Азбука веры Православная библиотека священник Николай Колосов Мнимое "Крушение веры" в рассказе Леонида Андреева "Жизнь Василия Фивейского"

Мнимое «Крушение веры» в рассказе Леонида Андреева «Жизнь Василия Фивейского»

Источник

Публичное богословское чтение – в зале Епархиального дома, 15 декабря 1904 года.

Странное на первый взгляд явление представляет собою современная литература. Из чрезвычайного множества появляющихся все в бо́льшем и бо́льшем количестве литературных произведений наибольший и иногда даже очень шумный и блестящий успех выпадает на долю нередко не самых талантливых и признанных всеми писателей, не корифеев литературы, а писателей молодых, вчера еще никому почти неизвестных, а ныне увенчанных не только всеобщей известностью, но даже громкой славою за несколько небольших рассказов. Многочисленные литературные труженики, усердно поднимающие и разрабатывающие даже вполне современные и злободневные вопросы, затрагивающие самые жизненные темы, остаются как-то в тени, тогда как толпа шумит вокруг немногих счастливых их собратьев, возносит их на пьедесталы и поклоняется им с упоением, называя их гениями и пророками. Очевидно, эти счастливцы, так овладевшие вниманием читающей публики, сумели – или подметить и передать, хотя иногда даже и не Бог знает с каким талантом, запросы и настроения, которые с особенной силой и остротою назревают или уже назрели в обществе, хотя, быть может, и не всегда ясно им сознаются, – или удовлетворить страсти известной части общества к сильным и острым ощущениям и вопросам. К таким счастливцам относится Максим Горький, так быстро и широко прославившийся. К ним же относится и начинающий уже затмевать его своей известностью Леонид Андреев.

По характеру творчества Леонида Андреева, по направлению и главной мысли его произведений, его нужно отнести к, так называемым, символистам, по способу же изложения его можно отнести и к реалистам. Основная мысль его столь нашумевших рассказов различно определяется и, как кажется, не вполне ясно понимается его критиками.

По нашему мнению, основная мысль всех или почти всех произведений Л. Андреева это – сознание и ужас своего бессилия – как перед тайнами жизни и смерти, перед таинственно-загадочными силами, распоряжающимися жизнью и смертью человека, так и перед темными влечениями своей собственной природы. Какая-то роковая сила со зловещей преднамеренностью вмешивается в людскую жизнь, распределяет в ней все по своему, перетасовывает, опрокидывает, разделяет непроницаемой стеною людей друг от друга, ввергает их в бездну.

Герои рассказов Л. Андреева страшатся смерти, небытия, прекращения существования; но жизнь, с ее страшными загадками, с ее непостижимыми тайнами, с ее непроницаемым будущим, страшит их нередко еще более. Она часто представляется им каким-то кошмаром, чудовищем, притаившимся где-то в темноте, где-то сзади и готовым ежеминутно броситься на них и растерзать их. Даже себя самих должны они страшиться: в них самих, внутри их тоже таится чудовище, тоже ежеминутно готовое опрокинуть в них весь нравственный строй жизни и столкнуть их в нравственную бездну.

Оттого все герои Л. Андреева глубоко страдающие люди. В некоторых из них страдания доходят почти до разложения нравственного существа. Некоторые из его рассказов, как, напр. «Жизнь Василия Фивейского», представляют собой настоящую «книгу страданий», подобно «Лурду» Золя; другие же, как, напр., «Мысль», изображают, хотя и помимо намерения автора, казнь неверующей и греховной души. И нигде и ни в чем нет спасения человеку. Разумеется, в таком понимании жизни нет ничего христианского: гораздо скорее оно напоминает собою дохристианские верования в рок.

Заметим кстати, что, не обвиняя прямо нашего автора в подражании, а тем боле в заимствованиях, нельзя однако не видеть в его произведениях влияний, иногда довольно заметных, со стороны некоторых писателей, русских и иностранных. Это, впрочем, и не должно быть удивительно, так как те настроения какие пытается изобразить в своих произведениях Л. Андреев, еще ранее подмечены и отчасти изображены и в иностранной, и русской литературе. В рассказах Л. Андреева можно видеть влияние – Метерлинка (напр., «Внутри»; ср., «Молчание» Л. Андреева), Шницлера («Смерть»), Ибсена, Гауптмана («Миханл Крамер»; ср. «В тумане»), Бьернсона («Свыше нашей силы»), Гюго («Человек, который смеется»), Золя (‹Лурд»), Достоевского (напр., «Преступление и Наказание»; ср. «Мысль»)1 и др.

Немудрено, что герои Л. Андреева нередко стараются укрыться от этой страшной для них жизни, как маленькие дети, прячущиеся с головою под одеяло, или страус, зарывающий голову в песок; но та же роковая сила, которой они так боятся, настигает и поражает их и в этом убежище.

Но все это – люди мелкие духом, с прозябанием вместо жизни. В рассказе «Мысль» Л. Андреев вывел человека сильного, свободного от всяких «предрассудков» и угрызений совести. Доктор Керженцев считает глупостью все то, чего боятся и смущаются люди, – все предписания религии, все веления нравственного закона. Даже страсти поборол он в себе. Его кумир, единственный кумир, светоч, освещающий и направляющий все его поступки – только свободная мысль. Выше ее нет для него ничего. Задумав убить Савелова и притворившись для этого сумасшедшим, Керженцев с необыкновенным хладнокровием, без малейшего угрызения совести, выполняет свой план. Но только что он это сделал, как здесь-то и произошла катастрофа. Его царица и вместе с тем покорная раба, царственная, свободная, всепобеждающая мысль вдруг и совершенно неожиданно изменила ему, как неверная жена. Она шепнула ему, что он не притворялся сумасшедшим, как он был доселе уверен, а действительно был им; что им управляла та самая стихийная сила, которую он так презирал и от которой считал себя свободным. И достаточно было этого внушения, чтобы душевное равновесие Керженцева совершенно пошатнулось, и почва заколебалась и исчезла под его ногами. С ним стали делаться припадки, свойственные настоящим сумасшедшим, и он не знал, действительно ли он сумасшедший или нет, и это было настолько ужасно, что было хуже настоящего сумасшествия, – настолько ужасно, что Керженцев готов был лишить себя жизни. А коварная мысль, как бы мстя ему за прежнее порабощение, продолжала издеваться над ним.

Итак, от роковых сил, распоряжающихся человеческой жизнью, нет спасенья человеку ни в чем. Но, быть может, есть спасение в вере? Быть может, человек верующий может победить ужасы жизни, не бояться этой страшной роковой силы? Рассказом «Жизнь Василия Фивейского» наш автор хочет, по-видимому, доказать, что и в вере нет спасения. И верующий человек так же бессилен, так же беспомощен перед этими страшными роковыми силами, как и неверующий. Рассказ «Жизнь Василия Фивейского» должен таким образом представить крушение веры, как рассказ «Мысль» представляет собою крушение мысли. Передадим вкратце содержание рассказа.

В бедном захолустном селе живет священник Василий Фивейский с молодою женой. Он – искренно и просто верующий человек, хотя несчастья, наносимые какой-то неведомой роковой силой, сыплются на его голову без перерыва. И несмотря на то, что человек он хороший, все сторонятся от него, как от зачумленного, и «среди людей он одинок, как планета среди планет». На седьмом году его супружеской жизни утонул у него мальчик. Жена о. Василия от горя наполовину помешалась и стала пить. Дрогнула и поколебалась было вера о. Василия, но он поборол и отогнал сомнения.

Между тем жена о. Василия, во время одного из своих пьяных припадков воспылала неудержимым желанием материнства. Но роковая сила, все время подстерегавшая из-за угла о. Василия, воспользовалась материнством его жены, чтобы нанести ему новый страшный удар: родившийсл ребенок оказался идиотом. Еще сильнее заколебалась вера о. Василия, но и в этот раз он смог побороть свои сомнения. Еще ужаснее стала жизнь в доме о. Василия. Образ идиота, «полуребенка-полузверя», безобразного, нечистоплотного и злого, безраздельно царил в доме и угнетал и душил всех в особенности мать, которую во время запоев доводил до ужасных припадков, даже до попытки к самоубийству. Все в доме о. Василия, и опять с той же неотразимой роковой силою, стало приходить в расстройство.

Но вот, однажды, во время поста, о. Василий как будто очнулся. Исповедуя своих прихожан, он как-то вдруг и совершенно внезапно обратил внимание на чужое страдание. Доселе он думал все только о себе, только о своем горе, но тут как-то вдруг увидал, что и у других горя в жизни столько, что у каждого его хватило бы на десяток человеческих жизней. И ему вдруг захотелось увидать пределы человеческого горя и безжалостно, и сурово стал он выспрашивать исповедников. И столько горя услыхал он в ответ на свои вопросы, что не только не стало ему легче от сознания, что не один он несчастен, но, наоборот, он потерялся сам и пришел в ужас. И стало ему казааться, что зло и горе царствует в мире безраздельно, и нет от него спасения никому, и самому себе он стал казаться «злодеем, который и совершил все преступления и пролил все слезы на земле». «И в церковь шел он, как на лютую и позорную казнь». И еще сильнее заколебалась его вера. Исповедь одного распутного калеки была последней каплей, переполнившей чашу его возмущенной души, – и он потерял веру‚ – так, по крайней мере, ему казалось. И они с женою решили, что он снимет сан, и, отдав идиота на воспитание, они уйдут куда-нибудь далеко. И как будто посветлело в их жизни, и спокойнее стала жена о. Василия и реже стала подвергаться запою. Веселее казался и сам о. Василий, хотя, когда оставался он наедине с собою и своими мыслями, он чувствовал, что жестоки и загадочный рок по-прежнему тяготеть над ним.

27 июля находившийся в поле о. Василий услышал вдруг звуки набата и, обернувшись, увидал над своим домом столб дыма и огня. Жена о. Василия, бывшая в это время в состоянии запоя, заронила огонь. Ее вытащили обгоревшую, едва живую, без памяти; идиот был спасен невредимым. Все ожидали от о. Василия взрыва горя, но он явился к обгоревшей и умирающей жене как-то загадочно и торжественно спокойный. Пока он, стоя на телеге, скакал с поля домой, в нем, путем неведомого психического процесса, произошел новый духовный переворот. Дремавшая, но не потухшая совсем вера, вспыхнула в нем вдруг с новой силой. Откуда-то явилась у него и молнией озарила его душу мысль, то явилась у него и молнией озарила его душу мысль, что он доселе не знал и не понимал ни смысла, ни значения своей жизни. Он избран, избран для какого-то еще неведомого ему чрезвычайного, высшего дела, и те необыкновенные несчастья, какие падали доселе и упали в особенности теперь на его голову, были только средствами для очищения его души и приготовления к этому великому, еще неведомому ему подвигу.

Ночь, проведенная у одра умирающей жены, еще более укрепила его в этой новой мысли, и взошедшее солнце озарило вдохновенное, полубезумное лицо, Спешно развязался о. Василий с последними житейскими заботами: землю отдал причту, дочь отослал к сестре и уединился с идиотом в холодном недостроенном доме. И здесь, в бесконечные осенние и зимние вечера, под шум непогоды и бешеной зимней вьюги, он стал читать и перечитывать Евангелие, в особенности останавливался на евангельских чудесах, и в воспаленном его мозгу закружился рой восторженных грез, в которых и самого себя о. Василий уже созерцал будущим чудотворцем. Чтение Евангелия о. Василий дополнил строгим постом, которому с непонятною жестокостью подверг и идиота, долгой коленопреклоненною молитвой и необычным для глухого села ежедневным служением. Последнее, в связи с полным уединением о. Василия, показалось столь неестественным, что по селу, а из него далеко кругом, поползли какие-то неопределенные зловещие слухи, и смутное ожидание какой-то беды овладело встревоженным воображением околотка. Так прошла зима. Накануне Троицына дня обвалом в песочной яме задавило крестьянина Семена Мосягина. И когда о. Василий служил панихиды по умершем, на лице его светилась какая-то загадочная, но видимо радостная мысль. И от этой улыбки о. Василия еще страшнее становилось обывателям.

Отпевали Семена на Духов день. С утра стояла страшная жара, и было нестерпимо душно в воздухе, и небо заволоклось какою-то мглою, и все как будто сулило какую-то неотвратимую и страшную беду. Осторожно, опасливо входил народ в церковь и становился не на обычных местах, а где придется, и все были смущенные, тревожные. А в церкви царил страшный, невыносимый запах тления: сильно разложилось тело. Во время обедни поднялась и стала закрывать небо громадная темно-синяя туча. Началось отпевание. В церкви стало темно от тучи. Непонятная тревога усиливалась и росла. Не столько заметил, сколько почувствовал темноту и доселе ничего не замечавший, даже запаха тления, о. Василий. Нестерпимая тяжесть в воздухе, очевидно, сдавила его больной мозг, и темнота в церкви странным образом напомнила ему ранние зимние утра, когда он здесь, в церкви, оставался наедине с Богом, и новое, необычайно сильное и необычайно радостное чувство вдруг переполнило все его существо, и он почувствовал, что настает момент, когда он может и должен сотворить чудо. И так смешны показались ему эти жалкие люди, плачущие о том, кто сейчас должен воскреснуть, что он начинает неудержимо смеяться, к ужасу дьякона и близ стоящих. И уверенный, торжествующий, готовый уже заранее благодарить Небо за исполнение его просьбы, как сам Христос пред воскрешением Лазаря, о. Василий резко останавливает заупокойное чтение и обращается к телу с теми же словами, какими Христос воскресил сына вдовы Наинской:

– Тебе говорю, встань!

В неописанном ужасе, давя друг друга, бросается народ из церкви. Радостный, светлый, полный сожаления к людскому неверию и страху, о. Василий возглашает вторично и потом – уже строже – в третий раз:

– Семен! Тебе говорю, встань!

Но неподвижно остается тело, и мертвая тишина царит в опустевшей церкви. На мгновение возвращается к о. Василию сознание, но потом гнев вдруг переполняет все его существо, и он со страшною дерзостью начинает упрекать и вызывать Бога. И вдруг ему кажется, что в гробу уже не Семен, а отвратительно хохочущий идиот, протягивающий к нему хищно скрюченные пальцы. В это мгновение ослепительный блеск молнии пронизывает тьму, и страшный громовой удар потрясает своды церкви. О. Василию кажется, что рушится и гибнет все, ползут и падают своды церкви, со страшным грохотом и треском рушится, пылает и гибнет мир, небо и земля мешаются в огненном клубящемся хаосе, и из глубины ада несется громоподобный хохот и крики дикого веселья. В опустевшую душу о. Василия широкой волною вливается смертельный, все захватывающий и все себе подчиняющий ужас. С диким ревом бросается о. Василий из церкви, бьет по голове старающегося удержать его псаломщика и выбегает на безлюдную, точно вымершую улицу.

– Все умерли – мелькает в голове его последняя мысль.

И уже ничего более не сознавая, в безумном ужасе бежит он по пыльной дороге, пока от страшного нервного напряжения, не падает мертвый среди дороги, в трех верстах от села, и лежит в такой напряженной позе, «как будто и мертвый продолжал он бежать».

Таково содержание рассказа.

Нельзя не заметить прежде всего, что тон рассказа приподнят до такой степени, что рассказ совершенно теряет свойства обычного повествования из человеческой жизни и приобретает фантастический характер, свойственный Гофману или Эдгару По. Этому сильно способствует и тот мистический ужас, которым окутан и насквозь проникнут весь рассказ, от первой и до последней строки. «Рок», «роковая сила», «таинственная страшная сила, подстерегающая человека›, и т. п. – столько же фантастические, сколько и непонятные выражения, по-видимому, совершенно бы несвойственные крайнему реализму, отрицающему всё сверхъестественное, – пестрят рассказ до того, что читатель совершенно теряется и не знает, что ему думать об авторе. Рассказ написан в духе именно дохристианских, фаталистических религий. Крайне необычно уже и само начало рассказа:

«Над всею жизнью Василия Фивейского – так начинается рассказ – тяготел суровый и загадочный рок. Точно проклятый неведомым проклятием, он с юности нес тяжелое бремя печали, болезней и горя, и никогда не заживали на сердце его кровоточащие раны. Среди людей он был одинок, словно планета среди планет, и особенный, казалось, воздух, губительный и тлетворный, окружал его, как невидимое, прозрачное облако…

Не знаем, какое впечатление производит эта тирада на других, а нам она невольно напомнила пушкинского «Анчара», который, «как грозный часовой, стоит один, во всей вселенной».

В том же роде и дальнейшее изложение рассказа. Возьмем наудачу несколько выдержек.

Бедствия стекаются на голову о. Василия «с таинственной и зловещей преднамеренностью›.

В доме о. Василия «вытаращенные окна, глухо замкнутые двери с трудом удерживают крик смертельного испуга».

«Голодное ожидание какой-то страшной беды, каких-то неведомых ужасов, доселе не испытанных еще человеком›.

«Сразу в бешеном вихре закружилось все, заплясали огни н мрак, и отовсюду закачались, лезли, душили и влекли безглазые призраки».

Бесшумною толпою мечутся в тоске ночные тени, безумно рыдают и молят о пощаде».

«Надвигалось что-то огромное и невыразимо ужасное, огромное, как пустота, страшное, как вечное молчание; вот пришло оно и стало и охватило их пустым и всеобъемлющим взглядом… За стенами дома был тот же зияющий бездонный провал и вечное молчание».

Во взоре о. Василия – «мерцание тайны, глубочайшей и сокровеннейшей, полной необъяснимых угроз и зловещих обещаний».

Еще более фантастического, с повторением одних и тех же слов‚ – в описании ночной вьюги. Здесь как будто чувствуется влияние Гюго (напр., «Человека, который смеется›). Рок, преследующий о. Василия, душит даже и того единственного человека, о котором позаботился он: Семен Мосягин, которого о. Василий определил в работники к старосте Ивану Парфирьичу, погибает ужасной смертью.

Самое название рассказа – какое-то необычное, четьиминейное, напоминающее собою заглавия повествований из житий древних христианских подвижников. Тон рассказа – почти библейский. Рассказ пестрит выражениями: «было же», «и был он», «и случилось это» и т. п. Близость Бога представляется ужасной. И наряду с этим, – как суровый фон для лучшего оттенения вышитых на нем ярких узоров фантазии – грубый реализм: о. Василия и его жену автор всегда называет не иначе, как ‹поп» и ‹попадья»; – и наряду с этим, опять-таки вероятно, для бо́льшего разнообразия, официально-деликатное «диакон». Для бо́льшего же, вероятно, эффекта, автор точно, с указанием даже месяцев и чисел обозначает важнейшие события из жизни о. Василия. Все эти приемы как будто имеют целью загипнотизировать читателя. Теперь перейдем к разбору рассказа.

Прежде всего, действительно ли так несчастен был о. Василий, как почему-то хочет представить это автор? Он хочет представить его исключительно и безмерно несчастным. Попробуем снять с рассказа тот мистический покров таинственного и ужасного, которым он так густо окутан, и посмотрим на жизнь о. Василия с обыкновенной, человеческой точки зрения. Сам же автор говорит, что о. Василий более шести лет был счастлив и благополучен с красивой, хорошей и любящей женой. А разве этого мало? Нет, это много, это очень много. Сколько было, есть и будет на свете людей, которые в своей жизни не смогут насчитать счастливых не только шести лет, но и шести дней. В частности, счастливая семейная жизнь – это такое великое и редкое благо, что его могут оценить лишь те слишком многочисленные супруги, которые его лишены. Как часто супружеская жизнь бывает лютой трагедией для кого-либо из супругов, – часто незримою, но от того не теряющей своего ужаса. Как часто, к несчастью, супруги превращаются в двух диких зверей, посаженных в одну клетку или скованных одной цепью, – и это до самой смерти. Ужасно для мужа пьянство жены, но бывает и гораздо хуже. И бывают, наоборот, лютые изверги мужья. Помним содержание одного взятого из жизни рассказа: там дьячок, у которого дочь была замужем и потом умерла, рассказывает потом, что он ясно видел, что дочь его лежала в гробу и была опущена в могилу живая; но он не воспрепятствовал ее погребению, потому что для нее лучше было это: лучше было быть зарытой живою в могилу, чем жизнь с извергом-мужем. Вот какая бывает иногда супружеская жизнь!

«В мире скорбни будете…» (Иоан. 16:38), – сказал Спаситель, и вся жизнь человеческая есть по бо́льшей части лишь исполнение этих непреложных слов. Говорить ли: о том, что жизнь всех истинных служителей Бога, не говоря уже о Самом Божественном Основателе христианства и Его Пречистой Матери, была, почти сплошным, единым страданием. И не священнику Василию Фивейскому было приходить в отчаяние от первого постигшего его несчастья. Напротив, как священник, он в особенности должен был помнить, что несчастия посылаются Богом как в наказание за грехи и вразумление, так и для испытания. В этом отношении хороший урок о. Василию дает крестьянин Семен Мосягин. На вопрос о. Василия, почему Бог ему не помогает, он просто и смиренно отвечает: «… стало быть не заслужил». И даже самый вопрос этот справедливо кажется Мосягину не нужным».

Рассказ вообще очень тщательно высчитывает все несчастия о. Василия, совсем почти не упоминая о том хорошем, что и ему доставалось на долю. Так уже в самом начале рассказа говорится, что о. Василий с юности нес тяжелое бремя печали, болезней и горя». Но кому хоть сколько-нибудь знакома тяжелая жизнь захолустного сельского духовенства, в особенности в прежнее время, его бедность, доходившая нередко до полного рабства; кому хоть сколько-нибудь известны те часто крайне тяжелые условия, в каких получало духовное юношество свое воспитание и образование («какой ценой поповичем священство достигается»), – тот и в приведенных словах о юности о. Василия не найдет ничего необычайного и исключительного.

Первое несчастие, которое постигло о. Василия, была гибель ребенка. Но много ли найдется семей, где не погибали бы дети – и от несчастных случаев и от различных скоротечных и жестоких болезней. Нет слов, – великое это несчастье, и не мало родителей всю жизнь не могут забыть смерти детей, в особенности если она была насильственная и жестокая: иногда вся жизнь опрокидывается, тем не менее люди остаются на своих местах и не считают себя безмерно и исключительно несчастными.

Изображение некоторых несчастий о. Василия производит даже почти комическое впечатление. Автор подробно и с таким же мистическим ужасом повествует читателю, что с той же роковой преднамеренно-таинственной силой все в доме о. Василия стало приходить в расстройство: пал откармливаемый на продажу двенадцати пудовый боров, работники ленились, грубили и не хотели жить, появилось много клопов и рваного белья, а по телу дочери Насти, пошли лишаи, и за стол никак не могли сесть все вместе. Да ведь и в хорошем хозяйстве бывают непредвиденные и неприятные, или даже несчастные случайности; что же удивительного в том, что в дом о. Василия все стало приходить в расстройство, когда сам о. Василий был занят только своим горем и, вопреки утверждению автора, что он «хворостинка за хворостинкой, песчинка за песчинкой трудолюбиво восстанавливал свой непрочный муравейник при большой дороге жизни», на все махнул рукой и запустил хозяйство, а у жены его, подверженной запою и страдавшей манией преследования, и подавно все валилось из рук, и даже комнаты оставались неприбранными. От грязи завелись тараканы и клопы, и пошли лишаи по грязному телу давно немытой девочки, и белье жена о. Василия не могла зачинить как следует, и за стол даже не могли сесть все в одно время, а работники, не видя хозяина в доме, ленились и грубили, и скот падал от недосмотра и плохого ухода. Что же во всем этом рокового и ужасного?

Слишком много совсем ненужного ужаса вложено в изображение идиота. Народ относится к таким гораздо проще и без всякого ужаса, называя их просто дурачками; и если идиот был зол, то известно, что такие вообще бывают злы. Все ужасы, которые идиот вносит в дом о. Василия и которыми в особенности мучается его жена, представляются излишними и беспричинными, если вспомнить, что от идиота можно было избавиться, отдав его на воспитание, и если бы о. Василий чересчур рано и сильно не опустился от своего горя, он, конечно, так бы и сделал. Не говорим уже о том, что к идиоту с течением времени можно было привыкнуть, и матери любят даже и уродов-детей, и боязнь матери собственного сына представляется точно также совершенно неестественно. И болезни жены о. Васлий мог бы помочь, если бы сразу и как следует принялся за ее лечение и употребил бы все меры, чтобы успокоить её и отвлечь от преследующих её мыслей. И то, что увидав свою жену в первый раз пьяною, о. Василий «понял, что это навсегда», – представляется неестественным и не вытекающим из предыдущего. Откуда у о. Василия могла явиться такая уверенность? Крайне преувеличенными кажутся и все выражения, говорящие об ужасных муках и «отчаянии без границ» жены о. Василия. Вообще во многих своих несчастьях о. Василий был виноват сам. В том же роде и другие ужасы.

Сам же автор говорит об исповедавшихся у о. Василия, что «у каждого из них страдания и скорби было столько, что хватило бы на десяток человеческих жизней», и «смысл каждой речи был страдание». А о Семене Мосягине: «казалось, что слезы не должны были высыхать на глазах этого человека, крики гнева и возмущения не должны были замирать на его устах»; а он был постоянно весел. И вообще безгранична область страдания, и очень много есть людей, гораздо более несчастных, чем был о. Василий.

Истинная причина всех несчастий о. Василия, по нашему мнению, заключалась совсем не в чрезмерности их, а в том, что сам о. Василий был слишком эгоист и, чрезмерно много думая о себе, слишком мало думал о других. Он слишком уж носился со своим горем и потому не предпринимал ничего для того, чтобы от него избавиться. «Существовала крохотная земля, и на ней жил один огромный о. Василий со своим огромным горем и огромными сомнениями, а других людей как будто не было совсем». «Среди людей он был одинок, как планета среди планет»; «среди людей, их дел и разговоров, о. Василий был так видимо обособлен, так непостижимо чужд всему, как если бы он не был человеком, а только движущейся оболочкой его… как будто он жил в другом мире, куда нет доступа никому» – так характеризует о. Василия сам автор. – «Я боюсь тебя, – говорит ему пьяная жена, – о чем ты думаешь? О чем ты постоянно думаешь, думаешь, думаешь?…» И потом «поняла она, что он одинок, – не принадлежит ей и никому – и ни она, и никто не может этого изменить. Если бы сошлись добрые и сильные люди со всего мира, обнимали его, говорили бы ему слова утешения и ласки – он остался бы также одинок». Вот истинная причина несчастий о. Василия – его эгоистическое одиночество. Если бы он любил людей, он не думал бы только о себе и о своем горе, он тогда видел бы и чужое горе и старался бы помогать ему, помогать хоть бы своим прихожанам и в этом находил бы утешение и облегчение своему горю; не говоря уже о том, что помогая другим, научился бы помогать и себе. Вследствие этого же эгоизма о. Василий и вообразил себя впоследствии избранником Божиим.

Теперь посмотрим, действительно ли о. Василий веровал «торжественно и просто?»

Не спорим, быть может, и торжественно веровал о. Василий; но что он веровал просто, с этим согласиться никак нельзя. Напротив, с самых же первых строк рассказа видно, что ни простоты, ни смирения в вере о. Василия не было, и что вера его, хотя он и был священник, да еще самый простой сельский священник, была вера слабая, лукавая, вера, вступающая в прю с Богом, вера – лишь при условии, чтобы все в жизни было хорошо и благополучно. Это вера интеллигента-скептика, а не вера христианина и тем более не вера простого и смиренного сельского священника.

В самом деле, что есть вера? Вера, по изъяснению св. апостола Павла, есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых» (Евр. 11:1). «То-есть – поясняет православный христианский катехизис – уверенность в невидимом как бы в видимом, в желаемом и ожидаемом, как бы в настоящем». – «Веровать в Бога – говорит в другом месте тот же катехизис – значит иметь живую уверенность о Его бытии, свойствах и действиях и всем сердцем принимать откровенное слово Его о спасении рода человческого». – «вера – учит философия – есть представление объекта, соединенное с чувством его реальности и выражающееся в соответственных ему стремлениях и актах». Но как бы ни определять веру, – в понятие ее непременно и неизбежно входит жизнь, поступки согласные с верой. Как бы и во что бы ни веровал человек, – если он верит действительно, а не воображает только, что верит, – он должен жить и поступать сообразно своей вере, – иначе его и нельзя назвать верующим. Если человек-христианин верит в Бога и, следовательно, верит в Его всемогущество, всеведение, правосудие и благость, то его вера должна сопровождаться с одной стороны смирением, преданностью и покорностью воле Божией и терпеливым и безропотным перенесением скорбей, посылаемых человеку Богом, – а с другой, как это будет яснее показано ниже, неотделима от христианской надежды и любви. Истинно верующий христианин поэтому не смутится, а тем более не придет в отчаяние, ни от каких житейских превратностей, ни от каких несчастий. Так действительно и поступали все истинные подвижники христианской веры и благочестия, но не так поступает о. Василий Фивейский. Мы уже пытались доказать, что несчастья о. Василия были вовсе не безмерны и в значительной степени могли быть избегнуты. Тем не менее, при первом же несчастии, постигшем о. Василия, он бежит в поле, и там из уст его вырывается «безумно похожий на вызов» вопль:

«Я – верю!».

Нужно ли говорить, что ни одному искренно и просто верующему, даже и не священнику, никогда не пришло бы в голову такое театральное и совершенно ненужное исповедание веры. Дело в действительности здесь в том, что вера о. Василия, хотя это и странно в простом сельском священнике, была до того слаба, что поколебалась при первом же испытании: и, сознавая это, о. Василий хотел таким необычным и торжественным подтверждением веры отогнать свои сомнения и, так сказать, загипнотизировать самого себя. «Точно кому-то возражал, кого-то страстно убеждая и предостерегая, он снова повторяет:

«Я – верю!»

Еще с большею торжественностью и театральностью повторяет о. Василий эти слова при следующем постигшем его испытании – рождении идиота. Еще дальше, «за много верст от жилья», убегает в этот раз о. Василий, и уже не громкий, а «надломленный, придушенный и глухой, как стон самой великой бесприютности», прозвучал не то молитвенный, не то угрожающий и предостерегающий голос его:

«Я – верю!»

Уже по этим двум случаям можно ожидать, что при дальнейших толчках судьбы или, лучше сказать, при дальнейших испытаниях вера о. Василия еще более ослабеет, а, может быть, даже и совсем исчезнет. И, действительно, после покушения жены о. Василия на свою жизнь, он, «огромный и страшный в своем отчаянии», поднимая к небу сжатый кулак, кричит пронзительно и исступленно:

– И ты терпишь это! Терпишь! Так вот же»…

Дальше говорить ему не дает жена. Разве это простая вера?

« – Ты в Бога не веришь» – еще раньше говорит ему жена в припадке пьяной откровенности.

Наконец, пришел неизбежный момент, когда растерявшийся при ближайшем знакомстве с людскими страданиями и горем о. Василий совсем потерял веру – так, по крайней мере, подумал он сам. Но последний удар судьбы – пожар дома и страшная смерть жены – произвели в нем новый, обратный уже переворот, и о. Василий возомнил, что потому он и был так несчастен, что был избран – избран на великое дело, пока еще ему неведомое, – может быть, даже на чудо, и от чрезмерного отчаяния перешел к столь же неумеренной радости. И при отпевании Семена Мосягина он решает, что наступил этот момент, – момент, когда его небесное избранничество должно быть явлено пред всеми, и требует от Бога чуда. Но чуда не происходит. Вот тут-то в истинном виде и обнаруживается «вера» о. Василия. Обманутый в своих чрезмерных ожиданиях, в безумии и исступлении о. Василий кричит:

"Так зачем же я верил?» – И дерзко и безумно вызывает Бога.

В этом последнем диком вопле о. Василий сказался весь, со всей своей верой. У него не было настоящей веры. У него не было и тени смирения и преданности воле Божией великого ветхозаветного страдальца Иова. Он хотел лишь святотатственно заключить договор с Богом и соглашался веровать в Бога лишь под условием, что Бог сделает его Своим избранником и чудотворцем, Это та вера, которую Спаситель в притче о Сеятеле уподобил семени, упавшему на камень (Матф. 13:20, 21). Странно лишь, что священник и в последнее время так ревностно читавший Евангелие, и без того ему уже известное, о. Василий совершенно забыл, что Бог не творит чудес по требованию человека, и нельзя требовать от Бога чуда, потому что такое требование означает неверие и отсутствие преданности и покорности воле Божией и потому не угодно Богу, и Спаситель осудил и называл лукавыми и грешными требовавших от Него чуда (Матф. 19:39; 16:4; Лук. 11:29). Он забыл, что Бог творит чудеса только тогда, когда Сам находит их нужными – для утверждения истинной веры и для помощи страждущему человечеству. Он забыл также, что никто из великих христианских подвижников и чудотворцев не требовал от Бога чуда и не рекламировал себя чудотворцем, и великие христианские чудотворцы становились такими по чрезвычайной благодати Божией, данной им за веру и святую жизнь, и тогда чудеса совершались ими, или, вернее, через них, так же легко и свободно, как дыхание и слова из уст человека, без малейшего напряжения, без всякой аффектации и искусственности обстановки. Да чудо и не есть самое важное и великое в христианстве. Апостол Павел пишет, что любовь выше даже великих чудес (1Кор. 19:9, 8). И проповедуя христианство, апостолы старались действовать прежде всего словом и убеждением, а не чудесами.

А если вера о. Василия была не настоящая, но слабая, искусственная и лукавая, то она и должна была, естественно и неизбежно, потерпеть крушение. Истинная же вера, смиренномудрая и твердая, так же далекая от веры о. Василия, как день от ночи, никогда не потерпит крушения, – хотя бы все силы ада ополчились на нее.

Такова была вера о. Василия. Посмотрим теперь, какова была его жизнь. Истинная вера всегда сопровождается с одной стороны смирением и терпением, а с другой – неотделима от христианской надежды и любви. Много ли было смирения и терпения у о. Василия, – мы уже видели. Иов говорил: «Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!» (Иов. 1:21); а о. Василий поднимает кулаки к небу. Даже молящимся не видим его в первой половине рассказа. После смерти жены, о. Василий, напротив, весь уходит в молитву, но в это время он находится уже в состоянии исступления, близкого к помешательству, хотя и раньше его несомненно нельзя было назвать нормальным и здоровым человеком. В это же время он налагает на себя строгий пост, чего опять-таки мы совсем не видим раньше в рассказе.

Истинной вере всегда сопутствует и от нее неотделима христианская надежда. Верующий твердо убежден, что он не будет оставлен Богом, и – чтобы с ним ни случилось, какие бы тяжкие испытания и несчастья ни выпали на его долю, он все же верит, что Господь допускает и попускает их или в наказание за грехи, или как испытание его веры, или для каких-либо особых целей, правда, ему пока неизвестных, но всегда благих и премудрых. Поэтому как от собственных страданий и несчастий он никогда не придет в отчаяние (совершенно несовместимое с христианскою надеждой, а, следовательно, и верою), так и чужие страдания, как бы велики и безмерны они ни были или, по крайней мере, казались, найдет в себе силы примирить с премудростью и благостью Божией, и никогда не вырвется из груди его крик возмущения и озлобления против Бога, как у о. Василия Фивейского. Нужно ли говорить, что такому человеку, исполненному доверия и преданности воле Божией, никогда не будет свойственно чувство бесприютности и безмерного одиночества, которые так угнетают о. Василия почти всю его жизнь. О. Василий, напротив, приходит в полное отчаяние, когда впервые близко знакомится с человеческим горем, и правда жизни кажется ему жестокой и беспощадной и заключается для него лишь в том, что «ни откуда нет человеку помощи›. И не удивительно, что идя в церковь, он чувствует себя как самый ужасный злодей, ведомый «на позорную и страшную казнь».

А нет надежды у о. Василия не только потому, что нет у него живой, настоящей веры, но и потому, что нет у него и любви. Мы уже видели, насколько он был эгоистичен. Во всем рассказе упоминается только об одном добром деле, сделанном о. Василием, да и то мимоходом и притом уже после смерти жены, когда он уже чувствовал себя избранником Божиим, – именно об определении голодного Мосягина в работники в старосте Ивану Порфирьевичу. Да еще упоминается о молитве, опять-таки в этот последний период его жизни, – о жене и детях умершего Мосягина и о нем самом и о природе и людях, жаждущих дождя. И у о. Василия действительно нет любви ни к кому, даже к жене и детям. «Я никого не люблю» – говорит он дочери Насте. Когда в первый раз увидел он пьяной свою жену и почему-то «понял, что это навсегда», «он захохотал тихим бессмысленным хохотком и долго смеялся, отвернувшись от горько плачущей жены и фыркал в руку исподтишка, как школьник». И не только идиота, но и дочь Настю он нисколько не любит, что та ясно замечает, и, когда уединяется после смерти жены, – прежде всего торопится отослать от себя Настю, «боясь, что укрепится в сердце его родительская любовь и многое отнимет у людей», хотя и за это время о. Василий ничего не дал им. Правда, он оставляет у себя идиота, но только потому, чтобы жизнью с ним усугубить свой подвиг, и не стесняется мучить его, все же ребенка, голодом.

Упоминается в рассказе и о «злых мыслях» о. Василия и о «злом и неправдивом» выражении его лица, и о зависти о. Василия, и о том, что «иногда по целым дням он не мог думать ни о чем другом, кроме старосты, его жены, его детей и богатства». Что нравственный облик о. Василия не внушал уважения окружавшим, видно и из того, что когда дьякон, убеждая старосту оказывать уважение к о. Василию, сравнивает его с многострадальным Иовом, – староста без стеснения обрывает дьякона:

– «Нечего рассказывать, и сами знаем. Так – то Иов, праведник, святой человек, а это кто? Какая у него праведность? Ты, дьякон, лучше другое вспомни: Бог шельму метит. Тоже не без ума пословица сложена».

Поэтому и случилось то, что когда о. Василий случайно обратил, на исповеди, внимание на чужое горе, он прежде всего отнесся к нему с холодным и суровым любопытством. Ему хотелось только выведать глубину человеческого горя. Он «жадно искал новых лиц и новых речей… Каждого из исповедников он держал на исповеди по целым часам и допрашивал пытливо, настойчиво, забираясь в самые заповедные уголки души, куда сам человек заглядывает редко и со страхом. Он не знал, чего ищет и безжалостно переворачивал все, на чем держится и чем живет душа. В вопросах своих он был безжалостен и бесстыден, и страха не знала его родившаяся мысль». Но когда он познал силу и глубину чужих страданий, то был до того оглушен и подавлен ими, что совершенно потерялся. Доселе он думал лишь о себе одном, – думал, вероятно, что он несчастнее всех в мире, и не интересовался чужим горем; но когда обратил, наконец, внимание на чужие страдания, то при слабых его вере, надежде и любви, ему показалось, что весь мир принес ему свои страдания и весь мир ждет от него помощи.

И у него не нашлось слова утешения и веры для этих людей, и правда жизни показалась ему во тьме неверия и отчаяния, и даже не пытаясь помочь (а он мог помочь), он постыдно изнемог и стал отрекаться от Бога. И это в маленьком, захолустном сельском приходе! Что же было бы с о. Василием, если бы он был священником в большом городе, где страсти и страдания интенсивнее, и жизнь несравненно сложнее и злее, и житейские коллизии бывают нередко прямо ужасны. Сначала с холодным и суровым любопытством, потом с гневом и отчаянием и невыносимым страданием, копается он в чужих страданиях, желая измерить глубину их, в остальное же время уединяется ото всех. Люди ждали от него участия, сочувствия и ласки, сердечной теплоты, облегчения страданий, чтобы он пригрел их, как пригрел в саду цыпленка, и никто не получил этого от него.

Не так веровали и терпели истинные подвижники веры и благочестия. Был у нас на Руси, между множеством других, человек, о котором действительно можно сказать, что он «нес тяжкое бремя печали, болезней и горя» и притом не с юности только, но даже с самых пеленок. Это был святитель Тихон Задонский. Еще маленьким ребенком остался он после смерти отца, беднейшего сельского дьячка Валдайского уезда Новгородской губернии, с братьями и сестрами, – на руках занявшего место отца старшего брата, такого же беднейшего дьячка. Бедность в семье доходила до того, что у детей не только не было обуви, но нередко не бывало и хлеба, и тогда малолетний Тимофей (так звали в миру святителя Тихона), из-за хлеба, целый день работал у какого-нибудь крестьянина. Мать Тимофея, не стерпев такой бедности, задумала было отдать его к ямщику и однажды, в отсутствие старшего сына, уже повела было Тимофея туда, но сын, вернувшись домой и узнав обо всем, догнал мать и, став перед нею на колени, умолял ее не делать этого, обещая выучить брата, хотя бы для этого ему самому пришлось идти с сумою по миру.

Поступив в новгородское духовное училище, Тимофей нанимался у огородников копать гряды и на вырученные деньги покупал себе хлеб и копеечную свечу, с которою по вечерам и по ночам за печкой (лучшего угла иметь он был не в состоянии) учил уроки. А богатые товарищи насмехались над ним и, навязав на веревочку лапоть, махали им перед ним, как кадилом, припевал: «… величаем тя!» Когда Тихон сделался викарным епископом в той же Новгородской епархии, к нему пришла его сестра, проживавшая в Новгороде.

Бедная женщина жила в такой ужасной нужде и от лишений и горя сделалась такой забитой, что никак не могла осмелиться войти в комнаты святителя ‹Не чаяли мы никак и до такого-то счастья дожить – говорила она – чтобы хоть дьячком-то тебя увидать». Святитель покоил сестру, но не долго прожила она и через месяц скончалась. Отпевал ее сам святитель. Итак, ярко вспомнилась ему вся скорбная жизнь этой несчастной женщины, вся та бездна нищеты, лишений, унижений, болезней и горя, которую пришлось ей вынести, что от великой жалости святитель Тихон проплакал всю службу. Тем не менее он не требовал от Бога чуда воскресения своей сестры из мертвых и не только не возроптал на Бога, равно как никогда не роптал и после, но, напротив, вся жизнь его была восторженной благоговейной жертвой Богу. Так поступали, веровали и терпли все истинные подвижники веры и благочестия.

Такие люди и не уединялись от людей и их страданий (уединялись они только от мирской суеты и людского нечестия и греха) и не терялись при виде чужих страданий. Живая, всепроникающая, чуждая всяких искусственных возбуждений, вера и искренняя любовь к Богу и людям создавали в них такую высокую настроенность и такой светлый взгляд на жизнь, что никакое зло не могло смутить их. И не казалась им ужасной и жестокой правда жизни и не говорили они, что нет ни откуда человеку помощи. Кто больше преподобного Серафима видел людских слез и горя, кто больше него слышал людских вздохов и жалоб. Однако он всегда был светел и умел утешать приходивших к нему. Так же светел всегда и о. Иоанн Кронштадтский. И не терялся он при виде чужих слез и страданий, и не говорил, что нет ни откуда человеку помощи, и не чувствовал себя преступником и злодеем. Так же поступали и святитель Тихон Задонский и великие оптинские старцы Амвросий и Макарий и многие другие, так же поступал и старец Зосима, как говорят, списанный Достоевским с одного известного киевского подвижника. А были они такими от того, что так жива и тверда была их вера, и такой пламенной любовью возлюбили они Бога и своих ближних, что сумели раздавить в себе человеческий эгоизм во всех его проявлениях, и через призму веры, смирения и любви им открылась блистающая небесными лучами истинная правда жизни – не в виде безнадежности и отчаяния, как несчастному Василию Фивейскому, а в виде все примиряющей премудрости, благости и любви Божией.

Но даже и помимо столь высоких образцов веры и благочестия, о. Василий не выдерживает сравнения даже с литературными типами – типами представителей, и не одних только лучших, даже инославного духовенства. В этом отношении особенно интересен и до некоторой степени близок к о. Василию один такой тип.

На берегу одного из фиордов Северной Норвегии, среди дикой и суровой, грозящей постоянными обвалами и наводнениями полярной природы, живет пастор Адольф Занг, человек полный веры, самоотвержения и любви, христианин и идеалист в полном смысле этого слова, всего себя отдавший на служение ближним. От него веет чем-то неземным. Всегда он светел и «… сияет праздничной радостью. Круглый год для него воскресенье». Сердце его так чисто, что ни в одном человеке он не хочет видеть дурного. По первому зову больного, он в утлом челноке, в бурю, едет через море или отправляется в горы в самую ужасную метель. Прежде богатый человек, он, вследствие своего бескорыстия и милосердия, становится почти нищим. Имя его пользуется громкой славою, и нет человека в стране, который бы его не знал, так как Занг – великий чудотворец. О ком бы он ни помолился с верою, – лишь бы только сам больной был верующий и мог молиться вместе с ним, – тот выздоравливает. Он совершает чудеса даже заочно и исцеляет даже таких больных, которые кажутся уже умершими. Но творя такие великие чудеса, он не может однако исцелить собственной своей жены Клары, которая страшным недугом уже несколько лет прикована к постели и уже целых полтора месяца не может заснуть. И это потому, что у Клары почти нет веры, хотя их супружеская жизнь – идеальна и безупречна. Ей только становится гораздо легче, и исчезают ее мучительные и ужасные припадки, когда Занг входит в ее комнату. Видя, что веры и молитвы его одного недостаточно для исцеления жены, Занг вызывает детей, которые воспитывались далеко, чтобы соединенною верою и молитвою поднять жену почти со смертного одра. Но оказывается, что и дети Занга уже потеряли веру. Занг однако не смущается этим и объявляет жене и детям, что чувствует в себе особенное присутствие благодатной силы и уходит в церковь молиться за жену и перед молитвой сам будет благовестить в колокол. «И я не выйду из церкви – говорит он детям – пока не приму из рук Творца сон для вашей матери, а после сна исцеление». Занг уходит, и вскоре раздается благовест. И при первом ударе колокола Клара мгновенно засыпает крепким и спокойным сном. Вдруг разражается ужасная буря; от страшных ударов грома дрожит дом Занга, и гора внезапно валится прямо на церковь. Но буря утихает, и слышится, по-прежнему, звон колокола: у самой церкви обвал свертывает в сторону, и церковь остается невредимою, а Клара продолжает спать. В самом начале службы исцеляется тяжко больной, которого принесли к церкви.

Уже целые сутки молится и поет в церкви Занг. Клара продолжает спать. Массы народа собрались около церкви и молятся вместе с Зангом, хотя он этого и не видит; приезжает даже епископ с несколькими пасторами, чтобы видеть чудо; появляются ранее исцеленные Зангом и выражают уверенность, что чудо совершится. К детям Занга почти готова вернуться вера, но им чего-то неизъяснимо страшно. Вдруг из своей комнаты, вся в белом, показывается Клара, устремив взор и протягивая руки к церкви, из которой слышится пение Занга. В эту же минуту на встречу жене, весь освещенный солнечным светом, с пением «аллилуя», повторяемым могучим пением ликующей многотысячной толпы, входит в комнату Занг и обнимает жену. Все присутствующие опускаются на колена. «О, как ты сиял… когда вошел сюда… о, возлюбленный» – говорит Клара, и вдруг… голова ее поникает, руки падают, и все тело опускается… Пораженный и растерянный Занг кладет ей руку на сердце и говорит с изумлением как ребенок: «Но ведь это не то?» – Потом внимательно смотрит ей в лицо, повторяя: «Но это ведь не то?… Или же?… Или же?...» схватывается за сердце и падает мертвым.

Это – содержание первой части драмы Бьернсона «Свыше нашей силы». Невольно бросается в глаза странное сходство ее с разбираемым нами рассказом г. Андреева. Трудно решить, имела ли эта драма влияние на рассказ г. Андреева, но нельзя не видеть, оставаясь, конечно, на точке зрения драмы, очевидного превосходства Занга над о. Фивейским. Такой человек, как Занг, не испугался бы несчастий, которые выпали на долю о. Василия, не растерялся бы и при виде чужих страданий и несомненно имел гораздо большее нравственное основание просить Бога о чуде, которое притом же и не было таким великим, какого требовал у Бога о. Василий. Кстати заметим, – повторяем, что мы судим с точки зрения драмы, – что у Бьернсона, и на самом деле совершается чудо: безболезненная, мирная одновременная кончина обоих супругов Занг.

В иностранной литературе и вообще можно найти весьма немало типов сильных духом и доблестных духовных лиц, у которых многому мог бы поучиться о. Василий Фивейский и в сравнении с которыми он кажется ничтожным и жалким. Не говоря уже о таких писателях, как, напр., Рене Базен, – даже у Бурже, Ренана, Мопасана и Золя мы находим типы духовных лиц или прямо высокой мудрости и доблести или, по крайней мере, сильной и непреклонной воли и людей идеи, хотя бы и фанатиков, как, напр. патер Тобьяк в «Жизни» Мопасана, аббат Фожа в «Завоевании Плассана» Золя или в некоторых рассказах Ренана. И в этом отношении трудно забыть титанический образ пастора Карльтона в романе Хорнунга «Peccavi» («Согреших›) и до некоторой степени подобный ему тип пастора Герланда в романе Поленца «Деревенский священник».

Итак, о чем же говорит нам рассказ г. Андреева? Действительно ли вера не может помочь нам, и «нет спасения человеку ни откуда?» Нет. Что такая вера, какую имел о. Василий Фивейский, оказывается бессильной, что дерзкое требование им чуда у Бога осталось без ответа – это и не могло быть иначе. Но что истинная и живая вера не такова и что истинно верующий христианин никогда не будет требовать у Бога чуда – это мы уже видели.

Скажем теперь вкратце, в чем жизненная трагедия супругов Фивейских и отчего они погибли? Они погибли оттого, что были слишком мало жизнеспособны и одиноки, а одиноки они были оттого, что были слишком эгоисты. При первом же ударе судьбы они опустили руки и углубились в бесконечное любование своим горем, как будто кроме них не было на свете ни людей, ни горя. А когда как-то случайно пришлось о. Василию познакомиться с чужим горем, то он, не умевший сладить и со своим собственным, и совсем потерялся и впал в отчаяние и озлобление. А потом, под влиянием последней беды, впал в другую крайность и дерзко стал требовать у Бога чуда и, не получив требуемого, стал богохульствовать и погиб – погиб не мирной смертью преданного Богу Занга, а ужасной смертью богохульника. О. Василий, в сущности погиб от того же эгоистического одиночества, от которого погиб и Керженцев. Искусственно уединив себя от людей, их радостей, страданий и упований, Керженцев мнил свою мысль царицей вселенной. Но когда эта царица-мысль постыдно изменила ему и насмеялась над ним, он, как и о. Василий Фивейский, потерял почву под ногами. В это время из-за плотной завесы, которой он отгородил себя от мира, перед ним на минуту мелькнула мысль о Боге, Его правде и любви, мелькнули теплые впечатления этого мира, вызывавшие на жалость, любовь и снисхождение, и он думал было ухватиться за эти впечатления; но так как душою и сердцем он был уже мертв, то и спасения ему быть уже не могло. В жизни эгоизм, разумеется, далеко не всегда ведет к гибели (физической, конечно – к нравственной он ведет безусловно), но бывают обстоятельства, при которых и в жизни он становится гибельным.

И нисколько не отрицая вообще талантливости рассказа, мы должны однако же сказать, что тип о. Василия Фивейского есть тип уродливый и до крайности неправдоподобный. Такие типы среди духовенства и в особенности сельского, могут встретиться разве только лишь как редкое исключение, как бывают люди с двумя сердцами или двумя желудками, – но и только.

Нам остается лишь сказать, действительно ли сочинения Леонида Андреева и в особенности разбираемый рассказ есть крик неверующего отчаяния и безнадежного пессимизма, как утверждают некоторые из его критиков. Действительно ли этот писатель избегает солнца и радости и предпочитает темноту, бурю и вьюгу; действительно ли он старается показать крайнее ничтожество и бессилие человека со всеми самыми лучшими его стремлениями и идеалами и хочет провозгласить смертный приговор жизни и вере (недаром героем рассказа взят священник, и притом самый простой смиренный сельский священник). Не принимая на себя разрешения этих вопросов, мы думаем, однако, что в некоторых местах сочинение г. Андреева заметны искание Бога и жажды веры, и надежда на лучшее будущее. Пожелаем же ему развивать свой талант именно в этом благом направлении.

* * *

1

Даже фамилия героя этого рассказа – Керженцев – соответствует фамилии Раскольникова: Керженец – один из главных раскольничьих центров 18-го столетия».


Источник: Мнимое «Крушение веры» в рассказе Леонида Андреева «Жизнь Василия Фивейского» / [Соч.] свящ. Н.А. Колосова. - Москва: Унив. тип., 1905. - 31 с.

Комментарии для сайта Cackle