Азбука веры Православная библиотека Петр Михайлович Минин К характеристике литературной деятельности В. А. Жуковского

К характеристике литературной деятельности В. А. Жуковского (По поводу пятидесятилетия со дня его кончины)

Источник

12-го Апреля текущего года исполняется пятидесятилетие со дня кончины одного из известных представителей на­шей отечественной литературы, – Василия Андреевича Жуков­ского и почти 120 лет со дня его рождения. Период вре­мени весьма значительный! И если теперь вся образован­ная Русь еще раз празднует литературную годовщину этого поэта, то это – ясное доказательство того, что мы имеем дело в данном случае с крупной литературной силой, оставившей по себе в истории русской литературы весьма значительный след. И действительно, на долю поэзии В. А. Жуковского выпала немаловажная роль и эту свою роль она выполнила с достоинством.

На литературное поприще Жуковский выступил в один из довольно тяжелых периодов нашей общественной жи­зни. Это были приснопамятные времена императора Павла с известным режимом его правления. «Со вступлением на престол императора Павла I, – говорит один из био­графов Жуковского, – каждое лицо, чем образованнее, чем знатнее оно было, тем более испытывало на себе весь неуклюжий гнет пронырливой, везде подслушивавшей, подозрительной полиции. Сношения с внешним миром были преграждены. Все желания, размышления, сведения о случавшихся происшествиях, должны были укрываться в тесном кругу семьи или верных знакомых. Взгляды на жизнь получали от того отвлеченный характер, резко противоположный с прозаической действительностью»1. Отор­ванное от жизни, русское общество принуждено было замы­каться в круге своих личных интересов, уходить вглубь себя, или устремлять взоры в заоблачную высь. Ум и сердце требовали насущной пищи, – и за отсутствием такой пищи в действительной жизни они искали выхода и удов­летворения в жизни воображаемой, в жизни туманной мечты и смутной надежды. Все таинственное, загадочное, обольстительное самой таинственностью и загадочностью, все, что хотя на время заслоняло неприглядные стороны дей­ствительной жизни и давало хотя иллюзию довольства и счастья, – все это находило самый радушный прием. Квие­тизм, пиетизм, мистицизм, масонство – все это пользова­лось среди общества успехом. Не лучше дело обстояло и с литературой. Она то, по традиции, продолжала копи­ровать иностранные образцы, то несмело пробовала свои силы на самостоятельных произведениях. На смену тор­жественным одам и громкозвучным дифирамбам наро­ждалось новое течение, – сентиментализм. Любители словесно­сти восхищались приторно-чувствительными творениями Ка­рамзина, умилялись до слез над его «Бедной Лизой», простирая свои восторги до паломничества на «Лизин пруд» – место гибели героини рассказа. Периодическая ли­тература, выдающимися органами которой являлись жур­налы «Приятное и полезное препровождение времени» и «Ипокрена или Утеха любославия» была горячей поборницей этого романтически-сентиментального направления. И в пе­реводных и в оригинальных статьях своих она вооду­шевленно проповедовала его, воспевая «священную мелан­холию» и прославляя «величественное уединение».

Таким образом, и в обществе и в литературе господ­ствовало религиозно-сентиментальное настроение и особым успехом пользовалось то, что больше поражало воображе­ние и трогало сердце, что более способствовало скорее забве­нию действительной жизни, чем сближению с ней. И нужно было слишком высоко стоять над уровнем современной жизни, чтобы выступить против этого общественного течения; нужно было иметь слишком самобытный и ориги­нальный талант, чтобы создать новое, более плодотворное направление в русской литературе. Жуковский обладал крупным литературным талантом, которого, по словам Белинского – вполне стало бы на то, чтобы явиться ему «главою и представителем целого периода людей рождаю­щейся литературы»2, но, к сожалению, обстоятельства его собственной жизни сложились так, что образовали из него только выдающегося представителя Карамзинской школы, а не родоначальника нового периода. Он слишком был сыном своего века, чтобы стать впереди его! Да и час реализма в русской литературе не пробил еще: нуж­но было опытно познать всю тщету и бесплодие романти­ческой поэзии, чтобы оценить все значение имевшего наро­диться реалистического направления в ней.

Певец романтизма, Жуковский был и происхождения довольно романтичного. Он был сыном Тульского поме­щика Афанасия Ивановича Бунина и случайно попавшей в его дом пленной турчанки, Сальхи. Те отношения, кото­рые скоро установились между Буниным и Сальхой, не могли не внести раздора и разделения в семейный очаг Буниных, и Афанасий Иванович должен был поселиться в боковом флигеле, где жила Сальха. При таких об­стоятельствах произошло рождение мальчика – Жуковского3, при тех же обстоятельствах протекло его и детство до восьми лет включительно. Восьми лет мальчик лишился своего отца и остался на попечение законной жены его, Марьи Григорьевны, среди если и не чужой, то и не род­ной семьи своей. Родная мать его, в крещении Елизавета Дементьевна, осталась в доме Буниных на положении «ключницы», но к сыну своему она непосредственного от­ношения однако, не имела. Воспитание его, как и всего се­мейства Афанасия Ивановича, лежало на ответственности супруги его, Марьи Григорьевны. Как ни хорошо относи­лись семейные к своему побочному братцу, как ни ласково обращалась с ним Марья Григорьевна, безмолвно усыновившая его в душе своей, чувство некоторого сирот­ства и отчужденности не могло не проникнуть в душу ре­бенка. И знакомство с тайной своего происхождения, кото­рая, несомненно весьма рано стала известна мальчику, и двусмысленное положение его родной матери в доме Афанасия Ивановича и разделение из-за него и его матери супру­гов на два дома, которое продолжалось до смерти Бунина, – все это не могло не навевать на впечатлительного ребенка грустных дум; не могло не вызывать размышлений на невеселые темы, не могло, наконец не способствовать ран­нему пробуждению того чувства сиротства, о котором мы упомянули. По крайней мере, он сам впоследствии со­знавался в этом. «Семейного счастья, – говорит он, – для меня не было; всякое чувство надобно было стеснять в глубине души; несмотря на некоторые признаки дружбы, я сомневался часто, существует ли дружба, и всегда оста­вался в нерешимости чрезмерно тягостной – сказать себе: дружбы нет. На что было решиться? Скрывать все в са­мом себе и терпеть и даже показывать вид, что всем доволен: принуждение слишком тяжелое, при откровенно­сти моего характера, который однако от навыка сделался и скрытным».

Детство и юность Жуковского протекли исключительно в женском обществе, – среди «побочных» сестер и пле­мянниц. Среди них он разнообразил различными играми дни своего детства, среди них он коротал уже в более полезных развлечениях и дни своей юности. Приезжая сюда из Благородного университетского пансиона на летние каникулы, он делился с ними впечатлениями школы, ли­тературными новинками и первыми плодами своего собствен­ного вдохновения. Таким образом, здесь он находил первых поклонников своего поэтического таланта и пер­вых поощрителей своей литературной деятельности. Это тесное и продолжительное общение с женской средой, при­том в годы наибольшей восприимчивости человеческой души, не могло не отразиться и на образовании характера Жуковского и на развитии его литературных дарований. По крайней мере, с несомненностью можно полагать, что влиянию этой женской атмосферы он обязан нежностью и мягкостью своей музы и строго-целомудренным направлени­ем ее; Здесь же нужно искать источник и того женствен­ного лиризма, который составляет общий фон его поэзии.

Нельзя не отметить и еще одного обстоятельства в ран­ней жизни Жуковского, которое в значительной степени отразилось на характер его поэзии. Это его продолжитель­ная, чисто-романтическая любовь к одной из своих пле­мянниц. Марья Андреевна Протасова, предмет рыцарского обожания Василия Андреевича, была дочерью Екатерины Афа­насьевны Протасовой и, следовательно, внучкой Афанасия Ива­новича Бунина. Знакомство с нею, как с родственницей, началось у Жуковского с самого детства Марьи Андреевны. Затем, руководство образованием ее вместе с ее сест­рой, – Александрой Андреевной, к которому он пригла­шен был матерью этих девушек, еще более сблизило его с Марьей Андреевной и породило в нем то чувство нежной любви к ней, которому он оставался верным почти до конца своей жизни. Зная, что на его чувство ему отвечают взаимностью, Жуковский хотел жениться на своей воспитаннице; но когда он обратился с предложе­нием к матери своей возлюбленной, то она, опираясь на церковные уставы, воспротивилась этому браку и реши­тельно отказала ему. Напрасно Жуковский неоднократно во­зобновлял свою попытку, умоляя ее изменить свое реше­ние, напрасно друзья его всеми мерами стремились воздей­ствовать на упрямство матери, ничто, даже санкция этого брака м. Филаретом, не могло сломить фанатизма суевер­ной женщины. Не желая действовать против воли матери и тем вносить раздор в дорогое ему семейство, Жуков­ский должен был покориться своей мачехе-судьбе. Нет нужды распространяться о том, как тяжело должно было отозваться это событие на его жизни. В одном из его стихотворений мы находим в высшей степени трогатель­ное место, в котором нельзя не видеть поэтического от­звука на это событие:

«Но сладкое счастье не дважды цветет;

Пускай же драгое в слезах оживет!

Любовь, ты погибла; ты, радость, умчалась.

Одна, о минувшем тоска мне осталась4».

Но наиболее полным и характерным выражение его на­строения этого времени является его послание к «Филалету» (Блудову), в котором слышится скорбная нота разо­чарования в жизни и пламенное желание «конца борению и с жизнью и с собой»:

«Как часто о часах минувших я мечтаю!

Но чаще с сладостью конец воображаю,

Конец всему – души покой,

Конец желаниям, конец воспоминаньям,

Конец борению и с жизнью, и с собой!...

Не знаю... но мой друг, кончины сладкий час

Моей любимою мечтою становится...

И сердце с горестным желаньем ожидает,

Чтоб Промысла рука обратно то взяла,

Чем я безрадостно в сем мире бременился,

Ту жизнь, в которой я так мало насладился»5.

Печальная завязка сердечной драмы Жуковского имела не менее печальное для него продолжение и, наконец, не менее печальный конец. Марья Андреевна, уступая с те­чением времени соображениям житейского благоразумия, выходит замуж за другого, именно, за приятеля Жуков­ского, доктора Мойера. Это событие было новым ударом для чувствительного сердца поэта. «Что касается меня са­мого, – пишет он по этому поводу своим близким, – то нельзя же вдруг всего переделать. Но вы за меня не бой­тесь. Я вообще счастлив... Тяжелые минуты были и бу­дут; но славное чувство пропасть не может. А в этом все!» В этих словах слышится пока инстинктивное стрем­ление не столько успокоить других, сколько утешить и обмануть самого себя, «заговорить» свою собственную боль. Между тем, в действительности сердце поэта истекает кровью: «во мне, – продолжает он в том же письме, – есть другой человек, которому бывает больно, когда он заметит привязанность Маши к Мойеру. Этот «человек» (сколько я заметил) бурлит более к вечеру. Марья Анд­реевна недолго прожила в замужестве. 19 Марта 1823 г. ее не стало. Поэт едет в Дерпт, на могилу своей воз­любленной, чтобы воздать последний долг христианина.

Здесь он выражает желание быть погребенным на том же кладбище, где покоятся дорогие для него останки его возлюбленной. А вскоре после этого события он пишет: „Поэзия жизни была она! Но после письма ее6 чувствую, что она же будет снова поэзией жизни, но поэзией другого рода“. «Все высокое сделается для меня теперь верою; все стало понятнее; но это высокое надобно приобрести – иначе Маша навсегда потеряна. Жизнь тоже святыня. Маша сама меня в том уверила». Этот продолжительный эпизод его жизни, обнимающий собою чуть не добрую половину ее, не мог не отразиться на поэзии Жуковского. Чувство неж­ной меланхолии и неудовлетворенной любви, разочарованность в жизни этого мира и мистические порывы в потусторонний мир, – где должны соединиться между собою души, лишен­ные этой возможности здесь, – некромания, наконец, витание в мире духов и призраков, – все это, в такой степени проникающее его поэзию, есть в значительной мере ре­зультат той душевной драмы, которую он пережил в этот период своей жизни.

В Январе 1797 г. Жуковский поступает в Универси­тетский Благородный Пансион. Для него начинается новая жизнь, новые влияния, новые впечатления. В какую сто­рону направятся теперь его мысли, к чему преимуще­ственно будет склоняться его сердце, – это в значитель­ной степени будет зависеть от характера той среды, в которой он будет вращаться. А среда эта была такова, что в самом лучшем случае могло образовать из него честного и доброго мечтателя, т. е., закончить развитие тех основ его личности, начало которым положено было уже в предшествующее время. Прежде всего, постановка учеб­ного дела была такова, что главное внимание обращалось на формальное развитие учеников и воспитание в них до­брых чувств. Вследствие этого преподавание предметов носило отвлеченный характер и мало давало положитель­ных знаний. Об общем характере его можно судить уже по тем темам, которые разрабатывались учениками в их письменных работах и о которых мы узнаем из официальных описаний пансионских актов. Среди них мы встречаем, напр., такие: «К счастливой юности», «До­бродетель», «Любовь к отечеству», «Слава», «Могущество, слава и благоденствие России» и т. п. В большом ходу были и такие темы, как «Мысли у могилы», «Мысли на кладбище». Конечно, такое образование не могло ни обога­тить воспитанников познаниями, ни способствовать выра­ботке в них определенного, более жизненного миросозер­цания. Жуковский впоследствии сам сознавал недостаточ­ность своей школьной подготовки и стремился пополнить пробелы в ней самостоятельным трудом7.

Наряду со школой на Жуковского должны были оказы­вать свое влияние и те люди, с которыми он сталкивался в ней. Здесь на первом месте должно быть поставлено семейство директора Пансиона Ивана Петровича Тургенева. Двоякие узы соединяли юношу Жуковского с этим семей­ством; во-первых, знакомство с Тургеневыми его бли­жайших родственников Буниных и Юшковых, и во-вто­рых, его собственная близость с Андреем и Александ­ром Ивановичами, – сыновьями директора, с которыми он по школе состоял в дружественных отношениях. Иван Петрович вообще пользовался большим влиянием на вос­питанников своего заведения: «Юноши, – по словам Жуковского, – привязаны были (к нему) свободной доверенностью, сходством мыслей и чувств и самой нежной благодарностью»8. Масон, приятель известного литературного деятеля ХVIII в. Новикова, член «Дружеского ученого об­щества» и «Типографической компании», – он считал ма­сонство «очень хорошим делом» и верил, что масоном является тот, кто «удостоился через исправление нрав­ственного характера сделаться столько совершенным, сколько человеку возможно быть9». Таким образом в основе его миросозерцания лежал идеал нравственного самоусовершенствования на мистической подкладке. Этим же миросозерцанием проникнуты были и сыновья его и из них особенно Андрей, оказавший наибольшее влияние на Жуковского. Интересен в данном случае отрывок из одного стихотворения Андрея Тургенева, в котором он говорит:

«Зри духом в вечность. Что твой взор встречает?

Там лучший мир, там Бог! – Страдалец! улыбнись10».

Часто вращаясь в семействе Тургеневых, Жуковский должен был познакомится здесь со многими другими масонами и между ними с известным И. В. Лопухиным, а также и с первостепенной звездой литературы того вре­мени, Карамзиным. Автор книги «О внутренней церкви», «добрый благодетель» Жуковского, Лопухин должен был оказать на него немалое влияние и именно в духе своего масонского идеала, а ближайшее знакомство с родоначаль­ником нового направления в русской литературе не могло не повлиять на направление литературных дарований Жуковского в духе сентиментализма.

Наконец, в школьный же период своей жизни Жуков­ский должен был впервые испытать на себе и влияние со­временной ему периодической печати, которое нельзя обойти молчанием здесь вследствие немалого значения его для на­шего поэта. В этом случае необходимо отметить два жур­нала конца ХVIII в.; во-первых, «Приятное и полезное пре­провождение времени» (1794–1798), принадлежавший к числу книг, дозволенных в Университетском Пансионе для внеклассного чтения воспитанников, и, во-вторых, «Ипокрену, или Утехи любославия» (1799–1801). Эти жур­налы хорошо были знакомы питомцам Пансиона: в них лучшие из них помещали даже свои собственные произ­ведения. О том, в каком духе могли влиять на них эти журналы, можно судить по характеру их общего на­правления. Прежде всего, нельзя не отметить, что оба жур­нала были проникнуты одним и тем же резким духом религиозно-сентиментальной реакции против идей либераль­ной философии ХVIII в. Их общим желанием было, чтобы исчезло с лица земли «святотатственное злоупотребление великим именем просвещения и философии». Реакционный дух их в данном случае простирался до того, что они готовы были подозревать и обвинять в вольнодумстве и неверии даже Карамзина. В то же время в специально-­литературном отношении они были последователями нового Карамзинского направления, считая Карамзина «чувствитель­ным, нежным, любезным и привлекательным нашим Стерном», вместившим в себе «чувствительность» Мармонтеля и Стерна. В них слышатся жалобы на господ­ство разума в ущерб правам сердца, этого «виновника» дел великих и благородных; воспеваются: «уединение», эта «отрада чистейших душ», «сельская Натура», – источ­ница «божественных вдохновений». Наряду с крайностями сентиментализма проскальзывают мрачные ноты западного романтизма. «Священная меланхолия» прославляется, как «сильная царица превыспренних мыслей». Кладбище почи­тается местом «величественного уединения», где меланхо­лик «утомленный обуреваниями жизни» «проливает веру­ющие слезы, восхищаясь парениями Оратора Ночей – Юнга». Среди стихотворений, помещаемых в этих журналах, часто встречаются такие, как: «Достоинство смерти», «Глас смертного к Богу», «Уединение», «Воздыхание о помощи», «К суете». Среди переводных произведений мы находим «Размышления над гробницами» известного английского «методиста» Джеймса Гервея, «Сельское кладбище» – Грея. Таков общий характер этих журналов11. Очевидно, что они не только не могли сблизить юношу Жуковского с действительной жизнью и направить его внимание на злобу дня; напротив, они еще более толкали его на тот путь мечтательного лиризма, чуждого всякой действительности, который уже намечался для него рядом других, указан­ных нами выше, влияний.

Итак, все – и дух времени, и обстановка домашнего воспитания, и школьная среда, и направление современной ему литературы, и, наконец, романический эпизод его жизни, – все это образовало и создало из Жуковского со­зерцательного, чуждого текущей действительности, лири­ческого певца туманной меланхолии и неопределенной, беспредметной мечты.       

Зная, под влиянием каких факторов развивался по­этический талант Жуковского и при каких условиях ему пришлось выступить на литературное поприще, мы не уди­вимся тому, что с первых же опытов своего пера он является пред нами певцом туманно-мистического и тоск­ливо-меланхолического романтизма. Первым печатным произведением его, написанным им еще в первый год своего пребывания в Пансионе, была статья в прозе под заглавием: «Мысли у могилы». Первым стихотворением его, доставившим ему известность и создавшим ему имя, была Элегия: «Сельское кладбище». Этой «похоронной» мелодии он оставался верным в течение всей последующей ли­тературной своей деятельности.

К изучению западной литературы и заимствованию из нее сюжетов и тем для своих творений Жуковский обра­тился, таким образом, уже с определившимся поэтиче­ским настроением и готовым сложившимся темпераме­нтом. Его первое замечательное произведение «Сельское кладбище», так характерное для писательской физиономии его, появилось в 1802 г.12, а еще в 1805 г. Жуковский сознается в малом знакомстве с иностранной литерату­рой и только собирается изучить ее. «Я бы желал, – пишет он в этом году Ф. Вендриху, – если бы не боялся вас отяготить, чтобы вы назначили мне все лучшие не­мецкие книги во всех родах литературы: немецкая лите­ратура мне мало знакома13». В том обстоятельстве, что он приступил к знакомству с иностранной литературой уже с определившимся поэтическим темпераментом, кроется ключ к объяснению двух любопытных особен­ностей литературной деятельности Жуковского: во – пер­вых, певец романтизма, он усваивает и пересаживает на русскую почву только одну сторону западного романтизма, именно, ту, которая наиболее отвечает его собственному поэтическому настроению; и во-вторых, подражатель ино­земных образцов и переводчик их на русский язык, он в самом подражании и переводе остается самобыт­ным и оригинальным творцом.

Есть люди, которые, в силу пассивно-созерцательного склада своей натуры, не иначе могут выражать богатство своего внутреннего мира, как по поводу чужих мыслей и под влиянием чужой фантазии. К числу таких людей принадлежал и Жуковский. Он сам отмечает в себе эту особенность своей натуры. «У меня, – говорит он, – наиболее светлых мыслей тогда, когда их надобно импро­визировать в возражение или в дополнение чужих мыслей мой ум, как огниво, которым надобно ударить об кре­мень, чтобы из него выскочила искра – это вообще харак­тер моего авторского творчества; у меня почти все чужое, или по поводу чужого – и все однако мое14". «Набросай мне, пишет он в одном из писем к Гоголю, – несколько живых картин (Палестины) без всякого плана, как вспомнится, как напишется; мне это будет несказанно полезно и даже вдохновительно для моей поэмы; я уверен, что к собственным моим идеям прибавится, много но­вых, которые выскочат, как искры, от удара моей фанта­зии об твою». В силу этой особенности своего творчества Жу­ковский свое собственное поэтическое настроение, уже опре­делившееся, – как мы отметили, – до знакомства его с иностранной литературой, мог так полно и так живо вы­разить только по поводу образцов иноземного сочувственного ему романтизма. И, действительно, все лучшие произ­ведения его музы, начиная с первой, доставившей ему славу, элегии «Сельское кладбище», навеяны ему были за­падными оригиналами. Но заимствуя сюжеты и темы из этих образцов, он пользуется ими как сырым материалом для выражения собственных мыслей, чувств и настроений. Он не стесняется переделывать, изменять, до­полнять их и однако всюду остается верным тому ориги­налу и в переводе достигает силы впечатления, тожествен­ной подлиннику. Как истинный художник, он чувствует себя полным господином находящегося в его распоряжении материала. А как самобытный творец, он нередко выступает даже за пределы оригиналов, выделяя из них или оттеняя преимущественно то, что наиболее отве­чает его собственному настроению. Любопытны в данном случае его переделки, напр., элегии Грея «Сельское клад­бище» и стихотворения Шиллера «Идеалы». В первом слу­чае из двух основных мотивов элегии, – «некромании» и сочувствия к бедности, – он подчеркивает первый в ущерб второму; во втором – он из глубоко-придуман­ных «Идеалов« Шиллера создает свои туманные »Мечты". Но этого мало. Эта самобытность его художнического твор­чества сказывается не только в обработке им своих пе­реводов, но и в выборе самых образцов. Из всего богат­ства романтической литературы запада он выбирает опять только то, что наиболее гармонирует с его личным по­этическим настроением. «Восприемник» западного рома­нтизма, Жуковский обходит однако молчанием многие наи­более могучие и звучные аккорды этого направления и является односторонним истолкователем его. Горячая лю­бовь к ближнему, смелая борьба за право людей на сча­стье, критическое отношение к данному ненормальному по­ложению вещей, пытливое изучение прошлой жизни, нако­нец, бодрое обращение к будущему, – словом, – все то, в чем чувствовалось биение живого и активного сердца и что составляло лучшее украшение западных певцов романтизма, – все это осталось непонятым и неоцененным на­шим подражателем их, потому что все это не затрагивало его лиры, уже настроенной на известный созерцательно­-минорный тон. Напротив того, все меланхоличное, – соеди­ненное с мыслью о тщете всего земного, – все мистическое, соединенное с мыслью о необходимости полной покорности вышним силам, – все тоскливое и туманное, – нашло в нем гениального и неподражаемого истолкователя. Видно, что в этой области он чувствовал не столько рабом чужого, сколько «соперником» этого чужого15. Отделить здесь то, что принадлежит оригиналу и что ему, – нет никакой возможности. Все сливается в одно целое, в одну общую гармонию столь же заимствованного, сколько и самобытного, оригинального творчества. Жуковского называют «Колумбом» романтизма в нашей литературе, проводни­ком этого направления в отечественную словесность: в этом есть доля правды. Но гораздо справедливее было бы назвать его самобытным родоначальником в нашей ли­тературе своего собственного, какого-то исключительно «меланхолического» направления. По крайней мере, из запад­ного романтизма он унаследовал, как мы отметили, – только одну сторону, и ту далеко не главную и не самую характерную. В своем же целом романтизм оказался ему недоступным и остался за порогом его поэтического воспроизведения.

Мечтательный, бедный положительными знаниями, которые могли бы предохранить его от излишней мечтательности; чуждый интереса к общественной жизни и всегда сторо­нившийся ее, Жуковский является пред нами певцом бе­зотчетного стремления туда, к «таинственному брегу», к «той верной пристани», которая ждет человека за преде­лами земной жизни, – поэтом »душевного порыва к неопре­деленному идеалу16". Вот как Белинский характеризует сущность его поэзии. «Это, – говорит он, – желание, стрем­ление, порыв, чувство, вздох, стон, жалобы на несовер­шенные надежды, которым не было имени, грусть об утра­ченном счастье, которое, Бог знает, в чем состояло; это – мир, чуждый всякой действительности, населенный те­нями и призраками, конечно, очаровательными и милыми, но тем не менее неуловимыми; это – уныло, медленно те­кущее, никогда не оканчивающееся настоящее, которое опла­кивает прошедшее и не видит пред собой будущего; на­конец, это – любовь, которая питается грустью и которая без грусти не имела бы чем поддержать свое существо­вание»17. Характерным прототипом всей поэзии Жуков­ского является стихотворение его «Таинственный посетитель». Таинственный посетитель, – неизвестно, – «откуда приле­тел», неизвестно, «для чего от нас пропал», неизвестно, «где его селенье», неизвестно, зачем его «явленье в под­небесную небес», наконец, неизвестно, что собою он представляет. Поэт стремится понять и определить его и не может. Не Надежда ли это? – вопрошает он: не Лю­бовь ли? Не волшебница ли Дума? Не святая ли Поэзия? Не Предчувствие ли? И все эти вопросы остаются без всякого ответа. Таков характер и его собственного идеала: он неуловим; но то, что уловимо в нем, в высшей степени несложно и незатейливо. Претензии поэта в данном слу­чае весьма ограниченны. Он искренно устами „Кассандры» возвещает:

«Лишь незнанье – жизнь прямая,

Знанье – смерть прямая наша»

и простодушно уверяет неоднократно, что „он мечтает и блажен», что он «играет призраками и счастлив», что «свет магически разубран для него мечтою», что за ним всюду «летают мечты», наконец,

«Что жизнь, когда в ней нет очарованья? Кажется, та­ким образом, что «блаженное незнанье», соединенное с упоением «мечты» является для нашего поэта наивысшим и наиболее вожделенным идеалом.

Другой характерной чертой поэзии В. А. Жуковского, при неопределенности воспеваемого в ней идеала, является ее изолированность от жизни, совершенная беспочвенность. Жуковский в данном случае был аристократом литера­туры и брезгливо сторонился всего, что носило характер активного вмешательства в житейскую прозу. И в жизни и в поэзии он был безучастным созерцателем событий. Застигнутый, напр., в западной Европе политическими со­бытиями 1848 г., он сильно тяготится ролью даже пассивного наблюдателя и свидетеля их. «На беду мою, – жа­луется он в письме к князю Вяземскому, – надобно еще слышать и слушать вой этого всемирного вихря, составлен­ного из разных бесчисленных криков человеческого безумия, – вихря, – который грозит все поставить вверх дном. Какой тифус, – негодует он далее, – взбесил все народы и какой паралич сбил с ног все прави­тельства. Никакой человеческий ум не мог бы признать возможным того, что случилось и что в несколько дней с такой демонической, необоримою силою опрокинуло со­зданное веками». Таково же отношение его было и к лите­ратуре. Все могучее, титаническое, боевое не только не находило отзвука в нем, но даже отталкивало его от себя. И здесь он был «не колоколом вечевым во дни тор­жеств и бед народных», а жрецом «нетленной красоты». В Байроне он находит «что-то, ужасающее, стесняющее душу», что не позволяет ему причислить этого поэта к «поэтам – утешителям жизни18». Шутки Шекспира своей грубостью оскорбляют его вкус. Гамлета считает он «чудовищем» и «не понимает смысла этого чудесного урода»19. Мефистофельская поэзия Гейне ему непонятна и чужда. Даже из Шиллера, этого наиболее отвечающего его настроению поэта, он заимствует только одно туманно­-романтичное и оставляет без внимания другие стороны этого великого певца общечеловеческой гуманности. Сло­вом, все то, в чем слышится биение живой, натуральной жизни, все это кажется ему профанацией искусства, оскорб­лением музы. «Что такое истинная поэзия? – спрашивает он: «откровение божественное, – рассуждает он в ответ на этот вопрос, – произошло от Бога к человеку и облагородило здешний свет. Откровение поэзии происходит в самом человеке и облагораживает здешнюю жизнь в здешних пределах20». Очевидно, что к этой мерке по­этических произведений, как результата одного внутрен­него откровения в человеке, – не могло подойти ни одно реалистическое творение. И, действительно, когда у нас стало нарождаться новое реалистическое направление, Жу­ковский не только остался равнодушным к нему, но даже стал на сторону его недоброжелателей. «Новейшая по­эзия, – отзывается он о ней в письме к князю Констан­тину Павловичу, – конвульсивная, истеричная, мутная, му­тящая душу, мне опротивела; хочется отдохнуть посреди светлых видений первобытного мира» (т. е. Одиссеи, пере­водом которой он был занят в это время). Мимо него быстро неслась жизнь нашей новой литературы; восходили на ней новые светила: явился Пушкин со своей чудной мелодией, выступил Гоголь с подавляющей силой своего реализма, – Жуковский охотно уступал дорогу этим но­вым корифеям литературы, без смущения продолжая напевать свою средневековую мелодию. Таким образом, ничто, – ни современная ему, богатая событиями, жизнь, ни могучие представители западной литературы, ни новое те­чение русской, – ничто не могло совлечь певца «небесной красоты» с того пьедестала самозамкнутого и односторон­него романтизма, на который он стал в самом начале своей литературной деятельности. Было что-то роковое в этой неподвижности, в этой верности самому себе и тем традициям, которые унаследованы им были чуть не с детства. Даже в то время, когда образованная Россия уже успела оплакать невознаградимую утрату в лице Пушкина, когда уже успели всколыхнуть и взволновать ее бессмерт­ные творения Гоголя, когда новое, реалистическое направ­ление литературы навсегда упразднило из истории средневековый романтизм и завоевало себе историческое место, – даже тогда из-под пера маститого поэта продолжали выливаться те же погудки и на тот же лад. Его «Ундина» вышла в один год с «Ревизором», а его «Наль и Да­маянти» – даже после «Мертвых Душ». Его сочинения давно перестали вызывать тот восторг, которым сопро­вождалось появление их в начале, уже он при своей жизни переживал свою славу – и все-таки продолжал оставаться верным своей первоначальной мелодии и на­ходить наслаждение и успокоение в своем собственном вдохновении. «Я узнал по опыту, – утешает сам себя в письме к Нащокину, – что можно любить поэзию, не забо­тясь ни о какой известности, ни даже об участи тех, чье одобрение дорого. Они имеют большую прелесть; но сладость поэтического создания – сама собою награда!!!». Впрочем, такова уже была натура у Жуковского, что он мог быть только «зрителем мечтательного» и ничем больше. Он сам хорошо сознавал это свойство своей души и вот в послании к княгине А. Ю. Оболен­ской охарактеризовал его:

"А я, мечтательного зритель,

Глядел до сей поры на свет.

Сквозь призму сердца, как поэт;

С его прекрасной стороною

Я неиспорченной душою

Знаком, но в тридцать слишком лет

Я всё дитя, и буду вечно

Дитя, жилец земли беспечной.

Могу товарищем я быть

Во всем, что в жизни сей прекрасно;

С душой невинною и ясной

Могу свою я душу слить;

Но неспособен зорким взглядом

Приманок света различить;

Могу на счастье руку дать,

Но не вперед идти, а рядом»21.

Нельзя не отметить еще одной черты, весьма характер­ной для Жуковского. Это – его особенная, „поэтическая“ любовь к фантастическому миру всяких призраков, приви­дений, духов, мертвецов, ведьм, бесов и т. д. Он сам именует себя «поэтическим дядькой чертей и ведьм немецких и английских22» и это название он заслуживает по справедливости. Ни у кого, ни до Жуковского, ни после него, мы не находим такого богатства и разнообразия фанта­зии в изображении этого причудливого мира. Редкое произведение его обходится без какого-нибудь одного из атрибутов этого мира – могилы, савана, гроба, креста... Жуковский доходит иногда даже до чудовищных нелепостей. В «Балладе, в которой описывается как одна старушка ехала на черном коне вдвоем, и кто сидел впереди» он повествует, напр., о том, как диавол похищал старую колдунью и увозил ее на черном коне. Между прочим эта колдунья так характеризует здесь себя:

«Здесь вместо дня была мне ночи мгла;

Я кровь младенцев проливала,

Власы невест в огне волшебном жгла

И кости мертвых похищала».

И что особенно странно, подобные баллады появлялись из-под его пера не в первые только годы его литературной деятельности, – когда талант еще не созрел и не окреп, – а и в позднейшие. Так только что поименован­ная баллада его была переведена уже после 1820 года, а его «Леонора», с подобным же фантастическим элемен­том, была впервые напечатана в 1831 году, когда ее ав­тору было около 50 лет. Чтобы восхищаться, – справедливо замечает Белинский, балладами, подобными той, «в кото­рой описывается путешествие старухи колдуньи в ад с чертом и на черте, надо иметь способность с поднявши­мися на голове волосами и выпученными от ужаса глазами слушать все глупые бредни черни о колдунах и чертях, – а способность эта может быть плодом самого грубого не­вежества, от которого теперь освобождается мало-помалу даже и чернь. Такие баллады могли бы пугать разве только нежное и впечатлительное воображение детей: но кто же захочет нравственно губить детей на всю жизнь, давая им в руки такого рода баллады?23»... Эти строки Белин­ский писал в 1843 году. Теперь, т. е. почти 60 лет спустя после появления строк на свет, мы можем только лишний раз подтвердить справедливость слов Белин­ского.

Мы отметили три, по нашему мнению, наиболее суще­ственные или наиболее характерные, черты поэзии Жуков­ского: неопределенность и туманность его идеала и вообще содержания его поэзии, изолированность ее от действитель­ной жизни и обилие в ней нелепо-фантастического эле­мента. Первые две, естественно, сообщают воспеваемому им романтизму односторонний колорит, последняя – состав­ляет неприятную и нежелательную крайность его. Взятые вместе они вызывали многие, в большинстве случаев, справедливые недоумения, возражения и порицания еще со стороны современников его и при том не только из ла­геря «шишковцев», относившихся враждебно ко всему на­правлению его литературной деятельности, но и из уст лиц нейтральных в данном случае, только державшихся других взглядов, – и нужно сознаться, – более трезвых, на сущность, назначение и направление поэзии. Мы не бу­дем в данном случае останавливаться на оживленной полемике, возникшей вокруг Жуковского и отчасти из-за Жуковского между «шишковцами» и «арзамасцами», – в которой шишковцы между прочим устами некоей графини обращались к Фиалкину – Жуковскому с такой просьбой:

«Прошу вас, ради Бога,

Гомера не влюблять, не мучить мертвецов,

И не смешить живых плаксивыми стихами» 24;

приведем только некоторые мнения и отзывы лиц, более беспристрастных. Из них нельзя не отметить следующих строк Рылеева в письме к Пушкину: «К несчастью, – пи­шет он, – влияние его (т. е. Жуковского) на дух нашей сло­весности было слишком пагубно: мистицизм, которым про­никнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые иногда в нем даже прелестны, растлили многих и много зла на­делали!» «Какой ряд предвижу я, – восклицает Гнедич по поводу баллад, размножившихся в русской литературе после появления «Светланы», – убийц и мертвецов, удав­ленников и утопленников! Какой ряд бледных жертв смерти балладической и какой смерти!... Кто исчислит все вымыслы творцов, для которых нет ничего невозможного, нет ничего невероятного, ничего низкого! И судя по их первым смелым шагам, кто предузнает, куда занесет их воображение на этом новом поле, не имеющем преде­лов ни истины, ни вкуса25". «Бог с ними, – заключает Грибоедов свой отзыв о «Людмиле», Жуковского – с ме­чтаниями; ныне в какую книжку не заглянешь, что ни про­чтешь, – песнь, или послание, везде мечтания, а натуры ни на волос26. В последнем замечании даровитого писа­теля уже слышится голос здравого реализма, недоволь­ного «тощими мечтаниями» доморощенного романтизма.

Кажется, что и сам Жуковский сознавал односторонно­сти и крайности своего романтизма. Весьма любопытны в этом случае следующие строки его письма к А. С. Стурдзе, по поводу окончания перевода на русский язык «Одис­сеи»: «единственной внешней (к. авт.) наградой моего труда будет сладостная мысль, что я (во время оно родитель на Руси немецкого романтизма и поэтический дядька чертей и ведьм немецких и английских) под старость загладил свой грех (курсив наш) и отворил для отечественной поэзии дверь Эдема не утраченного ею, но до сих пор для нее запертого27». Характерно также и следующее его при­знание: «моя жизнь, – говорит он, – пролетела на крыльях легкой беззаботности рука в руку с призраком поэзии, которая нас часто гибельным образом обманывает на­счет нас самих, и часто, часто мы ее светлую радугу, привидение ничтожное и быстро исчезающее принимаем за твердый мост, ведущий с земли на небо. Под старость я не рассорился с поэзией, но не в ней правда; она только земная, блестящая риза правды28». Или еще: «это время (конец 1846 и начало 1847) было самым тяжким во всей моей жизни, избалованной своим постоянным, беззабот­ным спокойствием. Оно баловало меня с колыбели, в которой до старости лет я лежал веселым младенцем и посматривал на все окружающее мою люльку сквозь сон поэтический. И вдруг из этой люльки, отрезвившись, я встал шестидесятилетним стариком; и только тут догадался, что наша жизнь не поэтический сон, а строгое существенное испытание»29. Но особенного внимания заслуживают его слова, посвященные памяти великого Гёте. Известно, что Жуков­ский весьма нескоро оценил «смелую свободу» этого поэта; но оценивши ее и признавши ее и для себя «животворителем жизни», он горько сожалел о том, что так поздно ему пришлось оценить и понять его поэзию: «тогда б вокруг меня, – замечает он, – создался иной, чудесно пышный свет»... Вот эти стихи, относящиеся к 1827 г.

«Почто судьба мне запретила

Тебя узреть в моей весне?

Тогда душа бы воспалила

Свой пламень на твоем огне

Тогда б вокруг меня создался

Иной чудесно пышный свет;

Тогда б и обо мне остался

В потомстве слух: он был поэт30.

Настоящая юбилейная годовщина, которую празднует потомство, ясно свидетельствует, что в потомстве и без того остался «слух, что он – поэт». Но нельзя, действи­тельно, не посожалеть, что вокруг этого поэта не создался «иной» именно, Гетевский, «чудесно-пышный свет».

Конечно, та односторонность и крепость романтической музы Жуковского, – о которых у нас только что шла речь, – нисколько не умаляют его немаловажных заслуг для отечественной литературы. И история уже успела до­статочно оценить эти заслуги и выяснить историческое зна­чение их. «Неизмерим подвиг Жуковского, – писал еще Белинский в свое время, – и велико значение его в рус­ской литературе! Его романтическая муза была для дикой степи русской поэзии элевзинской богиней Церерой: она дала русской поэзии душу и сердце, познакомив ее с таинством страдания, утрат, мистических откровений и полного тревоги стремления в «оный таинственный свет», которому нет имени, нет места, но в котором юная душа чувствует свою родную заветную сторону»31. Одухо­творив русскую поэзию романтическими элементами, Жу­ковский сделал ее доступной для русского общества: со­здав возвышенное представление об источнике и назначе­нии ее, он обеспечил ей дальнейшие успехи; словом, он дал могучий толчок развитию нашей изящной литературы, так что «без Жуковского мы, – по словам Белинского, – не имели бы Пушкина»32, а без Пушкина, – можно ска­зать, – мы не имели бы Гоголя, без Гоголя же – всей слав­ной плеяды его последователей, которой справедливо мо­жет гордиться русская литература. Но как ни велико зна­чение Жуковского, нельзя не сознаться, что для настоящего времени оно является уже историческим, как ни значи­тельна была роль, выпавшая но долю его произведений, эта роль, – можно сказать, – навсегда закончена.

* * *

1

К. К. Зейдлиц. Жизнь и поэзия Жуковского. 1789–1852. СПБ. 1889 г. стр. 19.

2

В. Белинский. Сочинения, Москва, 1865 г. ч. VIII, стр. 149.

3

Свое отчество и фамилию Жуковский унаследовал от своего ду­ховного восприемника, Андрея Григорьевича Жуковского, проживавшего в доме Бунина на правах хорошего приятеля его.

4

Сон. В. А. Жуковского, изд. седьмое, под ред. Ефремова, т. I, стр. 80.

5

Там же, стр. 82.

6

Это письмо оставлено было Жуковскому Марьей Андреевной перед своей смертью.

7

Сочинения В. А. Жуковского ор. сit, т. VI, 389–390, 391, ср. там же стр. 446, 615 и др.

8

Там же, т. I, 288.

9

Сочинения Н. С. Тихонравова, Москва 1898 г. т. III. ч. 1. стр. 414.

10

Письмо Ал. Ив. Тургенева к Η. И. Тургеневу, Лейпциг, 1872 г. стр. 147, 217–218.

11

К характеристике периодической печати школьного периода Жу­ковского см. Сочинения Н. С. Тихонравова, op. cit. стр. 419–434.

12

«Сельское кладбище» представляет собой свободную переделку английского оригинала из Грея. Мы выше уже заметили, что перевод этой элегии существовал в журнале «Приятное и полезное препрово­ждение времени», здесь добавим, что эта вещь переводилась не однажды и уже служила предметом даже подражаний, так что Жуковский рас­полагал в данном случае уже готовым материалом.

13

Сочин. В. А. Жуковского, op. cit., т. VI, стр. 385.

14

Сочинения В.А. Жуковского, оp.cit., т. VI, стр. 612.

15

Сочинения В. А. Жуковского, oр. cit., т. V, стр. 342

16

Сочинения В. Белинского, op. cit., т. VIII. стр. 252.

17

Сочинения В. Белинского, op. cit., VIII. стр. 208.

18

Сочинения Жуковского, op. cit. т. VI, стр, 472.

19

Там же, т. V, 461–463.

20

Там же, т. VI, стр. 472.

21

Сочинения Жуковского, op. cit., т. II, стр. 133–34.

22

Там же, т. VI, 541.

23

В. Белинский, Сочинения, op. oit., т. VIII, стр. 202.

24

Зейдлиц, op. cit., стр. 92.

25

Тихонравов, ор. cit., стр. 474.

26

Там же, стр. 477.

27

Сочинения Жуковского, op. cit., т. VI, стр. 541.

28

Там же, т. VI, стр. 533.

29

Там же, т. VI, стр. 530.

30

      Там же, т. II, стр. 412–413.

31

Белинский, op. cit., ст. VIII, стр. 251.

32

Там же, стр. 252.


Источник: Минин П. М. К характеристике литературной деятельности В. А. Жуковского: [(По поводу пятидесятилетия со дня его кончины)] // Богословский вестник 1902. Т. 1. № 4. С. 766-787.

Комментарии для сайта Cackle