправился вместе с Принцем в г. Яссы. Но едва они прибыли на место, как Принц Вюртембергский получил желчную лихорадку и, проболев несколько дней, скончался. Ростопчин, таким образом, и на этот раз остался не причем: его продолжал преследовать какой-то рок; несмотря на все его старания и на все обнаруживаемое им усердие, он испытывал лишь невзгоды. По смерти Принца он хотел тотчас же вернуться, но еще не успел получить разрешение на отъезд, как и сам заболел лихорадкою – к счастью, в легкой форме. Поневоле ему пришлось остаться некоторое время в Яссах. Здесь его и застал граф А. Н. Самойлов, назначенный тогда уполномоченным со стороны России для присутствия на Ясской конференции. Самойлов, зная немного Ростопчина по Петербургу, пригласил его к себе в сотрудники; прибывший вслед за ним граф А. А. Безбородко вполне одобрил этот выбор и поручил Ростопчину составление журнала и ведение протоколов конференции. Работы этой конференции прекратились быстрее, чем можно было ожидать, благодаря тому, что Безбородко снял с обсуждения вопрос о контрибуции, так сильно волновавший Турецких делегатов, и Ростопчина хотели сперва отправить с бумагами в Варшаву, но, благодаря вмешательству самого Безбородка, в Варшаву был отправлен другой курьер, а Ростопчину поручили, три дня спустя по заключении мира, ехать немедленно в Петербург и представить Императрице Екатерине II три последние протокола конференции. Кроме того, в письме, приложенном графом Безбородком к протоколам, сообщалось, что посланец является в то же время и составителем этих протоколов. Ясский мир состоялся 29-го декабря 1791 г., а 14-го февраля 1792 г., по приезде в Петербург, Р. получил уже звание камер-юнкера «в ранге бригадира» (т. е., 5 класса). Таким образом исполнилась давнишняя мечта Ростопчина. По возвращении из Ясс Ростопчин дважды болел возвратными приступами лихорадки. Благодаря расположению графа Безбородка, который несколько раз писал о нем Екатерине II, Р. был назначен состоять при посольстве графа Самойлова, но посольство это постоянно откладывалось и, в конце концов, совершенно не состоялось. Зато ему удалось сблизиться с графом С. П. Румянцевым и даже добиться, в апреле 1793 г., назначения состоять при нем. Сближение с Румянцевым приблизило Ростопчина и ко Двору. Но первые шаги его на этом новом поприще не были особенно удачны. Он попытался было заслужить расположение Императрицы, передразнивая при ней некоторых придворных, сочиняя пословицы и т. п., словом, взявшись за роль придворного шута; Екатерина охотно забавлялась шутками Р., которому особенно удавалось подражать манерам и голосу одного немецкого проповедника, но дальше смеха ее расположение к Ростопчину не шло, и он так и остался в ее глазах «сумасшедшим Федькой», как она сама его назвала. Насмешливо относились к Р. и придворные круги, и он сам вскоре должен был почувствовать, что стал не на верный путь, чтобы добиться расположения Государыни. Но, помимо чисто практических соображений о ненадежности избранного им пути, у Ростопчина смутно проскальзывало сознание и о непристойности таким способом добиваться карьеры. В одном из своих писем к графу Воронцову он прямо заявлял, что боится «известности, заслуженной ремеслом комедианта», и спрашивал у него дружеского совета по этому поводу.
Не успев ничего достигнуть при Дворе Императрицы, Ростопчин не упал, однако, духом и попытался снова испытать свои способности, на этот раз при так называемом малом дворе Великого Князя Павла Петровича, к которому он был прикомандирован на дежурства с середины 1793 года. Это новое назначение, которому суждено было сыграть такую важную роль в жизни Ростопчина и которому он, в сущности, был обязан всей своей дальнейшей карьерой, открывало перед ним с одной стороны богатые перспективы войти в доверие Наследника престола и заслужить его расположение, а с другой стороны заключало в себе немало и неприятного. Гатчинский дворец, в котором постоянно жил в то время Великий Князь со своей семьей, представлял особый, странный и необычный для всякого постороннего мир. Не находивший более серьезного дела, Великий Князь Павел Петрович занимался по целым дням со своими Гатчинскими войсками, устраивая маневры, плац-парады присутствуя на разводах и экзекуциях если они случались, и требовал проявлений такого же увлечения военной муштровкой и от своих приближенных. Натянутые отношения, существовавшие в это время между Екатериной II и ее сыном, еще более сгущали Гатчинскую атмосферу, так как приближенные Государыни совершенно не считались с Наследником престола и позволяли себе явно смеяться над его бессильным гневом. А это, в свою очередь, раздражало Павла, которому казалось, что ему не хотят оказывать должного уважения. В эту-то тяжелую Гатчинскую жизнь и пришлось вскоре войти Ф. В. Ростопчину, Будучи назначен, вместе с несколькими другими камер-юнкерами, поочередно дежурить при Наследнике, он отнесся серьезно к возложенным на него обязанностям, а так как другие его товарищи, предпочитая удовольствия Петербургской жизни пребыванию в Гатчине, часто манкировали своими дежурствами, то ему сплошь и рядом приходилось заменять их и почти безотлучно находиться при Наследнике. Последний вскоре обратил на Р. свое внимание, полюбил его сообразительность, меткие шутки и проявление внимания я нему самому и, в знак своего расположения, поспешил даровать Ростопчину заведенную им военную форму прусского образца и назначил капралом своих войск.
Первое время после назначения состоять при Павле Петровиче Р. старался действовать осторожно, чтобы не выставлять на вид свои отношения к Великому Князю, так как он отлично понимал, с какими неприятными последствиями для его карьеры может быть сопряжены слишком явные знаки благоволения опального Наследника, пока жива Царица Мать. «Для меня», пишет он в одном из писем, относящихся к этому периоду его жизни, «нет на свете ничего страшнее, кроме бесчестия, как благодарность Павла». И он был, конечно, прав в своих опасениях. Но независимо от его воли, сближение Павла Петровича со своим камер-юнкером продолжалось и не замедлило сказаться еще в том же 1793 году. 2-го сентября Ростопчин был представлен к ордену св. Владимира, но «какие-то бездельники помешали этому», по его словам. Вскоре он должен был окончательно убедиться в безысходности своего положения, так как невозможно было в то время играть двойную игру с каким-нибудь расчетом на успех. Ростопчину необходимо было сделать выбор и либо пойти за более сильным течением, примкнуть к свите любимцев Екатерины и в особенности позаботиться о расположении ее тогдашнего фаворита графа Зубова, либо же открыто стать в ряды «Гатчинцев» и этим, по крайней мере временно, поставить крест на своей придворной карьере. «Благосклонность Великого Князя, писал Р. в это время Воронцову, не составляет рекомендации в глазах Императрицы, и если бы я вздумал хлопотать о каком-нибудь месте, то это значило бы идти навстречу неизбежным оскорблениям и отказам... было бы странно чего-либо добиваться, когда предержащая власть предубеждена против тебя, а всемогущий министр тебя ненавидит». Он таким образом остановился на втором из открывавшихся пред ним путей, и надо думать, что сделал он этот выбор после зрелого размышления. Правда, он сам в своих письмах и записках старался представить обстоятельства в несколько ином свете, подчеркивая, что им руководили при этом не грубо эгоистические расчеты, но чувство долга, соединенное с состраданием к печальной судьбе Гатчинского пленника и взаимной благодарностью за то расположение, которое к нему питал Наследник престола. «Чувство благодарности за дружеское расположение Великого Князя, говорит Р., внушало мне решимость доказать ему, в какой мере я ценю это расположение. Видя, что он всеми забыт, унижаем и оставлен в пренебрежении, я не хочу видеть его недостатков, происходящих, быть может, от характера, ожесточенного обидами... Я слишком чужд расчетов честолюбия, чтобы предаваться каким-нибудь мечтам о будущем, но нахожу, что, доказывая ему мою благодарность усердием и живым вниманием ко всему, что до него касается, я только исполняю мой долг». Ростопчин, действительно, как это видно и из других мест его переписки, постепенно привязывался к Наследнику, с которым его, кроме того, до известной степени сближало сходство характеров, та же страстность и порывистость натуры и неудовлетворенность положением, с которым приходилось мириться и тому, и другому; он поэтому с горечью наблюдал развитие в Павле Петровиче отрицательных черт его характера и разного рода причуд, которыми тот «как бы изыскивал все средства внушить к себе нелюбовь»; но в то же время Ростопчин вряд ли был искренен, когда утверждал, что он совершенно чужд расчетов честолюбия и что не они заставили его остаться при Гатчинском дворе. Его стремление к быстрой и верной карьере, его постоянная погоня за расположением лиц, могущих сказать ему в этом отношении услугу, настолько преобладали во все предыдущие годы его службы, что не оставляют никакого сомнения в том, чем, в глубине души, наедине с самим собой, руководствовался он, делая свой выбор. Следует только припомнить, что здоровье Екатерины II к этому моменту уже успело пошатнуться, и можно было поэтому надеяться на скорую перемену правления. Сам Ростопчин в своих письмах к лондонскому другу неоднократно отмечал ухудшения здоровья Императрицы и, как видно, зорко следил за ними, строя именно на них расчеты на свою будущую карьеру. Впрочем, причудливый характер Павла Петровича, его наклонность к быстрым переменам и невозможность, вследствие этого, особенно полагаться на его чувства – все это осложняло положение Ростопчина.
Но некоторые случайные и привходящие обстоятельства вскоре помогли Ростопчину обойти затруднения этого рода. В октябре 1793 г. Р. посватался к родной племяннице фаворитки Екатерины II, ее камер-фрейлины, графини Анны Степановны Протасовой – Екатерине Петровне Протасовой (есть указание, что это было уже второе его сватовство: в первый раз он добивался руки княжны Варвары Алексеевны Хованской (ум. в апреле 1788 г.), но потерпел неудачу, так как княжна предпочла ему старика сенатора князя Кирилла Александровича Багратиона). На этот раз, хотя Р. и не сомневался во взаимности Протасовой, но, не особенно надеясь на согласие ее тетки, игравшей при дворе видную роль, прибег к помощи письма для объяснения своих намерений и, кроме того, заручился содействием графа Безбородка. Его сперва попросили обождать, но уже в декабре того же года он мог назвать красавицу Протасову своею невестой, а в начале следующего года в большой церкви Зимнего Дворца состоялось в присутствии Императрицы его бракосочетание (10-го февраля 1794 г.).
Привязанность к молодой супруге заставила Р. тяготиться его служебными обязанностями, тем более что он часто должен был нести дежурство при Наследнике не только за себя, но и за своих манкировавших товарищей. До своей женитьбы Р. охотно оставался безотлучно при Наследнике, теперь же отлучки из дома вне очереди стали его тяготить, и однажды он даже написал по этому поводу резкое письмо к обер-камергеру Двора Наследника И. И. Шувалову, в котором жаловался на своих товарищей, раскрывал без стеснений истинные причины их уклонений от дежурств и даже обозвал их по этому поводу негодяями. Письмо это получило известность и даже было показано самой Императрице, но та первоначально только посмеялась над всею историей и острословием «сумасшедшего Федьки», не стеснявшегося в выражениях. Между тем, сослуживцы Р., задетые его письмом, коллективно потребовали, чтобы он отказался от своих слов. Когда же Ростопчин отвергнул это предложение, они стали поочередно требовать от него удовлетворения. Дуэли, однако, по каким-то причинам не состоялись; по словам самого Р., причиною этого была трусость его противников, но, тем не менее, по городу стали ходить слухи, будто он сам испугался в последнюю минуту и просил извинения. Взбешенный этим, Р. вызвал на дуэль одного из распространителей этих слухов – Всеволожского; но дуэли помешали, доложив о ней Екатерине II; та приказала нарядить следствие, по окончании которого Ростопчину было предложено на год покинуть Петербург и уехать к отцу в Орловскую губернию. Как видно из всей обстановки этого происшествия, закончившегося для Р. высылкой, ему пришлось пострадать не столько за свой горячий нрав, сколько за близость к Наследнику. Уже по возвращении Ростопчина из ссылки Екатерина II велела ему передать, что она «не имела намерения его наказать, но сочла его удаление необходимым, как единственное средство предотвратить последствия, еще более прискорбные, которые заставили бы ее прибегнуть ко всей строгости законов». Императрица при этом прибавляла, что она даже надеялась «освежить голову Р., и что битый стоит двух небитых». Необходимость же, о которой упоминалось только что в словах Государыни, заключалась в том, что Ростопчина ей пришлось принести в жертву более сильным влияниям, поддерживавшим другую сторону в этом случайном эпизоде, так как Ростопчин задел своим письмом одного из родственников всесильного в то время графа Зубова.
Ростопчин отправился в ссылку вместе с женой и перенес ее совершенно незаметно среди новых семейных забот, вызванных рождением первенца Сергея (род. в конце 1794 г.). Прожив около года в Ливенской деревне своего отца, он снова, вернувшись в Петербург, приступил к исполнению прежних своих придворных обязанностей. Но, совершенно неожиданно для него самого, ссылка сыграла в его дальнейшей судьбе весьма важную роль. Прежде всего, неизбалованный вниманием придворных Великий Князь Павел Петрович был очень тронут поступком Ростопчина и с этих пор начал считать его преданным себе человеком, хотя в действительности поступок Р. скорее вытекал не из его внимательности к Павлу Петровичу, а был вызван лишь необходимостью нести тройную службу и часто покидать свою молодую супругу. Но, тем не менее, расположение Великого Князя к Ростопчину возросло до того, что он, со времени отъезда Р. в ссылку, демонстративно не захотел допускать к себе на дежурство никого из других камер-юнкеров, и те являлись в Гатчину обыкновенно лишь за тем, чтобы тотчас же по представлении Павлу вернуться обратно. Как только Ростопчин возвратился из ссылки, Великий Князь послал передать ему, чтобы он немедленно явился к нему в Павловск, осыпал его знаками своего расположения и сталь настаивать на том, чтобы Р. без стеснений посещал его всегда и повсюду, где бы он ни находился и когда бы ему самому ни заблагорассудилось. Наконец, в знак величайшей своей милости, Павел Петрович разрешил Ростопчину носить у себя на службе особый его мундир, каковой милости до этой поры у него не удостаивался еще никто.
Таким образом ссылка Р. оказала окончательное и решающее влияние на его приверженность к Наследнику престола, и в ней надо видеть одну из главных причин их дальнейшего сближения, имевшего такое важное значение в судьбе их обоих. Все же другие обстоятельства, как, напр., подарок военной игрушки, вывезенной Р. из Пруссии и сильно понравившейся Павлу, и т. п. могли играть лишь второстепенное значение в этом процессе. В результате этого сближения Р. вскоре стал необходим Павлу, «как воздух», по его собственным словам: Павел не мог провести без своего любимца ни одного дня, и, если тот почему-либо не появлялся у него во дворце, Наследник спешил послать за ним. Впрочем, не одному только Наследнику престола Р. внушил чувство привязанности: он пользовался также расположением и Великой Княгини Марии Феодоровны, а Цесаревич Александр Павлович приветствовал его возвращение из ссылки проявлением искренней своей по этому поводу радости.
Р. продолжал оставаться на своем скромном посту камер-юнкера, прикомандированного к малому двору до самого конца 1796 г. и делил время между пребыванием в Гатчине, Павловске и Петербурге. Незадолго до кончины Екатерины II, а именно 2-го ноября 1796 г., он получил от Наследника орден св. Анны 3-й степени. Одно время стали упорно носиться тревожные слухи, грозившие крушением всех его планов, связанных с возможностью скорого воцарения Павла Петровича: Екатерина II вела в это время переговоры с Цесаревичем Александром о назначении его самого Наследником, минуя отца, как вдруг 5-го ноября 1797 г. Великую Императрицу неожиданно сразил удар. Ростопчин в этот памятный для него день находился случайно в Петербурге и должен был вечером отправиться обратно в Гатчину. Ничего еще не зная о случившемся, перед отъездом в Гатчину Р. отправился в Эрмитаж, чтобы проститься с графиней Протасовой, которая пользовалась в этом зданий квартирой. Протасову он застал в слезах и тут только узнал о внезапной болезни Екатерины и о том, что нет никаких надежд на ее выздоровление. Там же он встретил разыскивавшего его курьера Цесаревича Александра Павловича, который только в 5-м часу вечера был допущен к умиравшей бабке своей. По выходе из спальни Императрицы Александр подозвал Ростопчина и убедительно просил его немедленно отправиться в Гатчину, чтобы как можно скорее известить отца о безнадежном положений Императрицы, прибавив, что «хотя туда и отправлен уже граф Зубов, но Р. сможет лучше рассказать о сем печальном происшествии от его имени». Р. тотчас же исполнил волю Великого Князя и, приказав запрячь в легкие сани тройку, поскакал по направлению к Гатчине. Спустя час он был уже в Софии, где и встретился со спешившим в Петербург Павлом. Тот сразу же узнал его по голосу и окликнул его по-французски: «Это вы, мой дорогой Ростопчин?» Затем, расспросив подробно о происшествиях этого дня, он приказал ему следовать за собою, прибавив: «Я люблю видеть вас возле себя». Ростопчин поскакал за каретой Наследника. По дороге они должны были ежеминутно останавливаться, так как беспрерывно встречали посланных из Петербург разными лицами курьеров и при мерцающем свете луны прочитывали записки и донесения.
По прибытии в Зимний дворец Ростопчин все время безотлучно находился при Павле, исполняя различные его поручения и служа посредником между восходившим на трон Государем и слугами минувшего царствования. Павел I своим обращением с Ростопчиным и доверием, ему оказываемым, давал понять всем окружающим, что его давнишний любимец отныне становится его правою рукой. Он вручил ему свою именную печать, которую носил постоянно при своих часах, и приказал ему вместе с генерал-прокурором графом А. Н. Самойловым немедленно опечатать двери кабинета умиравшей Императрицы, а несколько дней спустя, совместно с Великим Князем Александром Павловичем и князем А. Б. Куракиным, Р., по поручению Павла, должен был разобрать бумаги Императрицы; тогда, между прочим, по взаимному согласию участников, было уничтожено завещание Екатерины, которым она хотела отстранить от престола Павла Петровича, назначив вместо него своим преемником его сына Александра. При докладе графа Безбородка, на другой день, Императору Павлу, последний приказал Ростопчину оставаться при докладе, а по окончании его доклада, когда министр иностранных дел собирался удалиться с бумагами, Государь представил ему своего фаворита, говоря: «Вот человек, от которого я не намерен ничего скрывать».
Еще до кончины Екатерины II, когда, однако, по уверению придворных медиков, уже не оставалось никакой надежды на ее поправление, и с минуты на минуту можно было ожидать кончины, Павел, почувствовав себя самодержцем, подозвал к себе Ростопчина и обратился к нему со следующими словами: «Я тебя прекрасно знаю таким, каков ты на самом деле: будь поэтому откровенен и скажи мне, в качестве кого ты желал бы находиться при моей особе?» Р. не замедлил ответом, и его желания, по крайней мере с виду, были довольно скромны: он просил позволения быть личным секретарем Императора по приему прошений. Павел I, после короткой паузы, ответил ему: «Я не считаю это достаточной наградой для тебя; знай, что я назначаю тебя генерал-адъютантом, но, разумеется, не для того, чтобы ты прогуливался из одного конца дворца в другой с тросточкой в руке, но чтобы ты принимал участие в делах Военной Коллегии». Так как Ростопчин не чувствовал особого призвания к этой, чисто-военной должности, он попробовал убедить Павла назначить его на какую-нибудь другую, но Император остался непреклонен: Ростопчину пришлось примириться с этим назначением и оставаться генерал-адъютантом в течение двух первых лет царствования Павла I.
В качестве близкого к Государю лица, Ростопчину пришлось присутствовать при последних минутах жизни Екатерины II. Выделенный из общей толпы придворных, он стал, вместе с Плещеевым, у изголовья умиравшей, почти рядом с Павлом Петровичем и Марией Феодоровной. «Я никогда не забуду этой минуты, восклицает он в своих, написанных позднее воспоминаниях: она не изгладится из моей памяти до конца моей жизни!»
Тотчас же после смерти Екатерины и по окончании церемонии присяги придворных новому Государю, Павел I, несмотря на поздний час, отправил Р., вместе с Архаровым, позднее исполнявшим должность Петербургского военного губернатора, на Васильевский Остров, привести к присяге старика Алексея Орлова, которому Император не мог простить его участия в событиях 29-го июня 1762 г.
Таким образом, силою исторического хода вещей Ростопчин оказался у самого источника власти. Его надежды и планы блистательно сбылись, и годы, проведенные им возле Наследника в Гатчине, должны были теперь сторицею вознаградить его за долгое терпение. С первых же дней нового царствования на него посыпался поток разного рода милостей и высочайших наград. Будучи назначен еще 7-го ноября адъютантом Его Имп. Величества (т. е., флигель-адъютантом), бригадир Р. в тот же день получил орден св. Анны 2-й степени; еще через день был произведен в генерал-майоры и сделан генерал-адъютантом, а 12-го ноября стал кавалером ордена св. Анны 1-й степени. 18-го декабря он получил от Государя дом на Неве и Миллионной улице, купленный у камер-юнкера Павла Бакунина за 45000 рублей.
Тотчас же после смерти Екатерины II Ростопчин становится постоянным и влиятельным собеседником Павла I и делит первое время это влияние на нового государя всего с двумя лицами: графом Безбородком и фрейлиной Нелидовой. Отношение придворных к нему не замедлило перемениться: всякий старался теперь попасться ему на глаза, сказать ему какую-нибудь услугу, польстить, в надежде, что новый фаворит замолвит слово перед Императором при распределении ожидавшихся по случаю восшествия на престол милостей.
Помня участие, которое принимал в нем граф Безбородко, Р. счел своим долгом и прямою обязанностью почти тотчас же после пожалования его самого в генерал-адъютанты заступиться перед Павлом I за своего бывшего покровителя, который ожидал себе опалы и просил только об одном – выхлопотать ему чистую отставку. Но благодаря заступничеству Ростопчина Павел не только не проявил никаких признаков неудовольствия, но даже просил своего нового генерал-адъютанта передать Безбородку, чтобы тот забыл все прошедшее и не покидал службы, так как его дарования и способности пригодятся Государю. Самому же Р. Павел сказал при этом: «Этот человек для меня дар Божий; спасибо же тебе, что ты меня с ним помирил». Не забывал Р. о Безбородке и впоследствии: это он подал Павлу I мысль возвести старика в княжеское достоинство и щедро наградить землями при коронации. Даже к своему прежнему врагу графу Зубову, больше всех пораженному смертью Екатерины и тотчас же всеми оставленному, Р. постарался выказать свое расположение. Увидя, что Зубов сидит в слезах и не может допроситься стакана воды, а толпа придворных избегает его, точно зачумленного, Р. приказал лакею исполнить требование Зубова и сам поднес ему стакан с водой. Но по отношению к остальной массе придворных, спешивших заискивать перед любимцем нового Государя, Р. мог испытывать только чувство отвращения. «Пред глазами у меня, – писал он в Лондон Воронцову, – отвратительное зрелище внезапно постигшей смерти; весь этот двор, граф Зубов, покинутый всеми. Ах!.. как люди глупы!» Когда постепенно события при дворе стали принимать обычное течение, Р. сосредоточил свое преимущественное внимание на делах, которые входили в круг обязанностей генерал-адъютанта Императора. Как мы уже указывали, Павел I не совсем обычно толковал эту должность, и Ростопчину, в сущности, пришлось взять на себя заведование всею воинской частью, поскольку она, по крайней мере, сосредоточивалась вокруг личности самого Императора. Он должен был рассылать все приказы Государя и получал все рапорты для представления и прочтения ему. Зная по опыту, как мало можно полагаться на других, Р. предпочитал все делать сам, возлагая на секретарей лишь переписку и наблюдение за внешним порядком. В общем работы по новой должности у него было немало: в 6¼ часов утра он уже должен был ежедневно являться с докладом к Павлу I и оставался при нем до полудня или до 1 часу, а все время после полудня, с 4-х до 9-ти часов вечера уходило на разборку новых депеш и на подготовку к следующему докладу. Но кроме этих, так сказать, очередных дел по его должности, Павел I доверил Ростопчину окончательную редакцию своего Военного Устава, составленного по прусскому образцу. Характер редактирования этого Устава Ростопчиным можно определить тем, что он не ограничился одними детальными поправками, но внес в Устав много существенных изменений, совершенно отступив от первоначального образца. Между прочим, он постарался ослабить значение фельдмаршала в русской армии и соответственно усилил положение инспекторов войск, поступая в данном случае в угоду личным целям, так как инспекция войск была подчинена ему непосредственно, тогда как должность фельдмаршала оставалась и по новому Уставу более или менее независимой. Все эти изменения Устава были одобрены Павлом I, который вообще привык доверять своему любимцу и легко, по крайней мере первое время, позволял ему себя убеждать.
В конце марта 1797 г. Р. сопутствовал Павлу I в его поездке в Москву на коронацию; Император Павел пожаловал своему любимцу 5-го апреля 1797 г. орден св. Александра Невского и кроме того – поместье в Орловской губернии с 473 душами. На обратном пути из Москвы Р. посетил вместе с Государем ряд литовских городов, а по возвращении продолжал занимать прежнюю должность. С 17-го мая 1797 г. Р. нес (до 4-го марта 1798 г., когда был уволен со службы) еще обязанности начальника Военно-походной Канцелярии.
Между тем, при дворе нового государя не замедлили возникнуть влияния разных лиц, стремившихся всецело овладеть вниманием Павла I, чтобы затем постараться использовать его в своих личных целях. С этими влияниями волей неволей приходилось считаться и Ростопчину, раз он не хотел, чтобы его постепенно отодвинули на задний план. Но, проученный опытом, он теперь старался по возможности сдерживать порывистость своего характера, избегал затевать по пустякам ссоры, стремясь, напротив, всеми способами ладить с людьми, окружавшими Павла. Он довольно быстро усвоил нехитрую науку придворной дипломатии и научился обходить подводные камни, снискивая расположение одних или пользуясь услугами и глупостью других. Прежде всего он постарался заручиться прочным расположением к себе тогдашнего обер-гардеробмейстера П. И. Кутайсова. Близкие отношения поддерживал Р. также с князем Безбородком. По отношению же к придворной партии Императрицы Марии Феодоровны, руководимой в то время фрейлиной Нелидовой, Р. придерживался совершенно иной тактики, которая, впрочем, неоднократно менялась, сообразно с обстоятельствами. Еще до восшествия Павла на престол деятельность этой партии давала о себе знать, сильно развивая при дворе дух шпионства. Ростопчин в это время еще сочувствовал Марии Феодоровне и считал для себя унизительным вмешиваться в отношения Великой Княгини к ее интимному другу Плещееву. Того же сочувственного или, во всяком случае, безразличного отношения продолжал придерживаться Р. по отношению к этой партии и в первое время по восшествии Павла I на престол; но когда вслед за тем влияние партии Императрицы на Павла стало усиливаться и одно время грозило совершенно устранить все посторонние влияния, Р. пришлось, из одного чувства самосохранения, переменить свое прежнее отношение к Марии Феодоровне и фаворитке государя Е. И. Нелидовой и даже противопоставить их влиянию на Павла другие влияния, заменив Нелидову новою фавориткой, А. П. Лопухиной, что ему, в конце концов, и удалось осуществить при содействии Кутайсова и отчасти князя Безбородка. «Жаль, что на Императора действуют внушения Императрицы, которая вмешивается во все дела, окружает себя немцами и позволяет обманывать себя нищим (т. е. эмигрантам)», – так отзывался об Императрице Р. еще летом 1797 года; несколько дальше в том же письме своем к Воронцову он говорит: «Мы, три или четыре человека, отверженные люди для этих дам (т. е., для Марии Феодоровны и для Нелидовой), потому что мы служим одному только Императору, а этого не любят и не хотят». Ростопчину не удалось избегнуть козней враждебной ему партии, и он был даже удален на время Павлом I; но за то, когда Император, удалив от себя Марию Феодоровну и Нелидову и приблизив вместо них Лопухину, позволил Ростопчину вернуться ко двору, влияние последнего не только упрочилось, но и значительно возросло. Однако, забегая несколько вперед, мы должны сказать, что хотя эта придворная борьба и отразилась на отношениях Р. к Государыне, она не помешала ему немного позже выступить снова в ее защиту, когда пылкий Павел I, не умевший сдерживать своих чувств и не особенно разбиравшийся в людях, поверил взводимым на свою супругу неосновательным обвинениям и хотел было предать ее суду Сената. Ростопчину было поручено написать по этому поводу указ. Для Р. было, конечно, ясно, что подобным поступком Император обесславит себя на всю Европу; поэтому он, невзирая на опасность, какую представляло самое пустое противоречие выраженной воле Императора, не побоялся высказать ему всю правду. По одной версии он высказал эти соображения лично государю и при этом прибавил: «Я сказал все, как верноподданный Вашего Величества, а теперь делайте со мной, что хотите!» По другой же, как кажется, более достоверной версии, Р. в это время серьезно заболел и написал Павлу I смелое письмо, в котором оправдывал Императрицу, а Император на том же самом письме выразил свое согласие с мнением своего верного слуги.
Между тем, служба Ростопчина при Павле продолжалась; он безотлучно находился при Императоре, который поверял ему все свои самые сокровенные мысли, так как с одной стороны безгранично доверял своему любимцу, а с другой – находил удовольствие в общении с ним, как с оживленным и остроумным собеседником. Удачные остроты Ростопчина, на которые он был мастер, приводили Павла I в восторг, а его разносторонний ум казался Государю незаменимым, так как ловкий придворный часто помогал ему легко преодолевать все затруднения, какие бы ни возникали. В то же время Р. был, конечно, достаточно сообразителен, чтобы считаться с настроениями своего покровителя, не быть докучливым и не надоедать своим присутствием. В самом деле, если даже согласиться, что на сближение Ростопчина с Павлом I оказала главное влияние его прежняя приверженность к опальному наследнику, а также его близость к нему в памятные для Павла Петровича дни восшествия его на престол, то все же необходимо признать, что Р. должен был обладать уменьем сохранить за собою эту благосклонность Государя; а он действительно пользовался ею (если не считать нескольких мимолетных вспышек Павла I) почти во все время царствования этого Императора и должен был удалиться от двора только за месяц до его кончины. Правда, задача Ростопчина несколько облегчалась тем, что между ним самим и Государем можно было подметить большое сходство и соответствие настроений, благодаря которым между ними часто царила полная гармония. Но все же Р. должен был обладать достаточной чуткостью ко всяким переменам в настроений своего повелителя, который, как известно, отличался большими странностями и мог быть сегодня веселым, смеяться, быть полным доброты, а на завтра – стать суровым, озлобленным, мрачным, а порой даже жестоким. В начале 1798 г. произошла первая размолвка Ростопчина с Государем, непосредственным поводом к которой послужили разногласия по службе; настоящей же причиной ее приходится считать козни враждебной Ростопчину придворной партии Императрицы, которая видела в нем, равно как и в ряде других приближенных Павла, помеху для осуществления своих собственных планов. Одновременно с Ростопчиным та же участь постигла и Аракчеева. Детали самого столкновения нам неизвестны, но, судя по уцелевшим письмам Р., оно имело почву в стремлениях Императрицы Марии Феодоровны упрочить свои Германские симпатии. 4-го марта 1798 г. Р. был отставлен от всех занимаемых им должностей, после чего некоторое время оставался не у дел в Петербурге, а затем, 3-го июля, через Москву, отправился в отцовскую деревню. Свое пребывание в Петербурге он употребил на подготовку той интриги, направленной против партии Нелидовой и Марии Феодоровны, о которой мы говорили выше и главным выполнителем которой должен был стать Кутайсов. Интрига эта блестяще удалась, и Ростопчин успел пробыть у своего отца всего три дня, как туда прискакал курьер с письмом от Государя, в котором тот высказывал желание видеть опять при себе своего любимца. Р. тотчас же вернулся в С.-Петербург и уже 24-го августа 1798 г. снова вступил в отправление прерванных обязанностей начальника Военного Департамента, будучи вновь принят в службу с чином генерал-лейтенанта и с назначением в Свиту Его Величества. Но, помимо прямых его обязанностей, Павел I сплошь и рядом возлагал на него поручения иного рода, когда почему-либо не доверял другим или же желал, чтобы его воля была точно и быстро исполнена. Такой порядок был, впрочем, весьма обычен при этом Государе, который часто, не лишая своих министров занимаемых ими должностей, поручал тому или другому из своих любимцев выполнение какого-либо поручения, тесно связанного с должностью первых. Таким-то образом Ростопчину приходилось неоднократно выполнять поручения Государя по части дипломатических сношений. Не имея тайн от своего генерал-адъютанта, Павел I охотно посвящал его во все закулисные ходы своей политики, разбирал вместе с ним дипломатическую переписку Екатерины II, часто поручал ему составление деловых писем к иностранным государям и князьям, к начальникам армий и флота; на него же была возложена Павлом и переписка с фельдмаршалом Суворовым и Римским-Корсаковым. Его участие в ведении дипломатических переговоров было настолько сильно, что уже в январе 1798 г., когда князь Безбородко задумал уйти из Коллегии Иностранных Дел, многие обвиняли в этом Ростопчина, предполагая, что он желает освободить это место для себя. Но это обвинение едва ли правдоподобно, особенно, если принять во внимание, что и позднее Р. не чувствовал особого влечения к дипломатической карьере и неохотно соглашался на это назначение; тогда же он прямо отклонял его от себя, откровенно заявляя, что не на столько безрассуден, чтобы домогаться главного заведования делами, когда едва только успел ознакомиться с ними. Тем не менее, вскоре же по возвращении из Ливенской отцовской деревни Ростопчину снова пришлось столкнуться с делами Иностранной Коллегии, а когда, в середине октября 1798 г., из этой Коллегии ушел П. А. Обресков, Павел 1 назначил Р., 17-го октября, исполняющим обязанности кабинет-министра по иностранным делам, а через несколько дней, а именно 24-го октября – третьим присутствующим в Коллегии Иностранных Дел, с производством в действительные тайные советники. Кроме того, 21-го декабря того же 1798 г. он был Пожалован в командоры ордена Иоанна Иерусалимского, через 10 дней, 31-го декабря, награжден орденом св. Александра Невского с алмазами; затем вскоре, 22-го февраля 1799 г., Ростопчин был возведен в графское Российской империи достоинство, а 30-го марта того же года назначен был Великим Канцлером ордена Иоанна Иерусалимского и кавалером большого Креста этого ордена. 20-го апреля Имп. Павел пожаловал отца Ростопчина, отставного майора, в действительные статские советники и вскоре дал ему орден Анны 1-й ст., вместо княжеского достоинства, которое он предложил было сыну. Павел хотел также повысить Р. в Коллегии Иностранных Дел и предложил ему место вице-канцлера, но Р., не сознавая за собою особенных способностей к управлению и не желая брать на себя обязанности вице-канцлера, заявил Павлу I, что он почтет это назначение за наказание; однако, вопрос о его повышении вновь возник после смерти князя Безбородка, и с 25-го сентября 1799 года Р. должен был взять на себя исполнение обязанностей первоприсутствующего в Коллегии Иностранных Дел, еще ранее, 28-го июня, получив, на 37-м году от роду, орден св. Андрея Первозванного.
В то время, как вице-канцлер граф Панин с нескрываемым отвращением смотрел на подготовлявшееся самым ходом европейских событий сближение России с Францией, граф Р. исходил из совершенно противоположной точки зрения. Применяясь к изменившемуся настроению Павла I, он старался использовать его в целях политического переустройства Европы. Его планы, правда, не имели ничего общего с рыцарским, бескровным вмешательством Павла, в качестве великого магистра Мальтийского ордена, в европейские дела, приводившее на практике лишь к упрочению чужих выгод за счет России; эти планы Ростопчина скорее можно рассматривать, как в некотором роде возвращение к политическим заветам предшествовавшего царствования. О том, как оценивал в это время сам граф Ростопчин политическую ситуацию, он сам довольно подробно говорит в одном из своих писем к Лондонскому своему другу графу Воронцову: по его словам, он никогда не доверял Англии, которая «последовательно, почти целое столетие, не щадить никаких усилий для полного возобладания на морях», а с другой стороны он не считал опасным для России Францию – прежде всего в силу отдаленности этой страны. Не считая прочным в то время положение во Франции Наполеона, Р. не видел ничего страшного и в восстановлении там республиканского образа правления. Сомнения у него вызывали лишь планы реставрации власти Бурбонов. Аргументируя и неудачами прежних попыток, и осторожностью, с какою вел себя во время французских войн Суворов, который не решился вступать в пределы Франции, дабы не вызвать поголовного восстания ее населения, граф Ростопчин полагал также, что, приневоленная к обратному принятию Бурбонов, Франция может сказаться уже не в силах «служить уздой для двух наших соседок-завистниц, – Австрии и Пруссии». Таковы были в общем взгляды Р. на внешнюю политику России в тот любопытный момент, когда, по воле Павла I, в этой политике наступил резкий и неожиданный переворот. Между тем, европейские события приняли следующий оборот. В ответ на занятие Англией острова Мальты, в каковом факте вспыльчивый Павел I не замедлил усмотреть личное оскорбление себе, он приказал тотчас же наложить во всех портах Российских «амбарго» на английские суда и товары. В декларации от 23-го октября 1800 года ко всем державам, за подписью графа Ростопчина, было сообщено об этом распоряжении, имевшем целью служить ответом на занятие британским флотом владений великого магистра. Вместе с тем Павел I готовился вступить в тесный союз с представителем начавшей уже успокаиваться после бурных лет революции Франции. Государь поручил обоим влиятельным членам Коллегии Иностранных Дел – Н. И. Панину и Ростопчину, составить докладные записки о том, какого направления в будущем должна придерживаться наша политика. Панин предлагал созвать европейский конгресс и вызывался быть на этом конгрессе уполномоченным самого Павла I. Выступая с этим планом, Н. И. Панин вряд ли мог рассчитывать на его одобрение, и он, действительно, не только не был одобрен, но и облегчил Ростопчину его задачу свести давнишние счеты со своим противником: он постарался превратно истолковать Павлу намерения Панина, неоднократно ставил Государю на вид, что вице-канцлер неохотно скрепляет своей подписью рискованные рескрипты и декларации иностранным державам, уклоняясь от этого под всевозможными предлогами, и этим путем в конце концов добился, в средине ноября 1800 года, удаления его из Коллегии Иностранных Дел, а затем и высылки из Петербурга.
Отвергнув план Панина, Павел I остановился на проекте, который защищал Ростопчин и который сводился к восстановлению добрых отношений с Францией, чтобы вместе с последней обрушиться против Англии. Государь приказал Ростопчину составить более подробный мемориал и изложить в нем свои мысли о тогдашнем политическом состоянии Европы. Ростопчин исполнил волю государя и представил свой мемориал, не полагая нимало, как он сам признавался впоследствии, что этот документ произведет столь важную перемену в политике и станет служить основанием новой системы. Впоследствии, основываясь на этом решении Павла I, Ростопчин любил говорит, что оно «может служить сильным и новым доказательством, что удобная минута в больших и самоважнейших делах соделывает возможным прежде и после веками невозможное». Этот мемориал Р. был конфирмован Павлом 2-го октября 1800 г.; им, действительно, руководилась политика России до самой кончины этого Императора. Он представляет из себя, таким образом, явление большой важности и на нем стоит остановить внимание. Записка начинается полной и довольно удачно начертанной картиной Русской политики в то необычное время, которое последовало за победами Суворова в Италии и за разрывом нашего союза с Австрией. Коснувшись при этом политического положения всех иностранных держав, а равно и тех интересов, которые связывали с ними Россию, автор мемориала главное свое внимание сосредоточивает на оценке взаимоотношений России с Англией, Францией, Австрией и Пруссией. Союз с Францией, по мысли Ростопчина, должен был повести к разделу Турецкой Империи, которую он признавал «безнадежным больным, коему медики не хотят объявить о грозящей ему опасности». Насколько известно, эта меткая характеристика Турции сделана была впервые Ростопчиным, и от него получила право гражданства это прозвище Оттоманской Империи. К разделу Турции Р. полагал привлечь Австрию и Пруссию. России должна была достаться, по его плану, «Романия, Булгария и Молдавия, а по времени греки и сами подойдут под скипетр Российский»; Франции предназначался Египет; Австрии – Босния, Сербия и Валахия; Пруссию же он предполагал удовлетворить расширением ее владений на севере, а из Греции и островов Архипелага – «учредить по примеру Венецианских островов республику». Успех этого плана Р. возлагал на тайну дипломатических сношений и на быстроту его осуществления. Центральная роль в нем была отведена Бонапарту, который должен был увидеть и найти «в предпринимаемом разделе вернейший способ к унижению Великобритании и к утверждению при общем мире всех завоеваний, Францией сделанных». Гораздо слабее была заключительная часть этого мемориала, в которой автор его предлагал Павлу I поручить ему конфиденциальный объезд всех главных европейских дворов для проведения в жизнь задуманной им мысли. По проекту Ростопчина Павел I должен был разыграть сцену устранения его от должностей, чтобы последующая поездка Р. в Западную Европу не привлекла ничьего внимания. Этот несколько водевильный конец, быть может, внушенный честолюбивым желанием не уступать никому другому столь важной дипломатической миссии, соединенной с личными сношениями с Бонапартом и главами других держав, вносил известного рода диссонанс в общий тон записки и, по-видимому, не встретил поддержки в Императоре Павле, который на самом мемориале против того места, где Р. развивал план, как лучше обмануть бдительность дипломатов, заметил от себя: «зачем мешать дело с бездельем!» Но если оставить в стороне эту неудачную попытку Р. добиться столь высокой миссии, то необходимо признать, что вообще этот мемориал произвел на Государя сильное впечатление. Он испещрил его своими пометками. Так, напр., к словам Ростопчина, что Англия «вооружила попеременно угрозами, хитростью и деньгами все державы против Франции», Государь прибавил: «и нас грешных»; характеристика, данная Ростопчиным Австрии, которая «подала столь справедливые причины к негодованию Государя» и, «вооружась на скорую руку для произведения раздела Франции..., потеряла из виду новейшую цель своей политики» – эта характеристика вызвала следующее восклицание Павла Петровича: «чего захотел от мокрой курицы!» Замечание Ростопчина, что «Россия с прочими державами не должна иметь иных связей, кроме торговых», Павел I сопроводил восклицанием: «святая истина!» Против слов мемориала, что Англия «своей завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции...», Император на полях пометил: «мастерски писано!» Над предложением уступить Австрии Боснию, Сербию и Валахию он поставил знак вопроса и написал: «не много ль?» Наконец, одобрив весь мемориал Ростопчина, Император Павел в отношении заключительной его части, в которой говорилось, что «если Творец мира... благословит предприятие сие, тогда Россия и XIX век достойно возгордятся царствованием Вашего Императорского Величества, соединившего воедино престолы Петра и Константина, двух... основателей знатнейших Империй света» – с грустью заметил: «А меня все-таки бранить будут!» Само одобрение предложенного Ростопчиным дипломатического плана Император выразил в следующих торжественных словах, помещенных сверху докладной записки: «Апробуя план ваш, желаю, чтобы вы приступили к исполнению оного. Дай Бог, чтоб по сему было». Трудно сказать, насколько Ростопчин успел подвинуть выполнение этого плана. Занятый тысячею других очередных дел, он не мог отдаться целиком этому делу и постоянно должен был отвлекаться в сторону, но во всяком случае коренной перелом внешней политики Павла I был произведен при его непосредственном участии не только в виде наложения эмбарго на английские суда, но и в виде заключения ряда конвенций о восстановлении вооруженного нейтралитета против Англии. В частности же для осуществления нового курса политики Императора Павла I была учреждена в С.-Петербурге конференция под председательством графа Ростопчина, главным предметом деятельности которой было осуществление союза трех Северных морских держав с целью положить конец своеволию английских крейсеров. Ростопчину удалось довольно легко склонить к этому союзу Швецию, которая охотно пошла навстречу планам Императора Павла и согласилась наложить эмбарго на британские корабли, но Дания уклонилась от этого. Тогда Р., дабы принудить и Данию примкнуть к союзу, предложил отозвать Русского посланника из Копенгагена.
Вместо самого Ростопчина в Париж был послан генерал Спренгпортен, назначенный официально для приемки пленных, но проекты Ростопчина столкнулись при этом с собственными планами Наполеона, переговоры затянулись, а вскоре Ростопчину пришлось покинуть пост Министра иностранных дел. Необходимо прочем заметить, что все описанное усвоение Павлом I политической системы Ростопчина надо принимать со значительными оговорками, ни на минуту не забывая личных особенностей этого Государя, который не допускал никакого противодействия малейшим своим желаниям. Сам Ростопчин впоследствии писал, что он не мог иметь своей системы «при Государе, который все хотел делать сам, который требовал, чтобы повеления его исполнялись немедленно... Приходилось наблюдать крайнюю осторожность, ловить благоприятные мгновения и пользоваться добрым расположением его духа, чтобы достигнуть отмены отданного приказания, разубедить его в чем-либо и склонить к мерам, которые почитал я лучшими».
Другим результатом дипломатической деятельности Ростопчина было его содействие благополучному окончанию завязавшихся в то время переговоров Павла I с последним Грузинским Царем Георгием XII. Хотя самый факт присоединения Грузии произошел лишь при Александре I, когда Ростопчин был отстранен от дел, тем не менее, вся почва для присоединения этого царства к России была подготовлена именно им. Будучи уполномочен Павлом I вести переговоры с Грузинскими послами, Ростопчин еще 14-го ноября 1800 г. объявил им о решении Императора принять во всегдашнее подданство Царя и весь его народ. Согласно утвержденной Павлом I записке Ростопчина, предполагалось, принимая Грузию в Русское подданство, не чинить населению ее особых стеснений в их внутреннем управлении. Он находил возможным предоставить им право выбирать судей, гражданских и духовных представителей и только для общего надзора находил нужным командировать в Тифлис Русского чиновника, который бы следил за правосудием и порядком внутреннего управления. Он предлагал также Павлу I обещать Георгию XII сохранение за ним права на престол до самой смерти, а после его кончины утвердить его сына Давида в звании генерал-губернатора с титулом Царя и таким образом причислить самую страну к числу русских губерний, под названием «Царства Грузинского». Он настоял также, чтобы, для защиты присоединяемых земель, были посланы на Кавказ новые войска. Самый план присоединения был им выработан такой. Двое из прибывших в Петербург Грузинских послов, посланных Георгием XII хлопотать о присоединении Грузии к Русской державе, должны были отправиться обратно, чтобы отвезти Царю условия, на которых Павел I согласился принять Грузию под свое покровительство и, заручившись как согласием самого Георгия, так и Грузинского народа, вернуться в С.-Петербург. В письме к Георгию XII Ростопчин просил его, по рассмотрении условий, не задерживать послов, но, в случае согласия, утвердить их своею подписью и возвратить в Петербург вместе с благодарственною грамотой. Одновременно же он предложил посланному Павлом I на Кавказ Кноррингу прилагать все усилия к тому, чтобы до момента опубликования манифеста о присоединении Грузии «вещи в той земле остались в первобытном их положении»; советуя тому же Кноррингу успокоить Грузинских послов насчет их соседей, он указывал ему на всю важность выполнения этого для успешного окончания его миссии; если, писал он ему, «все приведено будет в должный порядок, и мы будем иметь удовольствие соучаствовать в деле, столь Богу и Государю угодном». Но когда вслед за тем осуществление этого плана замедлилось вследствие неожиданной кончины самого Георгия XII, который умер еще до возвращения послов в Тифлис, Ростопчин постарался заинтересовать Павла I в немедленном же присоединении Грузии, указав ему на ту пользу, которую может сказать России этот край на случай возможных столкновений с Англией, а также по отношению к Турции, в случае обострения Восточного вопроса, и настоял на обнародовании в Петербурге манифеста о присоединении этого царства 18-го января 1801 г. Эта мысль так понравилась Павлу и, что он живо интересовался положением вопроса о Грузии и задолго еще начал готовиться к торжественной встрече Грузинских послов. Продолжая еще в январе 1801 г. вести переговоры с оставшимся в Петербурге послом Георгия XII, князем Чавчавадзе, Ростопчин подтвердил ему незыблемость прежних условий, на которых, согласно манифесту, Грузия присоединялась к России на вечные времена. Таково было участие Ростопчина в этом деле.
За время деятельности Ростопчина в Коллегии Иностранных Дел, ему пришлось участвовать в составлении и ратификации следующих договоров с различными иностранными державами: 17-го ноября 1798 г. Ростопчин участвовал в заключении договора с Неаполитанским двором сроком на 8 лет, по которому Россия обязывалась охранять союзника против Франции и вместе с Турцией брала на себя охрану Сицилийских берегов. 16-го декабря того же года им был заключен 12-летний дружественный договор России с Португальским двором, заключавший в себе 37 статей, касавшихся главным образом торговли и мореплавания, а 17-го декабря при его участии был подписан оборонительный союз с Великобританией против Франции, по которому Россия обязывалась выставить для войны 45-тысячное войско, Англия же должна была содержать его на свой счет. В 1799 г. 10-го июня Р. подписал новую конвенцию с Англией, изменявшую несколько условия предыдущей, но носившую по-прежнему оборонительный характер и направленную против успехов революционной Франции; по этой конвенции проектировалось изгнать французов из семи соединенных островов: Корфу, Занта, Кефалонии, Сант-Мавра, Итаки, Пикса и Чериго и образовать из последних Греческую республику. Согласно этой конвенции Россия выставляла всего 17593 человека, а Великобритания – от 8000 до 13000 и, кроме того, на последнюю было возложено прокормление союзной армии и снабжение Русской кавалерии лошадьми. В том же 1799 г. Ростопчиным были заключены и подписаны, в качестве первоприсутствующего члена Коллегии Иностранных Дел, несколько других оборонительных договоров с Европейскими державами, а именно: с Португалией (7-го сентября 1799 г.); обе стороны уславливались о взаимной помощи для охраны союзных владений, а также для поддержания спокойствия в Европе. Россия обязывалась выставить в случае надобности 6000 пехоты, а Португалия должна была в подобном же случае прислать на помощь своей союзнице 6 военных судов. 20-го сентября того же года был заключен договор с Баварией, по которому Император Павел I брал на себя защиту Баварских владений и их охрану при заключении общего мира, а также брался ходатайствовать перед Великобританией о назначении Баварии денежной субсидии на содержание 20000 отряда регулярного войска; Бавария же ограничивалась лишь признанием Павла I великим магистром ордена св. Иоанна иерусалимского и соглашалась восстановить этот орден в своих владениях. Наконец, 17-го октября 1799 года был заключен и подписан Ростопчиным 6-летний оборонительный договор со Швецией; обе державы обязывались иметь наготове и немедленно выставлять, в случае надобности, вспомогательные войска: Россия – 12000 пехоты, 4000 кавалерии, 9 линейных кораблей и 2 фрегата, а Швеция – 8000 пехотинцев, 2000 конных, 6 линейных кораблей и 2 фрегата. Жалованье вспомогательному войску уплачивала та сторона, которая прибегала к посторонней помощи. Обе державы, кроме того, обязывались во время войны не вступать в переговоры о мире или перемирии без взаимного согласия, и, наконец, особой статьей договора разрешалось Шведскому королю ежегодно закупать в Русских Балтийских портах по 50000 четвертей хлеба, не платя за него пошлины.
16-го августа 1800 года Павел I поручил Ростопчину вместе с графом Паниным составить текст декларации, которою Русский Император приглашал Датского, Прусского и Шведского королей возобновить вооруженный нейтралитет, существовавший между этими державами в 1780 году против Англии. На основании этой декларации Ростопчиным были заключены следующие две конвенции: одна тогда же со Шведским двором о защите свободного мореплавания; 6-го декабря такая же конвенция была подписана и с представителями Пруссии, а 15-го февраля 1801 года (т. е., уже после ухода Ростопчина из Коллегии Иностранных Дел) к ней примкнула, наконец, и Дания.
Следует также упомянуть, что Ф. В. Ростопчину неоднократно удавалось удерживать вспыльчивого и неуравновешенного Павла Петровича от рискованных шагов, последствием которых должно бы было быть объявление войны; три раза, по его настояниям, отменялось объявление войны с Пруссией, и дважды он предотвратил разрыв дипломатических сношений с Австрией. Удавалось ему равным образом удерживать Павла и от других рискованных шагов; так, напр., со слов младшего сына Ростопчина – графа Андрея Федоровича, известен следующий эпизод, характеризующий отношения Ростопчина к Государю. Однажды, во время парада, Павел Петрович заметил, что сукно, поставляемое русскими фабрикантами для солдатских мундиров, никуда не годно. Взбешенный этим, он, возвратясь во дворец, тотчас же послал за Ростопчиным и приказал тому немедленно же, в его присутствии, написать графу Воронцову, чтобы тот передал поставку сукон для всей Русской армии Английским фабрикантам. Ростопчин пытался возразить, что это распоряжение должно повлечь за собой закрытие всех русских фабрик, разорить их владельцев и т. п., но его возражения лишь раздражали Государя, и он все-таки принужден был написать это письмо. Государь прочел его, подписал и приказал отправить. Но перед отправкой Ростопчин успел сделать к письму приписку, поместив после подписи Государя следующее обращение к своему Лондонскому другу: «Не выполняйте этого повеления, потому что он не в своем уме». Но Павел I, ходивший в это время по своему кабинету, заметил, что Ростопчин снова взялся за перо. «Мне сдается, Милостивый Государь, – обратился он тогда к Ф. В., – что вы осмелились что-то прибавить к моему приказанию». Ростопчин утвердительно ответил и подал Государю письмо. Тот прочел приписку, побледнел, начал нервно ходить взад и вперед, но через несколько мгновений овладел собой и, бросив письмо в пылавший камин, обнял Ростопчина и сказал ему: «Спасибо тебе, ты прав; молю Бога, чтобы все мои слуги могли походить на тебя». В качестве первоприсутствующего Коллегии Иностранных Дел, граф Ростопчин озаботился выработкой новых штатов, которые и были введены при нем, но сам он все время довольствовался жалованьем, полагавшимся третьему члену Коллегии, хотя исполнял обязанности Канцлера. Впрочем, по отзывам некоторых современников, Ростопчин оставался при этом не в накладе, так как только за заключение договоров и бракосочетаний, помимо наград орденами, успел получить за годы своей дипломатической карьеры свыше 300000 рублей деньгами.
Одновременно с деятельностью в Коллегии Иностранных Дел Ростопчину приходилось нести еще и другого рода обязанности. 31-го мая 1799 г. на имя графа Ростопчина последовал следующий указ: «Для приведения в желаемый порядок Почтового Департамента вообще, всемилостивейше повелеваем Вам быть Главным Директором оного... и по всем делам относиться непосредственно к Нам, оставляя в прежних должностях». Деятельность Ростопчина в качестве Главного Директора Почтового Департамента выразилась, между прочим, в том, что 24-го апреля 1800 г. был санкционирован его доклад о постепенном развитии в России сети почтовых станций. Вместо существовавшей в то время 81 станции, Ростопчин проектировал довольно густо покрыть всю Россию сетью новых контор и станций; всего было намечено им к открытию 377 губернских и уездных контор и 2975 почтовых станций. Но самому Ростопчину удалось лишь приступить к осуществлению этого обширного проекта. В том же году им был введен весовой и полупроцентный сбор с денежных сумм и посылок; при нем же, наконец, впервые была введена пересылка почтою денег за границу. Впоследствии Р. ставил себе в заслугу то, что при нем доходы почтового ведомства удвоились вследствие прекращения им злоупотреблений и краж. Кроме того, он настоял на отмене проекта бывшего Московского, а затем и С.-Петербургского почт-директора Пестеля, который, под предлогом усиления почтовых доходов, предлагал запретить перевозку писем иначе, как по почте, и проектировал наделить губернаторов, комендантов и вообще представителей администрации правом обыскивать всех проезжающих и конфисковать перевозимые ими письма.
Благодаря настояниям Ростопчина, было введено отбывание рекрутской воинской повинности в Лифляндии, Эстляндии, Финляндии и в Польских губерниях наравне с остальными частями Империи. Он выхлопотал также указ об учреждении 80 командорств, каждое с доходом не менее 300 рублей в год, для офицеров, отличившихся на войне, и их семей.
28-го июля того же 1799 года, за усиленную деятельность, Ростопчин был награжден орденом св. Апостола Андрея Первозванного. На Ростопчина, кроме того, было возложено с 1799 г. заведование делами по бракосочетаниям и ему же поручалось Императором проведение целого ряда других дел, часто в обход и устранение других ближайших помощников Павла I. Из этой деятельности Ростопчина здесь следует отметить его упорную борьбу с иезуитами, которую он провел вместе с епископом Станиславом Сестренцевичем. Последний представил через Ростопчина сочиненный им Регламент для церквей и монастырей римско-католического исповедания в Российской Империи, каждый параграф которого являлся чувствительным ударом как для иезуитов, так и для всего черного духовенства, так как указывал на злоупотребления их. Регламент этот был утвержден Павлом, а кроме того, по настояниям графа, Государь издал еще в 1798 г. особый указ об уничтожении съездов католического духовенства, Эти многообразные обязанности отнимали у Ростопчина весь день, так что часто у него не было не только свободной минуты на необходимый для поддержания здоровья моцион, но порой и для еды. «В четыре года адской работы, – писал он сам: я разрушил себе здоровье и пришел к уверенности, что смерть застигнет меня врасплох...» Тяжесть служебных обязанностей, возложенных на него Павлом I, усиливалась еще более тою атмосферой, которая постепенно скоплялась вокруг Государя. Из-за неуравновешенности Павла I никто не мог поручиться за то, что готовить ему завтрашний день. Еще в декабре 1798 года Ростопчину пришлось испытать на себе самом перемену в расположении Императора: за то, что, будучи тяжело болен, он не мог быстро явиться по зову Государя (Ростопчин жил тогда на Английской набережной), ему было вообще запрещено являться ко двору. Но эта вспышка Павла I на своего любимца была лишь мимолетной и снова прошла, благодаря заступничеству Кутайсова. Когда обиженный этой немилостью Ростопчин подал прошение об отставке или хотя бы только об отпуске для лечения, Павел I отказал ему и в том, и в другом, приказав вступить в отправление прежней должности с 8-го декабря 1798 г.
Однако Ростопчин, по-прежнему пользуясь расположением Государя, начинал уже тяготиться службою. Он чувствовал себя не вполне приспособленным к придворной атмосфере, значительно усложнившейся в последние годы царствования Павла I, где все должны были быть всегда начеку и где нельзя было не иметь врагов. «На меня косо смотрят в публике, – писал Ростопчин своему другу в Лондон, – полагая, что я пользуюсь доверием Государя, которого не любят. Многие министры подозревают меня в приверженности к демократическим началам, потому что я был близок с графом Кутайсовым, находившимся под влиянием француженки Шевалье, муж которой слывет ярым якобинцем. Я убежден, что Императрица и Наследник терпеть меня не могут...» «Я ненавижу происки, – писал он в другом письме; если бы даже я хотел ими заняться, то мой характер и моя наружность представляют к тому неодолимое препятствие... Я не обнаруживаю самой слабой человеческой струны, – именно корыстолюбия. Я ничего не просил для себя и не буду просить. Это знают и это-то не нравится...»
Ростопчин, действительно, выделялся среди других придворных Павла I своею щепетильностью относительно личных просьб, Император сам никогда не забывал своего любимца и, помимо беспрестанных служебных наград, знаков отличия и поместья, пожалованного во время коронации, подарил Ростопчину в разное время более 3000 душ крестьян в Орловской и Воронежской губерниях и, кроме того, особо 33000 десятин земли в последней губернии. В апреле 1799 года он даже предложил своему фавориту княжеский титул, но Р. предпочел отказаться от этой новой милости, упросив Государя, вместо того, произвести его старика-отца в чин действительного статского советника и наградить его орденом св. Анны 1-й степени. В рескрипте Павла I по этому поводу говорилось: «за верность и преданность нашего действительного тайного советника графа Ростопчина и в знак нашего к нему благоволения, всемилостивейше жалуем отца его, отставного майора Ростопчина, в наши действительные статские советники, увольняя его от всех дел». Кроме того, сам Ростопчин был награжден следующими иностранными орденами: французским – св. Лазаря, неаполитанским – св. Фердинанда, баварским – св. Губерта и сардинскими: св. Маврикия и Аннонциады, (последний орден давался весьма немногим и считался весьма важным). Наконец, 14-го марта 1800 г. он был назначен членом Совета Императора. Но, несмотря на все эти почести, Ростопчин все более и более тяготился своей службой при Павле I. Его, прежде довольно близкие отношения к князю Безбородку испортились, когда последний, во время размолвки Ростопчина с Павлом I, выказал по отношению к первому холодность и этим восстановил его против себя. Но, разойдясь с Безбородком, Р. должен был почувствовать себя почти одиноким среди толпы придворных Павла. Это чувство одиночества еще более усилилось, когда при дворе стало возрастать влияние графа Палена, назначенного на пост Петербургского военного губернатора. Последний постарался поссорить Ростопчина с графом Кутайсовым и без труда добился этого. В то же время, с усилением Палена, влияние Ростопчина на Императора начало заметно падать, чего он также не мог не заметить. Все это должно было действовать на Ростопчина, а те интриги, жертвой которых он вскоре стал, и которые постоянно заставляли его самого быть настороже, еще более ухудшили его положение. Он начал в это время жаловаться на свою участь: «Труды мои напрасны. Я ни на что не годен и только убиваюсь, глядя на то, что делается и чему воспрепятствовать я не могу». Ему приходилось в это время тщательно обдумывать каждый свой шаг и малейший поступок, чтобы не дать случайно оружия против себя в руки врагам и тайным завистникам. Но борьба все-таки оказалась для него не по силам. Собственными руками Ростопчину пришлось подписать, в начале апреля 1800 года, отставку своего друга, Лондонского посла графа С. Р. Воронцова. Пересылая ему этот рескрипт, он присовокуплял в записке, написанной шифром, к которому он все чаще должен был в это время прибегать и в своей личной переписке: «Видите, что мне приходится подписывать, и могу ли я оставаться. Если с вами так поступают, чего ждать мне?». Он, как видно, предчувствовал, что ему не удержаться долго на своем месте. Охлаждение к себе Павла I он в это время объяснял происками враждебной партии графа Панина, которая ему мстила за разрушение ее планов: «За разрушение союза с коварным Венским двором означены четыре жертвы: князь Суворов, граф С. Р. Воронцов, Англия и я. Три первые принесены, а я еще остался, но весьма холодно и спокойно ожидаю своего жребия». Временно, затем, его положение улучшилось, когда Павел I принял его мемориал о внешней политике России и поручил ему, в октябре 1800 года, приступить немедленно к его выполнению. Но улучшение это было очень непрочно, и, начиная уже с декабря того же года, Ростопчин снова начал думать о своей отставке. «Мне противно покидать службу на 38-м году возраста, но я сказал себе, что оставаться долее нельзя», – писал он в конце 1800 г. Воронцову. В другом письме, адресованном неизвестному и писанном почти накануне отставки, он выражается еще определеннее и со свойственной ему резкостью: «Я не в силах долее бороться против каверз и клеветы и оставаться в обществе негодяев, которым я неугоден и которые, видя мою неподкупность, подозревают, и – не без основания, что я противодействую их видам. Лишь бы мне позволили жить в Воронове (недавно приобретенное им имение под Москвою) с женой, вот чем ограничивается все мое домогательство». Непосредственным поводом, повлекшим за собою окончательное удаление Ростопчина от Павла I, послужило следующее обстоятельство. Заведуя, в качестве Директора Почт, перлюстрацией писем, Р. обратил однажды внимание на одно письмо, не совсем ясное по содержанию и сильно напоминавшее ему почерк ненавистного графа Панина, в то время уже удаленного от двора и даже сосланного в Москву. Письмо показалось Ростопчину подозрительным, и он, не долго думая и не проверив своих догадок, тотчас же представил его Павлу I, заявив, что письмо принадлежит Панину. Привыкший доверять своему верному слуге во всем, Павел I поверил ему и на этот раз, тем более, что почерк письма и ему показался схожим, и тотчас же отдал приказ уличить графа Панина и сослать его за 2000 верст от Москвы. Но скоро Ростопчину пришлось раскаяться в том, что он так легкомысленно отдался чувству ненависти против Панина, забыв свою обычную осторожность: нашелся истинный автор письма, который, из чувства расположения к Панину, открыл свое имя и объяснил истинный смысл своего письма, вообще довольно невинного. При посредстве Кутайсова, который в это время уже был враждебно настроен графом Паленом по отношению к Ростопчину, обо всем этом было доложено самому Павлу I. Доводы этих лиц были так энергичны и так убедительны, что Государь не мог ни на минуту усомниться в их истинности и, говорят, при этом воскликнул: «Ростопчин – настоящее чудовище! Он хочет сделать меня орудием своей личной мести; так пусть же последствия ее падут на него самого!».
20-го февраля 1801 года, т. е. ровно за 3 недели до кончины Павла I Ростопчин был по прошений уволен от всех занимаемых им должностей с чином действительного тайного советника; ему кроме того было приказано отправиться к себе в подмосковное имение, куда он вскоре же и уехал вместе с семьей. Эта немилость Павла I к Ростопчину, который до того почти не переставал пользоваться доверием Государя, казалась всем худым предзнаменованием. Действительно, она не замедлила повлечь за собой ряд других перемен. С удалением Ростопчина Император лишился последнего из своих прежних любимцев, преданных ему во всяком случае искренно и которых ему теперь не кем было заменить. Сам Р. впоследствии не раз заявлял, что не будь он удален из Петербург и продолжай занимать пост директора Почтового Ведомства, он несомненно расстроил бы план заговорщиков. Быть может, подобное заявление его и слишком самоуверенно, но несомненно то, что он являлся большой помехой для графа Палена, который поэтому и постарался отстранить его от Павла.
Оценивая разностороннюю деятельность Ростопчина при Павле I, которая неоднократно подвергалась голословному осуждению, мы должны признать, что он отдавал этой службе все свое время, не щадя здоровья, и оказывал более или менее значительное влияние на ход как внешней, так и внутренней политики почти во все время царствования этого Государя. За исключением двух весьма коротких перерывов он в продолжение пятидесяти месяцев был крупным деятелем этого царствования. Необходимо также признать, что Ростопчин, наряду с графом Паленом и Кутайсовым, пользовался действительным значением при Павле I. Его нельзя ставить в один ряд со всеми прочими крупными и мелкими царедворцами, постоянно окружавшими Императора и известными, в истории под именем «гатчинцев», т. е. людьми, умевшими с усердием и точностью исполнять волю государя, но которые, не отличаясь ни умом, ни образованием, сказались не в состоянии возвыситься до более широкого понимания государственных задач, но всегда привыкли следовать букве велений Императора, а не духу их. Павел I вскоре же раскаялся в своей вспыльчивости по отношению к Ростопчину. Всемогущество Палена начинало его тяготить и даже пугало подозрительного монарха. Существует рассказ, очень характерный, хотя и похожий на анекдот, что в одну из таких минут он, тайком от Палена, написал своему старому любимцу письмо, в котором просил забыть обиду и немедленно вернуться в Петербург. Но так как это письмо было отправлено по почте, оно не миновало рук графа Палена. Последний на следующее утро показал его самому Императору, заявив, что под его руку подделываются враги. Смущенный, Император принужден был промолчать, дабы не показать, что он сам был автором этого письма. Таким образом попытка эта успеха не имела. Впрочем, известна и другая версия, согласно которой Имп. Павлу удалось переслать Р. короткую записочку, состоявшую всего из пары строк: «Возвращайтесь немедленно; вы мне крайне необходимы. Павел». Согласно этой версии, Ростопчин поспешил исполнить желание своего государя, но едва успел он приехать в Москву, как там уже стало известно о скоропостижной смерти Павла I. Прямолинейный по своей натуре Ростопчин тем с большим осуждением отзывался о тогдашних событиях придворной жизни, что к покойному Государю он был действительно искренно привязан и сохранил это чувство до конца своей жизни. Он не воздерживался от резких осуждений как всей партии Палена, так и самого Александра Павловича, а так как суждения эти не оставались для последнего тайной, то и помимо прочих причин они должны были отдалять Ростопчина от молодого Государя. Известно, напр., что до сведения Александра Павловича дошло письмо Ростопчина, писанное им в 1806 г, своей свояченице княгине Голицыной, в котором он высказывал уверенность, что Аустерлицкое поражение явилось «божеским наказанием» за 12-ое марта. Но помимо этого у Ростопчина с Александром Павловичем были, конечно и старые счеты, под влиянием которых он, еще задолго до кончины Павла, писал графу Воронцову в Лондон, что Наследник его «ненавидит»; наконец, молодой государь, являвшийся во многом полною противоположностью своему отцу, поспешил с первых же шагов своего царствования окружить себя тесным кругом молодых сподвижников, воодушевленных прогрессивными стремлениями, и сперва заодно с ними, а позднее рука об руку со Сперанским энергично принялся за обновление и переустройство большинства сторон государственного порядка. Ростопчин по своим взглядам и административным навыкам совершенно не гармонировал с веяниями нового царствования; он не сочувствовал большинству реформ, проводимых Александром I; на попытки последнего приняться за разрешение крестьянского вопроса путем уничтожения крепостного права смотрел с нескрываемым ужасом, пророча России все беды и напасти, которые пришлось пережить в эпоху революции Франции; к сподвижникам же Александра Павловича он также не мог питать особых симпатий, считая их либо «мальчишками», либо выскочками, вроде Сперанского. Все это, вместе взятое, совершенно лишило его возможности возобновить при Александре I свою служебную карьеру.
Оставшись не у дел, Ростопчин посвятил свои силы деятельности на поприще улучшения отечественного сельского хозяйства. Такое стремление к сельскому хозяйству родилось у него, вероятно, не сразу, а скорее всего под влиянием забот о приведении в порядок его собственного, довольно значительного, но обремененного долгами имущества. Незадолго до выхода в отставку при Павле I Ростопчин приобрел под Москвой (в 50 верстах по старой Калужской дороге) получившее впоследствии, в 1812 году, всеобщую известность поместье Вороново (принадлежавшее затем графу Шереметеву, а ныне г. Сабурову). Кроме того, он располагал значительным количеством земли в Орловской и Воронежской губерниях. Поселившись сперва в Воронове, Ростопчин предался разного рода хозяйственным заботам и вскоре действительно упорядочил свои дела. Но, не довольствуясь достигнутыми результатами, а быть может и тяготясь однообразием деревенской жизни, Р. вскоре решил повести свое хозяйство шире, сделав его некоторым образом образцовым; с этой целью он стал разводить сперва у себя в Воронове, а затем и в других своих имениях хорошие по роды скота, выписывая из Англии овец и баранов, с севера России – рогатый скот, а из Англии и Аравии скаковых лошадей. Вскоре у него образовался конный завод в селе Воронове (основан в 1802 г.); позднее другой такой же завод был учрежден им в селе Анне, Бобровского уезда Воронежской губернии, куда в 1812 г. были переведены и все лошади Вороновского завода. Относясь серьезно к конскому спорту, Р. ставил целью своей деятельности на этом поприще получение такой породы лошадей, которая, обладая высокими качествами английских и арабских скакунов, в то же время всего лучше отвечала бы условиям русского коннозаводства. В качестве коннозаводчика Р. часто не шел вслед за другими, а применял им самим продуманные методы и приемы, в результате применения которых выпускаемые им лошади действительно отличались некоторыми настолько своеобразными качествами, что даже создалась особая порода их, известная под именем «Ростопчинской», пользовавшаяся довольно долго заслуженной славой и не однократно побеждавшая на скачках и бегах. Аннинский завод Ростопчина продолжал существовать до самой смерти Р., а затем перешел во владение его сына графа Андрея Федоровича Ростопчина и последним был продан в 1845 г. Главному Управлению Государственного Коннозаводства в количестве 240 голов.
Помимо конского завода, как мы уже упоминали, Р. заботился и о разведении и улучшении пород домашних животных, причем его преимущественное внимание было обращено, однако, не на них, а на улучшение и развитие всей вообще техники сельского хозяйства. Имея это в виду, он не только производил сам опыты по усовершенствованию русской простой сохи, по устройству разного рода молотилок, но и задался целью создать у себя в имении образцовую школу сельского хозяйства, в которой как его собственные крестьяне, так и крестьяне соседних помещиков могли бы получать элементарное, но по возможности всестороннее знакомство с основными правилами сельского хозяйства. Такая школа позднее была действительно основана им в Воронове; преподавание в ней было поручено двум шведам: Паттерсону и Гумми. С поступавших в нее чужих крестьян взималась самая малая плата; ученики могли приобретать на льготных для себя условиях усовершенствованные орудия, а также образцы семян и удобрений. Срок обучения не превышал восьми месяцев.
Во время жизни в Воронове Р. сохранял за собой руководство деятельностью этой школы, уделял ей немало забот и попечений и даже попробовал выступить в печати с пропагандой своих сельскохозяйственных затей, защищая, между прочим, отечественную соху в противовес английскому плугу. В этом первом выступлении Р. уже чувствуется его привязанность ко всему русскому и протест против иностранных новшеств: «То, что соделалось в других землях веками и от нужды, мы хотим посреди изобилия у себя завести в год. Теперь проявилась скоропостижно мода на английское земледелие, и английский фермер столь же начинает быть нужен многим русским дворянам, как французский эмигрант, итальянские в домах окна и скаковые лошади в запряжку». Одновременно с этим не прекращал он и своих собственных хозяйственных занятий, ради которых часто вставал в пятом часу утра, проводил целые дни в поле, то пробуя засевать озимый ячмень, американский овес, сирийскую и мексиканскую пшеницу, то производя опыты по унавоживанию полей землей из пруда или купоросной кислотой. Одно время он так измучился от забот и хлопот, что, в связи с запутавшимися делами, хотел было продать свое Вороново в казну, дабы, благодаря этой операции., покрыть свои долги; он даже сделал кое-какие шаги в этом направлении через В. П. Кочубея, но покупка эта не состоялась, – и все осталось по старому.
Жизнь Р. в Воронове была довольно однообразной и уединенной; он, правда, пробовал развлекаться музыкой, а также позаботился обставить свой дом, заново им самим перестроенный, возможно пышнее, не жалея средств на украшение его произведениями искусства; но, несмотря на это, он и сам почти не ездил к соседям, и еще реже принимал их у себя. Его отношения к крестьянам складывались также не всегда благоприятно. Крепостник по убеждению и русский барин времен Екатерины по природе, Р. считал себя «отцом» своих крепостных. В то же время он не был охотником до всякого рода новшеств; и хотя, с одной стороны, напр., известно, что он простил своим крестьянам свыше 30000 недоимки за забранные ими хлеб, лес и т. п. предметы, но за то с другой – ни за что не соглашался отпускать их на оброк, грозя сослать непокорных в Сибирь. Хотя установленное им обложение не было слишком тяжелым, однако, крестьяне тяготились им. Но сельское хозяйство все же не могло захватить Ростопчина всецело; даже отдаваясь ему, он не переставал надеяться, что его устранение от государственной службы лишь кратковременно и вплоть до 1812 г. предпринимал целый ряд попыток приблизиться к Александру Павловичу. Одна из первых таких попыток его относится к тому моменту, когда Россия в 1806 году очутилась перед возможностью кровавого столкновения с Наполеоном. Изданный Александром I манифест об учреждении по губерниям ополчения, породил у Ростопчина надежду, что молодой Государь, принужденный тяжелыми обстоятельствами, должен будет вспомнить о верных слугах своего отца,...и он счел поэтому уместным напомнить ему о себе письмом от 17-го декабря 1806 года, стараясь обратить его внимание на опасность, которую могли представить оставшиеся в России иностранцы, поспешившие принять Русское подданство. По его мнению, все они почти поголовно являлись тайными врагами России и были заняты пропагандой освободительных идей среди крепостного населения, которое, по словам графа, «уже ждет Бонапарта, дабы быть вольными». Для прекращения этой пропаганды, а равно и в целях поддержания дворянского сословия, Р. просил Александра I: «Исцелите Россию от заразы и, оставя лишь духовных, прикажите выслать за границу сонмище ухищренных злодеев, коих пагубное влияние губит умы и души несмыслящих подданных ваших». Одновременно с этим письмом Р. решил выступить также в качестве народного трибуна, чтобы бороться с увлечением верхов Русского общества французским языком, искусством, правами, воспитанием и т. д. С этой целью он написал в Москве в 1807 г. небольшую статейку, носившую заглавие «Мысли вслух на Красном крыльце». В ней автор говорит устами «Ефремовского дворянина, отставного подполковника Силы Андреевича Богатырева», который никак не может понять близорукости своих соотечественников, в особенности молодежи, не только одетой, обутой по-французски, но и словом, и делом, и помышлением французской», которой «отечество – на Кузнецком мосту, а царство небесное – в Париже». Основная мысль автора высказана им в самом начале брошюры: «Господи помилуй! Да будет ли этому конец? Долго ли нам быть обезьянами? не пора ли нам опомниться, приняться за ум, сотворить молитву и, плюнув, сказать французу: Сгинь ты, дьявольское наваждение». Бичуя подражательность Русских людей, автор не забывал и французов и изливал на них потоки своего желчного остроумия: «Что за народ эти французы!», восклицал он: «копейки не стоят, смотреть не на что, говорить не о чем. Врет чепуху, ни совести нет... во французской всякой голове ветреная мельница, гошпиталь и сумасшедший дом. На делах они плутишки, а на войне – разбойники...» Особенно сильна была его ненависть к Наполеону, которого он сравнивал с угорелой кошкой, мечущейся из угла в угол. «Что за Александр Македонский! – восклицал по адресу Бонапарта автор. – Мужчинишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни виденья. Раз ударить, так след простынет и дух вон; а он лезет вперед на русских...»
В таком духе, «простым» слогом был составлен весь памфлет Ростопчина, вызвавший в свое время оживленные споры и толки. Его с особым сочувствием приняли в Москве в купеческой среде. Сам граф не решался первоначально выпустить в широкий свет свой литературный опыт, который ходил по рукам лишь в списках. Но один из списков попал в Петербург и там был отпечатан, причем издатель внес в него кое-какие поправки. Между прочим была, к негодованию Р., добавлена похвала по адресу главнокомандующего русской армией в 1807 году Л. Л. Беннигсена, которого сам Ростопчин сознательно обошел молчанием, так как не мог ему простить его участия в заговоре против Павла I. Появление памфлета в печати вызвало ряд сочувственных отзывов, – между прочим в «Московских Ведомостях»; но наряду с благожелательным отношением встречались и возражения, причем в вину Ростопчину ставили главным образом излишние резкости, над которыми охотно смеялись в устной беседе, но которые находили неуместными в печати. Сам Р. отнесся к успеху своего памфлета несколько иронически: «Ба! Опять в честь попал; смотри, пожалуй; дай Бог, чтоб в прок пошло!» – писал он после появления сочувственной заметки в «Московских Ведомостях». Но успех первого опыта все же окрылил его надежды, так как давал во всяком случае исход его вынужденному восьмилетнему устранению от общественной деятельности. В следующем же году Р. выступил с новым произведением в прежнем духе, но на этот раз с комедией в одном действии: «Вести, или Убитой-живой». Комедия была представлена им Дирекции Имп. Московского театра и в первый раз была сыграна 2-го февраля 1808 г. В ней Р. вывел опять-таки того же С. А. Богатырева, как представителя старой России, противопоставляя его «модникам, сплетницам и зараженным заморскими проказами». Олицетворением сплетни являлась в ней Маремьяна Бабровна Набатова, на пустозвонстве и преувеличениях которой автор построил фабулу своей комедии. Особыми литературными достоинствами последняя не отличалась, являясь скорее рассуждением в лицах, чем драматическим произведением; впрочем, и сам автор преследовал главным образом публицистические цели, пропаганду своих патриотических взглядов. Его alter ego – Богатырев произносил целые монологи, в которых между прочим, так определял свою любовь к родине: «Я люблю все русское, и если бы не был, то желал бы быть русским, ибо ничего лучше и славнее не знаю: это бриллиант между камнями, лев между зверями, орел между птицами...» В новом произведении Ростопчина им было допущено немало намеков на тогдашние нравы и привычки высших кругов русского общества; комедия поэтому многих уколола не в бровь, а в глаз и многим не понравилась. Верхние ярусы театра встретили ее сочувственно, публика же лож и кресел отнеслась к ней далеко не благосклонно, справедливо замечая, что многое в пьесе утрировано и пересолено. В Московском театре пьеса Ростопчина пошла только один раз, но сценическая неудача объясняется не столько длиннотой действия и однообразием его развития, сколько отмеченным выше неудовольствием известной части современного автору Московского общества, которая считала себя задетою сильно его пером и на его сатирические выходки смотрела, как на личности.
Р. пытался было оправдываться и с этой целью опубликовал в том же году два составленных им письма: 1) «Письмо Веникова к Силе Андреевичу Богатыреву» и 2) «Ответ Силы Андреевича Богатырева Устину Ульяновичу Веникову». Эта литературная деятельность если и не доставила Р. славы писателя, то все же заставила вновь заговорить о нем. Впрочем, его писания не ограничивались только что перечисленным. Помимо появившихся в печати, он составлял на досуге немало других едких памфлетов и комедий, выводя в них, под разными именами, многих из своих современников; но все эти произведения, по свидетельству А. Я. Булгакова, обыкновенно прочитывались только в тесном кругу знакомых графа и тотчас же, во избежание огласки, предавались сожжению. Только одна повесть «Ох, французы!» избегла этой участи. Оценивая вообще участие графа Ростопчина в литературном движении того времени, нельзя не заметить, что он почти всегда прокладывал самостоятельно дорогу, избегал подражаний модным течениям и направлениям, а его оригинальная манера писания довольно заметно выделяется на общем, довольно бледном фоне подражательной литературы того времени.
Нельзя сказать, чтобы литературные выступления Ростопчина остались без всякого влияния на тогдашнее Русское общество; они, быть может, не вполне достигали той цели, какую преследовал их пылкий автор, но все же производили известное впечатление и мало-помалу выдвинули самого Р. на авансцену общественной жизни. Между прочим, надо отметить, что успех литературных выступлений графа Ростопчина окрылил надеждами С. Н. Глинку и послужил толчком, заставившим его взяться за издание «Русского Вестника». Сам Р. также близко интересовался этим изданием и даже принял в нем участие, выступив в одном из первых номеров журнала с открытым письмом к издателю «Русского Вестника».
Вокруг Р. в Москве постепенно стали группироваться некоторые элементы московского общества, но объединяла всех этих лиц не столько привязанность к старине, сколько недовольство тем характером правительственной политики, которой оставался верен Александр I, по крайней мере в первую половину своего царствования. Ростопчин же, почувствовав у себя под ногами некоторую почву, решил снова сделать попытку добиться доверия Александра. На этот раз он решил прибегнуть для этого к посредничеству княгини Дашковой, жившей в то время в Москве, и любимой сестры государя – Великой Княгини Екатерины Павловны. Последняя была особенно расположена к Р. и, благодаря ее настояниям, Александр I не только постарался скрыть свое нерасположение к Ростопчину, так как все еще не мог простить ему его откровенных писем, но и позволил ему представиться во время его посещения Москвы в декабре 1809 года. Bел. Кн. Екатерине Павловне удалось даже настоять на том, чтобы Император поручил Р. обревизовать и представить отчет о состоянии Московских богоугодных заведений. Александр I отнесся тогда вообще довольно милостиво к Ростопчину и, между прочим, назначил его старшего сына Сергея камер-пажом. Можно себе представить, с каким рвением принялся Р. за выполнение скромной, но окрылявшей его надеждами на лучшее будущее задачи. Представленный им в начале 1810 года отчет отличался редкой обстоятельностью и продуманностью. Р. советовал в нем завести в смирительном доме, наряду с ткацкой фабрикой, кузнечные и столярные работы, как наиболее соответствовавшие преследуемым тюрьмой целям исправления, обращал внимание, что продолжительное неподвижное пребывание в остроге при спертом воздухе быстро разрушает здоровье и только приучает к лени; лиц же, не приписанных к помещикам и попавших в тюрьму за кражи, он советовал сдавать в солдаты. К отчету своему Ростопчин приложил письмо на имя Государя, в коем заявлял, что нашел в тюрьмах немало случаев неправосудия и имел возможность убедиться, как часто «лень, корысть и плутовство останавливают, даже уничтожают силу законов». Поэтому он просил Александра I разрешить ему лично сноситься с различными учреждениями, если ему придется и в будущем наталкиваться на «злоупотребления, притеснения, явное нарушение законов и упущение пользы государственной «. Эта просьба его, однако, не была уважена, хотя, в награду за произведенную ревизию, Александр I назначил его, 24 февраля 1810 г., обер-камергером, но с правом числиться в отпуску и не приезжать в Петербург; обязанности же, связанные с его званием, были поручены старшему обер-камергеру А. Л. Нарышкину.
Таким образом и на этот раз бездействие Ростопчина не прекратилось. Такое отношение Александра к Ростопчину продолжалось до самого нашествия Наполеона на Россию.
При первых тревожных признаках приближения новой войны с французами Ростопчин решил ехать в Петербург и предложил себя Государю, «не избирая наперед никакого назначения или места, но чтобы находиться при его особе». Вместе с собою он взял и своего старшего сына Сергея, камер-пажа, чтобы зачислить его в армию. Государь принял Ростопчина довольно милостиво, назначил его сына, тогда всего в чине гусарского поручика, адъютантом к Герцогу Ольденбургскому, говорил с ним долго и подробно о своей решимости повести смертельную борьбу с Наполеоном и не только исполнил его просьбу, зачислив его состоящим при своей особе, но и решился доверить ему весьма ответственный пост Московского Главнокомандующего. Делая это, Александр I не только преодолевал свое давнишнее нерасположение к Ростопчину, но сознательно привлекал его к себе, как представителя партии «старых русских», содействием которой ему необходимо было заручиться в то критическое для России время. Граф Ростопчин был одним из самых видных представителей этой партии; общественное мнение Москвы давно на него указывало; за него же усиленно хлопотала Великая Княгиня Екатерина Павловна, а также и многие влиятельные лица в Петербурге. На Ростопчина, как на достойного заместителя слишком дряхлого, а потому не годившегося быть главнокомандующим Москвы в трудное время графа Гудовича Александру I указывал и Великий Князь Константин. Император пригласил Р. к себе в кабинет после обеда и там, после ряда настояний, убедил его принять на себя эту должность. «Император настаивал», пишет сам Ростопчин, «осыпая меня похвалами... и, видя, что я с трудом поддаюсь его убеждениям, заключил наконец словами: Я этого желаю. Это уже было приказание, и я уступил покорно». Согласившись на назначение, Ростопчин хотел получить точную инструкцию, на которую бы мог опереться в своей предстоящей деятельности, но Александр I уклонился от этого, заранее соглашаясь на утверждение ряда проектов Ростопчина. Последний, таким образом, должен был руководствоваться лишь общим Положением о губерниях, которое приравнивало должность московского главнокомандующего к должности генерал-губернатора. Между Государем и Ростопчиным было решено хранить в тайне это предположение до отставки графа Гудовича. По возвращении в Москву, в конце марта, Ростопчин некоторое время был занят исполнением некоторых частных поручений и в том числе заботами по устройству мастерской для изготовления управляемого аэростата. Отставка Гудовича последовала только в конце мая и вслед за тем в Вильне 24-го мая Государь подписал указ, коим Р. был назначен московским военным губернатором. Назначение это несколько разнилось от первоначального предложения Александра Павловича – занять пост главнокомандующего в Москве; оно кроме того не соответствовало ни прежним должностям Р., ни его званию обер-камергера и, наконец, должно было поставить его в странные отношения с Московским гражданским губернатором, равным с ним по должности. Одновременно с этим указом Александр I писал Ростопчину по поводу вынужденной некоторой отсрочки его назначения: «Только долг приличия, которое я должен был сохранить в отношении фельдмаршала, замедлил ваше назначение... Я полагаюсь на вас и льщу себя уверенностью, что вы оправдаете мое доверие». Но уже через несколько дней последовало новое Высочайшее повеление, от 29-го мая 1812 г., коим Ростопчин назначался главнокомандующим в Москве причем переименован был в генералы от инфантерии. Было ли первое назначение случайною ошибкой, тотчас же исправленной, или же сделано было Александром I сознательно, но Ростопчин, по-видимому, был несколько оскорблен первым своим назначением и, получив вскоре Высочайшее повеление, в котором он назывался уже «Главнокомандующим», решил выждать официального опубликования нового своего назначения. Об этом он писал в сдержанном тоне Имп. Александру Павловичу от 4-го июля. Но вскоре повеление Государя о его назначении было обнародовано, и недоразумение таким образом было устранено. Еще до официального назначения Ростопчина на пост главнокомандующего ему пришлось сыграть некоторую роль в нашумевшей в свое время истории устранения и ссылки Сперанского. Роль Ростопчина в этом деле до сих пор не вполне разъяснена, но отрицать ее совершенно, как это пытался сделать он сам в своих воспоминаниях, невозможно. Уже само назначение Ростопчина, который ненавидел Сперанского и выражался о нем не иначе, как «le misérable Speransky», состоялось под влиянием противной последнему партии.
Московским населением назначение Ростопчина на ответственный пост Главнокомандующего было встречено различно. В то время, как одни из современников находили, что «Александр I был вдохновлен свыше, когда в преемники графу Гудовичу выбрал графа Ростопчина и все жители Москвы чрезвычайно этому обрадовались...», другие отзывались о Ростопчине более сдержанно, не доверяя его опытности, такту и административным талантам. Но первые же шаги Ростопчина на новом поприще помогли ему расположить в свою пользу общественное мнение. Прежде всего он позаботился о том, чтобы стать доступным населению, позволяя каждому приходить к нему с нуждами и жалобами; в эти жалобы он старался вникать подробно, часто самолично производил расследования. Подчиненных своих он встретил сурово, строго, некоторых даже отправил, за провинности по службе, под арест; довольно часто производил объезды города, обращая внимание на непорядки и быстро их исправляя. Вскоре Ростопчин приобрел славу деятельного и неутомимого начальника. Знание народной массы, ее привычек и слабостей еще более облегчало Ростопчину возможность завоевать ее симпатии. «Двух дней мне достаточно было, признавался он сам впоследствии, чтобы бросить пыль в глаза и убедить большую часть жителей Москвы, что я неутомим и что меня видят повсюду». Для достижения своих целей – порядка и благоустройства в столице – Р. не останавливался и перед крутыми мерами прибегая, напр., к палочной расправе, к высылкам, тюрьме по одним только подозрениям, не вполне проверенным; все это не вредило его популярности. Он сознательно стремился к этой популярности, об ней постоянно писал Государю, ей же много уделил места и в своих воспоминаниях о 1812 годе, но стремился он к ней, по его словам, не как к заветной цели, а как к средству для осуществления других планов – охраны Москвы и спасения России. «Я очень хорошо понимал», говорит он, что Москва послужит примером для всей России, и употребил все старания, чтобы приобрести доверие и расположение ее жителей. Необходимо было, чтобы Москва служила указателем, маяком и электрическим очагом». Ростопчин реорганизовал тайную полицию, усилив главным образом надзор за московскими масонами и мартинистами, вернее же говоря за последними представителями Новиковского кружка, значение которых Ростопчин сильно переоценивал, считая их политическою партией, чуть ли не заговорщиками, способными на измену и осуществление государственного переворота, тогда как на самом деле лица, отданные им под тайный надзор, ограничивались посещениями масонских собраний. Поставив своей целью во что бы то ни стало открыть их козни и помешать осуществлению их «преступных» намерений, Р. довольно долго не имел, однако, никакого повода вмешаться в их деятельность и начать против них преследования. Но даже и это обстоятельство в глазах Ростопчина играло роль улики против московских мартинистов: он заключил отсюда и даже доносил об этом Государю, что мартинисты притихли с целью присмотреться к его управлению, чтобы потом, соображаясь с ним, приступить к своей разрушительной деятельности. Особенно вредными в этом отношении он считал попечителя Московского университета Павла Ив. Голенищева-Кутузова, подозревая его даже в тайных сношениях с Наполеоном, а также московского почт-директора Ф. П. Ключарева и одного из его помощников – Дружинина. В это время совершенно неожиданно в его руки попали ходившие в Москве по рукам два рукописных списка воззваний Наполеона, переведенных с немецкого на русский язык. Это было, во-первых, «Письмо Наполеона к Прусскому Королю», и во-вторых, «Речь, произнесенная Наполеоном к князьям Рейнского союза в Дрездене». В обоих воззваниях возвещался поход на Россию, а во втором из них Французский Император хвастливо заявлял, что не пройдет и 6 месяцев, как две северные столицы Европы будут у его ног. В этих переводах, конечно, не было ничего преступного (хотя иностранные газеты, из которых были заимствованы эти воззвания, и не были пропущены русской цензурой), но Ростопчин постарался придать этому открытию какую-то особую, чрезвычайную важность. Им тотчас же было произведено расследование, через московского обер-полициймейстера Ивашкина, в результате которого выяснилось, что переводчиком воззваний является молодой человек, сын московского 2-й гильдии купца Верещагина, а переписчиком воззваний – губернский секретарь Мешков. Оба они были тотчас же арестованы, заключены под стражу и преданы суду. Первоначальное следствие не дало в руки Ростопчина, усердно наблюдавшего за его ходом, никаких нитей воображаемого им заговора, но совершенно случайно пристегнуло к делу Верещагина московского почт-директора Ключарева. Ростопчин, давно уже косившийся на последнего, теперь окончательно уверился в его неблагонадежности и рисовал Ключарева в своих письмах к Государю в самом ужасном виде. Так как заграничные издания могли попасть в Россию скорее всего через Почтамт, то одною из первых мер Ростопчина было выяснить, кто выдал эти газеты молодому Верещагину; но посланного в Почтамт полицеймейстера не пропустили туда по распоряжению Ключарева. Когда же был вызван последний, он увел Верещагина в особую комнату и там долго наедине с ним беседовал. Это поведение почт-директора заставило Ростопчина поднять перед Государем и тогдашним исправляющим должность министра полиции С. К. Вязьмитиновым вопрос об удалении Ключарева с занимаемого им поста, но тщетно. Из расследования вскоре выяснилось, что Верещагин, как купец, не подлежит телесным наказаниям, и дело его может быть разрешено окончательно лишь Сенатом, пройдя первоначально через Магистрат и Палату. Через обе эти инстанции Ростопчину удалось чрезвычайно скоро для того времени провести дело, но из-за Сената вышли задержки, и Ростопчин, считая, что приговор должен быть исполнен как можно скорее «ввиду важности преступления, волнений в народе и сомнений в обществе», предлагал Александру I следующее средство, которое, по его мнению, должно было согласовать правосудие с милосердием: он просил Государя прислать на его имя указ, приговаривающий Верещагина к смертной казни через повешение, брался торжественно обставить эту экзекуцию и только в последний момент, на эшафоте, объявить осужденному о помиловании его и о ссылке его в Сибирь в каторжные работы. Но Император категорическими отклонил придуманную Ростопчиным меру и не согласился на это ни тогда, ни позднее, во время своего пребывания в Москве. Он не согласился изъять это дело из общего законного порядка судебного производства и ограничился лишь тем, что позволил Ростопчину, когда дело поступит в Сенат, объявить последнему Высочайшее повеление о рассмотрении его вне очереди и о немедленной постановке по нем решения. Как судом первой, так и второй инстанции Верещагин был приговорен к ссылке в Нерчинск на вечную каторгу. Затем приговор Палаты с отзывом на него самого главнокомандующего в Москве был переслан в Сенат. Граф Ростопчин со своей стороны не задержал этого отзыва, но, не согласившись с решением Палаты, которая признала Верещагина виновным лишь в переводе пасквильных статей, настаивал, считая обвиняемого сочинителем распространенных им «дерзких бумаг», на наказании его кнутом и ссылке в Нерчинск. Сенат 19-го августа согласился с этим отзывом главнокомандующего в Москве и постановил усилить наказание. Но и приговор Сената, согласно указу 1802 г., не мог быть окончательным и подлежал представлению через Министра юстиции на утверждение Государя.
В таком неопределенном положении и оставалось это дело до 2-го сентября, когда, покидая Москву, граф Ростопчин нашел способ разделаться с Верещагиным (см. ниже).
Продолжая следить за московскими масонами, Р. был склонен считать их виновниками бесчисленных, порою нелепых слухов, которые стали сильно волновать Московское население тотчас после отъезда Государя. Слухи эти, находившие обильную почву в общей нервной и повышенной атмосфере того времени, еще более должны были усиливаться по мере того, как в Москву стали прибывать в довольно большом количестве беглецы из уже опустошенных областей и приносили с собою известия о положении воюющих армий, о наступательном движении Наполеона и т. п. К этому присоединилась критика правительственных мероприятий, о проявлениях которой агенты московского главнокомандующего не переставали его уведомлять. Ростопчин, не задумываясь, обвинял во всем этом московских мартинистов. Основываясь на некоторых перехваченных письмах, он распорядился арестовать надв. сов. Дружинина, служившего секретарем у московского почт-директора Ключарева, и, вменив ему в вину критику некоторых правительственных действий, отправил его в Петербург к Министру полиции. Но арестованного Дружинина Ростопчин, при всем желании, не мог выставить в качестве главаря масонов; таким главарем он считал самого московского почт-директора Ф. П. Ключарева. Уже одно то, что Дружинин был его секретарем, в глазах Ростопчина было уликой; затем то участие, которое Ключарев принял в Верещагине, должно было еще более усилить подозрительность Ростопчина. К этому; наконец, присоединилась его уверенность, что почт-директор следит за его корреспонденцией и вскрывает все его письма. Ростопчин уже раньше по этому поводу просил Государя не посылать ему через почту таких приказаний, которые никому, кроме него, не должны быть известны. Самого Ключарева он аттестовал Государю, как человека «негодного», которого необходимо устранить от занимаемой им должности. После же ареста Дружинина и не получая ответа от Государя относительно устранения московского почт-директора, Ростопчин решил еще раз повторить свои настояния и поставить вопрос ребром. «Я осмеливаюсь просить вас, Государь, – писал он Имп. Александру 4-го августа 1812 г.: – если вы сочтете возможным оставлять здесь еще Ключарева, назначить на мое место кого-либо другого, потому что я буду считать себя недостойным долее занимать его». Чтобы еще более восстановить Государя против Ключарева и мартинистов, Р. в следующем же письме своем, от 6-го августа, не остановился даже перед тем, чтобы сообщить Александру I о циркулирующих по Москве слухах, будто гибель России является Божиим наказанием за кончину Императора Павла I. «Я не сомневаюсь, – прибавлял он от себя, – что сочинители этой бессовестной молвы суть Лопухин, Ключарев, Кутузов и Лубяновский, но который из них пустил ее в ход, этого открыть невозможно»; и несмотря на всю смутность собственных подозрений, он решился еще раз просить у Александра Павловича полномочий расправиться с ними. «Не решитесь ли вы, Государь, для предотвращения больших несчастий, приказать мне сообщить этим господам, чтобы они отправлялись в свои деревни и оставались там до дальнейшего распоряжения? Я обязуюсь на одного себя обратить их гнев, ибо пущу в ход слух, что я поступил так самовольно…». Но Александр Павлович долго не отзывался на все эти письма, так как его в это время даже не было в Петербурге: он уезжал в Або для свидания с наследным Шведским Принцем. Ростопчин же, не получая ответа на свои предложения, решился, наконец действовать самостоятельно. Основываясь на новых дошедших до него слухах о каких-то ночных собраниях в квартире Ключарева, он 10-го августа распорядился выслать Почт-директора из столицы в Воронежскую губернию, а его должность впредь до нового назначения передать своему другу князю Цицианову. Решившись на такую экстраординарную меру, Ростопчин оправдывал ее необходимость перед Государем: «К этому поступку, писал он, я принужден был прибегнуть, как к единственному средству предупредить замыслы мартинистов, которые доведены уже до того, что угрожали несчастием России и Вам – участию Людовика XV?». Поступок Ростопчина был действительно необычен и вызвал переполох в Петербурге. Тогдашний Министр внутренних Дел О. П. Козодавлев, уведомленный о высылке Ключарева, был крайне поражен я писал по этому поводу Александру I: «Признаюсь... в первом движении подумал я, что Почт-директор Ключарев бежал из Москвы; ибо, не имея и не видя указа, ни Высочайшего Вашего предписания, не мог я себе представить, чтобы отсутствием Почт-директора могла быть ссылка его и что в каком бы то ни было государстве начальник города мог кого-нибудь, а тем более такого чиновника, каков есть Почт-директор, отправить самовластно в ссылку». Сам А. Д. Балашов, пользовавшийся доверием Ростопчина и им самим уведомленный о происшествии, был удивлен не менее Министра внутренних дел. В одном из писем к Имп. Александру I он заявлял, что его поразила решимость Ростопчина, тем более, что никакого явного преступления Ключарева он назвать не может. «Я опасаюсь, прибавлял при этом Балашов, – чтобы таковые поступки не стали иные относить насчет слабости правительства, попускающего излишнему самовластию: ибо одному генералу послать в ссылку другого генеральского же чина чиновника, без повеления Государя, мне кажется, иначе нельзя, как в важности первой степени». Поразившую так министров расправу Ростопчина с Ключаревым и другими мартинистами следует объяснить с одной стороны административными навыками главнокомандующего в Москве, унаследованными им еще из эпохи прежнего царствования, а с другой – тою дозой подозрительности и даже ненависти, какую Ростопчин питал к масонам, хотя в прежнее время, находясь не у дел, он пытался сблизиться с Новиковым. Следует при этом заметить, что чувства эти к мартинистам возникли у Ростопчина не впервые; с деятельностью их он познакомился еще при Павле, который позволял своему любимцу знакомиться с бумагами, хранившимися в архивах Екатерины II. В своей «Записке о мартинистах», составленной им незадолго до Отечественной войны и представленной Великой Княгине Екатерине Павловне, Ростопчин приписывает именно себе заслугу охлаждения к мартинистам Павла I. «Я воспользовался, – говорит он там, – поездкой наедине с Государем в Таврический дворец и восстановил его против Лопухина, упомянув о письме Баварских мартинистов к Новикову, об ужине, на котором бросали жребий, кому убить Екатерину II, и с удовольствием заметил, что разговор этот нанес смертельный удар мартинистам и произвел сильное брожение в уме Павла I, крайне дорожившего своей самодержавной властью и склонного видеть во всяких мелочах зарождение революции». После этого отступления в эпоху предыдущего царствования должна стать более понятной деятельность Ростопчина в Москве, когда ему самому пришлось столкнуться с тамошними мартинистами. Он, действительно, готов был уверять и Александра Павловича в том, в чем удалось уверить ему его отца, и сам решался расправиться с ними, как с явными участниками чудовищного заговора. Помимо Ключарева Ростопчин видел мартиниста и в лице тогдашнего Попечителя Московского Университета Пав. Ив. Голенищева-Кутузова, считая его за опасного революционера, находившегося в тайных сношениях с Наполеоном и мечтавшего о низвержении трона. Самого опального уже в то время Сперанского Ростопчин хотя и считал не принадлежащим ни к какой из масонских сект, но полагал, что он пользуется услугами последних и держит их в зависимости от себя. Наконец, не менее серьезные опасения внушал ему и доживавший свои дни в Московской губернии Н. И. Новиков, с которым он некогда искал сближения при посредстве Лабзина. Не имея возможности придраться к нему до занятия Москвы французами, Ростопчин после оставления ими Первопрестольной воспользовался первыми же неясными слухами о сношениях Новикова с французами и предписал Бронницкому исправнику Давыдову разузнать и донести ему, какие сношения были у Новикова с чиновниками Наполеоновской армии и не принимал ли он к себе в дом больных французов...
Настроение Москвы в описываемое время было довольно спокойным, если не считать тех разноречивых толков, которые возникали повсюду и которые в горячем воображении Ростопчина принимали вид какого-то чудовищного заговора мартинистов. Правда, в самой Москве, главным образом в верхах общества, было немало лиц, которые относились отрицательно к войне России с Францией. Сам Ростопчин так характеризовал тогдашнее настроение московской интеллигенции: «Было всего печальнее, что недовольные и трусы обвиняли Императора в том, что предстоявшие бедствия для России были последствием нежелания или неумения предупредить или устранить третью войну с врагом уже два раза победившим нас... Отчаяние до того доходило, что превозносили до небес ум и доблести покойного Императора и сожалели о его царствовании». С этого рода толками Ростопчин предпочитал бороться даже и тогда, когда, с приближением французов, уныние стало распространяться, и продолжал самолично бороться с ним повсюду. Он открыто смеялся над страхами дворянского общества заявляя, что, пока он будет оставаться главнокомандующим, он не отдаст ключей Наполеону, «Ну, а если вас заставят?» – спросили его однажды. – «Меня заставят?» – воскликнул Ростопчин и поднялся во весь свой рост. «Но, граф, – пытались было возражать ему: – ведь Вена, Берлин, Мадрид...» – «Москва не будет им подражать и останется неподражаемой!..» – воскликнул с пылом Ростопчин. Своим пылом он заражал других; тем не менее, подозрительность к настроению Московского общества почти не покидала Ростопчина. Впрочем, по временам и сам Ростопчин, отмахнувшись от призраков готовящегося заговора, смотрел трезво на положение дел; в такие минуты, забывая о том, что он незадолго перед тем пугал Александра Павловича участью Людовика XVI, он сообщал Государю, что «Москва так спокойна, что надо удивляться». Чтобы противодействовать распространявшимся слухам о поражении Русской армии, Р. первоначально решил было прибегать также к помощи слухов, распуская известия об успехах Русских войск; он старался также заподазривать всякое вновь приходившее с театра военных действий известие, подвергал их критике, надеясь этим способом подорвать веру к ним в обществе. Но так как подобная борьба со слухами оказывалась мало действительной и уж совершенно никуда не годилась для противодействия тому впечатлению, которое производило на всех безостановочное отступление наших армий, граф Ростопчин принужден был остановиться на каком-либо ином, более действительном средстве. Быть может случайно, а вернее всего благодаря своей причастности к литературе, он напал при этом на мысль ознакомлять население с действительным положением дел путем печати, публикуя возможно чаще во всеобщее сведение получаемые им самим известия. Такие публикации и воззвания для того времени были явлением совершенно необыкновенным и уже по одному этому должны были привлечь к себе внимание всех. «Лишь только вышел, – рассказывает один из современников в своих воспоминаниях, – из типографии приказ Государя армиям, как тучи листков его разлетелись по Москве. Толпившийся на Никольской народ подхватывал, перехватывал их друг у друга и с жадностью читал». Эти листки обыкновенно составлялись не на тяжелом языке официальных донесений, мало понятном простому народу, а в том самом стиле, в котором Ростопчин уже испробовал свои силы в 1807–1808 гг. объявления эти далеко не были одинаковы: одни из них ограничивались сухою передачей в понятной форме того, что происходило на театре военных действий; другие же носили форму прокламаций, имевших целью поднять патриотическое настроение Московского населения. Во всяком случае, все они имели огромный успех. Так как они печатались на отдельных листках, а затем расклеивались на людных улицах и разносились по домам, на подобие театральных афиш, то за ними вскоре утвердилось прозвище «афишек», и они под этим именем «Ростопчинских афишек» известны и до сих пор в русской литературе. Дабы обеспечить своевременное поступление известий из армии, Р. отправил в Смоленск полицейского офицера Вороненко и просил Барклая-де-Толли сообщать тому все сведения, – как дурные, так и хорошие, – для скорейшей передачи в Москву эстафетами. Эти известия действительно вскоре стали поступать и доводились до общего сведения частью в форме «афишек», частью же на страницах «Московских Ведомостей». Первое такое известие, о движениях русских армий у Смоленска и об авангардном деле у Молева болота было опубликовано 2-го августа; оно сухо и без всяких прикрас излагало события. Такого же характера были и многие из последующих публикаций московского главнокомандующего.
Афишки Ростопчина производили на низшие слои горожан и подмосковных крестьян очень сильное впечатление. Образный и сильный язык Ростопчина, не стеснявшегося в выражениях, приводил их в восторг и вызывал слезы. По словам С. H. Глинки, когда в одном месте Москвы грамотей дошел до фразы написанного Ростопчиным «дружеского послания», в которой говорилось: «Когда дело делать, я с вами, на войну идти – перед вами, а отдыхать – за вами», – у многих из глаз лились слезы, на лицах всех пылала отважность, и все в ту минуту готовы были поднять оружие на врага... Про самого же Ростопчина эти люди говорили, что «он крепкий слуга государев, он отец Москвы». Ростопчину в этой деятельности помогал также С. Н. Глинка, получивший через него от Александра I 300000 рублей на патриотические издания. Ростопчин, относившийся сперва не совсем доброжелательно к редактору «Русского Вестника», после изъявления этой воли Государя примирился с ним и часто даже пользовался его услугами для издания своих афишек. Когда Александр I решил оставить свою армию и съездить на несколько дней в Москву, «дабы устроить там новые войска и поднять тамошний дух», он попросил Аракчеева уведомить об этом Ростопчина, который лично должен был выехать на встречу Государю 11-го июля. Вместе с тем, Ростопчину поручалось опубликовать воззвание Государя к Москве и подготовить к его встрече жителей. Проведя за работой всю ночь, Ростопчин успел отдать все необходимые распоряжения и не только напечатать воззвание Александра I, но и прибавить к нему извещение, составленное им самим, в котором он постарался выразить причины, цель и надежды Государя, который ехал в древнюю столицу, чтобы совещаться со своими подданными, как остановить и победить страшного неприятеля. На следующий день Ростопчин отправился вместе с князем В. С. Трубецким на встречу Александру I в деревню Перхушково. Встреча произошла около 5 часов пополудни 11-го июля; Государь около часа беседовал наедине с Ростопчиным, который в своих «Воспоминаниях» сам рассказывает, что Александр хвалил способ его действий для приобретения расположения жителей Москвы, сообщил ему свое намерение обратиться к дворянству с предложением образовать земское ополчение. Ростопчин, между прочим, отсоветовал Государю останавливаться в Слободском дворце, рекомендуя предпочесть старый Кремль. Император согласился с этим. Затем, взглянув на эполеты Ростопчина, он сказал: «здесь кой-чего недостает», подразумевая свой вензель, т. е. особый знак отличия, который в то время имели только двое главнокомандующих, и прибавил при этом: «Мне приятно быть на ваших плечах»...
Три дня спустя по прибытии Александра в Москву, в залах Слободского дворца должно было состояться его торжественное обращение к дворянскому и торговому сословиям. Ростопчин, по поручению Государя, должен был отправиться в это собрание вместе с статс-секретарем А. С. Шишковым и еще до прибытия туда Государя прочесть как дворянству, так и купечеству манифест от 6-го июля. При входе во дворец Ростопчин, указав своему спутнику на залу, где были собраны купцы, сказал: «Отсюда польются к нам миллионы, а наше дело – выставить ополчение и не щадить себя». Его слова, как известно, оказались пророческими.
Растроганный самопожертвованием московского дворянства, которое бралось выставить в полном вооружении 32000 ополчения (по 10 со ста крепостных) и содержать их в течение трех месяцев, а также значительностью суммы, собранной купечеством, Александр I в самых теплых выражениях высказал Ростопчину свою признательность и благодарность, сказав ему между прочим, что считает счастливейшим днем своей жизни тот день, когда у него утвердилась мысль назначить Ростопчина московским главнокомандующим, и в заключение, прощаясь, с чувством поцеловал его. Ростопчин, однако, далеко не разделял всеобщего энтузиазма, охватившего московское население с приездом Государя. Будучи настроен более трезво, он даже не вполне сочувствовал решению дворянства выставить такое значительное ополчение: он считал более правильным и разумным предложение графа Гудовича, который высказался за вооружение каждого двадцать пятого из помещичьих крепостных.
Покидая Москву, Император Александр поручил Ростопчину иметь в своих руках главное руководство и надзор за составлением ополчений всего первого Округа. Ростопчин первоначально хотел отклонить от себя назначение быть во главе ополчения и просил Государя освободить его от этого поручения, но назначение осталось в силе; только составление ополчений Тверской и Ярославской губерний было поручено Александром I, по приезде его в Тверь, генерал-губернатору этих губерний Принцу Георгу Ольденбургскому. Заботы о своевременном составлении и обучении ополчения, а также о сносном вооружении его должны были отнять у Ростопчина немало времени. Перед отъездом Александра из Москвы он попытался еще раз просить у Государя подробных наставлений и приказаний о том, как поступать ему в разных предвидимых обстоятельствах. Но Император и на этот раз уклонился от прямого ответа. Ссылаясь на трудность, связанную с выполнением его просьбы, он говорил Ростопчину: «Я даю Вам полную власть действовать, как сочтете нужным. Как можно предвидеть в настоящее время, что может случиться? Я полагаюсь на вас». «Он... уехал, – вспоминал позднее сам Ростопчин, – оставив меня полновластным, вполне облеченным его доверенностью и в чрезвычайно затруднительном положении импровизатора, которому задали задачу: Наполеон и Москва». Сам Ростопчин был, по-видимому не вполне доволен тою полнотой власти, которая ему была предоставлена Государем, но которая предполагала и такую же полноту ответственности. Он не мог не сознавать, что по многим вопросам внутренней политики и административной практики его собственные взгляды сильно расходятся от воззрений Александра I, которые поэтому неизбежно должны были его связывать. Посему он охотнее предпочел бы располагать более ограниченной сферой власти, лишь бы иметь возможность опереться на ясно выраженную волю Монарха.
Впоследствии характер деятельности, проявленной Ростопчиным в Москве до ее занятия французами, породил всевозможного рода слухи, которые не имели под собою основании. Многие из современников Отечественной войны в своих воспоминаниях передавали с твердою уверенностью, что Александр I оставил Московскому губернатору подписанные бланки, которые тот и заполнял по мере надобности. Но они, конечно, ошибались, так как Александр I никогда и никому не вверял таких бланков. Более верное объяснение деятельности Ростопчина можно найти, вспомнив, с одной стороны, что он считался «состоящим при особе Государя» – отличие, даваемое весьма редко, и потому, напр., он мог позволить себе ту смелость, какою отличаются его письма к Александру I. С другой же стороны, не надо забывать, что, в бытность министром при Павле I, ему стали знакомы все пружины правительственного механизма, и этой осведомленностью, быть может, и следует объяснять многие черты его деятельности в 1812 году. Также было довольно распространено мнение, будто план сожжения Москвы, зародившийся в голове Ростопчина, был одобрен Государем еще во время его посещения Москвы. О том, как на самом деле относился Александр Павлович к сожжению столицы, нам еще придется говорить ниже; здесь же можно ограничиться указанием на то, что во время пребывания Александра I в Москве было бы трудно вообще загадывать о неизбежности такой печальной участи для столицы, так как тогда обе Русские армии еще не успели соединиться у Смоленска, не было еще известно, удержат ли они натиск Наполеона, или же принуждены будут отступать далее, и, наконец, было совершенно неизвестно, по какому направлению думает продолжать свое наступление сам Наполеон. Впрочем, об укреплении столицы на всякий случай речь между Ростопчиным и Александром Павловичем шла; последний поручил также московскому главнокомандующему принять в случае надобности меры по охране и спасению разного рода государственных ценностей и сокровищ, и Ростопчин, почти тотчас же по отъезде Государя, нанял под благовидным предлогом, дабы не вызывать у населения никаких преждевременных подозрений, несколько барок в Коломне, чтобы на них отправить все необходимое по реке Оке. Но, исполняя эту меру, предписанную ему Государем, сам Ростопчин в это время не задумывался еще серьезно о предстоявшей Москве участи. Все его письма за этот период времени дышали спокойствием и были полны надежд на отражение неприятеля.
Новое назначение Р. на пост начальника над всем ополчением шести смежных с Московской губерний в значительной степени усложнило занятия и обязанности московского главнокомандующего. Ему предстояло все время сноситься с гражданскими губернаторами этих губерний, отправляя к ним курьеров и сообщая правила, которыми они должны были в этом случае руководствоваться. Ростопчин назначал также место для сбора ополчений и руководил их перемещениями и обучением. В результате этой усиленной деятельности, 24 дня спустя после опубликования манифеста, ополчение всего первого округа было выставлено и обмундировано, но вооружить ружьями удалось лишь часть вновь составленных полков. Всего полков было образовано 12, в том числе один конный, а общее число московских ополченцев достигало 25834 человек. Для содействия Ростопчину в этой новой сфере его деятельности были организованы два комитета. Один из них был открыт самим Р. на следующий же день после отъезда Государя. В состав его входили лица, назначенные Александром I, хотя члены этого комитета имели в нем только совещательный голос. Впоследствии Ростопчин обвинял своих товарищей в том, что они «ничего не делали, только болтали и спорили с генералом Апраксиным; этот постоянно вмешивался в дела, до него не касавшиеся, предлагал новые меры, с которыми не соглашались, и рассылал приказания, которым не повиновались». Другие современники также подтверждают, что «в ратническом комитете возникла шаткость». Но если Р. имел основания быть недовольным деятельностью только что названного комитета, в котором ему все же было обеспечено независимое положение, то еще менее мог он мириться с существованием второго комитета, организованного Александром Павловичем вскоре по возвращении в Петербург. Этот особый, высший комитет по делам ополчений, учрежденный как для общего наблюдения над всеми окружными и губернскими комитетами, так и для того, чтобы придать единство их действиям, был для Ростопчина уже высшей инстанцией; назначение в состав его графа Аракчеева, с которым у Р. в это время уже начались трения, еще более должно было обострить его положение и сильно его нервировало. «Я не ребенок, – говорил он сам с досадой по этому поводу, – и меня поздно водить на помочах».
Ростопчин был также избран Московским дворянством кандидатом на пост командующего собранным ополчением, но, разумеется, он не мог выполнять этих обязанностей, продолжая оставаться главнокомандующим в Москве, и вместо него был утвержден Александром I отставной генерал-лейтенант граф Морков.
Выше уже говорилось, с какой подозрительностью относился Ростопчин к деятельности иностранцев, остававшихся в Москве. Подозрительность эта была в нем давняя, так как еще в 1806 году он предостерегал Александра против козней французов, принявших лишь для видимости Русское подданство. Так как план Главнокомандующего в Москве совершенно очистить столицу от этого элемента не был одобрен Государем, то Ростопчину оставалось лишь продолжать следить за деятельностью наиболее беспокойных членов французской колонии. Еще 26-го июня он обратился к настоятелям двух католических приходов в Москве со следующим объявлением: «Император французов вступил в пределы России. Война началась. Зная образ мыслей ваших, обращаюсь к вам, милостивые государи мои, Прося покорно употребить убедительнейшее средство, по мере возможности, ко внушению иностранцам прихода вашего, чтоб они в поступках своих были благоразумнее и в разговорах ограничивали себя скромностью». Не довольствуясь этим и не особенно полагаясь на деятельность собственных агентов, Ростопчин обращался также за содействием и помощью ко всему Московскому населению; в своих афишах он именно имел в виду иностранцев, когда просил, чтобы всякого, кто начнет восхвалять Наполеона, тащили «за хохол да и на Съезжую». Этот призыв его был, разумеется, услышан, и дело не обошлось без ряда недоразумений, которые только благодаря случаю не окончились слишком печально для некоторых из жертв возбуждения против иностранцев. В конце концов Ростопчин вынужден был сам вмешаться в эти дела: всех арестованных должны были приводить к нему и он сам творил суд и расправу; впрочем, в огромном большинстве случаев эти задержанные оказывались совершенно невинными и их приходилось отпускать. Особенно усилилась вражда к иностранцам в последние дни перед занятием столицы французами. Многие уже чувствовали приближение роковой развязки и, бессильные ей противодействовать, хотели выместить свою злобу, питаемую к недосягаемому врагу, на ни в чем неповинных иностранцах. Некоторые выражения ростопчинских афиш лишь усиливали общее возбуждение и озлобление. На этой почве дважды составлялись даже заговоры о поголовном истреблении всех иноземцев, и лишь благодаря счастливой случайности эти планы не были приведены в исполнение.
Заботы Ростопчина о внутреннем спокойствии Москвы концентрировались все время на том, чтобы не дать возможности вспыхнуть каким-либо беспорядкам. С этой точки зрения он подходил и к воображаемому им заговору мартинистов и к агитации иностранцев среди крепостных. Но в самой Москве в то время было достаточное количество элементов беспокойных помимо мартинистов и иностранцев. Разного рода ремесленники, поденщики, мелкие торговые служащие и т. под. вплоть до трактирных завсегдатаев и тех подонков населения, которые имеются во всяком большом городе, представляли из себя слишком горючий материал, чтобы Ростопчин, ставивший своей главной целью спокойствие столицы, мог его оставить без всякого внимания. Совершенно случайно был открыт целый заговор шайки, собиравшейся устроить ряд поджогов, чтобы под прикрытием вызванной этим тревоги учинить грабеж. С помощью денег Ростопчину удалось тотчас же раскрыть все планы этой шайки, переловить ее главарей и разогнать остальных участников; но на место первой вскоре возникла другая, еще более внушительная. Ростопчину пришлось поэтому поставить на ноги всю подведомственную ему полицию и самому постоянно быть наготове, чтобы при первых же тревожных известиях лично явиться на место происшествия. «Я позабыл о существовании кровати», говорил он сам про последние недели своей деятельности в Москве; другие современники также свидетельствуют о его неутомимой деятельности в эти дни. С. Н. Глинка, часто бывавший у Ростопчина в разное время дня и ночи, всегда заставал его на ногах. По этому поводу он не удержался даже однажды от вопроса: «Когда к вам ни заеду... вы всегда в военном сюртуке. Успокоенная вами Москва спит, а вы когда спите? Вы живете на даче, а днем то у Тверской Божьей Матери, то в Кремле, то во всех концах Москвы. Вы как будто размножаетесь». – «Стыдно было бы мне, отвечал Глинке Ростопчин, и дремать, и спать... Наступило мое время. Я действую в полноте моих сил, – вот и все!» Его энергии Москва действительно была обязана тем, что до самого вступления в нее французов в ней не было ни грабежей, ни серьезных беспорядков. Чтобы лишить участников беспорядков легкого способа вызвать общую тревогу, Р. отдал распоряжение снять с церковных колоколов веревки и держать всегда на запоре колокольни; а так как многие из последних были ветхи, Ростопчин распорядился немедленно их исправить. Следует отметить, что этого рода деятельность Ростопчина осталась почти совершенно незамеченной ни обществом, ни самим Александром I. Когда позднее, уже после изгнания французов из пределов России, за Ростопчиным упрочилась слава виновника Московского пожара, никто и не заикнулся, что ему принадлежит заслуга сохранения в Москве спокойствия и порядка, заслуга быть может тем более важная, что в ту пору на Первопрестольную столицу действительно были устремлены глаза всей остальной России, чутко прислушивавшейся к настроениям Московского общества. Только сам Ростопчин, считавший этого рода заслугу еще важнее первой, им совершенно незаслуженной, отдавал ясный отчет в значении достигнутых им в этом отношении результатов и, не встречая себе воздаяния, с грустной иронией писал об этом своей дочери: «Всего смешнее, что моя так называемая знаменитость основана на Московском пожаре, – событии, которое я подготовил, но вовсе не приводил в исполнение, – и никто ни слова не говорит ни о том, что народонаселение Москвы постоянно сохраняло спокойствие, ни о героизме народа».
Еще до официального назначения Ростопчина Московским главнокомандующим его попечениям был вверен изобретатель Леппих, предложивший Русскому правительству соорудить управляемый аэростат огромных размеров, который был бы в состоянии поднимать на воздух целую роту солдат с запасами разрывных снарядов. Александр Павловичу заинтересованный этим изобретением, поручил Р. посодействовать устройству где-либо под Москвой мастерской для этих работ и просил доносить ему о ходе их. Ростопчин довольно аккуратно выполнял эту обязанность, неоднократно посещая Леппиха, которому для опытов было отведено помещение в поместье Воронцова, в 7 верстах от Москвы по Калужской дороге. Из писем к Александру I легко усмотреть, что Ростопчин в то время разделял вместе с другими лицами уверенность в возможности постройки такого шара и сам ожидал с нетерпением окончания работ Леппиха. Через руки Р. шли все ассигнования на эту затею, достигшие довольно значительных размеров; кроме того, Р. принимал всевозможные меры, чтобы сохранить постройку шара в секрете. С этою целью по городу он старательно распускал разного рода слухи, выдавая Леппиха то за фабриканта земледельческих орудий, то за поставщика пластырей для армии. Но вскоре Ростопчину пришлось так же разочароваться в Леппихе, как он уверовал в осуществимость его фантастических планов. До 22-го августа он еще, однако, не терял этой веры и, готовясь приступить к опытам с шаром меньших размеров, предупреждал об этом московское население особым объявлением, чтобы избежать переполоха и кривотолков. Но, вопреки всем ожиданиям, приготовленный для образца шар плохо наполнялся газом и едва был в состоянии поднять двух человек. Донося об этих неудачах Александру I, Р. писал: «Большая машина не готова, и, кажется, надо отказаться от надежды на успех, которого ожидали от этого предприятия. Менее всего, конечно, можно пожалеть об истраченных на него деньгах. Леппих – сумасшедший шарлатан...» После этой неудачи, незадолго до оставления Москвы, Ростопчин поспешил отправить все заготовленные для шара материалы и рабочих в Нижний Новгород, а Леппиха и его помощника Иордана – в Петербург. Позднее, уже во время пребывания за границей, Р. позабыл про свое увлечение мечтой Леппиха и заявлял в своих воспоминаниях, что он ни минуты не сомневался в шарлатанстве этого изобретателя; но в данном случае ему либо изменяла память, либо им руководило желание не выставлять себя в смешном виде перед иностранцами. Предприятие Леппиха обошлось не дешево (свыше 150000 рублей).
Почти с момента назначения на пост московского главнокомандующего и до конца 1812 г. Ростопчин находился в оживленных сношениях с Александром I, донося о каждом предпринятом им шаге и спрашивая согласия на большинство проектируемых мероприятий. Имп. Александр, занятый другими очередными заботами и часто отвлекаемый из Петербурга, отвечал Ростопчину довольно редко. Как большинство писаний, исходивших из-под пера Ростопчина, письма его носят своеобразный, исключительно им свойственный отпечаток; особенно в них поражает откровенность, с какою Ростопчин находил возможным беседовать с Государем; в них отсутствует лесть, желание выдвинуться самому и доминирует преданность, забота о наилучшем выполнении порученного ему дела и, пожалуй, стремление внушить Александру I уверенность в правдивости и искренности автора писем. Ростопчин, не смущаясь, сообщал Государю о всевозможных слухах, ходивших насчет него. Он не боялся смело высказывать свои суждения, порою весьма резкие, о лицах, близких Государю или пользовавшихся его доверием. Другим, не менее примечательным качеством этой переписки является ее содержательность. На небольших, сравнительно, страницах письма Ростопчин успевал вкладывать столько содержания, так ясно ставил вопросы, давал ответы, что одних этих писем было бы достаточно, чтобы почти целиком воссоздать всю картину его деятельности в Москве в качестве ее главнокомандующего. Порою автору их нельзя отказать и в редкой проницательности, с какою он пытался разобраться в развертывавшихся событиях и оценить создавшееся положение вещей.
Александр I, уезжая из Москвы, поручил Р. озаботиться своевременным вывозом из Москвы государственного имущества и сокровищ. Мера эта в то время еще не предрешала оставления столицы, но принималась лишь в благоразумной предусмотрительности, на всякий случай. Ростопчин тогда же, как сказано было выше, исполняя приказание Государя, нанял несколько барок для этой цели, но, не желая вызывать без времени тревогу среди жителей, оставил их в Коломне. Но когда армии стали постепенно приближаться к Москве, т. е., в двадцатых числах августа, Р. должен был, наконец, приступить как к вывозу государственных сокровищ, так и к удалению из столицы присутственных мест и архивов. Чтобы не вызвать паники населения при виде заколоченных присутственных мест, Ростопчин в одной из своих «афишек» писал: «Вы, братцы, не смотрите на то, что присутственные места закрыли: дела прибрать надобно; а мы своим судом со злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских, и деревенских: я клич кликну дня за два, а теперь не надо, я и молчу. Хорошо с топором, не дурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжеле снопа ржанова».
С 15-го по 30-е августа Ростопчину удалось собрать с 9 незанятых еще уездов Московской губернии 52000 подвод, не считая заготовленных барок. «Я решил, – писал впоследствии он сам, – что при отступлении наших войск их прибытие в Гжатск послужит указанием к вывозу из Москвы всего, что предположено было вывезть»... Кроме Судов, Сената, Военной Коллегии, Архива Министерства Иностранных Дел, – сокровища казны, Оружейной Палаты и патриаршей ризницы, монастырей Троицкого и Воскресенского, да еще 96 пушек – были отправлены в течение 10 дней в Нижний, Казань и Вологду. Ростопчину приходилось также озаботиться упорядочением передвижения чиновников, их семей и частных жителей, а также и тем, чтобы во Владимире и Нижнем Новгороде обозы могли найти достаточное количество лошадей, чтобы следовать далее. На многое, правда, при этом приходилось закрывать глаза, смотреть сквозь пальцы на злоупотребления, но все же, благодаря личному вмешательству Р. в дело, оно обошлось без особенных затруднений. Впоследствии Ростопчина неоднократно упрекали в том, что он препятствовал оставлению Москвы ее жителями и далеко не все вывез из столицы из порученного ему Государем, так как принялся за это слишком поздно. Что касается первой части этого обвинения, то она не соответствует действительности: из Москвы не запрещалось никому уезжать; что же касается второго обвинения, то, действительно, надо сказать, что Ростопчин начал вывоз казенного имущества слишком поздно.
Немало хлопот доставляло Ростопчину снабжение приближавшейся к Москве Русской армии всем необходимым. Кутузов постоянно обращался к нему с бесчисленными просьбами о присылке подкреплений, о доставке провианта, водки, пушек, снарядов и т. п. Так как в самой Москве были довольно значительные запасы всех этих предметов, то на первых порах посылка их шла довольно гладко, но с середины августа положение изменилось, так как подрядчики стали уклоняться от подобных поставок, не желая рисковать потерею своих лошадей, которых стали забирать в армию.
С 9-го августа в Москву стали приезжать первые транспорты раненых и больных, пострадавших еще под Витебском и при отступлении к Смоленску. Р. отвел под госпиталь Головинский дворец, обращенный еще при Павле I в казармы, организовал целый корпус врачей и фельдшеров и сам постоянно навещал больных. Дабы обеспечить им необходимое продовольствие, Р. обратился с просьбой принять заботы о них к самому московскому населению: «Сюда раненых привезено, писал Р. в грамотах к народу: они лежат в Головинском дворце; я их осмотрел, напоил, накормил и спать положил. Ведь они за вас дрались, не оставьте их, посетите и поговорите. Вы и колодников кормите, а это государевы верные слуги и наши друзья – как им не помочь».
С назначением на пост главнокомандующего Кутузова сношения между Ростопчиным и русской армией еще более усилились. С одной стороны сам Р. склонен был, по крайней мере на первых порах, более доверять Кутузову, чем его предшественнику Барклаю-де-Толли, а с другой – и Кутузов, по мере приближения к Москве, был вынужден обращаться туда за множеством различных вещей, необходимых для армии. Ростопчин и Кутузов в это время редкий день не обменивались письмами, иногда даже по нескольку в день. Граф Ростопчин первый обратился к Кутузову с вопросом, будет ли тот защищать Москву и нуждается ли в дальнейших подкреплениях. Со своей стороны он предлагал приступить к вооружению московского населения, что, по его расчетам, могло составить около 80000 человек. Ответ Кутузова на это письмо должен был успокоить московского главнокомандующего. «С потерей Москвы соединена потеря России», – писал он Ростопчину, но при этом добавлял, что вопрос о том, потерять ли армию, или Москву – им окончательно еще не решен. Со своей стороны, он просил Р. озаботиться доставкой ему хранившегося в арсенале оружия, а также спешной починкой ружей, мушкетов и карабинов, необходимых для вооружения ополчений; просил он также немедленно заготовить для всей армии сухарей; ополчение из московских жителей-добровольцев советовал сосредоточивать в Можайске. Занявшись спешно порученными ему приготовлениями и отправкой провианта и оружия, Р. должен был сразу же столкнуться лицом к лицу с тем хаосом, который царил в это время на большой Смоленской дороге и в самой русской армии. Дорога была страшно загромождена транспортами с ранеными, обозами; чтобы восстановить хотя бы относительный порядок, Р. расставил на пространстве ближайших 20-ти верст отряды формировавшихся в Москве полков и поручил им следить за правильностью передвижения. В несколько дней им было собрано и доставлено до 10000 ружей; началась также спешная заготовка и доставка сухарей с таким расчетом, чтобы обеспечить продовольствие 120-тысячной армии в продолжение целого месяца. Для этой цели им был учрежден особый комитет, который энергично приступил к делу: «все булочники были заняты печением хлеба, другие резали его на ломти и сушили день и ночь в нанятых для того печах. Каждое утро обоз из 600 подвод отправлялся от главного магазина с сухарями и крупой для каши к нашим войскам, и такой способ продовольствования для 116000 человек продолжал действовать до кануна вступления неприятеля в Москву». Когда Кутузов потребовал присылки перед Бородинской битвой саперных инструментов, все требуемое также было ему доставлено на следующий день. Исполняя все, что было нужно, Р. просил Кутузова только «принять скорейшие меры для очищения дороги Московской от обозов и разбоев: без того целые транспорты попадут в руки мародерам и казакам». А в следующем письме свою просьбу он подкреплял заявлением, что слагает с себя всякую ответственность за своевременную доставку провианта: «Если за армией будут происходить подобные бывшим беспорядки, то я вам ни за что отвечать не могу, и сношения от грабежей со столицей прервутся». Так как для обоза армии и для организации подвижных магазинов необходимы были значительные количества лошадей, Ростопчин выставил их по 1000 на каждой станции между Москвой и Можайском; благодаря последней мере, был положен конец тому ненормальному явлению, что подводы частных лиц задерживались в армии, вследствие чего многие подрядчики отказывались от выполнения срочных поставок.
Уклончивый ответ Кутузова на первое письмо Ростопчина относительно судьбы Москвы заставил его вторично изложить фельдмаршалу свою точку зрения на этот вопрос. Он не желал в это время допускать и мысли о возможности оставления столицы неприятелю. Особенно опасною он считал подобную меру ввиду того, что из Москвы Наполеону будет легче вызвать волнения и восстание среди крестьян: «Народ русский есть самый благонамеренный; но кто может отвечать за него тогда, когда древняя столица сделается местопребыванием сильного, хитрого и счастливого неприятеля рода человеческого?.. Какого повиновения и ревности ожидать в губерниях, когда злодей издавать будет свои манифесты в Москве?» Но Кутузов и на этот раз уклонился от прямого ответа, а как раз в это же время в Москву пришли частные известия о дальнейшем отступлении русской армии. Сильно встревоженный всем этим, Р. на следующий же день отправил к Кутузову нарочного с письмом, в котором настаивал на прямом и немедленном ответе: «Извольте мне сказать, – писал он, выдавая необычной резкостью обращения свое нервное настроение, – твердое ли вы намерение имеете удерживать ход неприятеля к Москве и защищать город сей. Посему я приму все меры: или, вооружа всех, драться до последней минуты, или, когда вы займетесь спасением армии, я займусь спасением жителей и со всем, что есть военного, направлюсь к вам на соединение. Ваш ответ решит меня, а я по смыслу его действовать буду с вами перед Москвой или один в Москве». В ответ на это нервное письмо Кутузов поспешил успокоить Ростопчина уверениями, что он не уклонится от сражения перед Москвой. Ростопчин забывал при этом, что, по закону, во время военных действий «приказания Главнокомандующего как в армии, так и всеми гражданскими чиновниками пограничных областей и губерний исполняются, яко Высочайшие именные повеления»; избалованный еще при Павле I быстрым возвышением и доверием Государя, он и теперь не хотел считаться со своим положением. Но Кутузов, по-видимому, тогда уже понял, с кем ему приходится иметь дело. Стараясь не противоречить московскому главнокомандующему, он соглашался в письмах с его планами и доводами, всячески избегая начальнического тона и заменяя его просьбами, и в то же время скрывал от Ростопчина свои истинные планы и намерения, продолжая его уверять до самой последней минуты в своем решении защищать Москву во что бы то ни стало.
На время Ростопчин готов был поверить успокоительным уверениям Кутузова. Но постепенно, в особенности после Бородинской битвы, глаза его стали раскрываться на действительное положение вещей. Когда в Москву пришло донесение Кутузова о Бородинской битве, Ростопчин, по словам А. Я. Булгакова, воскликнул: «Кутузов называет это победой... Дай Бог, чтобы так было, но в этом кровавом потоке поглощены одинаково и победители, и побежденные. Они свое сделали... теперь моя очередь... Доходят до Москвы, но Москва не Можайск. Москва – Россия! Все это ужасное бремя ляжет на меня. Что я буду делать?» При этих словах Ростопчин закинул обе руки на голову и, казалось, готов был рвать на себе волосы. Итак, уже тотчас после Бородинской битвы у Ростопчина не могло оставаться никаких сомнений относительно судьбы, которая должна постигнуть вверенную его попечению столицу; Кутузов, между тем, продолжал уверять, что не уступить Москвы Наполеону без нового сражения. Убедившись тогда, что фельдмаршал попросту ему не доверяет, Ростопчин оскорбился и уже до конца своей жизни не мог простить Кутузову этого недоверия. Был, впрочем, и целый ряд других причин, восстановивших Ростопчина против Кутузова. Серьезное, напр., недоразумение возникло между ними по поводу 80000 нового Московского ополчения или, иначе, «Московской дружины», выставить которую, в случае надобности, Ростопчин вызывался в одном из своих писем к фельдмаршалу. Кутузов принял всерьез это предложение; и когда, после отступления с Бородинского поля, правому крылу русской армии стал серьезно угрожать французский корпус, он обратился к Ростопчину со спешным запросом, не будет ли в состоянии московская дружина выступить по направлению к Звенигороду, чтобы воспрепятствовать обходному движению неприятеля и защитить Москву. Но у Ростопчина в этот момент не было ни войск из состава ополчения, так как они еще раньше все были отправлены к армии, ни дружины, ибо организовать ее московский главнокомандующий собирался лишь в последний момент. Таким образом, получилось досадное недоразумение, которое Ростопчин счел «дурною шуткой» по своему адресу со стороны Кутузова. Но вина за это недоразумение целиком ложится на самого Ростопчина, так как Кутузов имел все основания, зная размеры народного воодушевления, полагаться на обещание Ростопчина выставить эту дружину и даже включить ее силы в свои стратегические расчеты. В Москве же к этому времени оставалось не более 50000 населения, из которого едва ли можно было бы набрать более 2–3 тысяч людей, способных носить оружие. Поэтому, когда Кутузов предложил Р. выставить московскую дружину, последнему не оставалось ничего другого, как промолчать ему в ответ. Ростопчин досадовал также и на другое предложение главнокомандующего армией, полученное им приблизительно в это же время и состоявшее в просьбе действовать вооруженной рукой против мародеров и дезертиров, начавших уже пробираться в Москву. Он, опять-таки по той же причине, счел этот совет за насмешку над собой, так как в его личном распоряжении в это время уже не было никаких военных сил: два последних полка ополчения, численностью до 4000, под начальством Миллера, ушли в Можайск на подкрепление армии. «Разъездов двумястами драгун делать невозможно», – писал он по этому поводу министру полиции. С Кутузовым Ростопчин прервал переписку, хотя и продолжал исполнять все поступавшие от главнокомандующего армиями просьбы и требования. Так, для прекращения мародерства, не располагая вооруженной силой, он распорядился 30-го августа, чтобы главное управление винным откупом прекратило отпуск вина и спирта частным торговцам, а полиции приказал вечером того же дня запереть все кабаки и удалить из них сидельцев.
Только теперь, когда отступившая Русская армия приблизилась к Москве почти на 40 верст и по вечерам можно было уже легко различать в западной части небосклона зарево от огней ее бивуака, перед Ростопчиным встал во всей наготе вопрос о неизбежности оставления Москвы без нового сражения. Только теперь он ясно понял всю несбыточность надежд, возлагавшихся им все время на Кутузова, который, конечно, не мог снова рисковать всей армией, не пополнив, как следует, ее недавнего урона. Только теперь Ростопчин решил выслать из Москвы свою семью, с которою до того времени он жил на даче в Сокольниках. Когда 30-го августа утром к нему явился С. Н. Глинка и задал ему вопрос, будет ли «сдана Москва с кровью или без крови?» – Ростопчин ответил ясно и категорично, что сражения не будет, хотя он не был даже приглашен на совет, в Филях назначенный. Он тогда же предсказал, что русская армия займет старую Калужскую дорогу, и тогда же обещал сжечь свое богатейшее поместье Вороново, расположенное на этой дороге. Во время этого разговора с С. Н. Глинкой Ростопчин в сильном волнении подошел к письменному столу и «летучим пером» написал «Воззвание на Три Горы». Подавая это воззвание Глинке и поручая ему немедленно его напечатать, Р. прибавил: «У нас на Трех Горах ничего не будет; но это вразумит наших крестьян, что им делать, когда неприятель займет Москву». Таким образом, Ростопчин был одним из первых, выдвинувших необходимость партизанской войны. «Я вас призываю, – говорилось в этом воззвании, – именем Божией Матери на защиту храмов Господних Москвы и земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба». Но, будучи в это время сам уже окончательно уверен в неизбежности оставления Москвы, Ростопчин в своих воззваниях продолжал еще поддерживать в населении противоположную уверенность. Отправляясь на следующий день на свидание с главнокомандующим армиями, он в новом обращении своем к московским жителям писал: «Я завтра рано еду к Светлейшему Князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев. Станем и мы из них дух искоренять и этих гостей к черту отправлять. Я приеду назад к обеду и примемся за дело, доделаем – и злодеев отделаем». Отправившись на следующий день рано утром из Москвы на свидание с Кутузовым, Ростопчин застал его, окруженного своим штабом, на Поклонной горе. Кутузов сидел на своей походной скамейке перед огнем; это было первое свидание двух деятелей Отечественной войны, знавших до того друг друга лишь понаслышке и по деловой переписке. Приняв чрезвычайно учтиво московского главнокомандующего, Кутузов отвел его немного в сторону и в течение более получаса вел с ним беседу наедине. Ростопчин старался разузнать о дальнейших планах главнокомандующего, но последний уклонился от прямого ответа, сказав лишь, что, в случае нужды, он отступит с армией по Тверской дороге, чтобы прикрыть собою Петербург. Р. принялся горячо возражать против этого плана, доказывая, что тогда русская армия может сказаться лишенной продовольствия и отрезанной от всего юга России. Со своей стороны он советовал Кутузову занять Калужскую дорогу, приводя все доводы, говорящие за это, и не подозревая, что Кутузов, быть может, просто не хотел посвящать его в свои планы. По окончании этой беседы Ростопчин вместе с Кутузовым приблизился к остальной группе генералов, собравшихся на Поклонной горе, и принял участие в их оживленной беседе, вращавшейся вокруг вопроса о предстоящем сражении. Основываясь на воспоминаниях многих из участников Отечественной войны, надо признать, что уже во время этих совещаний на Поклонной горе граф Ф. В. Ростопчин делился с другими своим планом, – раз уж нельзя отстоять столицы, – оставить наступавшему врагу вместо нее лишь груду развалин и пепла. Так, он сказал тогда между прочим А. П. Ермолову, подъехавшему к Кутузову с докладом о недостатках избранной позиции: «Не понимаю, для чего вы усиливаетесь непременно защищать Москву, когда, овладев ею, неприятель не приобретет ничего полезного... Если без боя оставите Москву, то увидите ее за собою пылающею». Еще более интересный в этом смысле разговор имел тогда же Ростопчин с Принцем Евгением Вюртембергским: «Если бы меня спросили, – заявил Р., подразумевая сдачу Москвы врагу, – я бы сказал: уничтожьте город прежде, чем отдадите его неприятелю! Но таково мое личное мнение; в качестве генерал-губернатора, которому поручена охрана и благоденствие города, я, конечно, не могу дать подобного совета». Все это было сказано им громко, во всеуслышание. Пораженный этими словами, Принц Евгений мог только ответить: «Чтобы решиться на это, необходимо быть русским».
Ростопчин не остался в Филях до совета, но вскоре же после разговора с Кутузовым вернулся пешком в Москву, получив разрешение взять с собою своего сына Сергея, контуженного в руку 26-го августа. Печальное состояние русской армии в то время произвело на Ростопчина удручающее впечатление и еще более укрепило его мнение о необходимости оставить Москву французам. Однако, устранение его от обсуждения вопроса об оставлении Москвы, видимо, задело Ростопчина. Впоследствии он высказывал это в следующих словах, под покровом благодарности Кутузову за то, что тот не пригласил его присутствовать на военном совете: «Я точно так же настаивал бы на необходимости отступления, и это мнение было бы принято, а мое с ним (т. е., с Кутузовым) согласие только бы послужило ему оправданием, что он отдал Москву неприятелю».
Почти тотчас же по возвращении в Москву Ростопчин отправил с нарочным письмо к Государю, стараясь подготовить последнего к мысли о потере столицы. В этом письме, сообщая о всем, что он предпринял за последние дни, Ростопчин заявлял, что если войска оставят Москву в добычу неприятелю, он сам решил присоединиться к армии «в качестве простого офицера». Вместе с тем, он заклинал Александра Павловича не заключать мира с Наполеоном. «Государь, писал Р.: чтобы слово мир удалилось от Вас! История Вашего царствования не должна быть запятнана позором, который неизгладимым пятном лег бы на Русский народ».
В 8 часов вечера того же дня он получил от Кутузова официальное извещение об оставлении Москвы. Сообщая об этом решении, главнокомандующий просил Ростопчина прислать к нему всех имеющихся полицейских офицеров, которые помогли бы провести армию через город на Рязанскую дорогу. Отдав спешно соответствующие распоряжения, Р. вторично в этот день послал донесение Государю о ходе событий и дал при этом полную волю своему негодованию на Кутузова: «Решением главнокомандующего, писал Р. Государю, решается участь этой столицы и Вашей Империи, которая задрожит от гнева, когда узнает, что он отдает неприятелю город, в котором заключалось величие России и где покоится прах Ваших предков».
Всю последнюю ночь своего пребывания в Москве Ростопчин провел на ногах. Отправив к Кутузову затребованных тем полицейских офицеров, Р. вслед за тем поручил московскому обер-полицеймейстеру увести из Москвы всю полицию, захватив с собою весь пожарный обоз столицы. Затем он уведомил Московского архиепископа об оставлении Москвы и поручил ему немедленно отправиться во Владимир, захватив с собою три находившиеся в то время в столице чудотворные иконы Богородицы: Иверскую, Смоленскую и Владимирскую, а также все, что возможно, из церковных драгоценностей. Увозить эти иконы и церковную утварь до самого последнего момента препятствовал сам Ростопчин, опасавшийся, как бы возбужденное население, остававшееся в Москве, не оказало сопротивления этой мере. Многие из верующих, действительно, опасались увоза святынь и даже наряжали дежурства при них, но в последнюю минуту архиепископу удалось без особого труда выполнить поручение Ростопчина, объявленное им в качестве Высочайшего повеления.
Особенно много энергии потребовала от графа Ростопчина в эту ночь отправка из Москвы Русских раненых. Хотя ему приходилось отправлять их ежедневно перед тем по 1–2 тысячи в день, но после Бородинской битвы раненые стали прибивать в столицу такими огромными транспортами, что к 1-му сентября их скопилось в Москве около 30000 человек, К счастью, у Ростопчина в резерве оказалось до 5000 подвод, которые он и поспешил употребить для этой цели. Около 25000 раненых были спасены таким образом, доставлены на подводах в Коломну, а оттуда должны были отправиться далее. Но все-таки удалось перевезти далеко не всех желающих. Даже по свидетельству самого Ростопчина пришлось оставить в Москве около 2000 человек, в том числе всех тяжело раненых; французские же свидетели-очевидцы приводят более крупные цифры, исчисляя количество остававшихся в Москве раненых в 10000 человек. Впоследствии большая часть покинутых несчастных жертв войны нашла тяжелую, мучительную смерть во время пожара Москвы, и в этом многие склонны были обвинять Ростопчина, порицая его непредусмотрительность; вряд ли, однако, подобное обвинение может быть строго обосновано, если припомнить размеры потерь, понесенных русскою армиею при Бородине.
Около полуночи на 2-е сентября к Ростопчину прибыли Принц Вюртембергский и Герцог Ольденбургский с намерением пригласить его отправиться с ними к Кутузову и уговорить последнего не покидать Москвы. Но Ростопчин уклонился от этой поездки, которую считал бесцельной, сославшись, что у него нет возможности тратить 4–5 часов на поездку, так как еще много дела до утра. Этот же ответ давал Р. и другим лицам, являвшимся к нему с мольбой уговорить главнокомандующего не покидать столицы. Последними распоряжениями Р. в эту памятную ночь были следующие меры: он поспешил отправить из Москвы Леппиха со всеми его приспособлениями для изготовления воздушного шара; в самой Москве оставил 6 человек переодетых полицейских офицеров, которым было поручено доставлять ему через Сокольницкий лес в главную квартиру донесения о положений дел. Кроме того, он поручил полицейскому чиновнику Вороненку отправиться на винный и мытный дворы, а также на запоздавшие казенные и частные баржи у Красного холма и Симонова монастыря и, в случае внезапного вступления неприятельских войск, стараться истребить все их огнем, что и было действительно исполнено в день вступления в Москву французов. До последней минуты московского главнокомандующего не оставляли разного рода просители, в особенности раненые офицеры; всем им Р. находил время оказывать посильную помощь, щедро раздавая свои собственные средства. «Что касается денег, – пишет Р. в своих воспоминаниях, – я роздал их столько, что выехал из Москвы одновременно человеком самым богатым и самым бедным, так как увозил с собою 130000 рублей, оставшихся у меня из экстраординарных сумм, и 630 рублей, собственно мне принадлежавших. Мысль о том, откуда добыть денег впоследствии, не приходила мне в голову». Уже рано утром Ростопчину пришлось еще озаботиться отправкой из Москвы Экзарха Грузии, Грузинских Царевен и Княжен, покинутых П. С. Валуевым; с большим трудом ему удалось найти для них лошадей. Все же свое имущество, представлявшее ценность не менее полумиллиона рублей, Ростопчин сознательно решил предоставить на разграбление французам, чтобы впоследствии его не могли упрекнуть в том, что он действовал в данном случае в ущерб общественным интересам. «Хотя я и наперед был уверен, что все это будет разграблено, говорит он сам, но хотел понести те же потери, какие понесены были другими, и стать на один уровень с жителями, имевшими в Москве свои дома. Каких-нибудь двадцать телег могли увезти всю эту обстановку... в распоряжении моем находились тысячи лошадей, да кроме того еще лошадей 500 могли бы быть доставлены из поместья моего Воронова, но таковы уж были побудительные причины моего пожертвования». Действительно, из всего движимого имущества Р. увез лишь два наиболее ценных для него портрета – своей жены и Императора Павла I, да шкатулку с наиболее ценными бумагами. К 10 часам утра 2-го сентября все сборы Ростопчина были закончены, и, в сопровождении своего сына, он спустился на двор, чтобы сесть на лошадь. Вся улица перед его домом оказалась запруженной народом, который собрался сюда со всей Москвы, чтобы узнать от самого главнокомандующего, действительно ли Москва будет уступлена без сражения неприятелю. Здесь разыгралась трагическая сцена, воспоминание о которой ложится темным пятном на Ростопчина. Дело идет о смерти купеческого сына Верещагина, осуждения которого Р., как сказано было выше, уже раньше, но безуспешно добивался у Александра I. Сама обстановка этого события не могла способствовать сохранению о нем точных и достоверных свидетельств; последние, поэтому, довольно разноречиво излагают подробности происшествия, но даже если отбросить те версии, которые наиболее неблагоприятны для Ростопчина, то и тогда нельзя не отнестись с осуждением к проявленной им жестокости и самовластию, ничем в данном случае, казалось бы, не вызывавшимся. По словам самого Ростопчина, когда он вышел на крыльцо, вся толпа обнажила головы. Он приказал тогда вывести Верещагина и одного французского фехтовального учителя, по фамилии Мутона, который был уже приговорен Уголовною Палатой к наказанию плетьми и к ссылке в Сибирь. Оба эти узника сказались случайно забытыми в долговой тюрьме и только потому не были отправлены вместе с остальными заключенными из Москвы во Владимир. «Я обратился к первому, – говорит Ростопчин, – упрекая его в преступлении, тем более ужасном, что из всего народонаселения Москвы нашелся он один, который хотел предать Отечество. Я ему сказал, что Сенат приговорил его к смерти и приговор должен быть исполнен. Я приказал двум унтер-офицерам из находившихся при мне драгун бить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова». Так излагает это событие сам Ростопчин; в других же воспоминаниях приводятся чаще всего указания, что Ростопчин был вынужден пожертвовать Верещагиным, дабы отвлечь от себя самого внимание народной толпы, которая, считая себя обманутой, требовала от графа ответа, на каком основании войска оставляют Москву беззащитной. Но дальнейшее поведение Ростопчина, как кажется, исключает эту версию; он ни в чем не проявил растерянности: предавая смерти Верещагина, он обратился к другому узнику – Мутону, который уже ожидал своей участи, со словами: «Я оставляю тебе жизнь, ступай к своим и скажи им, что несчастный, которого я наказал, был единственный из русских изменник своему Отечеству». С этими словами он сам провел Мутона к воротам и сделал толпе знак, чтобы его пропустили. В этом обращении к французу, явившемуся очевидцем жестокой расправы с Верещагиным, кроется наиболее вероятная разгадка намерений Ростопчина. Неудержимый в своих порывах, взволнованный наступавшими событиями и столкновениями с Кутузовым, он в данном случае не только давал исход своему гневу и ненависти против всех тех, кого он считал врагами России, но и хотел, с одной стороны, еще более усилить народное негодование против французской армии и ее вождя, а с другой – хотел дать понять последним, какое ожесточение их ожидает в гостеприимной Москве, когда одно подозрение в измене могло побудить к подобной расправе. Хотя Ростопчин и заявил Верещагину, что он приговорен Сенатом к смертной казни, но эти слова его не отвечали действительности. Приговор Сената, во-первых, нуждался еще в санкции Александра I, а во-вторых, этим приговором Верещагин был присужден лишь к ссылке в каторжные работы. Это обстоятельство еще более усиливает вину Ростопчина, так как, даже если бы имелся смертный приговор, он был бы обязан привести его в исполнение предписанным законом способом, а не отдавать несчастного Верещагина на растерзание толпе. Хотя об этом последнем факте сам Р. умалчивает в своих воспоминаниях, говоря, что Верещагин свалился после первых же ударов драгун, но единогласное свидетельство других очевидцев заставляет принять другую версию: раненый первыми ударами драгун Верещагин был отдан затем на растерзание толпе и под ее ударами испустил дух; впрочем, и сам Р. в своем донесении о судимости Верещагина писал в 1813 году: «Изменник сей и государственный преступник был пред самым вшествием злодеев наших в Москву предан мною столпившемуся пред ним народу, который, видя в нем глас Наполеона и предсказателя своих несчастий, сделал из него жертву справедливой своей ярости». Некоторые из писателей обвиняли Ростопчина также и в том, что он собственной рукой нанес первый удар Верещагину, но это уже преувеличение. Однако Ростопчину впоследствии не легко было отделаться от угрызений совести за смерть своей жертвы. Десять лет спустя, в своих воспоминаниях о 1812 г., он не решился воспроизводить всю ужасную картину этой расправы, ограничившись лишь следующими словами, приводимыми им в заключение описанной им расправы с Верещагиным: «Я не оглядывался, чтобы не смущаться тем, что произошло. Глаза закрывались, чтобы не видеть ужасной действительности». Некоторые утверждали даже, что все последние годы его жизни он постоянно страдал от галлюцинаций и был не в силах отогнать от себя образ убитого Верещагина, но подтверждения этого нельзя найти в воспоминаниях таких близких к Ростопчину лиц, как А. Ф. Брокер, А. Я. Булгаков и другие; да оно, кажется, противоречит и его характеру. Оказало это обстоятельство влияние и на дальнейшую карьеру московского главнокомандующего, так как было одною из главных причин, возбудивших неудовольствие против Ростопчина Императора Александра I. «Я был бы вполне доволен вашим образом действий при этих весьма затруднительных обстоятельствах, писал государь Ростопчину в письме от 6-го ноября 1812 г., если бы не дело Верещагина, или, лучше сказать, не окончание этого дела. Я слишком правдив, чтобы говорить с вами иначе, как с полной откровенностью. Его казнь была не нужна, в особенности ее отнюдь не следовало производить подобным образом. Повесить или расстрелять было бы лучше».
Отправившись из дому к центру Москвы, Ростопчин остановился на одном из бульваров столицы и оставался там до тех пор, пока к нему не подскакал ординарец с донесением, что Милорадович с русским арьергардом уже прошел через Арбат, а непосредственно за ним следует неприятельский авангард. Тогда, считая свои обязанности по охране и поддержанию порядка в столице оконченными, Ростопчин направился к Рязанской заставе; здесь, у моста через Яузу, он столкнулся с Кутузовым и обменялся с ним холодным поклоном. Час спустя, он был уже за Рязанской заставой – и как раз в это время пушечные выстрелы возвестили о занятии Москвы французами. Там он присоединился сперва к штабу Барклая-де-Толли, а затем к главной квартире Кутузова.
С первой же ночи после занятия Москвы французами в ней начались пожары, которые с 3-го сентября приняли такие размеры, что охватили сплошным кольцом всю столицу.
В первые дни этих зловещих пожаров сами французы не придавали им большого значения и не отдавали себе отчета в том, кто является действительным виновником поджогов. Наполеон, как, впрочем, и большинство его генералов, склонны были объяснять их излишествами или просто неосторожностью своих войск, почти неизбежными при занятии враждебной армией покинутого жителями города. Но когда, вслед за тем, при попытке организовать борьбу с пожарами, было обнаружено, что из Москвы вывезены все противопожарные средства, а с другой стороны сторожевые патрули стали ловить на месте преступления отдельных поджигателей – русских, французам пришлось изменить свое мнение. К этому присоединились также рассказы иностранцев, оставшихся в Москве, которые не замедлили познакомить своих соотечественников с агитационной деятельностью графа Ростопчина, старавшегося всеми мерами привить Русскому простонародью ненависть к французам. Многие из них, конечно, могли слышать о намерениях графа скорее сжечь столицу, чем оставить ее врагу. Всего этого было более, чем достаточно, чтобы гнев Наполеона, разочаровавшегося в своих ожиданиях и нашедшего в Москве вместо желанного мира серьезную преграду своим дальнейшим успехам, со всей, свойственной ему силой обрушился на голову московского главнокомандующего. Никто никогда не доводил его до такой степени бешенства, как это удалось сделать Ростопчину. Император не находил слов, способных, по его мнению, заклеймить Ростопчина. В своих бюллетенях он называл его «негодяем», «сумасшедшим», «Геростратом». Впрочем, Наполеоном в данном случае руководило не одно только чувство ненависти: его побуждала к этому и потребность к самозащите, так как он не мог не видеть и не отдавать себе отчета в том, что общественное мнение всего мира выскажется против него, когда узнает, что вступление его войск в покинутую древнюю столицу России сопровождалось страшным пожаром. Он понимал, что обвинять в пожаре станут прежде всего его самого, и поэтому счел нужным позаботиться о том, чтобы сложить эту вину на самих русских и на русское правительство в лице его высшего представителя в Москве – московского главнокомандующего.
По приказу Наполеона, тотчас по прекращении пожара была организована, под председательством главного военного судьи армии, генерала Лаури, особая комиссия, на которую было возложено расследование причин пожара. 12-го сентября эта комиссия вынесла приговор, составленный весьма пространно и с явным желанием показать, что при разборе дела были соблюдены все формальности правосудия. В этом приговоре говорилось, что русское правительство уже за три месяца до вступления французов в Москву решилось прибегнуть к таким необычайным средствам защиты, как пожар, и для этой цели воспользовалось услугами Шмидта (т. е., Леппиха), который, под видом постройки воздушного шара, занимался изготовлением поджигательных снарядов. Таким образом, сожжение Москвы, по мысли комиссии, являлось делом преднамеренным, и представшие пред нею подсудимые являлись лишь слепым орудием и исполнителями приказаний, полученных ими от московского генерал-губернатора. Далее в приговоре говорилось, что Ростопчин приступил к выполнению плана сожжения столицы тотчас же после Бородинской битвы. С этою целью он, будто бы, выпустил на волю из острога и из ямы уголовных преступников, приказав им поджечь со всех сторон город через 24 часа после занятия его неприятелем. Чтобы руководить поджогами, он-де распорядился оставить в Москве переодетых военных и полицейских офицеров и, дабы помешать французской армии бороться с пожарами, вывез все противопожарные инструменты. В этом обвинительном акте против Р. крупицы правды оказывались перемешанными с вымыслом и небылицами, которые подсказывало московским французам и другим иностранцам их напуганное воображение. Комиссия, однако, не остановилась на этом: в подтверждение своих выводов она включила в свой приговор отрывок одной из Ростопчинских афиш, в которой он будто бы призывал Москвичей к поджогу своих жилищ. В редакции комиссии этот отрывок гласил следующее: «Вооружитесь, чем ни попало, особенно вилами, которые наиболее пригодны для французов, так как они не тяжеле соломенного снопа. Если же не победим их, то сожжем в Москве, коль скоро они осмелятся войти в нее». Первая часть этого отрывка, действительно, заимствована из одного, упомянутого нами, воззвания Ростопчина, но вторая, наиболее существенная, оказывается целиком сочиненной, так как Ростопчин не только ни разу не рисковал печатно выступить с планом сожжения Москвы, но и вообще в своих воззваниях не допускал и мысли о возможности занятия столицы армией Наполеона; наоборот, он «честью клялся», что «нога неприятеля не будет в Первопрестольной». При этом убеждении он долгое время оставался и сам, а поддерживать его среди московского населения он не переставал до самого последнего дня.
Тем не менее, с легкой руки Наполеона, слава главного виновника московского пожара, его вдохновителя и организатора быстро упрочилась за Ростопчиным сперва в Западной Европе, а потом и в России; а так как сожженная Москва стала в то же время могилой славы самого Наполеона, положив предел его завоеваниям и повлекши за собой поражение его армии, а затем и свержение с престола его самого, то вполне понятны те чувства удивления, даже энтузиазма, соединенных, впрочем, с значительной долей ужаса, которыми вскоре оказалось окружено имя Ростопчина. О нем заговорили все; его портреты и биографии, часто фантастические, расходились за границею в тысячах экземпляров; многие иностранцы направлялись в Москву специально с тем, чтобы взглянуть на славного и в то же время страшного Ростопчина...
Наполеон, убежденный и том, что Ростопчин является главным виновником московского пожара, в бессильной злобе своей отдал распоряжение по армии, а в особенности по авангарду задержать во что бы то ни стало московского главнокомандующего; в этом приказе содержались более или менее точные приметы Ростопчина и была обещана крупная денежная награда за его голову.
Сам Ростопчин первоначально, казалось, старался отклонить от себя славу организатора московского пожара. Так, по крайней мере, он заявлял в своих письмах Имп. Александру Павловичу по оставлении Москвы. Вместе с Кутузовым и другими русскими, при первых известиях о сожжении столицы, он обвинял в этом поступке всецело Наполеона и французов. Но когда московский пожар возбудил всеобщее внимание в Европе и имя Ростопчина получило такую громкую известность повсюду, что даже французы считали подвиг его внушенным пламенною любовью к родине, делом хотя варварским, но высоким и получавшим оправдание в событиях того времени, когда дело шло о спасении отечества, то Ростопчин не мог остаться к этому равнодушным. Он, правда, не выражал своего согласия с обвинением, но зато и не опровергал, почти в течение 10 лет, его справедливости. Его молчание только укрепляло всеобщую уверенность, что именно он является виновником московской катастрофы; даже когда, порой, он сам пытался отклонить он себя незаслуженную честь спасителя Отечества, ему никто не верил и считал это проявлением скромности с его стороны. Так, напр., обстояло дело и со старинным приятелем и другом Ростопчина – графом С. Р. Воронцовым. После 1801 г. переписка между друзьями оборвалась, но когда, в 1813 году, имя Ростопчина прогремело на всю Европу и с особенным восторгом произносилось именно в Англии, граф Воронцов первый пошел навстречу возобновлению сношений с Ростопчиным. «Я ни с кем не могу вас сравнить, кроме князя Пожарского, – писал он Ростопчину, – но ваш подвиг был еще труднее... Вы были благотворною искрою, возбудив возвышенный характер моих дорогих соотечественников...» Ростопчин отвечал ему на это: «Наполеон предал город пламени для того, чтобы иметь предлог допустить свои войска ограбить его... Вы хвалите мою любовь к Отечеству; но сколько же лиц, которые превзошли меня!.. Я вознагражден уже тем, что исполнил мой долг». Еще более искренни были его признания жене, которой он писал: «Ты видишь, мой друг, что моя мысль поджечь город до вступления в него злодея была полезна. Но Кутузов обманул меня и когда он расположился накануне отступления от Москвы в 6 верстах от нее, было уже поздно. Французы ничего не нашли в Москве, но они могут говорить, что разграбили и сожгли ее; это все-таки торжество. Напротив, если бы они нашли только один пепел, Москва наполнила бы сердца солдат яростью, а они увидали бы, с каким народом имеют дело». Но подобного рода заявления Ростопчина, делавшиеся им в частной переписке, оставались, конечно, тайною для всех остальных, пока, наконец, лишь в близкое к нам время они не были опубликованы. Для остального же мира его имя оставалось очень долго неразрывно соединенным с великою жертвой, принесенною русским народом. Упорное молчание самого Ростопчина или его уклончивые ответы способны были лишь усилить и укрепить эту уверенность. Когда, несколько лет спустя после московского пожара, он переселился за границу, один немец-врач попробовал было задать ему прямой вопрос, действительно ли он является виновником сожжения Москвы; Ростопчин ответил ему, что подобного вопроса ему никогда не задавал даже сам Александр I, и что он не обязан никому отвечать на него. Подобным же образом отделывался он и от других назойливых расспросов или же просто переводил разговор на другие предметы. Когда в 20-х годах XIX столетия Д. П. Бутурлин, подготовляя к изданию свою Историю войны 1812 г., в которой он приписывал московский пожар распоряжениям правительства и в первую голову самого Ростопчина, послал к нему на просмотр свою рукопись, прося дополнить и исправить ее, Ростопчин возвратил ее автору без всяких замечаний, как бы соглашаясь с его объяснением событий. Когда, наконец, в 1822 г. в английской печати появилось сообщение, что Роберт Вильсон, будучи в 1812 г. в Москве, «помогал Ростопчину привести в исполнение задуманное им намерение сжечь столицу», Ростопчин поспешил поместить опровержение на него, в котором писал, что впервые встретил Вильсона в главной квартире на реке Пахре, и добавлял: «Следовательно, ему поздно было и бесполезно помогать мне». После всего сказанного будет вполне понятно то впечатление, которое произвело в 1823 г. опубликование Ростопчиным в Париже его сочинения «Правда о московском пожаре» («La vérité sur l'incendie de Moscou»), в котором он категорически отклонял от себя честь сожжения Москвы, возражая по пунктам как против всех обвинений, взводившихся на него Наполеоном в его бюллетенях и военной комиссией, разбиравшей дело о московских поджигателях, так и против ошибочных свидетельств современников. Этим заявлением он разрушал собственными руками тот пьедестал, на который его возвело общественное мнение всего мира. «Я, – говорил он про себя, – сам разрушаю здание моей знаменитости, но я решаюсь говорить правду, которая одна должна руководить историей». В своей книжке Ростопчин отрицал не только то, будто он принимал участие в организации московского пожара в качестве представителя власти, но и всякое личное прикосновение к этому событию; он опровергал сообщения о заготовке зажигательных снарядов, об освобождении из тюрем преступников, самую мысль о сожжении Москвы называл «ужасной, жестокой и неблагоразумной» и высказывал уверенность, что размеры пожара, благодаря наличности в Москве множества садов, бульваров и пустырей, не могли бы быть так грандиозны, если бы этому не помогло чисто случайное обстоятельство – необычайно сильный ветер. Заявления Ростопчина вызвали всеобщий интерес; французская печать, отмечая, что самые просвещенные умы считали его главнейшей причиной не только спасения России, но и падения Наполеона, и что «в зареве Московского пожара уже виднелась св. Елена», заявляла, что нельзя не верить такому самоотверженному свидетельству, которое не может быть заподозрено. Но, тем не менее, этому самоотречению Ростопчина почти никто не верил – как в Западной Европе, так и в России. Таким образом, вопрос этот до самого последнего времени оставался окончательно невыясненным: действительно ли размеры московского пожара должны быть приписаны стихийному стечению обстоятельств, как пытался объяснить дело сам Ростопчин, или же ему самому должна быть приписана инициатива и решающая роль. Только теперь, на основании опубликованных в последнее время архивных материалов, а в том числе на основании обширной переписки, которую московский главнокомандующий поддерживал в то время с различными лицами, можно составить более или менее полное представление о всех важных шагах деятельности Ростопчина на его ответственном посту и несколько разобраться в этом запутанном противоречивыми показаниями и свидетельствами историческом вопросе.
Прежде всего, на основании уже изложенного необходимо признать, что Ф. В. Ростопчину не была чужда мысль о возможности предать огню Москву и тем ускорить развязку войны. Он сам говорил об этом более или менее свободно, по крайней мере в тесном кругу лиц, принимавших близкое участие в судьбах России того времени. Но при этом необходимо отметить, что Р. говорил об этой мере не как московский главнокомандующий, а лишь, как частное лицо, как гражданин или, вернее, как пламенный патриот. Разбираясь в мотивах, которые могли толкать его на осуществление этой идеи, прежде всего приходится остановиться на его давней ненависти к республиканской Франции. Этой ненависти, при обычной страстности характера Р., было вполне достаточно, чтобы внушить ему мысль о сожжении Москвы и даже чтобы заставить агитировать в пользу осуществления ее; но этого все же было недостаточно, чтобы Ростопчин решился взять ее целиком на свою личную ответственность. Как бы ни были широки полномочия, данные ему Александром I при назначении его в Москву или позднее, во время личного их свидания при посещении Государем Москвы, они не могли простираться так далеко, чтобы Р. мог считать себя вправе располагать судьбами столицы. Конечно, от порывистого и не знавшего удержу в проявлениях страстности Ростопчина можно было ожидать всего, как от человека, решавшегося высылать лиц, не зависевших непосредственно от него, способного отдать на растерзание толпе Верещагина... Всем своим поведением в Москве в 1812 году Р. как бы оправдывал опасения подобного рода; в его собственных жалобах по адресу Кутузова можно найти фразы, которые как бы свидетельствуют, что если бы фельдмаршал заранее сообщил ему о своем намерении уступить Москву французам без боя и не лишил бы его возможности заблаговременно предпринять все меры, то Наполеону не было бы суждено вступить в Московский Кремль. Но в действительности дело обстояло иначе. Уже после Бородинской битвы Р. вряд ли мог сомневаться в судьбах столицы. Хотя Кутузов и продолжал его обнадеживать, что не оставит Москвы без нового сражения, но Р. уже отдавал себе ясный отчет о размерах понесенных русскими войсками потерь под Бородином и в том, что фельдмаршалу вряд ли удастся задержать дальнейшее наступление французов на Москву. Когда же Кутузов, в целях предупреждения обходного движения двух французских корпусов, потребовал от Ростопчина обещанного последним 80000-ного ополчения, у того не могло оставаться никакого сомнения насчет истинного положения дел. Если бы, таким образом, все зависело исключительно от осведомленности самого Р., его нерешительность должна была бы казаться ничем необъяснимой, но на самом деле вопрос стоял не так уж просто. Ростопчин прекрасно понимал, что проектируемая им мера далеко выходить за границы его полномочий. Если он еще и мог рассчитывать на то, что другие чрезвычайные меры, принятые им, могут найти оправдание в наличности чрезвычайных же обстоятельств, то не мог он не понимать, что гибели Москвы ему никогда не простить ни Император Александр, ни Россия. Правда, он сам считал эту меру единственно в данных условиях целесообразной и спасительной, так как она, по его мнению, с одной стороны должна была ожесточить сердца русских солдат и вдохнуть в них мужество отчаяния, а с другой – показать французами, с каким самоотверженным народом приходится им вести войну. Но его собственного убеждения, конечно, было далеко недостаточно, попытки же его убедить в спасительности своего плана других оканчивались неудачами: одни отмалчивались, другие пожимали плечами и почти никто не выказывал намерения поддержать московского главнокомандующего. Ростопчин попытался было посвятить в свои планы Кутузова, но последний, до того времени совершенно не знавший графа, а теперь убедившийся, что имеет дело с энтузиастом, малоспособным считаться с действительностью, решил всячески противодействовать его намерениям и до тех пор не переставал уверять его, что он ни в коем случае не уступит Москвы, пока вступление обоза русской армии в столицу не помешало Ростопчину привести в исполнение свой план; последний действительно мог явиться помехой для фельдмаршала, который намерен был, проведя войска через город на Рязанскую дорогу, вслед за тем удачным маневром скрыть свою настоящую позицию от внимания французского авангарда. Сожжение столицы главнокомандующий русскими армиями считал вообще бесцельным, так как он рассчитывал воспользоваться задержкою французов в Москве с тем, чтобы привести в порядок ряды своих войск и поднять на должную высоту уже напавшую было падать дисциплину. Но все эти намерения и соображения были скрыты Кутузовым от Ростопчина, который первоначально рассчитывал, что фельдмаршал утвердит своим авторитетом его проект уничтожения столицы. Таким образом у Р. в последние дни перед оставлением Москвы не хватило решимости осуществить свой план; когда же через Москву двинулись обозы русской армии и транспорты раненых, он и фактически не мог осуществить своего намерения – сжечь столицу еще до вступления в нее французов, так как это было бы равносильно гибели всего обоза армии и осуждению на смерть ни в чем неповинных жертв войны. Теперь остается выяснить, каково же на самом деле было его участие в пожарах, начавшихся почти вслед за занятием Москвы Наполеоном. Первые из этих пожаров были произведены полицейским чиновником Вороненком, исполнявшим непосредственное приказание Ростопчина истребить и, если нужно, поджечь на барках и складах съестные припасы, дабы они не достались в руки неприятеля.
Ответственность за эту меру должна быть целиком возложена на Р., но это приказание было продиктовано ему вполне разумными соображениями. Пожары начались в первую же ночь по оставлении Москвы русскими; первоначально французам удавалось их тушить, и они сами были склонны приписать возникновение их чисто случайным причинам. Только новые поджоги, в следующую ночь, и поднявшийся тогда же ветер придали огненной стихии такую мощь, что все усилия французских войск локализовать ее распространение оказались тщетными. Уже эта картина возникновения московских пожаров заставляет отнестись с сомнением к утверждениям иностранных авторов, будто пожар Москвы явился делом заранее обдуманным и осуществленным по непосредственному приказанию Ростопчина. Из всех взведенных на Ростопчина французской судебной комиссией обвинений остается в силе лишь одно, а именно, что он сознательно вывез из Москвы пожарный обоз и предписал покинуть столицу пожарным командам, чтобы лишить французскую армию возможности бороться с пожарами, на первый взгляд может показаться, что уже в одной этой мере, принятой Р., содержится косвенное признание его участия в организации поджогов. На самом деле Р., будучи хорошо знаком с настроением и духом русского народа, имел много оснований рассчитывать, что пожары в Москве начнутся и без специальных или организованных поджогов. Еще задолго до вступления Наполеона в столицу Ростопчину, по его собственным признаниям, неоднократно приходилось слышать среди купцов и среди мастеровых, ремесленников и других групп простонародья подобное суждение. «Лучше сжечь Москву», – говорили эти люди, высказывая ему с грустью опасения, что Москва может достаться в руки неприятеля. Р. знал об этом также и по донесениям своих агентов; ему было, кроме того, известно о существовании нескольких заговоров, инициаторы коих также соединяли свои планы с пожаром Москвы, но исходили далеко не из патриотических побуждений. Вот что, напр., писал Р. князю П. И. Багратиону после получения известия о потере Смоленска: «Народ здешний... решительно умрет у стен московских. А если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому правилу: «не доставайся злодею!», обратит город в пепел». Наконец, не надо забывать и всей его предшествовавшей деятельности, направленной почти исключительно на то, чтобы возбудить среди московского населения сильнейшую ненависть к французам. «Я поджег дух народа, – говорил впоследствии Р. при встрече с Варнгагеном-фон-Энзе в Базеле в 1817 г., – а этим страшным огнем легко зажечь множество факелов». При тогдашнем настроении московского населения и его отношении к французам, вся предшествующая деятельность Ростопчина именно должна была иметь такой характер. Разумеется также, что проникновение в народную массу толков о том, будто сам губернатор собирается сжечь столицу и относится сочувственно к намерениям лиц, желающих уничтожить все ценное, дабы ничто не досталось врагу, – подобные толки могли лишь окончательно развязать руки оставшимся в Москве жителям. Но если этого рода деятельность и была заслугою Ростопчина, он сам все же придавал гораздо большее значение другой стороне ее, а именно тому, что ему все время удалось сохранить в Москве спокойствие и настолько враждебно настроить против французов и Наполеона все окрестное население, что неминуемо должны были потерпеть крушение планы Наполеона заручиться сочувствием крепостных при объявлении их свободными. Хотя в действительности Наполеон и не привел в исполнение этих планов, но они несомненно существовали; также несомненно, что Р. их предугадывал и, как уже приходилось выше указывать, считал эти планы опасными для существовавшего тогда гражданского правопорядка. Неудачу же Наполеона он склонен был приписывать почти исключительно собственному воздействию на народную массу и видел в этом едва ли не высшую свою заслугу.
Хотя по оставлении Москвы непосредственные обязанности Ростопчина, как главнокомандующего, сами собою оказались прерванными, он все же считал своим долгом не прекращать забот о судьбах столицы. С этою целью он оставался при армии до тех пор, пока она, наконец, не покинула пределов Московской губернии; насколько это было возможно, он старался поддерживать с Москвою сношения, посылая туда сам разведчиков и получая донесения о положений дел в самой Москве и в ее окрестностях от полицейских агентов, оставленных там специально для этой цели. Результатами добытых сведений он делился постоянно с Государем, обвиняя перед ним в сожжении Москвы исключительно французов, хотя сам вряд ли уже тогда хоть сколько-нибудь сомневался в истинных причинах возникновения пожаров. Отношения Ростопчина к Кутузову в это время если не обострились еще сильнее, то во всяком случае – не улучшились, и его отзывы о главнокомандующем армией дышали всем пылом ненависти и сарказма, на какой он только был способен. По отзывам же современников, оба центральных деятеля Отечественной войны жили в это время, «как собака с кошкой». Вынужденный к бездействию и стремясь чем-либо наполнить время лагерной жизни, Р. принялся разъезжать по окрестностям, возбуждая крестьян, и помогая им образовывать партизанские отряды для нападений на французов. С этою же целью им было составлено и распространено воззвание, обращенное к крестьянам, жителям Московской губернии. Написанное очень вразумительно, огненным языком и с патриотическим подъемом, послание это должно было произвести сильное впечатление. Вот что писал в нем Ростопчин: «Враг рода человеческого, наказание Божие за грехи наши, дьявольское наваждение, – злой француз взошел в Москву; предал ее мечу и пламени; ограбил храмы Божии, осквернил алтари непотребствами, сосуды пьянством, посмешищем; надевал ризы вместо попон; сорвал оклады, венцы со святых икон; поставил лошадей в церкви православной веры нашей; разграбил дома, имущества; надругался над женами, дочерьми, детьми малолетними; осквернил кладбища и, до второго пришествия, тронул из земли покойников, предков наших родителей»... Предупреждая вслед за тем подмосковных крестьян не поддаваться на обещания Наполеоном свободы и всяких благ, автор воззвания убеждал их оставаться «покорными христианскими воинами Божией Матери»; «не слушайте пустых слов; почитайте начальников и помещиков: они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, кормить и поить. Истребим достальную силу неприятельскую, погребем их на святой Руси, станем бить, где ни встренутся... А злодей француз – некрещеный враг; он готов продать и душу свою; уж был и туркою, в Египте обасурманился, ограбил Москву, пустил нагих-босых, а теперь лается и говорит, что не быть грабежу, а все взято им, собакою, и все в прок не пойдет. Отольются волку лютому слезы горькие. Еще недельки две – закричат пардон, а вы будто не слышите. Уж им один конец: съедят все, как саранча, и станут стенью, мертвецами непогребенными; куда ни придут, тут и вали их живых и мертвых в могилу глубокую. Солдаты русские помогут вам: которой побежит, того казаки добьют; а вы не робейте, братцы удалые, дружина московская, и где удастся поблизости – истребляйте сволочь мерзкую, нечистую гадину, и тогда к Царю в Москву явитеся и делами похвалитеся...» Наконец, в заключение Ростопчин суровыми карами и даже наказанием в загробной жизни грозил всякому, кто окажется народным изменником. Без сомнения, это воззвание является самым ярким образчиком Ростопчинских писаний; оно выставляет своего автора хорошим знатоком народной психологии, сумевшим затронуть сердце каждого, благодаря чему это воззвание его должно было сказать сильное влияние на активные выступления московских поселян против французов.
Проследить непосредственное влияние самого Ростопчина и его воззваний на начавшееся вслед за тем партизанское движение, конечно, трудно, но его участие в нем не подлежит сомнению. Все эксцессы этого движения, к которым он призывал крестьян и которые действительно наблюдались, быть может, также имеют непосредственную причинную с ним связь.
Следуя в своих передвижениях и разъездах по окрестностям за движением русской армии, Р. переезжал сперва в Красную Пахру, оттуда в свое Вороново и, наконец, в Тарутино. По приезде в Вороново, расположенное по старо-Калужской дороге, Р. решил сжечь его, не желая, чтобы оно досталось французам. Трудно в настоящее время разобраться в тех чувствах, которые на самом деле толкали его на такой поступок. С одной стороны им руководило желание «явить миру пример истинно-римской», – или, как он сам спешил поправиться, – «русской доблести»; но вместе с тем ему, быть может, не было чуждо и сознание нравственной своей ответственности в московском пожаре, заставившее его, из свойственных ему рыцарских побуждений, поставить и самого себя в то же самое положение, в каком оказалось большинство жителей Москвы. По приезде в Вороново, Р. громогласно заявил о своем намерении находившимся там нескольким русским генералам и, несмотря на все их просьбы и убеждения не делать этого, поджег на следующий день, 19-го сентября, свой дом и конский завод. Вскоре за тем, разрешив крепостным покинуть Вороново, Р. прибил к церковной двери следующую записку на французском языке: «Восемь лет украшал я это село, в котором наслаждался счастьем среди моей семьи. При вашем приближении обыватели, в числе 1720, покидают свои жилища, а я предаю огню дом свой, чтобы он не был осквернен вашим присутствием. Французы! В Москве оставил я вам два мои дома и движимости на полмиллиона рублей, здесь найдете вы только пепел». Переехав затем в Тарутино, Р., считая, что за пределами Московской губернии кончаются и его полномочия, решил покинуть армию и направился в Ярославль. Но еще по дороге туда, а именно во Владимире, его застало известие об оставлении Москвы Наполеоном.
Узнав об этом, Ростопчин тотчас же поспешил командировать в Москву полицейских чиновников, дабы воспрепятствовать остававшимся в Москве русским разорить до конца то немногое, что еще оставалось невредимым в разоренной столице, а вслед за тем, получив донесение от полицеймейстера, направился туда и сам. Поселившись в своем доме (на Лубянке), который почему-то был оставлен французами невредимым, хотя Наполеон и отдал приказание непременно его взорвать перед оставлением Москвы (всего вероятнее, что французы отказались от выполнения этого намерения ввиду близкого соседства дома Ростопчина с деревянной католической церковью и с другими строениями, уцелевшими от пожара), Р. должен был сразу же приняться за упорядочение всех сторон жизни в городе.
Печальную картину представляла Москва в это время. Главное внимание Ростопчину пришлось сосредоточить прежде всего на урегулировании жилищного вопроса, на организации доставки съестных припасов как для самого московского населения, так и для воинских отрядов, действовавших в окрестностях Москвы, а также для раненых русских и французов, свозившихся туда отовсюду. Одновременно с этим Ростопчину пришлось озаботиться прекращением беспорядков и грабежей со стороны московской черни и подмосковных крестьян и принять ряд мер для предотвращения развития эпидемических заболеваний. В борьбе с отрицательными явлениями Р., конечно, не останавливался перед обычными для него мерами и строгостями, но, не полагаясь всецело на них, он снова стал прибегать к воздействию на население путем печатного слова, обратившись к крестьянам Московской губернии с новым воззванием, в котором, взывая к патриотизму населения и напоминая ему заслуги его по уничтожению французской армии, убеждал не слушаться подстрекателей и прекратить грабежи: «Бонапарта не слушались, а теперь слушаетесь какого-нибудь домашнего вора; ведь опять и капитан-исправники, и заседатели везде есть на месте. Гей, ребята! живите смирно да честно». В то же время Р. возобновил опубликование как в «Московских Ведомостях», так и в отдельных листах донесений главнокомандующего, приказов по армии, собственных своих распоряжений и других сведений, распространение которых среди народных масс могло содействовать их успокоению. Для борьбы с распространением заразных заболеваний Р. немедленно же приступил к очищению столицы и ее окрестностей от заполнявших их трупов людей и животных. Лошадей вывозили за город и там предавали сожжению. Людей погребали в братских могилах. Кроме того, так как много умерших от ран и убитых были закопаны сравнительно неглубоко, то по приказанию Ростопчина все такие могилы были разрыты и найденные в них тела погребены вновь – глубже. То же самое было произведено и на Бородинском поле, и сам Ростопчин выезжал туда, дабы убедиться, насколько точно выполнены его приказания, и не станет ли угрожать это огромное кладбище распространением заразы. В самой Москве было сожжено в течение зимы 1812–1813 гг. свыше 23000 мертвых тел, а на Бородинском поле – 58630 людских трупов и 32765 конских. Благодаря этим, своевременно принятым мерам, а также холодному времени года, опасность развития эпидемий была предотвращена, но, тем не менее, опасения возможности чумных заболеваний еще долго существовали, и Ростопчину приходилось даже печатно заявлять о неосновательности подобных страхов, которые мешали быстрому заселению столицы. К концу декабря 1812 года в Москве, благодаря указанным выше мерам, насчитывалось уже до 70000 жителей; столица начала быстро застраиваться вновь, уцелевшие здания ремонтировались; одних лавок было выстроено до 3000, базары и рынки привлекали крестьян почти со всей губернии. Ростопчину пришлось также озаботиться поправкой и реставрацией Кремля и находившихся в нем исторических памятников; к счастью, взрыв кремлевских стен, произведенный французами в момент отступления из Москвы, несмотря на всю свою силу, произвел там сравнительно незначительные повреждения, так что достаточно было нескольких месяцев, чтобы все привести в прежний вид. Много времени отнимало у Р. разбирательство всякого рода споров по поводу разграбленного имущества. Прежние собственники, находя у кого-либо свою вещь, стремились получить ее обратно и обращались за содействием к Ростопчину; но последнему разрешать подобного рода споры, не вызывая в то же время на себя нареканий, было почти невозможно, и он, в конце концов, принужден был установить для прекращения тяжб и домогательств, в виде общего правила, что все имущество, приобретенное с сентября по ноябрь 1812 года, обращалось в добычу от неприятеля и оставалось за последним приобретателем.
Ростопчин счел также нужным, по возвращении в Москву, возобновить преследование мартинистов и масонов, а также и тех лиц, против которых были хотя какие-либо данные, уличавшие их в сношениях с французами. По его настоянию в Москве была учреждена для этого особая комиссия, которая и занялась расследованием деятельности русских подданных, остававшихся в Москве, и их участия в организованном французами городском самоуправлении. В числе прочих были обвинены им гоф-маклер Коммерческого Банка Г. Н. Кольчугин (переводчик поэмы Геслера «Авелева смерть») и преподаватель Московского университета Годфруа, высланный в Оренбург. Так как все московские соборы, монастыри и церкви требовали освящения, то Ростопчин еще 18-го октября 1812 г. обратился с письмом к Московскому викарию Августину, в котором просил его направить свой путь «к первопрестольному граду, коего жители желают возвращения Вашего, церкви – освящения и все истинные христиане присутствия чудотворных икон для принесения теплых молитв за избавление от нашествия врага и унижения гордыни его». К концу декабря 1812 г. в Москве уже снова действовали почти все присутственные места, возобновлены были регулярные почтовые сношения, и вся жизнь постепенно начала входить в свое обычное русло; но исключительность обстоятельств того времени требовала и чрезвычайных мер и такого напряжения со стороны самого общества, на которое далеко не все были способны. Ассигнованных Александром I 2000000 рублей на оказание помощи беднейшему населению было, конечно, далеко недостаточно; пособия приходилось выдавать далеко не всем и в весьма ограниченных размерах, а так как главное заведование раздачею этих пособий было возложено на Р., то на него же посыпались и разного рода упреки. Учрежденное им особое отделение при Приказе Общественного Призрения для помощи и поддержки бесприютного населения также не могло удовлетворить всех желающих; собственники имуществ были недовольны тем, что, озабочиваясь сбором средств в опустевшую государственную казну, Ростопчин распорядился взимать с них налоги и за то время, когда Москва находилась во власти французов; наконец, все, кому сожжение столицы причинило непоправимые убытки, в душе не могли простить Московского пожара тому, на кого стоустая молва указывала, как на главного виновника. Недовольство это возникло, правда, не сразу, оно накапливалось постепенно и особенно сильно стало проявляться к концу службы Ростопчина в Москве; в первые же месяцы по оставлении столицы французами общий энтузиазм по случаю побед русской армии над отступавшим неприятелем был еще настолько силен, что каждое публиковавшееся Ростопчиным известие с театра военных действий встречалось с радостью; когда же, наконец, в Москве было получено известие об окончательном поражении Наполеона, сам Р. распорядился организовать по городу празднества и богато иллюминовал свой собственный дом. Но, тем не менее, несмотря на энтузиазм, Ростопчину приходилось на каждом шагу наталкиваться на проявления неудовольствия его деятельностью. Даже сам московский пожар, являвшийся основой славы Ростопчина, первоначально вызвал двойственное отношение к себе. Многие из современников этого события рассказывают, что первоначально даже в Петербурге можно было слышать проклятия по адресу Р., которого обвиняли в чудовищной жестокости, и только когда проклинать Ростопчина начали сами французы, в русском общественном мнении произошел коренной переворот.
Не будучи в состоянии многое брать на свое личное усмотрение, Р. стал собираться, в декабре 1812 г., съездить в Петербург, чтобы в личной беседе с Государем представить ему истинное положение дел, ходатайствовать об облегчении участи пострадавшего от войны московского населения и разрешить ряд назревших по административному управлению столицей вопросов и недоумений. Кроме того, он хотел лично представить Имп. Александру к награде тех из своих ближайших помощников, которые, по его мнению, этого более всего заслуживали. Но поездке этой не суждено было осуществиться, так как вскоре Александр Павлович надолго покинул северную столицу, отправившись сперва в Вильно, а оттуда за границу. Не успев, таким образом, осуществить своих намерений путем личных объяснений с Государем, Р., продолжая оставаться на посту главнокомандующего до сентября 1814 г., успел добиться учреждения в Москве «Комиссии для строения», которая была образована по Высочайшему повелению от 26-го мая 1813 г., причем для ее целей была отпущена ссуда в 5 миллионов рублей с рассрочкою этих денег на пять лет.
11-го июля 1813 г. на имя Р. последовал указ, которым на него было возложено регулирование рекрутских наборов в Московской губернии и было предписано при осуществлении их учитывать то напряжение, какое понесло в предыдущем году московское дворянство, выставившее в усиленном размере ополчение. Другим, более ранним Высочайшим приказом ему поручалось собирать у себя в Москве всю отнятую у французов артиллерию, которую туда должен был направлять, по распоряжению Государя, Кутузов, чтобы затем соорудить из нее достойный памятник славы русского оружия – «для уничижения и помрачения самохвальства» неприятеля.
Между тем, здоровье графа, вообще говоря, крепкое, начало расшатываться.
Страшное напряжение, которое Р. пришлось пережить перед оставлением Москвы французам, конечно, не могло пройти для него бесследно; к этому присоединились лишения лагерной жизни по оставлении Москвы, к которым он никогда не был приучен. Еще в сентябре 1812 г. в лагере под Тарутином у него начались первые признаки серьезного расстройства здоровья, выражавшиеся первоначально в беспричинных обмороках. К служебным заботам присоединились еще беспрестанные огорчения, действовавшие на здоровье Р. самым губительным образом. Нервный и быстро возбуждающийся по натуре, он слишком сильно реагировал на малейшее противодействие или даже на разногласие с ним во мнениях. Поводов же для раздражения у Р. было более чем достаточно. Особенно много огорчений должны были ему доставить лукавые отношения к нему Кутузова, а впоследствии обильную пищу для постоянных раздражений доставляли ему жалобы и нарекания со стороны пострадавших московских жителей. Вскоре во главе всех недовольных Ростопчиным стал тогдашний начальник Кремлевской Экспедиции П. С. Валуев; отношения Р. с ним крайне обострились. Следует отметить, что Р. еще до занятия Москвы французами как бы предвидел, что его одного как главного начальника столицы, станут потом обвинять за все тяжелые последствия оставления Москвы. Когда в Москве были получены известия об исходе Бородинской битвы, Ростопчин, не сомневавшийся более в неизбежности гибели Москвы, говорил тогда Булгакову: «Москва – не Можайск... Москва – Россия! Все это ужасное бремя ляжет на меня! Что я буду делать?»... И в ответ на успокоительные заверения своего собеседника, старавшегося уверить графа, что ответственность за оставление столицы должен нести главнокомандующий армией, Р. возражал тогда: «так не будет никто судить, я буду всему виною... Я буду за все и всем отвечать... меня станут проклинать сперва барыни, а там купцы, мещане, подьячие, а там все умники и православный народ... Я знаю Москву!» Дальнейшие события действительно показали, что он не ошибся. Позднее, когда всеобщее недовольство против него достигло своего апогея, он попытался оправдаться, напечатав в марте 1813 года в «Русском Вестнике» письмо к издателю, в котором пытался защищаться тем, что он никого не удерживал в Москве. Забывая о том, как в своих афишках он клялся, что Москва не будет отдана французам, Ростопчин теперь упирал главным образом на то, что защита Москвы зависела не от него, что он даже не был приглашен 1-го сентября на военный совет в Филях. «Меня бранят за то, говорил он в этом письме, что (если смею сказать) для многих здоровых людей рубль дороже жизни».
В результате всех этих огорчений у Р. образовалось разлитие желчи, расстроились нервы, началась ипохондрия, доставлявшая ему много страданий, и здоровье его вообще сильно пошатнулось. По отзывам современников, Ростопчин в это время «сильно похудел, утратил свою насмешливую улыбку. На лбу его, еще более обнажившемся от волос и покрытом морщинами, лежала печать тяжкой думы»... Но он продолжал оставаться на своем посту до тех пор, пока не возвратился из Франции Имп. Александр. Последний хотя и не мог следить во время пребывания за границей за деятельностью Ростопчина, но до него все же доходили постоянные на него жалобы. Александр I возвратился в Петербург в средине июля 1814 года, а уже 30-го августа состоялась отставка Ростопчина от должности главнокомандующего Москвы. К удивлению Р., он был оставлен в звании состоящего при особе Государя и пожалован при этом в звание члена Государственного Совета.
Еще будучи главнокомандующим в Москве, Р. задумал было издать на свой собственный счет роскошное описание Отечественной войны с портретами всех лиц, отличившихся во время нее. С этой целью он начал собирать материалы и поручил талантливому художнику А. Л. Витбергу (впоследствии академику) рисовать для этого издания виньеты, картины и портреты, но начавшаяся вскоре ипохондрия помешала ему осуществить это благое намерение. Из собранных же Ростопчиным материалов был им опубликован только «Подробный список всех корпусов, составлявших французскую армию в 1812 году, с приложением расписания потерь...», составленный им по рапортам французского Генерального Штаба, покинутым в Москве Принцем Невшательским (Бертье); издание этого списка Р. снабдил своим предисловием, в котором указывал, откуда заимствованы им публикуемые сведения.
По выходе в отставку и по приведении в порядок своих личных дел, Р. пробыл некоторое время в Петербурге, но, окончательно убедившись, как враждебно настроены против него придворные сферы, он счел за лучшее на время совершенно удалиться от дел; сперва его намерением было снова поселиться в сожженном им самим Воронове, но все продолжавшая развиваться болезнь, осложнившаяся появлением геморроидальных страданий, вынудила его отказаться от этого плана и уехать за границу. Р. выехал 16-го мая 1815 года, рассчитывая провести вне России только курс лечения, но ему суждено было остаться за границей в течение целых восьми лет, т. е. до конца 1823 года.
Первоначально Р. направился в Германию, пробыл некоторое время в Берлине, а оттуда поехал в Карлсбад, где и приступил к лечению. Оставление России должно было в общем подействовать на Р. благотворно уже по одному тому, что он удалялся от самого источника своих постоянных раздражений. За границей его никто не только не донимал жалобами, но, напротив, часто даже самое имя его, как виновника московского пожара, вызывало чувства уважения и изумления. Правда, примеры подобного преклонения перед подвигом, всеми ему приписываемым, Ростопчину приходилось встречать со стороны иностранцев еще и в России. Так, напр., он сам рассказывал со смехом А. Ф. Брокеру про приезжих англичан, остававшихся в Петербурге специально с тем, чтобы получить возможность взглянуть на него. Еще тогда же доходили до него, конечно, известия, что за границей имя его повсюду пользуется почетом, что, напр., в Ливерпуле новой городской площади дали его имя, что в Испании вошло в пословицу говорить «Это Ростопчин!», если что-нибудь было очень сильно или честно... Но там, на родине, к этого рода фактам, конечно, льстившим самолюбию графа, присоединялись и огорчавшие его неприятности и, как он думал, неблагодарность соотечественников. За границей же его почти повсюду ожидал самый трогательный прием. Почти везде в городах к его приезду собирались из окрестностей жители, дамы просили позволения зайти в его комнату и, извиняясь, объясняли свой визит желанием взглянуть на виновника гибели Наполеона; отцы приводили с тою же целью детей, хозяева гостиниц отказывались брать с него плату, а городские власти просили разрешения срисовать с него портрет... Все это внимание, разумеется, сильно трогало Р., трогало «чрезвычайно, до слез», как он сам признавался в своих письмах к русским друзьям, и утешало за перенесенные в прошлом обиды. «В немецкой земле», говорил он в одном из своих писем: «мне делают почести и признают главным орудием гибели Наполеона. По крайней мере, когда своим не угодил, то чужие спасибо скажут».
Интерес, возбужденный Ростопчиным за границей, не ослабевал почти все время его пребывания там; даже напротив, он достигал своего апогея, когда Р. случалось попадать в крупные центры. В Берлине его пригласил к себе Прусский Король; в Париже, куда Р. направился после лечения в Карлсбаде и где он решил остановиться на более продолжительное время вместе со своей семьей, он также, и притом неоднократно, получал аудиенции, а в 1820 году специально был приглашен в Лондон Английским Королем Георгом IV, пожелавшим познакомиться с прославившимся русским вельможей. Ростопчин тем охотнее исполнил просьбу Георга IV, что он сам в 1814 году, еще будучи в России, добивался, через посредство своего друга графа Воронцова, оказания ему какой-либо почести со стороны Англии и в особенности ее столицы – Лондона.
С 1817 года Р. окончательно устроился за границею со всею своею семьей, решив обосноваться в Париже; оттуда он часто предпринимал путешествия и по другим странам, побывал в Италии и снова посетил Германию и Англию. В Париже он продолжал вызывать всеобщее любопытство, и часто случалось, напр., во время спектаклей, что взоры всей публики обращались не на сцену, а на ложу, занимаемую Ростопчиным. Не прекращавшаяся болезнь заставляла Р. время от времени возобновлять свое лечение – главным образом в Бадене.
Выехав за границу вместе с семьею, в том числе со старшим сыном своим Сергеем, подававшим большие надежды в первые годы своей службы, но вскоре сильно расстроившим свое здоровье непрерывными кутежами, Ростопчин вскоре должен был окончательно разочароваться в своем первенце. Последний, пренебрегая лечением, продолжал вести в Париже настолько широкую жизнь, что вскоре вошел в большие долги. Уплатив несколько раз долги сына, Р. в конце концов отказался погашать их, и молодой Ростопчин попал в долговую тюрьму – St.-Pélagie. Многие упрекали отца в жестокосердии, тем более что он все-таки уплатил долги сына, собрав всех его кредиторов и уплатив им более 85000 рублей.
Еще более серьезное огорчение доставляло Р. в последние годы его жизни поведение его супруги, графини Екатерины Петровны (см.), перешедшей в католичество и стремившейся обратить в католицизм своих детей, родных и даже знакомых. Так, вслед за женой в католичество перешли и дочери Р., что заставило Р. приложить все усилия к тому, чтобы предохранить от этого шага хотя бы своего младшего сына Андрея. С годами здоровье Р. все более расшатывалось, чему много способствовали семейные неурядицы. Ко всему этому присоединилась, наконец, и тоска по родине. Покинув Россию неоцененным, Р. мог, однако, надеяться, что с течением времени и там его заслуги оценят по достоинству. Но годы шли, а на родине о нем почти не вспоминали; сам же он, хотя и провел за границей более 8 лет, не мог никак привыкнуть к новому укладу жизни; когда же и за границей постепенно привыкли к его имени, перестали говорить о его заслугах и постепенно стали забывать о нем, его все сильнее начало тянуть в Россию. Задумав вернуться на родину, Ростопчин должен был прежде всего позаботиться о том, чтобы примирить себя с общественным мнением России и Москвы; с этою целью, еще будучи в Париже, он подготовил и издал свою «Правду о московском пожаре» («La vérité sur l'incendie de Moscou»), наделавшую в свое время так много шума и поразившую современников. С этою же целью Р. Задумал, и частью осуществил, ряд других работ, которые также должны были служить оправданием его деятельности в качестве московского главнокомандующего. Так, в 1824 г. он собрал и подготовлял к печати свою переписку с Кутузовым, но осуществить это намерение ему почему-то не удалось. Приблизительно тогда же (т. е., вскоре после возвращения в Россию) Ростопчин написал и свои «Воспоминания о 1812 годе», которые также, надо думать, предназначались к печати, но остались неизданными и после смерти их автора были взяты вместе с перепиской и другими бумагами Р. и отданы на хранение в Государственный Архив. Содержание их ясно свидетельствует, что они написаны долгое время спустя после описываемых событий, когда свежесть впечатлений успела уже сильно поблекнуть, а потому в них неоднократно встречаются противоречия с тем, что делал и заявлял Р. в качестве активного участника Отечественной войны.
Окончательным толчком, побудившим Р. расстаться с Парижем и вернуться на родину, явилась болезнь его младшей, нежно любимой им дочери Елизаветы, только что выступившей в свете и сразу же приобревшей репутацию красавицы и девушки редкого, блестящего ума. В надежде, что больной поможет климат родины, отец перевез ее первоначально в свое подмосковное село Вороново, барский дом в котором, сожженный Ростопчиным в 1812 г., был уже возобновлен. По дороге в Россию сам Р. заболел и принужден был остановиться в Лемберге, вследствие чего переезд его в Москву осуществился лишь к средине сентября 1823 года. Почти тотчас же по возвращении в Россию, именно в средине октября, Р. стал хлопотать об окончательном выходе в отставку, хотя и до того он лишь номинально числился членом Государственного Совета. Желание его было исполнено и 14-го декабря 1823 г. он был уволен, с сохранением, однако, звания обер-камергера.
Получив через Аракчеева указ об увольнении, Р. писал этому временщику: «Извещение о всемилостивейшем увольнении меня от службы я имел честь получить. Теперь остается мне единственно избрать кладбище, где, соединясь с прахом вельмож и нищих сего мира, пролежу до страшного суда, на коем предстану с чистой совестью пред правосудием Божиим. Пожелав сего всякому христианину и Вам, имею честь пребыть и пр.
Здоровье дочери, однако, не поправлялось и в подмосковной деревне; Р. вскоре переехал ради нее в свое Ливенское поместье, но и там болезнь девушки продолжала прогрессировать, и она скончалась в Москве 1-го марта, 1825 г. Смерть ее окончательно сразила Ростопчина, и без того уже надломленного; с возвращения в Москву он все время сильно хворал; состоявшиеся в декабре два консилиума врачей нашли у него начало астмы, разлитие желчи и геморрой. Накануне Рождества 1825 г. судороги и удушье до того усилились, что близкие решили пригласить священника. Больной успел исповедаться и причаститься, а через день, 26-го декабря, его поразил припадок нервного паралича, отнявший у него способность речи. С этих пор он уже не поднимался с постели, почти не владел языком, хотя и продолжал оставаться в полной памяти. Эта предсмертная агония затянулась почти на месяц; каждую минуту можно было ожидать паралича мозга, но крепкий организм Р. продолжал упорно бороться. Он успел еще составить новое (второе) завещание, которым лишил наследства свою жену, тогда как по первому завещанию, написанному им еще в 1811 г., ей предоставлялось все его огромное состояние. В заботах о своих младших детях, в особенности о сыне Андрее, Р. назначил опекунами А. Ф. Брокера и Д. В. Нарышкина (мужа своей младшей дочери – Наталии Федоровны), завещав им препятствовать совращению женой сына в католицизм. Брокер, неотлучно проведший при постели больного почти месяц, кроме того, был назначен душеприказчиком, и ему умирающий поручал разобрать после своей смерти бумаги и сохранить их для младшего сына.
Граф Ф. В. Ростопчин умер 18-го января 1826 г., в 7 ч. 20 мин. утра, в Москве. Погребение его состоялось при большом стечении народа на Московском Пятницком кладбище, рядом с могилой его дочери Елизаветы и других детей. Исполняя волю покойного, на могилу его возложили простую мраморную плиту с лаконической надписью: «Граф Федор Васильевич Ростопчин, обер-камергер; родился 12 марта 1765 г., умер 18 января 1826 г.» и с эпитафией его собственного сочинения: «Посреди своих детей покоюсь от людей».
Кроме дочери Елизаветы (см. выше) у Ростопчина были еще следующие дети: Сергей (род. в 1793 г., ум. 4-го апреля 1836; см. выше), Наталья, в 1819 г. вышедшая замуж за Дмитрия Васильевича Нарышкина, бывшего впоследствии Таврическим губернатором (скончалась в Царском Селе 2-го июля 1863 г., погребена в Москве, с отцом), Софья (род. в июле 1799 г.), бывшая за графом Евгением де Сегюр, Мария (род. и ум. в 1805 г.), Павел (род. 27-го января 1811, ум. 12-го августа того же года) и Андрей (см.), женатый на Евдокии Петровне Сушковой, известной писательнице (см.).
Известно несколько портретов Ростопчина, из коих писанный художником Сальватором Тончи находится ныне в зале Совета Имп. Акад. Художеств (этот портрет гравирован Клаубером); другой портрет, работы Кипренского, находится в Московском Архиве Министерства иностранных дел; третий, работы А. Л. Витберга – в Московском Российском историческом музее; четвертый, карандашный, неизвестного художника – в собрании портретов русских деятелей в Румянцевском музее. Существует много гравированных портретов Р.; одних основных оригиналов считается пять, число же различных копий с них доходит до 30, в том числе, правда, и несколько карикатур. Из гравюр одною из лучших считается портрет работы Клаубера, изображающий графа на 37-м году его жизни, а за более позднее время самым похожим считается портрет, гравированный Осиповым в 1812 г. Под одним из этих портретов Р. подписал в годы своего вынужденного бездействия двустишие: «Без дела и без скуки сижу, поджавши руки»; другую гравюру он снабдил такой же краткой надписью: «Он в Москве родился и ей пригодился»; наконец, на третьем портрете известна следующая стихотворная надпись, принадлежащая перу самого Р.: «Je suis né Tartare et j'ai voulu être Romain. Les Français m'ont fait barbare, et les Russes – Georges-Dandin».
Не о многих деятелях русской истории существует столько разнообразных и большей частью противоречивых и непримиримых характеристик, как о Ростопчине. Уже одно это свидетельствует, что он был личностью незаурядною, оригинальною, с трудом укладывающеюся в рамки обычного понимания. Трудно, поэтому, дать его исчерпывающую и всеобъемлющую характеристику, приемлемую как для почитателей, так и для противников его, когда даже в оценке одной его политической роли в 1812 г. приходится сталкиваться с такими диаметрально противоположными отзывами, как эпитеты «Герострат» и «несравненный патриот». Оценка его личного характера также представляет немало затруднений ввиду тех противоречий, какие были заложены в нем самою природой. По внешности Р. был среднего роста, плотного телосложения; широкое лицо и хотя правильный, но короткий нос как бы напоминали о его монгольском происхождении; он имел голубые глаза, в движениях был быстр и даже резок. Он сам говорил про себя: «ростом велик, лицом калмык, плешив, не спесив, сердцем прям»... Нервный, раздражительный и даже желчный во вторую половину жизни темперамент делал Ростопчина не всегда уживчивым, но это качество не помешало ему завязывать и поддерживать продолжительные и живые связи с такими людьми, как князь Цицианов, граф Воронцов, граф Головин, Карамзин и др. Раздражительность не мешала ему быть общительным, и он умел соединять в себе, говоря словами одного из его биографов, «неумолимую жестокость башкира с любезностью француза начала ХIХ века». В нем, действительно, непостижимым образом соединялись коренной русский, истый москвич – с чистокровным парижанином. По отзывам большинства современников, Р. был вообще человеком словоохотливым, был чужд всякого педантства, натяжек и принуждения; обладал даром красноречия, почему роль его собеседника сводилась лишь к тому, чтобы слушать его пересыпанную остроумными выражениями речь. Он всегда умел соразмерять свои рассказы с умом и понятиями того, с кем разговаривал. Сообщество людей ему было необходимо, по отзыву одного из современников, «как хирургу оператору нужна клиника… уединение, отшельничество не могли ладить с натурой его: он любил быть действующим лицом на живой и светской сцене; ему, как актеру, отличающемуся великим дарованием и художеством, нужны были партер и ложи, занятые избранными и блестящими слушательницами... В избранных салонах он был душою общества. Он прекрасно владел даром слова, по-русски и по-французски. При нем охотникам говорить самим было мало простора. Разговор его был разнообразен содержанием, богат красками и переливами оттенков. Он хорошо знал историческое царствование Екатерины и анекдотическое царствование Павла. Он был довольно искренен и распашист в воспоминаниях и рассказах своих... В продолжение речи своей имел привычку медленно и, так сказать, поверхностно принюхивать щепотку табаку, особенно перед острым словом или при остром слове; он табаком, как будто порохом, заряжал свой выстрел. Острословие было отличительной чертой Ростопчина как в его беседах, так и в переписи, и многим было небезопасно попасть под его перо или под его острый, как бритва, язык. Он умел, говоря словами русской пословицы, «подбивать слова бархатные атласом». Порою эта острота переходила у него в насмешливость и злоречие, от которого, в конце концов, под конец жизни ему пришлось поплатиться самому: покинутый обществом, он доживал свой век в одиноком желчном раздражении. Слывя за хорошего рассказчика, Р. умел отменно искусно представлять в лицах разные случаи»... Его рассказы всегда имели широкий успех. Про себя самого он так писал в своей автобиографии: «Был христианин, россиянин, бахарь, пахарь, язычник, птичник, наездник, насмешник, читатель, писатель и во весь век – честный человек». Едкая насмешка не покидала Ростопчина почти до самой его кончины. Известны его слова, сказанные им о декабристах, когда он сам стоял уже одной ногой в гробу: «Обыкновенно сапожники делают революцию, чтобы сделаться господами, а у нас господа захотели сделаться сапожниками».
Проявившаяся по вторую половину его жизни желчность имела своим последствием развитие в характере Р., под конец его жизни, мизантропии, которая так противоречила его общительности; на первых порах это новое настроение проявлялось в нем лишь урывками, и ему часто удавалось подавлять в себе такие приступы; но с годами его презрение к людям все более возрастало, чем больше ему приходилось углубляться в жизнь и приходить в столкновение с людьми. Первоначально оно, быть может, находило себе исход в его ненависти к Франции и к французам, которых он ненавидел и ругал на чистом французском языке, поражая их оружием, которое он у них же сам заимствовал. Позднее, особенно в годы невольного изгнания, это чувство овладело им почти всецело, находя для себя пищу сперва в двусмысленных отношениях к нему Кутузова, затем в неблагодарности к нему москвичей и, наконец, в охлаждении Императора Александра.
Большинство современников считало Ростопчина человеком весьма талантливым и энергичным; его ума не отрицала и Екатерина Великая, называвшая его за его гаерские выходки «сумасшедшим Федькой»; ценил его и фельдмаршал Суворов. Но ум Ростопчина был несколько особого свойства: в нем было больше блеска и внезапности, чем основательности и убеждения; он был достаточно разносторонен, чтобы не замкнуться в узком кругу одной какой-нибудь специальности, но в нем не было и той широты и мощи, которая так необходима для деятельности государственной. Эти качества обеспечили Ростопчину его жизненный успех, но они же наметили и предел его. Что касается нравственной характеристики Ростопчина, то нельзя умолчать о таких его качествах, как неподкупная честность и искренность характера; можно разно оценивать его отношения к Императору Павлу I, но нельзя отказать ему в преданности и благодарности, какую он всегда питал к своему благодетелю и к его памяти. Он был на редкость щепетилен относительно личных просьб; во многих поступках, как, напр., в пожертвовании своею усадьбою в Воронове или имуществом в Москве, он выступает настоящим рыцарем, но наряду с этим, в силу своей страстности и невоздержности, он бывал порою без меры жесток и беспощадно суров к тем, кто становился на его пути. Рисуя свой нравственный портрет, Р. сам говорит, что он «был упрям, как лошак, капризен, как кокетка, весел, как дитя, деятелен, как Бонапарте, но все это, когда и как вздумается». Несмотря на всю резкость и прямолинейность своего характера, Ростопчин был добр и великодушен; плохой педагог сочетался в нем с нежным отцом, и это сочетание явилось одною из основных причин крушения его семейного счастья. Ко всему этому надо, наконец, добавить, что Р. обладал редкою наблюдательностью, уменьем быстро схватывать и подмечать особенности народной жизни и чуждой ему среды. За годы своего вынужденного пребывания в деревне под Москвой он до тонкости изучил психологию великорусского простонародья, что и использовал в своих пламенных дружеских посланиях. Таков встает пред нами облик Ростопчина; он имел полное право сказать про себя в конце жизни: «вышел сам собою, делами, чинами, орденами, местами в вельможи».
Выше уже было указано, какое важное историческое значение имеет переписка Ростопчина с Имп. Александром. Не менее замечательна, но значительно более обширна переписка Р. с графом С. Р. Воронцовым. Сближение Р. с тогдашним русским послом в Лондоне относится к самой начале карьеры первого, а именно к периоду его заграничного путешествия в 1787–1788 г., когда, будучи всего в чине поручика Преображенского полка, молодой Ростопчин посетил Англию и здесь обратил на себя внимание Воронцова, когда-то также начавшего свою службу в Преображенском полку. Воронцов принял близкое участие в судьбе молодого офицера, и между ними, несмотря на значительную разницу лет и полное несоответствие положений, завязалась уже тогда живая переписка, оборвавшаяся затем в 1803 г. и возобновившаяся в 1813 году. Особенно усердным корреспондентом Р. был в годы царствования Екатерины II; руководимый отчасти чувством благодарности, отчасти же высоким почитанием, с каким он относился к своему покровителю, он не уставал посвящать его во все события придворной жизни, во все толки, слухи и мелочи придворных интриг.
С воцарением Павла I роль обоих друзей радикально изменилась в связи с переменой положения самого Ростопчина, но переписка их от этого еще более выиграла в интересе. Став близко к кормилу власти, Р. не только перестал нуждаться в поддержке своего Лондонского друга, но, по иронии судьбы, сам превратился в его покровителя. В первые же дни нового царствования он выхлопотал ему чин и вообще постарался расположить Павла в пользу Воронцова. Это ему и удалось как нельзя более, и он писал по этому поводу в Лондон: «Знайте, что ваша личность и ваши труды угодны и нужны Императору, – не лишайте его такого слуги, как Вы». Ростопчину удалось также настоять на том, чтобы Воронцов был оставлен в Лондоне, тогда как Павел I первоначально проектировал вызвать его в Петербург. Эта услуга была особенно ценна для Воронцова, который не хотел расставаться с Англией и уже подумывал об отставке. Но и помимо этой Ростопчин оказал своему другу немало иных услуг, щедро отплатив ему за прежнее участие в его судьбе, и Воронцов в своих ответных письмах не переставал его благодарить. В письмах Р. за этот период, когда он стоял во главе управления политическими делами, находится множество сообщений животрепещущего интереса, приправленных желчными и резкими выходками по адресу отдельных лиц. В этой письменной беседе, не прекращавшейся в течение ряда лет, Р. отводил свою душу, делился с Воронцовым всеми новостями, переменами, проектами и планами; письма эти по историческим показаниям должны быть причислены к важнейшим документам эпохи, хотя и не всегда, быть может, беспристрастным. Лишь начиная с 1800 г. письма Ростопчина становятся более краткими, отрывочными и служат скорее намеками на то, что приходилось ему переживать, чем подробными отчетами; такой характер писем этого периода всецело объясняется атмосферой, царившей в России в последние месяцы царствования Павла, когда всякий жил с опаской, остерегался проговориться не только на бумаге, но и на словах. Ростопчин в это время даже просил Воронцова сжигать его письма, а при переписке чаще всего прибегал к шифру. Вскоре Р. еще более охладел к переписке, отчасти под влиянием собственных неудач и удаления от двора, отчасти потому, что граф Воронцов не соглашался с его оценкой графа Панина, которого тот считал главным виновником крушения своей политической карьеры. Изредка поддерживаемая в первые годы нового царствования, переписка друзей в 1803 г. совершенно оборвалась и возобновилась лишь девять лет спустя, когда исторические события вновь выдвинули Ростопчина на политическую арену. На этот раз первый шаг к возобновлению переписки сделал Воронцов, восторгавшийся образом действий Ростопчина в качестве главнокомандующего в Москве. С этих пор переписка между ними не прекращалась уже до самой смерти Р., а после того, как ему в 1815 г. пришлось покинуть Россию, почти ежегодно происходили и личные свидания друзей в Париже или Лондоне.
Письма Р. в этот период являются хроникой тогдашних новостей, полны живого интереса, поражают необычайно меткостью, желчно-остроумной наблюдательностью и неумолимым скептическим отношением ко всем вопросам дня и ко всем тогдашним событиям европейской жизни. По отношению к Франции и к французам автор остается прежним Ростопчиным 1806–1812 гг., полным ненависти и презрения ко всему французскому, к самой нации, которую он не перестает считать пустой, развращенной до мозга костей и стремящейся заражать ядом своих пороков чуть ли не весь человеческий род. Эта же оценка, если только не более сгущенная, замечается в его письмах по отношению к России; с резким осуждением относится он к той среде, которая в описываемую эпоху окружала Императора Александра I; он недоволен буквально всем и всеми, и в этом недовольстве нельзя не усмотреть отпечатка его личного разочарования и болезненного чувства оскорбленного самолюбия; но при этом трудно подметить его собственные положительные идеалы: в одно и то же время он обнаруживает и глубочайшую антипатию к либеральным стремлениям общества, и к реакционной политике власти. Быть может, в этом отразились его оторванность от русской почвы и нежелание войти целиком в чужую жизнь, но политическое чутье не покидало его и в эту пору, и он с редкой наблюдательностью подмечал симптомы приближавшегося крушения Реставрации и непрочность трона Бурбонов во Франции.
Оценивая всю переписку Ростопчина с Воронцовым, охватывающую с небольшим промежутком почти 40-летний период времени, необходимо отметить, что она, помимо автобиографического значения (Р. делился со своим другом также и мельчайшими подробностями своей семейной жизни, вплоть до самых интимных) имеет большой исторический интерес. В этих его письмах и заметках отразилась, как в зеркале, вся современная ему жизнь; в его лице перед нами не только политический деятель и писатель-памфлетист, но и летописец, хотя и не всегда беспристрастный, но показания которого не могут быть опущены уже в силу одной лишь важности тех ролей какие ему довелось играть. Целое поколение нашло в этих письмах Ростопчина своего меткого критика. Страстность и впечатлительность автора приводят его правда, иногда к противоречиям и сплошь и рядом об одном и том же лице у него можно встретить совершенно различные отзывы; но как бы ни были неверны отдельные суждения Ростопчина, в целом его переписку нельзя не ценить за сообщение множества ценных исторических свидетельств, а автору ее нельзя отказать в зоркой наблюдательности и в редкой живости изложения. Вот как характеризует эту переписку Р. один из его современников, князь Вяземский: «Это горячий памфлет; но памфлеты обыкновенно и пишутся сгоряча на нескольких страницах, на известное событие или по известному вопросу. А здесь памфлет почти полувековой и ни на минуту не остывающий... Нельзя оторваться от чтения, хотя не всегда сочувствуешь писавшему; нередко и осуждаешь его. Многому научиться из этой переписки, за многое поблагодаришь; но общее заключительное впечатление несколько тягостно. Бранные слова так и сыплются: он за ними в карман не лезет; они натурально так и брызгают с пера. Не хотелось бы помянуть покойника лихом, а невольно скажешь, что он был большой ругатель; но вместе с тем признаешься, что ругательство его часто очень забавно, и пришлось бы пожалеть, если бы он менее ругался…».
Письменные сношения Р. были вообще весьма обширны: хотя и до сих пор опубликована далеко не вся переписка его, но даже одно опубликованное достигает весьма внушительных размеров. Ввиду важного значений этих писем для истории, помимо чисто биографического интереса, ниже приведены сведения о его переписке с отдельными лицами.
Так, письма гр. Ф. В. Ростопчина напечатаны: 1) К Александру I: Отрывки из 29 писем (с 7-го мая по 2-е декабря 1812 г. и 2 письма 1813 г.), по подлинникам в Военно-ученом архиве Главного Штаба, появлялись в печати в разных исследованиях, напр. у А. Попова в «Русском Архиве» 1875–1876 г. и в «Русской Старине» 1877 г.; отрывок из письма на французском языке – в сочинении Корфа: «Жизнь графа Сперанского», 1861 г., т. II, стр. 66; отрывки из них переизданы также в Matériaux, стр. 271–273; отдельные письма помещены также: в «Русском Архиве» 1871 г., стр. 1843; 1881 г., кн. III, стр. 216–219, 412–414; 1892 г., кн. II, стр. 399–447 и 520–565, 1909 г., кн. I, стр. 26–36, 50–51; у Н. Ф. Дубровина: «Отечественная война в письмах современников», стр. 2–5; значительно пополнена переписка Р. с Имп. Александром Н. Шильдером в «Русской Старине» 1893 г., т. LXXVII, январь, стр. 173–208; там же приведены и ответные письма Александра I. – главным образом за 1813 и 1814 г.; у П. И. Щукина: «Бумаги, относящиеся до Отечественной войны 1812 г.», ч. VII, стр. 418–428 (11 французских подлинников писем за 1812–1814 гг.). 2) К князю Кутузову: донесение от 4 сентября 1812 г. – и «Записках» Ермолова, изд. 1, 1865 г., ч. I, прилож., стр. 224; 11 писем за август и сентябрь 1812 г. хранятся в делах Моск. Отд. Общ. Арх. Главного Штаба; напечатаны они в «Русск. Архиве» 1875 г., кн. III, стр. 456–460; в книге Н. Дубровина «Отечественная война в письмах современников», стр. 153; «Русск. Старина» 1870 г., т. II .(№ 9), стр. 305; «Библиограф. Записки» 1861 г., № 1. 3) К А. А. Петрово-Соловово: копия письма от 15 февр. 1813 г. – в сборнике Щукина: Бумаги, относящиеся до Отеч. войны, ч. VI, стр. 95; 4) К графу Румянцеву: письма за 1788 г. – в «Matériaux:», изд. в Брюсселе, стр. 26–27; «Русск. Архив» 1887 г., «Девятнадцатый век» Бартенева. 5) к князю А. И. Горчакову – «Русск. Архив» 1871 г., стр. 152–153. 6) к жене: Correspondance avec la comtesse Rostopchine 1814–1820 г. помещена в «Matériaux», стр. 289–363, а также в «Русск. Архиве» 1901 г., кн. II, стр. 461–507. 7) к Великой Княгине Екатерине Павловне: 3 письма 1810 г. в «Русск. Архиве» 1869 г., стр. 759–763, 1876 г., кн. I, стр. 374–375; письмо 1812 г. – 1878 г., кн. II, стр. 370, 371; 1909 г., кн. I, стр. 37–38. 8) к Великому Князю Константину Павловичу: 2 письма за февраль 1811 г. – в «Русск. Архиве» 1869 г., стр. 763–766. 9) к графу П. А. Толстому: 7 писем, с 31-го июля по 2-е октября 1812 г. – в Военно-учен. архиве Главного Штаба; одно из них напечатано в «Русск. Арх.» 1875 г., кн. II, стр. 380–381; «Заря» 1871 г., авг., стр. 186–190. 10) к графу Н. И. Салтыкову, от 30-го июня 1812 г. – в Военно-учен. архиве Главного Штаба, напечатано в «Русск. Архиве» 1875 г., кн. II, стр. 287–288; в соч. Н. Дубровина: Отеч. война в письмах современников, стр. 47. 11) к А. Ф. Брокеру: письма за 1815–1818 гг. – в «Русск. Архиве» 1868 г., стр. 1873–1924. 12) к Н. Н. Бантыш-Каменскому: 4 письма за август 1812 г. – в «Русск. Архиве» 1875 г., кн. III, стр. 291–295; «Русск. Старина» 1889 г., № 10, стр. 191–192. 13) к Императрице Елизавете Алексеевне у Н. Дубровина: Отеч. война в письм. соврем., стр. 511–512, 523, 530. 14) К фельдмаршалу князю А. В. Суворову: Фукс, История Российско-Австрийской кампании 1799 г., ч. III, стр. 272–274; 2 письма и «Отеч. Зап.» 1854 г., т. 95, отд. 2; «Русск. Вестник» 1842 г., № 3, отд. II, стр. 365; «Русск. Архив» 1871 г., стр. 1460–1462; «Исторический, стат. и геогр. журнал» 1828 г., ч. I, № 3, стр. 210 (3 письма 1799 г.); «Русск. Инвалид» 1835 г., № 40–44 (письма 1799 г.); «Журн. для чтения воспит. Военно-учебн. завед.» 1838 г., т. XIII, стр. 116–117; Полн. собр. сочин. Ростопчина, изд. Смирдина, стр. 145–160; «Московский Телеграф» 1826 г., ч. VIII, стр. 191–205 (9 писем за 1799 г.); письма Суворова к Р. – «Военный Журн.» 1811, ч. IV. 15) к князю П. Д. Цицианову – 29 писем и отрывков из них помещены в «Отеч. Зап.» 1854 г., т. 95, отд. 2, стр. 3–57; письма за 1803–1806 г. напечатаны в «Matériaux», стр. 447–525, и в «Девятнадцатом Веке», кн. II, стр. 1–113. 16) к Н. И. Мосоловой – Щукинский Сборн., т. IV, стр. 362–364 (два письма). 17) к Д. М. Полторацкому 3 письма – в «Отеч. Зап.» 1854 г., т. 95, отд. 2, стр. 25–26. 18) к О. П. Козодавлеву – в «Трудах Черниг. Губ. Архивн. Комм.», вып. II, стр. 23–24 (письмо от 11 сент. 1813 г.). 19) к С. Н. Глинке – 1 письмо в «Отеч. Зап.» 1854 г., т. 95, отд. 2, стр. 64; «Русск. Архив» 1876 г., кн. III, стр. 430–432; «Русск. Вестник» 1813 г., № 5, стр. 65–75; С. Глинка, «Русское чтение», вып. III, СПб. 1845 г., стр. 215–256. 20) к князю П. И. Багратиону: отрывок письма – в Словаре Бантыш-Каменского, т. III, стр. 153; 2 письма (от 2 августа 1812 г.) – в Военно-учен. арх. Главн. Штаба; «Русск. Архив» 1875. г., кн. III, стр. 6; 1896 г., кн. 1, стр. 562–563; 2 письма от августа 1812 г. – в книге А. Терещенка: Опыт обозрения жизни сановников, ч. II, СПб. 1837, стр. 221–223 и примеч. 240-е. 21) к П. С. Валуеву: «Библиогр. Записки» 1861 г., стр. 21–23 (письмо 1813 г.), «Русск. Старина» 1901 г., апр., стр. 46–52 (письма 1812 г.). 22) к Ф. П. Ключареву – у Н. Дубровина: «Отеч. война в письмах соврем.», стр. 32. 23) к Д. И. Киселеву – 4 письма в «Русск. Архиве» 1863 г. (2-ое изд.), стр. 812. 24) к А. П. Нащокину – в книге: «Чудесное исцеление, или путешествие к водам Спасителя в селе Рай-Семеновское», СПб. 1817 г., стр. 79–80 (письмо от 30 августа 1812 г.). 25) к князю А. Н. Голицыну – «Русск. Архив» 1895 г., кн. III, стр. 484–485; у Н. Дубровина: Отеч. война в письмах соврем., стр. 103; в «Журн. Ряз. Уч. Арх. Комм.» 1885 г., № 11, стр. 6–7. 26) к Крюкову, Нижегородскому губернатору – в книге барона M. А. Корфа: «Жизнь графа Сперанского», 1861 г., т. II, стр. 56. 27) к А. Д. Балашову – в «Русск. Архиве» 1875 г., кн. II, стр. 385–386; 1881 г. кн. III, стр. 226–227 и 1909 г. кн. I, стр. 47; «Русск. Старина» 1881 г., т. XXXII, стр. 219–220; у Н. Дубровина: Отеч. война в письмах современников, стр. 1, 9, 12, 37, 58, 63, 69, 75, 80, 89, 90, 94, 102, 104, 114, 303, 316, 430, 439, 446, 456, 459, 461, 481, 490, 498, 517, 526). 28) к графу M. M. Сперанскому – письмо, считаемое апокрифическим – в «Историческом сборнике», изд. в Лонд. 1859 г., кн. I. 29) к Я. И. Булгакову – «Русск. Архив» 1875 г., кн. I, стр. 6. 30) к графу Головкину – «Matériaux», стр. 409–443. 31) к Г. Р. Державину – 1 письмо в «Др. и Нов. России» 1875 г., № 8; перепеч. в соч. Державина. 32) к графу С. Р. Воронцову – «Русск. Архив» 1876 г., кн. I, стр. 77–120, 206–222, 393–415; кн. II, стр. 57, 81–90; кн. III, стр. 65–103, 414–429; 1887 г. (из «Архива Воронцова»); «Matériaux», стр. 363–409; отрывки – в «Русск. Старине» 1876 г., т. XVII, стр. 437–460, 691–705; «Архив князя Воронцова», т. VIII (130 писем 1791–1825 гг.) и т. XXIV (в «Сборн. Имп. Русск. Ист. Общ.», т. XXIX, стр. 192–512 – выписки из писем Р.). 33) к Московскому гражданскому губернатору Обрескову – предписание от 20-го дек. 1812 г. помещено в сборнике П. Щукина: Бум., относ. до Отеч. войны, т. IV, стр. 357. 34) к князю С. М. Голицыну – «Русск. Архив» 1876 г., кн. II, стр. 144–146; П. Щукин, Бумаги, относ. до Отеч. войны 1812 г., ч. VII, стр. 207 (письмо от 8 июня 1813 г., 35) к графу Н. М. Каменскому: Щукинский Сборник, т. IX, стр. 187–188 (письмо 1810 г.). 36) к графу Панину – «Русск. Архив» 1876 г., кн. III, стр. 432–436; три письма – «Русск. Архив» 1909 г., кн. II, стр. 445–454. 37) к графу С. К. Вязьмитинову: Щукин, Бумаги, относ. до Отеч. войны, ч. VII, стр. 416 (письмо от 30 октября 1812 г.), «Русск. Архив» 1881 г., кн. III, стр. 222–225, 414–417; 1909 г., кн. I, стр. 39–47; у Н. Дубровина: Отеч. война в письмах соврем., стр. 46, 458, 481, 493. 38) к князю С. Н. Долгорукову – «Русск. Архив» 1888 г., кн. II, стр. 265–288. 39) к управителю Орловских деревень (1815 г.) – «Русск. Архив» 1864 г., стр. 834–835. 40) к князю В. Н. Горчакову – «Русск. Архив» 1888 г., кн. II, стр. 291; 41) к князю А. И. Горчакову – 1 письмо от 17 авг. 1812 г. – у Щукина, Бумаги 1812 г., ч. VII, 413–415, (2 письма за сент. 1812 г., – ч. VIII, стр. 77–80. 42) к кн. Н. Б. Юсупову – «Русск. Архив» 1895 г., кн. II, стр. 114. 43) к Имп. Марии Феодоровне: донесения от января 1814 г. – Щукин, Бумаги Отеч. войны 1812 г., ч. VIII, стр. 412; там же, ч. VI, стр. 126 (письмо Р. от 11 июля 1812 г.), 44) к А. Ф. Лабзину – «Русск. Стар.» 1913 г., т. CLIII, февр., стр. 419–430 (8 писем, 1800–1813 г., с примечаниями Б. Л. Модзалевского). 45) к Н. И. Новикову – «Русск. Библиофил» 1913 г., апр. (письмо 21-го марта 1804 г., сообщ. по копии Б. Л. Модзалевским). 46) Письма к неизвестным лицам: 1) в Альманахе «Русская Правда» 1860 г., 2) в «Русск. Архиве» 1878, кн. I, стр. 292–298 (о состоянии России в конце царствования Екатерины II; написано приблизительно в 1794 и служило дополнением к письмам Р. к графу С. Р. Воронцову); 3) «Русск. Арх.» 1881 г., т. III, стр. 220–221; 4) «Щукинский сборник», т. VI, стр. 397. 47) Рапорты Сенату – «Русск. Арх.» 1868 г., стр. 884. 48) деловая переписка с Московским обер-полицм. Ивашкиным – П. Щукин, Бумаги, относ. до Отеч. войны 1812 г., ч. I, стр. 48–128, ч. II, стр. 10–124 и 210–217, ч. III, стр 108–195 и ч. VII, стр. 104–105.
Выше упоминалось уже о литературной деятельности Ростопчина, но последняя далеко не исчерпывается произведениями, о которых шла речь. Ввиду разногласий относительно принадлежности ему некоторых произведений, считаем нелишним привести здесь их список, по возможности в хронологическом порядке их написания или появления в печати.
В 1806–1812 гг. Р. напечатал: 1) «Плуг и соха» (брошюра, Москва. 1806 г., изд. без имени автора); первоначально приписывалась кн. Е. Р. Дашковой, хотя из эпиграфа, приложенного к ней, явствует, что автором был Ростопчин; 2) «Мысли вслух на Красном крыльце, с приложением письма Силы Андреевича Богатырева к одному приятелю в Москве», СПб. 1807 г., изд. А. С. Шишковым; в том же году переиздана самим Р. в Москве. Перепечатано в собр. Соч., изд. Смирдина; 3) Вышеупомянутое Письмо Силы Андреевича Богатырева к одному приятелю в Москве, 1807 г., вошло в Собр. соч. Р., изд. Смирдина, стр. 14–24; 4) «Вести, или убитой живой. Комедия в одном действии», изд. в Москве в 1808 г.; перепеч. в. «Русск. Архиве» 1867 г. и в изд. Смирдина, стр. 25–134; 5) Письмо Устина Веникова к Силе Андреевичу Богатыреву и ответ Силы Андреевича Богатырева Устину Ульяновичу Веникову, М. 1808 г; в изд. Сочин. Смирдина, стр. 135–144, оба письма помещены отдельно; 6) О Суворове – «Русск. Вестник» 1808 г., № 3, стр. 241–249; 7) Письмо Устина Веникова к издателю «Русского Вестника» – «Русск. Вестник» 1808 г., № 1, стр. 68; позднее перепечатано в «Отеч. Зап.» 1854 г., т. 95, отд. 2, стр. 62; 8) «Ох, французы». Народная повесть из былей, написана в период 1808–1812 г.; автор предполагал предать ее тиснению, но не успел, по-видимому, окончательно обработать, и она осталась неизданной. Повесть эта, разбитая на LIX небольших глав, полна язвительных сарказмов, дышащих ненавистью к французам и направленных против нравов тогдашнего Русского общества. Оригинальная манера письма, образный язык, знание окружающей среды роднят это произведение Р. с теми, о которых приходилось уже говорить выше. Напечатана она была впервые в «Отечеств. Записках» 1842 г., т. XXIV, отд. ?, стр. 257; по-французски – в «Matériaux; переиздана по-русски в «Русск. Архиве» 1902 г., кн. II, стр. 5–52; 9) «La vérité sur l'incendie de Moscou», написанная в Париже 5-го марта 1823 г., издана там же; по-русски, в переводе А. Волкова, появилась в Москве также в 1823 году; переиздана по-французски в «Matériaux»; см. в Собр. сочин., изд. А. Смирдина, СПб. 1853 г., стр. 255–298; там же помещен Русский перевод, стр. 199–254; возражения на нее в брошюре: «Reponse а l'auteur de la «Vérité», par Chambray, Paris. 1823; 10) «Картины Франции в 1823 г.»; была представлена Ростопчиным Александру I; это – политический трактат на французском языке, рекомендовавший правительству агрессивную политику по отношению к Франции. Напечатано в «Matériaux»; в переводе – «Русск. Архив» 1872 г., стр. 965–985; 11) «Fragments des mémoires sur l'année 1812»; записки эти, взятые после смерти Ростопчина по распоряжению правительства для помещения вместе с другими бумагами Р. в Государственный Архив, долгое время находились в Архиве III Отделения Собственной Е. И. В. Канцелярии, затем были переданы в Архив Канцелярии Военного Министра, а в 1880-х гг. поступили в Военно-ученый архив Главного Штаба. Они составляют рукопись на 42 полулистах, на французском языке; со списка, снятого с рукописи, были изданы в «Matériaux» сыном Р. значительные выдержки; в переводе использованы А. H. Поповым в его «Очерках об Отечественной войне» – «Русск. Архив» 1875 и 1876 гг. и в «Русской Старине» 1877 г., а также в сочинении Сегюра: «Vie du Comte Rostopchine», Р. 1871 и в «Девятнадцатом Веке», кн. II, стр. 114–120; полностью же перевод сделан И. И. Ореусом и помещен в «Русск. Старине» 1889 г., № 12, стр. 643–725; 12) «Mes mémoires, ou moi au naturel, écrits en dix minutes», – довольно изящная миниатюра в 15-ти главках, полная едкой иронии, написана была в 1823 г., уже по возвращении из-за границы в Москву, по вызову гр. Анны Влад. Бобринской. Напечатано в Собр. соч., изд. Смирдина, стр. 303–320, вместе с переводом на русский язык; в «Matériaux», в «Русск. мире» за 1860 г., № 50, у Ségur'а: Vie du comte Rostopchine, р. 342–347; у Schnitzler'а и др. В Париже вышло в издании С. Д. Полторацкого в 1839 г. под названием: «Mémoires du C-te Rostoptohine écrits en dix minutes»; 13) «Journal écrit à Berlin, les années 1786 et 1787»; напечатан по-французски в «Matériaux», изданных сыном, графом А. Ф. Ростопчиным в Брюсселе; 14) «Путешествие по Пруссии», относящееся к тому же пребыванию Р. за границей (1784); почти половина очерка занята описанием неприятностей, которые суждено было испытать путешественнику; с обычной иронией автор отмечает странный для него характер и обычаи немцев; между прочим, он подробно останавливается на описании торжества Берлинской Академии Наук. Впервые было напечатано в переводе на русский язык в «Москвитянине» 1849 г., кн. I, стр. 69–92, кн. X, стр. 77–90, кн. XIII стр. 3–14 и кн. XV, стр. 121; затем в журнале «L'Observateur» и в «Matériaux» Ростопчина-сына; 15) «Последние дни жизни Императрицы Екатерины II»; написано почти тотчас после событий; напечатано на французском языке в «Matériaux»; в «Чт. Общ. Ист. и Др.» 1860 г., кн. III, отд. V, стр. 155–166, без конца, и во второй раз – в 1863 г., кн. 11, отд. V, стр. 171–184 – полностью; и «Русск. Архиве» 1869 г.; 16) записка «О политическом состоянии Европы». Известна в двух, несколько разнящихся редакциях; одна из них напечатана в первый раз в сборнике «Памятники новой русской истории», изд. В. Кашпиревым (СПб. 1871 г., т. I, стр. 102) под заглавием: «Картина Европы в начале XIX столетия и отношение к ней России»; затем была перепечатана в 1873 г. в «Сборнике исторических материалов и документов», изд. М. Михайловым, стр. 102–111. Этот список записки был сделан князем А. И. Гагариным с подлинника, полученного им от Вел. Княгини Екатерины Павловны, которая в свою очередь получила его от самого Ростопчина. Другой же список, в копии из бумаг Р., был передан сыном его Андреем редакции «Русского Архива» и был напечатан в этом журнале за 1878 г. (кн. I, стр. 103–110) под заглавием: «Записка графа Ф. В. Ростопчина о политических отношениях России в последние месяцы Павловского царствования». В «Revue d'histoire diplomatique» (1889 г., № 1) она помещена в искаженном французском переводе; поправки к нему см. в «Revue d'histoire» 1889 г., № 2. Наконец, в книге Н. К. Шильдера «Император Александр I» (т. I, стр. 285) помещена еще одна записка Р., но уже совершенно иного содержания: в ней речь идет не о разделе Турции, но о совокупных действиях России и Франции против Пруссии. Эта записка была найдена французами в Москве в доме графа Р. в 1812 г. и озаглавлена в печати: «Note, présentée à l'Empereur Paul en 1800, après l'époque de la signature de la paix de Luneville». Выраженный Р. в записке этой взгляд на Францию повторен был им и в интересном письме его к графу С. Р. Воронцову от 30 июня 1801 г. (см. «Архив князя Воронцова», кн. VIII), представляющем политическое самооправдание автора; 17) Предисловие к «Le Sottisier de Voltaire». Имея возможность свободно рассматривать, в качестве доверенного лица Павла I, все бумаги его матери, Р. собственноручно переписал тетрадь более ранних произведений Вольтера, приобретенную Екатериной II тотчас же после его смерти. По этому-то списку Ростопчина эти произведения Вольтера и появились впервые в 1881 г., под приведенным выше заглавием; последнее, впрочем, не принадлежит Ростопчину: он предполагал назвать книгу «Вольтер в халате». В предисловии Р., указывая, что входящие в состав книги произведения Вольтера полны наивности, легковерия, невежества и даже глупости, прибавляет: «Однако подлец был умен... Но не эта книга о том свидетельствует. Первенствующие качества Вольтера: сарказм, внезапность, порыв – тут отсутствуют». 18) Замечания на книгу графа Стройновского: Об условиях с крестьянами. Существуют три варианта этих возражений: один из них напечатан в «Чт. в Общ. Ист. и Др. Росс.» за 1859 г., кн. III, отд. V, стр. 37–45, но авторство графа Ростопчина отверг сын его граф Андрей Федорович (см. «Русский Вестник» 1860 г., кн. 5); и действительно, содержание этого возражения противоречит некоторым биографическим данным о Р.; два других варианта помещены в «Чт. в Общ. Ист. и Др. Росс.» за 1860 г., кн. II, отд. V, стр. 195–217, причем только последний приписан Ростопчину; между тем, самый факт составления Р. возражений на книгу графа Стройновского не вызывает сомнений и был известен в свое время многим лицам. Из опубликованных вариантов как по характеру мышления, так и по совпадению отдельных данных, графа Ростопчина скорее всего можно счесть автором последнего из них («Чтения» 1860 г., кн. II, отд. V, стр. 213–217); составлен он около 1811 г. 19) «Записка о мартинистах», представленная Р. в 1811 г. Великой Княгине Екатерине Павловне. Она написана была с очевидным стремлением раскрыть глаза Императора Александра I на мартинистов чрез посредство его любимой сестры. Ростопчин очерчивает сперва историю возникновения общества мартинистов, а затем дает оценку их деятельности и влияния. Автор исходит из мысли, что Наполеон I покровительствовал мартинистам и желал использовать их для достижения своих целей. «Тогда увидят, предостерегал Р. в заключении записки, но слишком поздно, что замыслы их не химера, а действительность, что они намерены быть не посмешищем дня, а памятными в истории, и что эта секта не что иное, как потаенный враг правительств и государств». Нельзя отказать Р. в искренности его неприязни и предубеждений против мартинистов, так как и в своей деятельности он оставался верен самому себе. Несмотря на очевидное пристрастие автора и невзирая на наличность других материалов по этому вопросу, «записка» Ростопчина имеет несомненное значение для историка, между прочим по тому, что автор ее, пользуясь своим исключительным положением при Павле I, имел возможность узнать многое из того, что осталось скрытым от современников. Сохранилась «записка» во французском списке в бумагах А. Н. Афанасьева; русский перевод ее, принадлежащий М. А. Жуазелю, напечатан в «Русск. Архиве» 1875 г., кн. III, стр. 75–81; 20) «Fragments d'un journal, écrit l'année 1815», во время пребывания в Германии для поправления здоровья вскоре после отъезда из России; 21) «Le mystère des forêts, ou l'arbre bavard»; 22) «Ce que j'ai lu, vu et entendu», 1818–1819 г.; 23) « Le cimetière du père Lachaise». Четыре последних произведения Ростопчина не появлялись на русском языке и напечатаны были впервые в «Matériaux»; 25) «Dernières pages» 1825 г., – последние страницы, написанные Ростопчиным незадолго до его смерти; напечатаны в «Matériaux»; 26) Краткая нотация некоторым мусьям, М. 1812 г., 7 стр. Сатирические стихи на Французском языке, напечатанные графом Ростопчиным в самом ограниченном числе экземпляров. 27) Подробный список всех корпусов, составлявших французскую армию, вышедшую в поход против России в 1812 г. с приложением расписания потерь, сделанных неприятелем с начала кампании в разных сражениях, до вступления в Москву»; снабжен предисловием Ростопчина; составлен на основании документов, захваченных в Москве по оставлении ее французами, в переводе с французского языка; издан в М. в 1813 г. Перепечатан в Собр. соч. Р. (изд. Смирдина), стр. 339–364; 28) Ростопчину принадлежат также несколько стихотворных опытов, в большинстве случаев мелких, но всегда достаточно метких и попадающих в цель; известно, напр., его пятистишие на смерть Павла, написанное на французском языке (см. «Русский Архив» 1902 г., кн. III, стр. 72), три стихотворные подписи под своими портретами – см. «Русский Архив» 1868 г., стр. 856; автобиография в стихах, найденная в бумагах А. Ф. Брокера.
Сочинения Р. были изданы в одном томе А. Ф. Смирдиным в 1853 г. Неправильно приписывалась Ростопчину брошюра: «Мысли не вслух у деревянного дворца Петра Великого», являющаяся одним из подражаний его «Мыслям вслух»... (включено в собрание Сочинений Ростопчина, изд. Смирдиным).
Знаменитые ростопчинские афишки еще и до сих пор вызывают споры относительно хронологии и общего числа их. В полном собрании сочинений Р., изд. Смирдиным (СПб. 1853, стр. 163–182), не только не полном, но и крайне небрежном, эти афиши напечатаны в беспорядке и без обозначения чисел; общее число их в издании Смирдина – 14; кроме того, там же еще помещены: его «объявление к аббатам католических церквей, находящихся в Москве» (от 26-го июня 1812 г.), «объявление к Викарию Московскому Августину» (от 18-го октября 1812.), записка, оставленная Р. французам в Воронове, и его воззвание «К крестьянам Московской губернии» от 20-го октября 1812 г. Это издание афишек является, хронологически по счету третьим: первое, насколько известно, состоялось в «Историческом, Статистическом и Географическом Журнале», ч. III, кн. II, стр. 182–189, где были собраны 15 афиш Р. под общим заглавием: «Дружеские послания от Главнокомандующего в Москве к ее жителям». Вторично издал их И. М. Снегирев в приложениях к «Очеркам жизни преосв. Августина» (всего 9 афиш), изд. 1841 г., прил. 16, стр. 116–122; в четвертый раз они переизданы ген. Богдановичем в «Истории царствования Александра I» (т. III, гл. 35, прил., стр. 69–73); всего помещено 10 афиш, да кроме того, в тексте самой Истории (гл. XXV, стр. 259 и 262) еще две. В 1859 г. в «Библиографич. Записках» (т. II, стр. 48–49) были помещены еще две афиши. Первая попытка объединить эти афишки и снабдить их точным указанием месяца и числа их издания принадлежит М. Н. Лонгинову и его заметке о сочинениях графа Ростопчина («Русск. Архив» 1868 г., ст. 856–858); отдельные афиши, кроме того, приводились не только русскими историками, но и французскими (напр., у Ségur'а, Schnitzler'а и др.); отрывки из них помещены в «Словаре» Бантыш-Каменского, в статье А. Н. Попова: «Москва в 1812 г.» («Русский Архив» 1875–1876 г.). В 1889 г. 18 афишек были переизданы Сувориным под редакцией В. И. Саитова. Наконец, в 1904 г. появилось собрание их, составленное П. А. Картавовым, который включил в свое издание («Летучие листки 1812 г. Ростопчинские афиши», СПб. 1904 г.) не только листки, составленные или проредактированные самим Ростопчиным, но и опубликованные последним Высочайшие повеления, воззвания Св. Синода, донесения Голенищева-Кутузова, Барклая-де-Толли, молитву Архиеп. Августина, приказы по армиям, составленные государственным секретарем А. С. Шишковым, и т. П. В 1912 г. «Ростопчинские афиши» были вновь изданы товариществом Суворина, под ред. Н. В. Борсука. Общее число листков в этом последнем собрании достигает 57, из коих только 23 составитель собрания приписывает перу Ростопчина. Об отдельных афишах и воззваниях, изданных Р., см. также: «Московские Ведомости» за 1812 г., № 50, 51, 53–57, 59–60, 64–69, 99, 104; эти же известия перепечатывались в «Северной Почте» и в «С.-Петербургских Ведомостях» (в прибавлении к ним); «Русский Вестник» 1812 г., кн. 8, стр. 78, кн. 10, стр. 82–86, 1813 г., кн. 5, стр. 71, 1814 г., кн. 9, стр. 43, кн. 10, стр. 33; Собрание Высочайших манифестов, грамот, указов, рескриптов и т. п. за 1812–1816 г., СПб. 1816 г., стр. 36–49, 83–84; Князь П. И. Шаликов, Историческое известие о пребывании в Москве французов в 1812 г., М. 1813, стр. 56; Русские и Наполеон Бонапарте, М. 1813 г., стр. 111–115; С. Н. Глинка, Записки о 1812 годе, СПб. 1836, стр. 55; И. M. Снегирев, Биографические черты из жизни Архиеп. Московского Августина, M. 1824, стр. 27, 121; «Чтения в Имп. Общ. Ист. и Др. Росс. при Моск. ун.» 1866 г., кн. 4 (ст.: Дело о Верещагине и Мешкове); М. С. Любецкий, Москва в 1812 г., М. 1872 г., стр. 75–77; «Русск. Архив» 1875 г., кн. II, стр. 388–402. Отдельные афишки хранятся в Имп. Публичной Библиотеке, в Библиотеке Бородинского Музея, а также в коллекциях частных лиц (П. А. Картавова, В. И. Яковлева, А. П. Бахрушина, П. И. Щукина и др.).
«Отечеств. Записки» 1826 г., ч. XXV, стр. 79; ч. XXVI, стр. 54 (ст. А. Я. Булгакова); А. Терещенко, Опыт обозрения жизни сановников, управлявших иностранными делами в России, СПб. 1837 г., ч. II, стр. 203–224; Бантыш-Каменский, Словарь достопамятных людей русской земли, ч. III, СПб. 1847 г., стр. 106–175 (с портретом); Н. Тихонравов, Граф Ростопчин и литература в 1812 г., СПб. 1854 г. (оттиск из «Отеч. Записок» 1854 г., т. ХCV, стр. 1–70); Н. Тихонравов, Собрание Сочинений; статья Н. Дубровина в «Военном Сборнике» 1863 г., № 7; «Русский Вестник» 1860 г., т. XXV, № 1 (ст. А. Афанасьева); «Московские Ведомости» 1859 г., № 25 (ст. М. Дмитриева) и № 284 (восп. Варнгагена-фон-Энзе); «Журнал Коннозаводства» 1878 г., № 3, стр. 1–43; Чистович, Руковод. деятели духовного просвещения в России, СПб. 1894, стр. 33–34; «Вестн. Сельского Хозяйства» 1901 г., № 101, стр. 3–6; «Русский Архив» 1877 г., кн. II, стр. 69–78 (ст. князя Вяземского); «Русская Старина» 1893 г., т. LXXVII, январь, стр. 161–172 (ст. А. Ф. Брокера); «Русский Вестник» 1902 г., № 8, стр. 589–598 (ст. М. М-ва); Энциклопед. Словари Брокгауза, Граната, Толля, Справочный Словарь, т. IX, ч. 2-я, стр. 212–216; Энциклопедия военных и морских наук, т. VI; Schnitzler, Rostopchine et Koutousof, Р. 1863 (в 1912 г. вышел русский перевод этой книги А. Ельницкого); Ségur, Vie du comte Rostopchine, Paris. 1872, V+366 стр.; его же статья в «Revue de Paris» 1902 г. (Rostopchine en 1812); Biographie Universelle, т. LXXX, стр. 19; «Военно-Энциклопедический лексикон, изд. 2, т. XI, СПб. 1856 г., стр. 98–100; «Русские портреты XVIII и XIX ст.», изд. Великого Князя Николая Михайловича, СПб., т. V, стр. 12; 1812. Le comte Rostopchine et son temps. Par Madame Narichkine née Rostopchine», St.-Pétersb. 1912 (с портретами графа Ф. В. и графини Е. П. Ростопчиных); В. В. Руммель, Родословный Сборник русских дворянских фамилий, т. II, СПб. 1887, стр. 841; кн. Долгоруков, Родословная книга, ч. II, стр. 217; Списки титулованным родам, I, 883; гр. А. Бобринский, Дворянские роды, ч. I стр. 486–487; Бархатная книга, стр. 371, 423; П. Иванов, Указатель к боярским книгам, стр. 358; Л. Савелов, Воронежское дворянство – в газете «Дон» 1897 г., № 22; Дворянский Адрес-календарь на 1898, т. II (стр. 89); Общий Гербовник, т. II, стр. 72, IV, стр. 12; Н. Шильдер, Император Павел I, СПб. 1901, стр. 276–284, 286–290, 394, 400, 408–414, 423, 468, 469, 471; Сборник Исторических материалов (изд. М. Михайлова), СПб. 1873, стр. 102–111, Осьмнадцатый век, кн. ?, стр. 274–275, кн. II, стр. 638–642; Д. Милютин, История войны 1799 г, т. III, стр. 499 и т. V, стр. 213; А. И. Михайловский-Данилевский, Полное собр. сочинений, т. IV, стр. 292; История лейб-гвардии Преображ. полка 1683–1888 г., т. IV, прил., стр. 181; Бутков, Материалы для новой истории Кавказа, т. II, стр. 120–180; Н. Дубровин, История войны и владычества русских на Кавказе, т. II, стр. 9–10; М. Броссе, Переписка Грузинских Царей с Российскими Государями, СПб. 1861 г., стр. XII; Краткое историч. сведение о сост. Имп. Академии Художеств, СПб. 1829, стр. 30; Бантыш-Каменский, Обзор внешних сношений России, т. II, стр. 16, 20; т. III, стр. 306; т. IV, стр. 286; Н. Дубровин, Георгий XII, последний царь Грузии, и присоединение ее к России, издание 2-е, СПб. 1897 г., стр. 166–167, 184–186; М. Морошкин, Иезуиты в России, СПб. 1867 г., ч. I, стр. 349, 352, 362; З. Авалов, Присоединение Грузии к России, изд. II, СПб. 1906, стр. 195; «Историч., статистич. и географич. журнал», 1828 г., март, стр. 210, 212, 213; И. М. Снегирев, Очерки жизни Преосв. Августина, 1841 г., прил. 16, стр. 64–65, 116–122; М. Богданович, История царствования Александра I, т. III, 1869 г., гл. 85, прилож., стр. 69–78; его же, История Отечественной войны, СПб. 1869, т. III, гл. XXV, стр. 226, 227, 259, 262, 319, 326, 328–333, 339–341; Записки о Москве и о заграничных происшествиях с исхода 1812 г. до половины 1813 г., СПб. 1837, стр. 43–44; Осьмнадцатый век, кн. I, стр. 349, 350, 398, 399, 402, 416, 507; Девятнадцатый век, кн. I, стр. 327–329 (Записки графа Комаровского), кн. II, стр. 114–120; Толычева, Рассказы очевидцев, стр. 30–31; Д. В. Давыдов, Сочинения, т. I, стр. 8; «Русский Инвалид» 1846 г., № 270; Кн. Н. В. Голицын, Souvenirs et impressions d'un officier russe pendant les campagnes de 1812–1814, СПб. 1849 г., стр. 10; Записки А. П. Ермолова, ч. I, стр. 209; «Русский Вестник» 1813 г., № 1, стр. 7–15, № 3, стр. 6–19, № 4, стр. 65–74, № 5, стр. 65–96, 65–74; 1814 г., кн. № 10, стр. 8; «Северная Почта» 1812 г., №№ 69, 76; «Сын Отечества» 1812 г., № 1, стр. 1–17, № 12, стр. 253–258; Русские и Наполеон Бонапарте, М. 1818 г., стр. 71–74; Поражение французов на Севере, M. 1814 г., ч. I, стр. 88–95; Н. Ф. Дубровин, Отечественная война в письмах современников, СПб. 1882; Письма главнейших деятелей в царствование Александра I, СПб. 1883 г.; Н. К. Шильдер, Император Александр I, т. I и III; П. И. Щукин, Бумаги, относящиеся до Отечественной войны 1812 г., ч. II, стр. 7, 10–124; ч. III, стр. 108, 111, 120, 128, 138–140, 142, 187, 191, 195; ч. IV, стр. 357; ч. V, стр. 183; ч. VI, стр. 126; ч. VII, стр. 104–105; ч. VIII, стр. 47–74; ч. IX, стр. 181; ч. X, стр. 50–259 (Журнал исходящих бумаг Гр. Ф. В. Ростопчина); Исторический Сборник, Лондон. 1859 г., кн. I; И. Липранди, «Не голод и не мороз...», СПб. 1854 г.; Дом графа Орлова-Денисова, прежде бывший графа Ростопчина, М. 1850, стр. 1–28. Гр. Лидия Ростопчина: Семейная хроника (1812), изд. Н. Орфенова, М. (1912); («Из Русской старины», изд. А. Мартынова; гр. Л. Толстой, Война и Мир; Verbrennung der Stadt Moskau, Leipzig. 1813; Lecointe de Laveau, Moscou avant et après l'incendie, Paris. 1814, стр. 136–150; Obraz spalenia i opalowania Moskwy przez Francuzov, w miesiçcu Wrzesniu 1812 roku, 1814; Voyages d'une dame française en Russie en 1812, témoin oculaire de l'incendie de Moscou, Paris. 1814; M-me Fusil, L'incendie de Moscou, Paris. 1817; B-ch, Histoire de la destruction de Moscou en 1812, Paris, 1822, стр. 28, 41, 47, 50, 64–66, 68; Réponse de l'auteur de l'histoire de l'expédition de Russie à la brochure de M. le Comte Rostopchin, intitulée: «La vérité sur l'incendie de Moscou», Paris. 1823, стр. 1–18; Historich-Politiscie Blätter für das Katholische Deutschland, 1873, №11 (статьяографеРостопчине); Masson, Mémoires secrets, том I, стр. 307–308; Histoire militaire de la campagne de Russie en 1812, Paris. 1824, т. I, стр. 369–374; Varnhagen von Enze, Denkwürdigkeiten und vermischte Schriften, Leipzig. 1842, стр. 171–172; I. I. E. Roy, Les Français eu Rusie, Tours. 1886, стр. 50–51; (Comte А. Rastaptchine) Matériaux, en grande partie inédits, pour la biographie future du Comte Théodore Rastaptchine, rassemblés par son fils (tiré à douze exemplaires), Bruxelles. 1864 г., стр. 1–525; Louise Fusil, Souvenirs d'une actrice, Paris. 1841, стр. 51–54; «L'Atheneum Français» 1854 г., № 41, 1855, № 2, 3 (Anecdotes sur Rostopschin); «Mercure de France», т. IХ, стр. 144; D-r Gantscho Tzenoff, Wer hat Moskau im Jahre 1812 im Brand gestickt? Berlin. 1900; Surrugues, Lettres sur l'incendie de Moscou, écrites de cette ville au R. Р. Bouvet, de la compagnie de Jésus, Paris. 1823, стр. 12–15; Opinion de M. le général du génie Nempde sur l'incendie de Moscou, Paris. 1826, стр. 1–16; Relation du séjour des français à Moscou et de l'incendie de cette ville en 1812, Bruxelles. 1871, стр. XIV, 50–61, 85, 91, 98, 101, 112, 175, 183, 185; Le Rebours, Moscou pendant l'incendie, Paris. 1891, стр. 9; Ségur, comte, Incendie de Moscou et la retraite de la grande armée, 1902, стр. 7; Lydie Rostoptchine, Les Rostoptchine, Р. 1909, стр. 1–79; ГансШмидт, ВиновникипожараМосквыв 1812 году, Рига. 1912, 100 стр. (издание H. Киммеля); О деле Верещагина см.: «Военный Сборн.» 1863 г., № 7, стр. 109–115, № 8, стр. 462–464 (ст. Н. Дубровина: Москва и граф Ростопчин в 1812 г.); «Русский Архив» 1875 г., т. II, стр. 287–291, ст. А. Н. Попова: «Москва в 1812 г. «, ibid., т. III, стр. 285–286; «Р. Архив» 1870 г., стр. 517–522: «Заметки об убиении Верещагина» Д. Н. Свербеева; «Чтения Общ. ист. и древн.» 1866 г., кн. 4, стр. 231–247, ст. II. В. Шереметевского: «Дело о Верещагине и Мешкове» и И. Ф. Жукова: «Разбор известий и дополнительное сведение о казни купеческого сына Верещагина; «Московск. Ведом.» 1859 г., № 234, 258 и 1860 г., №№ 7, 8, 13; Братская помощь пострадавшим семействам Боснии и Герцеговины, СПб. 1876 г., стр. 433–469 (ст. А. Попова: «Дело о Верещагине»); «Русский Архив» 1872 г., стр. 511–512 (Воспомин. Ф. П. Лубяновского); «Русск. Старина» 1889 г., № 12, стр. 723–724; «Русск. Арх.», 1868 г., стр. 851–859 (материалы для биографии); 1674–1675 (Заметка Лонгинова); «Русская Старина», т. V, 19–22, 479, 551–579 (Записки А. Л. Витберга); 1881 г., т. XXXII (ответ С. А. Богатыреву); 1882 г., т. XXXIII, XXXV и XXXVI (Записки Я. И. де Санглена); 1888 г., т. LVII (Шильдер, Россия и ее отношения к Европе); 1889, т. LXI и LXIV (Записки Ростопчина о 1812 г.); Сборник Имп. Русского Историч. Общества, т. II, стр. 178, 219, 270; т. III, стр. 89; т. IX, XXVI, XXIX, XLV, LXX, LXXIII, LXXXIX, CХIХ; «Русский Вестн.» 1902 г., № 8, стр. 589–598; Архив гр. Мордвиновых, т. III; Остафьевский Архив кн. Вяземских, т. I, II, III, т. V, вып. I: Архив кн. Воронцова, т.т. V, VIII, IX, ХI–XXII, XXVI–XXX, XXXII, XXXIV–XXXVIII; Геннади, Справочный словарь о русских писат. и ученых, т. III, М. 1908 г.; «Сенатский Архив», т. 1, стр. 22, 69 и др.; т. IV, стр. 253–627; т. X, стр. 203; А. Е. Бурцев, Описание редких Росс. книг, СПб. 1897 г., ч. II, стр. 396; Н. Барсуков, Жизнь и труды М. П. Погодина. т.т. I, II, V, VIII, X, XI, XII, XIII, ХII, XXI; Д. Ровинский, Подробный словарь русских гравированных портретов, т. II, СПб. 1889 г.; Е. П. Карнович, Замечательные богатства частных лиц в России, СПб. 1874 г., стр. 375–376; М. Н. Лонгинов, Новиков и московские мартинисты, М. 1867 г.; «Московск. Полицейск. Ведомости» 1861 г., № 113; «Москвитянин» 1843 г., кн. 2, стр. 499 (ст. А. Я. Булгакова); «Московские Ведомости» 1812 г., № 58 (ст. Нелединского-Мелецкого), 1859 г., № 26 (ст. М. А. Дмитриева), № 264 (восп. Варнгагена-фон-Энзе); Щукинский Сборник, т. IV, стр. 362–364; т. VI, стр. 397, т. IX, стр. 187–188: «Русский мир» 1860, № 50; Записки Ф. Ф. Вигеля, СПб. 1892–93 г.; Подробные сведения о коннозаводстве Российском в 1839 г., изд. Комитета Коннозаводства; Об архиве Р. – В. Иконников, Опыт русской историографии, т. I, кн. 2, стр. 1143–1144; В. Межов, Русская Историческая библиография, т. VIII и др.; Литературная деятельность Ростопчина: Отеч. Зап.» 1853 г., т. LXXXIX, № 9, отд. V, стр. 79–88; «Современник» 1863 г., т. XL, № 7, отд. IV, стр. 16–20; «Русск. Арх.» 1868 г., № 4–5 (статья М. Лонгинова); А. Пыпин, История русской литературы, СПб. 1899 г., т. IV, стр. 151, 239, 283, 306, 326; Н. А. Энгельгардт, История русской литературы XIX ст., СПб. 1902 г., т. I, стр. 126; «Русск. Архив» 1877 г., кн. II, стр. 73–76; А. Галахов, История русской литературы, СПб, 1878 г, стр. 378, 381–383.