Том 25
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II АЛЕКСЕЕВНЫ. 1763 год
Отставка старых вельмож. – Неприятности Ив. Ив. Шувалову по университетскому управлению; отъезд его за границу. – Отъезд за границу канцлера графа Воронцова. – Н. И. Панин – старший член Иностранной коллегии. – Распоряжение императрицы по этой коллегии. – Захар Чернышев и Румянцев. – Волков – оренбургский губернатор. – Тотлебен вывезен за границу. – Столкновение Бестужева и Панина. – Дело Арсения Мацеевича. – Путешествие Екатерины в Ростов. – Дело Хитрово. – Возвращение двора в Петербург. – Разделение Сената на департаменты. – Злоупотребления в областях. – Окончание дела иркутского следователя Крылова. – Падение генерал-прокурора Глебова. – Донесения кн. Вяземского о состоянии восточных областей. – Смуты между купечеством. – Ограничение пытки и конфискации. – Неудачный исход Комиссии о правах дворянства. – Дело о раскольниках. – Крестьянские волнения. – Мнение Петра Ив. Панина о крестьянских побегах. – Ревизия. – Новые штаты. – Распоряжения о соли. – Меры относительно торговли. – Основание Воспитательного дома. – Учреждение Медицинской коллегии. – Пожары. – Русские поселения на Востоке. – Иностранные поселения. – Падение Хорвата. – Дела киргизские и калмыцкие. – Движение в Малороссии для установления наследственного гетманства. – Вопрос об избрании польского короля по смерти Августа III. – Сношения по этому вопросу с иностранными державами.
Новый 1763 год двор встретил в Москве с обычными торжествами. В новой приморской столице 1 января происходило торжество особого рода: морской и сухопутный генералитет, штаб – и обер-офицеры пировали в доме вице-адмирала князя Мещерского, пушки палили при питье за высочайшие здоровья, вечером сожжен был фейерверк, по окончании которого начался бал. Причиною торжества было назначение наследника цесаревича Павла Петровича генерал-адмиралом. Императрица сделала это, говорилось в указе, имея ревностное и неутомимое попечение о пользе государственной, с которою неразрывно цветущее состояние флота, и желая в нежные, еще младенческие лета вперить в великого князя знание государственных дел с подражанием Петру Великому. Старый генерал-адмирал кн. Мих. Мих. Голицын за шестидесятилетнюю службу был уволен в вечную отставку с удержанием по смерть генерал-адмиральского жалованья (7000 рублей).
Вслед за известием об отставке Голицына пришло известие об отставке графа Александра Шувалова с утверждением за ним 2000 душ, пожалованных ему на выбор «при бывшем последнем правлении». Ив. Ив. Шувалову не хотели дать вечной отставки, ибо такая отставка могла считаться наградою только при условии долговременной службы; Ив. Ив. Шувалов остался на службе, но получил отпуск за границу, потому что положение его при дворе и в столице стало невыносимо. Императрица оказывала к нему нерасположение; его имя было в устах недовольных как имя главного недовольного; ему не могли быть неизвестны выходки против него людей, недовольных последним временем царствования Елисаветы, когда он имел такое важное значение, а эти недовольные – Панин, Бестужев – были главными советниками Екатерины. Ив. Ив. Шувалов должен был испытать следствия падшего величия. Вторым куратором Московского университета был назначен известный Ададуров, принадлежавший к числу очень недовольных последним временем царствования Елисаветы. Еще 17 декабря 1762 года в присутствии императрицы Сенат слушал доношение Ададурова, который прописывал все уплаты и выдачи, заимообразно сделанные Шуваловым из университетских сумм не в силу указов. Ададуров жаловался, что отданные взаймы деньги не взысканы до сих пор, несмотря на то что сроки прошли. Деньги истрачены не в силу указов, а между тем служащим в университете не из чего заплатить жалованье за сентябрьскую треть, равно как нечем заплатить и долгов, числящихся на самом университете. Ададуров требовал указа, что ему делать; требовал также, чтоб Шувалов отдал в университетскую канцелярию по описи все без остатка, что находится у него из принадлежащего университету, как-то: письменные дела, инструменты и прочее. По выслушании донесения императрица приказала взять ответ от Шувалова.
Через месяц читали этот ответ: в нем все затраты были перечислены и оказались необходимыми. Шувалов указывал, что на проекте об учреждении университета императрица Елисавета подписала собственноручно: «Дополнение штата отдается в волю кураторов», вследствие чего все дела университетские правились высочайшею доверенностию к его кураторскому чину, да иначе и быть не могло по причине недостатка штата, регламента и за неимением на все случаи указов, особенно по новости места, когда он, Шувалов, прилагал более старания для его основания и распространения, чем для подробного наблюдения канцелярского порядка: иначе делать было нельзя. Канцелярия при университете учреждена не для управления университетом, который исключительно отдан на попечение кураторов. Шувалов представлял, до какого совершенства приведен им университет, как достаточно снабжен всем нужным; имеет библиотеку, состоящую почти из 5000 томов, не считая те книги, которые употребляются ежегодно для раздачи в классы ученикам, и кроме тех, которые ежегодно раздаются прилежным ученикам в награждение: таких книг считается почти на 12000 рублей; университет имеет богатый минеральный кабинет, доставленный им, Шуваловым, и стоящий не менее 20000 рублей, лабораторию, довольное число нужных и лучших математических инструментов; типография, стоящая не меньше 25000 рублей, находится в изрядном состоянии. Но наибольшая польза та, что с основания университета вышло из него 1800 учеников, из которых только 300 разночинцев, остальные все дворяне, и большая часть выпущена с хорошими аттестатами; из них девять человек служат в Кадетском корпусе достойными учителями, преподают математику, латинский, французский и немецкий языки; также находящиеся в чужих краях студенты своими знаниями и прилежанием обещают быть полезными своему отечеству; притом еще и недавно заведенная гимназия в Казани начинает приносить довольные плоды. Наконец, относительно состоятельности университета Шувалов указывал, что университет получает доходу 35000 рублей, а расход в 1761 году простирался до 31675 рублей. Деньги, данные взаймы, генерал-майорше Племянниковой – 6000 рублей, гвардии подпоручику Дебриньи – 1000 рублей, графу Ягужинскому – 2500 и советнику Хераскову – 500 рублей, пропасть не могут, потому что имеются, заклады, обязательства и поруки. Бывший директор университета Аргамаков дал взаймы Екатерине Корф 500 рублей, она умерла, и взыскать этих денег не с кого; тот же Аргамаков взял себе 2000 рублей и умер, не заплативши; но зато Аргамаков много и своего в университет отдал; данные комедианту Серини на вексель 4744 рубля за смертию его взыскать не с кого. В заключение Шувалов жаловался, что Ададуров представлением своим нанес ему обиды и огорчения, стараясь об одном, чтоб ему повредить. Сенат решил: данные комедианту Серини деньги взыскать с Шувалова, зачем отдал без поруки и заклада. Взятые Аргамаковым деньги взыскать с его наследников, впрочем, на основании представления Шувалова, что Аргамаков много отдал своего в университет. Сенат предает это дело на соизволение ее и. в. Что же касается жалобы Шувалова на Ададурова, то она написана с обстоятельствами несходно, ибо Ададуров сделал свое представление только для восстановления порядка. Екатерина на доклад Сената отвечала собственноручным указом: «Указом императрицы Елисаветы университет отдан в правление генерал-поручику Ивану Шувалову, на которого, как всем известно, можно смотреть как на основателя оного места, и, по-видимому, он больше добра установил, нежели худова находится по новости места какой недостаток в порядке; 4000 рублей, отданные Серинию, не взыскивать на нем, Шувалове, по причине, что он столько, если не более, своего иждивения употребил в новое сие место; также и с Аргамакова не взыскивать по той же причине. А куратору Ададурову приказать, взяв в рассуждение приход, заготовить для университета план и штат к апробации, а если он хотя сверх положенной суммы усмотрит за полезное к порядку и приведению в лучшее состояние университета, то и оное представить, дабы для большего добра малые издержки не препятствовали».
Шувалов отправлялся за границу, оставаясь куратором университета, которого был основателем; в кругу, которого императрица считала себя представительницею, в кругу образованных людей, Шувалов слыл меценатом; в том же значении он был известен и за границею, он вел переписку с главною литературною силою Европы, с Вольтером. Взгляд на Шувалова некоторых из толпы должен был возбуждать к нему еще большее уважение в людях, которые смеялись над взглядами этой толпы и считали своею обязанностию противоборствовать им. Какого рода были эти взгляды, видно из рассказа Державина, который, будучи тогда солдатом в одном из гвардейских полков, находился с ним в Москве, а услыхав, что Шувалов едет за границу, вздумал подать ему просьбу, чтоб тот взял его с собою для образования. Но у Державина была в Москве тетушка, которая считала Шувалова главою масонов, а масонов считали отступниками от веры, еретиками, богохульниками, преданными антихристу, людьми, которые заочно за несколько тысяч верст умерщвляют своих неприятелей. Тетушка дала Державину сильный нагоняй и запретила накрепко ходить к Шувалову с угрозою написать к матери, если не послушается. Державин послушался.
В то время как представитель нового образования Ив. Ив. Шувалов почетно удален был за границу, член старой «ученой дружины» Феофана Прокоповича, друг Кантемира князь Никита Юрьевич Трубецкой уволен был в полную отставку с полным жалованьем вместо пенсии и с выдачею единовременно 50000 рублей. Канцлер Воронцов, относительно Трубецкого еще молодой, отправился за границу на два года по нездоровью. Воронцов никогда не пользовался вполне плодами своего торжества над Бестужевым, потому что честолюбию его не соответствовали духовные средства: при Елисавете деятельное участие в иностранных делах принимал Ив. Ив. Шувалов; при Петре III распоряжался Гольц, а где не Гольц, там Волков; наконец, при Екатерине II Воронцов видел, что не пользуется вовсе доверием императрицы, что главными ее советниками по иностранным делам двое людей, ему враждебных, – Панин и Бестужев, которые хотя скоро и вступили в соперничество друг с другом, но это нисколько не облегчило положения Воронцова. Слабый здоровьем, по природе, не могший укрепить его при постоянном недовольстве своим служебным положением, недостатком в средствах к жизни, требовавшей слишком больших расходов при семейных неприятностях вследствие неудачного брака единственной дочери с гр. Строгановым, Воронцов мог постоянно выставлять нездоровье причиною, побуждавшею его оставить службу. Так как Воронцов уезжал на два года, оставляя за собою звание канцлера, то управление иностранными делами было временно поручено Панину. «По теперешним небеструдным обстоятельствам, – говорилось в указе, – рассудила ее и. в. за благо во время отсутствия канцлера препоручить действ. тайн. советнику Панину исправление и производство всех по Иностранной коллегии дел и присутствовать в оной коллегии старшим членом, поколику дозволят ему другие его должности». Об отношениях императрицы к Иностранной коллегии в это время свидетельствует любопытная записка ее от 21 августа: «Министры наши при чужестранных дворах жалуются, что на многие их реляции ответов и резолюций нет, а мне одной, прочитав реляции, нельзя столько прилежности иметь за множеством дел, чтоб всегда придумать все то, что к доброму успеху дел принадлежит; и тако сим приказывается коллегии Иностранных дел членам каждые два месяца по крайней мере, прочитав сряду всякого министра реляции, положить на мере, соображая с прямыми нашими интересами и с собственными нашими приказаньями, все то, что оным министрам в ответ и в наставление служить может, чрез которую аппликацию нашей коллегии Иностранных дел мы надеемся весьма изрядного успеха в делах, ей порученных, а нам о том подастся доклад для апробации. А ныне из коллегии иначе ответа не бывает, как только что получены реляции и ждут от меня резолюции, которая всегда за вышеписаными резонами последовать не может».
Уволен был в отставку генерал, вышедший вторым из школы Семилетней войны, граф Захар Чернышев, уволен был по причине неизвестной. Как видно, Чернышев думал, что его станут удерживать, и обманулся: отставку дали; он стал просить представиться императрице, думая поправить свое дело при личном свидании, надеясь привести на память прежнюю благосклонность к нему Екатерины, когда еще она была великою княгинею, но и в этом было ему отказано. Тогда Чернышев написал покорное письмо, просил прощения и высказал готовность вступить снова в службу. Он был принят в службу в следующем году, получил прежнее место вице-президента Военной коллегии.
Не так было с генералом, которого считали первым в выпуске из школы Семилетней войны. Румянцев, думая, что его поприще кончено при Екатерине вследствие благосклонности к нему Петра III, подал просьбу об отставке, но получил от императрицы следующее письмо: «Господин генерал Румянцев! Я получила письмо ваше, в котором пишете и просите об отставке. Я рассудила, что необходимо мне пришло с вами изъясниться и открыть вам мысли мои, которые вижу, что совсем вам неизвестны. Вы судите меня по старинным поведениям, когда персоналитет всегда превосходил качества и заслуги всякого человека, и думаете, что бывший ваш фавер ныне вам в порок служить будет, неприятели же ваши тем подкреплять себя имеют. Но позвольте сказать: вы мало меня знаете, приезжайте сюда, если здоровье ваше вам то дозволит, вы приняты будете с тою отменностию, которую ваши отечеству заслуги и чин ваш требуют. Не думайте же, чтоб я против желания вашего хотела сама принудить вас к службе, мысль моя от того отдалена. Не токмо заслуженный генерал, но и всякий российский дворянин по своей воле диспонирует о службе и отставке своей, и не то чтоб я убавить оный прерогатив хотела, оный паче при всяком случае подкреплю, а сие единственно пишу, дабы мы друг друга разумели и вы могли бы ясно видеть мое мнение. Если тогда, как вам на смену другой был прислан, обстоятельства казалися и были действительно конфузны, что, может быть, и вам поводом служило к подозрению о моей к вам недоверенности, то оное приписать должно случаю тех времен, кои уже миновались и которых и следу в моих мыслях не осталось». Румянцев остался на службе.
Екатерина не забыла и о приятеле Румянцева Волкове, не забыла о блестящих дарованиях этого человека. К ней стали приходить частые жалобы на оренбургского губернатора Давыдова; она решилась сменить его и назначить на этот важный пост Волкова, причем особенно важно было доверие к нему императрицы, выраженное в указе: «Оренбургского вице-губернатора Волкова туда же в губернаторы с тем полномочием, что ее и. в-ство ему доверяет по его в делах способности к ее и. в-ству от себя самого всякие представления делать и присылать проекты». Третье лицо, о котором часто упоминалось «в бывшее правление», – Гудович не отличался ничем, что бы заставило об нем помнить и удерживать на службе. Мы видели, что Сенат указывал на необходимость отнять у него слободы, пожалованные Петром III; Екатерина согласилась со мнением Сената, слободы были взяты, и в вознаграждение Гудович получил 10000 рублей! Старый слуга, который пользовался особенным расположением Екатерины, когда она еще была великою княгинею, и пострадал за это расположение, Андрей Чернышев оказался бесполезным на службе, был отставлен, но получил генерал-майорский чин.
Только в этом году было покончено с Тотлебеном. Военный суд приговорил его к смерти, но императрица, принимая во внимание, что злой его умысел никаких вредных следствий для государства еще не имел и преступник около трех лет сидел под арестом, приказала вывезти его за границу под крепким караулом, отняв все чины и ордена.
Исчезали совершенно или только на время деятели прошлых царствований, другие из их же среды выступали вперед после кратковременной опалы; но людей новых еще не было, тех людей, которых Екатерина называла своими воспитанниками и к которым была так пристрастна. На первом плане стояли Бестужев и Панин, первый – знаменитый канцлер елисаветинского времени, другой – его воспитанник относительно внешней политики. Но теперь, когда они стали рядом пред развалинами старой системы, между воспитателем и воспитанником возникло несогласие, соперничество. В одном они оба были согласны – в отвращении ко всякому сближению с Франциею, но сильно разнились в том, что старик Бестужев не хотел слышать ни о Франции, ни о Пруссии, хотел восстановления старой системы, старого союза между Россиею, Австриею, Англиею и Саксониею, с тем чтобы курфюрст саксонский по-прежнему царствовал в Польше; но Панин совершенно порвал с стариною и думал о новой системе, о северном союзе, северном концерте или аккорде, по тогдашнему выражению, союзе между Россиею, Пруссиею, Польшею, Англиею и Скандинавиею, противопоставленном южному союзу между Франциею, Испаниею и Австриею. Упрямый Бестужев не уступал своему воспитаннику, и между ними произошел явный разрыв. Панин объявил прусскому посланнику Сольмсу: «Я рассчитался с графом Бестужевым, я заплатил ему за все прежние обязательства, я ему не должен ничего, и он не в числе моих друзей». Вероятно, Панин разумел свои хлопоты по делу об оправдании Бестужева; оправдательный манифест был написан им. Спустя с лишком полгода после этого разговора Панин жаловался Сольмсу на свое положение и высказывал желание удалиться от дел вследствие влияния Бестужева. Это влияние понятно: Екатерина видела, что Бестужев уже не прежний великий канцлер и не может снова заведовать иностранною политикою, знала, что он упрям, чувствовала неприятные следствия этого упрямства, но не могла не чувствовать уважения к старику, хотя бы даже за это самое упрямство; она помнила хорошо, что этот самый Бестужев был заклятый враг ее влияния, преимущественно влияния ее матери, когда это влияние было вредно интересам империи, но он обратился к ней и был самым верным ее союзником, когда этого потребовали те же интересы империи, угрожаемой страшною будущностью. Екатерина с негодованием опровергала клеветы на Бестужева, которого иностранцы выставляли человеком продажным. «Это ложь, – говорила она, – Бестужев обладал упорною твердостию, и никто никогда не мог подкупить его». Другого мнения она была о сопернике Бестужева Воронцове: «Гипокрит, какого не бывало; вот кто продавался первому покупщику; не было двора, который бы не содержал его на жалованье». Наконец, Бестужев мог брать верх пред Паниным и тем, что не настаивал на учреждении Императорского совета.
Не умея жертвовать своими убеждениями, зная, что досаждает своим упрямством, Бестужев для уничтожения этой досады считал необходимым прибегать ко всевозможной лести и угодничеству. Легко себе представить, как встревожился старик, когда в марте месяце совершенно неожиданно возбудил против себя гнев императрицы. Мы видели, как Екатерина считала необходимым показывать свое милосердие к людям, более или менее виновным против нее. Удаление, и удаление по большей части с почетом, с наградою, было наказанием для людей, нерасположение к которым императрицы было известно. Тем с большим удивлением должны были узнать, что Екатерина поступила чрезмерно строго, обнаружила личное раздражение, можно сказать, личную злобу в преследовании лица, которое по своему сану, казалось, требовало более внимательного к нему отношения. Это лицо был ростовский архиерей Арсений Мацеевич.
Мы видели, какой трудный вопрос наследовала Екатерина от предшествовавших царствований, – вопрос о церковных имуществах, поднятый вследствие неперестававших волнений монастырских крестьян. Имения, отобранные при Петре III под светское управление, были возвращены Екатериною, архиереи и монастырские власти успокоились, но не хотели успокоиться крестьяне и своими волнениями торопили учреждение комиссии для решения этого вопроса. Комиссия была учреждена, и первым делом ее было, разумеется, собрание самых полных и подробных сведений о церковных имениях, что могло быть сделано только посредством описи, производимой людьми посторонними, которые не имели никаких побуждений к неточным показаниям. Опять комиссия, опять явились офицеры, переписывают все церковное имущество – признаки зловещие; опять неудовольствие, ропот. Объявлено было, что этого не будет, что для уничтожения этого и престол был принят, а теперь начинается то же самое! Одни роптали тихо, между собою, но нашелся человек, который по характеру своему был способен подать громкий голос и подал.
Арсений Мацеевич принадлежал к числу тех ученых малороссийских монахов, которые начали вызываться в Великую Россию при Петре I для замещения архиерейских кафедр, нуждавшихся в пастырях образованных, способных наблюдать за школьным делом. Но Арсений не был похож ни на одного из двух главных представителей этой ученой дружины: не имел ни высоких духовных стремлений Дмитрия Ростовского, ни ловкости, уклончивости, умения жить «в свете» Феофана Прокоповича; Арсений отличался отсутствием сдержанности, болезненною раздражительностью, которая вела его к очень неприятным столкновениям; кроме того, сохранились предания о его необыкновенной жестокости. Известия о его жизни до вступления на престол Елисаветы отличаются краткостию и темнотою; но можно видеть, что он был в постоянной опале, его удаляли из столицы, от высших степеней духовной иерархии, посылали в Камчатскую экспедицию. Эта судьба несколько объясняется приверженностию его к направлению Стефана Яворского; такому человеку трудно было подняться в царствование Анны. Из Камчатской экспедиции он вынес цинготную болезнь, которая не могла успокоительно действовать на его характер. Только в правление Анны Леопольдовны он был посвящен в митрополиты в Тобольск, причем нельзя не обратить внимания на его слова в последующем доношении императрице Елисавете, что он отказался присягать Бирону как регенту. К началу царствования Елисаветы, которая постоянно ему покровительствовала, Арсений был переведен из Тобольска в Ростов и назначен членом Синода, но в Синод не вступил, потому что завел спор относительно текста присяги для членов Синода. Арсений уехал в свою Ростовскую епархию и отсюда по поводу синодского указа о приеме в монастырь одного колодника, показанного в нездравом уме, написал доношение, в котором синодское определение называл неосмотрительным, продерзостным и противным указам Петра Великого и Елисаветы. Синод послал ему строгий выговор с угрозою, что если вперед осмелится писать такие доношения, то будет лишен не только архиерейства, но и монашества. Это было в 1743 году, а в 1745-м Арсений подал в Синод просьбу об увольнении его на покой в Спасов Новгород-Северский монастырь вследствие скорбутичной болезни, приобретенной на море, к которой в настоящем году присоединилась еще головная боль. Синод подал доклад, что, по его мнению, Арсения уволить надлежит, но увольнения не последовало. В 1753 году Арсений поднес Елисавете две книги: 1) Обличение на книгу раскольническую олонецкую; 2) Возражение на пашквиль лютеранский, на книгу Камень Веры сочиненный. Елисавета послала ему венгерского вина, и Арсений писал, что вино по ее приказанию начал употреблять по совету лекаря с салволятилем. Мы упоминали о переписке Арсения с духовными лицами, недовольными указом Петра III o церковных имуществах, о письме его к Бестужеву о том же предмете уже при Екатерине II. В это время Ростов получил особенное значение: в него стекались толпы Богомольцев для поклонения мощам новоявленного чудотворца св. Димитрия-митрополита. Мощи были открыты еще при Елисавете, но только теперь сделана была рака; Екатерина хотела непременно сама присутствовать при переложении мощей в новую раку и, зная характер Арсения, очень беспокоилась, что видно из письма ее к Олсуфьеву: «Понеже я знаю властолюбие и бешенство ростовского владыки, я умираю боюсь, чтоб он не поставил раки Дмитрия Ростовского без меня; известите меня, как вы ее отправили, с каким приказаньем и под чьим смотрением она находится, и если не взяты, то возьмите все осторожности, чтоб оная рака без меня отнюдь не поставлена была». Олсуфьев успокаивал ее, писал, что вследствие письма его к митрополиту такого дерзновения чаять неможно; что майор, который повез раку, до такого самовольства не допустит; надобно, чтоб у его преосвященства была непонятная смелость, если бы он осмелился прикоснуться к ней.
Переписка эта шла в конце февраля, а в начале марта Арсений удивил другого рода смелостию. Он прислал в Синод, находившийся тогда в Москве, одно за другим два доношения, где в самых резких выражениях вооружался против новых распоряжений относительно церковных имуществ. По поводу рассылки из Синода по архиерейским домам и монастырям шнуровых книг для записывания приходов и расходов Арсений писал: «Которое одолжение присланных ко мне книг кажется сану архиерейскому не без уничижения, понеже в той силе имеются, яко архиереи о пользе церкви все не старатели; присланные от Св. Синода книги по архиереям и монастырским настоятелям, аки бы к прикащикам, тяжесть не токмо архиереям, но и всему духовному чину несносная и никогда не слыханная». От времен апостольских, по словам Арсения, церковные имущества не подчинялись никому, кроме апостолов, а после них архиереям, оставались в их единственной воле и рассмотрении. Никто не должен церковные имения отбирать и употреблять для других целей; отобранное должно непременно возвратить; но теперь не только не думают возвращать, но хотят и последнее взять, как уже и видели в бывшее правление. Первый начал отнимать церковные имения царь Иулиан-отступник; у нас же от времен князя Владимира не только во время царствования благочестивых князей, но и во времена татарской державы церковные имения оставались свободными. При Петре Великом Мусин-Пушкин сделал постановление относительно доходов с церковных имений и управления ими. Это постановление Мусина-Пушкина превосходило не только турецкие постановления, но и уставы нечестивых царей римских идолослужителей: св. Киприан Карфагенский, приведенный на место казни, велел домашним своим выдать палачу 25 золотых, но если бы тогда имело силу заопределение Мусина-Пушкина, то такого благодеяния оказать было бы не из чего. Но хотя заопределение Мусина-Пушкина превосходило и поганский обычай, однако церковь и бедные архиереи поневоле привыкли терпеть такую нужду, потому что не допрашивали у них по крайней мере о том, что было дано. А теперь, когда началось такое истязание, то узники и богаделенные стали счастливее бедных архиереев, и такое мучительство терпим не от поганых, но от своих, которые выставляют себя овцами правоверными; в манифесте о восшествии на престол императрицы сказано, что она вступила на престол для поддержки православия, которому в прежнее правление предстояла опасность. Сказано о пастырях: «Аще слово воздати хотяще, да с радостию сие творят, а не с воздыханием»; но как теперь не воздыхать и при самой бескровной жертве от такого ига мучительского, которое лютее ига турецкого? Чтобы архиереи из своих доходов заводили академии, об этом нигде не написано; да если бы это и не было противно, то на какие доходы заводить, когда последнее отнимают? Да и приходские священники находятся по большей части в крайней бедности, обложены податями не меньше мужиков, для своего пропитания принуждены возделывать землю, будь священник богослов или астроном, больше доходов не получит. Действительно, нужны и школы, и академии, но надлежащим порядком, как в старину бывало в Греции и теперь на Западе, т. е. по местам знатным, в царствующих городах, на иждивении государственном, по значительным городам, а не по грязям и болотам. Надобно прежде всего церкви умножить и порядочно содержать; но у нас в нынешний век об этом и в мысль не приходит, когда многие предпочитают кормить собак, а не священников и монахов и смотрят, чтоб за церквами и монастырями имения лишнего отнюдь не было; под видом излишества и последнее отнимают; церкви и монастыри многие пусты стоят, остальные в крайней бедности и все же возбуждают зависть. И теперь охотников до пострижения насилу сыскать, а после негде будет и взять; без монашества неоткуда быть архиереям, а без архиереев какое наше благочестие и какая наша церковь? Сохрани Бог от такого случая, чтобы нашему государству быть без архиереев! Тогда произойдет от древней апостольской церкви отступление, сначала еще будет поповщина, а потом беспоповщина, и государство наше со всеми своими академиями сделается раскольническим, лютеранским, атеистическим. Говорят, что имений у церквей не отнимут, но штаты сделают, будто бы отсекая излишество; но и этому образец Иуда Искариотский, который, желая продать Христа и видя его помазуема от жены многоценным миром по теплоте веры и любви, говорил: «Чесо ради миро сие не продано бысть на трех стах пенязь и дано нищим?» Какая же тому штатнику похвала там в Евангелии, может всякий знать и дочитаться. Какова-то и наша будет молитва пред Богом: «Да святится имя твое!» – и каковы мы будем желатели, чтоб имя Божие святилось в нас и в государстве нашем, когда не нами, но другими данное на прославление имени Божия будем штатовать как ненужное?» Вслед за тем Синод получил второе доношение от Арсения, от 15 марта, написанное в том же духе по поводу приезда офицеров для составления описей церковному имуществу.
Синод представил первое доношение императрице, прописывая, что, по его мнению, оно заключает в себе оскорбление величества, за что автор подлежит суду; но он, Св. Синод, без ведома императрицы приступить к делу не смеет, а предает его в ее благорассмотрение и снисхождение. Как видно, Синод, принимая в соображение осторожное и снисходительное поведение Екатерины относительно неприятных, враждебных ей лиц, принимая также в соображение деликатность вопроса и звание Арсения, рассчитывал, что императрица не даст сильного хода делу, велит ограничиться выговором, внушением проситься на покой и т. п. Но Синод ошибся в своем расчете: Екатерина обнаружила небывалое до сих пор раздражение, и причина понятна: чем яснее в сознании трудности какого-нибудь дела, чем яснее представляются возражения против него, чем эти возражения, не имея в основании действительной правды, доступнее для толпы, тем более происходит раздражение, когда эти затруднения и возражения являются на самом деле. Сильно раздражало указание на манифест, изданный при восшествии на престол, желание поставить в противоречие, желание запугать: ты хочешь слыть защитницею православия и в то же время хочешь сделать то, чем сравнишься с Иулианом-отступником, с Иудою. Не забудем и литературного влияния, под которым находилась Екатерина вместе со всеми читавшими тогда людьми, влияния господствовавшей тогда темы в рассуждениях заправителей литературных – темы о фанатизме, сословном эгоизме духовенства, монахов, которым нужно положить преграду для благосостояния общества.
Екатерина написала собственноручно: «Святейший Синод! В поданном вашем вчерась мне докладе представлено, что архиерей ростовский Арсений прислал доношение от 6 дня марта в Синод, в котором все, что ни есть написано, следует к оскорблению величества императорского, за что его признаете подлежательным суждения, но без ведома моего приступить к тому не смеете и предаете в мое благорассмотрение и снисхождение. А как я уповаю, что и Св. Синод без сумнения признает, что власть всех благочестивых монархов, в числе коих и я себя включаю и делами моими, вами свидетельствуемыми, доказую, не для них единственно, но паче для общего всех истинных сынов отечества благосостояния, сохраняема и защищаема быть должна, также что в его, архиерея Арсения, присланном ко мне от вас для прочтения оригинальном доношении, которое я при сем к вам обратно посылаю, усмотрела превратные и возмутительные истолкования многих слов Св. Писания и книг святых, того ради впредь (для) охранения моих верноподданных всегдашнего спокойства, оного архиерея Арсения, таким преступником от вас признанного, Св. Синоду на справедливый, законами утвержденный суд предаю, а какая по суду сентенция ему назначена будет, оную представить нам для конфирмации, причем еще будет иметь место мое снисхождение и незлобие».
Получив известие о грозящей беде, Арсений испугался и подал просьбу об увольнении от епархии опять в Спасский Новгород-Северский монастырь на обещание, но уже было поздно: его взяли под стражу и отвезли в Москву на синодский суд. Еще прежде взятия под стражу Арсений отправил копию с своих доношений Синоду к духовнику Федору Яковлевичу Дубянскому и графу Алексею Петр. Бестужеву-Рюмину. Неизвестно, что сделал с этими бумагами духовник, но Бестужев решился ходатайствовать за Арсения и внушить императрице о необходимости покончить неприятное дело как можно тише и скорее. 31 марта он писал императрице: «Как содержание доношений в Синод (Арсения) наполнено не только дерзостями, но и чувствительнейшими оскорблениями за которые ее и. в-ство справедливо на него прогневана, граф Бестужев, не вступая отнюдь ни в малейшее за сего архиерея заступление, осмеливается токмо по долгу к ближнему, в преступление впадшему, рабски просить о показании ему монаршего и матернего милосердия в том приговоре, который по суду, конечно, ему тягостен будет, а притом не в указ свое слабейшее рассуждение присовокупить, не соизволит ли ее и. в. в его явном и никакого уже исследования не требующем преступлении скорее сентенцию на монаршую конфирмацию сочинить и тем сие дело кончить в предупреждение разных о сем и без того в публике происходящих толкований».
Мягкие формы не помогли. Бестужев, которому в прошлом году писалось: «Батюшка Алексей Петрович, пожалуй, помогай советами!», теперь получил на свое внушение грозный ответ: «Я чаю, ни при котором государе столько заступления не было за оскорбителя величества, как ныне за арестованного всем Синодом митрополита ростовского, и не знаю, какую я б причину подала сумневаться о моем милосердии и человеколюбии. Прежде сего и без всякой церемонии и формы по не столь еще важным делам преосвященным головы секали, и не знаю, как бы я могла содержать и укрепить тишину и благоденствие народа (умолча о защищении и сохранении мне от Бога данной власти), если б возмутители не были б наказаны».
Конечно, Бестужев и никто другой никак не могли бы припомнить, когда преосвященным не по столь еще важным делам головы секали безо всякой церемонии и формы; но поверка этих слов Екатерины могла только показывать Бестужеву всю степень раздражения императрицы, и он спешил успокоить это раздражение: «Во всенижайший ответ всеподданнейший раб доносит, что как он прежде за ростовского архиерея никогда не заступался, но паче в С. – Петербург присланную от него цидулку представил с своим примечанием; так и ныне по его подлинно великим преступлениям не делал заступления, а токмо о скором решении упомянул, дабы чрез то пресечь излишние толкования и рассуждения в народе, который о точности дела не ведает; но ежели в чем старик погрешил, то токмо от одного усердия, чем теперь от неповинности своей и сокрушается». На этой же записке Екатерина написала: «Сожалею, что сокрушается: я писала с тем, чтоб вы имели что ответствовать тем, кто вас просьбою мучит. Желаю вам спокойно опочивать».
7 апреля Синод подал доклад: «Св. Прав. Синод, довольно имея рассуждения, что оный митрополит Арсений в оскорблении ее и. в-ства без всякого извинения виновным оказуется тем именно, что он в противность слова Божия и апостольских правилами преданий и презря свою архиерейскую и генеральную присяги и в противность же государственных узаконений на именные ее и. в-ства в 1762 и 1763 годах состоявшиеся о церковных имениях указы, присланными в Синод своими, первым от 6, а потом и вторичным, от 15 марта, доношениями таковые учинил возражения, которые единственно до оскорбления ее и. в. следуют, приводя в оных из многих слов Св. Писания и из некоторых книг превратные от себя толкования, с самым оных слов разумом и силою отнюдь не сходственные, а именно (следуют известные места из доношений). Хотя то доношение и окончено тем, что якобы все то писать и от слова Божия и закона предлагать не иная причина его привела, токмо ревность по Бозе и законе Божием, ее и. в-ства довольно в манифестах и указах ее монарших изображенная, аще же возымеется в том его быти погрешность, просит о прощении. Но оного ни за каковой резон почесть не можно, ибо не токмо на высочайшие указы, но и на повеления своей команды никаковых, а кольми паче язвительных представлений и возражений чинить под наитяжчайшим штрафом запрещено, да и таковой причины, чтоб вышеозначенное возражение с такою дерзостною отвагою выдумывать и действительно якобы под образом своей ревности представлять ему, митрополиту, и никому отнюдь не было и нет. Хотя он в допросе и показал, что якобы он в тех своих доношениях ко оскорблению ее и. в-ства ничего быть не уповал, все то писал по ревности и совести, чтоб не быть двоедушным, а сочинял-де он все то не для возражения на указы, но на представления других, по коим представлениям и те указы последовали, что-де разумеется на представления комиссии, и в чаянии том, что, как те представления не отвержены, так-де и оное его представление отвержено не будет и по крайней мере за то не воспоследует оскорбления ее и. в-ства, но понеже оное вошло во оскорбление ее и. в-ства, того ради, всепокорнейше и всеподданнейше припадая к ногам ее и. в-ства, просит прощения и помилования. Но оное его, митрополита, показание не истинное, ибо, по показанию находившегося при нем для письма канцеляриста Жукова, копии с обоих доношений в Синод были отправлены в Москву к двум знатным персонам. В 1743 году ему сделан был от Синода письменный выговор за то, что в доношении своем в Синод весьма противные и уразительные термины написать дерзнул. Выговор сделан был с таким подтверждением, что если он в подобное тому противление и презорство паки вступать будет, то не точию сана архиерейского, но и клобука лишится, того ради приговорили: оного митрополита Арсения, яко уже и прежде в немалых преступлениях, а ныне и наипаче в тяжком и оскорбительном, также архиерейской и генеральной присяги и всех государственных узаконений преступничестве оказавшегося, за те его тяжкие вины и за оскорбление ее и. в-ства в силу апостольского 84-го правила архиерейства, а по его на означенном в 743 году чинимом ему выговоре подписке и клобука лишить, и послать в отдаленный монастырь под крепкое смотрение, и бумаги и чернил ему не давать». Подписали: Димитрий митрополит новгородский, Тимофей митрополит московский, Гавриил архиепископ санкт-петербургский, Гедеон епископ псковский, Амвросий архиепископ крутицкий, Афанасий епископ тверской, Мисаил архимандрит новоспасский.
Испуганный старик умолял о помиловании. Но если, несмотря на то, требовалось необходимо осуждение, то кто требовал вносить в это осуждение странность, что показание канцеляриста Жукова о посылке копий с доношений духовнику и Бестужеву свидетельствует о неистинности показаний Арсения? Екатерина написала на докладе: «По сей сентенции сан митрополита и священства снять, а если правила святые и другие церковные узаконения дозволяют, то для удобнейшего покаяния преступнику по старости его лет монашеский только чин оставить, от гражданского же суда и истязания мы по человеколюбию его освобождаем, повелевая нашему Синоду послать его в отдаленный монастырь под смотрение разумного начальника с таким определением, чтоб там невозможно было ему развращать ни письменно, ни словесно слабых и простых людей». Синод назначил местом ссылки Вологодской епархии Ферапонтов монастырь; но 15 апреля обер-прокурор объявил Синоду именной указ, чтоб Арсений сослан был в Архангельскую епархию, в Никольский Корельский монастырь, с производством ему кормовых денег по 50 коп. в день.
Прошло четыре года. В 1767 году опять поднялось следственное дело о монахе Арсении вследствие доноса на него иеродиакона Иоасафа Лебедева. Арсений, по словам доносчика, говорил, что Екатерина не природная наша и не следовало ей принимать престола; цесаревич болен золотухою, и, Бог знает, кто после будет, а надобно быть Ивану Антоновичу и содержащимся в Холмогорах отцу его и прочим. Арсений бранил синодальных членов; о Димитрии Сеченове говорил: «Кабы пропал, то бы и я был свобожден, до тех пор он поживет, пока обер-секретарь Остолопов жив, без которого он ничего не делает. Если бы не были согласны Сеченов и петербургский Гавриил, то деревень у архиереев и монастырей не отобрали бы». Сравнивал себя с Златоустом, заточенным также царицею. Толковал о пророчестве, будто бы взятом из жития св. Кирилла Белозерского, что в России будут царствовать двое юношей, которые выгонят турка и возьмут Царьград: первый юноша – великий князь (Павел Петрович), другой – брат принца Ивана (это говорилось уже по смерти последнего). Эти толки Арсения, доносил Лебедев, над архимандритом Корельского монастыря Антонием, над караульными солдатами и начальником их подпрапорщиком Алексеевским произвели желаемое действие: уверясь, что двое юношей будут царствовать скоро и что Арсений будет архиереем по-прежнему, стали содержать его гораздо слабее, почитали его как архиерея, принимали от него благословение, позволяли ему публично говорить проповеди. Подвергнутые допросу Антоний и Алексеевский признались в своем послаблении, Алексеевский подтвердил донос, подтвердил, что Арсений говорил: «Государыня наша не природная и не тверда в законе нашем, и не надлежало ей престола принимать». Екатерина заметила при этом: «Сии слова Арсений говорил и в 1763 году капитану Николаю Дурново, когда сей последний его приезжал брать в Синод, и так Алексеевский то не выдумал». Но Арсений в новой беде еще надеялся поколебать основание своей главной опалы. 22 октября он обратился в Архангельскую губернскую канцелярию с просьбою, чтоб записала его объявление и представила императрице. Объявление состояло в следующем: 1) Просит он, Арсений, чтоб ее и. в-ство сотворила с ним милость и соизволила бы подлинное его доношение, за которое он и осужден, сама прочесть; тогда, конечно, соизволит увидать его правость, ибо он, когда еще при покойной государыне Елисавете Петровне получил копию с доклада (а подлинный подписан бывшим канцлером Бестужевым-Рюминым и прочими знатными господами, окроме графа Петра Шувалова) об отобрании от церквей деревень, написал письмо к императрице; это письмо сходно с его доношением, за которое он теперь страдает. Императрица Елисавета, рассмотря, что он писал справедливо, подлинного доклада, когда ей поднесли его, утвердить не изволила, единственно послушав его, Арсениева, письма, и сказала, что не подпишет: как-де после смерти моей хотите. 2) Подоношению его и по следствию докладывало, как он, Арсений, думает, из Синода экстрактом и на словах ее величеству; а если б подлинное доношение ее в-ство изволила читать, то, конечно, он так наказан не был бы. 3) Он, Арсений, и ныне утверждает, что деревень от церквей для прописанных резонов в посланном от него в Синод доношении отбирать не надлежало.
Состоялось решение:. «Лишить Арсения монашеского чина и по расстрижении переименовать Андреем Вралем и послать к неисходному содержанию в Ревель».
Так кончилась борьба за вопрос, поднятый в русской жизни еще в XV веке. Борьба, как и следовало ожидать по важности вопроса, была сильная, ожесточенная изначала, но вначале восторжествовало мнение, что за монастырями должны быть удержаны населенные земли. В эпоху преобразования, в ту эпоху, когда русский человек во имя разума считал себя вправе допросить всякое освященное древностию явление о праве и пользе его существования, – в эпоху преобразования вопрос о церковных имуществах должен был подняться с новою силою. Но меры преобразователя, принятые относительно этих имуществ, были временные, отмененные им, как только он покончил с главным вопросом – о форме церковного управления; с одной стороны, преобразователь при своих последних распоряжениях относительно церковных имуществ имел в виду новые обязанности черного духовенства, новый строй его жизни; с другой – он так верил в силу нового, коллегиального управления, что не считал возможным повторения старых злоупотреблений. В начале второй половины века снова поднимает вопрос дочь преобразователя, которую нельзя было заподозрить в недостатке благочестия или в «философском уме» (которым так любовалась в себе Екатерина), и это обстоятельство уже показывало, что вопрос не может быть решен так, как был решен в XV веке, и Арсений ростовский пал, защищая в XVIII веке мнение Иосифа Волоцкого. Но как бы историк ни отнесся к этому мнению, нельзя не признать за Арсением мужества в отстаивании своего мнения до конца. Он просил снисхождения, просил, чтоб мнение его было прочтено внимательно, в целости, надеясь, что убедятся его резонами, но не жертвовал своим убеждением для получения прощения, освобождения от наказания. Он закончил свою просьбу словами: «Я и теперь утверждаю, что деревень от церквей отбирать не надлежало».
Екатерина исполнила свое намерение: в мае 1763 года отправилась в Ростов. Погода была неблагоприятная. «Ветры, холод и непрестанные дожди с происходящею от того грязью отнимают у нас удовольствие, которое б могли мы при хорошем времени в пути иметь», – писала императрица Панину из Переяславля; из того же города она писала генерал-прокурору Глебову: «Я получила все ваши посылки и надеюсь последние доклады скоро к вам возвращать. Ненастье и скука в Переяславле равны; дом, в котором живу, очень велик и хорош и наполнен тараканами». Из Ростова Екатерина писала Панину: «Завтра будет перенесение мощей Св. Димитрия; вчерашний день еще чудеса были, женщина одна исцелилась, а преосвященной Сеченой хочет запечатовать раку, дабы мощей не украли; однако я просила, дабы подлый народ не подумал, что мощи от меня скрылись, оставить их еще несколько время снаружи».
Из письма к Глебову мы видим, что Екатерина во время путешествия занималась делами. В Ростове она получила очень неприятные вести о ссоре между людьми, которые наиболее участвовали в событии 28 июня. Ссора произошла вследствие сильного возвышения, фаворитства Григория Орлова, брат которого Алексей своим обращением всего более возбуждал негодование людей, считавших свои заслуги 28 июня не менее важными. Один из них, Ласунский, говорил другому, Хитрово: «Орловы раздражили нас своею гордостию и своим поступком: мы было чаяли, что наша общая служба к государыне утвердит нашу дружбу, а ныне видим, что они разврат». Для объяснения отношений любопытна записка Екатерины Елагину от 25 февраля 1763: «Ты имеешь сказать камергерам Ласурскому и Рославлевым, что понеже они мне помогли взойтить на престол для поправления непорядков в отечестве своем, я надеюсь, что они без прискорбия примут мой ответ и что действительная невозможность ныне раздавать деньги, тому ты сам свидетель очевидный!» Но эти господа могли считать себя вправе принимать отказ в своих просьбах с прискорбием, думая или и говоря, что Орловым нет отказа. 24 мая из Ростова Екатерина отправила письмо к сенатору Вас. Ив. Суворову: «По получении сего призовите к себе камер-юнкера князя Ив. Несвижского и прикажите ему письменно вам подать или при вас написать все то, что он от камер-юнкера Федора Хитрова слышал, и по важности его показания пошлите за Хитровым и, если придет (ся) арестовать его, Хитрова, тогда для дальнейшего произвождения оного дела призовите себе в помощь кн. Мих. Волконского и кн. Петра Петр. Черкасского и рапортуйте ко мне, как часто возможно. Я при сем рекомендую вам поступать весьма осторожно, не тревожа ни город, и сколь можно никого; однако ж таким образом, чтоб досконально узнать самую истину, и весьма различайте слова с предприятием. Впрочем, по полкам имеете уши и глаза».
Заявление кн. Несвижского состояло в следующем: возвратясь из деревни, он встретился с Хитрово, который спросил его, что нового. «Какие у меня новости, когда я был в деревне», – отвечал Несвижский. «А у нас много новых вестей, только дурных, – сказал Хитрово, – первая новость – государыня поехала в Воскресенский монастырь для того, чтоб старый черт Бестужев удобнее мог в ее отсутствие производить начатое дело. Он написал прошение к государыне, чтоб вышла замуж за Григорья Орлова, и к этому прошению духовенство и несколько сенаторов подписались, а как дошло до Панина и Разумовского, то Панин спросил государыню, с ее ли позволения это делается, и получил в ответ, что нет. Однако Панин мог приметить из лица и поступков ее, что все происходило по ее повелению, и согласился с гетманом и Захаром Чернышевым уничтожить дело; для этого они пригласили к себе Репнина, Рославлевых, Ласунского, Пассека, Теплова, Борятинских, Каревых, Хованских Петра и Сергея, Петра Апраксина, Николая Ржевского и рассуждали, что дело нехорошее, отечеству вредное, всякий патриот должен вступиться, искоренить. Этого ничего не было бы, – продолжал Хитрово, – потому что Григорий Орлов глуп; но больше все делает брат его Алексей: он великий плут и всему делу причиной». «Правда ль это? – спросил Несвижский. – Я хочу у Орловых это высмотреть». «Это очень и для нас полезно, – сказал Хитрово, – езди почаще к Орловым и присматривай, а мы на собрании своем положили просить государыню, что если намерена выйти замуж, то у Иванушки есть два брата; а если не согласится за них, то, схватя Орловых, всех отлучить, в то время уже можно отвлечь ее от этого дела, она сама нам будет благодарна, что мы нарушителя покоя от нее оторвем. Когда я был на карауле при покойном бывшем государе, то случилось мне говорить о порядке восшествия на престол государыни с Алексеем Орловым. Орлов сказывал, что Панин сделал было подписку, с тем чтоб быть государыне правительницею, и она на то согласилась; а когда пришли в Измайловский полк и объявили про ту подписку капитанам Рославлеву и Ласунскому, то они ей объявили, что на то несогласны, а поздравляют ее самодержавною императрицею, и велели солдатам кричать ура. Если можно, – продолжал Хитрово, – то и скорее при первом удобном случае Орловых погубить. Меня в этот заговор привела княгиня Дашкова, Глебов также нашей партии и денег будет давать сколько надобно».
Хитрово на допросе 27 мая показал: недели две тому назад зять его двоюродный Василий Брылкин говорил ему: слышал он от своего родного брата Ивана Брылкина, что приезжал к нему Бестужев с подпискою, чтоб просить государыню идти замуж, выбрав из своих подданных, кого ей угодно, потому что государь цесаревич слаб и в оспе еще не лежал; духовенство и несколько сенаторов подписались. Николай Рославлев говорил ему: слышал он о подписке, и как скоро дошло до Панина, гетмана и Чернышева, то они сказали, что не подпишут, и Панин государыне доложил, с ее ли позволения такая подписка у Бестужева. Государыня сказала, что она про то не знает, на что Панин представил: если Бестужев тому причиною, так надобно его предать суду, и на то государыня промолчала, и тем та подписка уничтожена. Услыхав об этом от Рославлева, он, Хитрово, поехал к кн. Дашковой спросить, правда ли это; Дашкова рассказала ему все так, как говорил Рославлев, и удивлялась немало такому дурному предприятию.
Екатерина была недовольна этими показаниями и, между прочим, писала Суворову: «Нельзя, чтоб он (Хитрово) не к чему-нибудь вздумал, будто я обещала Панину быть правительницею; нельзя статься, чтоб он ложь такую от Ал. Гр. Орлова, как он сказывает, слышал. Прикажите осведомиться, арестование Хитрова тревожит ли любопытных или еще не ведают в городе?» Результаты допросов находятся в следующей записке Екатерины Суворову: «Хитров двух человек уговаривал, чтоб они в его партию пошли, которая, по его рассказу, намерена была, если я соглашусь на известный проект Алексея Петровича, собравшись, придти ко мне и представить мне худобу оного дела и, если я не соглашусь на их мнения, тогда убить графов Орловых, всех четырех. В сем Хитров обличен и по многом запирательстве наконец сам мне признался и просил о том прощения, признавая себя и сообщников в том виновными. А хотя он тем двум, которых он приглашал, и называл многих персон: Н. П. (Никиту Панина), Ал. Глеб. (Глебова), Гр. Теплова, двух Рославлевых, двух Борятинских, двух Каревых, двух Хованских, Пассека, кн. Дашкову, но он в том тех двух персон на него показательстве отпирается, а мне признался, что он только с двумя Рославлевыми да с Ласунским согласие имел и Николай Рославлев ему сказал, что все оные персоны в том согласны, но он сам, как дело уже утихло, думает, чтоб ныне отложить их предприятие. Но верить неможно, что, знав, что то их предприятие мне будет в огорчение и, как они сами положили, против моей воли, чтоб у них не были взяты меры спастись от моего гнева, и посему, кажется, отдалить или арестовать надобно двух Рославлевых да Ласунского. Когда же Хитрова арестовали, тогда Пассек и Борятинский приехали к Орловым и сказали, что будто говорят по городу, что Орловых убить хотят, а меня свергнуть; а когда я об том их спрашивала, от кого они такие речи слышали, тогда сказали от сержанта, а тот от гренадера, и сей от незнакомого дворника, и из сего видно, что они дело супцонировали (подозревали) или, лучше сказать, знали».
Так как «дело уже утихло», то предприятие не имело смысла и все ограничивалось отголосками старых речей; поднимать дело о несостоявшемся замысле против Орловых было неудобно, потому что его надобно было поднять в связи с другим делом. Оставалось подозрение насчет того, как хотели соумышленники спастись от гнева императрицы, замышляя действовать против ее воли, и только вследствие этого подозрения считалось нужным, кроме Хитрово, удалить Рославлевых и Ласунского. Хитрово один был сослан в свое имение Орловского уезда; Ласунский уволен в отставку генерал-поручиком в 1764 году, а Рославлев Александр тем же чином в 1765-м. Но чем тайнее велось дело, чем менее оно имело явных и ясных результатов, тем более толковали о нем, и в начале июня по московским улицам с барабанным боем читали манифест «О молчанье». В манифесте говорилось: «Воля наша есть, чтоб все и каждый из наших верноподданных единственно прилежал своему званию и должности, удаляясь от всяких предерзких и непристойных разглашений. Но противу всякого чаяния, к крайнему нашему прискорбию и неудовольствию, слышим, что являются такие развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют, но, как сами заражены странными рассуждениями о делах, совсем до них не принадлежащих, не имея о том прямого сведения, так стараются заражать и других слабоумных... Если сие наше матернее увещевание и попечение не подействует в сердцах развращенных и не обратит на путь истинного блаженства, то ведал бы всяк из таковых невеждей, что мы тогда уже поступим по всей строгости законов».
О старании Екатерины предупреждать народные толки видно из следующего: архиепископ Амвросий писал Бестужеву от 12 марта: «Объявил нам синодальный г. обер-прокурор высочайшее повеление, чтоб мы по бывшем императоре Петре III панихиды и публичные поминовения отправляли, что пред днем рождения его в Архангельском соборе и исполнено. Не соблаговолите ли о сем паки доложить, ибо ежели нам отправлять панихиды, то в народе об нем инако, нежели в манифестах изображено, могут толковать; да и церковь святая от раскольников не без поношения останется». Бестужев доложил, и Екатерина написала на докладе: «И об злодей Бог приказал молиться, наипаче о заблужденной душе, а о непоминовении в народе толки были б, что он жив». Но толки послышались. Молдавского гусарского полка прапорщик Войнович показал, что 7 сентября, в бытность его в крепости св. Елисаветы, зашел он в квартиру подполковника Ездемировича, который говорил: был у меня вчера Мельгунова камердинер Иванушка и сказывал: у Мельгунова в гостях был майор гвардии Рославлев и с Мельгуновым говорил, что бывший император жив и послан в Шлюшин (Шлюссельбург) и для того его послали, что Орлов хочет с государынею венчаться.
Екатерина окончила свое путешествие Ярославлем, о котором писала: «Город Ярославль весьма нравится, и я почитаю его третьим городом из тех, которые я видела в России». Последним делом ее пребывания в Москве было учреждение Павловской больницы по просьбе, как сказано в указе, цесаревича Павла Петровича. Больница названа в указе свободною; для ее помещения куплен загородный дом генерал-прокурора Глебова. 14 июня императрица выехала из Москвы и 19-го числа вечером прибыла в Царское Село, откуда в годовщину своего восшествия на престол, 28 июня, имела торжественный въезд в Петербург.
В продолжение описываемого года Екатерина восемь раз присутствовала в Сенате: четыре раза в Москве и четыре раза в Петербурге. Москву Сенат оставил, выслушав следующий указ императрицы: «Гг. сенаторы! Я не могу сказать, чтоб вы не имели патриотического попечения о пользе моей и о пользе общей, но с соболезнованием должна вам сказать и то, что не с таким успехом дела к концу своему приходят, с каким желательно. Причины единственно в том только и состоят, что присутствующие в Сенате имеют междоусобное несогласие, вражду и ненависть и один другого дел не терпит, а потому и разделяются на партии и стараются изыскать один другому причины огорчительные. Что ж от того рождается? Одна только беспредельная злоба и раздор. Не последняя причина и сия к несогласию, что некоторые порочат дела других, хотя б они и полезны были, для того только, что не ими сделаны, хотя сами, однако ж, их никогда не сильны сделать. Но в таком случае здраво рассудить должно, что не все люди равные таланты имеют». Еще раньше, в марте месяце, сенаторы должны были выслушать наставление насчет неприличия некоторых занятий для них. Слушалось дело по злоупотреблениям винного откупа в Иркутске, и сенаторы объявили одному из своих сочленов, Сумарокову, что ему нельзя присутствовать при рассуждении об этом деле, ибо он сам имеет винный откуп в Бахмутской провинции, на основании закона Петра В.: ежели судья равное дело имеет с челобитчиком или ответчиком, например, если ищет кто в обиде отнятого двора, и такое же равное дело имеет судья в другом месте, то ему не судить, чтоб для своего примера дело не испортил. Сумароков обиделся и подал жалобу императрице, что отстранен несправедливо, указ до него не касается, ибо на него никто не жалуется в притеснениях по откупу. Екатерина написала такое решение на просьбу Сумарокова: «Откуп винный в городе Иркутске и откуп винный в Бахмутской провинции разнствуют тем меж собою, что один в Сибири, а другой в России. По партикулярным спорным делам сенаторы выходят по силе Петра Великого указа без огорченья из Сената. А если по откупным делам огорчительно, то способ оставаться в Сенате в их руках», т. е. не заниматься откупами.
В Петербурге Сенат получил указ: «Ее и. в-ство усмотрела из поднесенной генерал-прокурором ведомости о всех со вступления на престол по 5 сего августа состоявшихся именных указах, что из оных многие не токмо по партикулярным челобитчиковым, но и по государственным делам еще не исполнены, по иным еще рассматривается. Сего ради, а паче желая, чтоб собственные ее и. в-ства о пользе государственной и о безостановочном правосудия течении неусыпные труды не оставались без желаемого ее величеством успеха, повелевает Сенату, исключая только свободные от заседания дни, съезжаться пополудни по трижды в неделю до тех пор, пока все дела исполнены будут». Указ был объявлен 20 августа, а 4 сентября Екатерина, присутствуя в Сенате, объявила: так как много дел уже рассмотрено, то съезжаться пополудни только раз в неделю вместо трех, так как канцелярские служители, как она слышала, несут немалый труд. В ноябре императрица опять жаловалась на «ужасную медлительность» Сената. Но она не хотела ограничиться жалобами. Еще 17 апреля дан был указ «собранию, в котором совет происходил о вольности дворянской», о разделении Сената на департаменты, «дабы тем способом не одно дело в Сенате и в один день трактовалось, но столько производимо их было, коликое число департаментов определится, а каждый бы департамент определенные роды себе дел в отправлении узаконением имел». 15 декабря был издан манифест: «Правило неоспоримое, что всякого государства благосостояние основано на внутреннем спокойствии и благоденствии обитателей и что тогда только обладатели государств прямо наслаждаются спокойствием, когда видят, что подвластный им народ не изнурен от разных приключений, а особливо от постановленных над ним начальников и правителей; но нельзя инаково сего достигнуть как только добрым учреждением внутренних распорядков и всех государственных и судебных правительств, которые в империи нашей по состоянию нынешнего времени весьма недостаточны, что можно наиболее всего усмотреть в нашем Сенате, в который не только апелляционные, но и всякого рода дела изо всего государства с требованием резолюции вступают и который столь отягчен множественным числом оных, что превосходит силы человеческие все оные дела решить в надлежащее время». Вследствие этого Сенат разделялся на 6 департаментов, из которых четыре должны были находиться в Петербурге и два в Москве вместо бывшей там Сенатской конторы. 1-й департамент занимался государственными внутренними и политическими делами; 2-й – судными; 3-й – делами Малороссии, Остзейских провинций, Финляндии, Академии наук, университета, Академии художеств, полиции и проч.; 4-й – делами военными и морскими; 5-й московский – отправлял всякие государственные текущие дела, какие исправляла прежде Сенатская контора; 6-й московский – ведал судные дела соответственно второму петербургскому. При первом департаменте оставался генерал-прокурор, во всех других по обер-прокурору в каждом. Дела решались единогласием. При невозможности соглашения обер-прокурор объявляет генерал-прокурору с объяснением, в чем сенаторы не соглашаются или в чем сам сомневается. Тогда генерал-прокурор, взявши дело в первый департамент и созвавши всех наличных сенаторов от прочих департаментов, предлагает на общее рассуждение. Если и сенаторы первого департамента не будут согласны, то дело предлагается в общем собрании. Если и тут сенаторы не согласятся или по делу точного закона не будет, то генерал-прокурор все дело с сенаторскими мнениями и с своим рассуждением представляет императрице. По тем же самым причинам, по каким разделен был Сенат, разделены были на департаменты Юстиц-, Вотчинная и Ревизион-коллегии и Судный приказ. Ревизион-коллегия была разделена на 5 департаментов, потому что в ней до такой степени умножилось число неревизованных счетов, что многие миллионы государственной казны были в неизвестности. Ревизион-коллегии было предписано иметь главным правилом при свидетельстве счетов смотреть не на одно только то, чтоб приход с расходом был верен, но смотреть особенно за тем, все ли денежные и прочие выдачи произведены по силе законов. Сибирский и Розыскной приказы и Раскольническая контора были уничтожены.
20 августа состоялся именной указ: камер-юнкеру графу Федору Орлову повелевает ее и. в-ство быть беспрерывно в Сенате при текущих делах, и особливо при собраниях, и место свое иметь за генерал-прокурорским столом, дабы он слушанием дел и рассуждений сенаторских, также чтением и собственным иногда сочинением текущих резолюций и всего того, что для лучшего приобретения себе знания дел за потребно найдет, навыкал бы быть искусным и способным впредь к службе ее и. в-ства по сему месту.
Екатерина требовала особенной и согласной деятельности Сената в искоренении злоупотреблений в областном управлении, в искоренении взяточничества. В приведенном выговоре Сенату за несогласие она выставляла в пример дело о калужском воеводе Мясоедове. По этому делу сохранилась любопытная записка императрицы к ген. прокурору Глебову: «По Мясоедову делу, кой час приеду в город, соберу Сенат и сама господ сенаторов в полном собрании намерена согласить и всякого выслушать, а инако скажут, что тот или другой по клочкам бы меня рвут». Екатерина боялась слухов, что сенаторы стараются наедине представлять ей свои мнения и склонять на свою сторону. Из этого уже видно, какой сильный интерес возбуждало это дело. Мясоедов, товарищ его, секретарь и канцелярист были уличены и сами признались во взятках по подрядам; Мясоедов и товарищ его были лишены чинов и сосланы в деревни, секретаря написали вечно в копиисты и сослали в отдаленный город, канцелярист высечен плетьми и отдан в солдаты в отдаленный гарнизон.
Не менее забот стоило Екатерине дело о смоленском губернаторе Аршеневском, обвиненном во взятках. Опять несогласие между сенаторами, опять толки, которые вызвали такую записку Екатерины к Глебову: «Когда не накажешь людей, говорят: послабление; когда же накажешь, тогда говорят: строго. Пускай Аршеневский останется до моего приезда без чинов, и тогда в Сенат приеду с вышеписаными рефлекциями да облегчу сентенцию. Я чаю, порочат оный поступок или те, у кого совесть не чиста, или те, которые не сочиняли или мне не советовали в резолюции. Есть у нас род людей, которые все то порочат, где они не призваны были вместо оракула, а оракула дела опять порочат генерально все». Мысль, что у многих совесть не чиста, не оставляла Екатерину; так, узнавши, что Тверь выгорела, она писала Глебову: «Старайтесь о вспоможении сим несчастным людям; я думаю, многим не печально, что дела все почти сгорели».
Сенаторы, князь Яков Шаховской и граф Скавронский, объявили в Сенате письма, полученные ими от коломенского епископа Порфирия: епископ жаловался на коломенского воеводу Ивана Орлова, что он дни и ночи проводит в пьянстве, в канцелярии мало бывает, да и то приходит пьяный же; что колодников в тюрьме больше ста человек, а решения нет никакого; он же, Орлов, оставя канцелярию и город никому не приказав, самовластно уехал в Москву на маскарад.
Это были дела новые, но было еще старое дело – о знаменитом иркутском следователе Крылове. Мы видели, что по следствию, произведенному Крыловым, иркутские купцы повинились в расхищении 150000 рублей казенных денег. Но когда началось дело о насильственных поступках самого Крылова, купцы стали показывать, что повинные их были вымучены пытками, причем Крылов действовал в интересах бывшего тогда обер-, а теперь генерал-прокурора Глебова. Глебов взялся ставить вино в Иркутске; купцы представили, что цена, по которой он договорился ставить вино, гораздо дороже той, какая оказывается по десятилетней сложности. Кроме того, купцы оценили казенные винные заводы гораздо дороже, чем Глебов хотел их взять за себя; таким образом, посылка Крылова оказывалась личною местию Глебова иркутским купцам. Кроме Глебова оказался виновным и весь Сенат, который позволил вести дело неправильным образом: отдал кабацкие сборы Глебову на откуп без всяких должных справок; когда Глебов донес о злоупотреблениях иркутского купечества и присоединил свои частные жалобы на него, то Сенат назначил следствие, тогда как обер-прокурор не имел никакого права мешаться в гласные дела, а как обиженный должен был искать суда в определенных законом местах. Крылов был отправлен из Сенатской конторы и доношения свои присылал прямо в Сенат; за такой беспорядок Сенат наградил его тысячью рублями и тем поощрил его к дальнейшим беззаконным поступкам. Прошение, присланное вице-губернатором иркутским Вольфом на имя императрицы Елисаветы, Сенат удержал и не велел исследовать, каким образом печать на прошении оказалась подрезанною. Когда иркутские купцы повинились в растрате казенных денег, то самовольно простил им знатную сумму денег. Так как сенаторы, причастные этим беспорядкам, одни умерли, другие вышли в отставку, то императрица простила оставшихся в живых, подведя их под милостивый манифест по случаю ее коронации, предавая их единственно угрызениям совести.
Относительно генерал-прокурора Глебова императрица усмотрела, как мало он имел старания о правильном производстве дел и о казенном интересе, и ко всему беззаконному производству этого дела единственно подал повод своим неправильным доношением, и принадлежавшее казне при откупе приращение обратил на собственный прибыток, за что и подлежал не только лишению всех чинов, но и большему наказанию; однако вследствие того же милостивого манифеста он был только удален навеки от всех должностей с чином генерал-поручика. Крылов за долговременное содержание в оковах освобожден от смертной казни, высечен кнутом в Иркутске и сослан на вечную каторгу. Но сама императрица объявила, что эти приговоры последовали, тогда как следствие к законному окончанию не приведено. «Однако, – говорит она, – мы нашли в нем довольно обстоятельств, ясно открывающих истинное состояние сего дела; чего ради за справедливое почли решить оное по видимым в нем окрестностям (обстоятельствам), нежели входить в законный порядок и тем вновь начинать следствие, а чрез то и так уже много претерпевшим иркутским купцам призывом их сюда для улики и очных ставок сделать еще более отягощения».
Оказались также следы старого дела о злоупотреблениях воронежского губернатора Пушкина, которое велел потушить Петр III. Капитан Кара повинился, что в 1758 году регистратор Савинов дал ему знать, что Пушкин приказывает ему, Кара, объявить бирюченским обывателям, чтоб они собрали 1000 рублей денег ему, губернатору, и за то с ними благосклонность учинена будет; обыватели добровольно деньги собрали и с ним в Воронеж послали. Потом Пушкин приказал, чтоб бирюченцы отдали поклон вице-губернатору Кошелеву, и бирюченские уполномоченные подарили Кошелеву 300 рублей. Наконец, Пушкин потребовал с той же Бирючьей слободы 500 рублей, чтоб от проезжающих команд разорения не было. Асессор Вельяминов повинился, что из получаемых им при лесном смотрении денег дал Пушкину 300 рублей да адъютанту его 100 рублей.
Князь Александр Алекс. Вяземский, отправленный для усмирения горнозаводских крестьян и имевший также поручение присматриваться к ходу управления, доносил: «Выехав из Казани, старался я в разнородных деревнях разведать о поведениях Казанской канцелярии: везде я нашел не только подтверждение донесенному уже о мздоимствах, но нашел еще и то, сколько собираемо было с каждой души ясачных крестьян для поднесения приказным служителям за поданные в прошедшем году к будущей ревизии сказки и сколько собирается на вальдмейстеров при каждом их посещении. В татарской деревне, называемой Агрызы, два сотника уверяли, что за поданные сказки разошлось по 9 и 10 коп. с души; а с вотяков, как с людей очень простых и добросовестных, и более. Вальдмейстеру в каждый его приезд сбирается по 3 и 4 коп. с души, а с вотяков – по 4 и 5 коп. Когда я спросил, за что же они такие большие подарки дают, то получил в ответ: несколько лет тому назад поупрямились они своею сотнею и не дали ничего вальдмейстеру, который за то репортовал, что они рубят заповедный дубовый лес, и губернская канцелярия, не принимая их оправдания, взыскала штрафа 800 рублей; так они теперь уже и дают подарки, потому что хотя никакого дубового леса вальдмейстер не найдет, то смотрит сани и, найдя дубовые полозья, репортует в губернскую канцелярию о порубленном дубе. По прибытии моем из Сибирской губернии в Оренбургскую разведал я, что лихоимство нижних губернских чинов не менее прочих; главный между ними надворный советник Каптяжев, который, по слухам, не давал без взятки жалованья нижним чинам. В Симбирске нынешним воеводою подовольнее, но сильно негодование дворянства на бывшего воеводу князя Назарова, который сам старался заводить между дворянством ссоры и после беспримерными взятками пользовался, по воровским и разбойническим делам приметывался и разорял до самой крайности с мучительством».
При изложении русской истории XVIII века мы имели возможность заметить, что не от одних воевод страдали города. Сильный своим богатством обыватель, «мужик-горлан» по старому выражению, не считал себя обязанным сдерживаться относительно слабейших, особенно когда достигал главного места в городе, места магистратского президента; он составлял себе сильную партию и надеялся, что она его поддержит. Но случалось, что он встречался в городе с другим мужиком-горланом, который также имел сильную партию и не хотел уступить; тут-то начиналась ожесточенная борьба между этими Борецкими XVIII века, причем и вооруженные нападения одной партии на другую усиливали сходство с явлениями из жизни Великого Новгорода. Замечается и еще сходная черта: в борьбе видны партии лучших и меньших людей. В описываемое время мы не можем обойти одного любопытного явления в этом роде.
В Орле магистратским президентом был богатый купец Дмитрий Дубровин. По жалобам граждан на его насилия Главный магистрат сменил Дубровина. Противная партия, которая, как видно, устроила все дело, воспользовалась своим торжеством и вынесла в президенты своего вождя Кузнецова. Но Дубровин и его партия не хотели уступить. Сын Дубровина Михайла, человек известный, портовых таможень директор, от имени отца своего подал в Сенат челобитную на неправое решение Главного магистрата в отрешении отца его от президентства по доносу орловского купца Николая Кузнецова, который показывал, что он, Михайло Дубровин, содержал в Орле кружечный двор; а сам он, Николай Кузнецов, в бытность брата его Степана президентом вместе с ним обижал и разорял все купечество, в доказательство чего Мих. Дубровин приложил от орловского купечества челобитную за подписью 142 человек. В этой челобитной президент Дубровин одобрялся, о Кузнецове же говорилось, что он как прежде, так и теперь производит беспокойства и купечество разоряет, отчего они, купцы, не желают, чтоб он и оставался между ними, тогда как Дубровин и прежде купечество защищал, и теперь защищает; показываемое Кузнецовым на него подозрение, будто сын его содержит кружечный двор, недействительно, потому что Мих. Дубровин от того отрекся. В заключение купцы просили доносу Кузнецова не верить и его из купечества выключить, а быть президентом Дмитрию Дубровину. Но вслед за тем явилась в Сенат челобитная 150 человек орловских купцов, которые писали о Кузнецове, что он человек добрый и первостатейный купец и не только за себя, но и за прочих неимущих и умерших платит поборы бездоимочно, в чем имеет квитанции; потому просят не исключать его из купечества и показанию Дубровина не верить, потому что его челобитная неправильная, руки к ней приложены без совета первостатейных купцов по дворам, рядам и улицам, не давая прочитывать, а объявляя обманом, что в пользу купечества. Получивши такие противоречивые челобитные, Сенат приказал: послать в Орел обер-офицера и с ним члена Московского магистрата; приехавши в город, они должны собрать на сход все наличное орловское купечество первой и второй статьи, кроме Дубровина и Кузнецова, и взять с них подписки, кто кого желает в президенты, Дубровина или Кузнецова.
Как видно, эта посылка почему-то не состоялась, и орловские соперники управлялись сами. Дубровин опять сделался президентом, и о Кузнецове поднято было дело прошлого 1762 года: 5 февраля этого года человек 200, собравшись разбоем к однодворческому правлению, били караульных смертно и отводили в дом орловского купца и суконного фабриканта Кузнецова; потом приходили опять ночью, выломали ворота и из караульной избы увезли рекрута, а прочих колодников распустили; в этом разбое участвовали фабричные и прикащик Кузнецова; а орловские однодворцы объявляют, что прочие их братья, однодворцы, отбывая очередные службы, укрываются у Кузнецова, будто заживают долги по векселям. Но в конце года печальная участь постигла торжествующего, по-видимому, Дубровина. Генерал-прокурор представил Сенату в пакете прошение его, написанное на трех разных лоскутках; Дубровин жаловался на Орловскую провинциальную канцелярию, которая безо всякой причины, как видно только по проискам купцов Кузнецовых, захватя его, держит под караулом, не давая ни бумаги, ни чернил, так что он и эту челобитную едва мог написать в 8 дней, собирая бумагу по лоскуткам. Сенат приказал Сенатской конторе потребовать от Орловской провинциальной канцелярии ответа, для чего Дубровина так крепко держат, что бумаги и чернил не дают. Дело объяснил московский генерал-губернатор граф Солтыков, в ведомстве которого находилась и Орловская провинция. По доношению Солтыкова от 17 ноября, Дубровин «производил в Орле притеснения, грабежи, смертоубийства, расхищения казны, за что Главн. магистратом и был отрешен от присутствия, но, несмотря на то, правил президентскую должность своевольно; во время этого нахального правления фабрика купца Кузнецова товарищами Дубровина разграблена и разорена, бывшие на ней работники разогнаны, избиты и переувечены. Кузнецов жаловался в Сенатскую контору, которая и послала указ к находящемуся там полковнику кирасирского полка Давыдову исследовать все дело вместе с орловским воеводою и с депутатом от Гл. магистрата, а Дубровина с сообщниками взять под караул; для пресечения непорядков и для восстановления тишины расставить в городе частые пикеты, почему он, Дубровин, и взят под караул. А как между тем кирасирский полк в поход выступил, то мятежники ходят и поныне так, как и прежде, в великом множестве с заряженными ружьями и дубьем, бьют смертно и увечат всех тех, которые с ними не согласны. А сын Дубровина Михайла с шестью человеками приходил к воеводе в дом и требовал от него, угрожая побоями, чтоб освободил отца его. Получив отказ, бежал в Москву, где по приказанию моему был взят в полицию с пятью сообщниками. Но вчера поутру приехал ко мне генерал-полицеймейстер Юшков и сказывал, что третьего дня, 15 числа, будучи в гостях у сенатора Воронцова (Ив. Лар.), видел Дубровина там же в компании; а вчера вечером генерал-полицеймейстер мне донес, что Дубровин из полиции бежал».
В то же время императрица приказала учредить особую комиссию для исследования по жалобам, пришедшим из Мценска. Тамошний воевода Емельянов жаловался на азартные поступки с ним купцов; Муромского пехотного полка капитан Овинов жаловался, что его и с ним гренадер его в мценском магистрате били и отняли шпаги; а магистрат в свою очередь жаловался, что Овинов приходил в магистрате командою и вытащил бургомистра из магистрата, причем солдаты едва не порубили магистратских судей обнаженными шпагами и стол судейский с зерцалом и делами повалили.
Не удивительно было, что грубость нравов производила такие явления в отдаленных областях, когда та же грубость нравов высказывалась резко и в указах коллегий. Дворянин Прокофий Демидов жаловался императрице, что в указе, данном ему из Берг-коллегии, сделано ему напрасное поношение бранными словами, назван он душевредником и непримиримую злобу имеющим человеком. Екатерина приказала рассмотреть в Сенате, правильно ли решено дело Демидова в коллегии, а за неприличную брань сделать коллегии выговор, приказав ей возвратить все разосланные в поношение его указы, и во все судебные места подтвердить, чтоб отнюдь в указах и повелениях никогда не было употребляемо брани и слов поносных.
Правительство именно могло содействовать смягчению этой грубости нравов, преследуя ее проявления в сферах административной и судебной. Мы видели, как при Елисавете старались ограничить случаи пытки. При Екатерине, которая так внимательно прислушивалась к тому, что говорила европейская наука, разумеется, движение в этом смысле не могло остановиться. В первое присутствие свое в Сенате в этом году Екатерина повелела: преступников обращать к чистому признанию больше милосердием и увещанием, особенно же изысканием происшедших в разные времена околичностей, нежели строгостию и истязаниями; стараться, как возможно при таких обстоятельствах, уменьшить кровопролитие; если же все средства будут истощены, тогда уже пытать; однако в приписных городах пыток не производить, отсылать преступников в провинциальные и губернские канцелярии и тут поступать с крайнею осторожностию, чтоб как-нибудь вместе с виновными и невинные не потерпели напрасного истязания. Всех тех, которые дойдут до пыток, прежде увещевать ученым священникам, чтоб признались, а так как по иным городам ученых священников нет, то для увещания сочинить особенную книжку.
«Чтоб как-нибудь невинные не потерпели вместе с виноватыми», – говорила императрица. Но невинные постоянно страдали вместе с виновными, невинные жена и дети преступника наказывались конфискациею имущества, осуждались ходить по миру. Екатерина смягчила и эту жестокость закона. В описываемое время решено было еще печальное для Сената дело кроме глебовского. Обер-секретарь Сената Брянчанинов и секретарь Веймарн уличены были в утаении алмазных вещей и золотой табакерки графа Алекс. Петр. Бестужева-Рюмина во время его опалы. Императрица утвердила такой приговор преступникам: Брянчанинова, лиша чинов, вывесть на площадь пред Сенатом и коллегиями с надписью на груди: преступник указов и мздоимец – и поставить у столба на четверть часа, потом заключить в тюрьму на полгода и вперед ни к каким государственным делам, ни к делу народному, ни к партикулярному не допускать; секретаря Веймарна, в уважение достоинств и службы генерал-поручика того же имени, лиша чинов, посадить на две недели на хлеб и на воду, потом заключить на полгода в тюрьму, после чего никуда не принимать, а имение их отдать женам и детям, разделя по закону.
В данном случае конфискации не последовало, имение преступников отдано было их семействам, но только в данном случае. Желали отмены конфискации навсегда, законом; желало этого дворянство, которое не могло успокоиться на манифесте о вольности дворянской Петра III по неполноте и неопределенности дарованного.
Между записками Екатерины Н. И. Панину сохранилась одна, в которой императрица говорит о ропоте дворянства на то, что вольность его не конфирмована, и потому, пишет она, «надлежит о том не позабыть приступ сделать».
Приступ был сделан назначением комиссии о дворянстве, членами которой были: фельдмаршал граф. Бестужев-Рюмин, гетман граф Разумовский, канцлер граф Воронцов, сенаторы князь Як. Петр. Шаховской и Панин, генерал-аншефы граф Захар Чернышев и князь Мих. Волконский и генерал-адъютант граф Григорий Орлов, делопроизводителем был назначен Теплов. 11 февраля комиссия была созвана во внутренние покои ее и. в-ства; Екатерина вышла и передала Теплову свой собственноручный указ, который он прочел вслух пред собранием. «Бывший император Петр III, – говорилось в указе, – дал свободу благородному российскому дворянству. Но как сей акт в некоторых пунктах еще более стесняет ту свободу, нежели общая отечества польза и наша служба теперь требовать могут, при переменившемся уже государственном положении и воспитании благородного юношества, то мы вам повелеваем, собравшись вместе у двора нашего, оный акт рассмотреть и для приведения его содержания в лучшее совершенство между собою советовать, каким от нас особливым собственным государственным установлением российское дворянство могло бы получить в потомки свои из нашей руки новый залог нашего монаршего к нему благоволения. А чтоб благоразумная политика была всему основанием, то надлежит при распоряжении прав свободы дворянской учредить такие статьи, которые бы наивящше поощряли их честолюбие к пользе и службе нашей и нашего любезного отечества».
Из мнений членов комиссии до нас дошло мнение старика Бестужева. Чтоб заставить дворянина служить, Бестужев полагал дворянам, служившим не менее семи лет, дать преимущество пред вовсе не служившими: последним запретить покупать недвижимое имение и заставить их уступать место последнему обер-офицеру, дабы дворяне не пришли в нерадение о произведении себя и в древнюю леность. Между правами дворянства Бестужев полагал: не брать дворянина под караул без предварительного судебного приговора, освободить его от пытки и конфискации имения, дозволить ему на суде выбрать адвокатом другого дворянина, дать дворянам беспредельную власть над крестьянами и крепостными людьми, от крестьян и холопей не принимать никаких прошений и доносов на господ и не допускать в свидетели. Чтоб уволенное из службы дворянство, живя в своих деревнях, не проводило время в вредной праздности и беспечности, полезно сделать такое постановление: пусть эти дворяне избирают попеременно между собою ландратов, которые по представлении от них, от общества, Сенату и по получении от Сената подтверждения должны иметь в своем ведомстве принадлежащие тому дворянскому обществу уезды и в них исправлять все потребное как для службы государственной, так и для пользы дворянства, разбирая притом между дворянами споры и ссоры; такие ландраты были бы своему обществу во всем опекунами и ходатаями по судебным земским местам в причиняемых иногда дворянам утеснениях и обидах; а чтоб еще более уволенное дворянство отвратить от праздности, то можно б было дать ему волю избирать между собою достойных людей к замещению мест губернаторских товарищей, воевод и воеводских товарищей.
Бестужев понял смысл наказа, данного Екатериною комиссии: приискать средство для привлечения дворян к службе при уничтожении обязательной службы: «Чтоб благоразумная политика была всему основанием, то надлежит при распоряжении прав свободы дворянской учредить такие статьи, которые бы наивящше поощряли их честолюбие к пользе и службе нашей и нашего любезного отечества». Но комиссия, взяв в основание требования Бестужева относительно прав дворянских, отстранила в своем докладе все то, что он говорил о необходимости выборной службы для дворян, живущих по деревням, и распространилась о том, что не должно стеснять дворянской вольности ничем другим, кроме вкорененного уже воспитанием честолюбия. «Дворянство, – говорилось в докладе, – любочестием столь много уже движется, что нет ни малого сумнения, чтоб просвещение увидевшие дворяне или уже и родившиеся в том обратились к прежнему нерадению о службе, но всяк сам старается сына своего и сродника в оную вместить, так что едва ли и места довольно желающим службы остается. Всяк за милость признавает, когда он только к службе допущен, а особливо в нынешнее премудрое правление в. и. в-ства, столь трудолюбивой и пекущейся об отечестве всемилостивейшей государыни, достойный дворянин и старающийся об отличении своем коснеть к службе не может». Но льстивая фраза не могла успокоить раздражения Екатерины, когда она увидала такое явно неверное представление о тогдашнем дворянстве. Раздражение высказалось в замечаниях на некоторые места доклада. Например, комиссия, настаивая на необходимость для русского дворянина выезжать за границу и вступать в службу иностранных государств, говорила: «Ничто так не приводит военнослужащего в совершенное знание его должности, ничто так не вкореняет в него храбрость и честолюбие, как многие добрые примеры, подражание и экспериенция». Екатерина написала на поле: «NB: а ничто так, как в Париже, по спектаклям и в вольных домах шататься». Далее комиссия говорит: «Беспрекословно все согласуют, что дворянин, во многих армиях (иностранных) служа, почитается за генерала искусного». Екатерина написала: «Есть бродяга».
Недовольная докладом комиссии, императрица оставила дело без решения до 1785 года; а между тем известия, которые она получала из-за границы о поведении там русских дворян, утверждали ее в мнении, что комиссия слишком зашла вперед. Так, между прочим, она писала вице-канцлеру кн. Голицыну: «Князь Александр Михайлович, меня просят, дабы я вывезла из Парижа Дмитрия Мих. Матюшкина, который там во всем разорительную и развращенную жизнь ведет. Я все оное наперед пророчествовала, но меня не послушали. Прикажите писать, чтоб он сюда без замедления ехал». Этот пример не был единственным.
Кроме постановления о вольности дворянской, требовавшего пересмотра, от Петра III оставалось постановление о раскольниках 29 января, утверждавшее за ними свободное отправление веры с указанием на магометан и идолопоклонников, не терпящих никакого притеснения в их вере. Указ возбудил сильные надежды раскольников, которые обращались теперь к Екатерине с новыми требованиями. Дело было передано в Синод, но Синод медлил по важности и трудности дела. От 28 февраля сохранилась записка императрицы к Глебову: «Александр Иванович, разбуди преосвященных новгородского и псковского об раскольническом деле, что они хотели написать: я от оных людей (т. е. от раскольников) еще сегодня просительное письмо получила». Преосвященные – Димитрий новгородский и Гедеон псковский – подали мнение: «Пастыри российской церкви крайнее старание прилагали и прилагают о единстве веры не только относительно догматов и обрядов, и многие книги ими сочинены на показании самой истины, но кроткие способы не великое возымели действие. Тогда такоже ревностию приведены, пастыри стали устранять клятвою и отсечением от церкви совершенным, но и это средство не помогло. Итак, по примеру искусных врачей, которые, когда одно лекарство не пользует, другим целить болезнь стараются, и нам следует теперь помышлять о другом способе собрать заблудших овец. Теперь хотят они возвратиться, но требуют сохранения некоторых только своих обрядов, семи просвир, двуперстного сложения и проч., обещая во всем другом повиноваться церкви и принимать наших священников. Первый вопрос здесь: можем ли мы это позволить, когда эти обряды на соборах прокляты? Отвечаем: не обряды, но больше содержащие их сей клятве подвергаются, и то не за обряды точно самые, но за сопротивление их св. церкви и отторжение самовольное от нее, а паче еще за произносимые от многих из них на оную хулы и ругательства разные, в чем и мы правильную находим причину, если же бы за одни обряды проклятие то было положено, то была б причина почитать оное за недействительное и от непомерной не по разуму ревности происходящее. По апостолу Павлу, по нужде и закону пременение бывает, то уже пременение обрядов или обычаев не больше ли изменения в вере причинять не должно? Пусть только они во всем, хотя кроме обрядов, будут с православною нашею церковию единомысленны, то в таком случае и нет сомнения, что их принять и присоединить православному нашему обществу, а прочее устроит Бог. И сие есть мнение наше. Уповаем, что и прочие братия наши и сопастыри св. церкви по сей причине согласны в том быть имеют, а когда и соборное рассуждение приложится к сему нашему рассуждению, то, как ему придастся твердость, так и восторжествовать имеет несумненно вся церковь о спасении отлученных чад своих».
Но двое других преосвященных, Гавриил петербургский и Амвросий крутицкий, подали особое мнение: «Принять раскольников и содержать без всякого притеснения можно только на таком основании, как здешние записные раскольники содержатся. А чтоб позволить им на все то, чего они требуют, а именно: допустить им строить церкви особые, держать попов своих, иметь старопечатные книги и при тех же обрядах жить, как они поныне за рубежом живут, того дозволять предосудительно. Синкретизм, или допущение разных вер в самодержавное государство, от всех умных людей за вред оному почитается, потому что ничто так не обовязует подданных к своему государю, как единоверие с ним; вопреки же разность в вере за весьма опасну поставляется. Чего избегая, многие государи у себя возникших разноверцев всячески истребляли и истребляют. Ежели дозволить им церкви особые строить и попов особых иметь, то и архиереев особых же дозволить следует, которые не захотят от нас святиться, и потому раскольники начнут или беглых извергов наших принимать, или сами ставить. И так церковь в России может раздраться надвое. Еще в рассуждение приходит и сие: не кроется ли здесь какой обман и не подают ли поводу им, заграничным, наши домашние раскольники домогаться таких кондиций и привилегий? Ибо, чтоб заграничным возвращаться в Россию, нужды крайней не предвидится для того, что они там всякую свободу имеют и, как хотят, так веруют и живут. Правда, что в Российской империи инославным христианским религиям кирхи публичные, так и магометанам свои мольбища иметь дозволяется; но то раскольникам не в пример, ибо от тех нашим православным никакого повреждения не происходит».
Трудное дело остановилось, но путь к так называемому единоверию уже был проложен. 15 сентября Сенат и Синод имели общую конференцию по вопросу, изложенному в именном указе: так как в указе о ревизии не определено о потаенных раскольниках, какой им платить оклад, для того иметь Сенату рассуждение в общей конференции с Синодом. Синод объявил, что определение оклада для раскольников есть дело светское и потому предоставляется Прав. Сенату, с тем, однако, что тех, которые православной церкви не чуждаются и принимают таинства от православных священников, а только крестятся двоеперстным сложением, от входа церковного и таинств не отлучать.
По докладу комиссии о духовных имениях учреждена была снова коллегия Экономии духовных имений, которая должна была управлять духовными вотчинами, устраивать хозяйство, увеличивать доходные статьи, собирать денежные и хлебные сборы, содержать утвержденные штаты архиерейским домам, монастырям и прочим духовным местам, содержать штаты большим по епархиям и малым по монастырям училищным домам, довольствовать деньгами и хлебом инвалидные дома, по скольку куда определено, и самих инвалидов содержать в послушании. Президентом новой коллегии назначен гофмейстер князь Борис Куракин.
Мы видели, что один из Орловых, граф Федор, был назначен в Сенат навыкать тамошним делам; другой видный деятель в событии 28 июня, Григор. Александр. Потемкин, был назначен с тою же целию в Синод.
Переводом монастырских крестьян в управление коллегии Экономии надеялись прекратить волнения между ними. Думали, что подобная же мера – перевод горных заводов с приписными крестьянами из частного в казенное владение – также прекратит волнения, но здесь это труднее было сделать: нельзя было отобрать все заводы у частных владельцев, и потому надобно было употреблять и другие меры, тем более что волновались не одни заводские крестьяне. По доношениям князя Вяземского оказалось, что приписка крестьян к заводам производилась пристрастно, в угоду владельцам заводов: крестьян приписывали на выбор не по селам и деревням, но по домам и выборным людям, включая одних годных к работе, отчего произошло великое неравенство и отягощение крестьянам; расчисление дней рабочих со днями, оставляемыми для земледелия на прокормление крестьянам себя и семей своих, так худо уравнено, что крестьянам произошла отсюда наибольшая тягость; работы так велики, что крестьянин в один день никак не может отработать своего урока ни пеший, ни конный; плата крестьянам должна производиться зачетом в подушный оклад за все в перепись положенные души, а производится только написанным годными в работу, отчего крестьянам великое неуравнение, страшная тягость и разорение; наконец, приписные крестьяне живут иногда очень далеко от заводов, верстах в 400, и в нарядах из таких далеких мест работникам круглый год великая потеря времени, заводам прибыли нет, а крестьянам крайнее разорение. Поэтому Берг-коллегии велено было объявить всем заводчикам, что крестьяне не сами собою возмутились, но по простоте своей поверили людям злоумышленным, которые и наказаны; а так как и крестьянам было большое отягощение, так что равенство между работою и платою за нее совсем потеряно, то они, содержатели заводов, не могут теперь взыскивать с крестьян всех своих убытков, а должны с ними войти в некоторый примирительный договор, потому что и для самих содержателей заводов не полезно, чтоб крестьяне, приписанные к заводам, совершенно были разорены.
Мы видели, что волновались не одни заводские крестьяне и не на одной восточной украйне. Весною пришло известие, что в Уфимском уезде взбунтовались крестьяне Тевкелева; они были усмирены, были указаны 14 человек главных возмутителей из крестьян и один отставной живший в тех местах солдат. Сенат велел этих возмутителей наказать по воле помещика и отдать ему опять в крестьянство, а солдата бить плетью публично и нещадно. Но в средине года узнали, что в Новгородском уезде Бежецкой пятины крестьяне духовника ее и. в. Дубянского, князей Мещерских и других помещиков числом до 600 человек возмутились и в послушание не приходят, вступают в бой против посланной на них команды. Мы видели из донесений Вяземского, как чиновники наживались на счет крестьян, особенно инородцев. Но кроме Вяземского, имевшего поручение непосредственно от государыни наведываться о лихоимстве и прямо доносить ей, в Казанскую губернию отправлен был подполковник Свечин для осмотра дубовых рощей и доносил Сенату, что государственные крестьяне терпят обиды и разорения от вальдмейстеров, канцелярий и от посылаемых по разным делам чиновников. Эти обиды и разорения состояли в том: 1) Вальдмейстеры сбирали ежегодно от 3 до 6 коп. с души, а лесные сотники по рублю с деревни. 2) Посылаемые от канцелярий приказные и солдаты для сбора во время урожаев хлеба, для взятия сказок и объявления разных указов брали по копейке и по две с души, а с деревни по рублю и больше. 3) При подаче сказок в канцеляриях во время платежа подушных денег, о наблюдении за корчемством, ворами и разбойниками каждая сказка становилась по два и по три рубля с деревни, а без того подушных денег не принимали. 4) Во время подушного сбора на офицеров и приказных собирается в каждую треть по 10 и 15 коп. с души. 5) За печатные паспорты берут по 50 коп. с каждого. 6) На идущие вверх по Волге с медью суда берутся люди в работу по большому числу бесплатно. 7) Посланные из канцелярии берут подводы и харчевой припас бесплатно, а хотя этим проезжим до обывателей никакого дела нет, однако объявляют на того или другого записки, стращают следствием, и так как обыватели неграмотные, ничего не понимают, то оплачиваются деньгами. Сенат приказал: для чего это делать допускается, о том для положения штрафа Казанской губернской канцелярии прислать ответ и показать особливым экстрактом, от кого именно жалобы на обиды в канцелярию вступили в прошлом и нынешнем году и чем просители удовольствованы; если же нет решения, то за чем дело остановилось?
На Западе крестьяне по-прежнему стремились за польский рубеж. Новгородские помещики подали доношение, что из деревень их в продолжение многих лет по подговору беглого рекрута Гаврюшки, выходящего из-за польского рубежа, бежало немалое число крестьян их и дворовых людей, а в нынешнем 1763 году по его же подговору ушло не менее ста семей, в которых было до 500 душ обоего пола. Сенат приказал назначить 300 рублей награды тому, кто найдет Гаврюшку. Мера была частная, успех ненадежен. Хотели исследовать причины зла и указать надежные средства против него. Петр Ив. Панин подал мнение о средствах пресечь побеги за границу; он указывал следующие причины: 1) строгость духовенства и разные как от него, так и от светского начальства корыстные приметки к раскольникам; 2) рекрутские поборы из ближних границам селений и привычка у некоторых помещиков продавать в рекруты от целых семей за посторонние, а не за свои уже деревни и без всякого внимания к огорчению и разорению остающихся семейств, в которых отдачу в рекруты почитают за убийство и вечную разлуку; 3) чрезвычайно дурное содержание рекрут до отправления к полкам и тяжкие корыстные к ним придирки; вместо того чтоб этих людей, огорченных разлукою с своими, всячески приманивать к службе, их обирают и употребляют в частные работы; в самых столицах зимою прежде набирали рекрут, чем приготовляли им квартиры, и набираемые рекруты зимою принуждены были день проводить на дворе в стуже, а ночь в торговых банях в жару, а семействам их было это горестнейшим зрелищем и примером, что готовится их детям при будущих наборах; 4) ничем не ограниченная помещичья власть, причем неумеренная роскошь заставляет сбирать с подданных подати и употреблять в работы не только более тяжкие, чем за ближайшею границей, но и превосходящие силы человеческие; 5) возвышение цен соли и вина и затруднения при продаже их без обращения внимания на то, что за границей эти предметы дешевле и продажа вольная; 6) от вкоренившегося лихоимства неправосудие и нерадение к общему делу, особливо в отдаленных областях; 7) выбор городских начальников для пользы посылаемых туда особ, а не для пользы поручаемых им дел. Издан манифест о прощении беглых и о призыве их к возвращению, о вызове иностранных поселенцев, о вызове раскольников. Но в соседних государствах довольно разгласилось, что в русских судебных местах приходящим с пустыми руками двери не отворяются: так, для привлечения переселенцев надобно отдать их в особенное попечение кого-нибудь из министров или сенаторов – одному иностранцев, другому раскольников, и об этих лицах объявить в иностранных землях, чтоб желающие переселиться могли прямо к ним обращаться за помощию и защитою. На возвращающихся раскольников положить по 2 рубля 70 коп. в год, разделяя платеж по третям. За нежелающих возвратиться к помещикам платить по 100 рублей за мужскую душу, и то только за тех, которые сами бежали, а не отцы их и деды. С деревень и городов, лежащих близ границы не далее 70 верст, рекрут в натуре не брать, но брать за каждого рекрута по 100 рублей и употреблять эти деньги на вербование в гусарские полки вольных людей. Запретить варварский обычай продавать помещикам своих крестьян в рекруты за чужие деревни для ненасытной роскоши, позволить продавать крестьян только целыми семьями. Издать новый государственный закон с наиспособнейшими распоряжениями для совершенного приласкания вновь набирающихся поселян в солдатскую службу и к лучшему утешению разлучающемуся с ними их семейству. Сочинить примерное на все государство положение крестьянским для помещиков работам и податям не для издания к содержанию того во всем государстве, но ради секретного предписания всем губернаторам: в случае когда крестьяне побегут от помещика целыми селениями или семьями или возмутятся, то команды для усмирения и сыску крестьян по требованию помещиков беспрекословно отправлять; но губернаторы при этом должны надежным людям поручать разведывать в тех местах, как эти помещики владели своими крестьянами, и, соображая полученные известия с упомянутым генеральным примерным положением и с обыкновенною надлежащею строгостию в отношениях помещиков к крестьянам, если найдут, что помещики вышли из пределов умеренности, таких призывать в губернские канцелярии и объявлять, чтоб они вперед отнюдь не выступали из примерных положений, и если от их подданных дойдут до правительства жалобы, то деревни у них будут взяты под коронное управление, а потом губернаторы должны за такими неумеренными помещиками особенно надзирать и о невоздержных представлять Сенату. Помещики не должны требовать от крестьян более четырех рабочих дней в неделю и в сутки взыскивать с крестьянина, чтоб он или вспахал доброй земли десятину, или накосил сена три копны, или нарубил однополенных дров полторы сажени, не более; величина же оброка не должна превышать двух рублей. Наконец, когда будут избираться люди в пограничные градоначальники, то кроме особенных способностей надобно обращать внимание и на хорошее по европейскому обычаю воспитание.
Мнения эти не могли облегчить разрешение тяжелого вопроса. Екатерина знала причины печального явления и напряженно, как увидим, думала о их устранении, но помощи не находила. Легко было сказать, что надобно издать постановление о том, как бы приманить рекрут к службе и для семейств их сделать разлуку с ними не столь тяжкою, но в чем должно было состоять это постановление – не говорилось. Люди, которые считали себя образованными и требовали этого образования от других, должны были знать, что еще по указу Петра Великого у помещиков, притеснявших и разорявших своих крестьян, отнимали их. Дело было не в указах, а в их исполнителях, которых не было, образования которых надеялись еще в будущем, а между тем комиссия о вольности дворянства отстраняла вопрос о содействии дворян правительству, об обязанностях неслужащих землевладельцев, толкуя о необходимости для русского дворянина служить в разных иностранных государствах, служить, по словам старой песни, «в семи ордах семи королям», толкуя, что благодаря воспитанию честь так развита, что заставляет служить и без других побуждений, тогда как воспитание было только в зародыше и ничего еще развить не могло; а между тем старший член комиссии требовал беспредельной власти помещика над крестьянами, да и в мнении Панина, который резко выставлял вред этой беспредельной власти, рекомендовалось секретное примерное постановление о том, чего должен требовать помещик от крестьянина!
Екатерина выслушивала все мнения и убеждалась все более и более, что полезные меры для улучшения народного быта могут быть приняты только в связи друг с другом, при общем устройстве государственного организма, причем должны быть выслушаны не отрывочные мнения того или другого отдельного лица, но мнения всех заинтересованных частей. Но пока этот план всесословной комиссии нового Уложения зрел в голове воспитанницы европейской политической науки XVIII века, самолюбие владычицы могущественного государства не могло переносить того, что соседнее слабое государство безнаказанно позволяло себе постоянно уводить часть населения у сильного соседа, издеваясь над его жалобами и требованиями. В августе Сенат получил указ императрицы: в Польше многие русские укрываются и в областях ее и. в. производят великие разбои; поляки на наши жалобы не обращают никакого внимания, подговаривают к побегу, насильно удерживают беглых и не выдают разбойников. Сенат в Москве подавал доклад, чтоб в Польшу и Литву послать нарочно и скрытно воинские команды для забрания разбойников и беглых. Подобное представление сделано было ее и. в-ству и прежде, но тогда императрица велела обождать, чтоб не разорвать соседственную дружбу, теперь же ее и. в. видит, что снисхождение и умеренность обращаются во вред и разорение подданных ее, и потому соизволяет на посылку команды. По этому указу отправился за польскую границу генерал-майор Маслов с отрядом; 7 октября он возвратился и привел беглых мужеского пола 1015, женского 512, всего 2027 душ. Но в том же месяце внутри России был пущен в народ фальшивый указ императрицы в Сенат: «Время уже настало, чтоб лихоимство искоренить, что весьма желаю в покое пребывать, однако весьма наше дворянство пренебрегают Божий закон и государственные правы и в том много чинят Российскому государству недобро. Прадеды и праотцы Российского государства, монархи, их жаловали вотчинами и деньгами награждали, и они в том забыли, что во истину дворянство было в первом классе, а ныне дворянство вознеслось, что в послушании быть не хотят, тогда впредь было в России, когда любезный монарх Петр Великий царствовал, тогда весьма предпочитали закон Божий и государственные правы крепко наблюдали. А ныне правду всю изринули, да и из России вон выгнали, да и слышать про нее не хотят, что российский народ осиротел, что дети малые без матери осиротели. Или оным дворянам не умирать, или им пред Богом на суде не быть? Такой же им суд будет, его же меру мерите, возмерится и вам. Екатерина».
С конца 1761 года шло дело о новой ревизии. Екатерина так рассказывает о решении этого дела: «Возвратясь в Петербург в июне месяце 1763 года, спустя несколько времени поехала я в Сенат. Слушали дело о новой ревизии, которой двадцатилетний срок настоял, потребовали от меня повеления нарядить ревизоров по всей империи и бессчетные воинские команды; считали, что менее 800000 рублей ревизия не станет. Сенаторы в разговорах между собою упоминали о бесчисленных следственных делах, которые ревизия за собою повлечет, о побегах в Польшу и за границу ревизских душ, о ущербе империи от всякой ревизии, почитая, однако ж, все ревизию за нужную вещь. Я слушала весьма долго все, что говорили. Господа Сенат наконец, устав говорить, замолчали, тогда я спросила: на что таковой наряд войск и тягостные суммы для казны? Нельзя ли инако? Мне сказали: так делывалось прежде. Я на сие ответствовала: а мне кажется вот как: публиковать по всей империи, чтоб каждое селение послало о наличном числе душ реестр в свою воеводскую канцелярию, чтоб канцелярии прислали в губернии, а губернии в Сенат. Человека четыре сенаторов встали, представляя мне, что прописных будет без числа. Я им сказала: поставьте штраф на прописных. Паки представляли, что за всеми уже положенными жестокими наказаниями многое множество прописных есть. Тогда я им говорила: простите всех до днесь прописных по моей просьбе и велите селениям прописных доныне внести в нынешние ревизионные сказки. Здесь князь Я. П. Шаховской, разгорячася, сказал: тут правосудие нарушается и винные будут наравне с невинными. Я ревностно объявлял, и у меня прописных нет, а кто пользовался прописными, тот станет со мною наравне. Генерал-прокурор был тогда Александр Ив. Глебов. Он, слыша у своего стола сей разговор и видя горячность кн. Шаховского, вскочил с своего стула и, пришед ко мне, просил меня, чтоб я ему сказала, как мне угодно, чтоб ревизия сделана была, что мне весьма легко было. Он все то записать велел и выработать взялся, что и выполнил, и до днесь ревизии так делаются в каждом уезде без наряда и убытка, прописных нет, и об них не слышно».
В сенатских протоколах дело записано под 10 февраля, следовательно, в Москве, а не по возвращении двора из нее. В присутствии императрицы слушано о начатой вновь в 1761 году ревизии дело, по коему значится, что в 1761 году декабря 20-го публикованными от Сената во всем государстве указами велено о числе душ собрать сказки по посланным из Сената при указах формах в губернских провинциальных и воеводских канцеляриях при платеже подушных денег от публикования тех указов в 5 месяцев, а нарочных ревизоров не посылать, которых сказок несколько уже и собрано; а как потом Прав. Сенату известно стало, что в городах от канцелярий происходили непозволительные великие сказкоподателям приманки, затруднения и тягости, то в уважение сих обстоятельств 1762 года июля 31-го Сенат взятие сказок с тех, кто еще не подал, остановил впредь до указу; но как окончание ревизии весьма есть нужно, то ее и. в-ство повелела подачу сказок оканчивать и учинить следующее: 1) Чтоб сказкоподатели ни малейшей тягости не чувствовали, то вольно, написав сказку, подать самому или послать, запечатав и написав на пакете на имя губернатора или воеводы, и, чтоб не было ошибки, разослать печатные листы безденежно по всем церквам для раздачи обывателям, и, кто пожелает купить по 8 листов на копейку, те деньги священники могут употреблять на церковные потребы. 2) Кто утаит, с таковым поступать наистрожайшим образом: помещика лишать всех чинов и из числа честных низвергнуть, с прикащиками и старостами поступать по указам.
Не выпустить платящего и рабочего человека за границу, не пропустить в ревизии, возвратить беглого, призвать добровольного колониста – все это для того, чтоб увеличить число плательщиков, наполнить скудную казну государственную. В феврале императрица писала Глебову: «В Риге генералитет не имеет уже месяцев десять жалованья; рядовые солдаты иные по осьми, а иные по шести месяцев ничего не получали. Жалобы происходят великие, да и хорошего послушания требовать не можно, если солдат служит без жалованья. Многие офицеры, отправленные к отставке в Россию, не получив ни полушки заслуженного жалованья, уезжать оттуда принуждены».
Не получали старого жалованья, а между тем признано было необходимым увеличить жалованье чиновникам, чтоб не было оправдания лихоимству. Сенат получил указ: сыскать на штаты денег полтора миллиона рублей. Прежде было решено сбавить еще по гривне с пуда соли, и Сенат придумал, чем вознаградить этот убыток, но теперь эти новые доходы пошли на штаты, а соль должна была продаваться по прежней цене – по 40 коп. пуд. Кроме того, Сенат определил на штаты следующие сборы: 1) С продаваемого из кабаков вина – по 30 коп., с пива и меда – по 5 коп. на ведро, что по сложности с 1750 по 1761 год должно было составить 452565 рублей, от пива и меду – 182557 рублей, итого 635122 рубля, ибо «та продажа, – говорил Сенат, – вольная, к народному отягощению не касающаяся». 2) С поборов при явке крепостей, с земли – по 3 коп. с четверти, также с пошлин при письме и совершении крепостей. 3) С явки пив и полпив. 4) С гербергов (гостиниц). 5) С векселей. 6) С челобитен. 7) С переоброчения вновь по высшим ценам амбаров, лавок, кузниц и прочих оброчных мест. 8) С фабричных станов. 9) С заводских домов. 10) С увеличенной пошлины с покормежных паспортов. II) С патентов. 12) С дипломов. 13) С венечных памятей. 14) С заклеймения кубов. 15) С переоброчения мельниц. 16) С прибылых пошлин с потаенных раскольников. 17) Со взятия клея в казенную продажу. 18) Две копейки с рубля, платимые при отдаче подушных денег на жалованье находящимся при сборе лицам, должны идти также на штаты. 19) С увеличения цены на гербовую бумагу, которая должна продаваться вдвое дороже.
Вследствие этих указаний Сената 15 декабря издан был манифест о новых штатах: «К крайнему нашему огорчению и прискорбности, из повседневных обстоятельств принуждены мы видеть, что многие наши верноподданные от разных судебных правительств, а особливо в отдаленных от резиденции нашей местах, не только не получают в делах своих скорого и справедливого по законам решения, но еще от насилия и лихоимства или, лучше сказать, от самых грабежей во всеконечное разорение и нищенство приходят. Правда, хотя к прекращению сего еще с самых времен государя Петра Великого деланы были по состоянию тогдашних обстоятельств некоторые учреждения, и потому и все строгости законов употребляемы были, но недовольно произошли желаемые успехи. Частию видится оттого, что не всегда с надлежащим и прилежным рассмотрением определялись судящие к местам без всякого знания и способности, коими потому и действовали их подчиненные, частию ж и оттого, что со всем люди не только с некоторым достатком, но ниже, имея дневное пропитание, отсылались к делам, не получая притом никакого жалованья, и немного лучше, как бы неимущие в богадельне для одного только пропитания, а не для исправления дел; и, поистине сказать, казалось, что всякий живет только для себя, не помышляя о добре общем. Мы находим ко истреблению упомянутой гибели справедливейшее и ближайшее средство: все судебные места наполнять достойными в знании и честными людьми; а чтоб прямо таковых иметь, то необходимо нужно дать им к безбедному пропитанию по мере каждого довольное жалованье, вследствие чего мы не только коллегиям и канцеляриям, но губерниям, провинциям и городам по состоянию каждого места и входящих в оные дел постановили и утвердили штаты».
Новые штаты не позволили уменьшать цену соли, относительно которой Сенат подал доклад, что пермская соль в казну приходит дешевле, да и народ охотнее ее употребляет, чем элтонскую; баронам Строгановым и Пескорскому монастырю в Нижнем выдается 8 1/10 коп., и более из казны никаких расходов не бывает, содержится соль в их магазинах за их усушкою и утечкою, а элтонская соль ставится и содержится совершенно на казенном коште, и по сложности за поставку до Нижнего элтонская и илецкая соль пришлись по 17 коп. пуд. Поэтому пермским промышленникам платить по 10 коп. за пуд, с тем чтоб они построили пильные мельницы своим коштом, и возили соль на судах, сделанных из пильного, а не из топорного тесу, и ставили бы соль, не определяя количества, а сколько могут. Соляная контора умножает поставку той соли, которая обходится дешевле, и когда контора усмотрит, что поставку пермской соли надобно уменьшить или вовсе прекратить, то дает знать промышленникам за год до наступления нового завара; равно если промышленники пожелают уменьшить поставку, то должны об этом давать знать в контору за год, чтоб можно было запастись другою солью. Здесь подле элтонской соли поставлена илецкая. Медицинская канцелярия объявила, что по испытании в солении мяса и рыбы илецкая соль оказалась хорошего качества. Оренбургский губернатор Волков представил, что эта соль считается лучшею в мире; но Главная соляная контора донесла, что илецкая соль явилась в больших и мелких глыбах вся в пыли, а на некоторых глыбах грязь и сор и часть песку, который и отделить начисто от соли нельзя, и из мелкой соли выбрать copy также нельзя. Сенат потребовал, чтоб соль была прислана к нему на пробу, и приказал Волкову ехать на то место, где соль ломается, и осмотреть, в каком она состоянии, сама ли собою нечиста или дурной вид ее произошел на пути от небрежения.
В тесной связи с финансовыми вопросами находился вопрос о торговле. Взгляд свой на торговлю Екатерина высказала в письме к Ив. Ив. Неплюеву из Москвы от 10 июня: «Таможенные откупщики жалобу приносят на стат. сов. Яковлева о вымышляемом притеснении не токмо им, откупщикам, но и всей коммерции: которому (т. е. Яковлеву), однако ж, с товарищи не инако надсмотр над ними поручен, как с тем нашим повелением, чтоб он поступал, не разрушая благосостояния коммерции; вы сами знаете, что коммерция по большей части процветает вольностию и свободою и что нашего никогда намерения не было такие строгости в сие откупное коммерческое дело вводить, чтоб одни тут приказные порядки наблюдаемы были; но главный предмет наш тот, чтоб таким или другим образом только б интерес наш, положенный на откупщиков, в казну нашу доходил, а в порядках, каковые оными откупщиками учреждаются для сборов, отнюдь им, яко знающим торг и купечество, помешательства не делать. Коммерция есть дело по натуре своей такое, что одного часа непорядочным учреждением кредит ее повреждается, который многими годами трудно напоследок бывает восстановить. Сего ради изволите сие дело в конторе Сенатской немедленно рассмотреть». Но, несмотря на то что в данном случае Екатерина считала необходимым оказать защиту таможенным откупщикам, вообще она была против откупной системы. Сенат доложил о карачевском купце Сулове, что он желает взять на 6 лет на откуп продажу иностранных и русских игральных карт с платежом в казну каждый год по 60000 рублей. Екатерина заметила: «Черт его возьми с откупом: всех купцов стревожите, и скажут, что в Сенате есть склонность к откупам». В конце года дан был указ Неплюеву, князю Якову Шаховскому и графу Миниху, чтоб они рассмотрели коммерцию Российского государства и купечество, а так как по важности этой комиссии и сама императрица в ней бывать будет, то комиссия должна состоять в единственном ведении и покровительстве ее и. в-ства. Делопроизводителем был назначен Теплов. Нашли нужным назначить консула в Польшу, и Сенат определил смоленского мещанина Давыдова; по примеру консулов, назначаемых в Персию, Сенат назначил Давыдову жалованья 500 рублей в год да в прибавок с купечества 1500 рублей. Екатерина написала на докладе: «Помнится, что купечество астраханское само консулам в Персии определило жалованье, к тому от нас прибавкою 500 рублев, а тако и ныне купечеству на волю отдать, сколько оно Давыдову определить похочет, а надобны ли ему два или только один подьячий, чтоб миновать напрасных убытков». Консулом в Персию назначен был по просьбе московского и астраханского купечества симбирский купец Илья Игумнов, другого консула туда же Сенат велел также выбрать московскому и астраханскому купечеству. В Сенате происходил спор: хотели увеличить число медных денег, но князь Яков Шаховской был против этого увеличения. Императрица написала: «Я не могу согласиться с мнением кн. Шаховского о медной монете и не могу признать, чтоб описанные им вредности столь важны были, для которых бы медную монету не умножать весом по 16 рублей из пуда, а до надлежащей пропорции по числу обитателей в нашей империи, понеже всем известно, сколь мало еще в народе денег, а особливо медных, хотя б исчислить и со времен царя Алексея Михайловича, то ни по пяти рублей на всякого человека, живущего в империи нашей, не придет. И то не великая беда, буде бы из города в город партикулярные люди перестали деньги возить возами, а переводили б чрез вексели, к чему потребны по разным местам большие государственные банки, банков же без большого числа денег учредить не можно, и банк не что иное, как верное хранилище денег. Дурное же пред сим учреждение в государстве нашем медных банков не может служить примером, понеже худой пример не закон, но законы должны истреблять оный, а Прав. Сенат, как хранилище законов, не допустит до вреда, сверх того, и я еще жива».
Затруднительное положение финансов заставило с особенным удовольствием принять проект Бецкого об основании в Москве Воспитательного дома как учреждения, которое должно было содержаться на доброхотные пожертвования. Князь Як. Шаховской, Панин и граф Миних (действ. тайн. советник), рассматривавшие и одобрившие проект, прежде всего выставили, что «основание и содержание оного дома учреждается на едином самоизвольном подаянии от публики и потому не может быть ни в малейшее отягощение штату в. и. в-ства, ниже подданным вашим». При заботе о детях надобно было позаботиться и о взрослых. Генерал-прокурор Глебов объявил Сенату, что в Петербургском генеральном гошпитале больных 671 человек и между ними более двух частей одержимы франц-венериею, которую получают от непотребных женщин. По мнению Глебова, надобно было ко всем воинским командам послать указы: которые из воинских чинов в этой болезни найдутся, таких допрашивать, от кого ее получили, и тех женщин велеть сыскивать, осматривать и, если найдутся одержимы тою болезнию, лечить их на казенный счет, а по излечении отсылать в Нерчинск на поселение или в другое место, солдатских жен отдавать мужьям с расписками и подтверждением, чтоб их содержали и до непотребства не допускали, а помещичьих и прочих посылать к их владельцам. Сенат согласился с этим мнением, прибавив о крепчайшем наблюдении, чтоб женщины не были напрасно оклеветаны. Для усиления медицинских средств в конце года учреждена была особая Медицинская коллегия, первым президентом которой был отставной гвардии капитан барон Александр Черкасов.
Обычное русское бедствие не замедлило потребовать забот от нового царствования. 22 апреля сгорела Старая Руса. 12 мая пожар истребил Тверь: сгорело обывательских дворов 852, людей 33 человека; сгорели: канцелярия, дворец, острог, архиерейский и воеводский домы. Сенат распорядился выдать погоревшим 100000 рублей на десять лет без процентов да на 100000 рублей заготовить из казны же материалов для каменного строения; эту сумму – 200000 рублей – наделать медною монетою в прибавку к прежде определенному числу по 16 рублей из пуда, отчего казне никакого убытка не последует. Подушных денег с погоревших не взыскивать три года; кто работать не в состоянии, тем выдать хлеба безденежно; в городе строить дома каменные только по плану, а в предместии и деревянные, только чтоб между домами были сады, огороды или переулки, как в городе, так и в предместии оставить пустые места для площадей. Для распоряжений по этому возобновлению Твери отправился туда Бецкий. 25 июня сгорела Устюжна.
Больших забот требовали украйны. Жалобы на притеснения, претерпеваемые сибирскими инородцами, не переставали в продолжение 150 лет, почти в каждое царствование в одних и тех же выражениях заявлялось об этих притеснениях. Такое же заявление получил Сенат 6 февраля в именном указе: «Известно нам, что во всей Сибирской губернии и Иркутской провинции положенный ясак с тамошних жителей с крайним отягощением и беспорядком сбирают или, справедливее сказать, посылаемые для сбора ясака сибирские дворяне, козаки и дети боярские не настоящие положенные ясаки в казну нашу сбирают, но бессовестным образом всех таковых безгласных и беззаступных ясачных, как-то: якутов, тунгусов, чукч, братских козаков (бурят) и прочих народов грабят и до конца разоряют». Для отвращения всех упомянутых вредностей Сенату повелевалось отправить в Сибирь гвардейского капитана Щербакова.
С 1736 года введена была римская система, учреждено поселение отставных унтер-офицеров и рядовых в Казанской губернии по Закамской линии и в пригородках: Новошашминску, Заинску, Тиинску. В описываемое время оказывалось, что поселенцев было 1477 человек, при них детей одного мужеского пола 3489 душ, поселенцы жили на выгодных, плодородных землях, пользуясь ими без всяких податей. Теперь на тех, которые жили там более 5 лет, наложена была обязанность: каждые десять дворов должны были построить двор для новоприбывающих поселенцев для большего приохочивания последних, чтоб они по приходе не бродили праздно и не тратили время. В каждой слободе не должно быть более 100 дворов; новоприбывшему отводится земля в количестве от 20 до 30 четвертей и два первые года дается солдатский провиант; кроме того, для обзаведения дается рожь, овес и по 8 рублей денег; но деньги в руки не давались, а велено было из поселенцев же быть выборным надежным людям, которые и должны покупать все нужное для обзаведения. Детей поселенцев не велено было брать в рекруты и вносить в подушный оклад, «чтоб в поселении своем лучше укрепиться и экономию свою утвердить могли». На том же основании решено было устроить поселения в Сибири, и так как там еще никого не было, то домы для поселенцев велено строить от казны.
Мы видели, что Екатерина решила вызвать иностранных поселенцев, и видели, что Петр Ив. Панин советовал назначить особых доверенных людей для заведования устройством колонистов, иначе будет мало охотников переселяться вследствие дурных слухов о правосудии в России. Именным указом Сенату от 22 июля учреждена была Канцелярия опекунства иностранных и президентом ее был назначен генерал-адъютант и действ. камергер граф Орлов (Григорий). Иностранные поселенцы, приехав в Россию, должны были явиться в эту канцелярию и объявить – хотят ли записываться в купцы, мещане и цеховые или селиться колониями и местечками на свободных и выгодных для хлебопашества землях. Все они имеют свободное отправление веры по их уставам и обрядам; в своих отдельных колониях могут строить церкви и колокольни, иметь потребное число пасторов и прочих церковнослужителей, только не могут строить монастырей. Они ни под каким видом не могут привлекать к своему исповеданию других христиан, живущих в России, но могут обращать в христианство магометан и делать их себе крепостными. Поселенцы свободны от всяких податей, служб и налогов – земледельцы на 30 лет, горожане, записавшиеся в Петербурге и местах, приобретенных по Ништадтскому миру, также в Москве, на пять лет, а в других городах на 10 лет. Каждому давалось вспоможение деньгами без процентов с уплатою в три года, и то по прошествии 10 лет. Поселившимся особыми колониями и местечками оставлялась внутренняя юрисдикция в их благоучреждение, русские начальники во внутренних распорядках колонистов никакого участия не имели.
В то время как учреждалась Канцелярия опекунства иностранных, надобно было изменить управление славянскими колонистами, населившими при Елисавете Новую Сербию. Знаменитый выводчик колонии Хорват позволил себе разнуздаться на украйне. Мы видели, что сначала жалобам на него не хотели верить в Петербурге, но еще при Елисавете должны были нарядить следствие. При Петре III 21 марта учреждена была комиссия по делу Хорвата; рассказывают, что в это время большими подарками знатным лицам он успел остановить дело, но при Екатерине оно опять началось. Нашли, что он употребил в противные указам расходы 64999 рублей казенных денег, и деньги эти велено возвратить в казну чрез продажу его имения; от управления делами новосербских поселений Хорвата, разумеется, отрешили, и на место его был назначен, как мы видели, генерал-поручик Мельгунов, на помощь которому был придан бригадир Зорич как человек, знающий нравы и обычаи поселенцев. Мельгунов был поставлен, однако, под главное начальство киевского генерал-губернатора; что же касается военных дел, то новосербскому корпусу, как людям воинского звания, велено быть под ведомством Военной коллегии. Так как число выходцев из указных народов (сербского, болгарского, волошского и македонского) оказалось невелико, то велено принимать возвращающихся из Польши беглых, как малороссиян, так и великороссиян и всякой народности людей, «дабы тамошние пустые места, как по пограничности нужные, сколько возможно, настоящим кордоном заселить и умножить».
Запорожье и Дон были спокойны, но старая козацкая жизнь с ее обычаями и притязаниями, видимо, отливала от запада к востоку, и начинались движения на далеком Яике. В самом начале года в Яицком городке под дирекциею генерал-майора Брахвельта учреждена комиссия для исследования о поступках атамана Бородина, который обвинялся в излишних денежных сборах с козаков и в удержании у них денежного жалованья, пороха и свинца; комиссия должна была исследовать также о своевольствах старшины Логинова, который позволял себе развратные и непристойные толкования посылаемых к Яицкому войску указов. Дело началось вследствие жалобы, поданной козаками императрице на Военную коллегию. Но в то же время султан меньшей киргизской орды прислал просить канцлера, нельзя ли сменить Бородина и на его место позволить Яицкому войску выбрать доброго и умного человека. Когда в степях узнали о смене Бородина, то в Москву явилось двое яицких козаков с письмом к канцлеру от того же киргизского султана. «Некоторые просьбы наши, – писал султан, – приняты, Андрей Бородин отставлен, чем я много доволен; но слышу, будто получен из Военной коллегии указ быть атаманом одному старшине из команды мужика и пришлеца атамана Могутова; но Яицкое войско с зачатия Яицкого городка от 40 козаков выбирало атамана всегда между собою; козаки за великую себе обиду и поругание будут считать, если их отдадут в команду Могутову, да и брат мой, и я, и весь киргиз-кайсацкий народ будут этим недовольны. Я, услыша о разорении Яицкого войска и о горьких слезах его, не мог не донести вашему сиятельству, дабы оное войско удовольствовано было». Когда канцлер препроводил письмо к императрице, то она написала: «От оных козаков мне подана челобитна, в которой прописывают нарушенья их прав и вольностей от Военной коллегии, и я о сем уже писала к президенту: только сумнительно весьма, что киргисцы об них просят».
Екатерина думала, что русских сил на восточной украйне недостаточно, чтоб страхом держать степные народы в повиновении, и потому писала канцлеру: «Михайла Ларионович! Оренбургский губернатор, между прочим, ко мне пишет о чинимых в пути до Оренбурга иностранным купцам от киргизского народа остановках и притеснениях: и тако прикажите коллегии, чтоб она не умедля употребила с оным киргизским народом пристойные средствы, коими бы такие чинимые обиды и притеснения отвращены были». А потом прибавила: «Всего лучше бы с ними договариваться, дабы они хоть за деньги проводили безопасно караваны».
Кроме киргизов беспокоили и калмыки. Вдова известного нам хана Дундука-Омбы в царствование Елисаветы приняла крещение с троими сыновьями и названа Верою. В 1762 году она стала проситься в родные степи, выставляя свою старость и нездоровье; но прямо в степи ее не отпустили, а позволили жить с сыном Алексеем в Енотаевске, причем надзиравшему над калмыками бригадиру Бехтееву было приказано не пускать ее в калмыцкие улусы, также смотреть, чтоб она не сносилась с калмыцкими попами и не держала их при себе. Бехтеев донес, что калмыцкие попы находятся при княгине с самого ее приезда в Енотаевск, и, судя по калмыцким обрядам, которые происходят в ее доме, он сомневается, твердо ли она держит православную христианскую веру, хотя на первой неделе Великого поста она и говела, но со второй недели и даже на Страстной неделе ела мясо. Екатерина написала на донесении: «Когда княгиня Дондукова жила в Кадетском корпусе с сыновьями, она всегда ела мясо, и докторы того корпуса знают, что она рыбы есть не может; итак, надлежит весьма осторожно быть, чтоб не конфондировать закон с тою политикою, которую они, может быть, употребляют для приласкания калмык». Но когда Бехтеев дал знать, что из Енотаевска распущен слух, будто князь Иона Дундуков скоро привезет указ – быть матери его, княгине Вере, главною правительницею всего калмыцкого народа, сыну ее Алексею – ханом, а настоящий наместник ханства Убаша останется только при своем наследственном улусе, что кабардинский владелец Касай с сотнею черкес намерен приехать к княгине Вере в Енотаевск, – то императрица написала: «Видно, что ее интриги далеко простираются. Енотаевскому начальнику или коменданту приказать за матерью и за сыном Дондуковым смотреть, дабы они не ушли, как уже и прежде от них случилось». Княгине Вере отправлена была грамота с угрозою, что она будет взята в Москву, если не успокоится. Иностранная коллегия подала доклад, что Дундуковых надобно взять из Енотаевска и поместить в Москве, княгине давать жалованье по две тысячи рублей в год, а сыну ее Алексею по тысяче; кроме того, за улусы, отошедшие к наместнику ханства, дать им из русских деревень каждому душ по тысяче.
Мы видели, что Екатерина назначила оренбургским губернатором Волкова, облекая его полною своею доверенностию; несмотря на то, Волков сначала отказывался от этого места, выставляя свою несостоятельность при сильном сопернике генерал-майоре Тевкелеве, магометанине, имевшем важное значение среди инородцев. Тевкелев был в это время в Петербурге. Императрица велела вице-канцлеру посоветоваться с ним о киргизских делах, но Тевкелев объявил, что он не может подать никакого мнения, пока не будет знать, угодно ли императрице послать его на восточную украйну; если будет послан, то подаст мнение, каким образом он думает поступать, и иначе для другого человека мнения написать не может, причем превозносил прежние свои службы. Коллегия доносила: «Примечено из его слов, что он охотно бы поехал туда, может быть, захочет он получить главную команду в Оренбурге, но, кажется, в рассуждении его магометанского закона то было бы не весьма прилично». Императрица сказала вице-канцлеру, чтоб оставил Тевкелева в покое, о Волкове же заметила, что ему даны достаточные средства держаться на своем месте.
В самом конце года, именно 27 декабря, пришли неприятные известия из Киева, доносили, что в средних числах декабря приезжал туда старший канцелярист генеральной войсковой канцелярии Туманский (родной брат генерального писаря) по магистратским делам, но по отъезде его узнали, что он делал некоторые представления киевскому митрополиту и печерскому архимандриту. Последний рассказал, что дело шло о челобитной, которую хотели подать от всего общества, об избрании и утверждении нового гетмана из сыновей настоящего гетмана Разумовского. Архимандрит отказался подписать челобитную, а митрополит сказал: «Кажется, гетману и тою высочайшею милостию, которую имеет, довольным быть должно». Старшины, кроме генерального писаря Туманского, не согласились и не подписали, но полковники подписались все, кроме черниговского Милорадовича. Сочинили челобитную Туманский да два полковника, Горленко и Хованский. Содержание челобитной было такое: в прежнее время, с гетмана Богдана Хмельницкого, в гетманы все выбирались новые лица, вследствие чего были беспорядки, поэтому нашли полезным как для ненарушимой целости высоких ее и. в. и всей империи интересов, так и для всегдашнего утвержденных малороссийских прав, вольностей и привилегий сохранения и для избежания народу разорительных трудностей иметь гетмана всегда от такой фамилии, которая в непоколебимой своей ко всероссийскому престолу верности более других утверждена. За этим следовала похвала Разумовскому: он имеет высочайшую доверенность, владеет столькими же имениями в Великой России, как и в Малороссии, сыновья его будут подражать в качествах и благоповедениях родителю своему; поэтому после нынешнего гетмана просят об избрании в гетманы его сыновей по примеру Юрия Хмельницкого, избранного после отца в благодарность за услуги последнего Российской империи. По гетманским посылкам полковники и полковая старшина съехались в Глухове и слушали челобитную в генеральной канцелярии. Выслушав, некоторые сказали: хорошо, но большинство молчало. Тут генеральный судья Дублянский объявил: «Теперь-то хорошо, а впредь что будет? Узнать неможно, и для того подписывать не буду». Только что он это сказал, все один за другим ушли из канцелярии. На следующий день приказано было опять собраться, собрались и подписались полковники, кроме черниговского, а полковая старшина и старшина генеральная, кроме писаря, не подписались. Обозный Кочубей сказал: «Мне нельзя подписываться по свойству». Есаул Скоропадский сказал: «Хотя он мой шеф, только я не подпишусь». Хорунжий Апостол объявил: «Есть старше меня, пускай они подписываются». Бунчуковый Тарновский сказал: «Я согласен с Скоропадским». После этого собрание разошлось.
Эти явления на юго-западной украйне были тем более неприятны, что польские дела требовали особенного внимания. 11 января Симолин описывал императрице торжественный въезд Бирона в Митаву; за каретой герцога ехало больше пятидесяти карет курляндского дворянства. Когда Бирон поравнялся с русским батальоном, то встречен был барабанным боем, музыкою и пушечными выстрелами. «И можно выговорить, – писал Симолин, – что такой радости и толь великого удовольствия здешний город никогда не видал, ибо все то, что слух в движение приводит, употреблено при сем случае столь много, что нельзя было других разговоров разуметь, понеже ко всем прочим упомянутым военным инструментам и орудиям присовокупилось народное восклицание и звон колокольный с церквей, хотя и сие звонарям от принца Карла прещено было». Но полной радости мешало то, что Бирон должен был остановиться в доме купца Фермона, потому что дворец был занят прежним герцогом. Число дворян, представлявшихся Бирону, простиралось до 500 человек обоего пола; не явились только обер-раты и члены придворной партии, число которых простиралось до 20 человек. Симолин послал сказать обер-ратам, что императрице приятно будет, если и они покажут своему государю уважение, любовь и послушание. На это они отвечали, что очень чувствуют милость императрицы к их отечеству и крайне жалеют, что не могут явиться к герцогу Эрнесту-Иоганну, потому что это им наикрепчайше запрещено принцем Карлом, к которому они как его служители привязаны присягою, и еще сегодня от короля – родителя его получен на имя их и всей земли рескрипт, которым строжайше повелевается оставаться верными его сыну и не иметь никакого сообщения с герцогом Эрнестом-Иоганном и с чужим двором под лишением имущества и жизни; а принцу Карлу предписано от короля отнюдь не трогаться из Митавы. Остальные дворяне просили Симолина представить императрице, нельзя ли как-нибудь заставить принца Карла выехать из Митавы до начала так называемой братской конференции, которая назначена на 30 января, ибо его присутствие в это время причинит только препятствия и замешательства, у обер-ратов и земских служителей будут связаны руки относительно их присяги.
Для борьбы с Симолиным за принца Карла приехал в Митаву королевский комиссар кастелян Липский и ожидался другой воевода – Платер. Симолин дал знать обер-ратам, чтоб они не имели сношения с польскими комиссарами, и так как императрица не признает другого курляндского герцога, кроме Эрнеста-Иоганна, то не будет признавать и тех обер-ратов, которые будут служить кому-нибудь другому, а не Эрнесту-Иоганну. Угроза подействовала, и обер-бургграф Оффенберг немедленно явился на поклон к Бирону, а другие пошли к принцу Карлу и объявили, что если он защитить их не в состоянии, то они не смеют производить земские дела в противность Бирону и намерены отложить их до сейма, но принц застращал их королем и велел исполнять должность. Тогда несчастные обер-раты обратились к Симолину с просьбою засвидетельствовать перед Бироном непоколебимую их преданность и верность в исполнении его повелений, как скоро они освободятся от присяги и не увидят причины опасаться гнева и наказания от короля, что они ждут только прямого приказания императрицы оставить принца Карла; хорошо было бы также, по их мнению, если б принц поскорее уехал из Митавы.
Потом Симолин поехал к комиссару Липскому и объявил ему, что императрица не признает в Курляндии никакого другого герцога, кроме Эрнеста-Иоганна. Липский стал говорить, что не понимает, какое право имеет Россия на Курляндию, в которой он, Липский, находится теперь уполномоченным у настоящего герцога принца Карла, что по прибытии сюда проведал он, что какой-то Бирон въехал в город с великим торжеством, что видит в Митаве так много русских солдат и что с русской стороны все делается силою, а он, кроме законов, не привез с собою никакого другого орудия. Симолин отвечал, что приехал к нему не требовать ответа в его поведении, но объявить волю императрицы, а воля эта состоит в соблюдении прав и преимуществ Польской республики и здешних герцогств. «Я не оспариваю, – продолжал Симолин, – что у вас нет никаких орудий, кроме законов, нарушенных с вашей стороны, которые императрица в силу трактатов по соседству и по примеру своих предков обязана охранять, поэтому не будет вам позволено ни малейшего поступка в предосуждение здешней земли и ее прав, и когда на дружеские представления императрицы при польском дворе не оказано никакого внимания, то остаются способы, какие употребляются в крайних случаях для доставления справедливости обиженной стороне». Но эти слова не успокоили Липского, который повторил, что будет исполнять свои инструкции.
Чтоб отнять у комиссара средство исполнять его инструкцию, Бирон по совету преданного ему дворянства велел запечатать герцогскую судебную камеру и канцелярию, чем правительство приведено было в совершенное бездействие.
К назначенному сроку съехалось в Митаву много дворян для братской конференции. Утром того самого дня, когда началась конференция, Липский приказал на всех публичных местах прибить копии королевского рескрипта, запрещавшего всякие сношения с Бироном. Приехавшие в Митаву литовский обер-егермейстер Забелло и генерал Левицкий намерены были в церкви, куда дворянство должно было собраться пред началом конференции, протестовать против всего, что было сделано в последнее время с русской стороны. Но Симолин, опасаясь, как писал, непостоянства и трусости некоторых дворян, велел снять со всех мест прибитые рескрипты, а к Липскому послал напомнить декларацию императрицы и потребовать, чтоб он не вмешивался в курляндские дела, которые совершенно до него не касаются. Эти распоряжения ободрили дворянство, которое в церкви без обычного крика и шума выбрало в директоры преданного России человека – Гейкинга из Дурбена, а на другой день отправилось на поклон к Бирону. Симолин приказал выпроводить из Митавы в Литву Левицкого за то, что он вручил инстигаторские позывы к суду в Польшу, которые пугали дворян. Так как для конференции необходимы были обер-раты, то собранное дворянство послало звать их как старших братьев. Но они, кроме обер-бургграфа Оффенберга, не приехали, отговариваясь болезнию, впрочем, дали знать дворянству, что не смеют присутствовать в конференции, когда принц Карл еще в Митаве, и, по их мнению, лучше было бы, если б дворянство послало к королю челобитную с описанием последних событий и с просьбою разрешить землю от присяги принцу Карлу. Часть дворянства требовала, чтоб поступлено было таким образом; но Симолин, который, по его словам, не оставлял конференцию при всяких трудных ее задачах, устроил так, что составлена была манифестация, где дворянство, объявляя, что Курляндия желает остаться при Польской республике, с тем вместе объявляло, что не желает иметь герцогом никого другого, кроме Бирона. Из обер-ратов только один не соглашался признать Бирона, а так как по законам дела могли отправляться и тремя обер-ратами, то считали, что Бирон вступил в действительное обладание Курляндиею.
Но принц Карл жил во дворце, а Бирон в частном доме, и, как ни старался последний вместе с Симолиным уговорить дворянство, чтоб оно потребовало у принца Карла очищения дворца и в то же время обратилось к императрице с просьбою о защите, дворянство никак не соглашалось. «Поскольку, – писал Симолин, – вперены у них законы их, прямым нарушением которых они и сей пункт разумеют». 15 апреля собрались к принцу Карлу из деревень его приверженцы, человек 18; вечером он со всеми ними ужинал у Старостины Корф, где и простился с ними, уверяя в скором своем возвращении и уговаривая остаться ему верными, а на другой день рано утром выехал в Варшаву со всем двором, оставя для охранения своих интересов двоих польских сенаторов – Платера и Липского. Как только Симолин узнал об отъезде принца Карла, то немедленно послал подполковника Шредера занять дворец, что и было исполнено, а 14 июля уехали сенаторы Платер и Липский. Место для Бирона было совершенно очищено.
Разумеется, эти явления производили все большее и большее раздражение между русским и польским дворами. 21 февраля Екатерина писала Воронцову: «Надлежит писать к графу Кейзерлингу, что я при теперешних обстоятельствах с великим удивлением слышу, что при польских близ Курляндии и Лифляндии границах собирается войско, что на то я индифферентными глазами смотреть не буду и терпеть не могу, чтоб присвоил себе оный двор выйтить из узаконений своего королевства, которые королю не позволяют без сейма собирать на чужой границе войско, а если оное собрание войск целит обеспокоить законного курляндского герцога Эрнеста-Иоганна, то я им объявляю, что я королевскую власть без сейма над оным не признаю и все, что без республики сделано будет в оном деле, прииму как нарушение польской вольности, которой гарантию я имею и защищать намерена, а герцога Эрнеста-Иоганна в свое покровительство принимаю как беззаконно утесненного владетеля».
Август III прислал в Москву уполномоченного для ходатайства за сына у императрицы, но этому уполномоченному – Борху – не позволили ни представиться императрице, ни вступать в переговоры с канцлером или вице-канцлером. Курляндские дела были дела чисто польские; но Борх не мог быть допущен в качестве уполномоченного Августа III как польского короля, ибо у России с Польшею не было непосредственных сношений вследствие того, что республика не признавала императорского титула русских государей; в качестве же саксонского министра Борх не мог быть допущен до переговоров о курляндских делах, ибо саксонскому курфюрсту не было никакого дела до Курляндии. 24 февраля Екатерина писала Воронцову: «Можно г. Борху сказать, что все оные труды лишни, что я не переменю своих сентиментов по курляндским делам, понеже они основаны на справедливости; что его (Борха) персона приятна мне, а его комиссия весьма не такова, что удивительна слепость его короля, который, любя сына, нарушает правосудие и узаконения своего королевства и, что того удивительнее, везде упоминает, будто по научениям чьим-либо поступаю. Можете ему сказать, что уже приходит моему достоинству противно оное дело более трактовать en avocat и что твердо намерена сутенировать то, что я начала всеми от Бога мне данными способами».
Кейзерлинг доносил, что хотят предать суду герцога Бирона, литовского канцлера Чарторыйского и стольника литовского Понятовского, последнего за то, что при Елисавете вел переговоры о допущении русских войск в польские владения. Екатерина, получив это известие, написала: «Неужли полской двор в горячке, естли стольника судить, что он домогался российской армии в Полше ввести, так и короля судить надо, что он ему такие для саксонской интерес наставления давал». В начале февраля Кейзерлинг писал: «По нынешним обстоятельствам необходимо умножить число наших друзей; а так как видно, что здешний двор не намерен нам в этом помогать раздачею чинов и наград, то мы должны сами изыскивать к тому способы. Примас в государстве – первая особа по короле, особенно он важен во время междоцарствия, и я всячески буду стараться приобресть его склонность и дружбу. Прежде примас Потоцкий получал пенсии в год по 15000 рублей, и если вашему импер. величеству будет угодно, то можно эту пенсию разделить так, чтобы примас и литовский гетман Масальский получали в год по 8000 рублей. Сколько мне известно, еще никто из них ни к какой иностранной державе не привязан, а чтоб этого сделаться не могло, то не угодно ли будет вашему императорскому величеству надлежащие указы о пенсиях прислать ко мне немедленно». Канцлер сделал на этой реляции заметку: «Известное дело, что без раздачи в Польше денег и пенсионов невозможно по намерениям своим с успехом достигнуть: не соизволите ли, ваше величество, указать г. Кейзерлингу из посланной к нему суммы денег представленным от него персонам ныне выдать по 3000 червонных с обнадеживанием ежегодных впредь пенсионов и чтоб граф Кейзерлинг постарался и гетмана Браницкого в наши интересы преклонить, представя ему знатную сумму денег». Императрица написала: «Быть по сему и отдать на рассмотрение графу Кейзерлингу. Известно, что он по-пустому не раздаст». От 4 февраля Кейзерлинг доносил: «Время созванного к 23 числу этого месяца сенатус-консилиума приближается, и уже некоторые сенаторы находятся здесь; думают, что это собрание будет очень многочисленно, потому что всячески стараются большинством голосов достигнуть в Сенате по курляндскому делу того, чего нельзя достигнуть законами и справедливостию. По нынешнему состоянию республики двор в этом собрании может всегда иметь большинство голосов, ибо чины и награды, которые по pacta conventa должны доставаться только заслуженным и искусным людям, с лишком 12 лет получали только такие, которые соглашались на все, угодное двору, следовательно, слепое послушание заступает теперь место всех заслуг. Легко поэтому рассудить можно, сколько нынешнее правление этой вольной республики отступает от первого своего учреждения и походит почти на аристократию: от этого, наконец, мало-помалу может произойти и неограниченная власть. Если б нынешний король был других мыслей и если б министерство имело более разума, искусства и силы, то было бы легко королевскую власть распространить. Шляхта может о правах своих говорить только на сеймах, а так как сеймы постоянно разрываются, то не остается ей способа оспаривать то, что противно законам и вольности. Состоятельность сеймов есть защита вольности; но кажется, что шляхта этого не примечает, ибо она с лишком 20 лет привыкла видеть, как сеймы разрываются, и чрез это вырывается у нее из рук случай говорить о своих правах. Шляхетская вольность есть одно только пустое имя, власть, подкрепляющая государственную вольность, роздана теперь таким, которые следуют желаниям двора и совершенно пренебрегают уставами государственными. Доказательством служит отдача Курляндии принцу Карлу без согласия сейма, что прямо запрещено конституцией 1607 года. Противная партия оспорить этого не может и только заявляет, что решение курляндских дел принадлежит королю и республике, а не России. Я им отвечаю на это, что в России не намерены ничего решать, что дело решено конституциею 1736 года, когда Курляндия отдана герцогу Бирону, а ваше величество никогда не допустите, чтоб решение всей республики было ниспровергнуто частию ее; а что решено, того нечего решать. Говорят, что после нынешнего сенатус-консилиума созван будет в мае месяце чрезвычайный сейм. Небесполезно было бы, если б ваше императорское величество указать соизволили стоящим по польской границе войскам вашим быть в готовности к походу».
В сенатус-консилиуме из 60 сенаторов 48 признали принца Карла законным герцогом курляндским и решили начать уголовный процесс против Бирона и его приверженцев. Получивши об этом известие, Екатерина написала Воронцову: «Пошлите г. Борху сказать, что, видя от его короля не иное, как крайнее мне оскорбление и его собственный (Борха) поступок по двора его наставлению (равно сослаться на декларацию об императорском титуле), я повелеваю ему в 48 часов отселе выехать, в противном случае прикажу его выпроводить. И прибавить к тому, что результат сенатус-консилиума тому причиною, из которой видится, что они хотят меня принудить из приятельского поступка выходить, хотя в сем случае саксонская министерия не более благопристойных мер взяла, как и во всем, и столь республику оскорбила, сколь и меня. Чтоб они знали, что я герцога Эрнеста-Иоганна и вольности польской защищать буду всем, чем Бог меня благословил».
Этим раздражением пользовались Чарторыйские. Приведенное донесение Кейзерлинга показывает, что старик находился под сильным их влиянием, под их влиянием он натолковывал своему двору, как опасно единогласие на польских сеймах: Чарторыйским нужно было мало-помалу склонить русский двор к поданию помощи в нужных им преобразованиях. Между тем Чарторыйские по-прежнему настаивали на необходимости конфедерации. В промемории, поданной ими Кейзерлингу, они писали: «В актах конфедерации будет говориться от имени короля Августа III, которому можно сказать то же, что Граммон сказал Людовику XIV: мы вели войну с Мазарином, исполняя свои обязанности к вашему величеству». Для успеха конфедерации Чарторыйские требовали, чтоб Екатерина назначила комиссию для вознаграждения полякам, потерпевшим в последнюю войну, для чего комиссия должна была иметь 50000 дукатов, учредить в Смоленске склад оружия и приготовить экипажи, на которых оно должно быть перевезено в Шклов, имение князя Чарторыйского, воеводы русского, а другой склад учредить в Киеве, из которого оружие должно быть перевезено в Меджибож, другое имение Чарторыйских; чтоб сто человек русских артиллеристов и 400 гусар поступили в команду начальников конфедерации. Кроме 50000 дукатов, писали Чарторыйские, нужно сделать еще многие подобные же выдачи, но, прибавляли они, «мы далеки от того, чтоб предписывать что-нибудь великой душе, которая никогда ничего не предпринимает без исполнения и которая так хорошо знает, что сила средств сокращает труд».
Но «великой душе» не нравилась эта крутая мера, особенно потому, что требовала много русских денег. Раздраженная бессильными хотениями и угрозами польского двора, Екатерина писала Кейзерлингу 1 апреля: «Разгласите, что если осмелятся схватить и отвезти в Кенигштейн кого-нибудь из друзей России, то я населю Сибирь моими врагами и спущу запорожских козаков, которые хотят прислать ко мне депутацию с просьбою позволить им отомстить за оскорбления, наносимые мне королем польским». Но в другом тоне было написано письмо к Кейзерлингу 14 июля: «Я вижу, что наши друзья очень разгорячились и готовы на конфедерацию, но я не вижу, к чему поведет конфедерация при жизни короля польского? Говорю вам сущую правду: мои сундуки пусты и останутся пусты до тех пор, пока я не приведу в порядок финансов, чего в одну минуту сделать нельзя; моя армия не может выступить в поход в этом году, и потому я поручаю вам сдерживать наших друзей, а главное, чтоб они не вооружались, не спросясь со мною: я не хочу быть увлечена далее того, сколько требует польза моих дел». От 26 июля дополнительное распоряжение: «В последнем моем письме я приказывала вам удерживать друзей моих от преждевременной конфедерации, но в то же время дайте им самые положительные удостоверения, что мы их будем поддерживать во всем, что благоразумно, будем поддерживать до самой смерти короля, после которой мы будем действовать, без сомнения, в их пользу». Как берегла в это время Екатерина деньги, видно из записки ее к вице-канцлеру по поводу просьбы какого-то барона Линзингена: «Уладьте дело по его претензиям к моему и его удовольствию, дабы волки были сыты и овцы целы, а овцы – червонные».
Екатерина считала всякую сильную меру Преждевременною до смерти короля. В начале года она была встревожена известием об опасной болезни Августа III; немедленно созвана была конференция: Бестужев настаивал, что всего лучше возвести на престол сына Августа III будущего курфюрста саксонского, но его мнение не было принято и решено, что при будущих выборах надобно действовать в пользу Пяста (природного поляка), и именно стольника литовского графа Станислава Понятовского; если же его нельзя, то двоюродного брата его князя Адама Чарторыйского, сына князя Августа, воеводы русского (т. е. галицкого); хранить это в тайне, держать 30000 войска на границе и еще 50000 наготове.
От 8 февраля пошел к Кейзерлингу рескрипт: «Как старость лет, так и настоящее болезненное состояние короля польского великую подают нам причину заблаговременно принять надлежащие меры, дабы в случае кончины его величества возведен был на польский престол такой король, от которого государственные наши интересы не токмо бы никакого ущерба не претерпели, но паче вящшее приращение возыметь могли б. Из саксонских принцев не находим мы никого, кто бы с пользою интересов наших в сие достоинство возведен быть мог: нынешнего кур-принца поляки, конечно, не похотят иметь своим королем по причине слабого его сложения; принц Ксаверий, будучи предан совсем Франции, а принц Карл, по нынешним обстоятельствам будучи огорчен против нас, иного от них ожидать нельзя, как явного недоброжелательства к империи нашей; из прочих же чужестранных принцев не знаем никого к тому способным, почему надобно избрать к тому и в готовности содержать достойную особу из Пиастов. По совершенному знанию, которое вы чрез долговременное искусство приобрели о всех княжеских домах, также и о добродетелях всех польских вельмож, имеете вы как наискорее нам донесть обстоятельно, кто бы, по вашему рассуждению, наиспособнейшим к тому быть мог – из чужестранных ли принцев или из Пиастов, и на кого бы мы в рассуждении государственного нашего интереса больше надежду иметь могли. Мы думаем, что хотя республика Польская при избрании в короли чужестранного принца и находилась бы при нынешнем же своем разделении и слабости, кои для интересов наших не инако как полезны, и, сверх того, от германского принца, в рассуждении инфлюенции в германских делах, больше надежности в обязательствах ожидать надлежит, да и такой принц, имея собственные свои области и достаточные доходы, не имел бы, следовательно, нужды желать от какой иностранной державы субсидей и потому от оной зависеть, и мы бы также не были принуждены в тягость нашей казны оные субсидии ему давать; но понеже способного к тому избрать не можем, то лучше было б, когда б назначен был к тому благонамеренный к нам Пиаст, однако ж в ожидании доношения вашего отлагаем принять конечную в том резолюцию. Между тем, дабы в случае действительной кончины нынешнего короля можно было ревностно подкреплять представляемого кандидата, мы учинили уже потребные распоряжения, чтоб как корпус войск наших до 30000 человек в готовности находился по первому указу вступить в Польшу, так и знатная денежная сумма в наличии содержима была. Равномерно ж не оставите вы и с вашей стороны старание прилагать примаса регни и других инфлюенцию имеющих знатных поляков приласкать, обнадеживая их императорскою нашею протекциею и вспоможением, чтоб, когда случай настоять будет, могли мы от содействования их ожидать успеха в нашем намерении, которое, конечно, деньгами и оружием сильно подкреплять не оставим. А как все сии предпринимаемые запасные меры имеют единственно в виду пользу интересов наших и сопряжены с великим истощением казны нашей, то справедливость требует обнадежиться наперед от нового кандидата получением некоторых для империи нашей выгодностей; а оные, как и вам довольно известно, состоят в том, чтоб в исполнение мирного трактата между обоих государств точные границы установлены и захваченные поляками у наших подданных земли возвращены были, также чтоб живущие в Польше и Литве многие тысячи наших подданных людей беглых назад в Россию выданы, а впредь бы такие беглецы тамо отнюдь не принимаемы и не укрываемы были, и чтоб собственные польские и литовские обыватели греческого исповедания купно с их монастырями и церквами от приключаемого им доныне несносного утеснения в вере и отправлении службы Божией совершенное избавление получили, а отнятое у них имение и превращенные на унию церкви возвращены б были, и чтоб все сие старанием такого нового короля вновь накрепко узаконено и в действительность приведено быть могло».
Кроме этого рескрипта отправлен был еще секретнейший, в котором предписывалось в случае королевской смерти: «Имеете вы обнадеживать вообще всех поляков именем нашим о дружбе и доброжелательстве нашем к республике Польской, что мы, о сохранении ее вольности и конституции всегдашнее почтение имея, приемлем истинное участие в их благополучии, что мы для собственного блага республики желаем, чтоб королем выбран был собственно их патриот, талант и достоинство к тому имеющий, к чему мы с своей стороны назначиваем стольника литовского графа Понятовского или князя Адама Чарторыйского, который, по нашему рассуждению, кажется, одарен всеми достоинствами и добродетелями, государю надлежащими, и о преданности которого к нашей империи мы известны, и для утверждения его на польском престоле употребим все от Бога дарованные нам силы, и что, впрочем, республика сама признать должна, какой существительный интерес и участие имеем мы в избрании короля польского, и для того не подвергала бы отечество свое бедствиям, кои неминуемо последуют, ежели рекомендация наша в надлежащее уважение принята не будет».
Но Кейзерлинг от 9 марта уведомил, что слух о смертельной болезни короля разглашен с французской стороны нарочно для того, чтоб выведать намерения русского двора относительно избрания нового польского короля. Король оправился, а так как он живет умеренно, то может протянуть еще несколько лет, и если в это время будет продолжаться в Польше существующий порядок, то Франции, конечно, удастся сделать по-своему при будущих выборах, особенно если в это время и дофин вступит на престол отца своего, а с русской стороны не употребятся все старания без потери времени, чтоб прусский король был выхвачен из рук и сетей французских и был привлечен к русскому интересу, который здесь с прусским одинаков; а в Вене уже установлена французская система: за эрцгерцога выдана принцесса из бурбонского дома, и, пока Кауниц делами правит, до тех пор там не может быть никакой другой системы, кроме нынешней.
Касательно особы будущего короля Кейзерлинг писал, что саксонского принца допустить опасно еще и потому, что многие в Польше склонны установить у себя наследственное правление вместо избирательного. Сильный польский король никогда не будет полезен России; если он богат, то может жить собственными средствами; если наследные его земли далеко от русских границ, то он о Польше мало, а о России вовсе не будет заботиться, хотя и чрез нее получит корону. Благодарность теперь стала редкою добродетелью. Вообще иностранный принц, который с великими и сильными домами в Европе состоит в родстве и обязательствах, не может никогда быть полезен России на польском престоле, и потому из иностранных принцев он, Кейзерлинг, не знает никого, кто бы достоин был польской короны в рассуждении русского интереса. Все эти препятствия исчезают при избрании Пяста, и именно из русских друзей.
Екатерина отвечала на эти донесения, что она очень рада королевскому выздоровлению и возможности продлиться его жизни еще несколько лет, ибо. в противном случае могли бы произойти для нее великие и почти неминуемые трудности, особенно при вмешательстве других держав. «Мы, – писала Екатерина, – согласно с вами признаем нужду присоединить в этом деле короля прусского к нашему интересу, отводя его от Франции, и, конечно, не оставим о том помышлять, к чему есть довольное время по нынешнему состоянию здоровья короля польского».
Кейзерлинг сильно ошибался в своих обнадеживаниях относительно продолжительности королевской жизни. 6 октября Екатерина получила от него извещение о смерти Августа III. «Не смейтесь мне, что я со стула вскочила, как получила известие о смерти короля польского; король прусский из-за стола вскочил, как услышал», – писала потом Екатерина Панину. Немедленно во внутренних покоях императрицы собралась конференция из графа Бестужева-Рюмина, Неплюева, Панина, графа Григория Орлова, вице-канцлера князя Голицына, тайного советника Олсуфьева и вице-президента Военной коллегии графа Чернышева. Бестужев опять начал исчислением причин, которые заставляют предпочитать курфюрста саксонского: первая причина та, что на него указано уже при императрице Елисавете и объявлено дворам – венскому, французскому и самому саксонскому; вторая: всякий природный поляк, или Пяст, как бы знатен и богат ни был, без помощи иностранных государств содержать себя не в состоянии и, получив больше денег от какой-нибудь враждебной нам державы, будет действовать против России; третья: опасен для России и какой-нибудь принц иностранный, особенно из усилившегося бранденбургского дома; четвертая: Петр Великий старался об удержании польской короны в саксонском доме (?); пятая: избрание курфюрста саксонского совершится легко, ибо, без сомнения, поляки приготовлены уже к этому, следовательно, не нужно будет тратить много денег. Известно, что поляки уже обращают свои взоры на двоих иностранных принцев – на принца Карла лотарингского и ландграфа гессен-кассельского, из которых за первого хлопочет венский, а за последнего берлинский двор; но избрание того или другого из этих принцев не может быть полезно русским интересам вследствие их зависимости от упомянутых дворов, а потому необходимо немедленно назначить из других иностранных принцев или из Пястов такого кандидата, на которого бы Россия совершенно могла полагаться, который бы своим возвышением был обязан единственно императрице и от нее одной зависел. Если е. и. в-ству не угодно будет назначить своим кандидатом курфюрста саксонского, то выбор из других иностранных домов и даже из саксонского равен будет по невыгоде выбору Пяста, потому что и ему для удержания при себе надобно будет платить ежегодные субсидии. Что же касается Пястов, то ему, Бестужеву, известны только двое способных к короне и надежных для России людей: это князь Адам Чарторыйский и стольник литовский граф Понятовский. Но так как первый очень богат, то не захочет быть в полной зависимости от России, а потому Понятовский будет гораздо надежнее.
Хотя Бестужев, выставляя, по-видимому, и выгоды избрания Понятовского, так искусно бил в больное место, настаивая на том, что только избрание саксонского курфюрста избавит Россию от больших денежных издержек, конференция, однако, не согласилась и теперь назначить последнего русским кандидатом.
Подтвердив прежнее решение относительно особы нового короля, конференция постановила: в рассуждение старости графа Кейзерлинга и частых болезненных припадков отправить в Варшаву ему на помощь полномочного министра, к чему императрица тут же определила генерал-майора князя Репнина, бывшего прежде министром при прусском дворе. Императрица объявила, что хотя по частной переписке с королем прусским она обнадежена, что он по делам польским намерениям ее препятствовать не будет, однако для лучшего его утверждения напишет собственноручно к его величеству и также для приласкания и к римской императрице писать будет. Содержать войско на польских границах в такой готовности, чтоб могло выступить по первому указу. Но если производить такие наряды обыкновенным канцелярским порядком, то тайна не сохранится, и потому императрица приказала графу Чернышеву заготовить указ, которым повелено будет производить это дело ему одному. Наконец в конференции читан поднесенный государыне графом Чернышевым секретный проект о присоединении к России для лучшего округления и безопасности границ реками Днепром и Двиною некоторых польских земель. И хотя великую для России пользу этого проекта по многим обстоятельствам и уважениям более желать, нежели действительного исполнения легко надеяться можно, однако положено, чтоб, не выпуская этого проекта из виду, первым движениям здешних войск быть со стороны тех мест, о которых в нем показано. Проект Чернышева заключался в том, что необходимо «сделать нашим границам окружение по реке Двине и, соединя оную от Полоцка на Оршу с Днепром к Киеву, захватить по сю сторону Двины Крейцбург, Динабург и всю польскую Лифляндию, Полоцк и Полоцкое воеводство, Витебск и Витебское воеводство, по сю сторону от местечка Ула к Орше, и, оное местечко включая, от Орши, Могилев, Рогачев, из Мстиславского воеводства все лежащее по сю сторону Днепра и по Днепру до наших нынешних границ». Средством к занятию этих областей Чернышев считал движение русских войск по поводу избрания королевского; право на это он видел в нарушении договоров и неисполнении справедливых требований России с польской стороны. На другой же день отправлен был Кейзерлингу рескрипт, в котором повторялось прежнее наставление, чтоб избран был в короли Пяст, обязанный престолом единственно России, вполне ей преданный и готовый исполнить известные уже требования. Екатерина писала: «Чтоб граф Кейзерлинг во что ни стало примаса к нам сделал преданным, если менее неможно, хотя до ста тысяч рублев дать можно». Кейзерлинг дал знать, что для приведения в исполнение русского намерения надобно сделать следующие распоряжения и приготовления: 1) Согласиться с берлинским двором и поступать с ним сообща. 2) Иностранных кандидатов лишить надежды на корону еще прежде избирательного сейма, что можно сделать, когда на сеймиках и созывательных сеймах постановится исключение иностранцев. 3) Сильно стараться о приведении в согласие Чарторыйских и Потоцких, иначе будет разделение в избрании и противная партия передастся иностранной державе. 4) Так как во время междоцарствия бывают разорительные для земли беспокойства, то надобно полякам внушать, что им никакой пользы не будет, если они из своих выберут старого человека, которому недолго царствовать; таким образом, коронный гетман, воевода киевский и многие другие старики, близкие к могиле, исключатся из списка кандидатов. 5) Между поляками ходят слухи о намерении из республики сделать державу; но так как эта перемена для безопасности соседей будет невыгодна, то не надобно ли будет по этому делу сделать соглашение с королем прусским и полякам дать знать, что Россия и Пруссия не допустят такой перемены? Императрица на все это изъявила согласие.
Для ясности последующего рассказа нам надобно здесь привесть некоторые подробности относительно партий, на которые делилась польская шляхта в минуту смерти Августа III.
Мы знаем, что «фамилия», как называли князей Чарторыйских с родственниками их, стояла в челе партии, имевшей в виду преобразование польской конституции, уничтожение liberum veto, усиление королевской власти, ее наследственность – одним словом, все то, что могло бы усилить Польшу, спасти ее от страшного безнарядья, отнимавшего у нее всякое значение среди других держав. Но масса шляхты была против преобразования, она хотела сохранить нетронутыми свои старые права и вольности, поэтому вельможи, враждебные фамилии, всегда могли найти сильную подпору.
Старшими в фамилии были двое братьев – князь Михаил, канцлер литовский, и Август, воевода русский (галицкий); третье место занимал сын Августа князь Адам, генерал земель подольских; за ним следовали четверо его двоюродных братьев Понятовских: Казимир – подкоморий коронный, Андрей – генерал, находившийся в австрийской службе, Михаил, бывший в духовном звании, и знаменитый Станислав – стольник литовский. К фамилии же принадлежал писарь литовский Огинский, зять Михаила Чарторыйского, Масальский – гетман литовский с сыном, епископом виленским, Флемминг – подскарбий литовский, Мостовский – воевода поморский, Андрей Замойский – воевода иновроцлавский, Станислав Любомирский – стражник коронный. Эта партия была сильна своим единством и, главное, тем, что Чарторыйские умели отыскивать людей даровитых и образованных; между последними особенно выдавался Замойский, первый обративший внимание на необходимость улучшения участи сельского народонаселения. Относительно королевских выборов Чарторыйские хотели провести одного из своих, чтоб тем легче осуществить свой преобразовательный план.
В челе другой партии стоял Ян Браницкий, великий гетман коронный; эта партия хотела выбора одного из саксонских принцев, а если бы это не удалось, то самого Браницкого, рассчитывая на помощь Австрии и Франции. Эта партия была не прочь от реформ, лишь бы они были проведены не Чарторыйскими.
Многочисленная партия без определенного политического характера сосредоточивалась около богачей Потоцких, но, несмотря на свою многочисленность, эта партия не имела значения, не имея среди себя способных людей. В том же роде была партия, во главе которой находился князь Радзивилл, воевода виленский, первый богач Литвы. Простотою и ласковостию обращения способный привлекать к себе толпу, Радзивилл ни по чему другому не был способен руководить партиею: это был человек недалекий, совершенно необразованный и поддававшийся первому впечатлению; избалованный своим положением и богатством, он не знал пределов своим порывистым желаниям, постоянно готов был предпринять насильственные меры.
Краковский воевода Вацлав Ржевуский, желавший умножения войска, но не позволявший и думать о каком-нибудь нарушении священной польской старины, находился по своим способностям во главе остатков прежней придворной саксонской партии, к которой принадлежали великий маршал коронный Белинский, надворный маршал Мнишек, краковский епископ Солтык, каменецкий епископ Красинский.
Легко было понять, что на королевских выборах должна была взять верх та партия, которая отличалась наибольшею сплоченностию и считала между своими членами наиболее способных людей, понимавших, что дело не обойдется без вмешательства чуждых держав, что от Франции и Австрии нечего ждать ни помощи, ни помехи, что только Россия хочет и может провести своего кандидата. Такою партиею была партия Чарторыйских. Главное лицо в республике во время междуцарствия, примас Владислав Любеньский, как ни старался сначала показывать свое беспристрастие, должен был пойти одною дорогою с Чарторыйскими.
По смерти короля к Кейзерлингу приехал литовский гетман Масальский вместе с сыном своим, виленским епископом, с литовским референдарем и генералом Сосновским. Они прямо спросили у посла, кого императрица имеет в виду при королевских выборах, ибо за того и они будут стоять: угодно ли императрице видеть на польском престоле курфюрста саксонского или более желает Пяста и есть ли соглашение о Пясте с королем прусским? Кейзерлинг отвечал, что императрица желает избрания Пяста и с прусским королем об этом соглашено, причем обещал сильную помощь всем тем, которые как прямые дети отечества будут способствовать намерениям ее величества для собственного и отечества своего благополучия. Тогда гости подали промеморию, где говорилось, что для Литвы по причине наступающих сеймиков и созывательного сейма требуется 50000 червонных да для армии 20000 червонных; на избирательный сейм нужно 100000 червонных; этими деньгами они станут распоряжаться вместе с русскими друзьями, раздавать мелкому шляхетству для приобретения большинства голосов. Уведомляя об этом свой двор, Кейзерлинг писал, что, по его мнению, так много денег им давать не следует, хотя нет сомнения, что если русские друзья на созывательном сейме, где все определяется большинством голосов, одержат перевес, то этим дело избрания облегчится.
Новый курфюрст саксонский объявил себя кандидатом на польский престол и писал к русской императрице, прося согласиться на его избрание, но получил отказ. Кейзерлинг доносил от 17 ноября: «Из ответных вашего в-ства грамот курфюрсту и курфюрстине саксонским ясно видно, как мало ваше имп. в-ство намерены способствовать им к достижению короны польской; несмотря на это, приверженцы их говорят, что хотя изъяснение русской императрицы и не соответствует желанию саксонского двора, однако есть надежда еще приобресть согласие России». Панин заметил на донесении: «В подчерченных линейках и состоит, несумненно, вся настоящая саксонского двора и его союзников система, на которой они теперь работают». Екатерина приписала тут же: «Тщетно льстятся».
Кейзерлинг имел свидание с гетманом Браницким, причем объявил ему, что императрица отказала в помощи курфюрсту саксонскому и желает избрания Пяста. Браницкий отвечал, что прославляет намерения императрицы, но желает, чтоб им не навязывали ни одного кандидата. На донесении об этом Цейзерлинга Панин написал: «Самому, несумненно, хочется». Екатерина прибавила: «А я часто в неприятных хлопотах не желаю быть». Панин сделал еще другое замечание: «Пускай он о своем кандидатстве работает: оно не опасно, лишь бы тем сделал шизму в партии саксонской и ее союзников. Граф Кейзерлинг разумно повел его на уду».
Курфюрст саксонский поручил Браницкому начальство над саксонским войском, оставленным для охраны королевских вещей и дворцов: таким образом он стал не только гетманом коронной армии, но и генералом саксонских войск. Это обстоятельство, равно как поведение киевского воеводы Потоцкого, и военные приготовления князя Радзивилла в Литве побудили фамилию Чарторыйских обратиться к Кейзерлингу с просьбою исходатайствовать у императрицы присылку для их безопасности русского войска от 800 до 1000 человек; Чарторыйские основывались на том, что если коронный гетман и киевский воевода явно вопреки законам могли принять иностранные войска под видом, будто они у них состоят на жалованье и в службе, то и русских друзей нельзя винить за то, что они воспользуются иностранною помощию не для обиды других, но для собственной защиты. Между тем нужно было издать от имени русской императрицы декларацию относительно ее желания видеть на польском престоле Пяста, ибо некоторые дворы старались уверить поляков, что между Россиею и Пруссиею уже заключен договор о разделе Польши.
Присланный на помощь Кейзерлингу князь Репнин привез с собою наставление говорить с Кейзерлингом едиными устами и поступать во всем согласно. Между прочим, Репнин должен был по своим инструкциям всеми силами стараться, чтоб преданные России поляки, а всего лучше если б между ними и сам примас, прислали к императрице, и к ней одной, формальное прошение о покровительстве свободному выбору королевскому. «Чрез это, – говорилось в инструкции, – кроме собственных наших интересов получим мы некоторое право мешаться прямым образом в сие толь важное дело». Кандидату на польский престол Понятовскому назначено было императрицею 3000 червонных ежегодной пенсии; кроме того, Кейзерлингу было приказано заплатить все его долги в три срока, так чтобы к концу 1764 года не оставалось на нем никакого долга. Но Понятовский должен был знать заранее, чем он впоследствии должен заплатить за эти милости. В инструкции Репнину говорилось: «При удобных случаях не оставите вы ему (Понятовскому) искусным и пристойным образом внушать, что, когда мы по особливому нашему к нему благоволению не жалеем жертвовать в пользу его множество денег и когда опять, если бы оне одне не были достаточны, непременное имеем намерение для доставления ему высшей чести, какую партикулярный человек едва ли когда ожидать мог, употребить в самом деле все нам от Бога дарованные силы, что натурально не может быть без отягощения верных наших подданных, следовательно, и без огорчения матернего нашего к ним сердца: то и имеем справедливейшую причину ожидать и требовать от благодарности и честности его, что он как ныне в некоторое благодеяниям нашим соответствие точно обнадежит нас о сильнейшем с своей стороны по возвышении на престол старании, дабы многие между нами и поляками пограничные дела к совершенному нашему удовольствию окончены были, так и во все время государствования своего интересы российские собственными своими почитать и остерегать и им всеми силами по возможности поспешествовать будет и лицемерную и непременную сохранить к ним преданность и во всяком случае намерения наши подкреплять не отречется; всякими способами на основании вечного мирного трактата стараться будет возвратить нам беглецов наших, пресечь попускаемые от поляков воровства и разбои, защищать единоверных наших при их правах, вольностях и свободном отправлении Божией службы по их обрядам, а особливо не только не допускать впредь отнятия церквей и монастырей с принадлежащими им землями и другими имениями, но и возвратить при первом удобном случае все прежде у них отнятые; исходатайствовать от республики, как ныне на сейме коронации, признание нашего императорского титула и подтверждение герцога курляндского Эрнеста-Иоганна в княжествах его с засвидетельствованием, буде бы можно, в самой конституции, что республика одолжена России за охранение в сем случае законов и вольности ее от нарушения, а при том еще, что нам всего нужнее, и с точным в оной же (конституции) определением просить торжественно от ее стороны нашей гарантии на всегдашнее время для соблюдения установленной законами формы правительства, вольности и целости всей республики».
Первым донесением Репнина по приезде в Варшаву было донесение о смерти главного соперника Понятовскому – нового курфюрста саксонского, умершего от оспы. «Этот случай, – писал Репнин, – может только благоприятствовать намерениям вашего величества; саксонские приверженцы будут совершенно сбиты с пути». Далее он писал: «Самое счастливое обстоятельство – это разделение саксонской партии между принцем Ксавье и Карлом (братьями покойного курфюрста); ожидают, что они начнут драться. Гетман Браницкий также думает о короне, и если принц Ксавье потеряет надежду на успех, то будет поддерживать гетмана, потому что последний стар, может скоро умереть». А между тем Кейзерлинг дал знать, что саксонские приверженцы находятся не в одной Варшаве; он писал императрице: «В величайшем секрете примас сказал нам (ему и Репнину), что Мерси открылся ему о своей переписке с Бестужевым, который совершенно противен намерениям императрицы относительно Польши». Екатерина написала на донесении: «Переловить бы здесь или там писем их».
Масальский прежде всего допытывался у Кейзерлинга, существует ли насчет их королевских выборов соглашение между Россиею и Пруссиею, и получил в ответ, что соглашение существует. Как же произошло это соглашение?
В начале года между обоими дворами отзывалась еще прошлогодняя горечь. Берлинский двор еще беспокоило заступничество Екатерины за Саксонию. Воронцов старался успокоить Сольмса на этот счет. «Лично, – говорил он, – императрица вовсе не так расположена в пользу Саксонии, чтоб из-за нее объявила войну вашему государю, но я боюсь, что Бестужев, который все так же продолжает ненавидеть вашего короля и который сохраняет еще большое влияние на императрицу, не осилил со временем ее миролюбивого расположения». Сольмс начал ободрять Воронцова, уговаривать его, чтоб он не покидал своего места до окончательного улажения дел между Россиею и Пруссиею. Сольмс представлял Воронцову, что если он, канцлер, соединится с Паниным, то соединенными силами они одолеют Бестужева, ибо Панин хотя и обязан последнему, однако не доведет своей благодарности до того, чтоб жертвовать ему собственною мирною системою. Воронцов обязался не просить об увольнении этою зимою.
Заключение мира между Пруссиею, Австриею и Саксониею положило конец неприятным объяснениям между русским и прусским дворами. Началось сближение, которого так сильно желал Фридрих. «Пруссия, – пишет он в своих мемуарах, – очутилась после войны в одиночестве, без союзников: прежний союз с Англиею сменился враждою и ненавистию; правда, что никто не нападал на короля (Фридриха), но не было также никого, кто бы его защитил. Такое положение не должно было продолжаться... Начались переговоры с Россиею о союзе...»
Поводом к сближению была Польша. От 8 февраля из Москвы к русскому послу в Берлине князю Владимиру Долгорукому пошел рескрипт, что императрице и королю прусскому надобно поступать взаимно с откровенностию и действовать в Польше чрез своих министров единогласно, положа за правило сохранение тишины и возведение на престол приятного обеим сторонам короля; Долгорукий должен был представить Фридриху II, что у императрицы нет намерения стеснять свободу избрания, но охранять и защищать ее по силе принятой Россиею гарантии в 1716 году. «Сих представлений, – говорилось в рескрипте, – кажется, на первый случай довольно будет, ибо дальнейшие наши резолюции будут зависеть от обстоятельств и от знания, которое будем мы иметь о намерениях короля прусского, о распознании которых надлежит вам всевозможное употреблять старание, а особливо не думает ли он которого из братьев своих или из других ему преданных германских принцев возвысить на престол польский». Фридрих II только этого и ждал. Долгорукий отвечал: «Король, выслушав мои речи, показал очень довольный вид, что узнал намерения вашего императорского величества, и сказал мне, что теперь самое время принять меры касательно Польши, потому что по последним письмам известился он, что король польский отчаянно болен и в жизни его надежды никакой нет, он к тому прибавил, что ему все равно, кто ни будет королем польским, и в том он легко может согласиться с вашим императорским величеством, лишь бы включены были все принцы австрийского дома, в чем он надеется, что и ваше императорское величество сами согласны будете; впрочем, он думает, что лучше будет, ежели в короли выбран будет природный поляк, а не кто-нибудь из чужестранных принцев. Король потом сказал, что как ваше императорское величество имеете партизанов в Польше, так и он имеет своих, которые, соединясь, могут и королевство все склонить, что весьма полезно будет для того, что, окончив ныне долгую и многокроволивную войну, он бы очень не желал начинать новую. Я на то королю доносил, что ваше императорское величество, не желая также ничего другого, кроме мира и доброго согласия, находите нужным с ним о том совершенно согласиться посредством партикулярной и персональной переписки, на что король сказал, что он сам думает, что этим способом дело скорее и надежнее к концу привесть можно. Пред тем как я пошел от короля, он еще мне сказал, что некоторые мысли имеет с вашим императ. величеством заключить такой союз, чтоб от того могло быть на долгое время спокойствие во всей Европе».
Переписка началась. Фридрих сообщал Екатерине известия из Вены, что там думают, какие имеют подозрения относительно видов России на Польшу, просил не тревожиться мнениями и подозрениями венского двора, потому что в Вене нет денег и Мария-Терезия вовсе не в таком выгодном положении, чтоб могла начать войну. «Вы достигнете своей цели, – писал Фридрих, – если только немножко прикроете свои виды и накажете своим посланникам в Вене и Константинополе опровергать ложные слухи, там распускаемые; в противном случае ваши дела пострадают. Вы посадите на польский престол короля по вашему желанию и без войны, и это последнее во сто раз лучше, чем опять низвергать Европу в пропасть, из которой она едва вышла. Крики поляков – пустые звуки; короля польского бояться нечего: он едва в состоянии содержать семь тысяч войска. Но они могут заключить союзы, которым надобно воспрепятствовать; надобно их усыпить, чтобы они заранее не приняли мер, могущих повредить вашим намерениям». Фридрих писал, что желал бы видеть на польском престоле Пяста; Екатерина отвечала, что это и ее желание, только бы этот Пяст не был старик, смотрящий в гроб, ибо в таком случае сейчас же начнутся новые движения и интриги с разных сторон в ожидании новых выборов.
В апреле Долгорукий доносил о втором разговоре своем с Фридрихом. «Императрица пишет, – сказал король, – что не желает избрания на польский престол кого-нибудь из Бурбонской фамилии; по-моему, ни венскому, ни версальскому двору в том помогать не надобно, а, впрочем, как я уже писал императрице, я на все соглашаюсь, только думаю, что лучше будет природный поляк. В этом деле надобно иметь великую осторожность и стараться, чтоб до времени намерение императрицы не могло открыться, и в этом я сильно сомневаюсь: когда я был в Саксонии и имел свидание с королевскою фамилиею, то наследная принцесса мне говорила, что императрица старается об избрании в польские короли князя Чарторыйского; я ей отвечал, что все пустое, что король еще здоров, и, пока он жив, думать не для чего о его преемнике, и что я, равно как императрица, не намерен лишать, поляков свободы в королевских выборах». Потом Фридрих начал говорить о союзе, который он намерен заключить с Россией. «Такой союз, – говорил он, – не может быть противен императрице, ибо известна склонность ее к миру, и ничто не может так способствовать миру, как наш союз: хотя венский двор теперь со мною и заключил мир, однако как скоро поправит свои внутренние дела, то вступит в новую войну, а этого не осмелится сделать, когда узнает о союзе между мною и Россиею. Мне уже от версальского и стокгольмского дворов сделаны предложения вступить с ними в союз; но я отвечал в учтивых и нерешительных выражениях, ожидая решения императрицы».
Фридрих прямо объявлял, что ему нужен союз с Россиею и для чего нужен; соглашение в делах польских будет следствием этого союза. Фридрих желал Пяста, но его министр в Варшаве Бенуа был опытнее и внимательнее Кейзерлинга, он хорошо знал, что Чарторыйские воспользуются своим торжеством для проведения преобразований, несогласных с интересами России и Пруссии. «Я, – писал Бенуа своему королю, – твержу постоянно графу Кейзерлингу, что у России и Пруссии одинакие отношения к Польше и потому их существенный интерес требует не позволять, чтоб республика стала значительною державою, пришла в такое состояние, в котором могла бы быть опасна обоим дворам. Он дал мне честное слово, что не допустит до этого». Но для Бенуа было ясно, что не допускать до этого – значит разделывать собственное дело, что Россия и Пруссия будут теперь усиливать людей, с которыми после неминуемо должны будут вступить в борьбу. Он писал королю: «У Чарторыйских, и особенно у стольника Понятовского, только и в голове что преобразование польской конституции, они приступят к реформе, как только образуется конфедерация, которую, как они надеются, будет поддерживать Россия». И в самом деле, Кейзерлинг по крайней мере был за конфедерацию. Бенуа был против нее, боясь всеобщей войны и советуя своему королю быть нейтральным, иначе при согласном действии России с Пруссиею вся Европа увидит, что дело идет об увеличении этих держав на счет Польши. Фридрих отвечал, чтоб Бенуа держал себя страдательно среди этих движений, но чтоб не давал России ни малейшего повода подозревать, что Пруссия действует против нее.
26 сентября князь Долгорукий приехал к министру иностранных дел графу Финкенштейну и был встречен известием о смерти короля польского. «В нынешних обстоятельствах, – сказал Финкенштейн, – я бы очень желал, чтоб союзный трактат между Россиею и Пруссиею был заключен, чтоб король имел оправдание пред другими государями, почему он поступает в Польше согласно с императрицею». Долгорукий отвечал, что проект оборонительного союза, присланный королем императрице, рассматривается ею и скоро заготовлен будет с русской стороны контрпроект. «Хотя договор еще и не заключен, – прибавил Долгорукий, – однако я надеюсь, что король не откажется от своих слов, что относительно выбора короля польского во всем будет согласен с императрицею; король сказал это мне и то же самое написал императрице». «Король, – отвечал Финкенштейн, – остается при прежнем намерении, только желательно, чтоб союзный договор мог быть заключен поскорее».
11 октября у Долгорукого был новый разговор с Финкенштейном о союзе по поводу польских дел. Министр объявил, что новый курфюрст саксонский писал королю, что явится кандидатом на польский престол и надеется не встретить этому препятствия со стороны Пруссии, ибо Польша будет гораздо сильнее, имея королем Пяста; Мария-Терезия также ходатайствует в пользу саксонского курфюрста. Так как нет сомнения, что еще станут приставать к королю с этим, то он просит императрицу как можно скорее дать ему знать о своей резолюции и поскорее привести к концу заключение союзного договора, чтоб дать королю право прямо отвечать державам насчет польского дела.
Действительно, едва Август III испустил дух, как невестка его новая курфюрстина саксонская отправила письмо к Фридриху II с просьбою помочь ее мужу в достижении польского престола и быть посредником между ним и Россией, предлагая сделать для последней всевозможные удовлетворения. Фридрих, отправляя копию этого письма в Петербург, писал Екатерине: «Если в. и. в. подкрепите теперь свою партию в Польше, то никакое государство не будет иметь права этим оскорбиться. Если образуется противная партия, то велите только Чарторыйским попросить вашего покровительства, эта формальность доставит предлог, в случае нужды, отправить войско в Польшу; мне кажется, что если вы объявите саксонскому двору, что не можете согласиться на избрание курфюрста в короли польские, то Саксония не двинется и не запутает дела».
Навстречу этому письму шло письмо из Петербурга в Берлин. «Получивши известие о смерти короля польского, мне было естественно обратиться к в. величеству, – писала Екатерина Фридриху, – так как мы согласны насчет избрания Пяста, то следует нам теперь объясниться, и без дальнейших околичностей я предлагаю в. величеству между Пястами такого, который более других будет обязан в. величеству и мне за то, что мы для него сделаем. Если в. величество согласны, то это стольник литовский граф Станислав Понятовский, и вот мои причины. Из всех претендентов на корону он имеет наименее средств получить ее, следовательно, наиболее будет обязан тем, из рук которых он ее получит. Этого нельзя сказать о вождях нашей партии: тот из них, кто достигнет престола, будет считать себя обязанным сколько нам, столько же и своему уменью вести дела. В. величество мне скажете, что Понятовскому нечем будет жить, но я думаю, что Чарторыйские, заинтересованные тем, что один из родственников будет на престоле, дадут ему приличное содержание. В. величество, не удивляйтесь движениям войск на моих границах: это в связи с моими государственными правилами. Всякая смута мне противна, и я пламенно желаю, чтобы великое дело совершилось спокойно».
Фридрих отвечал, что согласен и немедленно же прикажет своему министру в Варшаве действовать заодно с Кейзерлингом в пользу Понятовского; по варшавским известиям, французы и саксонцы интригуют изо всех сил, чтоб внушить полякам отвращение к Пясту; но он не боится этих интриг, ибо твердо уверен, что если русский и прусский министры вместе объявят главным вельможам о желании своих государей, то сейчас согласятся. Венский двор не вмешается в выборы, лишь бы соблюдены были формальности. Относительно Порты он предупредил желания императрицы: приказал своему министру в Константинополе действовать согласно с желаниями обоих дворов; в Берлин ожидают приезда турецкого посланника, которому внушится, что избрание Пяста в короли польские вполне согласно с интересами султана. «Я с своей стороны, – писал Фридрих, – не пощажу ничего, что бы могло успокоить умы, употреблю все усилия, чтобы все прошло спокойно и без кровопролития, и заранее поздравляю ваше императ. величество с королем, которого вы дадите Польше». Король не упускал случая утверждать, что смотрит на мирное избрание Понятовского как на дело решенное. Екатерина послала ему в подарок астраханских арбузов; Фридрих отвечал на эту любезность (7 ноября): «Кроме редкости и превосходного вкуса плодов бесконечно дорого для меня то, от чьей руки получил я их в подарок. Огромное расстояние между астраханскими арбузами и польским избирательным сеймом: но вы умеете соединить все в сфере вашей деятельности, та же рука, которая рассылает арбузы, раздает короны и сохраняет мир в Европе».
Вся эта податливость и любезность оказывалась в ожидании скорого заключения союза. Но в Петербурге хотели извлечь всевозможные выгоды из этого ожидания и заключить союз только в крайности. В октябре Панин говорил Сольсу на маскараде: «Только императрица да я стоим за прусскую систему; я поддерживаю эту систему не из-за каких-нибудь выгод, но потому, что вижу в ней самые большие выгоды для моего двора и самую громкую славу для моей государыни. Венский двор имеет здесь столько друзей, которые стоят за старую систему. Я один против них и требую поддержки. Один король, ваш государь, может меня поддержать полным соглашением с видами моей государыни».
«Действуйте с нами заодно в Польше и в награду ожидайте союза», – говорили в Петербурге. «Прежде заключите союз, и тогда мы будем действовать заодно с вами в Польше», – говорили в Берлине...
А союза заключать не хотелось в Петербурге. Сольмс писал Фридриху: «У императрицы обычай каждого выслушивать, и чрез это она подчиняется различным влияниям. Люди неблагонамеренные нашли слабое место, которым пользуются при каждом случае: они уверяют Екатерину, что в том или другом случае она не угодит народу. Страх потерять любовь нации вкоренился в ней и делает ее робкою». Екатерина не хотела союза ни с одною державою, считая это преждевременным; тем более она должна была останавливаться пред союзом с Пруссиею, который слишком бы сблизил ее царствование с царствованием предшествовавшим. Но в таком случае зачем же было сажать на польский престол Понятовского?
В Берлине никак не хотели допустить, чтоб Россия в делах польских действовала заодно с Пруссиею, т. е. чтоб Пруссия подчинялась здесь желаниям Екатерины, а в делах турецких действовала заодно с Австриею. По поводу заявления такой политики была любопытная сцена у князя Долгорукого с Финкенштейном.
Турецкий посланник, о котором писал Фридрих, наконец приехал в Берлин, и Финкенштейн сообщил Долгорукому, что по требованию посланника сам король хочет написать проект союзного договора между Пруссиею и Портою. Долгорукий поблагодарил за такую откровенность, но заметил, что о союзе между Портою и Пруссиею узнают в Петербурге с удивлением и неудовольствием, ибо хотя он будет заключен только с целию обороны против Австрии, однако со многих сторон может коснуться и России, которая должна быть тесно связана с венским двором относительно Порты для общей безопасности обеих стран и для охраны всего христианства. Поэтому императрице будет очень приятно, если король уклонится от турецкого союза ввиду общеевропейского интереса, ибо это будет союз с непримиримым врагом всех христианских народов; нужды же для Пруссии в этом союзе нет никакой, а произойдет предосуждение славе короля и подозрение насчет вредных мер, предпринимаемых им против христианских государей, особенно соседних, тогда как уклонение от турецкого союза будет вполне соответствовать настоящим обстоятельствам, чести и значению прусской державы и настоящей откровенной дружбы с императрицею; уклонение это послужило бы для императрицы несомненным опытом соглашаемого теперь между Россиею и Пруссиею союза. Финкенштейн перебил дальнейшую речь Долгорукого, сказавши вовсе некстати, что получено известие об арестовании гессенским ландграфом агента Голландской республики. Из этого более чем бесцеремонного поступка князь Долгорукий убедился, что король и его министерство не захотят слушать об уклонении от турецкого союза, почему и дал знать о союзе австрийскому посланнику барону Риду, с тем чтоб венский двор действовал против него в Константинополе.
Но в Вене никак не могли примириться с русскою политикою ни до, ни после Губертсбургского мира. От 2 января отправлен был рескрипт в Вену к князю Дмитрию Мих. Голицыну: «Находящийся здесь прусский министр граф Сольмс к нашему министерству отзывался, что король его собственно желает мира и никаких конкетов иметь не хочет, что очищение Саксонии охотно по присоветованию нашему произведет, если затем последует и мир с венским двором при условии, что прусский король удерживает все свои владения, какие имел до войны, а иначе, не заключив мира, не отдаст Саксонии польскому королю. Об этих отзывах прусского министра повелеваем вам сообщить тамошнему двору чрез министерство словесным разговором в дружеской конфиденции и наведаться при этом, захочет ли венский двор заключить мир на этом условии». Канцлер отвечал Голицыну, что прусскому королю нечего толковать о завоеваниях, когда он должен хлопотать о возвращении у него завоеванного. Этим и ограничились все объяснения. На внушение Голицына, что императрица готова быть посредницею в мирных переговорах между Австриею и Пруссиею, был ответ, что переговоры должны скоро кончиться или миром, или разрывом. Переговоры кончились миром. Начались сношения по поводу польских дел. В марте месяце по указу императрицы Голицын сделал Кауницу внушение о польских делах, потребовав прежде сохранения непроницаемой тайны: так как надобно ожидать скорой кончины короля польского, то императрица уже начала помышлять о назначении ему преемника, и хотя выбор не определен, а предоставлен вольным голосам, однако хорошо иметь в запасе достойного кандидата, и потому императрица спрашивает у императрицы-королевы в дружеской откровенности о тех особах, которые были бы способны для взаимных интересов обоих императорских дворов, а всего нужнее, чтоб австрийскому министру в Варшаве велено было поступать с русским министром единодушно. Граф Кауниц в своем ответе уверял Голицына, что Марии-Терезии очень лестно и приятно будет услышать о такой дружеской откровенности со стороны императрицы Екатерины, причем объявил, что с австрийской стороны не было еще относительно Польши никаких намерений и распоряжений, следовательно, ничего в ответ сказать не может, но спросил, не имеет ли русский двор в виду какого-нибудь кандидата. Голицын отвечал, что кандидата еще нет и императрица желает одного, чтоб выбор произошел вольными голосами, и не имеет намерения вмешиваться в это дело, пока не представится опасность нарушения вольности и законов польских.
Между тем в Вене были сильно встревожены слухом, что между Россиею и Пруссиею заключен союзный договор, и Мерси сделал запрос об этом в Петербурге. Голицыну велено было уверить Кауница, что известие ложное, вымышленное недоброжелательными людьми, которые, завидуя доброму согласию между обоими императорскими дворами, стараются их поссорить, что не только нет такого трактата на деле, но и предложен он никогда не был. Когда Голицын потребовал у Кауница копии мнимого договора и указания, откуда она получена, то Кауниц отвечал, что копии нет и слух дошел из разных мест, между прочим, и сам король прусский давал знать о союзе нарочными знаками и примечаниями.
Относительно польского дела Кауниц уведомил, что Мария-Терезия желает избрания одного из саксонских принцев, если только выбор может произойти свободно. Этим дело пока и кончилось ввиду выздоровления Августа III; но когда последовала его кончина, Голицын 12 октября имел аудиенцию у Марии-Терезии, на которой между другими разговорами императрица-королева упомянула партикулярным образом, что ей было бы очень приятно, если б императрица Екатерина заступилась за нового курфюрста саксонского, чтоб он мог быть выбран польским королем, причем она желает и надеется, что выбор нового короля будет произведен спокойным образом и на основании законов польских. Из дальнейших объяснений и переписки между обеими императрицами оказалось, что венский двор прежде всего желал свободного выбора; в случае если б австрийский кандидат курфюрст саксонский при вполне свободных выборах не был предпочтен другому кандидату, то императрица-королева согласна, чтоб король был выбран из Пястов, но только такой, который бы подавал несомненную надежду, чтоб при нем не было и помышления о разделе Польши; наконец, сбор русского войска на польских границах в Вене не признавали необходимым и считали опасным, потому что это обстоятельство может подать повод к беспокойству другим интересующимся державам.
Голицын писал, что в Вене опять сильно обеспокоены известиями о союзном договоре между Россиею и Пруссиею, известиями, что между Екатериною и Фридрихом II производится непосредственная переписка и часто пересылаются курьеры. Панин сделал на донесении Голицына свое замечание: «Ваше величество, конечно, дать изволили опыты познания общего натурального интереса с австрийским домом; а союз с прусским двором разве тогда венский может беспокоить, когда оный нас своими конфискованными сделать похочет; инако же тот союз с Пруссиею – дело есть совсем не новое, а при настоящем и толь важном для России деле беспомешательного избрания польского короля уже и необходимо нужное». Когда Голицын донес, что Кауниц настаивал на одинаковой необходимости для обоих императорских дворов сохранения прав и преимуществ Польши, то Панин сделал такую заметку: «Господин Кауниц суетно поставляет свои интересы равными с нашими в рассуждение Польши. Нет политика, который бы не знал великой разницы: мы потеряем треть своих сил и выгод, если Польша будет не в нашей зависимости».
Чтоб помешать сближению России с Пруссиею, венский двор указывал петербургскому на опасность сношений Пруссии с Турциею. Императрица заметила насчет этого указания: «Все сие не иное как одна ревность, а время всем покажет, что мы ни за кем хвостом не тащимся».
До конца года Екатерина надеялась справиться с польским делом без заключения союза с Пруссиею, хотя Панин и внушал о его необходимости. Надежду императрицы особенно поддерживало то, что со стороны Австрии и Франции не предвиделось больших препятствий.
Еще в феврале Екатерина поручила поверенному в делах при французском дворе князю Дмитрию Алексеевичу Голицыну спросить министерство слегка, нет ли у них уже кандидата на польский престол. Голицын отвечал, что, как он мог заметить, во Франции прочат польский престол одному из Чарторыйских. Тогда 4 апреля пошел к нему рескрипт: «Ваше известие некоторым образом согласно с тем, что донес нам граф Кейзерлинг из Варшавы, а именно что с французской стороны обнадеживали фамилию Чарторыйских в добром расположении к ней христианнейшего короля, который готов ей во всем способствовать, если только она окажет к Франции чистосердечную доверенность и не допустит усиливаться в Польше русскому влиянию. Такое внушение с французской стороны сделано было не одним Чарторыйским, но и Понятовским, из чего естественно заключить можно, что Франция старается, чтоб будущий король польский был предан ей одной, а России недруг». Вследствие выздоровления Августа III Голицыну предписано было не вызываться самому о польском вопросе, но прилежно разведывать о прямых склонностях и намерениях французского двора по этому важному делу.
Во французских известиях мы не находим подтверждения слов Голицына о Чарторыйских. Надобно думать, что он принял выражение желания содействовать замыслу Чарторыйских относительно преобразований за желание видеть одного из Чарторыйских на польском престоле. Действительно, Бретейль предлагал своему правительству содействовать преобразованию польской конституции в видах усиления Польши. «Страшно подумать, – писал он, – что должность или земля, данная одному, а не другому, делает почти всех поляков врагами общего блага и сохранения свободы. Я знаю, сколько подобное поведение имеет отвратительного (degoutant) для держав, заботящихся о поддержании этого республиканского государства. Чем более я обращаю внимания на Россию и на честолюбие ее правительницы, тем более склоняюсь к мысли, что необходимо сжалиться над ослеплением поляков и вывести знать из корыстного застоя». В этом смысле мог действовать и представитель Франции в Варшаве; но иначе смотрели на дела в Версале. Вот что писал Людовик XV 17 марта (н. с.): «Относительно будущих королевских выборов в Польше я прежде всего желаю, чтоб поляки были свободны в своем выборе; потом желаю, чтоб выбран был один из братьев дофины (один из саксонских принцев), преимущественно Ксаверий. Если поляки возьмут принца Конти, я противиться не буду. Другие принцы нашего дома непригодны». Но еще прежде король писал о положении Франции вообще и относительно польского вопроса в частности. «Никто лучше меня не знает, что мы заключили невыгодный и бесславный мир, но при наших несчастных обстоятельствах лучшего заключить было нельзя, и я отвечаю, что если бы мы продолжали войну, то в будущем году заключили бы худший мир. Пока я жив, я не отстану от союза с императрицею (Мариею-Терезиею) и никогда не войду в тесную связь с этим прусским королем. Будем поправляться собственными средствами, будем готовиться, чтоб настоящие наши враги нас не поглотили. Для этого не должно возобновлять войну. Жаль, что польский трон становится праздным в эту минуту; к счастию, королю лучше после операции. Будем содействовать по возможности новому выбору, но с таким ничтожным количеством денег, какое у нас остается, я не начну войны из-за польского престола».
8 мая (н. с.) в королевском совете читался министерский доклад о польских делах. «Надобно исследовать, – говорилось здесь, – имеет ли Франция политический интерес вмешиваться в польские дела. Одной отдаленности Польши от Франции уже довольно, чтоб решить вопрос отрицательно во всякое время. Настоящая система предписывает такое решение еще настоятельнее. Напрасно толкуют о разделе Польши. Интерес держав, которые могли бы произвести раздел, охраняет Польшу от этой опасности. Польша находится между Австриею, Пруссиею, Россиею и Турциею; эти четыре державы, смотрящие друг на друга глазами зависти и соперничества, более охранители Польши, чем враги ее. Каждая из них имеет прямой и существенный интерес защищать ее, потому что каждая больше всего боится усиления другой на счет Польши. Таким образом, Франция может сложить на эти четыре державы заботу блюсти за сохранением Польши. Раздел этого государства должен произойти только вследствие особенных событий, после кровопролитных войн, в которых королю не для чего принимать участия. Наконец, если даже предположить, против всякого вероятия, что эти четыре державы согласятся разделить Польшу или вследствие каких-нибудь чрезвычайных обстоятельств одна из них овладеет какою-нибудь польскою областью, то еще сомнительно, чтоб это событие могло интересовать Францию. Теперь боятся, чтоб Россия и король прусский не согласились овладеть пригодными им польскими землями; но такой раздел будет одинаково противен интересам Австрии и Турции, и должно положиться на их бдительность; но если бы по нерадению они не могли помешать этому, то и тут Франции нечего тревожиться. Согласие, установленное между Россиею и Пруссиею с целию увеличения их владений, не может быть продолжительно. Это увеличение, приближая их друг к другу, заставит их более бояться друг друга; оно возбудит между ними зависть, которая скоро перейдет во вражду, и эти две державы сами образуют равновесие сил на северо-востоке Европы. Раздел Польши – это широкое поле, по которому могут разгуливать разные праздные мечтатели, но на котором мудрые политики не должны рисковать заблудиться. Надобно держаться простого, верного и вероятного, и, кажется, достаточно доказано, что польские революции не касаются Франции, что она может получить от них или выгоду, или вред очень отдаленные. Поэтому имеется право заключить, что не существует никакого прямого отношения между Франциею и Польшею, а если и есть, то такое темное, неверное, зависящее от таких необыкновенных и отдаленных обстоятельств, что неразумно заниматься ими предпочтительно пред другими предметами, заслуживающими все внимание короля и его министерства и требующими издержек действительно полезных и необходимых для сохранения французской монархии. Не должно скрывать, что если король решится доставить польский престол какому-нибудь кандидату, то надобно пожертвовать для этого значительными суммами. Издержки не ограничатся одними выборами: надобно будет еще поддерживать избранного короля. Итак, предстоит опасность понапрасну пожертвовать достоинством короля и деньгами для такого дела, в котором даже при употреблении самых сильных средств успех по меньшей мере очень неверен. Притом нельзя поручиться, чтоб дело, вовсе не касающееся Франции, не возбудило новых волнений в Европе и не воспламенило всеобщей войны, которую с трудом потушили и возобновления которой необходимо избегать».
Этот доклад объясняет нам вполне поведение Франции в польских делах описываемого времени.
От 2 октября Голицын писал: «Заподлинно могу донести, что прямого и основательного намерения относительно нового польского короля здешний двор еще не принял. Если ваше императ. величество заблагорассудите ныне в том благовременно с ним согласиться, то время к тому весьма способное по многим резонам: 1) Франция находится вследствие недавней войны и слабости правительства в изнуренном состоянии. 2) Казна ее совершенно истощена, и долги чрезвычайные, а источники доходов до сих пор еще не найдены. 3) Несмотря на то, неестественно, чтоб она осталась спокойною по польскому делу, она будет интригами своими перечить всем намерениям вашего величества; но, 4) чувствуя, как мало ей надежды пересилить их, она теперь не более как для одного виду несколько, может быть, и поспорит, а наконец с радостию согласится на все, что ваше величество ни пожелаете, дабы показать, что она имеет в Польше большое влияние и без ее согласия ничто в Европе не делается». На этом донесении Панин приписал: «Представление князя Голицына разумно, и, основав систему здесь, конечно, требует достоинство политики знатной империи вашего величества, чтоб открытым образом в делах действовать, не примешивая персоналитетов; а Франция, конечно, сие примет с удовольствием и будет беречь и уважать нас для переду».
Герцог Пралэн при свидании с Голицыным после получения известия о смерти Августа III сказал дружески, а не министериально: «Я не верю слуху, будто императрица договорилась с королем прусским отнять у Польши некоторые провинции и разделить между собою: в таком случае Франция не может остаться спокойною, потому что она гарантировала Оливский договор. Но кроме этого случая, вы можете быть уверены, что король, мой государь, желает одного только, чтоб дана была Польской республике полная власть выбрать самой себе короля, а для нас все равно, будет ли он поляк или иностранец». 21 октября Пралэн объявил Голицыну официально, что «король не будет вмешиваться в польские дела, кроме случая нарушения прав республики другими державами, ибо он, король, не может тут остаться равнодушным как порука за Оливский договор, и что хотя естественно желание короля видеть на польском престоле саксонского курфюрста по ближнему родству и союзу, однако он отнюдь не станет принимать сильных к тому мер и способов, а желает, чтоб выборы были свободные». Голицын, передавая слова Пралэна своему двору, прибавил: «Дофин и дофина употребляют все старания, чтобы здешний двор принял более горячее участие в интересах брата их, курфюрста саксонского; но заподлинно могу донести, что никакого успеха в том не имеют и что до сих пор настоящее намерение версальского двора – не мешаться сильно в дело, а оставаться почти нейтральным, к чему Франция понуждается дурным внутренним своим состоянием». Панин на этом донесении сделал заметку: «На сие просто совсем положиться нельзя; отсюду до время избрания польского короля остается почти целый год; между тем Франция будет размеривать польские дела прогрессами, а может быть, и некоторыми переменами своей политической системы, и ее в Польше посол безмолственным не будет, а, имев общую с курфистром партию и своих собственных партизанов, коих, конечно, совсем не кинет, может, согласясь с курфистром, кинуть миллиона два или три ливров, чтоб или сюрпризом, или замешательством сделать своего короля, а потом негосировать, особливо если между тем усмотрит какую-либо слабость в мерах, им противных, и в том поляков, своих друзей, удостоверит».
9 декабря Голицын объявил французскому министерству конфидентно, что императрица приняла намерение помогать избранию Пяста, надеясь, что и французский король не откажется приказать своим министрам в Варшаве и Дрездене действовать согласно с русскими. Пралэн обещал донести об этом королю, но заметил, что в таком случае у Польши отнимется свобода выбрать себе короля, какого хочет; а декларация после графа Кейзерлинга, где он совершенно исключает из кандидатов саксонского курфюрста, противна заявленному желанию сохранять права Польской республики, тогда как Франция желает, чтоб выборы были совершенно отданы на волю республики, все равно, выберет ли она Пяста или иностранного принца.
Пришло известие о кончине курфюрста саксонского, но это нисколько не переменило решения французского двора; Пралэн сообщил Голицыну ответ королевский: король не может содействовать избранию Пяста с исключением иностранных кандидатов, ибо такое избрание уже не будет свободное; отвечая доверию императрицы, король не скрывает, что его желание было и есть, чтоб избран был саксонский курфюрст, а так как он умер, то кто-нибудь из его братьев, но король обещает, что никаких насильственных мер к тому не употребит, а станет действовать одними увещаниями и добрыми услугами, если только другие державы своими насилиями не заставят его действовать иначе. Панин на донесении Голицына об этом ответе сделал заметку: «Франция подлинно так говорит, как думает, и, следовательно, кроме больших интриг и некоторой суммы денег, для препятствия нам не употребит, а оное, однако же, распространит несумненно против нас, когда будет выбор и между одних Пиастов, дабы не исключить себя из участия в польских делах». Отношения России к Франции, как они уже достаточно определились в первый год царствования Екатерины, не требовали, чтоб Франция держала в России знатного представителя, тем более что значение русского представителя при версальском дворе кн. Голицына не соответствовало значению барона Бретейля, и последний был перемещен в Швецию. Весною в Москве он имел прощальную аудиенцию у императрицы. «Вы будете моим врагом в Швеции, – сказала ему Екатерина, – вы будете моим врагом, в этом я уверена». Посланник из учтивости начал уверять, что напрасно императрица так думает, что с этого времени Европа станет жить в мире под покровительством русской государыни. «Так вы думаете, – сказала Екатерина, – что Европа теперь смотрит на меня? Так я имею какое-нибудь значение в кабинетах? Действительно, я думаю, что Россия заслуживает внимания. У меня лучшая армия в целом мире, у меня есть деньги, и чрез несколько лет у меня будет их много. Если бы я следовала моим склонностям, то война приходилась бы мне больше по вкусу, чем мир; но человеколюбие, справедливость и рассудок меня удерживают. Я надеюсь постоянно сохранять мир. Однако меня не надо подталкивать, как императрицу Елисавету, чтоб я начала войну: я буду воевать, когда это будет необходимо, буду воевать по убеждениям разума, а не из угодливости». Потом императрица склонила разговор на неспособность своих министров. «К счастию, – сказала она, – молодые люди утешают меня надеждою, а я не пренебрегаю ничем, что может нравиться моему народу». Дошла очередь до Турции. Бретейль заметил, что на Востоке влияние Франции может быть полезно для России. «Так вы думаете, – гордо возразила императрица, – что в диване у вас больше влияния, чем у меня?» Бретейль выставил на вид старую дружбу у Франции с Портою, дружбу, основанную на дальнем расстоянии одного государства от другого, он упомянул об услугах, оказанных Франциею России при заключении последнего мира с Турциею при императрице Анне. «Война, – отвечала Екатерина, – велась Россиею блистательно, мир был бы еще более блистателен, если б австрийцы вели себя добросовестно. Но они нас завязили там. Петр III отплатил им. Мы поквитались».
Беранже, оставшийся в России поверенным в делах по отъезде Бретейля, успокоил свой двор относительно замыслов России и Пруссии увеличить свои владения на счет Польши. Он писал в декабре: «Теперь нет больше вопроса о разделе Польши: должен ли я верить словам русских министров, что у них никогда и не думали посягать на целость Польши, или единогласно высказанное решение всех держав воспротивиться такому намерению остановило их, верно одно, что Россия в эту минуту не предпримет завоеваний. Я разговаривал об этом с вице-канцлером, и он объявил, что интерес России требует поддержания польских владений во всей их целости и не допускать ни одну державу усиливаться на ее счет. Этот министр выставлял мне чистоту намерений императрицы в этом отношении, он прибавил, что со стороны прусского короля возможны менее бескорыстные виды, но что Россия будет им противодействовать, как только они обнаружатся».
Можно было успокоиться со стороны Пруссии, Австрии, Франции. Опаснее была Турция, которую могли возбудить другие. Обрезков начал свои донесения обнадеживаниями в миролюбивых намерениях Порты. В апреле прислал он любопытное донесение о черногорских делах: «Многие бедствия и притеснения, настоящие и впредь быть могущие от турок и Венецианской республики черногорскому народу, предъявленные в доношении в Св. Синод митрополитов Саввы и Василия Петровичев, по большей части рождаются в непокойномыслии последнего из оных преосвященных и которое не допускает его с некоторым соседом жить в добром согласии. Я имел случай с разными людьми, как латинскую, так и греко-российскую православную веру исповедующих, да и самими черногорцами разговаривать и от всех единогласно слышу сколько похвалы о преосвященном Савве, толико хуления о Василии с таковым предречением, что, ежели первого смерть застигнет, последний по беглому разуму и неспокойному его духу черногорский народ всемерно чрез непродолжительное время в совершенное разорение приведет, почему данный им совет в письме государственного канцлера, в ответ на оное их доношение писаном, – иметь мирожитие со всеми соседями – был весьма ко времени, который и впредь для собственной черногорского народа пользы подтверждать не безнужно есть. Да и предъявления их касательно происков Венецкой республики со употреблением нарочитого иждивения ввести в окрестные их места архиерея-униата також сомнению подвержены, ибо, как каждому известно, что между всеми державами, латынскую веру исповедующими, Венецкая республика наименее заботится преклонять народы к признанию папы за главу церкви, но совершенно терпит во владении ее вольность совести, чему жители островов Корфу, Цанте и Цефалония, исправляющие православную веру без наималейшего притеснения, явным доказательством служить могут: однако ж я, изыскав случай, не премину с св. константинопольским патриархом о сем поизъясниться, хотя, по истине сказать, по известным его качествам и который за деньги все сделать в состоянии, из того невеликой пользе быть уповаю».
Но с половины года начинают приходить из Константинополя тревожные известия. В июле Обрезков добыл инструкцию Порты посланнику, отправлявшемуся в Берлин для заключения союза с Пруссиею. В инструкции говорилось: во время пребывания в Польше дать знать полякам, что Оттоманская Порта не лишит Польской республики помощи и покровительства и отнюдь не позволит нарушения ее древних прав и вольностей. С прусскими министрами совещаться о польских делах в случае смерти настоящего короля и дать им знать о точном намерении Порты, что она никогда не потерпит на польском престоле австрийского принца. На этой инструкции, сообщенной Обрезковым в Петербург, Панин написал: «Как приемлемое Портою в польских делах участие происходит наипаче по проискам и жалобам поляков чрез хана крымского, при ней Порте производимых, и от представлений хана крымского, на которых она совершенно утверждается, то консулю Никифорову указом предписано уже, да и впредь подтверждено будет, дабы он употребил прилежное старание преклонить хана в здешнюю сторону, а чрез него и Порту удалить от всякого заступления за поляков при нынешних обстоятельствах и в других будущих происшествиях в Польской республике, в чем ныне можно предуспеть более при хане, нежели при Порте, и без дальних иногда издержек в рассуждении посланных уже к нему с консулом подарков». Из этой заметки узнаем, что исполнилось наконец давнее желание русского двора иметь консула при хане крымском. 20 февраля киевский генерал-губернатор Глебов дал знать Иностранной коллегии, что он посылал к крымскому хану с письмами поручика Баставика, которому хан объявил, что согласен иметь при себе русского консула, но требовал, чтоб об этом русское правительство прямо к нему написало, ибо тогда только он будет иметь возможность представить Порте об этом деле. Потом Баставик обратился к придворным ханским старшинам с вопросом, чем генерал-губернатор может поблагодарить хана за его благосклонность, и они продиктовали ему реестр подаркам, которые состояли в тысяче червонных, мехах и карете с лошадьми. 9 апреля императрица писала канцлеру: «Для Бога, скорее назначьте кандидата для крымской посылки, можете обнадежить, что, кто добровольно поедет, может себя ласкать великих авантажей вперед, и действительно я ничто не пожалею за такую знатную и нужную услугу». Не раньше как через месяц был отыскан кандидат, и 9 мая императрица пишет опять Воронцову: «Михаиле Ларионович, пожалуй, поспешите поездкою Никифорова и, сколько можно, снабдите его всеми подарками, что они требуют, дабы для безделицы не испортились столь великие и важные дела. Я не могу довольно Бога благодарить за столь счастливый во всех делах успех. Продолжи Бог милость свою далее!»
20 октября пришло в Константинополь известие о кончине Августа III, и в тот же день был свергнут великий визирь и на его место назначен был Мустафа-паша, бывший два раза прежде визирем. В 1756 году Обрезкову велено было стараться о его свержении и прислано было для этого 10000 червонных; деньги тогда остались целы, потому что Мустафа был свергнут и без Обрезкова. Мустафа, по отзывам резидента, был не только преисполнен злостью и хитростью, но изо всех турок самый способный к командованию войском. На донесении Обрезкова об этих событиях Панин заметил: «Новый визирь, может быть, теперь не столько против нас пойдет, когда узнает перемену нашей системы в рассуждении венского двора и с ним сопряженных польских дел». Обрезкову послано было приказание: 1) доказывать Порте ее собственную выгоду в разделении польскими делами нашего интереса от интереса австрийского; 2) в рассуждении тесного союза венского двора с Франциею, Испаниею и со всеми италианскими державами, отступление от него России по польским делам также полезно туркам; 3) внушения эти должны быть умеренны и клониться только к тому, чтоб удержать Порту в покое, а деньги употреблять именно с этою целью; 4) если не удастся удержать Порту в покое, то стараться теми же деньгами низвергать визиря, если он свои беспокойные намерения оказывать станет.
В Константинополе началась дипломатическая борьба: французский посланник Вержень представил Порте необходимость для нее вмешаться в польские дела и не позволять России господствовать в Польше; прусский посланник Рексен выставил соглашение России и Пруссии по польским делам за самое полезное для Польши и требовал, чтоб Порта не допустила уловить себя французскими и другими внушениями, клонящимися к тому, чтоб доставить польскую корону в третий раз саксонскому дому и таким образом сделать ее наследственною. Обрезков обещанием хорошего подарка уговорил переводчика Порты сделать ей заявление, будто он узнал, что между Франциею и Австриею положено: если не удастся возвести на польский престол саксонского принца, то стараться возвести герцога пармского, тестя эрцгерцога Иосифа, близкого родственника и французскому королю; таким образом, все католические державы и папа со всем духовенством и иезуитами станут притеснять вольность Польской республики. Вследствие обоих этих представлений Порта объявила прусскому посланнику, что ей приятно согласие Пруссии с Россиею относительно предоставления полякам свободы выбрать себе короля из своих. За три тысячи червонных Обрезкову удалось побудить Порту дать и французскому посланнику ответ в том же смысле и послать указы крымскому хану, господарям молдавскому и волошскому, чтоб они сообразовались с решением Порты, ибо при дворах этих владетелей велись всякого рода интриги против России.
Сильная дипломатическая борьба между Россиею и Франциею должна была происходить также на другом северном полуострове Европы. 28 марта Остерман доносил: «По нынешним здешним изнурительным обстоятельствам нельзя думать, чтоб шведский двор покусился вмешаться в польские дела, разве будет побужден к тому Франциею, которая заплатит ему доимочные субсидии и будет продолжать свое прежнее ремесло, подкупать шведские государственные чины». 26 августа Остерман дал знать, что Франция предложила Швеции новый десятилетний оборонительный союз на таких условиях: Франция в 1763 году заплатит Швеции миллион ливров, потом с будущего года во все время союза будет платить по полтора миллиона ливров в год, а Швеция за это отдаст во французскую службу шесть линейных кораблей и шесть фрегатов вооруженных, которые Франция возвратит по миновании союза натурою или, по оценке, деньгами. На этом донесении Панин написал: «О представлении французского двора шведскому можно, кажется, в конфиденцию аглинскому двору чрез его здесь посла и здешнего министра в Лондоне дать знать, дабы чрез то, с одной стороны, возбудить атенцию и жалюзию аглинского двора к французскому приумножить; с другой стороны, уважение, нужду и склонность оного вступить с здешним в теснейшее содружение и тем кондиции по мере полагаемого союзного оборонительного и коммерции трактатов выгоднее и полезнее для здешнего двора учинить». Но шведский Сенат постановил требовать от Франции уплаты субсидных доимок, простиравшихся до четырех миллионов ливров, и прежде этого не входить ни в какие новые соглашения; Шляпы и Колпаки соединились в общем негодовании на Францию. Один благонамеренный сенатор говорил по этому поводу Остерману: «Положение наших дел дошло до крайности: Франция, по-видимому, не в состоянии удовлетворить нашим требованиям, и мы принуждены будем созвать чрезвычайный сейм; французская партия сама этого хочет, а между народом сильное неудовольствие вследствие принятых государственными чинами на последнем сейме противоречивых мер; начинают говорить о пересмотре и поправке основных законов. Благонамеренные патриоты находятся при этом безо всякой подпоры, ибо с английским двором за неимением здесь его министра они не могут иметь прямого сношения, а Россия, по всем приметам, не хочет мешаться в наши внутренние дела. Следовательно, им не остается другого способа, как в видах самосохранения повиноваться времени и следовать беспрекословно случайным обстоятельствам, которые не много доброго обещают. Я не могу скрыть, что действительное оказание некоторой малой подпоры и покровительства со стороны вашей императрицы много бы помогло благонамеренным и для отстранения новых обязательств с французским двором, и для восстановления своего значения в народе; и если б императрице угодно было предложить шведскому двору 300000 рублей или хотя меньше, то я могу честию своею обнадежить, что нация обратит свою доверенность к советам императрицы, а министерство с французскою партиею не посмеют принуждать народ к наложению на себя нового французского ига». Остерман, донося об этом внушении со стороны благонамеренного сенатора, прибавил: «При настоящем движении здешней национальной мысли открытие чрезвычайного сейма очень деликатно. Во-первых, с некоторого времени шведы, от мала до велика, приписывают все свои непорядки фундаментальным законам, почему желают их пересмотреть и переправить. К этому стремятся трое важных лиц: генерал граф Ферзен, государственный секретарь барон Германсон и полковник Синклер, которые находятся в самом тесном согласии друг с другом и явно хвалятся беспредельною к себе доверенностью королевы. Во-вторых, окончательное истощение государственных доходов, недостает денег на необходимые государственные потребности. В-третьих, при настоящих вексельных замешательствах к немалому государственному разорению служит остановка в торговле иностранной. В-четвертых, явная ненависть между дворянским и мещанским чинами и, в-пятых, несносная дороговизна необходимых съестных припасов. Вину всего этого народ возлагает на несовершенство правительственной формы и нарушения равновесия между тремя властями: королевскою, сенатскою и государственных чинов. С основанием можно полагать, что первым, и главным, делом на сейме будет восстановление этого равновесия, и тут нельзя угадать, которая сторона перетянет. Мне предписано сохранять равновесие между партиями посредством внушений; но теперь одних внушений недостаточно: когда французской партии не будет большой денежной подпоры из Франции, то она соединится с придворною партиею, и тогда старинные Боннеты (Колпаки) останутся яко овцы без пастыря и мало-помалу исчезнут, а придворная партия получит всю силу в свои руки, и на чем она остановится – это предсказать трудно». Панин заметил: «Трудно ожидать, чтоб шведская нация обратила свою любовь и доверенность к здешней стороне, имея вовеки чувствовать и Российской империи приписывать потерю своей консидерации и инфлюенции в европейских делах, и особливо настоящее свое весьма изнурительное состояние. Все сие, однако ж, не мешает Швеции чувствовать всю тяжесть французского ига и вследствие того, стараясь оного избавиться, последовать здешним видам».
Из Франции пришло известие, что там определено заплатить Швеции 3 миллиона ливров с рассрочкою, после чего Людовик XV открыл шведскому правительству свое намерение относительно польских дел по смерти Августа III король желает возведения на польский престол саксонского курфюрста, но предоставляет дело свободным выборам, и если жребий падет на Пяста, то препятствовать этому не будет; если же кем-нибудь будет принято намерение раздробить Польскую республику по частям, то он будет противиться этому всеми силами и будет просить содействия в этом деле у всех своих союзников, поэтому желает знать, как думает об этом шведское правительство, правительство такой державы, которой собственный интерес требует сохранения в целости Польской республики. Из Швеции отвечали, что взгляды шведского короля вполне согласны с французскими. Король достаточно чувствует важность сохранения вольности республики Польской, конституции и ее целости и потому нимало не намерен препятствовать вольным выборам, и если курфюрст саксонский получит корону, то это будет очень приятно королю шведскому. Панин заметил: «Шведский ответ весьма целомудрен».
Между тем в Петербурге почли необходимым выдать шведскому правительству 300000 недоплаченных субсидий. Получив об этом извещение от своего двора, Остерман обратился к известному благонамеренному сенатору, и тот отвечал, что надобно сделать это предложение не прежде открытия сейма, иначе министерство воспользуется возможностию удовлетворить финансовым нуждам, возьмет деньги и сейма не созовет. Вслед за тем пришло из Петербурга объявление императрицы, что она намерена поддерживать в Польше избрание Пяста; шведский король отвечал, что вопрос о королевском избрании в Польше возник так недавно, что трудно относительно него принять какое-нибудь решение; королевские выборы есть, собственно, дело польского народа, который и должен решить, кто ему лучше – свой или чужой.
Относительно участия Дании в польском вопросе Корф писал, что это государство войском никому не поможет, какие бы большие субсидии ни были предложены. Финансы в печальном положении. Гораздо ближе были дела шведские. Министр иностранных дел Бернсторф говорил Корфу: «Видно, что Франция против прежнего уже не так много занимается шведскими делами, поэтому польза соседних дворов требует принять в уважение ту опасность, в которой, по-видимому, Швеция теперь находится; благоразумие требует принимать предосторожности против готовящейся бури. Для спокойствия Европы нет ничего вреднее самодержавия в Швеции. История доказывает, что беспрестанные и кровопролитные войны надобно приписывать самодержавным шведским королям». Корф заметил, что если так, то между Россиею и Даниею должно быть заранее сделано соглашение на этот счет. «Мы уже думали об этом, – отвечал Бернсторф, – но как начать? Из всех мест и из самого Стокгольма получили мы известия, что шведская королева сыскала способ войти в сильную дружбу с императрицею российскою и вовлечь ее в интерес своего дома; я не буду исследовать, верно это или нет, но так как разглашение уже сделано, то при таких деликатных обстоятельствах можем ли мы, не подвергнув себя ответственности, предложить своему государю об установлении такого соглашения, которое императрица тем легче отклонит, что по своим большим силам не может так много опасаться от Швеции, как Дания; что же выйдет, если мы сделаем первое предложение о таком соглашении? Только то, что навлечем на своего короля непримиримую злобу шведского двора!» «Страх совершенно напрасный, – отвечал Корф, – императрица поступает по правилам, основанным на существенных интересах своей империи. Если вы хотите узнать мнение императрицы по шведским делам, то пусть ваш посланник в Петербурге барон Остен предложит войти в соглашение по этим делам при условии глубочайшей тайны». Бернсторф обещал посоветоваться с товарищами и в следующую конференцию объявил, что король дал предложенное Корфом поручение Остену, причем Бернсторф дал знать, что король велел своему министру в Варшаве действовать согласно с русскими министрами относительно королевских выборов.
Английский посол граф Бекингам сильно хлопотал о скорейшем заключении союзного и коммерческого трактата; но мы видели, с какою осторожностию относились в России к заключению союзов. 15 февраля Екатерина писала канцлеру: «Мне кажется, послу аглинскому ответствовать удобно на сие домогательство о союзном трактате, что желательно было б наперед согласиться о мере в случае выбора будущего короля польского, так как я уже не одиножды оному послу внушить приказала, но еще мнение его двора неизвестно, а если он на то скажет, что они на все согласны, что я по оным делам предприиму, тогда можно ответствовать, что сии генеральные термины не довольны, если они не в инструкции аглинского министра в Варшаве, дабы он согласно мог поступать с моим послом».
На конференции с канцлером и вице-канцлером в Москве 8 марта Бекингам жаловался, что двор его сердится на него, будто бы он с своей стороны не довольно старается о союзе. Воронцов и Голицын отвечали ему, что он сам может быть свидетелем, как много императрица уважает дружбу английского короля, и если до сих пор не начато дело о возобновлении обоих трактатов, то всю вину надобно приписать множеству нужнейших внутренних дел, которыми теперь занята императрица и которые, по-видимому, до возвращения двора в Петербург не оставят ей свободного времени заняться внешними делами. 22 апреля Бекингам объявил, что король, его государь, отправил в Варшаву к своему резиденту указ, чтоб он во всех случаях, и особенно в случае смерти королевской, действовал согласно с русским послом.
8 июля Бекингам подал записку: «Король, мой государь, отложил свои домогательства о возобновлении союза на том основании, что двор недолго пробудет в Москве. Теперь же, рассчитывая, что двор должен уже находиться в Петербурге, приказал мне самой императрице и министрам ее изъявить свое прискорбие о том, что еще не начато дело, столь нужное для сохранения европейского мира и для выгод обоих народов, между которыми сама природа определила союз. Желательно было бы, чтоб Россия это дело рассмотрела внимательно, ибо союзу уже давно надлежало быть постановленным. Медленность в заключении союза умалила кредит обоих дворов, а прочие державы, имеющие виды, противные видам Англии и России, этим временем воспользовались. Английский двор ни о каком другом союзе так не старается, как о русском, он знает, как важен этот союз для обоих народов не только в рассуждении их самих, но и в рассуждении обязательств, постановляемых ими с прочими державами, и потому королю мало понятна политика русского двора, отлагающая возобновление оборонительного союза во время всеобщего мира в Европе; и для чего бы также не заключить коммерческого трактата, который более важен для России, чем для Англии. Короля ни в чем нельзя упрекнуть, ибо он подал всевозможные опыты своего почтения к императрице удовлетворением ее желаний относительно польских дел и во всех других случаях. Искренний союз с Россиею необходимо почитается первым и лучшим основанием политики, и когда раз он будет установлен, то легко можем установить систему мудрую и правильную, согласную с нашими собственными интересами и с сохранением спокойствия в Европе. Когда мы будем действовать согласно и говорить одним языком, то будем говорить с другими дворами веско и с достоинством и на наши слова будут обращать внимание».
Такое сильное представление побудило составить проект союзного договора. Если с такою неотвязчивостью требуют союза, если прямо говорят, что союз с Россиею считается в Англии первым и лучшим основанием политики, то не должны скупиться на удовлетворение русским требованиям. Финансы империи не в завидном положении; выборы польского короля потребуют больших издержек; богатая Англия должна помочь. Еще больше побуждений для Англии помочь России в Швеции, ибо там будет борьба против Франции, а эта борьба для Англии всегда на первом плане. В таком смысле составлены были две секретные статьи русского проекта союзного договора с Англиею.
В первой говорилось, что в случае смерти Августа III английский министр в Варшаве должен действовать сообща с русским министром и употреблять все усилия для возведения на польский престол такого лица, относительно которого оба двора согласились между собою, и так как при этом нельзя обойтись без издержек, то английский король обещает иметь в Польше значительную денежную сумму для достижения этой общей цели; императрица сделает то же с своей стороны. Но если дела в Польше дойдут до такой крайности, что русская императрица по соседству будет принуждена оружием поддерживать виды обеих договаривающихся держав, в таком случае английский король обещает прислать императрице 500000 рублей, как скоро русские войска вступят в Польшу. Во второй секретной статье говорилось, что и в Швеции русский и английский министры должны действовать сообща для ослабления партии, поддерживаемой другими государствами, и для сохранения равновесия между этою партиею и другою, ей противоположною.
В Англии обе эти статьи нашли совершенно невозможными. Бекингам должен был представить русскому министерству, как неудобно для Англии входить в споры по поводу выборов польского короля с опасностью вовлечься в новую войну. Кроме того, была еще третья статья, на которую посол никак не соглашался, именно на включение Турции в число держав, против которых в случае их нападения на Россию Англия должна помогать последней.
«Наше министерство, – говорил Бекингам, – не может принять этого пункта, не подвергнув себя великому негодованию торгующей в Леванте компании; как скоро Порта услышит о таком союзе, то совершенно уничтожит английскую торговлю в своих владениях». Вице-канцлер возражал ему, что если, с одной стороны, исключить Турцию, то, с другой – надобно будет исключить Францию, и тогда нечего будет заключать бесполезный для обеих сторон союз. Бекингам хлопотал, чтоб одновременно шли переговоры о торговом трактате; но с русской стороны было решено сделать союзный договор условием для заключения торгового, чтоб принудить Англию к большей податливости относительно первого.
Легко понять, как вследствие этой медленности в заключении договоров было неприятно положение русского министра в Лондоне графа Александра Воронцова. Английские министры говорили ему, что при европейских дворах толкуют о неуспехе Бекингама в заключении договоров, приписывая этот неуспех влиянию Франции, и что эти толки вредят значению Англии. Эти толки подтверждались газетными известиями об отличиях, какими пользовался при русском дворе французский посланник Бретейль. Статс-секретарь по иностранным делам граф Галифакс объявил Воронцову, что по заключении союзного договора между Россиею и Англиею можно допустить к нему и берлинский двор, который присоединится с охотою по затруднительности своего положения, ибо дворы венский и версальский остаются в союзе; наконец, от императрицы будет зависеть допустить в союз и другие дворы, потому что лондонский двор будет во всем сообразоваться с ее намерениями.
К этой неприятности для графа Александра Воронцова присоединилась еще другая: дядя его граф Михаил Ларионович перестал заведовать иностранными делами и уехал за границу. Но перед оставлением иностранных дел канцлер столкнулся с Бекингамом: последний прислал ему письмо, в котором извещал, что король назначил ему, Воронцову, две тысячи фунтов стерлингов вознаграждения за убытки, причиненные ему английскими каперами, которые овладели принадлежавшими ему вещами; но при этом Бекингам дал знать, что такая щедрость оказана на такой именно случай, когда между Россиею и Англиею постановлен и подписан будет торговый договор на выгодных для Англии условиях. Воронцов закричал об оскорблении, бесчестии. Бекингам заявил канцлеру свое сильное сожаление о случившемся, приписал все своей излишней горячности и самым убедительным образом просил его забыть дело, которое этим и кончилось. Граф Александр писал дяде от 30 июля: «Ваше сиятельство легко себе представить можете, с каким восчувствованием увидел я неожиданность поступка лорда Букингама; сколь малую идею ни имел я о талантах сего посла, не мог я себе вообразить, чтоб его безрассудность до такой превратности и безумности простираться могла, как он теперь явно оказал сим странным своим письмом. Я заподлинно вашему сиятельству донесть могу, сколь двор его за то с справедливостию на него негодует. Его величество король, подошед сего дня ко мне, говорить изволил, сколь он имеет причину быть недовольным поступком своего посла, особливо в рассуждении его к вам письма, который (поступок) нимало не основан на данных ему повелениях, что он меня просит вашему сиятельству о том донесть и притом уверить, что, зная честность вашего характера, никто здесь не мог бы когда-либо осмелиться с успехом вам толь странную пропозицию, как он, посол, то учинил, уповательно от своего незнания».
Наконец, положение графа Воронцова в Лондоне ухудшилось вследствие поднятия польского вопроса по смерти Августа III. В Петербурге хотели, чтоб Англия энергически содействовала видам России в Польше; в Лондоне были очень далеки от сколько-нибудь энергических мер в таком деле, в котором интересы Англии вовсе не затрогивались, следовательно, все представления русского министра должны были оставаться безуспешными. Доносить императрице о своих неуспехах было очень неприятно для Воронцова, особенно когда теперь иностранными делами стал прямо заведовать человек, сильно к нему нерасположенный. Панин выражал это нерасположение в заметках, которые он делал на донесениях Воронцова. Так, в одном из своих донесений Воронцов писал, что все его представления со времени смерти польского короля не имели большого успеха у английского министерства. Панин заметил: «Можно было бы загодя биться об заклад, что эти представления останутся без успеха, потому что они были необдуманны и дурно ведены». Там, где Воронцов употребил обычную извинительную фразу, что при всей ревности к службе императрицы у него недостает надлежащего знания и искусства, Панин заметил: «Ничто не может быть справедливее этого». Воронцов извещал, что он ездил в деревню к бывшему министру и теперь главе оппозиции знаменитому Питту, чтоб поговорить с ним о делах, и особенно выведать его мысли о Польше, о том, чего можно ожидать от Англии в вопросе, долженствующем интересовать все великие державы Европы. Питт, по словам Воронцова, отвечал ему с своим обычным красноречием, но осторожно. Панин заметил: «Бьюсь об заклад, что он говорил с ним, как говорят с мальчиком, не заслуживающим уважения». Впрочем, смысл слов Питта был тот, что так как по всему видно, что при королевских выборах в Польше прусский король будет действовать заодно с Россиею, то, по его мнению, Англия должна с жаром поддерживать требования этих двух государств, которых дружба для нее очень дорога; но что трудно определить с точностию, в чем должно состоять содействие Англии, ибо оно зависит от множества обстоятельств, которые не могут быть ему известны как человеку, уже два года находящемуся вне дел.
Воронцов писал, что один общий приятель Питту и ему уверял его, что Питт выражал крайнее удивление, почему настоящее министерство ничего не делает по польскому вопросу, почему оно после получения известия о смерти Августа III не отправило немедленно курьера в Петербург с предложением своих услуг и с уверением, что если Франция вмешается в дело, то Англия не только употребит все средства воспрепятствовать этой державе в исполнении ее намерений, но постарается совершенно уничтожить их. Питт прибавил, что если министерство будет и вперед вести себя так в польском деле, то он выскажет свое мнение в палате общин, выразит свое удивление, что лондонский двор обнаруживает такое равнодушие в таком важном деле. На это Панин заметил: «Он обманывает, он лжет. Никогда человек со смыслом не скажет, что известный двор должен отправить курьера к другому двору с предложением услуг. Дворы предлагают друг другу добрые услуги только в случае несчастия; здесь это великодушие, тогда как в другом случае это низость и подлость».
Воронцов должен был потребовать от английского министерства, чтоб оно перевело своего резидента Ратона (Wroughton) из Дрездена в Варшаву. Воронцов в письме к графу Галифаксу имел неосторожность прибавить, что исполнение этого желания императрицы может ускорить желанное заключение союзного договора с Россиею. За это он получил от императрицы такой рескрипт: «Как мы вообще имеем причину довольными быть ревностию и тщанием вашим к службе, так, напротив того, не хотим ныне скрыть удивления нашего по поводу французской пиесы, которую прислали вы сюда, по сообщении оныя статскому секретарю графу Галифаксу. Вы не можете сами не признаться, что весьма неумеренно и неприлично окончание помянутой пиесы, когда в замену переведения аглинского резидента из Дрездена в Варшаву полагается некоторым образом кондициею с нашей стороны ускорение трактуемых между нами и Англиею трактатов. Мы требовали от аглинского двора такой угодности, которая сама по себе ничего не значит и не может иметь следствий, ибо весьма равно для Англии содержать министра своего в Дрездене или Варшаве, потому что в одном и другом месте может он ей равные показывать услуги, а в соответствие сей малой угодности обязали вы нас в таком деле, которое интересует пользу и честь империи нашей, когда мы не инако с Англиею или с другою какою державою намерены заключать трактаты как с равною для обеих сторон выгодою. Сверх того, вышепомянутое важное, но по всем околичностям крайне излишнее прибавление в французском переводе вами переделанного рескрипта не только не имеет основания правды, но с собственным вашим графу Галифаксу торжественным уверением, что вы неправды сказать ни для чего на свете не в состоянии, совсем несогласно, когда о таком кондициальном требовании к вам не писано, да и писать о том невозможно было. Итак, вы, объявя оное за истину, подвергли как собственный свой, так и дворовый кредит безвременно явному предосуждению. Примечая вам, таким образом, справедливое наше по сему случаю удивление, удостоверены мы, что ошибка ваша произошла от избытка усердия, и для того довольствуемся только в запас подтвердить вам, дабы вы впредь, осторожнее поступая, не делали без нужды письменных сообщений, а особливо в таких делах, где и одни словесные изъяснения достаточны быть могут».
Воронцов оправдывался, но противоречил себе в своих оправданиях: выставлял, что сделанная им прибавка ни к чему не обязывает Россию, представляя голый комплимент, и в то же время утверждал, что без этого прибавления английский двор не решился бы исполнить требование русского – перевесть Ратона из Дрездена в Варшаву – по своей холодности к польским делам.
В конце ноября Воронцов писал, что Англия долго не примет никакого участия в общих делах Европы. Но в Петербурге кроме польских дел считали нужным содействие Англии еще в шведских делах. По поводу субсидного трактата, предложенного Франциею Швеции, Екатерина приказала Воронцову в дружеской откровенности обратить внимание английского министерства на это французское предложение и побудить его к скорой посылке своего посланника в Стокгольм. Воронцов отвечал, что это было бы совершенно согласно и с английскими интересами, ибо, несмотря на заключение мира между Франциею и Англиею, британские министры не могут не понимать, что союз между Испаниею и Франциею имеет целью одну Англию, чтоб со временем при первом удобном случае нанести ей удар. Несмотря на то, он, Воронцов, должен сказать, что хотя бы лондонский двор и держал в Швеции своего министра, то никак не помешает союзу этой державы с Франциею, разве только обещанием субсидий; но известно, что Англия никому в мирное время субсидий не дает, а еще менее при настоящем министерстве, которое не посмеет потребовать у нации ни малейшей суммы. Туча, собирающаяся от оппозиции, страшит министров более, чем все политические в Европе приключения и союзы, против Англии заключенные. На этом донесении Екатерина написала: «Когда другие виднейшие политические консидерации не дозволяют распространить свое старание, чтоб совсем того не допустить или другим подобным перебить то, что заключается в предосуждение интересов, тогда благоразумие требует старания изыскивать и положить такие антравы тому заключенному делу, дабы оно в следствиях своих оставалось без всякого действа. Таковой надлежит теперь быть нашей с английским двором общей политике в рассуждение шведской с Франциею новой алиянции. Ибо совсем ее не допустить к заключению, нам надобно употребить такую корюбцию (коррупцию), которая б произвела чрезвычайный сейм и революцию в правительстве шведском, а Англия б дала столько субсидей, чтоб та держава могла себя искупить из всех своих нужд и недостатков. Но как ни то, ни другое не может согласоваться с нашими другими настоящими делами, то и надлежит соединенно стараться при тамошнем дворе сочинить и содержать такую партию, которая б своим перевесом в делах национальных приводила в слабость помянутую алиянцию и не допускала б ее действия. Я о сем пространно рассуждала с послом аглинским, а и на случай приезда в Стокгольм аглинского министра тоже может служить новыми инструкциями графу Остерману».
16 декабря Воронцов уведомил свой двор о разговоре, который он имел с графом Сандвичем, преемником Галифакса по северному департаменту иностранных дел. Сандвич именем короля объявил ему, что к английскому резиденту в Варшаве посылаются указы, чтоб он при избрании нового польского короля наблюдал две вещи: свободу голосов при выборах и непременное сохранение областей Польской республики, чтоб они никем не были захвачены. Воронцов отвечал, что никак не ожидал такого сообщения и что касается сохранения в целости польских владений, то предписание на этот счет излишне после объявления России, что она не имеет намерения раздроблять Польшу. На этом объявлении действительно основана целость всех частей Польши, ибо если бы русская императрица намерена была отнять у Польши какую-нибудь область, то каким бы образом английский резидент господин Ратон мог спасти от этого республику? Этот ответ очень понравился Екатерине, она написала на депеше: «Сей ответ похвалы достоин, лучше сказать было невозможно».