Алексей Степанович Хомяков

Источник

(Историко-психологический очерк)1

1-го мая 1904-го года исполнилось 100 лет со дна рождения Алексея Степановича Хомякова. Не по мотивам досужего историка, охотно стирающего пыль веков со всякой давно забытой гробницы, не в качестве и любителя – психолога, с интересом всматривающегося в духовный рост всякой личности, я стараюсь воспроизвести пред читателем образ Алексея Степановича Хомякова. Интересы специального знания мне в данном случае чужды. Вспомнить личность, родившуюся 100 лет тому назад, вспомнить ее живые чувства и думы меня побуждают вопросы и нужды современной жизни. Мысли, продуманные в свое время Алексеем Степановичем, могут помочь нам разрешить вопросы, которые и в настоящую минуту не менее настоятельно требуют себе разрешения. Дело Хомякова, его взгляды еще не стерты временем, они не сделались еще исключительным достоянием архива; напротив, в настоящую минуту его слово может встретить даже более горячий и более разумный отклик, чем в свое время.

Хомяков первый открыл положительные начала русской жизни, уяснил их и поставил пред мыслящим сознанием в качестве живых начал.

Память же о таких лицах, которые умели отыскать действительные, истинные начала созидающие жизнь, отыскать положительные семена жизни среди всевозможных наслоений и наростов, под которыми они скрываются в повседневной житейской сутолоке, выделить их и поставить отчетливо перед разумным сознанием людей – память о таких лицах навсегда должна остаться в народе живой; эти лица всегда будут производить благое верное влияние.

Каждый человек, старающийся жить осмысленно, – рано или поздно, – но всегда неизбежно сталкивается с действительной жизнью и ее обычным течением; и это столкновение во многих случаях завершается полным банкротством со стороны человека, нередко человека, богато одаренного и много, по-видимому, обещавшего. Замечая несоответствие действительной жизни своим идеальным стремлениям, человек начинает видеть в ней одни отрицательный явления, одни уродливости, и эти уродливости своей массой, своим бесчисленным количеством давят его; он не находит для себя здоровой атмосферы и вследствие этого гибнет. А между тем действительная жизнь таила в себе положительные зародыши, воспринявши которые, он мог бы развиться и усовершенствоваться, гибнет, следовательно потому, что не обладал более чуткой душой и более острым зрением. Такое явление может произойти даже с очень талантливою личностью. Вот почему такие лица, как Хомяков, остаются в качестве руководителей долгое время, и с каждым поколением их образ все более и более растет, их слово становится более живым и могучим, их думы и их вопросы более родственными их отдаленным потомкам, чем их современности.

Конец первой половины и начало второй прошедшего столетия занимает литературная деятельность Алексея Степановича 2. Это время навсегда останется в истории самосознания русского народа знаменательной эпохой.

Только что прозвучала, чаруя все русское общество, художественная песня А. С. Пушкина. Как веяние весны, она лилась свободно, легко, игриво; это была песня начинающейся жизни только что пробудившейся от долголетней зимней спячки. Бодрая, свежая, гармоничная, очаровательная даже в своих наивностях, как сама юность, она в звучных аккордах изливала свое торжество, славила радость жизни, свет солнца. В ней чувствовалось, что «с улыбкой ясною природа сквозь сон встречала утро года». Гений русского народа пробудился; обнаружилось его внутреннее богатство, его глубокая чуткость к гармонии, к идеальной красоте. Между тем повседневная действительность представляла более, чем ужасный вид. Достаточно вспомнить, что в это время Россия была еще крепостнической страной, что дух крепостничества отравлял всю ее жизнь, чтобы понять, как глубоко должен был быть оскорблен такой действительностью гений народа, отразившийся в поэзии Пушкина, как он должен был быть стеснен в своем развитии, и как тяжелы должны были быть его страдания. Понятно, как должно было это отозваться на духовном развитии русских людей. Две личности из этой эпохи выступают, как характерные и в высшей степени любопытные примеры того гибельного следствия, которое производило отсутствие сознания живых начал русской жизни на нормальный расцвет талантливых, богато одаренных от природы натур.

Это – Гоголь и Герцен. Первый не мог оторваться от родной почвы; его художественный талант, как он отразился в «Вечерах близ Диканьки», крепко соединял его с русской душой, с сердцем русского человека; он инстинктивно чувствовал здесь что-то дорогое, великое и в высшей степени сильное. Вспомним его обращение к Руси. «Русь! Русь! Вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу. Бедно, разбросано и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства... Открыто, пустынно и ровно все в тебе... Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается в ушах немолчно твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и широте твоей от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Kaкие звуки болезненно лобзают и стремятся в душу и вьются около моего сердца?... Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться, пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь в глубине моей; неестественной властью осветились мои очи... У, какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!» Но он не мог пробить своим взором всю ту массу лжи, низости и самой обидной глупости, которая глубоким слоем обволакивала ценное, жизненное ядро русской жизни. Все Сквозники-Дмухановские, Чичиковы, Коробочки, Плюшкины, Ноздревы беспорядочной, шумной толпой теснились перед его воспаленным сознанием; они нагло смеялись над ним. Их были тысячи, они были – сила; он был один, он чувствовал свою слабость пред этой наглой толпой и ему мелькало в перспективе – или убаюкивать себя разгулом мечты и не считающейся с действительностью фантазии (это ему, автору Ревизора), или заняться перепиской изречений прописной морали ( – ему – великому Гоголю).

Гоголь затих, его талант замер. Не один раз, несомненно, из его груди исторгался тот раздирающей душу вопль, который он вложил в уста своему сумасшедшему: матушка, спаси своего несчастного сына! Всем известна трагическая фигура этого великого поэта, сжигающего 2-й том Мертвых душ. Что бы ни говорили досужие невропатологи и психиатры или те из историков литературы, которые любят освещать явления попавшимися под руку анекдотами, всякий, вдумавшийся серьезно в ход развития Гоголя, придет необходимо к тому убеждению, что это живая, чуткая и богато одаренная личность замерла потому, что не могла увидать в жизни положительных, ценных явлений; жить же со смехом, а особенно смехом, соединяющимся с горькими слезами, безусловно невозможно.

Герцен пошел по другой дороге. Он не был поэтом; это был отвлеченный мыслитель, поэтому он менее чем Гоголь, чувствовал своим собственным сердцем, необходимость держаться родной почвы... Художник своим непосредственным чувством понимает, что народ нечто целое, органическое, имеющее всегда своеобразную характерную физиономию, что поэтому его жизнь нельзя изменить, чисто внешними средствами. Отвлеченному же мыслителю это не так видно 3. Вследствие этого Герцен, замечая недостатки современной жизни, отказался от родной почвы и обратился к западу, чтобы там найти источник живой воды; там формы жизни представлялись более разумными, и жизнь поэтому, более светлой. Но чем долее он жил на Западе, чем глубже вникал в жизнь западных народов, тем сильнее начинал сознавать, что формы жизни сами по себе ничто, что они лишь служат проявлением особого начала, особого духа. Но это начало, этот дух – бесконечно далек от сердца русского человека. Он не может быть им удовлетворен, да он и не заключает в себе плодотворного зародыша, способного к развитию.

«Нам дома скверно, говорил он, ознакомившись с западной жизнью. Глаза постоянно обращены на дверь, запертую, и которая открывается понемногу и изредка. Ехать за границу мечта всякого порядочного человека. Мы стремимся видеть, осязать мир, знакомый нам изучением, которого великолепный и величавый фасад, сложившийся веками, в малолетстве поражал нас… Русский вырывается за границу в каком-то опьянении – сердце настежь, язык развязан – прусский жандарм в Лауцагене нам кажется человеком, Кенигсберг – свободным городом. Мы видели и уважали этот мир заочно, мы входим в него с некоторым смущением, мы с уважением попираем почву, на которой совершалась великая борьба независимости и человеческих прав.

Сначала все кажется хорошо и притом так, как мы ожидали; потом мало-помалу мы начинаем что-то не узнавать, на что-то сердиться, нам недостает пространства шири, воздуха, нам просто неловко; со стыдом прячем мы это открыто, ломаем прямое и откровенное чувство и прикидываемся закоснелыми европейцами – это не удается... Дело в том, что мы являемся в Европу со своим собственным идеалом и с верой в него. Мы знаем Европу книжно, литературно, по ее праздничной одежде, по очищенным перегнанным отвлеченностям, по всплывшим и отстоявшимся мыслям, по вопросам, занимающим верхний слой жизни, по исключительным событиям, в которых она не похожа на себя. Все это вместе составляет светлую четверть европейской жизни. Жизнь темных трех четвертей не видная издали, вблизи она постоянно перед глазами».

«На челе блестящей европейской цивилизации Герцен прочел выжженную надпись, ее «менетекелъ», и эта надпись «мещанство». «Вся нравственность (на Западе), говорил он, свелась на то, что неимущий должен всеми средствами приобретать, а имущий хранить и увеличивать свою собственность; флаг, который поднимают на рынке для открытия торга, стал хоругвью нового общества. Человек de facto сделался принадлежностью собственности; жизнь свелась на постоянную борьбу из-за денег». «Евангелие (этой жизни) коротко: «наживайся, умножай свой доход, как песок морской, пользуйся, злоупотребляй своим денежным и нравственным капиталом, и ты сыто и почетно достигнешь долголетия, женишь своих детей и оставишь по себе хорошую память». Такова общая атмосфера европейской жизни. Она тяжелее и невыносимее там, где современное западное состояние наиболее развито, там, где оно вернее своим началам, где оно богаче, образованнее, где промышленнее. И вот отчего где-нибудь в Италии или даже в Испании не так невыносимо жить, как в Англии или во Франции... и вот отчего горная, бедная Швейцария – единственный клочок Европы, в который можно удалиться с миром».

Вот какие мысли и чувствования пережил Герцен, столкнувшись лицом к лицу с западной жизнью, ознакомившись с ней не книжно, а на деле. Герцен пришел к убеждению, что нужно искать истины не на Западе. Но, нет уже сил вновь собираться в дорогу. Прежняя вера рушилась, былое увлечение погасло печально. Увлечься вновь? но уже голову разукрасили седины. Да и плодотворно ли увлечение, когда иссяк пыл в крови? Герцен затих в равнодушном отрицании истины. В нем осталась лишь одна глубокая, мучительная тоска по утраченным идеалам, по разбившимся верованиям. «Я уже не жду ничего, говорил он впоследствии; ничто, после виденного и испытанного мною, не удивит и не обрадует глубоко; удивление и радость обузданы воспоминаниями былого, страхом будущего. Почти все стало мне безразлично, и я равно не желаю ни завтра умереть, ни очень долго жить; пускай себе конец придет так же случайно и бессмысленно, как начало. А ведь, я нашел все, чего искал, даже признание со стороны старого себядовольного мира – да рядом с этим утрату всех своих верований, всех благ... Много раз в минуты отчаяния и слабости, когда горечь переполняла меру, когда я сомневался в самом себе, в последнем, в остальном – приходили мне в голову слова: зачем я не взял ружье и не остался за баррикадой? Невзначай сраженный пулей, я унес бы с собой в могилу еще два–три верования... Что же, наконец, все это штука? Все заветное, что мы любили, к чему стремились, чему жертвовали. Жизнь обманула, история обманула в свою пользу, ей нужны для закваски сумасшедшие».

Порой в его тоскующее сердце нисходила вера, и его колокол, вздымаясь, звучал. «Я верю, говорил он, в способность русского народа, я вижу по всходам, какой может быть урожай, я вижу в бедных, подавленных проявлениях его жизни – неосознанное им средство к тому общественному идеалу, до которого сознательно достигла человеческая мысль»; но больное, измученное сердце уже не могло открыть истинной основы, жизни русского человека. Герцен верил в Россию лишь потому, что в ней всеми правдами и неправдами сохранилась поземельная община и признание права всех на землю 4.

Это отсутствие сознания подлинных начал русской жизни, столь гибельно отражавшееся на развитии даже талантливых людей, и было восполнено Алексеем Степановичем Хомяковым.

Вот его историческое значение, значение, признанное за ним самим Герценом (в некрологе Хомякова)… Он первый пробил своим взором твердую кору лжи и глупости, облегавшую плотно действительность русской жизни, и увидал тот свет, который озаряет душу русского человека, питает ее, вдохновляет к работе; он первый усмотрел то органическое начало русской жизни, которое, как поток, по временам серебристой лентой извивается среди цветущей равнины, порой скрывается из виду и течет там, глубоко под земной корой, но который никогда не пересыхает, да и не может иссякнуть. Вот как он говорит в одном из своих стихотворений об этом:

В твоей груди, моя Россия,

Есть также тихий, светлый ключ;

Он также воды льет живые,

Сокрыт, безвестен, но могуч.

Не возмутят людские страсти

Его кристальной глубины,

Как прежде холод чуждой власти

Не заковал его волны.

И он течет неиссякаем,

Как тайна жизни, невидим,

И чист, и миру чужд, и знаем

Лишь Богу, да Его святым.

(Ключ).

Этим началом, питающим и озаряющим русскую жизнь, является, по учению Алексея Степановича, вера русского народа – православная, христианская вера. Она –залог будущности России, ее величия и мощи; она, постепенно проникая в сознание народа, реформирует его жизнь и ведет ее к лучшему. Все шатания, все нестроения, наблюдаемые в русской жизни, происходят от недостаточного, неполного и несовершенного проникновения в народное сознание этого начала. «Если можно характеризовать то, что я считаю нашей общей болезнью, писал Алексей Степановича графине Блудовой, – я бы ее назвал усыплением совести во всех. Иногда она и просыпается, но почти всегда спросонок не туда пойдет, куда следует». Эта вера, как основа русской жизни, – не ряд отвлеченных положений, холодно исповедуемых мыслью человека; вера живое начало, которое, обрисовываясь ярко в своем содержании перед разумным сознанием человека, пленяет его в послушание себе, вдохновляет сердце и направляет волю к плодотворной деятельности.

Вот дело Алексея Степановича Хомякова. Он дал возможность русскому человеку почувствовать свое внутреннее сокровище. Он извлек его из под спуда житейской лжи и мертвенной книжной учености и поставил его перед разумным сознанием каждого, как яркий светильник на верху горы.

Знакомить с биографией Алексея Степановича я не намерен. Я остановлю свое внимание на его внутренней жизни, дам очерк, если можно так выразиться, психологической биографии этой личности.

Внешняя жизнь мыслителя обыкновенно красками не блещет; событий, приковывающих к себе естественно взор, в ней в большинстве случаев нет. Тихо, незаметно, не редко даже монотонно проходит жизнь мыслителя с внешней стороны. Несомненно, что многие из жителей Кенигсберга, отлично знавшие внешнюю жизнь своего соотечественника, великого философа – Иммануила Канта, никак не могли себе представить, чтобы этот человек, жизнь которого, по-видимому, текла так тихо и спокойно, которого они ежедневно в известные часы видели прогуливающимся по определенному месту, переживал внутри себя так много событий, что под конец его мозг не вынес напряженной работы и отказался служить. Под черепом мыслителя, в его сознании, в его душе, – вот где скрывается его настоящая жизнь, и здесь она бьется необыкновенно интенсивно, здесь она развертывается во всю свою ширь, чаруя взор всякого своим разнообразием, своею ширью и глубиной. Только проникая в эту область, мы видим, что за личность находится пред нами. Только касаясь этой стороны жизни мыслителя, мы видим его в настоящем свете, видим действительные переживаемые им события, видим его борьбу, его страдания, его опасные положения, видим вместе с тем и подлинные черты его природы – его твердость, мужество, отвагу и беззаветное служение высшему идеалу.

Замечания имеют всю свою силу и в отношении Алексея Степановича. Его внешняя жизнь слишком несложна; по сравнению с его внутренней жизнью событий в ней очень мало. В виду этого я и не останавливаю на этой стороне своего внимания. Я постараюсь раскрыть, как последовательно росла эта от природы богато одаренная личность, как страстно она усваивала все впечатлена, взгляды, веяния и идеи, бродившие в окружающей жизни, как последовательно увеличивался ее материал, как справлялась она с этим разнообразным материалом, как его обрабатывала, связывая и объединяя его нестройные и дисгармонические элементы, как все более и более расширялся ее умственный и нравственный горизонт, как светлел ее взор, как, наконец, явился на свет Божий настоящий Хомяков, вдумчивый, глубокий мыслитель, вдохновляемый негаснущим огнем живой разумной веры и искренней восторженной любви к своему отечеству. Тогда только мы поймем, кто был на самом деле Хомяков, этот штаб-ротмистр в отставке, живший в Москве, на Собачьей площадке, ходивший в зипуне и мурмолке, – этот забавный и остроумный собеседник, этот вольнодумец, заподозренный полицией в неверии в Бога и в недостатке патриотизма; этот неисправимый славянофил, осмеянный журналистами за национальную исключительность и религиозный фанатизм; этот скромный мирянин, которого в 1860 г. в серый, осенний день на Даниловом монастыре похоронили пять или шесть родных и друзей, да два товарища его молодости; за гробом которого не видно было ни духовенства, ни ученого сословия; о котором через три дня после его похорон Московские Ведомости отказались перепечатать несколько строк, писанных в Петербурге одним из его друзей 5.

Такая биография, во 1-х ценна для понимания мировоззрения Хомякова, во 2-х она и интересна, в 3-х наконец, она и не бесполезна в педагогическом отношении.

Вопрос воспитания в настоящее время один из жгучих. Очень часто слышатся нападки на школу и на воспитателей, дают им очень обширные указания, рисуют подробно идеалы, а между тем очень мало сознают, что в известное время школа и не может дать чего-либо прочного своему воспитаннику, что не она вовсе и виновна в том, что он оставляет ее с пустой и бессодержательной душой и с измятым сердцем. Напомню одну глубокую мысль философа седой древности – великого Платона. «Или думаешь ты, – говорит у него Сократ, обращаясь к одному из собеседников, – некоторые юноши развращаются софистами, этими частными людьми, а не теми, которые берутся, как юношей, так и стариков, как мужчин, так и женщин воспитывать в совершенстве и делать их такими, какими хотят»? Развращает юность толпа, «когда она густыми массами заседая либо в народных сходках, либо в судилищах, либо в театрах, либо в лагерях, либо в каком ином многочисленном собрании, с великим шумом одни из речей или дел бранит, а другие хвалит, и как то, так и это сопровождает слишком сильными криками, иногда рукоплесканиями. К тому же и стены и место, где она сходится, усугубляют шум, как порицаний их, так и похвал. Как, думаешь ты, почувствует себя юноша в подобном сборище? Или какое частное воспитание будет столь твердо, что он под влиянием подобного порицания или похвалы, не увлечется за толпой? Не станет ли питомец называть похвальным и постыдным, что она занимаеться тем же, чем она, и не сделается ли он сам таким же 6? Не станет ли, другими словами, воспитанник жить минутой, мимолетными вспышками мысли и настроения, не задавит ли его душу эгоистическое, своекорыстное желание и не сделается ли он, поэтому, внутренне пустым и бессодержательным? В настоящее время много делают для облегчения самообразования, но очень мало дают средств и возможности для самовоспитания. Современная литература почти сплошь заполнена типами развинченных, недоразвившихся или переразвившихся дисгармонических личностей. Поэтому теперь, на мой взгляд, существует настоятельная потребность в психологической обрисовке внутренней жизни личностей целых и гармоничных.

II

Основными фактами, определяющими внутреннее развитие человека, являются: во 1-х, способы ознакомления человека с окружающим его миром, точнее – с идейным миром; во 2-х, тот образ или та модель, под влиянием которой складывается его самосознание, сознание им своего «я», эти факты образуют основной фон душевной жизни; в 3-х, наконец, элементы, составляющие содержание душевной жизни. Зная эти факты, мы не затруднимся понять, на что направилась душевная энергия человека или около чего сосредоточилась его внутренняя жизнь.

К изложению этих основных фактов, выясняя попутно причины их образования в душе Алексея Степановича Хомякова, я теперь и перейду.

Первое, что бросается в глаза при ознакомлении с личностью Хомякова – это своеобразный ход его развития. В большинстве случаев развитие человека идет не прямолинейно, а резкими зигзагами; прежде чем сложится окончательное убеждение, человек обыкновенно платит дань всевозможным увлечениям. Правда, если внимательно присмотреться к этим увлечениям талантливой личности, то будет видно, что они лишь временная вспышка, что в них далеко не проявляется природа личности сполна, что они для личности то же, что мелкие царапины для массивного звучного колокола. Но как бы они ни были в общем ничтожны и малы, все же они дают о себе знать; они, как обертон в звуке, незаметны сами по себе, но, сливаясь вместе с тем окончательным аккордом, которым заключается рост личности, они придают ему своеобразную окраску, своего рода тембр. То чувствуется в окончательном мировоззрении суровость мысли, настоящий холод ума, пережившего многое, то слышится меланхолия – настоящая осенняя меланхолия: мысль свежа, кристаллически прозрачна, но в ней нет уже былой силы, былого пыла.

Алексей Степанович напротив развивался прямолинейно; он не уклонялся со своего пути; его взгляд лишь постепенно светлел, горизонт его с течением времени расширялся, захватывая в свою область все большее и большее количество предметов. Вследствие этого его мировоззрение, нося на себе отпечаток зрелого ума, ума способного быстро ориентироваться в самых запутанных изгибах мысли, в то же время обвеяно той свежестью, тем непосредственным чувством истины, которая только свойственна юности. «Хомяков, – говорил про него А. И. Кошелев, познакомившийся с ним в 1823 году, – всегда был строгим и глубоко верующим православным христианином». «Он никогда не вдавался в заблуждения молодости, говорит Н. А. Муханов, познакомившийся с Хомяковым в 1824 году, жизнь вел строгую, держал все посты, установленные церковью, так что с самых юных пор он был, каким мы знали его в позднее время».

Не значит это, конечно, что Хомякову его убеждение досталось, как клад, без усилий и внутренней борьбы. Нет, но его усилия и борьба были борьбой здорового организма против сторонних влияний. В его душе был заложен основной росток, и этот росток, при ознакомлении Хомякова с окружающим миром, как с миром теорий, взглядов и идей, так и с миром живых личностей, остался целым и невредимым. Хомяков никогда не отдавался весь ни идее, ни личности, прежде чем своей чуткой, впечатлительной душой не находил в этой идее или личности родственных порывов, бьющихся в унисон его собственным задушевным стремлениям. Эта черта в высшей степени любопытна и характерна для Хомякова. Она проявляется у него даже в чувстве любви, том чувстве, которому обыкновенно отдается человек, говоря просто, очертя голову. В петербургском обществе во время пребывания там Хомякова в 1827 году, царила, чаруя всех своей красотой и умом, девица Александра Осиповна Россети, впоследствии по мужу Смирнова. Много песен исторгла она из груди поэтов того времени, много тем дала их воображению. Любовался ею и Хомяков, и он ей посвятил песнь, но очень своеобразную, так что муза за это очень неласково посмотрела на поэта. Вот эта песнь:

Вокруг нее очарованье,

Вся роскошь юга дышит в ней:

От роз ей прелесть и названье;

От звезд полудня – блеск очей.

Прикован к ней волшебной силой,

Поэт восторженный глядит;

Но никогда он деве милой

Своей любви не посвятит.

Пусть ей понятны сердца звуки,

Высокой думы красота,

Поэта радости и муки,

Поэта чистая мечта;

Пусть в ней душа, как пламень ясный,

Как дым молитвенных кадил,

Пусть ангел светлый и прекрасный

Ее с рожденья осенил;

Но ей чужда моя Россия,

Отчизны дикая краса;

И ей милей страны другие,

Другие лучше небеса.

Пою ей песнь родного края, –

Она не внемлет, не глядит!

При ней скажу я: «Русь святая»!

И сердце в ней не задрожит.

И тщетно луч живого света

Из черных падает очей:

Ей гордая душа поэта

Не посвятит любви своей.

Как видите, Хомяков внимательно всматривался в Россети; она чаровала его, волшебной силой приковывала к себе его взоры; но он не прямо, как искра, вспыхивает; он создает наперед в своей душе образ девы милой, воссоздает правдиво и ярко; и чем рельефнее вырисовывается пред ним этот образ, тем явственнее слышит Хомяков и свою задушевную мысль, чувствует в то же время отчетливо диссонанс между этим образом и струнами своей души, и его очарование прекрасной иностранкой не переходит в страстное увлечение. Она приковала к себе его взоры, но в результате он, благодаря этому, лишь ясно ощутил, насколько дорога, насколько ценна для него Россия и ее дикая краса.

Объяснение этой черты Хомякова надо искать отчасти в своеобразии таланта, но главным образом в складе семьи, в которой он родился, и под влиянием которой началось его духовное развитие.

Во многих случаях, а в настоящее время едва ли даже не преимущественно, семья не имеет ничего типического и оригинального; это старое здание, сквозь щели которого пробираются самые разнородные влияния. Естественно, что при таких условиях физиономия детской души быстро сморщивается; организм еще слаб, а между тем ему приходится воспринимать самые разнохарактерные впечатления; они одолевают его, подавляют, и в результате вырастает человек, не чувствующий в себе ничего устойчивого и определенного, представляющий из себя какой-то центр чисто нервной впечатлительности.

Семья Хомяковых в этом отношении представляла из себя счастливое исключение. Это была действительная семья, маленькое общество, бодрое, крепкое, обладающее своей особенной внутренней жизнью. Главой этой семьи была мать – Марья Алексеевна, урожденная Киреевская. Отец Алексея Степановича Степан Александрович не имел в семье большого влияния. Это был стильный русский барин. Образованный человек, очень усердно следивший за всеми «умоначертаниями», которые проникали с Запада в высшие слои русского общества посредством литературных произведений, он очень не любил вдумываться во все последствия своих поступков. Вникать в свои действия, раздумывать об их результатах, все равно как подсчитывать все копейки в хозяйстве – это казалось ему, как барину с огромным состоянием и с широким умственным горизонтом черной работой, исполнять которую он добродушно предоставлял другим. Добрый, гуманный Степан Александрович в тоже время был бесхарактерным существом, жил он широко; состоял в Москве членом английского клуба и в качестве, члена деятельно проигрывал свое состояние. Раз он проиграл более миллиона рублей. Это обстоятельство, грозившее крахом всему состоянию Хомяковых, послужило причиной размолвки между мужем и женой. После этого они жили врозь; Степан Александрович был отстранен от дел; все управление хозяйством взяла на себя Марья Алексеевна, и она спасла расстроенное долгами Степана Александровича состояние, вырастила и семью. Ей все дети и обязаны своим воспитанием.

Марья Алексеевна была выдающейся личностью. Это была женщина, крепкая телом (дожила до 87 л.) и сильная духом. «Она была, по словам Алексея Степановича, хороший и благородный образчик века, который еще не вполне оценен во всей его оригинальности, века екатерининского. Все (лучшие, разумеется) представители этого времени как-то похожи на суворовских солдат. Что-то в них свидетельствовало о силе неистасканной, неподавленной и самоуверенной. Была какая-то привычка к широким горизонтам мысли, редкая в людях позднейшего времени». Это была женщина с цельной самобытной натурой. Ее духовное существо не было ни разварено тем болезненным мистицизмом, который, благодаря возродившемуся масонству, в первой четверти прошлого столетия широкой волной распространился в высших слоях русского общества; не было оно и придавлено тем режимом, который господствовал во второй четверти прошлого столетия (1825 – 1855 г.) 7. «Матушка, говорил про нее Алексей Степанович, имела широкость нравственную и силу убеждений духовных, которые конечно не совсем принадлежали тому веку, но она имела отличительные черты его, веру в Россию и любовь к ней. Для нее общее дело было и частным ее делом. Она болела и сердилась, и радовалась за Россию гораздо более, чем за себя и своих близких.

Марья Алексеевна влила в душу своих сыновей (их было двое: Алексей Степанович и старший брат Федор, умерший в 1828 г.) чистую, живую струю нравственной силы. При этом влияние ее на детей как женщины, было особенно благотворным.

Выдающаяся женщина с сильным, твердым нравственным характером естественно все же не то, что мужчина с подобным же, резко очерченным характером. Последний может так импонировать на детей своей личностью, может произвести на них даровитостью и целостностью своей природы такое сильное впечатление, что их личность совсем сотрется; рост их души убьет сознание, что они – очень маленькие, незаметные существа. Женщина же всегда более мягка и сердечна, поэтому ее влияние проникает в детей незаметно для них самих; ее образ, как воспитательницы, вырисовывается в их сознании, как великий светлый образ, но в то же время близкий, доступный им. Ребенок растет, его сознание крепнет; он чувствует, кому он обязан своей силой, но так как этим существом является мать, в которой, как в женщине, твердость характера всегда смягчается душевной нежностью, в нем пробуждается не то смирение, которое, гранича с сознанием своего полного ничтожества, ведет человека к слепой подражательности, в нем вспыхивает желание становиться лучше и совершеннее, напрягать свои силы, чтобы тем проявить свою восторженную благодарность горячо любимому существу.

Марья Алексеевна и производила своей личностью именно такое оживляющее и ободряющее влияние на своих детей. «Что до меня касается, говорил Алексей Степанович, то знаю, что ей (матери) обязан я и своим направлением и своей неуклонностью в этом направлении, хотя она этого и не думала. Счастлив тот, у кого была такая мать и наставница в детстве, а в то же время какой урок смирения дает такое убеждение. Как мало из того добра, что есть в человеке, принадлежит ему? И мысли по большей части сборные, и направление мыслей, заимствованное от первоначального воспитания. Что же его-то собственно?»

Для духовного роста человека и отсюда для образования всего его психического склада, склада мыслей и чувствований в высшей степени важно в присутствии какого идеала он ощутил впервые свое крепнущее сознание, – осенила ли его чело первая оригинальная мысль перед лицом горячо любимого человека, и он с ним связал свое духовное рождение в живой личности, увидел своими, впервые прояснившийся глазами, идеальную сторону бытия, или его глаза впервые загорелись огнем вдохновения в уединении перед лицом великой, но немой природы, и она исторгла из его груди первый восторженный гимн. Это обстоятельство, по-видимому, незначительное, имеет однако, огромное значение; оно кладет неизгладимый отпечаток на всю духовную физиономию человека. Если воспреемницей при духовном рождении человека была немая природа, если при созерцании ее его ум почувствовал в себе впервые творческий замысел, в его душе ярко вспыхнет сознание своей духовной крепости и мощи, и этот элемент получит преобладающее значение; идеал не обнаружится в этом случае перед человеком как нечто высшее его личности; он будет чувствовать влияние идеала в себе, будет сознавать, что в нем идеальное начало принимает свойственные ему отчетливые формы. Его самосознание будет характеризоваться, если и неопределенно высказываемым, то очень ясно подразумеваемым положением: «я много получаю, много и даю».

Напротив, человек, впервые ощутивший рождение в себе творческой мысли перед лицом нежно любимого существа, всегда будет отличаться особенным чувством скромности, идеал всегда будет представляться ему высшим его личности; поэтому на все свое дело, на все свои ценные мысли и порывы подобный человек всегда будет смотреть, как на должную дань своему идеалу. Его самосознание окрасится положением: «я очень много получаю, но очень мало даю».

Если мы рассмотрим идеал первого и второго мыслителя со стороны их положительного содержания, то увидим, что они будут резко различаться между собой. Идеал первого мыслителя будет неопределенен со своей положительной стороны. Что в самом деле переживает человек в молчаливом уединении пред лицом великой природы? Он чувствует веяние чего-то великого и мощного, чувствует присутствие силы, которая одновременно все живит и мертвит. Ясного, отчетливого образа, по подобию которого человек образовал бы свое самосознание, таким образом, нет. Поэтому человек должен будет сам определить этот образ, или, говоря точнее философским языком, должен будет сам составить понятие об этой чувствуемой силе, пользуясь теми данными, которые представляет его самосознание. А так как самосознание человека вспыхивает особенно ярко лишь в тот момент, когда человек противопоставляет свое «я» окружающему миру и относится к последнему, как к простому материалу для своей деятельности, то, несомненно, идеал такого мыслителя будет ясен лишь до тех пор, пока он противопоставляется с миром действительности, как с миром чистого отрицания. В философии мыслитель с подобным самосознанием всегда будет склоняться, к так называемому, пантеистическому мировоззрению, по которому божество есть безличная сила, в отношении к которой все предметы мировой жизни, включая сюда и человека, служат ее естественно необходимыми обнаружениями.

Идеал второго мыслителя напротив со своей положительной стороны будет всегда ясным и определенным. В этом случае перед человеком всегда будет находиться живой образец, живая модель, по подобию которой и будет складываться его самосознание. Идеал этот будет, несомненно, расти, становиться шире, глубже, светлее, но в этом своем росте он никогда не перейдет за черту, отделяющую живое и конкретное от области чистой мертвенной абстракции. Последовательными ступенями в развитии идеала у подобного мыслителя могут быть, например, следующие: определенная личность, народ, человечество, но не как отвлеченное понятие, а в том живом образе, который дает положительная религия. В философии подобный мыслитель будет всегда склоняться к теистическому мировоззрению, по которому Бог есть высшая Личность, соединяющая Себя с миром по Своей любви к нему в актах творения и промышления 8.

Таким образом, мы видим, какое влияние может оказать раскрываемый факт на склад всей духовной физиономии человека.

Идеалом для Алексея Степановича Хомякова явилась, прежде всего, живая личность – его мать. С ее взглядом впервые его сердце забилось огнем вдохновения. Вследствие этого в нем сложилась и осталась на всю жизнь любопытная психологическая черта – служить проводником всех тех светлых и добрых начал, которые мелькают в человеческой жизни, или отражаются в природе. Во всю мощь и ширь своего духа он спешил ответить на каждый улавливаемый им луч света, добра и правды. Когда он видел перед собой хороших людей, в нем постоянно вспыхивало неудержимое стремление работать над собой и становиться лучше. Он много давал, но всегда искренно сознавал, что он больше получает, чем дает. Эта особенность его самосознания очень ярко выступает в его стихотворении «Поэт»»:

Все звезды в новый путь стремились,

Рассеяв вековую мглу;

Все звезды жизнью веселились

И пели Божию хвалу.

Одна, печально измеряя

Никем незнаемы лета,–

Земля катилася немая,

Небес веселых сирота.

Она без песен путь свершала,

Без песен в путь текла опять,

И на устах ее лежала

Молчанья строгого печать.

Кто даст ей голос?... Луч небесный

На перси смертного упал,

И смертного покров телесный

Жильца бессмертного приял.

Он к небу взор возвел спокойный,

И Богу гимн в душе возник;

И дал земле он голос стройный,

Творенью мертвому язык.

Итак, вот чем только ограничивается для Хомякова призвание поэта: он дает стройный голос немой земле, дает язык мертвому творению. До его появления земля в молчании совершала свой путь; явился поэт – и с земли вознесся гимн Богу. Поэт одухотворяет, осмысливает и собирает в стройную систему те блестки света, которые рассеяны в немой природе, как Божьем создании.

Чтобы яснее представить себе особенность самосознания Хомякова, отразившуюся в этом стихотворении, вспомним стихотворение другого нашего великого поэта «Пророк».

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился...

В пустыне, в полном одиночестве был поэт, и здесь пред лицом одной свидетельницы – немой природы совершилось его возрождение. И вот он встал преображенный, встал с ясным сознанием своего полного единства с идеальным миром.

Как труп в пустыне я лежал,

И Бога глас ко мне воззвал:

Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей!

В этих стихах, как видим, обрисовывается уже другое самосознание. Поэт –пророк, его природа совершенна преобразована, она – чистое зеркало идеальной области; все, что в нем было земного, косного, способного затемнить идеал, все это испепелено прикосновением к поэту серафима. Поэтому, призвание поэта – «жечь глаголом сердца людей».

Вследствие такого направления самосознания Хомякова, направления, сложившегося в детстве, всегда струны его души начинали звенеть под впечатлением какой-либо личности, в которой он видел свой идеал. На первых порах в семье такой личностью была, как я уже сказал, его мать; затем его старший брат Федор, действительно даровитый молодой человек. Впоследствии вдохновительницей Хомякова была его супруга Екатерина Михайловна, урожденная Языкова, сестра поэта. Ей Алексей Степанович, по его признаниям, обязан был не менее, чем своей матери. «Многим внутри себя, писал он после ее смерти, обязан я своей покойной Катеньке, и часто слышатся мне внутренние упреки за то, что я далеко не разработал и не разрабатываю все наследство духовного добра, которое я получил от нее». В одном из стихотворений, написанном через год после свадьбы, в 1837 году, он так описывает ее влияние на свою душу:

Лампада поздняя горела

Над сонной лению моей,

Но ты взошла и тихо села

В сияньи мрака и лучей.

Головки русой очерк нежный

В тени скрывался, а чело –

Святыня думы безмятежной –

Сияло чисто и светло.

Уста с улыбкою спокойной,

Глаза с лазурной их красой,

Все тихим миром, мыслью стройной

В тебе дышало предо мной.

Ушла ты, – солнце закатилось,

Померкла хладная земля,

Но в ней глубоко затаилась

От солнца жаркая струя.

Ушла! Но, Боже, как звенели

Все струны пламенной души,

Какую песню в ней запели

Они в полуночной тиши!

Как вдруг – и молодо, и живо

Вскипели силы прежних лет,

И как вздрогнул нетерпеливо,

Как вспрянул дремлющий поэт.

Как чистым пламенем искусства

Его зажглася голова,

Как сны, надежды, мысли, чувства

Слилися в звучные слова!

О, верь мне: сердце не обманет,

Светло звезда моя взошла,

И снова яркий свет проглянет

На лавры гордого чела.

Основной фон душевной жизни Алексея Степановича Хомякова нам теперь известен. Во 1-х Алексей Степанович развивается извнутри. Он своеобразно знакомится с идейным миром, он ярко и отчетливо вырисовывает в своем сознании известное мировоззрение, улавливает его интимные отношения к внутренней природе человека, и тем заставляет высказаться ясно и определенно свою собственную природу.

Во 2-х, идеал для Алексея Степановича вырисовывается, как нечто высшее его личности. Он только служитель его, он лишь собирает рассеянные в мире лучи света и добра, но не более.

Какие же элементы составили содержание душевной жизни Алексея Степановича, и поэтому, около чего сосредоточилась его внутренняя работа над самим собой? Главными элементами, составившими содержание психической жизни Алексея Степановича, служат, по-видимому, самые разнородные и несоединимые элементы: это глубокая религиозная вера и широко развитый ум, изощрившийся во всех тонкостях диалектики.

Повлияв со своей стороны на способ ознакомления Алексея Степановича с внешним миром, на склад его самосознания, семья посеяла в его душе семена религиозного убеждения, она же озаботилась и о развитии его мысли. Семья Хомяковых, «следя за европейским просвещением в лице отца, в лице матери крепко держалась преданий родной старины, насколько они выражались в жизни церкви и быте народа» 9. Религиозный дух так явственно проявился во всем складе этой семьи, что, когда в 1815 году одиннадцатилетний Алексей вместе с братом Федором приехали впервые в Петербург, обоим мальчикам показалось, что их привезли в какой-то языческий город, где их непременно заставят переменить веру, и оба мальчика в ожидании этого события твердо решили лучше выдержать всякие мучения, чем принимать чужой закон.

Мучений теперь мальчикам, понятно, не пришлось пережить, но впоследствии, когда окрепнувший разум стал всматриваться в содержание наивной детской веры, когда простодушное, чисто детское убеждение стало предметом деятельности сознания, наступила действительно пора внутренней борьбы и страданий, и кто знает, выдержал ли бы Алексей Степанович эти мучения, если бы семья не дала ему в руки оружие, сообщивши особенное направление его самосознанию: если бы перед детской душой, воспринявшей семена веры, не обрисовалась в качестве идеала живая личность.

Мысль Хомякова начала пробуждаться очень рано и, как часто бывает, начала свою деятельность с шаловливых вопросов, обращенных к учителю. Передают следующий случай, имевший место в очень раннюю пору его жизни. В доме Хомяковых, в Москве, жил аббат Boivin, учивший Алексея Степановича латинскому языку. Однажды ученик в какой-то книге отыскал папскую буллу, заметил в ней ошибку и, показывая аббату, спросил его: зачем же он считает папу непогрешимым, когда святой отец делает ошибки правописания. За эту выходку мальчика, разумеется, не похвалили. Но уже сама собой развивающаяся мысль стремилась к серьезному делу. На 14 или 15 году жизни он уже успевает напечатать свой перевод Тацитовой «Германии».

Образование Алексей Степанович» получил дома, но это образование было разносторонним и основательным. Кроме латинского языка, он вполне владел тремя новыми: французским, немецким и английским. Изучал, вероятно, под руководством своего гувернера Арбе, греческий язык, но этому языку доучивался, правда, он потом в 1853 году. В 1815–16 г. в Петербурге ему преподавал» русскую словесность Жандр, драматический писатель, принадлежавший к школе Шишкова, друга Грибоедова. Оканчивал он свое ученье в Москве под руководством доктора философии Глаголева. В это же время он пользовался уроками некоторых профессоров Московского университета, в том числе Щепкина, преподававшего ему математику, и Мерзлякова, преподававшего словесность. Определившись затем в Московский университет в качестве вольного слушателя, он выдержал экзамен на степень кандидата математических» наук.

Но этим образование Алексея Степановича не окончилось. Обладая недюжинными природными дарованиями, Алексей Степанович, вместе с тем, всю свою жизнь продолжает учиться и изучать. Его ум проникает в самые разнородные области знания, знакомится с самыми разнохарактерными предметами, и везде он не удовлетворяется одним беглым, поверхностным» обзором, а стремится дойти до сути дела, так что в каждой сфере знания он чувствовал себя свободным и самостоятельным. «Во всех» отраслях знания, говорит про него Коссович, начиная с философии и оканчивая механикой, в истории народов и в истории религий, в эстетике и политике, в определении сущности христианских церквей и в определении сущности индоевропейских языков, в археологии и в юриспруденции, во всем он совмещал полное знакомство с выработанным доселе материалом и совершенной самобытностью взгляда. Широтой и глубиной своих познаний Алексей Степанович прямо приводил в изумление всех своих знакомых. Они сравнивали его голову с фонарем, который освещает всякий предмет, к которому подходит. И такое впечатление он производил на лиц, которые сами были безусловно талантливыми и образованными людьми. Вот, например, какую характеристику Алексея Степановича делает М. П. Погодин. «Хомяков!», восклицает он, «что это была за натура, даровитая, любезная своеобразная, какой ум всеобъемлющий, какая живость, обилие в мыслях, которых у него в голове, кажется, источник неиссякаемый, бивший ключем при всяком случае направо и налево! Сколько сведений самых разнообразных, соединенных с необыкновенным даром слова, текшего из уст его живым потоком! чего он не знал? И только, слушая Хомякова, можно было верить баснословному преданно о Пике Мирандольском, предлагавшем прение de omni re scibili... He было науки, в которой Хомяков не имел бы обширнейших познаний, в которой не видел бы пределов, о которой не мог бы вести продолжительного разговора с специалистом или задать ему важных вопросов. Кажется, ему оставалось только объяснить некоторые недоразумения, пополнить несколько пробелов... И в тоже время Хомяков писал проект об освобождении крестьян за много лет до состоявшихся рескриптов, предлагал планы земских банков, или, по поводу газетных известий на ту пору полученных, распределял границы Американских республик, указывал дорогу судам, искавшим Франклина, анализировал до малейшей подробности, сражения наполеоновы, читал наизусть по целым страницам из Шекспира, Гете или Байрона, излагал учение Едды и Буддийскую космогонию... И в тоже время Хомяков изобретает какую то машину с сугубым давлением, которую посылает на Английскую всемирную выставку и берет привилегии; сочиняет какое то ружье, которое хватает дальше всех, предлагает новые способы винокурения и сахароварения, лечит гомеопатией все болезни на несколько верст в окружности, скачет по полям с борзыми собаками зимней порошью за зайцами, и описывает все достоинства и недостатки собак и лошадей, как самый опытный охотник, получает» первый приз в обществе стреляния в цель, а ввечеру является к вам с сочиненными им тогда же анекдотами о каком то диком прелате, пойманном в костромских» лесах, о ревности какого то пермского исправника в распространении Христианской веры, за которые он был представлен к св. Владимиру, но не мог его получить потому, что оказался мусульманином.

Немудрено, что при такой живости и таком разнообразии знаний, ум Хомякова изумительно отшлифовался и с формально логической стороны. Его мысль постоянно развивалась последовательно, ни на минуту не теряя из виду своего; отправного пункта и конечной цели; быстро ориентировалась в самых запутанных и сложных вопросах, живо улавливала слабые места и пробелы своего противника. Вот как характеризует с этой стороны Хомякова Герцен, свидетельство которого, как человека, чуждого по своим воззрениям Хомякову, особенно важно. «Вчера был у меня продолжительный спор с Хомяковым о современной философии. Удивительный дар логической фастинации, быстрота соображения, память чрезвычайная, объем понимания широк, верен себе, не теряет ни на одну минуту arriere pensee, к которой идет. Необыкновенная способность! Я рад был этому спору; я мог некоторым образом изведать силы свои; с таким бойцом померяться стоит всякому учению». В спорах с декабристами он приводил своей диалектикой кн. Одоевского в ярость, а Рылеев, у которого происходили кружковые собрания, без шапки убежал из своей квартиры на лестницу.

Вот через какое сознание должно было пройти воспринятое Хомяковым в детстве религиозное убеждение, чтобы отлиться в форму отчетливого религиозного мировоззрения. И этот процесс совершился в душе Хомякова и совершился необыкновенно гармонично. Его разумное сознание, всматриваясь внимательно в содержание веры, увидало в нем как раз ответы на волновавшие его мучительные вопросы, и вследствие этого, вместо того, чтобы ощутить свою силу в своей исключительности и отдельности от веры, как это часто бывает, оно почувствовало напротив, свою мощь в тесном единении с ней. Вера явилась для Хомякова не внешним положением, которое разум из утилитарных целей должен всячески оберегать и охранять, как ценное, но вместе с тем внутренно хрупкое сокровище; вера стала для него живым началом, поддерживающим и питающим всю внутреннюю жизнь его личности, явилась тем неиссякаемым источником жизни, который разум не мог не принять, и который он всегда принимал честно, свободно и открыто. Хомяков жил в вере и по вере. Вера была для него тем внутренним центром, в котором сосредоточивались и объединялись все разнообразные дарования его богатой природы Хомяков – философ, юрист, механик, посылающий на Лондонскую выставку изобретенную паровую машину, или заказывающий выдуманные им какие то штуцера, Хомяков – филолог, инженер, сельский хозяин – словом человек, которого, по отзывам современников, удобнее было бы «разнять на четыре части, чтобы каждая часть была доступнее и в этом смысле лучше целого» – этот разносторонний человек был вместе цельною, внутренно сосредоточенною и гармоничною личностью: он был человеком искренно верующим, человеком, для которого вера представляет весь свет, весь смысл, всю ценность бытия. «При первой встрече с ним, – говорит Ю. Самарин, – нельзя было не убедиться, что он хорошо знал, продумал и прочувствовал все то, чем в наше время колеблется и подрывается вера. Ему были коротко знакомы и пантеизм и материализм во всех их видах; он знал, к каким результатам пришла современная наука, как в исследовании явлений природы, так и в критическом разборе Священного Писания и церковных преданий; наконец, он много лет провел в изучении истории религий, следовательно, в обращении с тою изменчивою, вечно волнующеюся стороною человеческих верований, которая по-видимому так убедительно свидетельствует против какой бы то ни было истины непреложной и неподлежащей законам исторического развития и при всем том, его убеждения не пошатнулись; он устоял в них». Проведши сам свою веру через горнило всевозможных сомнений, Алексей Степанович более, чем кто другой, сознавал всю непререкаемую ее истинность. Поэтому, «он не только дорожил» своею верою, но вместе с тем питал несомненную уверенность в ее прочности; оттого, он ничего не боялся за нее, а оттого, что не боялся, он всегда и на все смотрел во все глаза, никогда ни пред чем не жмурил их», ни от чего не отмахивался и не кривил душою перед своим сознанием. Вполне свободный, т. е., правдивый в своем» убеждении, он требовал той же свободы, того же права быть правдивым и для других.

Итак, воспринятое Алексеем Степановичем еще в детстве живое религиозное убеждение вследствие широты и глубины его познаний, а также изумительной способности его ума к вполне последовательному, логическому мышлению не могло остаться, да действительно и не осталось на ступени наивного убеждения. Алексей Степанович выработал вполне цельное и почти законченное религиозно-философское воззрение и при этом ни в чем не изменил вере своего детства, ни разу не покривил душей перед своим сознанием, не раздвоился, а остался внутренно гармоничной личностью.

Как же совершился в нем этот процесс? Какие вопросы и сомнения волновали его пытливый и живой ум, и, идя каким путем, он пришел к разрешению этих вопросов, к победе над сомнениями и увидал в содержании веры ту пищу, которую как раз и требует себе настоятельно разумное сознание?

III

По своим природным задаткам Алексей Степанович принадлежал к типу людей с ясно выраженным стремлением ко всему высокому и идеальному. Это была душа, которая никогда не могла помириться с грубым и низменным и всегда стремилась в горние области. Многие факты из его жизни, о которых речь будет впереди, и отзывы современников не оставляют в этом никакого сомнения. Вот, например, как характеризуют его, 18-летнего офицера кирасирского полка, командир гр. Остен-Сакен: «в физическом, нравственном и духовном воспитании Хомяков был едва ли не единица. Образование его было поразительно превосходно, и я во всю жизнь свою не встречал ничего подобного в юношеском возрасте. Какое возвышенное направление имела его поэзия! Он не увлекался направлением века к поэзии чувственной. У него все нравственно, духовно, возвышенно». Вместе с тем Алексей Степанович не был из разряда тех идеалистов, которые, как настоящие мягкотелые, склонны наслаждаться более идеалом лишь в своих мечтах и грезах фантазии, для которых идеал является своего рода дозой опиума, вызывающей в душе ряд чудных, волшебных видений. Алексей Степанович обладал твердой, крепкой волей, резко очерченным нравственным характером; он был идеалистом в том смысле, что идеал всегда предносился его воле, как задача, которую он, не смотря на всю тяжесть и трудность этого дела, должен разрешить, осуществивши его в своей и окружающей жизни. Тот же граф Остен-Сакен так характеризует его в этом отношении: «ездил верхом отлично. Прыгал через препятствия в вышину человека. На эспадронах дрался превосходно. Обладал силою воли не как юноша, но как муж, искушенный опытом. Строго исполнял все посты по уставу православной церкви, и в праздничные и воскресные дни посещал все богослужения. В то время было уже значительное число вольнодумцев, деистов, и многие глумились над исполнением уставов церкви, утверждая, что они установлены для черни. Но Хомяков внушал к себе такую любовь и уважение, что никто не позволял себе коснуться его верования. Он не позволял себе употреблять вне службы одежду из тонкого сукна даже дома, и отвергнул позволение носит жестяные кирасы, вместо железных полупудового веса, не смотря на малый рост и с виду слабое сложение. Относительно терпения и перенесения физической боли обладал он в высшей степени спартанскими качествами».

Если идеалист из разряда фантастов и мечтателей может всю свою жизнь провести, постоянно переходя от земного к небесному, от низменного к высокому, нередко не замечая всей нелепости подобной двойственной жизни, идеалист с мощной волей ни на минуту не может вынести двоящегося сознания и двоящихся мыслей. Он не понимает жизни, которая только ограничивалась бы пределами его фантазии. Для него нет и не должно быть разрыва между идеалом и действительной жизнью; непременно должно быть что-нибудь одно: или небо, светлое, лазурное небо, или земля, грязная и низменная, или чистый идеал или пошлая реальность.

Вследствие этого подобным людям, как всем вообще людям активного, а не пассивного типа, в перспективе жизни всегда предстоит не только успех и победа, но вместе незадача и решительное поражение. Природные идеальные задатки, таким образом, далеко еще не определяют окончательной судьбы человека. Нельзя даже сказать, сохранится ли в нем вера в идеал. При этом самая вера может принимать разнообразнейшие оттенки. От той веры в идеал, которая естественно проявляется в человеческой природе, до той, которая светится в глазах человека, проникнутого живым религиозным убеждением очень длинный путь.

Какая же идея впервые охватила его идеально настроенную душу?

Принявши во внимание, что детство Алексея Степановича протекло под впечатлением отечественной войны 1812 г., мы не затруднимся угадать эту идею. Впервые сердце мальчика забилось чувством пылкого негодования к тирану, каким был для него Наполеон, и его взор зажгла мысль о свободе. Зиму 1812–13, т.е. самый разгар отечественной войны, Хомяковы прожили в своем имении, селе Круглом, Даньковского уезда, Рязанской губернии. По соседству с ними жила их знакомая Прасковья Михайловна Толстая, дочь героя этой войны Кутузова. Естественно поэтому, что эти два семейства лучше кого другого были осведомлены о всех событиях, происходивших на театре венных действий. Военные же рассказы должны были производить соответственное действие на воображение подраставших детей. Во время московского пожара сгорел и дом Хомяковых. Это заставило Степана Александровича с семейством в начале 1815 года переехать из деревни Липицы Смоленской губернии в Петербург. Дорогой оба мальчика Феодор и Алексей, наслушавшись военных рассказов, мечтали, что они едут драться с Наполеоном. Но по приезде в Петербург им пришлось разочароваться. Оказалось, что Наполеон проиграл битву при Ватерлоо и более уже не страшен. «С кем же теперь будем драться»? спросил старший брат младшего. «Буду бунтовать славян» ответил одиннадцатилетний Алексей. По дороге в Петербург на почтовых станциях его взор привлекли к себе лубочные картины, изображавшие сербского вождя, Черного Георгия. И вот в тот самый момент, как Наполеон вышел из поля сознания мальчика, а вместе с собой унес и яркий образ его будущей деятельности, выступило отчетливо это впечатление от лубочных картин, и в воображении мальчика живо вырисовался образ пастуха, силой своего мужества и непреклонностью воли освободившего свою родину от турок. Но этот образ в настоящую минуту только посетил вооображение мальчика и поддержал в его юном сердце мысль о свободе. Такого обстоятельства, которое помогло бы сполна проявиться пылкой, деятельной натуре Алексея Степановича не явилось. Впоследствии подобное обстоятельство как раз оказалось на лицо, и тут обнаружилось, что у Алексея Степановича от слов недалеко до дела. Это было в 1826 году. Известно, что в этом году вспыхнуло восстание греков за свою независимость. Во всех странах Европы появились агенты общества Филеллинов, на обязанности которых лежало распространять сочувствие к этому делу в высших влиятельных кругах общества и вербовать в ряды армии молодых людей. Одним из членов этого общества был, между прочим, бывший гувернер в семействе Хомяковых – Арбе. Посещая своих прежних знакомых и передавая им известия о ходе восстания, он заметил, что бывший его воспитанник жадно вслушивается в его рассказы. Вследствие этого он вступил с ним в более тесные сношения, стал поддерживать его намерение – бросить родительский дом и идти сражаться за свободу Греции и наконец, добыл ему фальшивый паспорт. И вот 17-летний Алексей Степанович, захватив денег около 50 руб. ассигнациями, купил засапожный нож и, поздно вечером, в ваточной шинелишке ушел из дому (на Кузнецком мосту). Проект бегства держался в большом секрете, но молодые заговорщики не сумели схорониться от проницательных взоров своего дядьки Артемия. Последний давно приметил, что младший барчук затевает что-то недоброе и потому зорко следил за каждым его шагом. Смущенный в этот вечер его долгим отсутствием, он поспешил дать знать барину, сидевшему в английском клубе, что уже полночь, а дитя не возвращается. Встревоженный Степан Александрович, прибывший домой, сделал строгий допрос Федору, и последний открыл отцу все. Посланы были по всем» направлениям люди, и беглеца поймали за Серпуховской заставой.

Так Алексею Степановичу не удалось осуществить на деле одушевившую его идею. Но пыл в его груди был слишком пламенен, чувства естественно просились наружу, и вот из его взволнованного сердца вырывается первая песня «Послание к Веневитиновым», которая очень интересна в том отношении, что ярко отражает тот круг мыслей, которая в то время пленяли душу юного Хомякова.

«И так настал» сей день победы, слава мщенья.

Итак свершилися мечты воображенья,

Предчувствия души, сны юности златой,

Желанья пылкие исполнены судьбой.

В чем же эти мечты и пылкие желания юного поэта?

В то время как все народы

От Северных» морей, покрытых вечно льдами,

До Средиземны волн, возлюбленных богами

Цвели под щитом законов и под сению свободы

Лишь Греция одна стонала под ярмом.

Столетья протекли: – объяты тяжким сном.

В ней слава, мужество, геройский дух молчали,

И мнилося, они на веки чужды стали

Своей стране родной, стране великих дел, –

Стране, где некогда свободы гимн гремел

В долинах, на холмах, в ущельях гор глубоких,

И с кровью в жилах тек источник чувств высоких.

Пришлец с Алтайских гор, сын дебрей и степей,

Обременил ее бесславием цепей:

Тиранства алчного ненасытимый гений

Разрушил чудеса минувших поколений...

Но небо тронулось мольбами угнетенных,

И Греция, свой сон сотрясши вековой,

Возникла, как гигант, могучею главой.

Это пробудившееся в греческом народе стремление сбросить с себя позорные оковы, чтобы снова вздохнуть свободно, так воспламеняет юного поэта, что он сам рвется в бой:

О други! как мой дух пылает бранной славой!

Я сердцем и душой среди войны кровавой.

Свирепых варваров непримиримый враг,

Я мыслью с греками, сражаюсь в их рядах...

Так все великое в Элладу призывает!

Эллада! О друзья, сей звук напоминает

Душе, забывшейся средь суетных страстей,

О добродетели, о славе древних дней,

О всем, что с детских лет наш пылкий дух пленяло.

И жар высоких чувств в груди воспламеняло.

Вот какие чувствовала волновали 17-летняго Хомякова. Великие идеи быстро затрагивали все струны его души. Хомяков рвался к идеалу, стремясь стать борцом за его осуществление в жизни. Один образ в это время пленял его ум и сердца, придавал смысл жизни – образ героя, павшего в битве за свободу своей родины и продолжающего вечно жить в памяти народа. В своем стихотворении: «Бессмертие Вождя», написанном вскоре после «Послания к Веневитиновым» (1822–23), он, описав положение юноши, дни которого радость «цветами усыпала», не пленяется однако перспективой подобного счастья и продолжает:

Но счастливей стократ, кто с бодрою душою

За родину летел в кровавый бой;

И лучезарною браздой

Рассек времен туман густой.

Он лег главой, непобежденный,

В объятьях гроба отдохнуть,

Не так, как старец утомленный,

Свершившей многотрудный путь.

Но так, как царь светил, спокойный, величавый

Нисшедший в рдяные моря;

Он лег: – и в след за ним вспылала вечной славы

Неугасимая заря.

И имя Витязя, гремя в веках далеких,

Как грозный глас трубы на вторящих горах,

Пробудит в гражданах весь пламень чувств высоких

И ужас в дерзких пришлецах.

Но чем яснее обрисовался в его сознании это образ, чем глубже он сознавал, что только он один может успокоить его тревожную, волнующуюся душу, что только с ним он может сказать себе что жизнь его прошла и осмысленно, тем сильнее начинал он чувствовать боль в своем сердце. Рисуя себе этот образ и вдохновляясь им, юный Хомяков чувствует в то же время, что это только «прелестный, сладкий сон, который, увы, никогда, не совершится», и эта мысль больно тревожит его сердце, его струны перестают звучать, дар высоких песен исчезает, дух холодеет. Между тем все в окружающей жизни вдумчивому юноше говорило, что это – действительно – только сон. Жизнь текла прозаически спокойно, веяния идеала в ней не чувствовалось. Юному Хомякову не только не приходилось пробуждать в окружающих «весь пламень чувств высоких», напротив приходилось самому охранять в себе этот пыл и целость своей нравственно настроенной души, для чего держаться в стороне и одиноко. Весной 1822 года, т. е., с небольшим через год после своего бегства из родительского дома, Алексей Степанович поступает в кирасирский полк, стоявший в Новоархангельске Херсонской губернии. Как себя чувствовал в новой среде Алексей Степанович, точно неизвестно; но, принявши во внимание то, чем обыкновенно занимается и тешится блестящая военная молодежь, мы легко можем представить себе то внутреннее томление, которое, если не постоянно, то несомненно временами приходилось переживать набожному молодому человеку, строго исполнявшему все посты по уставу православной церкви, посещавшему в праздничные и воскресные дни все богослужения. Правда, никто из товарищей не осмеливался глумиться над его убеждениями, но уже то одно, что он чувствовал себя одиноким, не могло не ослаблять сил его духа и не поселять в его душе тоски и уныния. Не далее как через год» он уходит из этого керасирского полка в Петербург, в лейб-гвардии конный полк. Но и здесь чувство одиночества его не оставляет.

Правда, в это время (1824 г.) в петербургском обществе, особенно в военных кругах шли оживленные толки, но те идеи, которые волновали в данную пору, по словам Федора Степановича, «почти всех молодых людей, которые несколько отличались умом, воспитанием или благородными чувствами», не могли вдохновить ни Алексея Степановича, ни его брата Феодора Степановича, так как они видели в них простое безумство, не желающее считаться ни со своим отечеством, ни с народным духом. В качестве сотрудника сборника «Полярная звезда», издавшегося Рылеевым и Бестужевым (Марлинским) Алексей Степанович посещал собрания, происходившие у Рылеева. Но на них он лишь горячо восставал против затеваемого насильственного переворота, доказывая Рылееву, что из всех революций самая несправедливая есть революция военная; «Что такое войско? Спрашивал он. Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счет, и которым он вручил защиту. Где же будет правда если эти люди в противоположность своему назначению, начнут распоряжаться народом по своему произволу»?

Правда, теперь Алексей Степанович начинает становиться известным. Его остроумие, громадная начитанность и особенно сила логического мышления начинают импонировать всех, входивших с ним в общение, – но как было это далеко от того образа, который реял пред его сознанием! Все эти споры и прения, которые он вел с Рылеевым или князем Одоевским, несомненно, лишь на минуту оживляли его, давая возможность чисто нервно, страстно вылиться наружу кипевшим в его душе мыслям и чувствам.

В кирасирском полку, где ранее служил Алексей Степанович, был, по словам графа Остен-Сакена, один офицер, очень вспыльчивый молодой человек, имевший, большое притязание на искусство фехтования; часто вызывал он Хомякова на неравный бой. Хомяков надевал на него бурку с рукавами, перчатки с набитыми шерстью крагами и маску, а сам снимал колет. При всяком ударе, который наносил Хомяков очень легко, он опускал эспадрон; противник, пользуясь этим положением, со злостью наносил несколько ударов по руке. В это время Хомяков и присутствующие хохотали и приводили тем в еще большую запальчивость противника, который при получении нового удара, еще меньше щадил опущенную руку Хомякова. После, каждого ратоборства, рука вспухала и была в синих пятнах, но то не препятствовало принимать снова предложение.

Несомненно, и споры его с декабристами производили на явно такое же действие, какое производило описанное ратоборство его на эспадронах со вспыльчивым, молодым офицером: он очень легко своими доводами поражал противников. Рылеев убегал без шапки на соседнюю квартиру; кн.Одоевской от его глубокого замечания, что он вовсе не либерал, а предпочитает только единодержавию тиранию вооруженного меньшинства, приходил в бешенство; но, поражая так противников, сам Алексей Степанович в то же время чувствовал, что это далеко не настоящее его дело; и как ранее он оставлял ратоборство на эспадронах со вспухшей и посиневшей рукой, так несомненно, и теперь он шел с этих собраний с больной душой; больной оттого, что созданный им идеал, казалось все далее и далее уходил от него, что жизнь, казалось, все менее и менее хотела сочувствовать волновавшим его сердце идеальным порывам.

Вот вероятная причина той тоски, нередко даже отчаяния, которая слышится в стихах Алексея Степановича, относящихся к данному времени.

20-ти летний поэт чувствует усталость жизни. Его разумное сознание, не находя материала для своей деятельности во внешней окружающей жизни, обращается к внутреннему богатству, критически начинает всматриваться в тот запас живых сил, которые таятся внутри, в тот идеал, который взлелеян его духом, и от этого взора разума, холодного, проницательного взора Алексей Степанович начинает ощущать резкую, острую внутреннюю боль.

Что такое все эти идеальные порывы, идеальные стремления? Какое их значение? Какой смысл таится в них? Что такое это светлое, необъятное, лазурное небо? Зачем оно властно приковывает к себе наши взоры? Зачем оно волнует и поднимает наш дремлющий дух?

Вот вопросы, которые в данное время неотвязчиво преследуют сознание Алексея Степановича, заставляя больно сжиматься его сердце.

В минуты вдохновения воспламененное воображение уносит поэта, Алексея Степановича Хомякова, в далекие горные сферы. Там оно счастливо и радостно реет среди идеальных образов. Но наступает минута отрезвления – и что же? Быстро уносится, как грезы и мечты, этот волшебный мир, который казался таким светлым, чистым, высоким, и человек остается с опустошенной душой одиноким среди мира грубой, житейской прозы. Что же дали человеку его идеальные порывы, его любовь ко всему высокому и прекрасному? Только муки сердца, одни внутренние терзания. Человек увидал всю низменность и пошлость настоящего, действительного мира, а между тем среди него он и должен необходимо влачить свою жизнь. Не будь поэтому любви к идеалу,

«Довольный светом и судьбою,

Я мог бы жизненной стезей

Влачиться к цели роковой.

С непробужденною душою

Я мог бы радости с толпою разделять,

Я мог бы рвать земные розы,

Я мог бы лить земные слезы

И счастью в жизни доверять...

Но ты пришла. С улыбкою презренья

На смертных род взирала ты,

На их желанья, наслажденья,

На их бессильные труды.

Ты мне с восторгом, друг коварный,

Являла новый мир вдали

И путь высокий, лучезарный

Над смутным сумраком земли.

Там все прекрасное, чем сердце восхищалось,

Там все высокое, чем дух питался мой,

В венцах бессмертия являлось

И в след манило за собой.

И ты звала. Ты сладко напевала

О незабвенной старине,

Венцы и славу обещала,

Бессмертье обещала мне.

И я поверил. Обаянный

Волшебным звуком слов твоих

Я презрел Вакха дар румяный

И чашу радостей земных.

Но что ж? Скажи: за все отрады,

Которых я навек лишен,

За жизнь спокойную, души беспечный сон,

Какие ты дала награды?

Мечты не ясные внушенные тоской,

Твои слова, обеты и обманы,

И жажда счастия, и тягостные раны

В груди, растерзанной судьбой».

Что же такое, следовательно, представляют из себя все идеальные стремления человека? Они – «изменники».

Сей синий свод, усеянный звездами,

И тихая безмолвной ночи тень,

И в утренних вратах рождающийся день,

И царь светил, парящий над водами, –

Они изменники! Они, прельщая взор

Пробудят вновь все сны воображенья,

И сердце робкое, просящее забвенья,

Прочтет в них пламенный укор.

Что же остается делать? Какой исход? Надобно забыть волшебный сон, стряхнуть с себя власть идеала.

Оставь меня, покоя враг угрюмый,

К высокому, к прекрасному любовь!

Ты слишком долго тщетной думой

Младую волновала кровь.

Оставь меня! Волшебными словами

Ты сладкий яд во грудь мою вливала.

И в след за светлыми мечтами

Меня от мира увлекала.

Итак скорей теперь туда, в этот настоящий, действительный мир!

Налей, налей в бокал кипящее вино!

Как тихий ток воды забвенья,

Моей души жестокие мученья

На время утолит оно.

Пойдем туда, где дышит радость,

Где бурный вихрь забав шумит,

Где глас души, где глас страстей молчит,

Где не живут, но тратят жизнь и младость.

Пусть и ничтожен этот мир, но он ценен тем, что дает человеку как раз то, что ему необходимо и что единственно для него возможно, вследствие отсутствия, истинного счастья и истинной жизни, дает покой, беспечный сон души.

Среди веселых игр, за радостным столом,

На миг упившись счастьем ложным,

Я приучусь к мечтам ничтожным,

С судьбою примирюсь вином.

Я сердца усмирю роптанье,

На тихое небес сиянье

Я не велю глазам своим взирать.

Больно это сделать, тяжело; дух пылает живым, негаснущим огнем.

Он жаждет брани и свободы

Он жаждет бурь и непогоды,

И беспредельности небес;

но это сделать необходимо, так как все стремления, все порывы духа – бесплотные мечты.

Возьмите ж от меня бесплодный сердца жар,

Мои мечты, надежды, вспоминанья,

И к славе страсть, и песнопенья дар,

И чувств возвышенных стремленья,

Возьмите все! Но дайте лишь покой,

Беспечность прежних снов забвенья

И тишину души, утраченную мной.

Вот какой страстный бунт в душе Алексея Степановича произвел, первый взгляд критического мышления на идеальные порывы, охраняемые сердцем. Оказалось на первый взгляд, что в душе нет внутреннего богатства, нет источника живых сил; все, что было для сердца дорогого и ценного, что его, вдохновляло и ласкало – все это лишь призрачное богатство, все это не более как мираж, появляющийся перед воспаленными глазами утомленного путника, и лишь увеличивающий его жажду. Человеку остается одна – не жить, не волноваться, а искать покоя и забвения.

Вспомним, к тому же самому выводу приходил и другой наш поэт – Лермонтов:.

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя;

Я б хотел забыться и заснуть.

Но эта жажда покоя, забвения у Лермонтова не освещается сознанием. В его душе возникает гнетущее, тоскливое состояние, он его чувствует, но не понимает, как и почему тоска заполонила его сердце.

В небесах торжественно и чудно,

Спит земля в сияньи голубом.

Что же мне так больно и так грустно?

Между тем в протесте Алексея Степановича, не смотря на всю его страстность и нервность, изобличается уже мыслитель, логически последовательно проводящий свою мысль до конца и отчетливо вскрывающий все основания бунтующего ума. Вопрос ставится ясно. Идеал высок и чист, но значение за ним должно остаться только в том случае, если он обладает силой, способной перевоплотить сообразно себе настоящую действительность. Между тем этого не наблюдается; жизнь течет своим чередом, трезво, прозаически. Но идеал без силы, идеал – мечта – бессмыслен, он только увеличивает страдания человека, лишая его естественного дара – беспечности и наивности, и потому должен быть отброшен.

Вопрос о значении и ценности идеала очень часто ставился и ставится в настоящее время. Но в большинстве случаев мыслители не разрешают его, а лишь стремятся тем или иным способом затушевать его пред сознанием, чтобы тем самым ослабить его мучительность для человеческой души. Так например, решают его некоторые мыслители следующим образом (например, Гюйо, Ланге). Идеал действительно не обладает силой, способной изменить обычный ход жизни. В последней царит один закон – закон механической причинности. Жизнь – это океан, из недр которого последовательно возникают бесчисленные ряды могучих, но слепо действующих волн. Какие бы грандиозные молы ни сооружал человек, чтобы остановить их бешеный натиск, он в результате разрушит всякое сооружение человека. Тем не менее, идеал должно чтить; он должен быть дорог человеку. Это очаг, около которого каждый может согреть свои иззябшие члены; это – грош, но грош бедняка, – Алексей Степанович не мог придти к такому взгляду. Он чувствовал всю фальшь данного ответа. Ведь если идеал бессилен в отношении к действительности, если он – не более, как греза, то вопрос – может ли он и ободрить и оживить уставшую душу человека, и послужить для него той тихой пристанью, в которой он может укрыться от непогоды жизни? Каждый человека, который, подобно Алексею Степановичу, обладая твердой волей, смотрит на идеал, как на предлежащую воле задачу, и не понимает жизни, ограниченной пределами фантазии, несомненно ответит на этот вопрос отрицательно. Такой человек живо, на основании своего опыта сознает, что идеал, в качестве простой мечты, не только не согревает человека, а напротив, заставляет его сильнее ощутить голод жизни. Идеал показывает человеку светлый, радостный, чистый мир, и человек с твердой волей чувствует безусловную необходимость осуществления этого мира. Между тем это не удается; перед взором человека распростирается мир действительной жизни, который по сравнению с прежним, лучезарным видением кажется таким ничтожным и низменным, распростирается зрелище, от которого человек естественно стремится укрыться. И в том, и в другом случае человек сознает таким образом непреоборимые препятствия для своей воли, чувствует, что вся его природа заключена как будто в железные тиски, и это естественно вызывает в его душе мучительную боль. Лишь тот человек может принять взгляд на идеал, как на грезу, но вместе с тем грезу дорогую и ценную, и не заметить всей фальши его, который, как человек пассивного типа, не сознает необходимости жить полной и вместе цельной гармоничной жизнью.

Таким образом, Алексей Степанович в силу своих природных задатков не мог остановиться на этом взгляде.

Другие мыслители советуют, чтобы несколько смягчить остроту данного вопроса, прибегать к иронии (например, Ренан). Сущность их ответа заключается в следующем. Идеал действительно лишь чудная иллюзия, распростирающаяся перед взором человека; но зачем же, сознавая это, страдать и болеть душой, зачем бунтовать? Наши страдания в этом случай изобличают, что мы очень серьезно относимся к жизни. Но такого отношения не должно быть. Поменьше серьезности и мрачности! Жизнь шутит, над нами, смеется над всеми, нашими высокими и чистыми порывами, разрушает наши мечты, погребает наши верования; – ведь все умирает, даже самые боги с течением времени укладываются в саркофаги, – ответим же и мы ей шуткой и смехом. Ирония – вот спасительница человека!

Ирония действительно представляет собой ; естественное лекарство от внутренних страданий. Это давно открыла философы, и те из них, которые стремятся точно согласовать свой внутренний облик с раскрываемым мировоззрением, очень часто прибегают к этому средству, так как оно обыкновенно бывает очень по душе всем лицам твердого характера. Иронизировал Сократ, иронизировал Спиноза, улыбаясь при виде, как паук пожирает брошенную ему в паутину муху, заглушая этим смехом сознание, что и его собственную грудь, также медленно, но уверенно точит болезнь (он страдал чахоткой). Склонен был пользоваться иронией и Алексей Степанович. Все знакомые видели его всегда в обществе веселым, смеющимся и благодушным, даже в такие моменты, когда, несомненно, он переживал очень тяжелое состояние. Но и помимо этого одно его собственное письмо к Самарину по поводу тех подозрений политической неблагонадежности, которым подпал кружок славянофилов, очень ясно говорит, что Алексею Степановичу это средство было далеко не безъизвестно. «Мы все, – писал Хомяков, – находимся под подозрением злоумышленности. Признаться должно, что постороннему зрителю, неспособному понять ту неволю, в которой убеждения держат человека, мы все должны представлять характер довольно комический. Иногда эта мысль приходит мне голову и освежает меня смехом, хоть, разумеется, не совсем веселым. Аксаков, вероятно, нашел бы утешения в ней, но для меня она совсем бесполезна и способна придать мне терпение и крепость. Я вполне понимаю того австрийца – словака, которого колотили палками за то, что он высунулся из фронта, и который хохотал под палками. Били, били, наконец, утомившись, спросили: «чего же ты хохочешь? – «А как же не хохотать? Ведь из фронта высунулся не я, а мой сосед»». В детстве меня забавляло незаслуженное наказание, и я часто не хотел оправдываться, чтобы не лишиться своего внутреннего смеха».

Но, не смотря на это, Алексей Степанович не создал своего мировоззрения на тех данных, которые представляет ирония. Он был слишком русским человеком», чтобы мог это сделать. В чистом виде подобное мировоззрение проведено у одного Ренана, у которого, как истового француза, юмор и ирония действительно отличаются смеющимся, игривым характером. Между тем у русского человека ирония всегда тяжеловесна, его смех очень недалек от слез. Как признается Алексей Степанович, ирония, хотя и оживляла его душу смехом, но смехом не совсем веселым. Поэтому для него ирония могла быть лишь внешними, побочным средством, временно употребляемым, а не началом, гармонично, сливающимся со всей его личностью. Но как только временное средство, оно и не могло в данном случае иметь для него большого значения. Как мыслитель, одаренный даром необыкновенного логического мышления, он стремился не к временному успокоению, не к простому затушевыванию вопроса пред своим сознанием, а к полному и безусловному его решению. Как мыслитель – логик, он бесстрашно устремился в самый центр жаркого боя; дал полный простор бунту своей души, обрисовал вопрос со всею мучительностью его для человеческого сердца.

И он вышел из этого боя полным победителем и в то же время целым и невредимым; его душа нашла полное удовлетворение, отыскала путь, который гармонично привел ее к примирению с жизнью, ни на йoтy ее не лишая ее идеальных порывов, ее любви ко всему высокому и прекрасному.

Что же поддержало его во время этого боя? Что дало ему возможность пережить мучительное состояние и возвыситься над ним?

1) Прежде всего Алексей Степанович не мог вполне согласиться с первым отзывом своего критического мышления, что все его внутреннее богатство есть не более, как мимолетная греза или быстро уносящаяся в даль мечта. В нем не могло не быть по отношению к этому отзыву некоторой доли сомнения. Его мысль не могла не задать себе вопроса: «действительно ли точно она всмотрелась в идеал и всесторонне его осветила»? В душе Алексея Степановича были настоящие подлинные блестки нравственного добра и это не могло не окрашивать мягким тоном его самосознания. Я разумею его нравственную целость, соединенную с ее залогом – чистотой телесной. Единогласные свидетельства об этом всех лиц, хорошо знавших Алексея Степановича, не оставляют никакого сомнения в этом. И в этом отношении Алексей Степанович многим обязан своей матери. Рассказывают, что когда оба сына, Феодор и Алексей, пришли в возраст, «Марья Алексеевна призвала их и объяснила им свой взгляд на обязанности благовоспитанного человека, состоявшие в том, что мужчина, вопреки общепринятым понятиям о его относительной свободе, должен также блюсти свою чистоту, как и девушки. Поэтому она потребовала от сыновей клятвы, что они до брака не вступят в связь ни с одною женщиной, прибавив к этому, что кто из них нарушить клятву, тому она откажет в своем последнем благословении. И клятва была дана» 10. Несомненно, что этот завет горячо любимой матери, матери, которая для Алексея Степановича была первым идеалом, глубоко запал в его душу, и он остался ему верен на деле. Иван Сергеевич Аксаков говорит о нем: «Хомяков, бывший в молодости гусарским офицером, принимавший деятельное участие в Турецкой компании, путешествовавший много, сохранил строжайшую телесную чистоту до самой своей женитьбы».

Вот это обстоятельство и явилось для Алексея Степановича в момент его душевной тревоги тем опорным пунктом, на котором он мог несколько укрепиться, когда бурный вихрь развел в его душе, разрушив ее равновесие, сильное волнение. Критическая мысль, всматриваясь глубже во внутреннюю жизнь, не могла не заметить, что не смотря на ее бурный натиск, душевная целость далека от окончательная разрушения, что в душе остается живая идеальная сила, а так как разум всегда требует осязательных доказательств, то телесная чистота служила для него в этом случае самым надежным показателем, что идеал вовсе не так бессилен, как это представляется ему на первый взгляд.

К сожалению большинство юношей и их руководителей – матерей и отцов, не сознают того огромного значения, которое оказывает это обстоятельство на весь склад духовной физиономии человека, и одни наивно тратят свои силы, как будто для человека одно настоящее да будущее и имеют значение, а прошлое бесследно погибает, а другие при этом или совсем не обращают внимания или для успокоения своей совести произносят одно – другое изречение из прописной морали. Между тем это обстоятельство необыкновенно важно. Каждый человек, у которого несколько развито критическое мышление, рано или поздно, в той или другой форме, но неизменно будет поставлен жизнью в необходимость, так сказать, родиться вновь, создать свою личность на вполне сознанных началах. Вот в этот момент, когда разум человека будет всматриваться критически в приобретенный духовный материал и производить его оценку, и получает для человека все свое значение его прошлое. Обыкновенно в это время под первым напором критического сознания все духовные силы человека как будто куда то бесследно пропадают, настоящее вырисовывается, как бессмысленная, тягучая длительность времени, как монотонное тиканье часов, а будущее принимаете вид неуловимой мечты, и человек вследствие этого тревожно и нервно задает себе вопрос: чем жить? Одно прошлое в этом случае и является для человека реальностью, и вот если и оно окажется окутанным беспросветной тьмой, если и здесь разум не усмотрит ничего ценного, а увидит напротив лишь один грязный хлам, можно с полной уверенностью сказать, что духовное равновесие и гармония этого человека будут потеряны навсегда. Вопрос его задавит, он измучить его своей остротой. При каждом случае он, как неотвязчивая и в то же время неразрешимая задача, будет давать человеку чувствовать все его внутреннее ничтожество, всю его внутреннюю дряблость. Каждый порыв человека к чему-нибудь высокому и великому будет всегда бессильно разбиваться о сознание, что это великое недоступно, что между ним и человеком стоит стена страшная, непреодолимая, о которую можно, сколько угодно, биться лбом, но которую пробить нет никакой возможности.

Во 2) Алексей Степанович в силу особенного направления своего самосознания не мог также с безусловной доверчивостью отнестись к первой оценке внутреннего богатства, произведенной критическим мышлением. Вспомним, что для Алексея Степановича идеал всегда воплощался в живой личности, и потому всегда был высшим по отношению к личности его собственной. Алексей Степанович не сознавал себя внутренно тождественным с идеалом, на все свои высокие стремления и порывы он смотрел, как на должную дань идеалу, причем всегда дань очень скромную, очень незначительную. Вследствие этого, когда в его душе возникло сомнение в ценности идеала, когда идеал представился ему на одном уровне с мечтой и грезой, в его сознании, несомненно, вспыхнула мысль, что бессильны лишь его собственные идеальные стремления... бесплодны лишь его личные порывы к высокому и прекрасному, но отсюда еще нельзя заключать к отрицанию значения за идеалом вообще. Еще вопрос, насколько эти личные идеальные стремления действительно ценны и чисты, насколько они верно и точно отражают подлинный идеал. Может быть, они и действительно не более, как бесплодные мечты, но таковыми и должны быть, так как не являются безусловно чистыми; в них, может быть, таится много темного, эгоистичного, что необходимо должно погибнуть. А потому жизнь, разрушая эти порывы, действует в этом случай, может быть, не так бессмысленно, как это представляется на первый взгляд. Может быть, в этом случае в ней и проявляется незримое веяние великого идеала.

Действительно, что представляете собою человек со всеми своими порывами и стремлениями?

Заря, тебе подобны мы,

Смешенье пламени и хлада,

Смешение небес и ада,

Сияние лучей и тьмы.

Но если в человеке одновременно обитают и небо и ад, надобно очень внимательно всматриваться в свои идеалы, как бы под их покровом не зазвучали низменные страсти.

Итак, что же нужно делать? Искать в жизни покоя, беспечного сна? Нисколько. Взор снова светлеет, набежавший туман рассеивается, путь вдали расстилается ясный. Надобно внимательно всмотреться во взлелеянный сердцем идеал, освободить его от всех приросших к нему сорных трав. Надобно трудиться, работать над собой. В душе рассеяны блестки подлинного добра, надобно их соединить, придать им определенный вид, и увеличить. Вместе с тем надобно более чутко относиться к окружающей жизни и улавливать в ней каждый проблеск добра, каждый луч света.

Итак с доброй душой снова в путь!

В 1825 году Алексею Степановичу пришлось и в буквальном смысле собраться в путь. В своем письме от 2-го февраля 1825 года Федор Степанович, живший в это время в Париже, где он служил при посольстве, просил мать, чтобы она дала свое согласие на заграничное путешествие Алексея Степановича. «Я думаю, писал он, что Алексей лучше всего сделает... если уедет за границу. Потеря одного года службы не значит ничего при теперешних обстоятельствах: нужно думать о будущем. Я с каждым днем все более убеждаюсь, что при характере брата заграничное путешествие ему теперь безусловно необходимо. Он прозябает в Петербурге. От беспечности и апатии его характера пропадает без пользы деятельность его ума, а в Париже все бы его возбуждало». Это ходатайство Федора Степановича как любимца матери, имело успех. Согласие Марьи Алексеевны было дано, и Алексей Степанович отправился за границу, где он и пробыл 1825 и начало 1826 года.

Это путешествие принесло Алексею Степановичу несомненную пользу. Новизна и разнообразие впечатлений от заграничной жизни прежде всего дали возможность естественно улечься волнению в его душе. В Париже Алексей Степанович увлекается театром и живописью; последней отдается даже с такой страстностью, что в его сознании является мысль, что он именно и рожден для живописи. С естественным же прекращением острой внутренней боли и наступлением в душе мирного затишья, его coзнание начинает явственнее улавливать впечатление от тех сил, которые таятся внутри человека и создают его духовный облик – сил нравственной и религиозной. Как при начавшемся физическом выздоровлении человек очень живо воспринимает впечатления от вновь интенсивно заработавшей органической силы, что в другое время сознанию почти совершенно недоступно; так и по миновании духовного кризиса нравственная и религиозная силы, восстановляющие психическую организацию человека, производят на него очень отчетливое впечатление. Разумеется, все это происходит при одном условии, если человек одарен впечатлительностью и склонен к серьезному и вдумчивому наблюдение над собой. Но этими качествами Алексей Степанович обладал в высшей степени. Вследствие этого теперь он начинает сознавать все значение за нравственным и религиозным чувством, начинает понимать, что они и представляют тот источник, из которого проистекают все ценные явления в человеческой жизни. Созерцая в августе месяце 1826 г. Миланский собор, он, как впоследствии сам писал Шевыреву, «долго стоял перед этим великолепным зданием, неподвижен от удивления и глубокого, неизъяснимого наслаждения. Я не видал толпы, которая с наступлением вечера высыпала из домов и беспрестанно мелькала на площади... Солнце закатилось, наступила ночная тень и с нею размышление. Я стал вопрошать себя и допытываться причины того удовольствия, которое так долго оковало, так сказать, все мои чувства». И вот ответь на этот вопрос, который он нашел в своих мыслях. «При переходе от плоскости к плоскости глаз требует соразмерности в линиях, гармонии в оконечностях для того, чтобы ничто не тревожило его спокойствия. Вот почему правильность (симметрия) сделалась необходимою спутницею зодчества. Она не есть идея отвлеченная, одетая в вещественные формы, но условие тишины в нашем чувственном мире, которая возбуждает силы нравственные и ведет нас к высокому познанию самого себя. Не у Римлян подражателей, не у Римлян, которые дали всем искусствам ложный и превратный смысл, должны мы искать первобытной цели зодчества и его истинного значения. На берегах Нила, в Индии, где люди составили общества, образованные так рано, в Персии и, наконец, в земле, любимой всеми искусствами, – Греции уверимся мы, что все памятники, которым хотели придать величие и красоту, все здания, которые могли противиться разрушительной работе веков, были в теснейшей связи с религией».

Несомненно, здесь можно видеть идею в ее зародышевом состоянии; она еще не раскрылась во всей своей широте и глубине; но важно то, что ум Алексея Степановича уловил эту идею. С этого момента воспринятые им в детстве семена веры и нравственности начинают переходить из своего инстинктивного, непросветленного состояния в сознание. Ум Алексея Степановича, глубже всматриваясь в веру, начинает отчетливее воспринимать ее содержание и, восторгаясь глубиной ее ответов, свободно и охотно вверяет себя ее руководительству.

Вместе с тем ознакомление Хомякова с заграничной жизнью оказало ему несомненно немаловажную услугу и в деле уяснения им внутренних основ русской жизни. Уже одним своим контрастом заграничная жизнь должна была пробуждать в его душе образ русского народа; и если в это время Алексей Степанович не успел вполне отчетливо понять сердце русского народа и его духовный облик, то во всяком случае он живее почувствовал свою любовь к нему и ощутил его светлые, идеальные черты.

По возвращении из за границы Алексей Степанович жил некоторое время без определенных занятий, вращаясь в учено-литературных кружках Петербурга и Москвы.

Умственная жизнь в этих кружках билась интенсивно. Как рассказывает Кошелев, все члены кружка почти ежедневно виделись или у князя Одоевского, или у К. А. Карамзиной, или друг у друга. И везде их мысль была занята серьезным делом. У князя Одоевского, говорит Кошелев, мы встречали профессора Веланского, графа Вьельгорского и других умных людей... У К. А. Карамзиной мы видели часто Блудова, Жуковского, П. А. Муханова, а из женщин особенно очаровывала красотою и умом девица Россети... В Карамзинской гостиной предметом разговоров были не философские предметы, но и не петербургские пустые сплетни и россказни. Литературы, русская и иностранная, важные события у нас в Европе, составляли всего чаще содержание наших оживленных бесед. Эти вечера, продолжавшиеся до поздних часов ночи, освежали и питали наши души и умы, что при тогдашней петербургской душной атмосфере было для нас особенно полезно. Хозяйка дома умела всегда направлять разговоры на предметы интересные.

Но если в гостиной Карамзиной философии не было дано места, за то во время других интимных бесед приятелей она главным образом занимала их сознание. «Хомяков, говорит тот же Кошелев, был всегда строгим и глубоко верующим православным христианином, а я заклятым шеллингистом, и у нас были споры бесконечные. Никогда не забуду одного спора, окончившегося самым комическим образом. Проводили мы вечер у князя Одоевского, спорили втроем о конечности и бесконечности мира, и незаметно беседа наша продлилась до трех часов ночи. Тогда хозяин дома нам напомнил, что уже поздно и что лучше продолжать спор у него на следующий день. Мы встали, начали сходить с лестницы, продолжая спор; сели на дрожки и все-таки его не прерывали; я завез Хомякова на его квартиру; он слез, а я оставался на дрожках, а спор шел своим чередом. Вдруг какая-то немка, жившая над воротами, у которых мы стояли, открывает форточку в своем окне и довольно громко говорить: mein Gott und Herr, was ist denn das? Мы расхохотались, и тем кончился наш спор». Характеризуя это время, Муханов говорит: «эта кратковременная эпоха никогда не выйдет из моей памяти: сколько в ней было игривости, ума, пылкости и прелести!»

Но еще более могучим и грандиозным фонтаном взымалась умственная жизнь в литературных кружках Москвы. Это было, по словам Погодина «самое жаркое литературное время. Всякий день слышалось о чем-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов с Кавказа; Баратынский выдавал свои поэмы. Горе от ума Грибоедова только что начало распространяться. Пушкин (только что возвратившийся из своего псковского заключения) читал Бориса Годунова, Пророка и познакомил нас со следующими главами Онегина, которого до тех пор напечатана была только первая глава». «Вечера живые и веселые следовали один за другим у Елагиных и Киреевских за Красными воротами, у Веневитиновых, у меня (Погодина) у Соболевского на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской». Украшением этих собраний был Мицкевич, блиставший своими импровизациями, а знаменитый Глинка разнообразил их музыкой. Но истинным кумиром этих празднеств был, конечно, Пушкин, который ценился «в миллион» 11.

Вращаясь в обществе этих звезд первой величины и держась в нем, по словам Погодина, просто без притязаний Алексей Степанович деятельно продолжал работать над собой. Правда, прежняя внутренняя боль временами в нем оживает, временами вновь исторгается из груди его тревожный вопль о суетности и бессмыслии жизни. Но она принимает в это время уже несколько иной вид. Поэт не называет более идеал – и синий свод, усеянный звездами, и тихую безмолвной ночи тень изменниками; его сознание тревожит несколько иная мысль. Он чувствует свою внутреннюю слабость, проистекающую от кратковременности жизни, чувствует холодное веяние приближающейся старости, гасящей в душе все порывы и желанья. Так, в своем стихотворении «к В. К.» (т. е. к Василию Степановичу Киреевскому, его двоюродному брату и другу, умершему в 1827 году) он пишет:

Счастлив! там персть твоя сокрыта

От стрел мучительных забот,

И от судеб тебе защита

Могилы каменный оплот.

Но горе мне! Я здесь скитаюсь;

Я раб судьбины, раб страстей,

В бессильи гордом пресмыкаюсь

Под грузом тягостных скорбей.

И старость грустная настанет,

Она потушит жар ланит,

Морщины по челу протянет,

Мой черный волос убелит.

Она холодною рукою

Исторгнет из груди моей

Мечты, любимые тобою,

Порывы юношеских дней;

Восторги, радости, желанья, –

Отымет все...

Вырисовывая перед собою так живо последний естественно-необходимый результат жизни, поэт в отчаянии восклицает («Старость»)

Скорей, скорей сомкнитесь очи:

Зачем вы смотрите на свет?

Часы проходят, дни и ночи,

И годы за годами вслед,

А в мире все, что было прежде,

Желанье жадно, жизнь бедна,

И верят смертные надежде,

И смертным вечно лжет она.

Но вместе с этими тревожными образами и думами в душе Алексея Степановича возникают и гармоничные, чудные видения. Его сознание улавливает идеал, такой возвышенный и светлый, что его не могут омрачить земные бедствия и тревоги; ему рисуется душа невинная, чистая; в ее взорах, обращенных к небу, искрится жизнь, но вместе с тем, она далека от всякого томления, так как в ней нет ничего эгоистичного, на все желания и земные порывы она смотрит бесстрастно. Вот этот образ, обрисованный им в стихотворении, посвященном сестре («В альбом сестре»).

Не грустью, нет, но нежной думой

Твои наполнены глаза,

И не печали след угрюмой–

На них жемчужная слеза.

Когда с душою умиленной

Ты к небу взор возводишь свой,

Не за себя мольбы смиренной

Ты тихо шепчешь звук святой;

Но светлыми полна мечтами,

Паришь ты мыслью над звездами,

Огнем пылаешь неземным

И на печали, на желанья

Глядишь, как юный Серафим,–

Бессмертный, полный состраданья,

Но чуждый бедствиям земным.

Этот чарующий образ умиротворяет его душу; волнение в ней затихает, его порывы и стремления лишаются своей бурности и страстности, и в нем возникает желание, которое, по-видимому, не имеет впереди никакой определенной цели, но которое однако есть действительное, подлинное желание души – желание уловить все добро, просвечивающее во внешнем мире, не сообщая ему ни одной эгоистичной черты своей природы.

Хотел бы я разлиться в мире,

Хотел бы с солнцем в небе течь,

Звездою в сумрачном эфире

Ночной светильник свой зажечь.

Хотел бы зыбию стеклянной

Играть в бездонной глубине,

Или лучом зари румяной

Скользить по плещущей волне.

Хотел бы с тучами скитаться,

Туманом виться вкруг холмов,

Иль буйным ветром разыграться

В седых изгибах облаков;

Жить ласточкой под небесами,

К цветам ласкаться мотыльком,

Или над дикими скалами

Носиться дерзостным орлом.

Как сладко было бы в природе

То жизнь и радость разливать,

То в громах, вихрях, непогоде

Пространства неба обтекать!

Так, в описываемое время в душе Алексея Степановича по временам снова собираются мрачные тучи, заволакивающие весь горизонт, и из его груди раздаются звуки бури и непогоды, временами же тучи разрываются и в просветах виднеется чистое голубое небо. То юношеские порывы вдруг выступят в своем естественном виде со всей страстностью и эгоистичностью – и сознание стрелой пронижет острая боль от мысли об их неосуществимости, то они отступят, и душа ловит более чистый, более возвышенный идеал – идеал бескорыстной любви ко всему высокому и прекрасному. Но теперь этот идеал его еще не принял вполне отчетливых форм. Он видит его, то созерцая невинные, чистые взоры своей сестры, то наблюдая гармонию явлений природы, то смерть его друга вызывает в нем стремление бескорыстно трудиться над осуществлением тех надежд, которыми тот жил и волновался.

Нет, страх пустой!

Я воскрешу твои мечтанья,

Надежды, сердца жар святой,

Волшебной силой вспоминанья

Я буду жизнью жить двойной;

И, юностью твоею молод,

Продливши краткую весну,

Я старости угрюмый холод

От сердца бодро отжену,

Не презрю я мечты мгновенной

Восторгов чистого огня,

И сон, тобою разделенный,

Священным будет для меня.

Но как бы неясен и неопределен ни был этот идеал бескорыстного служения добру, он будет расти. Алексей Степанович сознал, что человек – «смешение небес и ада», что поэтому чисто природный естественный порыв в нем к добру подобен в естественном состоянии алмазу, его надобно еще отшлифовать и придать форму, чтобы в нем заиграл, переливаясь, световой луч.

Обыкновенно от юношеского идеала человеку бывает очень трудно отказаться в виду того, что другого идеала ему не предносится; отказ от юношеских стремлений ему кажется равносильным отказу вообще от разумной и осмысленной жизни. Вспомним, как прежде Алексею Степановичу, вследствие сознания бесплодности своей мечты, представлялся неизбежным один выход – «идти туда, где не живут, а тратят жизнь и младость». Теперь же он временами постигает, что отречение от юношеских, чисто естественных порывов к прекрасному еще не означает отречения вообще от осмысленной жизни. Возможна великая, сильная жизнь, но в которой однако нет той определенности цели, которая свойственна юношеским влечениям, – возможна жизнь Серафима, который бесстрастно смотрит на все земные печали и волнения.

Вместе с этим Алексей Степанович, глубже всматриваясь в свою душу, открывает новую причину своих внутренних страданий. Ранее, да и теперь иногда ему кажется, что внутренняя боль проистекает из того, что объективный ход жизни не соответствует стремлениям и порывам человека, что в жизни природы царит какой-то другой закон, который не желает считаться с законом правды, присущим человеческой личности.

С тех пор, как мир из колыбели

Воспрянул к юной красоте,

И звезды стройно полетели

В небесной синей высоте:

Как в бурном море за волною,

Шумя к брегам бежит волна,

Так неисчетны над землею

Промчались смертных племена;

Восстали, ринулись державы,

Народы сгибли без следов,

И горькая насмешка славы

Одна осталась от веков.

Но кроме этой причины, лежащей в объективном ходе жизни возможна другая, чисто субъективная причина внутренних страданий человека. В жизни поэта наблюдается два часа: час блаженства и час страдания. Поэт счастлив, когда его душа, согретая мгновенного мечтою, свободно в стройном песнопении изливает, как сладкозвучная волна, свое внутреннее богатство.

Но есть поэту час страданья,

Когда восстанет в тьме ночной

Вся роскошь дивная созданья

Перед задумчивой душой;

Когда в груди его сберется

Мир целый образов и снов,

И новый мир сей к жизни рвется,

Стремится к звукам, просит слов.

Но звуков нет в устах поэта,

Молчит окованный язык,

И луч божественного света

В его виденья не проник,

Вотще он стонет исступленный:

Ему не внемлет Феб скупой,

И гибнет мир новорожденный

В груди бессильной и немой.

Итак, вот какая причина внутреннего томления может быть в человеке. В его душе может таиться ряд чудных, возвышенных образов, и человек это чувствует, его мысль улавливает возможность нового светлого мира; но пока этот мир, как волшебное владение, реющее в туманной дали, заставляет человека лишь страдать; он требует себе от человека жизни, просит слов, но их нет у него, – и новорожденный мир гибнет.

Таким образом в описываемое время в душе Алексея Степановича наблюдается некоторое колебание. С одной стороны ему предносится чисто естественный идеал, взлелеянный его сердцем еще в юных летах, но этот идеал не в состоянии осмыслить его жизни; он сознает его неосуществимость, о последней ему говорит не только личный опыт, но и «заветы древности седой», опыт всемирной истории. Поэтому, если признать, что все богатство человека только и заключается в этом идеале, то каждый человек должен сознать что его богатство – не более, как блестящая мишура, которая не может противостоять буре и непогоде; вихрь жизни быстро сорвет ее, и для человека станет неизбежным один выход – ожидать в томлении, когда наконец замолкнут в его груди все желанья, и океан существованья замрет в безбрежной тишине».

С другой стороны его душа предвосхищает иной идеал, который представляется более высоким и более могучим. Алексей Степанович чувствует, что под водительством этого нового идеала жизнь может быть проведена вполне осмысленно; с ним всякий страх, навеваемый жизнью, страх пустой: этот идеал не боится никаких земных волнений, так как стоит выше их. Но он не ясен и потому не может сообщить душе действительной силы. Он появляется минутами, и, когда он возникает, душа успокаивается; исчезает он, – и ее снова начинают терзать прежние сомнения. Алексей Степанович по своим природным задаткам не мог идти туда, «где не живут», а тратят жизнь и молодость»; приучить себя «к ничтожным мечтам» он был не в состоянии, и это тем более, что ему виднелся другой путь – путь прояснения для себя нового идеала. Естественно на эту сторону и направилась внутренняя работа всех сил его души.

Как же этого достигнуть?

Новое, смутно предвосхищаемое мыслью, обыкновенно проясняется через критику прежнего, старого. Это естественный, всегда и везде наблюдаемый ход развития.

Чтобы прояснить себе новый идеал, надобно наперед вскрыть недостаточность прежнего, старого, надобно показать, чего не дает человеку этот идеал. Благодаря этому, прояснятся глубокие, но вместе с тем живые, потребности человека; человек лучше узнает себя, определеннее уловит и новый идеал, отвечающей его потребностям.

Этот путь наблюдается и в развитии Хомякова. Еще во время пребывания своего в Париже он окончил свою трагедию «Ермак». Не очень интересная в чисто художественном отношении, она представляет собой в высшей степени любопытный памятник его духовного развития.

Герой драмы Ермак, покоритель Сибири, был безусловно идеальным юношей, но идеальным в смысле естественном! Красивый, мужественный, стройный, о пламенел при рассказах «о полях кровавой брани»; «его душа стремилась к торжествам». Одушевлявшие его высокие чувствования, светлые и глубокие думы радовали его отца смотря на сына, он думал, что «он будет щит и меч земли родной». Но вдруг все изменилось. У Ермака била горячо им любимая невеста, Ольга, которую задумал похитить опричник. Мстя за честь своей невесты, Ермак убил дерзкого опричника. Поступок, несомненно, благородный; естественное добро в нем проявилось во всем своем блеске. Но действительно ли в этом поступке сказалась мощная сила, присущая естественному добру? Не обнаружилось ли это добро так решительно и свободно только потому, что оно встретило благодарную почву для своего проявления в другой стороне человеческой природы? Может быть, при других внешних обстоятельствах оно и смолкло бы?

Дальнейшая жизнь Ермака показываете, что сила естественного добра вовсе не так могуча, как это может представиться на первый взгляд.

Убийство опричника сделало жизнь Ермака крайне трудной и тернистой. Везде гонимый, везде преследуемый толпою врагов, он скитается, бродите без приюта. Наступает для него таким образом такое время, когда естественное добро может действительно обнаружить свою силу. Между тем, что же мы видим? Ермак забывает закон и добродетель, вступает в дружину смелых казаков и, наконец, делается разбойником; его руки обагряются кровью многих невинных людей. Отец, благословивший ранее своего сына, после убийства им опричника, теперь предает его проклятию. В душе Ермака остаются единственно светлыми чертами – отвага, мужество, беззаветная удаль. Этими качествами он увлекаете казаков, для них он – идеал; он является им,

Как некий сын возвышенного мира;

Бестрепетный, не знающий преград,

Непобедимый. Он все увлекал с собою

И силою, и прелестью речей,

И пламенем души непостижимой;

И на его задумчивом челе,

Казалося, природа положила

Могущества, владычества печать.

Но сам Ермак чувствует, что его жизнь невозможна. В нем проснулась теперь таинственная, молчавшая ранее потребность души – быть в мире и единении со своей семьей, со своей родиной, и он сознал, что без удовлетворения этой потребности человек не может существовать. Могущество, власть, слава – все это не дает человеку возможности определить свою внутреннюю личность; человек живет сознанием, что он – сын своего отца, член своей родины. Между тем все это теперь невозможно для Ермака; отец его проклял, родина отвергла. Он стонет под бременем такого несчастья.

Проклятие отца! в душе моей

Ты возлегло, как тягостное бремя.

Всегда, везде ты следуешь за мной,

Как грозный глас неотразимой кары;

Всечасно слух тебе внимает мой

Средь бурных сеч, среди победных кликов,

Среди молитв, средь тишины ночной.

Где отдохнуть? Чем сердцу возвратится

Невинная беспечность юных дней?

Когда-нибудь в груди моей усталой

Восстанет ли счастливая заря

И тишины, и мира, и покоя?

Звезда отрад, средь черных жизни туч

Блеснет ли мне твой светлый луч?

Воспоминания! Вы вкруг меня теснитесь,

Пылаете в сердечной глубин!

И адский дух, грядущий вестник муки,

Там написал негаснущим огнем

Слова: «разбой, убийства и проклятье»:

Забвение! вотще зову тебя!

Живешь ли ты над светлыми звездами,

Слети ко мне, о, ангел тишины!

Слети, коснись холодными перстами

Груди моей, горящего чела!

Ты лучше счастья; твой сосуд целебный

Есть неба дар, всех лучше благ земных!

Дай омочить уста в струе волшебной

И совестью уснуть хотя на миг.

Но совесть не засыпает, муки сердца не утихают. Что же делать? Каким путем достигнуть примирения и со своей семьей и со своим отечеством? Неясная надежда светит Ермаку, что он снова может обнять своего отца и примириться с родиной путем деятельного раскаяния и очищения своих внутренних стремлений от всех присущих им эгоистичных черт, и Ермак решается вступить на этот путь. Он отказывается от своего личного счастья, не жаждет более „лечь в могилу со славой и свое громкое имя передать потомкам»; он стремится к одному – покорить Сибирь, чтобы она, подвластная России, цвела над его гробом, не как памятник славы, а как памятник его раскаяния, его горючих слез. И он совершает этот подвиг. Перед покорением столицы Кучума он видит сон, что он кладете к стопам Иоанна венец и все богатства Сибири, и «его рука разрушает приговор законов строгих». Это окрыляет Ермака; в восторге он говорить своему другу – Кольцо:

О ты! постиг ли, как счастливы мы?

Мой друг! Мы будем вновь сыны России,

Она в свои объятья примет нас.

У нас отчизна будет, братья будут,

Законы, Церковь, Царь, победа, гордость, честь.

О край родной! Нам можно будет

Тебя своим, своим назвать,

Жить для тебя и за твое величье

В сраженьях славных умирать!

Итак, вот какая потребность в человеке является его живой и настоятельной потребностью. Человек не есть что- либо отвлеченное, он имеете свою реальную почву, и с этой почвой он должен находиться в самом тесном единении. Он живет постольку, поскольку связывается гармонично с семьей, с родиной и наконец, со всем великим миром, как миром человеческим, так и миром немой природы. Поэтому действительными идеалами, способными нормировать внутреннюю жизнь человека, служат семья, отечество и, наконец, верховный идеал, питающий собою первые два, примиряющий человека со всем миром – Церковь. В чем состоять эти идеалы, какое их положительное содержание? – этого пока еще не видно Они ясны только с отрицательной стороны; они внутренно соединяют человека с миром, а без такой связи человек жить не может. Виден также и путь к прояснению этих идеалов. Они открываются человеку вслед за отречением его от своих эгоистических чувствований и стремлений.

Обыкновенно на первых порах внутренняя основа жизни в подлинном своем виде не сознается человеком. Человек стремится к высокому и к прекрасному, но это высокое и прекрасное ему рисуется, как то, что увенчивает его голову лавровым венком, что возвышает его личность над другими и заставляет других быть ей покорными. Инстинктивно в этом случае человек стремится к единению с миром; слава является ему тем началом, благодаря которому он, соединяясь со всем человеческим обществом, примиряется в то же время и с законом внешней природы – беспрерывным рождением и смертью. Но выраженное в таком виде естественное добро так бывает хрупко и непрочно, что каждый удар может заставить его направиться в своем развитии на ложный путь. Если в сознании человека прекрасное и доброе неотделимо от лаврового венка и безразлично смешивается с ним, малейшие неудачи в жизни могут погасить в нем действительное добро и пробудить в его груди одно желанье – желанье власти и силы. Осуществляя это желание, человек постепенно будет разрушать те узы, которые соединяют его со всем живущим, даже самые естественные и природные, и, направляясь таким путем, человек неизбежно придет к самому мучительному состоянию – сознанию своего полного одиночества. Итак, чтобы достигнуть действительного единения, надобно очистить свои мечты и стремления от свойственного им по природе эгоизма, надобно сознать добро вне соединения его с личной славой, с лавровым венком.

Семья, отечество, Церковь – все это суть идеалы, возвышающиеся над отдельною человеческою личностью и не сливающиеся безразлично с ней, а потому они могут открыться человеку и сообщить его душе действительную свою силу лишь в том случае, если он служит им настоящим образом, служит бескорыстно.

Манифестом от 14 апреля 1828 года император Николай Павлович призвал русский народ поднять оружие «в оборону святыя Православныя Церкви и любезнаго отечества», – наступила война с Турцией. Алексей Степанович отправился в ряды действующей армии, где и пробыл до самого окончания войны в 1829 г., приехав на родину лишь на некоторое время весной 1829 г.

Эта война дала возможность Алексею Степановичу на деле осуществить свою бескорыстную любовь к отечеству и к своим единоверным и единокровным братьям – славянам. Благодаря этому, идеал беззаветного служения добру, ранее лишь не ясно улавливаемый, теперь всецело овладел его душой. Его думы прояснились, образы стали более отчетливыми, горизонт расширился, а вместе с этим Алексей Степанович почувствовал, что будто новая струя живой силы влилась в его душу, наполнив ее той мощью и крепостью, которой ранее в ней не было. Не прежние неопределенные мечтания волнуют теперь его сердце; в его сознании начинает обрисовываться вполне отчетливый взгляд на свое призвание. Вот что он говорить о себе в стихотворении «Сон», написанном в Базарджике 3-го июля 1828 года:

Я видел сон, что будто я певец,

И под перстом моим дышали струны.

И звуки их гремели, как перуны,

Стрелой вонзалися во глубину сердец.

И как в степи глухой живые воды,

Так песнь моя ласкала жадный слух,

В ней слышен был и тайный глас природы,

И смертного горе парящий дух.

Певец смолк, «могильный хлад сковал его уста»; но и из могильной тьмы

Гремела песнь, и сладкий глас звучал,

Века прошли, и племена другие

Покрыли край, где прах певца лежал;

Но не замолкли струны золотые,

И сладкий глас по-прежнему звучал.

С этого времени в стихотворениях Алексея Степановича начинают уже отчетливо обрисовываться те думы, всестороннему раскрытию которых посвящена его литературная деятельность 40 и 50 годов.

Если ранее Алексей Степанович улавливал необходимость для всестороннего и гармоничного развитая личности находиться в тесном единении с своей отчизной, теперь он ясно раскрывает причины этого, указывая светлые идеальные черты, представляющие внутреннюю основу жизни русского народа.

Что дает русской народности силу и крепость?

1) Прежде всего ее прошлое, ее история. Народ должен развиваться органически; его настоящее тогда только будет прочно, когда оно будет неразрывно соединено с заветами прошлого времени. В стихотворении «Клинок» Алексей Степанович сравнивает старый меч, который «в порывах бурь военных»

По латам весело звучал

И на главах иноплеменных

О Руси память зарубал,

С новыми мечами, с красивой оправой, которые

В златых покояся ножнах,

Блистали тщетною забавой

На пышных роскоши пирах.

В настоящее время старый меч, в ножнах забытый

Рукой слабеющих племен,

Давно лежит полусокрытый

Под едкой ржавчиной времен и ждет, когда вновь его поднимет, могучая рука.

И там, где меч со златой оправой

Как хрупкий сломится хрусталь,

Глубоко врежет след кровавый

Его синеющая сталь.

Поэтому поэт дает совет:

Так не бросай клинка стального

В отделке древности простой,

И пыль, забвенья рокового

Сотри заботливой рукой.

Во 2) силу русского народа составляет его бескорыстная любовь к своим младшим братьям. Русский народ вырос, стал великим и сильным, он не должен поэтому забывать о своих братьях, еще продолжающих жить под бременем рабства и несвободы.

Высоко ты гнездо поставила,

Славян полунощных орел,

Широко крылья ты расправил,

Глубоко в небо ты ушел!

Лети, но в горнем море света

О младших братьях не забудь!...

Питай их пищей сил духовных,

Питай надеждой лучших дней,

И хлад сердец единокровных

Любовью жаркою согрей!

3) Наконец, никогда неиссякаемый источник» силы русского народа кроется в его вере.

Гой красна земля Володимира!...

Ходить по небу солнце ясное,

Греет, светить миру целому;

Ночью теплятся звезды частые,

А траве да песчинкам счету нет.

По земле ходит слово Божие,

Греет жизнию, светить радостью.

Блещут главы церквей золоченые,

А Господних слух да молельщиков,

Что травы в степях, что песку в морях.

Вера вдохновляла народ на самоотверженные подвиги, в то же время дает ему возможность совершить их в сердечной простоте, без всякой кичливости и самохвальства, вера учит народ смирению, а оно и представляете верный путь к обнаружение всего духовного богатства.

Бесплоден всякий дух гордыни,

Не верно злато, сталь хрупка;

Но крепок ясный мир святыни,

Сильна молящихся рука!

Смирение русского народа и привлекает на него благодать Божию и делает его назначение в мировой истории великим и знаменательным.

И вот зато, что ты (Русь) смиренна,

Что в чувстве детской простоты,

В молчаньи сердца сокровенна,

Глагол Творца прияла ты,–

Тебе Он дал свое призванье,

Тебе он светлый дал удел:

Хранить для мира достоянье

Высоких жертв и чистых дел;

Хранить племен святое братство,

Любви живительный сосуд,

И веры пламенной богатство,

И правду, и бескровный суд...

О, вспомни свой удел высокий,

Былое в сердце воскреси,

И в нем сокрытого глубоко

Ты духа жизни допроси!

Внимай ему – и все народы

Обняв любовию своей,

Скажи им таинство свободы,

Сиянье веры им пролей!

Таким образом в тридцатых годах талант Алексея Степановича вполне вырос и окреп; Алексей Степанович выступил на свой настоящий путь, внутренняя борьба разнородных элементов в его душе закончилась; то, что таилось в смутном виде в глубине его души, теперь вступило в поле сознания. В его стихотворениях с 30 по 40 год включительно в поэтические образы облеклись уже все те положения, которые сделались потом предметом логического раскрытия и научного обоснования в его прозаических сочинениях сороковых и пятидесятых годов. «То, что раньше выступало в его сознании как мечта, как полет фантазии, ищущей для своего проявления лишь поэтического образа, то позднее приняло характер серьезной мысли, требующей научного, строго логического обоснования; а вместе с тем поэт–художник уступил место ученому публицисту, стихотворец прозатору» 12. С этого времени Алексей Степанович выступает в своем настоящем виде, как глубокий мыслитель, так как работа мыслителя и была его действительным призванием.

Алексей Степанович не был поэтом–художником в подлинном смысле этого слова. Он прекрасно владел поэтической формой, обладал природным и высоко развитым художественным тактом, многие его стихотворения поистине прелестны, наконец самое его беззаветное служение такой высокой идее, как идея религиозная, носит на себе поэтический элемент. «Тем не менее, – как справедливо о нем заметил Самарин,– его нельзя назвать художником в строгом значении этого слова. Нельзя не потому, чтобы ему недоставало чего-нибудь существенного, чтобы быть художником, а наоборот: потому что, по обилию других даров, он не мог быть только художником, следовательно, не мог быть и вполне художником. Нельзя про него сказать, чтобы его мысль непременно просилась в поэтическую форму, чтобы эта форма была ей прирождена и чтобы только в ней она могла явиться на свет и узнать себя. Если, как нам кажется, именно в этой особенности и заключается тайна творческой силы художников, то у Хомякова ее не было».

Тем не менее поэтическая деятельность Алексея Степановича оказала ему немаловажную услугу в деле развития его таланта: Хомяков, как поэт, дал возможность вырасти и сформироваться Хомякову, как мыслителю. Не владей Алексей Степанович стихом и не отражай он волновавших его дум в поэтических образах, он, вероятно, не стал бы тем сосредоточенным, глубоким и разносторонним мыслителем, каким он является впоследствии. Его внимание было направлено на самые разнородные предметы, он интересовался всем, и все находило отклик в его душе; его мысль билась слишком трепетно, слишком страстно. Вследствие же такой порывистости своего ума он не мог быть усидчивым человеком. Перо и бумага вызывали в нем охлаждение. Он сам часто жалуется на одолевавшую его лень. Его друзья, чтобы заставить его писать, нередко принимали самые решительные меры: запирали его в кабинет и требовали, чтобы он записал все то, что в устной речи говорил им. Поэтому вскипавшие в нем мысли оставались бы невыраженными, не получивши определенного облика, они бежали бы одна за другой и этим лишь утомляли бы его сознание. Масса неясных дум, неотчетливых образов, томительных порывов лишь измучили бы его душу и окончательно ее обесплодили. Поэзия в этом отношении и оказала ему громадную помощь. Она, во 1), дала ему возможность быстро и легко выражать в образах то, что его волновало. Вследствие этого его сознание не томилось под тяжестью массы вспыхивавших в нем идей, а все более и более крепло. Во 2), поэтический образ хорош в том отношении, что дает возможность человеку уловить интимную сторону идеи, – ее отношение к внутренним стремлениям и порывам человека. Эта сторона идеи обыкновенно при чисто логическом ее раскрытии остается незаметной, а между тем она очень важна для всестороннего ознакомления с идеей. Никакая логика не в состоянии дать человеку понять всех достоинств и недостатков известной идеи, если он не одарен в некоторой степени способностью, так сказать, одухотворять ее, делать ее для себя живой. Вот почему Алексей Степанович, не уклоняясь в своем развитии в сторону, не увлекаясь в жизни каким-либо чуждым его духу мировоззрением – гегельянством, шеллинианством или материализмом, знает однако их всесторонне и знает их именно с их внутренней стороны.

Алексей Степанович умер 1860 г. 23-го сентября, около 8 часов вечера, от холеры.

* * *

1

Источником и главным пособием при составлении настоящего очерка: служили «Полное собрание сочинений А. О. Хомякова». Изд. 2. Москва 1878 и изд. 3. Москва 1900; Завитневич, А. С. Хомяков. (Труды Киевской Духовной Академии. 1898–1901).

2

Алексей Степанович родился 1-го мая 1804 года, в Москве на Ордынке, в приходе Егория, что на Всполье. По отцу и матери, урожденной Кире евской, он принадлежал к старинному русскому дворянскому роду.

3

Наш рассудок обыкновенно улавливает формы бытия и не проникает в его сущность, в то начало, которое проявляется в тех или других формах. Поэтому ему нередко эти формы представляются самодовлеющими. В них он нередко готовь видеть все; в них он верит и иногда, доходите в этой своей вере до наивности.

4

Подробнее см. о Герцене у С. Булгакова. От Марксизма к идеализму. CПБ. 1904, стр. 161 и дал.

5

Ю. Самарин. Предисл. к 2 т. Полного собр. сочин. А. Хомякова.

6

Платон. Политика. Кн. 6. Перев. Карпова. «Издан. 2–е , СПБ, 1863. Стр. 315–316.

7

Завитневич.

8

Подробнее о теориях пантеизма и теизма см. мое сочинение «Теизм и пантеизм. Опыт выяснения логического взаимоотношения данных систем».

9

Завитневич

10

Завитневич

11

У Завитневича

12

Завитневич


Источник: Алексей Степанович Хомяков : (Ист.-психол. очерк) / Н. Боголюбов. - Харьков : тип. Губ. правл., 1905. - [2], 70 с. (Отдельные оттиски из №№ 20-22 ж. «Вера и Разум» за 1905 г.)

Комментарии для сайта Cackle