Источник

По пути в Америку

I. От С.-Петербурга до Вены

Западнорусский край и граница. – Столица триединой империи. – Достопримечательности. – Братья-славяне. – Немцы и спекуляция на нигилизме.

Интересно состояние человека, впервые отправляющегося заграницу. До того времени он привык видеть вокруг себя и природу и людей, к которым он с детства присмотрелся и которые не вызывают особых чувств и представлений, подернутые покрывалом обыденности. Теперь же пред ним готовится открыться новый мир – новая природа и новые люди, и он с торопливым вниманием останавливается на всем, что носит на себе хоть отпечаток «заграничности». С таким торопливым вниманием выглядывал из вагона и пишущий эти строки, отправившись из Петербурга в первых числах октября 1879 года в заграничное путешествие. Ночь прервала любопытство, зато следующее утро возбудило его с новою силою: неутомимо несущийся на невидимых крыльях пара поезд успел примчаться в западнорусский литовский край, и глазам путешественника представились новые виды. Русская земля – широкая и ровная как море, приближаясь к западным границам, как бы содрогается, и волнистые горы, как морщины на неспокойном страдальческом лице, густой вереницей теснятся по сторонам. Чрез одну из прелестных лесистых долин открылся очаровательный вид на Вильно. Таких видов мне не приходилось еще видеть в России; на них действительно лежит своеобразный отпечаток. На станции вас поражает нерусский говор: польско-еврейско-немецкий элемент затушевывает русскую стихию; появляются и нерусские деньги. Самый город Вильно окончательно отбивает охоту думать, что вы еще на родной почве: узкие до невозможности улицы, оригинальные постройки с черепичными кровлями, костелы, польско-еврейские лица. Пользуясь кратким промежуточным между поездами временем, я быстро осмотрел город. Какое богатство исторических памятников заключает он в себе и сколько дум возбуждают они даже в случайном зрителе! Здесь можно читать всю многострадальную историю западнорусского края, можно проследить всю кровавую борьбу двух начал православия и католицизма. История эта славна своим концом –победой православия. Но в городе этого незаметно, по крайней мере для беглого взгляда. Везде вы видите костелы с латинскими надписями и скульптурными статуями, около них теснятся коленопреклоненные богомольцы с воздетыми пли скрещенными руками, патеры часто переходят вам дорогу, принимая от окружающих знаки почтения. Мой возница-поляк постоянно снимал свою шапку, доезжая до того или другого храма, чем и давал мне знать, что это костел, а не православный храм. Быть может, католицизм здесь берет верх своею внешностью, которую он так любит, а не внутреннею силою, не тем религиозным чувством, которое двигает горы: но как угодно – впечатление этой силы склоняется на сторону католицизма. На большой городской площади красуется массивный кафедральный костел, с колоссальными изваяниями. Над ним высится живописная гора, где некогда пылал костер проповедников католичества, – впечатление грандиозное. Проезжая обратно на станцию железной дороги мимо литовской духовной семинарии, я мысленно пожелал ей еще и еще неустанно бороться за господство истинного христианского начала в крае, и еще и еще выставлять деятелей для этой борьбы, как она выставляла их до сих пор.

За Вильной родная земля все еще не успокаивается, волнуется; верстах в десяти поезд даже пронизывает чрез туннель гору. Но затем опять начинаются равнины и поля – поселения древних полян, теперешних поляков. А вот и сердце польщизны – Варшава. Город богатый, роскошный; но после Вильны он уже не представляет чего-либо необычайного, нового: тип один и тот же. Только, кажется, религиозного фанатизма здесь меньше, чем в католическом населении Вильны; по крайней мере здесь не встречалось видеть столько коленопреклонений и воздеваний рук, как в литовской столице. За Варшавой опять тянутся равнины. На довольно грязных станциях вас всюду поражает скопище польских жидов, и надо признаться, великий писатель, описывая их в своем «Тарасе Бульбе», употребил еще не все краски для изображения их невыносимой внешности и грязной типичности. Но вот и граница. Сердце невольно дрогнуло при виде надписи «Граница» на последней русской таможенной станции. Здесь кончается наша земля и начинается царство немцев.

После быстрого осмотра паспортов австрийский поезд помчал нас чрез границу к австрийской таможенной станции. Здесь уже полное царство немцев – немецкие мундиры, немецкая речь, хотя и с примесью пейсов и польских физиономий. После скорого, но тщательного осмотра вещей у пассажиров со стороны австрийских таможенных чиновников, поезд помчался далее. И замечательно – не только люди, самая природа быстро изменилась. Вдали стали вырисовываться высокие горы, по сторонам замелькали чистенькие деревушки. Компаньонами стали почти исключительно являться немцы – со своей туманной философией, дурными сигарами и предубеждением к России; есть евреи и поляки, но непременно с немецкою речью. Видя это, невольно чувствуешь великое преимущество немцев над нами в ассимилировании подвластных народов: та же Польша, те же поляки и евреи и здесь, – но здесь все приняло немецкий образ; а в нашей русской Польше все остается по-прежнему, как во времена Речи Посполитой, и в Варшаве редко можно встретить человека, который бы хорошо понимал по-русски.

«А вот и Вена, наша красавица Vindobona»! – выкликнул мой сосед-немец, ужасный резонер и филолог, надоедавший мне всю дорогу своими филологическими соображениями и производствами, между которыми особенно остроумным казалось ему самому найденное им родство слов Иегова и Юпитер. Название «Вены» он производит от vina-do-bona, как будто бы назвали ее еще римляне. Была ночь, и потому сразу нельзя было убедиться в верности отзыва немецкого патриота о красоте столицы триединой империи. Утром я отправился осматривать Вену и ее достопримечательности, и, надо отдать справедливость немцу, он не преувеличил нисколько, назвав Вену красавицей. Это действительно красавица-столица, и поражает посетителя сколько грандиозностью своих зданий, столько и изящностью их архитектуры, чистотою, опрятностью улиц, садами и аллеями. Главная улица, называющаяся Кольцо – Ring, широка как Невский проспект, но ее грандиозно-прелестные здания, богатые и роскошные магазины, непрерывно-тянущиеся аллеи по обеим сторонам – дают больше впечатлений, чем довольно-однообразный, хотя и прелестный проспект нашей северной столицы.

Улица Кольцо кругообразно обходит самый древний центр столицы. В этой центральной части улицы узки и неправильны, и тут же на Стефановской площади возвышается величественный собор св. Стефана. Готическая башня его видна с Кольца. По указанию ее я отправился к этому чуду архитектурного искусства. Трудно передать впечатление, производимое собором. Вы стоите как бы пред исполинским перстом самой земли, устремившей его к небу для указания суетящемуся вокруг крохотному человечеству его вечного назначения, которое часто забывается им в житейской суете. Внешний вид собора суров и мрачен: он носит на себе тяжести более семи столетий. Основание его относится к 1144 году. Башня его, представляющая, по отзыву знатоков, один из изящнейших образцов готического искусства, возвышается на 62 1/2 сажени над основанием, и после страсбургской башни есть высочайшая в мире. С благоговением вошел я в этот храм вечности. Внутри он так же мрачен, как и со вне, и все, однако же, устремляет дух горе. Несколько богомольцев тихо и благоговейно стояли пред различными алтарями и творили молитву. Стены собора испещрены множеством надписей, но время до того обесцветило их, что читать их можно только с большим трудом. Более, конечно, поддаются зрению скульптурные произведения, и они поражают как красотою своего стиля, так и оригинальностью композиции. Сколько здесь пищи для религиозно-эстетического чувства и сколько материала для исторической науки! В полуистертых надписях собора заключается многовековая летопись исторических судеб как города, так, пожалуй, и народа. Счастлив народ, который может указать на подобный грандиозный памятник своей старины: это достаточный свидетель его не бесплодной жизни на земле. С тем же благоговением, с каким вошел в храм, я и вышел из него, упорядочивая в своей голове вынесенные впечатления. На двери вывешено объявление. Я подошел к нему, думая найти извещение о каком-либо богослужении или торжестве, как это водится заграницей, и вдруг – читаю и не верю своим глазам. Объявление буквально гласит следующее: «Запрещается приводить с собою в церковь собак, равно проходить с ними чрез церковь, а также не позволяется проносить чрез собор большие тяжести, чтобы ничем не нарушать отправления богослужения» …

Мои возвышенно настроенные чувства никак не могли сначала мириться с таким странным объявлением, но оказалось, что это объявление вызвано настоятельною потребностью. Теперешние потомки своих благочестивых предков-строителей собора не сохранили в себе одушевлявшего последних уважения к святыне, и, не желая дать себе труда обойти собор, предпочитали переходить на другую сторону Стефановской площади прямо через собор, ведя с собою собак и неся различные ноши – корзины, тюки п т. п. С тяжелым чувством оставил я портал знаменитого собора. – Другим уже совершенно новым образчиком готического стиля в Вене служит так называемая Votivkirche – поминальная церковь. Она воздвигнута в память спасения императора Франца-Иосифа от злодейской руки. Храм тоже построен в чисто готическом стиле, но производит менее впечатления, несмотря на все богатство его оконной живописи, которой я совсем не заметил в соборе св. Стефана. При входе в церковь я заметил также объявление, но к счастью уже не прежнего содержания: объявление гласило о продаже «руководителя по церкви». Руководитель составлен довольно подробно и толково. Это пробудило во мне мысль: отчего бы и нашим московским археологам не составить подобного руководителя по московским святыням? Всякий поклонник, наверное, предпочел бы заплатить за него несколько копеек, чтобы только толково и спокойно осмотреть драгоценные святыни, не подвергаясь нападению назойливых и безграмотных чичероне, всего чаще при обозрении запускающих глаза на карман поклонников. Право не дурен немецкий обычай.

Пройдя далее по Кольцу, я заметил у колоссального здания с громадными колоннами и барельефами множество народа, входящего и выходящего из здания. Предполагая, что это тоже храм Бога Вышнего и порешал в уме вопрос о религиозности жителей австрийской столицы, я тоже вошел в здание; но преобладание в толпе еврейских физиономий сразу дало знать, что это не храм Бога Вышнего, а храм мамоны, того бога, которому с таким усердием поклоняется наш спекуляторский век. Это – венская биржа, потому-то и много здесь народу, не то, что в соборе св. Стефана или в других церквах. Из других достопримечательностей Вены обращают на себя внимание императорская библиотека, императорская сокровищница и множество различных музеев. В сокровищнице можно видеть регалии Карла Великого, смарагд Карла Смелого в 2,780 каратов, ятаган Тимура, а также различные священные вещи и останки: гвозди от живоносного креста, зуб св. Иоанна Крестителя, часть одежды ев. Иоанна, несколько колец от цепей апостолов Петра п Павла, часть живоносного креста и часть скатерти, лежавшей на столе во время Тайной вечери. В стоящей недалеко от сокровищницы церкви св. Августины показывается художественная группа знаменитого Кановы, представляющая мавзолей герцогини Марии-Христины. Группа из белого мрамора производит чарующее впечатление превосходною композицею и художеством работы. В этой же церкви покоятся мощи нескольких пап и посреди самой церкви стоит кружка со скромною надписью: «Для его папской святости Льва ΧIII».

Осматривая столицу триединой империи, большая половина которой состоит из славян, я напрасно искал признаков существования в империи наших братьев по крови. Все подернуто немецким элементом, который даже на вывесках уступает несколько места только французскому элементу и уже в захолустьях – еще мадьярскому. Славянского и духа нет. И между людьми напрасно искал я своих братьев – всюду немецкая речь. Я уже отчаивался видеть славян в столице полуславянского государства, как вдруг неожиданно встретился с чехом. Это был мой извозчик. Узнав, что я русский, чех забросал меня вопросами и прежде всего о том, не был ли я под Плевной (такое впечатление произвела эта памятная Плевна!). Видя, что я плохо понимаю его венский жаргон, он попытался было заговорить со мной по-чешски; но конечно «разумение» мое тут оказалось еще слабее и чех опять свернул на немецкий жаргон. На мой вопрос, много ли славян в Вене, чех отвечал, что их много тут, и почти с восхищением стал рассказывать, что кучера, дворники, посыльные, половые – почти все славяне, немцам тут нет места. «Бедные славяне, думалось мне; вы рады и тому, что хоть здесь успешно ведете борьбу с немцами». Мы проехали мимо отстраивающегося колоссального здания – наподобие дворца. Чех объяснил, что это отстраивается новый парламент и не преминул упомянуть, что и чехи будут заседать в нем. Да, это конечно хорошо, что будут заседать, – ответил я чеху, – но не будут ли они и в этом парламенте занимать то же положение, которое занимают в парламенте общественной жизни...

Трудно прямодушному славянину бороться с лукавым немцем. Он так и норовит эксплуатировать его со всех сторон, пользуясь всяким удобным случаем. Последние прискорбные внутренние беспорядки в России, произведенные стоглавой гидрой нигилизма, дали немцам повод к самой широкой спекуляции на счет этого нигилизма – и притом на книжном рынке. При осмотре книжных магазинов так и пестрят в глазах книги, трактующие о нигилизме; тут есть и quasi-научные наследования о происхождении нигилизма, о его развитии и целях, а есть и с такими заглавиями, как: «роман нигилистки». Нечего и говорить, какою дичью переполнены все эти книжонки, какой сумбур понятий и представлений показывают они в своих авторах, – но общий мотив их звучит резковраждебным тоном по отношению к славянам вообще и к русским в особенности. Среди этой немецко-жидовской литературы по части нигилизма красуется несколько русских книг – самых уже настоящих нигилистов. Стоило только развернуть и почитать хоть одну из них, чтобы прийти к тому убеждению, что книжонки эти действительно могут быть печатаемы только там, где полная непонятность содержания не может претить даже наборщику трудиться над этим жалким произведением человеческого безумия. Но одно невольно бросается в глаза, что как немецкие, так и русские нигилистические сочинители берут в унисон одну и туже ноту – злобную и враждебную по отношению ко всему русскому и тому государственному строю, над которым русский народ трудился целое тысячелетие, созидал его потом и кровию и защищал своими головами.

II. Цюрих

Альпийские виды. – Природа и люди. – Цюрих и его достопримечательности. – Социализм и борьба с ним. – Литературный курьез. – Университет и лекции Иоганна Шерра.

Скорый поезд из Вены несется с ужасающею быстротою. Пред вами то и дело мелькают хорошенькие деревушки, ютящиеся по отлогим холмам; однако же нет еще ничего такого, что приковывало бы взгляд. Но вот граница триединой империи; за ней начинается Бавария, составляющая южную часть сколоченной железным канцлером германской империи. Вот Мюнхен, но в нем я, к сожалению, не мог остановиться.

За Мюнхеном виды быстро меняются. И без того волнистая почва начинает все более и более колыхаться; час от часу волны вздымаются выше и грознее. Вы любуетесь этой игрой волнующейся земли; но вот взгляд ваш перебрасывается чрез волны, и над ними как облака вздымаются – Альпы. Трудно передать чувства, которые охватывают при этом зрелище. Вы устремляете в эти заоблачные выси неподвижный взор и не можете оторваться. В этих высотах, в этих грубых произведениях природы столько чарующей силы, столько величия, что пред ними жалкими кажутся все самые грандиозные построения рук человеческих. Но поезд неустанно мчится. Альпийские высоты понемногу сбрасывают с себя облачное одеяние, и вот они уже вблизи вас. Еще нисколько моментов и – поезд грохочет уже среди неприступных скал баварских Альпов. Ландшафты меняются с неуследимою быстротою: то вы мчитесь при подошве сливающейся с небесами горы, то вдруг над зияющею пропастью, в которой вековой лес кажется ничтожным кустарником, то туннелем пронизываете гору. Глаза наконец утомляются от этой непривычной смены крайних противоположностей. Вы отдыхаете несколько моментов, устремляя взор на бархатистую, чисто весеннюю зелень долин. А эти долины представляют едва ли еще не больше интереса. Тут ютятся почти волшебные деревушки, с домиками безукоризненной белизны и чистоты кругом. Можно подумать, что это игрушечные домики и в них не живет человек с его обычной житейской, почти необходимой (по нашему русскому понятию) нечистотой, и однако же в этих домиках обитают действительные люди, с обычными заботами и трудами. Вон среди бархатистой зелени выдается клочок черной земли и на нем с киркой в руках копошится какой-то господин в пиджаке и франтоватых брюках: это крестьянин обрабатывает свою землю. А вот какая-то госпожа с книгой сидит под деревом, а невдалеке красивые и крупные коровы с колокольчиками щиплют сочную траву: это пастушка пасет свое стадо. Горные ручьи, с шумом устремляющиеся по долинам и по указанию человека орошающие поля и обтекающие домики, – довершают картину. Мне много раз приводилось любоваться альпийскими видами в произведениях живописи, но прелестнее того, что представляла сама природа моим глазам, я никогда не видел даже и в этих произведениях, которые, однако же часто возбуждали мысль о преувеличении и несоответствии действительности. Смотря на этот земной рай, нельзя и подумать, чтобы здесь также мог быть недоволен чем-нибудь человек. И, однако же он недоволен, и недовольство его здесь даже грознее, чем где-либо не в столь благодатных странах. Но это, впрочем, скорее относится собственно к Швейцарии, а не к Баварии, о которой идет речь.

Переправившись из Линдау на пароходе чрез восхитительно-живописное Боденское озеро, я стал на швейцарскую землю. Поезд помчался в Цюрих. Швейцарские собственно виды в этом направлении уже не представляли ничего особенного и уступали описанным баварским. Даже деревни не так чисты и люди не так опрятны, как там. Пользуясь этим, я углубился в себя и оставался в этом состоянии до Цюриха. Не без смущения вступил я в этот город. Тут социализм свил себе давнишнее гнездо, тут прибежище революционеров всего света, тут наконец наслаждается полною своею волею и наш российский нигилизм. Но при самом вступлении в город слышу звуки музыки и песен; это ободрило дух, потому что, по правдивому изречению немецкого поэта, «где поют – там можешь быть спокоен: не знают злые люди песен»1. Цюрих, как после оказалось, весьма певучий и музыкальный город. Общий вид его, однако же производит довольно тяжелое впечатление. Дома высоки, но сумрачны, с малыми окнами, старинной архитектуры. Зато местоположение очаровательно. Прелестное цюрихское озеро большим заливом врывается в город, а двумя своими потоками прорезывает его насквозь и делит пополам. По сторонам живописные лесистые горы. Улицы узки, неправильны, а некоторые так круты, что подниматься по ним можно только с большим трудом. Храмов в Цюрихе немного – и те старинного построения. Над главным потоком на холме высятся две башни, как бы соперничающие вышиной. Это главный собор города, так называемый Grossmiinster. Они мрачен и, по-видимому, дряхл; башни его как бы с усилием поддерживают себя в прямом положении. Храм этот действительно замечательная древность; он почти ровесник городу. Hекоторые археологи предполагают, что построение собора относится к VIII–IX столетию, но конечно не в теперешнем его виде. Он несколько раз перестраивался, возобновлялся, надстраивался. Внутренность храма проста и сурова. Три картины на окнах, представляющие Спасителя и апп. Петра и Павла, составляют все его украшение. Вместо органа стоит большая гармония. Но бедный по украшениям, собор этот богат по своим воспоминаниям. В его стенах впервые раздались смелые проповеди известного швейцарского реформатора Цвингли; здесь же он совершал первую упрощенную им обедню – на простом столе с деревянными сосудами; здесь была его и последняя проповедь – пред тем, как он погиб в кровавой сечи за свои религиозные начала. Посреди церковного двора бьет родник, украшенный статуей Карла Великого. –Чрез мост на другой стороне потока стоит другой собор, Fraumunster, по древности почти современный первому. Основанием своим он обязан некоей аббатисе, чем и объясняется его название – женского собора. Недалеко от него стоит церковь св. Петра; внешность ее так же мрачна, как и первых двух; в этой церкви состоял священником прославившийся своими оригинальными физиогномическими исследованиями Лафатер. Теперь в эту церковь привлекает, как говорят, много слушателей знаменитый проповедник Генрих Лянг, представитель так называемого свободного христианства в Швейцарии. Рядом с нею стоит опять мрачная и древняя Августинская церковь, принадлежащая теперь старокатоликам. Представленный обзор церквей с достаточною ясностью показывает, что идеи швейцарского реформатора об излишестве внешности в богослужении вполне привились к населению и наглядно выражаются в той небрежности, в которой содержатся в Цюрихе храмы церковные.

При осмотре Цюриха меня больше всего, однако же интересовал вопрос: где же, в чем, собственно, кроется здесь та страшная, стоглавая гидра, называющаяся социализмом, которая будто бы здесь свила себе спокойное гнездо и отсюда распространяет свое разрушительное племя по всей Европе? В самом городе нет и признаков его существования, если только такими признаками считать выражения озлобленности бедных на богатых, пролетариата на собственников. Рабочие здесь добродушны как русские, вежливы как французы. Правда, вы услышите здесь, как навеселе идя по улице блузник отчаянно напевает и насвистывает Марсельезу; но вы тут же заметите, что он поет ее с такою невинностью и с такою же благонамеренностью, с какою у нас поются мотивы знаменитой патриотической оперы. Наряду с необыкновенно-распространенными мотивами из Вильгельма Телля здесь Марсельезу поют и мальчишки на улицах, занимаясь в тоже время пусканием волчка. В этом, очевидно, нет социализма. Но вот по крутым улицам, часто сменяющимися каменными лестницами, вы взбираетесь на отлогость прелестной пригородной горы. По сторонам тянутся бесконечные виноградники, из золотистого поля которых величаво выдвигаются зеленые шапки грушевых дерев. Оглянитесь назад вниз: пред вами бесподобно-красивая панорама города с озером, его потоками и противолежащими высотами. Но забудьте про окружающую природу, всмотритесь в самый город и – вы увидите гнездо социализма. Над высокими узко-оконными домами как башни поднимаются фабричные трубы, изрыгающая клубы удушливого дыма, распространяющего смрад по всему городу. Трубы эти почти так же многочисленны, как дома. Вот тут и есть гнездо социализма. На цюрихских фабриках и заводах скучено почти все безземельное население кантона, и живет оно в этих дымных берлогах, не зная отдыха и не видя солнечного света, не дыша даже свежим горным воздухом, который тут же разлит по горам, как бы нарочно дразня страдальцев и услаждая чужеземцев-англичан, рыскающих по живописным отлогостям гор на выхоленных скакунах. При виде этой картины странным даже становится, почему социализм не принял здесь еще более резких форм, чем в каких он существует теперь. Но это объясняется здравым смыслом населения, которое понимает роковую необходимость своего положения и считает более выгодным подчиняться ему, чем предаваться каким-либо несбыточным и, однако же преступным мечтаниям. На помощь рабочему классу приходит здесь, кроме того, общественная и частная благотворительность, также несколько парализующая социалистические поползновения. В Цюрихе существует довольно много обществ, которые имеют в виду улучшение положения рабочих классов в религиозно-нравственном и материальном отношении. В первом отношении особенно важные услуги рабочему люду оказывает «евангелическое общество», которое уже более 40 лет успешно ведет свою религиозную и нравственно-просветительную, а вместе и благотворительную деятельность. Оно имеет с этою целью несколько специальных учреждений. Из них особенно известны: библиотека, из которой рабочим раздаются для чтения книги религиозно-нравственного содержания; читальня, где взрослые рабочие могут проводить часы отдыха за газетным чтением, и богадельня с прислуживающими диаконисами, где находят приют больные и престарелые. В материальном отношении важные услуги оказывает «вспомогательное общество», которое выдает рабочим вспоможения и ссуды и имеет столовую, где рабочие могут иметь здоровую пищу за самую дешевую плату. То и другое общество, вместе с многими другими второстепенными, чрезвычайно много содействуют улучшению положения рабочего люда и удачно отсекают многие особенно ядовитые головы социалистической гидры.

Таким образом социализм не имеет в Цюрихе резко бросающихся в глаза форм. Тоже самое можно сказать и о литературном социализме. Осматривая книжные магазины, я с трудом мог насчитать пять-шесть книг социалистического содержания, – ясно, что запрос на них незначителен. Но зато в большем, чем в Вене количестве в здешнем книжном мире имеет своих проявлений русский нигилизм, хотя эти проявления опять-таки не таковы, чтобы можно было сказать, что вот здесь-то именно и сидит этот веелзевул нашего времени и отечества. Книжонки за стеклами магазинов выставлены те же самые, какие мне приводилось видеть уже в Вене, и только две-три новых, из которых назову две книги: «Скопческие духовные песни» и «Жизнь Иисуса» Ренана, новое популярное издание. Я с недоумением остановился на последнем издании, которое благожелатели нашего народа назвали «популярным». Как это они из такой самой по себе популярнейшей книги французского писателя ухитрились сделать какое-то еще особенно популярное издание – для меня осталось загадкой, а внутрь книги не пришлось заглянуть. Между прочим мне пришлось встретиться тут с одним загадочным литературным курьезом. Среди других русских книг я заметил тощенькую книжонку как бы московско-рыночного издания под заглавием: «Бунтарь в деревне, Берлин 1879 г.». Предполагая, что это творение какого-нибудь полуграмотного нигилиста, популяризирующего свои идеи деревенскому люду, я захотел знакомством с этой книжонкой еще раз убедиться в неумении пропагандистов объясняться с русским народом. Каково же было мое удивление, когда, читая ее, я нашел в ней в драматической форме последовательно изложенное опровержение нигилистических бредней со стороны замысловатых русских мужичков. Как хотите – qui pro quo довольно приятное, хотя, надо признаться, книжка, при своей теоретической ценности, составлена очевидно человеком, не вполне понимающим дух мысли и речи русского мужичка, так как он часто влагает в уста своих разговаривающих лиц знания, соображения и речи, совершенно неподсильные и чуждые простому русскому люду. Но, конечно, надо быть благодарным автору и за его благие намерения. Но почему он издал свою книжку заграницей в Берлине – под Липами, – это непостижимо.

Одною из достопримечательностей Цюриха, дающею ему особенную известность в России и Европе, является его знаменитая политехническая школа, часть которой составляет университет. Здание политехникума громадно и занимает превосходное положение на высокой горе, открывающей далекий вид на всю панораму города и его окрестностей. Я счел своим долгом посетить этот храм наук. Между множеством снующих взад и вперед студентов всевозможных наций, я встретил и нескольких русских. Один из них особенно старательно выставлял себя русским, но тип и речь ясно выдавали в нем русского – еврея. Он горько жаловался, что политехникум не принимает с русскими документами без экзамена. Среди вывешенных объявлений на университетских стенах я заметил собственноручное извещение известного писателя профессора всемирной истории Иоганна Шерра, что 24 (12) октября он открывает лекции по истории второй половины XIX столетия. Я не преминул воспользоваться случаем послушать знаменитого профессора и писателя. Лекция назначена была в 5 час. вечера. В большую аудиторию собралась масса слушателей. Зажжены были лампы. Вошел профессор Иоганн Шерр, приветствуемый почтительным поклоном слушателей. Взойдя на высокую кафедру, за которой можно только стоять, он начал вступительную лекцию. Речь его громка, отчетлива и смела, как слог его сочинений. Предметом своей лекции он избрал оценку сравнительного значения материалистического и идеалистического миросозерцания для развития человечества. Высказав несколько горьких, но правдивых укоров современному практическому материализму, подавляющему и заглушающему высшие порывы духа, он сказал, что материализм как научная теория имеет некоторое развивающее значение, но весьма ограниченное. Он содействует подробному научному исследованию явлений, природы, но неизбежный для человеческого ума вопрос: почему, откуда, для чего? – да материалистической теории не подсилен?

Поэтому величайшие умы, составляющие цвет и красу человечества, всегда склонялись более к идеалистическому миросозерцанию, одною из форм которого является религия. «Проследите внимательно историю человечества, – сказал вдохновенный профессор, – и вы найдете, что все великое и славное в делах человеческих имеет свой источник в этом миросозерцании, как свет и тепло на нашей планете имеют свой источник в центральном светиле вашей солнечной системы». С чувством глубокой удовлетворенности оставил я аудиторию по окончании лекции. Впечатление, произведенное лекцией было громадно, и студенты наперерыв друг пред другом делились им. Сам я никогда не забуду этого впечатления, и оно навсегда останется у меня как одно из дорогих воспоминаний. Знаменитый публицист-профессор уже пожилых лет, с густою проседью, но бодр и молод духом как юноша.

Зайдя в университетский читальный зал и пересмотрев газеты, я оставил политехникум и по лестницеобразной улице спустился в город.

III. Женева

Сердце Швейцарии. – Женева и национальное торжество в ней. – Достопримечательности. – Два философа. – Фернейский патриарх и его дворец. – Русская церковь и русская библиотека. – Укрощение своенравного. – Что такое свобода.

На другой день я оставил Цюрих и поезд помчался в Женеву, чрез самое сердце Швейцарии. И надо сказать, что у этой маленькой республики великое и при том вполне каменное сердце. Исполинские горы громоздятся одна на другой и как седовласые тысячелетние великаны, со светящимися лысинами, молчаливо и угрюмо смотрят из-за облаков на поезд, который подобно змею извивается среди них, отыскивая себе ущелий для прохода. Облака не смеют подняться до их вершин и украдкой пробираются по поясницам каменных великанов, и только альпийские орлы вольно парят над облаками и па блещущих белизною вершинах делают свой царственный отдых. Человек обыкновенно приниженно пресмыкается у подошвы гор, но иногда и он поднимается на головокружащую высоту, и там на узких отлогостях гор его жилища ютятся подобно орлиным гнездам. А поезд все гремит и извивается, и то поднимается в голубую высь, под которой зияет пропасть, то врывается в темную утробу гор, где водворяется мгновенная ночь. Но вот – как бы новое небо вдруг открылось внизу поезда; пассажиры удивленно бросились к окнам и – увидели пред собой знаменитое Женевское озеро. Невозможно отыскать красок для изображения действительно чудных красот этого озера. В продолжении двух часов поезд мчится по его берегу, окаймленному золотистыми виноградниками, и вы не можете оторваться от чарующего зрелища, которое впрочем то и дело прерывается мрачными туннелями, как бы нарочно рассчитанными на то, чтобы крайнею противоположностью еще больше усилить впечатление красоты. За прелестным городком Лозанна, ютящемся на отлогости, спускающейся к озеру, вдали показалась Женева, и чрез несколько минут я был уже в самой столице Женевской республики.

Расхаживая по чистым и прямым улицам города, я был поражен их пустотою и мертвенностью. На улицах не видно было ни души, магазины закрыты и занавешены. Я уже готов был произнести невыгодный для города приговор касательно его безжизненности, но вспомнил, что это был воскресный день, и сразу все объяснилось. Видно, что исторические уроки не пропадают даром и суровая проповедь швейцарских реформаторов сказывалась в этом почтении воскресного дня. Незаметно, однако же я вышел на площадь, примыкавшую к набережной озера, и она кишела народом. Среди толпы возвышался памятник, на который устремлены были взоры тысячей народа. Не понимая, в чем дело, я обратился с расспросом, и надо было видеть то усердие, с которым женевские французы начали вводить иностранца в предмет своего торжества. Оказалось, что в этот день происходило открытие памятника женевскому патриоту герцогу Карлу Брауншвейгскому. «Да, мусье, – говорил мне один женевец, – женевский народ умеет почитать своих великих мужей! Смотрите какая прелесть – этот мавзолей! Какая грация и роскошь форм», – и женевец, со сверкающимися глазами и трепещущим от патриотического пламени голосом, начал объяснять как значение самого памятника, так и особенно величие «женевского народа». Мне интересен был не столько памятник, сколько говорящий женевец, по-видимому воплощавший в себе весь патриотический огонь крохотного народа. Такого жгучего патриотизма мне еще не приходилось встречать среди больших народов, и я видел интересное подтверждение исторической истины, что сила патриотизма в народе находится в обратном отношении к его численной или пространственной величине. Что же касается заслуг самого героя торжества, то, как оказалось, он состоял в том, что герцог, умирая, завещал городу все свое громадное состояние, стоимостью до двадцати миллионов франков. Очевидно, при таких заслугах не только было за что воздвигнуть ему хороший памятник, но и было – на что его воздвигнуть.

Между тем наступил вечер, на небе и в озере заблистали звезды и из-за седых прибрежных гор выплыла золотая луна. Массы народа плавно и тихо двигались по великолепной набережной, на темном фоне озера мелькали волшебные огни лодок, а где-то вдалеке чуть слышались звуки странного рева вьючного осла. На самом берегу любитель красот природы поставил телескоп и предлагал желающим полюбоваться и окружающими горами, и золотою луной, и кольцеобразным Сатурном. Это было дивное зрелище и наполняло душу каким-то неопределимо сладостным редко испытываемым чувством.

Женева по внешности изящный и хорошенький город. Это, говорят, – маленький Париж. Он богат достопримечательностями всякого рода, но меня более всего интересовали две его главные достопримечательности – философы Руссо и Вольтер. Тень этих великанов прошлого века живет еще до сих пор в Женеве, где они главным образом созидали свои преобразовательные и разрушительные теории. Там можно видеть памятники им обоим. Памятник Руссо воздвигнут над озером, в том месте, где его синие воды с шумом рвутся к выходу в реку Рону. Замечательный философ, видевший все зло в человечестве в его уклонении от естественного первобытного порядка природы и во всех своих сочинениях провозглашавший свой неизменный девиз – Returnons а la nature (возвратимся к природе!), задумчиво сидит над рукописью, а кругом его в загороди плавают и плещутся лебеди. Обстановка удачная и вполне соответствует духу философа, любившему природу и рвавшемуся к ней из мертвящих оков искусственной жизни. Меня всегда поражала и поражает глубокая внутренняя правда идеала женевского философа. Можно не соглашаться с его частностями и внешними надстройками и толкованиями, но общий дух его – есть дух всего человечества. В нем слышится тоска человеческого духа по потерянному первобытному состоянию райскому, где человек жил с природой и блаженствовал в гармоническом единении с нею. Ведь действительно все удручающие человечество бедствия ведут свою родословную с того момента, когда человек своим непослушанием нарушил данный ему закон и порвал связь с природой, и когда прогремел божественный голос правды: проклята земля в делах твоих!

Иного свойства другая философская достопримечательность –фернейский патриарх Вольтер. Его называют другом Руссо. Это ошибка: для дружбы между ними не было психологических оснований. Это просто были приятели в обыкновенном смысле этого слова. Памятник Вольтера стоит не в самой Женеве, а в пригороде ее Фернее, верстах в трех от города, на французской границе. Человечество любит великих людей, даже если бы они только остроумно издевались над его глупостью, как это делал Вольтер, и потому дорога в Ферней проложена тысячами путешественников, считающих своим непременным долгом посетить умственного великана. Я машинально последовал примеру других и прокатился на извозчике в местожительство разрушительного гения. Ферней – небольшое поселение, основанное Вольтером и находящееся за чертой швейцарской границы.

Женевцы, как известно, изгнали Вольтера из своего города за его богохульство и беспокойный нрав. Чтобы досадить своим гонителям, философ основал свою резиденцию за чертой швейцарской границы, в трех верстах от города, и оттуда начал тиранить женевцев своими ядовитыми остротами. Насмехаясь между прочими над маленькими размерами города, Вольтер говорил, что ему достаточно встряхнуть свой парик, чтобы облаком пыли закрыть всю Женеву. Эта острота, по моему мнению, очень знаменательна. У почтенного философа действительно много было пыли не только в косматом парике, но и в самой голове, и он этой-то пылью, которую он ловко умеет бросать в глаза, главным образом и прославился. Возьмите семьдесят восемь томов его сочинений, – ведь сколько там пыли, и горе тому, кто читает их без предохранительных очков критики и разума. Между тем женевский извозчик, пощелкивая своим хлыстиком и понукая лошадь странными междометием – дю! дю! – подкатил уже к самому Фернею, и там на первом трактире красовалась вывеска великого философа. «Трактир Вольтера» – гласила вывеска. За трактиром не отставали и другие заведения, и имя великого философа виднелось да над дверьми маленького кабачка. Но не здесь был главный храм жреца неверия. У Вольтера был свой дворец, в котором он принимал поклоненья от своих многочисленных холопов и откуда посылал миру свои разрушительные перуны. Была торжественная тишина кругом, когда я подъехал к этому дворцу; только слышался легкий шёпот окружающих его вековых каштанов и фонтан среди двора выбрасывал журчащие струйки. Величественная природа разливала мир и блаженство в душе; но среди этой чарующей и ласкающей природы как демонический призрак смотрела саркастически-мефистофелевская физиономия самого хозяина дворца. Мне много раз приходилось видеть статуи и портреты философа, но нигде он так рельефно не выражает всей сущности своего духа. «Разрушу мир, и буду только насмехаться над делом своего разрушения», – ясно и громко говорит эта физиономия. Между тем прибыло еще несколько путешественников, и старый слуга повел нас осматривать дворец и его достопримечательности. «Вот кабинет, где писал Вольтер … вот спальня, где он спал ... вот палка, с которою он гулял, а вот и туфли, которые он по утрам надевал»,–механическим речитативом распевал слуга, и все путешественники с трепетным умилением рассматривали и палку, и туфли, а саркастическая физиономия хозяина этих вещей смотрела с разных стен дворца своим пронзительным взглядом и неизменно повторяла: «О, люди, люди! как вы жалки и глупы!» За оградой дворца высится небольшая церковь с петухом вместо креста, а фронтонная надпись гласит: Deo erexit Voltaire – «Богу воздвиг Вольтер». В моменты благодушия Вольтер любил побогохульствовать, и в один из таких моментов он порешил построить церковь, – чтобы прочным памятником увековечить свое богохульство. И что может быть богохульственнее той надписи, которою он украсил эту церковь? Это сатанинская гордость тех, которые желают быть яко бози... В свое время, однако же это капище служило приходскою церковью для поселян и в ней совершалось католическое богослужение, но теперь она служит только предметом удивления праздных туристов.

Настоящих храмов в Женеве немного и все они простого типа, так что не представляют ничего особенного. Как в Цюрихе, так и здесь проповедь швейцарских реформаторов, по-видимому, пала на добрую почву и принесла плоды в виде пренебрежительного отношенья к внешности церковной. Зато тем с большею рельефностью выдается между ними русская церковь. Расположенная на просторной площадке, составляющей один из уступов большой террасы, она со своими пятью золотыми главами на византийском корпусе составляет истинное украшение города. Это вполне сознают женевцы и потому усердно помещают ее среди достопримечательностей города в своих фотографических альбомах и даже на почтовой бумаге в качестве украшающей виньетки. Она маленьких размеров, но это еще больше придает ей легкости и красоты. Окружающие ее густые кудрявые акации довершают прелесть картины, от которой веет сладостным приветом родного.

Внутри церкви мне не пришлось побывать, а также не пришлось узнать о величине и составе здешней русской колонии. Но что она довольно многочисленна, об этом можно было судить по тем признакам, которые бросались в глаза при осмотре города. В Женеве больше чем в двух прежних виденных мною городах встречалось предметов, указывающих на присутствие русского элемента. Так, на вывесках частенько попадались русские надписи, и одна вывеска золотыми буквами возвещала о «русских пасхах и куличах». Но более всего русских надписей виднелось над разными книжными магазинами, возвещавшими о продаже русских книг. Наконец в одном месте я с радостью прочитал крупную вывеску, гласившую о целой «Русской библиотеке»; но лишь только, впрочем, подошел к зеркальной витрине магазина и взглянул на ряды выставленных там книг, как понял, что вывеска гласит воюющую ложь. Это совсем не русская библиотека и даже неизмеримо менее русская, чем любая французская или немецкая библиотека. Правда, на книгах виднеются русские буквы и слова, – но дух их, дух – увы – нигилистический, и потому, конечно, не русский. И чего-то только там нет, о, Боже правосудный! Добрая половина книг, как сокровище предлагаемых в продажу, представляет уже старую и грязную ветошь. Но находятся, вероятно, и на нее умные покупатели.

Кстати, мне пришлось встретиться с духом нигилизма не только в мертвых книгах, но и в живом теле. В самый день приезда в Женеву, проходя вечерком по набережной озера и любуясь как тихим плеском синих волн, так и окружающей тишиной воскресного дня, я вдруг поражен был глухим гулом, вырвавшимся из какого-то закрытого места. Лишь только я успел обратить на этот шум внимание, как из-за угла вывернулся молодой блузник и зычным голосом заорал по-русски: «Вперед же, вперед...» Как ни радостно встретить земляка на чужбине, но в виду того, что земляк слишком усердно писал русское мыслете, я стал только издали наблюдать за ним и был невольным свидетелем невозможной тирании республиканской полиции. Не успел землячок спеть первого куплета своего гимна, как откуда-то вывернувшийся полицейский сержант, сердито дернув его за плечо, строго проговорил: «мусье, прошу вас замолчать, иначе я арестую вас за нарушение общественного порядка». Вольный сын свободы вздрогнул и на полслове прервал свой гимн. Немного оправившись и оглянув сержанта мутными глазами, блузник на французско- нижегородском языке не то извинялся пред сержантом, не то упрекал его за стеснение свободы; но во всяком случае укротил свой нрав. Покачиваясь, он поплелся дальше и только уже тоненьким и жалобным голоском тянул про себя: вперед же, вперед... С тем и скрылся в какие-то трущобы. А я остался наслаждаться вновь водворившеюся тишиною женевского воскресного дня, и невольно думал о том, что такое свобода?..

Полицейский сержант, очевидно, думал, что он защищал свободу, укрощая моего соотечественника, а мой соотечественник, напротив, думал, что сержант стеснял его свободу. Да, «проклятый вопрос», сказали бы Гейне.

IV. Париж

Французская земля. – Париж и первые впечатления. – Достопримечательности. – Собор Богоматери. – Пантеон. – Гроб Наполеона I. – Богослужение в церкви св. Рока. – Русская церковь и богослужение в ней. – Парижские нравы. – Фальшивые деньги под фирмой: свобода, равенство и братство.

Чрез несколько минут по выходе из Женевы поезд пересекает швейцарскую границу. Швейцария кончается, но не кончаются еще горы. В продолжении двух или трех часов поезд мчится по берегу реки Роны, как бы пользуясь проложенным ею путем; и действительно, по ее течению природа нагромоздила страшные скалистые высоты, проломить которые могла только дикая стихия, а не человек. Но это последние усилия швейцарской природы, сила ее заметно ослабевает. При встрече с лионской ветвью железной дороги поезд круто поворачивает на север и – гор как не бывало: пред вами открывается далекая зеленая равнина, на которой глаз видит лишь непрерывающиеся ряды стройных тополей. Это земля французов. На полпути к Парижу опять начинается волнение почвы и поезд проходит много туннелей, но к самому Парижу горы стушевываются и уступают место равнинам, на одной из которых расположился и этот современный Вавилон.

Была ночь, когда я ступил на мостовую Парижа. Скрывая от глаз новичка эту пресловутую столицу мира, темнота способствовала тем самым развивать воображению чудовищные картины видов и жизни этого города, имя которого неразрывно связано со множеством великих – и в трагическом и в комическом смысле – всемирно-исторических событий. Но естественная в пути усталость взяла свое и на время заставила забыть и о Париже, и обо всем мире. На другой день первою мыслью было отправиться на триумфальную арку, с которой по описаниям открывается дивная панорама всего Парижа. Вот предо мною весь город. От арки, возвышающейся на площади Звезды, во все стороны лучеобразно расходятся стройные улицы – аллеи, покрытые рядами дерев; за ними виднеются уже беспорядочные массы домов , над которыми изредка высятся бурые башни и – только... Панорама совершенно не оправдывает ожиданий, и бесконечно уступает той панораме, которая открывается с колокольни Ивана Великого на Москву. Внутри зато Париж подавляет своим разнообразием и в два-три дня совершенно невозможно ориентироваться в нем, чтобы вынести определенное впечатление. Можно осмотреть только отдельные пункты.

Самая широкая из лучеобразно-расходящихся от площади Звезды улиц, так называемые «Елисейские поля», упирается в знаменитую площадь Согласия. Трудно было вступить на эту площадь, сохраняя спокойствие в душе. Исторические воспоминания бурным потоком врываются в душу и лишают возможности спокойного созерцания. Сколько здесь крови человеческой пролито, сколько самых диких и безумных преступлений совершено! Направо и налево шумят великолепные фонтаны, выбрасывавшие воду многими и разнообразными струями, – но журчание этих прозрачных струй лишь усиливает воспоминание о пролитых здесь потоках крови. На этой площади неистовствовали революционеры прошлого столетья; тут обезглавлены были король и королева и тут же демонская машина – гильотина – совершала свою кровавую работу над тысячами человеческих голов… Здесь же буйствовала главным образом и последняя коммуна; за садом высятся печальные развалины когда-то великолепного Тюльерийского дворца. На развалинах, как бы в посмеяние здравого человеческого смысла и в оскорбление лучших человеческих стремлений, красуется опозоренный нечистыми, злодейскими, преступными руками – великий девиз: свобода, равенство и братство... Нет, это не площадь Согласия, а площадь безумств, преступлений и крови! Одно воспоминание однако же вливает отраду в русское сердце: здесь, на этой площади, в 1814 году в присутствии трех царей с императором Александром Благословенным во главе совершен был торжественный благодарственный молебен о завершившихся вступлением союзных армий в Париж победах над забывшим пределы умеренности военным гением – Наполеоном I. Русские войска тогда расквартированы были в Елисейских полях. В самом центре площади высится великолепный египетский, так называемый Люксорский, обелиск, исписанный иероглифами, прославляющими фараона Рамзеса II. Эта сорокавековая древность вносит некоторый мир в представление о площади. Обелиск каким-то чудом уцелел от безумной ярости коммунаров.

Осмотрев целый ряд дворцов и богатейший Луврский музей, я отправился к знаменитому собору парижской Богоматери. Собор этот более интересен, кажется, связанными с ним историческими воспоминаниями, чем своею внешностью. Он угрюм и мрачен, а две безглавые башни его наводят грустные думы. Ведь сколько раз в течении даже одного столетья патронизируемый парижскою Богоматерью город терял свою голову! На стенах его постоянно бросается в глаза опять тот же революционный девиз: свобода, равенство и братство. Вырезанные на каменных плитах буквы этого девиза здесь отливаются красным цветом, – цветом много раз здесь пролитой крови. Как известно, этот собор не раз был предметом безумного кощунства вожаков революции. В 1793 году дикая, упоенная разрушением, толпа хотела разрушить и собор Богоматери, но ограничилась только разрушением скульптурных статуй, во множестве украшавших его стены. Зато та же толпа вполне удовлетворила себя нанесением внутреннего оскорбления храму. В этом же году он превращен был в храм безумной религии Разума, на место Богоматери поставлена была статуя Свободы и на место церковных гимнов в стенах его раздались вольно-патриотические песни национальной гвардии. На хорах пылал факел Истины, а над ним возвышался храм Философии с бюстами Вольтера, Руссо и др. Среди храма на троне восседала фигура Разума в образе балетной танцовщицы Мэйляр и принимала божеское поклонение от обезумевших поклонников Разума. Девы в бальных костюмах с факелами в руках торжественно обходили храм, но тут же, свернув в боковые капеллы, предавались диким оргиям... Такому осквернению подвергалась великая парижская святыня. Последняя коммуна также хотела испробовать на народной святыне свои разрушительные инстинкты, – буйная толпа подкладывала под нее огонь, который, к счастью, принес не много вреда. Все эти воспоминания невольно переживает посетитель собора, тем более что руководители по собору то и дело с особенным интересом останавливаются на указании признаков, связанных с этими воспоминаниями. Внутренность и внешность собора украшена множеством статуй – и религиозных и просто исторических. Так, напр., одна галерея сплошь занята статуями французских королей. Смотря на это богатство и разнообразие статуй, так и думаешь, что находишься в одном из отделений Луврского музея. Средина храма отделена от остальных частей высокой решеткой, на которой вывешены объявления о ценах на места там. Особенный интерес для посетителя имеет соборная сокровищница (tresor), в которой собрано много богатой церковной утвари и роскошных архиепископских одеяний, пожертвованных различными королями. Трудно сравнивать эту парижскую сокровищницу с нашей московской патриаршей ризницей, потому что и стилем, и содержанием они много различаются: но французская сокровищница при первом поверхностном обозрении поражает не меньшим блеском и роскошью, чем московская, – хотя быть может здесь эффекту много содействуют чрезвычайно искусно сделанные хранилища: пред вашими глазами они раскрывают свои сокровища с истинно-театральною ловкостью и изяществом. Между сокровищами здесь показываются терновый венец Спасителя, приобретенный Людовиком Святым, золотой крест императора Мануила Комнена, часть Животворящего креста, а также одно богатое русское знамя, потерянное нами в Севастополе, и окровавленные одежды нескольких парижских архиепископов, павших от рук революционеров, и многое другое. Крутые винтообразные лестницы ведут на башни. При входе на площадку храма, с которой, собственно, начинаются башни, вас поражает множество каменных статуй, представляющих самые дикие формы диавола и аггелов его. Тут, кажется, изображены все формы диавола, какие только могла создать мрачная католическая фантазия средних веков; видите, напр., безобразнейшего чёрта, который с остервенением грызет кошку и т. п. Трудно равнодушно смотреть на эти статуи. В одной из башен висит знаменитый французский колокол – Бурдон2, составляющий для парижан предмет такой же гордости, как для москвичей знаменитый Царь-колокол. Француз с увлечением объяснял механизмы, посредством которых приводится в движение язык колокола; но я согрешил пред скромностью и прервал француза замечанием, что у нас в России целые десятки таких колоколов и даже есть в несколько раз больше, – и во все их звонят без всякого механизма. В самом деле французский Бурдон совершенный карлик пред нашим Царем-колоколом и весит менее одной тысячи пудов. Рядом с Бурдоном висит наш русский колокол, взятый французами в Севастополе. Наш севастополец гораздо меньше Бурдона, и я, ударяя его молотком, чтобы звук его сравнить с гордым звуком сосуда, хотел услышать жалобную повесть его пленения и тоски по родине; но к удивлению – звук его оказался гуще и басистее самого Бурдона, хотя, быть может, это зависит от его русской «грубости» сравнительно с утонченным французским соседом. Вид с башен не представляет ничего особенного. Можно любоваться только голубыми извилинами Сены, теряющейся в массах громадных зданий.

Другой из наиболее интересных парижских храмов есть храм св. Женевьевы или Пантеон. Основание его относится ко времени, предшествовавшему великой революции, но революционеры постарались сделать его своим храмом и превратили в простой монумент великим мужам французского народа. В 1851 году он опять превращен в церковь и в нем совершается богослужение. Но до сих пор церковь эта представляет странную смесь религиозных и политических элементов. Внутренность ее очень благообразна, украшена великолепными статуями и картинами религиозного католического культа, и для благочестивой католической души там несомненно много назидательного и поучительного, но зато внешность его носит вполне политический и, можно сказать, языческий характер. Прежде всего фронтонная надпись говорит, что это не церковь, а простой монумент. Она гласит: «Великим мужам признательное отечество». Это бы еще конечно ничего: церковь не чуждается великих людей... Но всмотритесь в барельефы, и вы увидите языческий элемент. Фронтонные барельефы представляют в образах женщин: отечество, свободу и историю. Отечество, конечно, по внушению своих соседок, раздает пальмы великим людям, которым оно обязано своим величием и своею славою. По сторонам толпятся великие мужи. Направо стоят военные гении и между ними на первом плане Наполеон I, а налево толпятся ученые и философы и между ними рядом с Фенелоном, Лапласом, Кювье и Лафайетом наградных пальм со стороны неразборчивого отечества удостаиваются и такие мужи, как Вольтер, Мирабо и др. К Вольтеру эта церковь впрочем особенно благосклонна и в своем подвале как святыню хранит гроб его, а также и статую – с его известной саркастической физиономией, которая здесь еще саркастичнее – быть может, потому, что стоит не на месте. На внутренних стенах храма обращает на себя особенное внимание ряд картин, изображающих жизнь св. Женевьевы – от детства до кончины. В картины введены многие весьма интересные и характерные эпизоды из современных героинь исторических событий (из времен Аттилы). На двух колоннах вывешены объявления, приглашающие на специальные богослужения в пользу эльзасцев и лотарингцев. Какой смысл эти богослужения заключают в себе, политические или просто благотворительные, – я не мог узнать. Архитектурная внешность храма вполне отвечает его названию – Пантеон. – Несколько подобен описанному храму собор инвалидов, заключающий в себе гроб Наполеона I: таже смесь религиозных и политических элементов. Совне между превосходными колоннами греческого стиля стоят статуи: Карла Великого и Людовика Святого, а ниже статуи четырех добродетелей: Справедливости, Умеренности, Благоразумия и Силы. Золотой купол, кажется, единственный в Париже, гордо высится над колоннадой. Внутренность храма поражает своею аристократичностью. Стены белого мрамора и пол блещут необыкновенной изящностью и чистотой, приводящею даже в смущение непривычного посетителя. При входе внутрь – среди самого храма вы видите, как бы фонтанный круглый бассейн. Но когда подойдете ближе – пред вами в глубине открывается гроб великого Наполеона. Впечатление сильное, но трудно определимое. Саркофаг из красного финляндского мрамора, подаренного нашим императором Николаем Павловичем, стоит среди самого углубления, а по сторонам его как бы на страже стоят скульптурные фигуры двенадцати главных сподвижников Наполеона. Рядом с ними укреплено множество знамен, победных трофеев военного гения; знамена склоняются ко гробу. Между ними, несомненно, есть и русские, но при недостаточном свете рассмотреть было трудно. Над гробом возвышается великолепный алтарь с надписью, выражающею заветное желание Наполеона – найти место упокоения в милом его сердцу отечестве. По стенам храма много живописных изображений. Особенно интересна картина на куполе, изображающая Людовика Святаго, вручающего Иисусу Христу шпагу, которою он побеждал врагов христианства.

Много интересного и своеобразного представляют и другие осмотренные мною парижские храмы, но описание их заняло бы слишком много места. Упомяну только о церкви св. Сульпиции, где на стенах вывешено множество объявлений, гласящих о раздаче индульгенций с указанием подвигов, дающих право на них; о церкви св. Магдалины, представляющей тип греческого храма, и о церкви св. Рока, славящейся своей артистической музыкой. Мне довелось быть при богослужении в этой церкви. Это было в субботу 20-го октября, 1-го ноября по новому стилю, в великий для французов праздник «всех святых». Молящихся было множество, так что не доставало стульев, и многие толпились и жались по стенам. Мертвая тишина царила в храме, нарушаемая лишь едва слышным возгласом священнослужителя. Но вот возглас окончился и «amen» громоносных теноров огласил стены. На хорах в отдалении расположенный орган начал мелодию и ее подхватил громадный хор внизу, аккомпанируемый несколькими контрабасами. Впечатление было грандиозное и пение приятное для слуха; но трудно было заставить себя думать, что находишься в храме: эти ряды стульев, эти контрабасы с смычками, эти свиторы (suisse) в театральных костюмах, с булавами в руках и в треугольных шляпах на головах, и самый хор с своим артистическим напевом – все это имело характер концерта, но не богослужения. По окончании пения орган в отдалении продолжал еще мелодию, которая потом как бы и замерла на хорах. Надо быть католиком, чтобы из этого моря эстетики почерпнуть хоть каплю религиозного чувства.

На следующей день, в воскресенье, мерные удары колокола созывали православных богомольцев в русскую церковь. На чужбине всегда сильнее чувствуется любовь к родному, и православный «благовест» русского колокола радостною вестью отозвался в моем сердце и с неодолимою силою повлеки меня в православный храм. Богослужение совершал почтенный настоятель церкви протоиерей В. А. Прилежаев: певчие-французы стройно и гармонично пели непонятные для них православные песни и, к удивлению, так отчётливо и хорошо выговаривали слова даже такой длинной песни как символ веры, что заставляли забывать о их национальности и производили впечатление чисто-русского церковного пения. Исполнение Херувимской (№ 3-й Бортнянского) было особенно стройно и хорошо и напоминало в миниатюре пение нашего превосходного александро-невского митрополичьего хора. Богомольцев была полная церковь, быть может, вся русская колония в Париже, и во главе ее его императорское высочество великий князь Николай Николаевич Старший, занимавший место у правого клироса. Таким образом здесь была чисто-русская атмосфера: русское богослужение, русские люди. Густой солидный бас диакона вполне довершали русскую картину. Впрочем нет, не бас диакона довершали эту картину, а русские нищие, стоявшие в притворе. Надо удивляться, откуда взялись русские нищие в Париже, но это факт и объяснение его можно находить разве только в непреложном слове Спасителя: «нищих всегда имеете при себе». Самая церковь, чисто-московского стиля с пятью золотыми главами, производит очень хорошее впечатление и для Парижа служит одною из усердно показываемых его обитателями достопримечательностей. Жаль только, что она стоит на совершенно невыгодном месте, на дворе, окруженном не совсем художественными зданиями, с выходом на ничтожную, глухую, узкую и заброшенную улицу, на которой пустыри с мусором стоят незанятыми по целым десяткам лет. Эта невзрачная обстановка много скрадывает у нее величия и красоты. Внутренность очень благообразна, а боковые углубления с картинами Боголюбова производят сильное эстетическое впечатление. Основание купола занято написанием песни – «Да молчит всякая плоть». Пробежав ее глазами, я заметил несколько довольно грубых грамматических ошибок: причем нельзя было не посетовать на недостаточную внимательность к русской святыне тех, от кого могла зависеть большая правильность текста. Но во всяком случае общее впечатление остается великолепное, и я с вполне удовлетворенным чувством вышел из храма.

При обозрении достопримечательностей Парижа, мне, естественно, хотелось проникнуть и во внутреннюю жизнь его обитателей. Но надо сознаться, что достигнуть этого не было никакой возможности за то короткое время, которое было в моем распоряжении. Жизнь такого многолюдного города слишком сложна, чтобы в два-три дня можно было ориентироваться в ней и произвести более или менее интересные наблюдения. Я видел жизнь парижан только на улице, а не в тех сокровенных тайниках, где она проявляется без всяких прикрас; и надо сказать, что уличная жизнь парижан производит довольно хорошее впечатление и совершенно не оправдывает тех ходячих представлений о ее распущенности, которые существуют в России. Быть может, прежний легконравный Париж, проученный тяжелым испытанием прошлой войны, остепенился и суровым воздержанием хочет загладить свои прежние беззакония, но во всяком случае «выставки порока», которою, по сказаниям, блистала в прежнее время столица французов, теперь совершенно не видно. В будничное время Париж даже несколько скучен и как бы безлюден: в праздник он чрезвычайно многолюден, но опять-таки тих и скромен. В большой для французов праздник «всех святых» Париж представлял даже трогательное зрелище: это праздник поминовения усопших, и надо было видеть то трогательное усердие, с которым все с букетами, цветами, иммортелями устремлялись на кладбища помянуть своих отцов и братий. Тот народ имеет в себе много нравственной силы, который любит почитать своих предков, а такими именно и заявили себя парижане. Вечером того же дня устроены были народные гулянья и, между прочим, в Тюльерийском саду – бросание мяча. Эта любимая, совершенно невинная и, пожалуй, детская игра собрала вокруг себя необозримые массы народа и интересно было смотреть, как пожилые люди соперничали с детьми в силе и ловкости бросания мяча. Игра эта производила впечатление невинности, но тем важнее факт, что эта невинная игра собирала множество зрителей и участников. Нечего и говорить, что в этих необозримых массах не было видно ни одного из тех молодцов, которые как у нас до того празднику рады, что бывают до свету пьяны. Тишина и спокойствие были удивительны и совершенно не было дела «городовым», которые у нас, как известно, по праздникам пропадают от «дел».

Нравственность есть детище религии, и я старался отыскать в Париже эту причинную связь между ними. Но замечательно, этой связи-то здесь и не заметно, если только верно мое наблюдение. Религия со своими проявлениями как бы прячется в Париже в какие-то сокровенные уголки. Я с большим усердием напр. отыскивал церковных журналов и газет – и при всем старании не мог найти. Был в богатых читальнях, где выписывается множество всевозможных газет и журналов, но из церковных – не видел ни одной. Даже клерикальных газет трудно встретить, и я должен был усомниться в силе здешнего клерикализма. Правда, тут часто встречаются патеры и члены различных монашеских орденов, напр. капуцины; но они как тени ходят по улицам, не обращая на себя ничьего внимания, кроме разве шалунов-мальчишек, которые не прочь поглазеть на обнаженные полубритые головы капуцинов в их широких коричневых кафтанах. Тех коленопреклонений и воздеваний рук, которые мне на каждом шагу приводилось видеть в нашей окатоличенной Вильне, здесь нет и следа.

Рабочие здешние, этот главный контингент революции и коммуны, скромны и вежливы, и как индюки ходят на улицах в своих накрахмаленных, но неподпоясанных синих блузах. Многих из них мне приводилось встречать в луврском музее, занятых осматриванием его художественных сокровищ. Как же объяснить после этого те ужасы разрушения и преступления, которые производились еще недавно этими самыми рабочими? Самую большую вину несомненно нужно приписать посторонним поджигательствам, а известно, что при долгом и частом поджигании и раздувании загорится самый сырой материал. Потому-то благомыслящие люди здесь с содроганием смотрят на будущее ввиду объявленной амнистии коммунистам. Многие из последних уже возвратились из ссылки в Париж и на первых же порах заявили свой строптивый, крамольный нрав, и, пользуясь происходившим в половине октября рабочим конгрессом в Марселе, старались агитировать население в пользу революционных замыслов тамошнего конгресса. Но пока это не удается им. Теперь им пока остается только бесплодно оглашать воздух своим девизом: свобода, равенство в братство. Девиз этот, замечу, кстати, в последнее время окончательно скомпрометирован: под его вывеской появились фальшивые деньги – пятифранковые монеты. Во Франции существуют серебряные пятифранковые монеты по преимуществу с гербом бывшего императора Наполеона III; но злонамеренный фальшивый монетчик предпочел издать монеты с республиканским штемпелем и девизом, возвещающим о свободе, равенстве и братстве. Всякий теперь, получив такую монету, вполне чувствует горечь и невыгодность подобных «свободы, равенства и братства». По неосторожности или вернее по неопытности и я заполучил одну из подобных монет и теперь при своих строгих монархических убеждениях имею досадное удовольствие постоянно носиться с республиканским девизом. Ни в одной лавочке не берут…

V. Лондон

Бурный пролив – страж Альбиона. – Лондон и первые впечатления. – Невыносимость атмосферы и кипучесть движения. – Достопримечательности. – Собор св. Павла и Вестминстерское аббатство. – Библия в Лондоне. – Библейский театр. – Праздник «показывания лорда мэра» и народное веселье.

Быстрый поезд в несколько часов пробегает пространство от столицы французов до крайнего пункта европейского континента – до городка Кале. Часа за два до прибытия в этот город вы чувствуете, что материк как бы тает пред вами, а все более сгущающаяся синева дает знать о приближении другой стихии. Но вот и знаменитый пролив –Па-де-Кале. Поезд останавливается у самого берега как бы в досаде, что новая капризная стихия не дает ему дальше хода. Пассажиры пересаживаются на пароход. Биение сердца невольно учащается при перемене стихии, а эта стихия как бы нарочно своим беспокойством заставляет сожалеть об оставляемом материке. Пароход с уверенностью помчался по пенистыми волнам, но сильные шквалы не дают ему ровного хода, и он, содрогаясь и качаясь, передает свое беспокойство и пассажирам, из которых многие потребовали роковых чашек и угнетенно сидели над ними, отдавая дань свирепому проливу. Ухватившись обеими руками за борт (без поддержки на палубе стоять было немыслимо), я больше с любопытством, чем со страхом смотрел на ярящуюся стихию и думал: вот она, родная стихия, знаменитых островитян-мореплавателей, в ней одной для них достаточный залог и их всемирного господства и их неприступности, действительно, бурный пролив это – природный страж Альбиона, и о его неподатливость некогда сломилась, как известно, почти несокрушимая на материке сила великого военного гения французов. Но вот волнение стало успокаиваться, пароход смелее разрезывал волны, и ожившие от страха леди стали пробовать без поддержки пройти по одной доске палубы. Вдали из густой синевы показались крутые белые, – можно бы сказать сахарные, если бы они не были меловые, – берега гордого Альбиона. Английский поезд, приняв пассажиров, помчался чрез Дувр в знаменитое обиталище лордов, в Лондон. Чрез два часа поезд гремел уже над самым Лондоном, по рельсовому пути, проложенному по домам.

Самое вступление в Лондон, – эта чудная поездка по массивным домам и по мостам, переброшенным чрез улицы, – конечно имело в себе все условия для того, чтобы знаменитая «метрополия» англичан произвела на новичка подавляющее впечатление. И я действительно с суеверным страхом смотрел из вагона вниз, где на улицах суетливо двигались массы народа и экипажей, не обращавшие ни малейшего внимания на грохот и свист мчавшегося над их головами поезда. Но еще большее впечаталение Лондон произвел на меня, когда я по приезду имел возможность, ходя по улицам, наблюдать уличную жизнь уже вблизи и в подробности, а не с высоты птичьего полета. Надо сказать, что в Лондоне улицы довольно узки и неправильны, но это тем более способствует уличной толкотне. Трудно описать, что представилось моему наблюдению. Множество всевозможных карет и омнибусов тянется и взад и вперед; кучера во все горло кричат не столько на лошадей, сколько на массы перебегающего им дорогу народа; массы народные буквально бегут по тротуарам, постоянно, сталкиваясь и сбиваясь; газетчики-мальчуганы режущими голосами трубят о новостях; им басами вторят здоровенные детины, увешанные спереди и сзади громадными картинами с объявлениями; нищенствующее шарманщики своими писклявыми мелодиями испрашивают подачки; неподалеку от них раздается жалобное трио какой-то дамы с двумя малютками, надрывающими неокрепшие легкие печальною песнью; уличные мальчишки в шутовских колпаках с песнями везут тележку с каким-то чучелом и бесцеремонно расталкивают встречающихся им на дороге; ловкие велосипедисты как бесы бесстрашно снуют между рядами карет; стон и гул до боли надрывают барабанную перепонку уха, а свист и грохот то и дело перебегающих чрез улицы поездов –довершают эту истинно вавилонскую картину. Мне прежде приходилось читать и слышать рассказы о необыкновенном движении в Лондоне, но что представилось моим собственным глазам – превосходит всякое описание. Пораженный этой людской суматохой, я сначала не заметил даже особенности лондонской атмосферы, но выходя в другой и третей раз – понял всю прелесть ее. Надо быть истинным британцем, чтобы выносить ее. Помнится, в письме из Цюриха я выразился, что главная причина тамошнего социализма заключается в фабричной атмосфере рабочих. Теперь я должен взять свое слово назад. Такой тяжелой, удушливой, дымной атмосферы, которою в Лондоне постоянно дышат величайшие в мире капиталисты, нет, можно смело сказать, ни на какой самой неопрятной фабрике. Самое солнце здесь не справляется с туманом и только изредка показывает угрюмо красное, не имеющее никакого блеска лицо свое над городом. По метеорологическим данным, солнце в Лондоне в продолжении прожитой мною здесь недели светило только восемь часов, хотя погода была сухая и сравнительно ясная. Но, замечательно, в этой до невыносимости удушливой атмосфере живут такие рослые, здоровые, свежие люди, каких трудно еще где встретить.

Если о Париже я принужден был сказать, что трех дней для его осмотра совершенно недостаточно, то о Лондоне, величайшем городе в мире, надо сказать, что для него недостаточно и месяца, а не только недели, которую мне пришлось прожить в нем. Он до того подавляет своим сумрачным и суетливым разнообразием, что, прожив целую неделю, человек только начинает более или менее выделять из общей массы отдельные пункты. Я опишу только наиболее знаменитые достопримечательности его, не упомянуть о которых в письме из Лондона было бы равносильно тому, как если бы описывать Рим и забыть о папе. Я разумею кафедральный собор св. ап. Павла и Вестминстерское аббатство.

Величественный собор св. Павла расположен в центре города в так называемом Сити. Это чрезвычайно внушительное и колоссальное здание, которому еще более грандиозности, быть может, придает черный от атмосферической копоти внешний вид. В Лондоне вообще все дома черны и закоптелы и производят мрачное впечатление. В архитектурном отношении этот храм представляет сходство с известным римским храмом святых апп. Петра и Павла и по обширности есть третий в числе других храмов христианского мира. Внешность его богато изукрашена статуями и различными изображениями не только религиозного, но и политического характера. С особенным интересом над южным портиком показывают феникса с надписью – Resurgam (воскресну). Рассказывают, что, когда составлен был план храма и отмерен участок земли, одному рабочему приказано было принести из развалин старого собора камень для закладки здания; он принес и на этом камне оказалась такая надпись, что, конечно, сочтено было за благоприятный признак. Внутренность храма поражает величием своих размеров и красотою сводов. Я был в этом храме во время вечернего богослужения. Газовое освящение, огненными дугами описывающее арки сводов, придавало храму торжественный вид: два стройные хора певчих гармоническим антифонным пением оглашали своды и пробуждали в душе сладостное чувство, напоминая далекую родину. Общая обстановка богослужения с подобным антифонным пением удивительно похожа на наше церковное богослужение, хотя внутренность храма много отступает от типа русских храмов. Осматривая после богослужения храм св. Павла, я, к удивлению, заметил, что в нем весьма много политических элементов и стены сплошь и рядом уставлены и украшены статуями и картинами, представляющими апотеозу различных военных и политических героев английского народа. Так я видел изображение смерти одного геройского капитана английской службы, который после многих побед над неприятелем был тяжело ранен в одной битве: ангел с венцом в руке поддерживает его и принимает от него последнее дыхание. На левой стороне храма представлена целая битва англичан с русскими во время Крымской кампании, причём, конечно, побеждают англичане. В виду всего этого храм св. Павла не только храм во славу Бога Вышнего, но и храм славы, собственно, британской. Проповедническая кафедра его, –высокая как башня, – славится в Лондоне и славу ее в настоящее время с успехом поддерживает известный декан собора Станлей. Против собора чрез улицу пестрят вывески, гласящие: «кафедральный отель», «ресторан св. Павла» и т. п.

Если уже кафедральный собор заключает в себе некоторые политические элементы, то Вестминстерское аббатство со своею главною церковью есть настоящей Пантеон великих мужей Альбиона, истинный «храм славы британской». Аббатство, прежде всего нужно сказать, поражает своею внешностью. Это ряд высоких, чрезвычайно своеобразных, увенчанных башнями зданий, скорее похожих на старотипные крепости, чем на монастырь. Внутри это настоящей музей. Тут направо и налево вы видите статуи, плиты, гробницы знаменитейших людей, с надписями, объявляющими об их заслугах признательному отечеству. Тут покоятся и адмиралы, и герцоги, государственные мужи и писатели, архиепископы и ораторы – для всех их отечество создало памятники, так или иначе свидетельствующие об их великих деяниях. Некоторые и даже многие монументы носят на себе следы высокохудожественного творчества и для посетителя составляют предмет высокого эстетического наслаждения. Недаром английские поэты прославляют аббатство в своих поэтических произведениях и многие заявляют, что рассматривание его памятников служило одним из сильнейших мотивов их поэтического творчества. Аббатство и теперь дает у себя приют наиболее замечательным людям Англии, и я заметил в нем гробницу недавно умершего известного геолога Ляйеля. Надпись на его гробнице гласит: «Всю свою жизнь он посвятил разгадыванию отрывочной летописи по истории земли, неутомимо исследовал настоящий порядок природы и тем расширил пределы знания, оказав на научную мысль громадное влияние». Как велики дела Твои, Господи! дивно глубоки помышления Твои! Вообще из обозрения аббатства посетитель выносит много поучительного: оно наглядными памятниками вводит в культурную историю английского народа.

Против аббатства высится грандиознейший храм живых столбов Альбиона – парламент с его палатами лордов и общин. Я только со вне посмотрел это на своего рода архитектурное чудо и, махнув на него рукой, вошел внутрь стоящего рядом «двора правосудия». Здесь моим глазам представилась почти сказочная картина. Ряд расположенных амфитеатром парт занят был седыми как лунь адвокатами и судебными чиновниками; против них за отдельным столом сидели двое еще более седых судей; но изумлению моему не было предела, когда я заметил, что седина всех их накладная. Оказывается, в Англии у служителей правосудия до сих пор удержалась средневековая форма, требовавшая непременно от судьи седины, как реального доказательства его мудрости. С седым завитым париком соединяется и странный средневековый широкий плащ. Происходило какое-то судебное разбирательство, но мне не пришлось узнать, насколько английские судьи в своих седых париках оправдывают известное изречение, гласящее: «седина мужа мудрость его есть».

От миpa накладных седин я отправился в мир действительных многовековых и тысячелетних древностей, собранных в знаменитом Британском музее. Учреждение – это настолько замечательно, что не посетить его во время пребывания в Лондоне значило бы совершить величайшее преступление пред наукою. Но оно в тоже время так обширно и так много сокровищ заключает в себе, что я при посещении его счел нужным ограничить себя только одним его отделом –археологическим, осмотрев по преимуществу египетские и ассирийские древности. И сколько здесь великого, и важного в этих обломках седой старины! Вот где источник этой новой исторической науки, которая в последнее время начала проливать лучезарный свет на многие по преимуществу археологические данные Библии. Стоит только знающим оком присмотреться к этим ничтожным, по-видимому, обломкам и вы увидите в них научное, фактическое подтверждение многих библейских сказаний. К сожалению, наша отечественная богословская литература не представила еще в этом отношении ни одного более или менее удовлетворительного труда. Зато англичане в этом отношении сделали величайшее вклады в библейско-историческую науку и заслуживают того, чтобы быть поставленными в пример нам – русским.

Англичане, впрочем, вообще так любят Библию, как едва ли какой-нибудь еще христианский народ. В Париже напр., вы не только Библии, но даже и какой-нибудь церковной газеты не скоро отыщете. Здесь, напротив, Библию везде вы видите прежде всего. Не говоря уже о том, что она составляет принадлежность каждого домохозяина, вы видите ее и в общественных домах и учреждениях. Я удивился, когда, войдя в Лондоне в великолепный, роскошно обставленный читальный зал при отеле, прежде всего на столе увидел в богатом английском переплете Библию. В книжных магазинах, которые по своему богатству и роскоши, несомненно, составляют одну из интереснейших достопримечательностей Лондона, за зеркальными окнами вы непременно встретите на первом плане Библию – в роскошнейших изданиях и в самых изысканных переплетах. Вместе с Библией, как книгой, англичане любят и библейские тексты. Магазины мало-мальски соприкасающихся с религией или церковью товаров унизаны текстами в роде: «Бог есть любовь», «Любите врагов ваших» п т. п. Даже газетные объявления часто подтверждаются библейскими текстами. Так, рассматривая объявления в одной газете, я с удивлением встретил цитату из книги Второзакония и с текстом, гласящим: "кровь человека жизнь его есть», но тут же под текстом прочитал спекуляторскую рекламу, извещающую, что там-то можно получить лучшее в мире очистительное для крови средство, избавляющее от всяких болезней и представляющее верные шансы дожить до глубокой старости и т. п. Если судить, впрочем, по внешности, то надо признать англичан вообще религиознейшим народом. Известно то ригористическое почтение, с которым они относятся к воскресному дню. Мне пришлось провести одно воскресенье в Лондоне, и я должен сказать, что виденное мною превзошло всякие ожидания: как бы какая-нибудь всемогущая сила мгновенно остановила это, по-видимому, неутишимое море человеческой суеты. Там, где в будничные дни вывешиваются громаднейшие объявления о театральных спектаклях, различных спекуляторских предприятиях, в воскресенье можно было видеть только такие же громадные объявления, в которых различных церквей извещали о предполагаемых ими к произнесению воскресных проповедях. И народ с не меньшим любопытством останавливался у этих объявлений, как и у театральных, да кажется и в церковь шел не с менышим усердием. По крайней мере громаднейший собор св. Павла в проведенное мною в Лондоне воскресенье был переполнен молящимися. Не знаю, насколько английский храм удовлетворяет религиозное чувство, – а что оно довольно сильно – в этом, кажется, трудно сомневаться. Быть может, только этому сильному религиозному чувству англичан, предъявляющему большой запрос для своего удовлетворения, нужно приписать и то невероятное количество различных религиозных и библейских обществ, которое существует в Лондоне. Но я затрудняюсь сказать, чему приписать образовавшееся теперь здесь новое «библейско-театральное общество». Это оригинальное общество задало себе цель образовать библейский театр, где бы драматически-обработанные библейские сюжеты находили соответственную театральную постановку; причём предполагается в костюмировке и декорациях строго держаться научных данных библейской археологии. По газетным известиям, первою из подобных библейских драм поставлена будет на сцене пьеса под заглавием «Моисей в Египте»; роль дочери Фараона уже будто бы взяла на себя одна из известнейших лондонских драматических артисток. Любопытно – что из этого выйдет.

В понедельник 10-го ноября (по новому стилю) в Лондоне был народный преинтересный праздник «показывания народу нового лорда- мэра». Я не имею времени и места описывать этот праздник, но замечу только, что он послужил для лондонцев поводом к выражению своих признательных чувств премьеру Биконсфильду и его сподручнику старому мэру. Обоих их по улицам в обязательной церемониальной процессии народ приветствовал криками: «Зулусы, зулусы!», – а в одном месте в карету старого мэра даже пущен был громадный камень, который, к счастью, не причинил ему вреда. Так народ отмщал покойному премьеру его забывшее пределы честолюбие, в жертву которому он своею зулусскою войною принес целые десятки миллионов народных денег.

Вечером того же дня мне пришлось быть свидетелем лондонского народного веселья, и признаюсь, я никогда не видел ничего подобного. Зажглась иллюминация и на улицы высыпали несметные массы народа, двигавшегося какой-то сплошной стихией. Англичане вообще серьезный и солидный народ, но в этот вечер все превратилось в бесконечное веселье и ребяческую шалость. Мужской элемент вооружен был какими-то адскими машинками, которые при прикосновении к прекрасному полу производили пронзительный треск, вызывая крик у пугливых дев; а сам прекрасный пол вооружен был ручными фонтанчиками, которые холодной струей обдавали лицо всякого, кого только красавицы избирали жертвой своей шалости. Все это шумело, кричало, смеялось и гоготало, охваченное неудержимым порывом шаловства и веселья. Никогда мне не приходилось видеть такого беззаботного ребячества народной массы, а тем более никогда я не мог предположить, чтобы такому бесконечному шаловливому веселью могли предаваться обитатели угрюмого и туманного Лондона. Но замечательно, что в этой бесчисленной, упоенной веселостью, массе народа совсем не видно было «веселых» в нашем русском смысле. Все было весело, но благопристойно, шалило, но не безобразничало, упоено, но не пьяно, и, разумеется, не слышно было ни об арестах, ни о протоколах.

VI. Десять дней на океан

Ночь перед посадкой на океанский корабль. – Утро и переезд на «Скифию». – Путь от Ливерпуля до Квинстоуна. – Открытый океан. – Буря. – Состояние и надежды пассажиров. – Колумб и его вера. – Воскресное богослужение среди океана. – Берег «того света».

От мрачного гнезда лордов быстрый поезд в пять часов переносит вас в объятия младшего брата Лондона – богатого и второго по промышленности в Англии города Ливерпуля. Деревенская погода в Англии далеко не то, что лондонская, и я любовался прелестными ландшафтами и пейзажами, блиставшими на ярком солнце почти весенними красотами. Но ноябрьское солнце не щедро на лучи и скоро скрылось; между тем приближался приморский город, а с ним и его красоты. Выглянув в окно чрез каких-нибудь полчаса по закате солнца, я уже не узнал прежних веселых пейзажей: ослепительный туман покрывал все непроницаемым мраком, сквозь который едва можно было рассмотреть густой иней, бело-синею пеленою, расстилавшейся по земле. Сердце невольно дрогнуло при виде такой разительной перемены; в недоумении я обратился с наивным вопросом – что это такое? – к своему соседу немцу, который ответил, что это –"Англия – сестра Сибири». Мне никогда не приводилось быть в Сибири, но я не думаю, чтобы в ней могла быть такая удручающая картина, какая представилась в окрестностях Ливерпуля. Пред самым городом поезд почему-то остановился на несколько минут и, по-видимому, над какой-то бездной, в которой ничего не было видно, но из глубины которой доносилось пыхтение каких-то машин, учащенные свистки и глухой грохот, – картина поистине адская. В Ливерпуле я должен был «спокойно провести ночь», как мне рекомендовал агент океанской пароходной компании, на корабль которой я имел билет, – чтобы поутру пораньше встать и отправиться на корабль. «Спокойно» ... каким сарказмом звучало для моего уха это добродушное слово ласкового агента! Случалось ли вам когда-нибудь проводить ночь пред таким событием в вашей жизни, которое сопряжено с величайшими, по вашему представлению опасностями, и решиться на которое стоило для вас страшной нравственной борьбы? – Такою была для меня ливерпульская ночь: о спокойном сне не могло быть и речи. Тем не менее сила ломит и солому, и усталость сковала некрепким тревожным сном возбужденный дух, искавшей теперь единственной опоры в тихой, но необычайно громко и много говорившей для сердца молитве.

Поутру агент обещался разбудить меня в 7 часов, но возбужденный дух предупредил его услугу: я сам встал гораздо раньше. И удивительно – в душе уже не было вчерашней тревоги! Яркое солнце рассеяло туман и в 9 часов я отправился на пароход, перевозивший пассажиров на стоявший в отдалении от берега океанский пароходный корабль «Скифия» (Scythia). Океанский исполин спокойно и величаво стоял на воде, разводя пары, а вокруг его суетливо бегали перевозные пароходы, доставляя пассажиров и груз. Заняв свою каюту, я отправился осматривать «малое древо», которому вверял свою жизнь и на которое возлагал свою надежду – добраться до «того света». «Древо» это было более 60 сажен в длину с громадною красною трубою и несколькими мачтами. На палубе в нескольких местах усердно работали паровые подъемные машины, поднимавшие груз с барок и пароходов, и повсюду толпились пестрые группы пассажиров. Панорама открывалась во все стороны очаровательная. С трех сторон виднелись населенные берега, четвертая сливалась с небесами: бесчисленные суда и пароходы по всем направлениям рассекали сверкавшие на солнце легкие волны залива, а в воздухе роились с веселым криком морские чайки. Присмотревшись к пассажирам, я заметил, что в «новый свет» стремились не только юноши, ищущие простора жизни, но и глубокие старцы, все желания которых, по-видимому, должны бы ограничиваться теплым спокойным местом на материке; не только одинокие, но и семейные люди – с женами и детьми. Для меня, в представлении которого «новый свет» был почти равносилен названию «того света», это было явлением сколько неожиданным, столько же и ободряющим. Но еще более удивило и ободрило меня веселое настроение этих пассажиров: можно было подумать, что они отправлялись в какое-нибудь путешествие по Волге, примерно от Нижнего до Астрахани, но ничуть не по беспредельному, пугающему воображение океану. Из всего этого я понял, что путешествие из Европы в Америку далеко не необычное явление для этих людей и для этих мест – и страхи стали развеиваться. Войдя в великолепный общий зал или «салон», я подметил здесь также успокаивающие признаки: все здесь было легко и изящно; над столами на деревянных полках стояла в углубленных местечках хрустальная и фаянсовая посуда; целость ее очевидно предполагала отсутствие такой отчаянной качки, какою пугают описатели плаваний по океану. Хотя после я должен был несколько разубедиться в истинности своих заключений, но тем не менее они сослужили для меня свою добрую службу, успокаивая на первых порах.

В 12 часов в субботу 3-го ноября (15 по н. ст.) «Скифия» снялась с якорей и ровным ходом, как бы с гордым сознанием своей силы, двинулась в свой далекий путь. По сторонам замелькали обгоняемые ею суда и пароходы, а сзади тонули в водах берега. Прощально-грустным взглядом следил я за удаляющимися берегами; а они все более и более утопали, и, наконец, совершенно скрылись. На просторе подул свежий ветерок, который в союзе со спустившеюся ночью заставил пассажиров укрыться в каюты. В салоне сервирован был великолепный обед, после которого пассажиры, разбившись на группы, занялись играми, беседами, чтением, письмоводством, что все представляло картину обыкновенной «земной» жизни: ничто не давало знать, что весь дом этот с веселым людом построен не на песке даже, а прямо над бездной, где бродят страшные чудовища – акулы и киты3. На другой день утром показались берега и скоро брошен был якорь на великолепном рейде ирландского города Квинстоуна. Это первая и последняя станция на великом атлантическом пути. Пассажиры торопились сдать на почту письма, а некоторые отправлялись на берег, чтобы выслушать воскресное богослужение и таким образом запастись новыми силами на великий и трудный путь. В 4 часа вечера корабль снялся с якоря и сказал Европе последнее «прости!» – От Квинстоуна начинается открытый океан.

Кто видел обыкновенное море, в котором берега не видят друг друга, для того не представит ничего особенного и океан в его спокойном состоянии: тот же громадный, математически правильно выведенный циркулем иллюзии, круг воды, перифериями сливающийся с небесами. Таким и я увидел Атлантический океан, выйдя поутру в понедельник на палубу. Солнце по-прежнему ярко светило и играло с волной, и чайки спокойно занимались обычным рыболовством. Так прошел целый день, и я стал рассуждать сам с собой, что океан совсем не страшная штука, путешествие по нему не только не опасно и не трудно, а даже приятно, но только несколько однообразно; и при этом в голове промелькнула мысль: хоть бы ветерок поразнообразил путешествие... О, тысячу раз каюсь я в том несчастном вожделении! Как бы желая проучить за необдуманное желание, океан решился выйти из своего спокойного состояния: исполин проснулся и мощно задвигал своим ужасающим телом. Во вторник к полудню уже не было ясного солнышка на горизонте, тучи закрыли его лицо; вместо него порывистый ветер засвистел и завыл в снастях корабля. Океан побурел и насупился. Пенистые волны сердито забегали по его лицу. «Скифия» задрожала, но все еще по-прежнему стройно мчалась вперед, рассекая и отбивая гневные волны. А ветер все крепнул и волны вздымались все выше. Пассажиры притихли и примостившись на защищенной от ветра стороне палубы сумрачно посматривали на свирепые волны. А эти слуги океана, подгоняемые бичами ветра, все с большею и большею яростью набрасывались на «Скифию» и отчаянно штурмовали ее с боков. Она не выдержала и закачалась. Качка скоро усилилась до того, что на палубе невозможно было стоять, не придерживаясь за перила. Ряды пассажиров на палубе поредели; многих океан позвал к принесению ему отвратительной жертвы. Но вот еще отчаянный удар волны – и корабль накренило до того, что пенистая волна ринулась на палубу, и кресла, на которых сидели пассажиры, с шумом покатились к борту, производя невообразимую суматоху. Одна почтенная мать семейства, заботливо укутанная своим супругом, сидела спокойно с своими троими детьми: удар этот мгновенно сбил их всех с места и они буквально покатились к борту, где их обдало пенистой водой. Отец с ужасом бросился поднимать их, но услугами его воспользовалась только перепуганная мать, а дети – о, они с веселым смехом повскакали сами и предмет страха для взрослых обратили в забаву. При виде этого и взрослым стало веселее. После этого пассажиры укрылись в каюты. На палубе остался лишь буйный морской ветер да его друзья – английские матросы корабля. Одевшись в кожаные костюмы, они как привидения пробирались по палубе и, натягивая или исправляя снасти, пели под свист ветра свою английскую рабочую песню, мотив которой едва ли еще не безотраднее известной нашей русской рабочей «дубины». Звонок позвал к обеду (в 6 ч. веч.), но на него явилась едва четвертая часть пассажиров и ни одной женщины: все страдали морскою болезнью. Салон теперь представляли раздирающую душу картину: тарелки, несмотря на наложенные на столы решетки с местами для них, выбрасывали свое содержимое, ложки, ножи, вилки – бегали и грохотали по столам, а привешенная наверху посуда своим звоном и дребезжаньем как бы пела последнюю прощальную песнь. Сон в последовавшую затем ночь очевидно не мог быть спокойным, если только вообще он был у кого-нибудь. Поутру ветер, по-видимому, стал затихать, и пассажиры немного ожили; но увы – новый шторм и почти с противоположной стороны опять засвистал по снастям и мгновенно рушил надежды. Океан покрылся белой пенистой пеленой и представлял вид снежных сугробов, по которым пенистые брызги носились и кружились от ветра, как снежная метель. На палубе участились сигнальные звонки и свистки, призывавшие матросов, и чаще волна врывалась на нее. Качка усилилась до того, что мой сосед посоветовал мне не ложиться спать на моей привешенной высоко койке. Я было выразил надежду на улучшение погоды, но он уверенно заметил, что завтра будет еще хуже... И слова его оправдались. 8-го числа в четверг «Скифия» со своими пассажирами должна была вынести настоящую свирепую бурю, ветер со страшною силою бушевал на палубе и своим свистящим и грохочущим воем надрывал душу. Пенистая метель высоко вздымалась над поверхностью и неслась чрез корабль. Волны возросли до ужасающих размеров и как снеговые горы грозно двигались по лицу океана, как бы ища, кого задавить... Громадный корабль пред ними умалился до обыкновенного ничтожного пароходика и, едва слышно постукивая винтом, как бы умолял о пощаде... Во вторник и среду он, можно сказать, еще с некоторою уверенностью боролся с волнами и, со страшною силою отбивая их напор, давал океану чувствовать превосходство над ним человеческого гения. Теперь – увы, океан уже брал верх и мстил за вчерашнее превосходство. Волны одна за другой подхватывали «Скифию» и как мяч перебрасывали друг другу. Происходившая от этого качка превосходит всякое описание, а вода уже вполне завладела палубой и непрестанно гуляла по ней, шумно переливаясь с боку на бок. Каюты все были герметически закупорены, и пассажиры, сидя в них, слышали только, как над ними с яростным ревом бегала свирепая влага...

Что должны были чувствовать в это время пассажиры? – Прежде всего, почти все они, за немногими счастливыми исключениями, к которым благосклонная судьба сверх чаяния причислила и меня, тяжко страдали от морской болезни. Но не менее все страдали и нравственно: эта качка, не дающая ни на минуту физического покоя, этот непрерывный треск кают, заставляющий постоянно содрогаться, это дребезжанье посуды, надрывающее душу, это журчанье воды над головой, этот, наконец, свирепый вой и стон бури – все это ложилось на душу таким тяжким бременем, под которым могли бодро стоять только довольно крепкие духом. Первая надежда всех при таких обстоятельствах была, конечно, на Того, в деснице Которого и жизнь и смерть всей твари, и заметно было, что не только сердца, но и уста многих благоговейно творили молитву. Кроме этой непостыдной надежды, значительными утешением для многих, по крайней мере лично для меня, служила вера в человеческий гений. В самом деле, думалось мне, буря эта не первая на океане, и если при всех случайностях ее человеческий гений нашел возможным установить правильное сообщение чрез океан, то, очевидно, он предусмотрел все возможные случайности и имеет в неисчерпаемой сокровищнице своей изобретательности надлежащие средства защиты. Настоящая компания, например, (Cunard Line) существует уже 37 лет и ежегодно перевозит чрез океан до 100.000 человек и до сих пор, как гласит удостоверенная летопись ее, ни один из ее пароходов не потерпел ни одного такого несчастья, в котором бы погиб хоть один человек. Ясно, что человеческий гений сумел вообще обеспечить себя против ярости океана. Значит, можно с вероятностью полагать, что и настоящая буря не представляет ничего особенного... Размышления эти заключали в себе весьма много успокоительного для меня и я бодрее стал выносить неприятности качки. – Мысль, между прочим, занятая подобными рассуждениями на тему о величии человеческого гения, перенеслась на несколько веков тому назад, когда океан впервые увидел на себе отважного человека, решившегося во что бы то ни стало перешагнуть чрез него. Чем руководился этот человек, впервые решившийся проложить небывалую дорогу? На что он надеялся, когда пускался в неведомый, грозивший всякими фантастическими и действительными ужасами путь? Это быль поистине великий, гениальный человек; но все его величие почерпало свою действительную силу в его непреоборимой вере, в такой вере, которую трудно еще с чем сравнить, кроме той великой евангельской веры, что двигает горы. В самом деле, данные тогдашней науки смиренно безмолвствовали на его запросы, совет ученейших мужей утверждал, что за плоскостью воды лежит страшная пропасть, а простонародная фантазия наполняла эту пропасть страшными чудовищами, готовыми поглотить всякого осмелившегося приблизиться к ним. И несмотря на все это, ведший мореплаватель, повинуясь исключительно своей гениальной вере, пускается в неведомый путь, и – человечество обязано ему величайшим всемирно-историческим событием – открытием неведомого полмира, западного полушария земли. Своей верой он сдвинул горы неведения с океана и проложил чрез него торную широкую дорогу. Да, Христофор Колумб был глубоко верующий человек и предполагаемая канонизация его в римской церкви была бы одною из самых удачных в ней, если бы только курия руководилась при этом исключительно нравственными, а не политическими мотивами.

Между тем матрос пришел с радостною вестью, что буря заметно ослабевает. Мгновенно все ожили, а несколько спустя смельчаки попробовали отворить дверь на палубу. По ней еще бегала вода и не врывалась в дверь только благодаря высокому порогу. Ветер ослабел, но волны как горы продолжали ходить по океану и то и дело бросали «Скифию» с боку на бок. Но после перенесенного, это страшно было только по виду, и мало-помалу некоторые осмелились пробираться на самую палубу, цепляясь за перила. Скоро приветливо выглянуло солнце и страхов как не бывало. Пассажиры высыпали па палубу и любовались предметом только что пережитого страха. И было чем любоваться. Громадные волны, синие как бы от чрезмерного напряжения, с пенящимися вершинами, при ярких лучах солнца представляли точь-в-точь швейцарские виды – только еще с придатком жизни, движения. По глубоким долинам между водяными горами летали морские чайки и довершали иллюзию, – которую, впрочем, тут же разрушали эти самые волны, немилосердно качая бедную «Скифию». Качка продолжалась еще целую ночь и только к утру водяные горы, не выдерживая своей собственной тяжести, расплылись по океану. Поутру поверхность океана представляла странное зрелище громадной равнины с плоскими возвышенностями и довольно глубокими низменностями, так что кораблю приходилось то подниматься на возвышенность, то спускаться в котловину. Возвышенности и низменности имели почти неестественную для воды устойчивость и только медленная тихая зыбь меняла их отношение. Над поверхностью опять летали неизменные спутники корабля – морские чайки, которые, замечу кстати, сопровождали корабль почти чрез весь океан и только уже дня за три пути до Америки почему-то оставили его, вероятно полагая, что дойдет уже и без их обязательного и, надо сказать, ободряющего дух конвоя. Появились они опять уже у берегов. Дня за четыре до Америки показались на воде целые стаи водяных птиц, из породы уток-нырков, и дали знать о приближении Нового Света4.

В воскресенье 11-го ноября над входною дверью салона было вывешено объявление, гласившее, что «в салоне в 10 часов 30 м. утра имеет быть совершена божественная служба», на которую приглашались как матросы, так и пассажиры. Действительно после завтрака салон быстро превратился в храм служения Богу Всевышнему: среди его возвышался бархатный аналой, а на столах появились английские молитвословы и тетрадки с нотными переложениями гимнов. В назначенное время в салон собрались матросы в праздничных платьях и пассажиры – и надо сказать, в таком количестве, в каком они во все время плавания не собирались к столу. Пришел капитан корабля, почтенный пожилой человек с ласковым и умным лицом, и занял кресло пред аналоем. Воцарилась торжественная тишина. Капитан, исправлявшей должность священника, дал возглас, а который пассажиры ответили «amen», и затем раздалось общее пение утреннего гимна по нотным тетрадкам. Пение это было как бы пением самого ярко взошедшего на горизонте дневного светила и своими торжественными звуками разливало столько отрады в сердце, так восторгало дух, что английские стихи утреннего гимна в моей русской душе невольно слагались в русские рифмы. И я осмеливаюсь предложить не суду, а снисходительному вниманию читателей стихотворное переложение этого гимна. Океан слышал следующий гимн:

Воспрянь, душа, и с солнечным светилом

Обычный долга путь теки;

Цепь лени сбрось: молитвенным кадилом

Творцу куренье принеси.

Загладь растраченное туне время

И жизнь святую вновь начни;

Стряхни грехов навьюченное бремя

И страшный день в уме храни.

Пути твои да будут правы

И совесть ясна как полудня свет;

Все зрит всевидящий Царь славы –

И мыслей тайных пред Ним нет!

Восстань, душа, и с хором сил небесных,

Немолчно славящих Творца,

Прославь и ты в тонах словесных

Тебе жизнь давшего Отца!

И, действительно, пение это скорее сливалось с пением хора небесных сил, чем с пением земли. Земля не слышала этого пения; его слышал только беспредельный океан, да расстилающееся над ним еще более беспредельное небо, куда всецело устремлены были помыслы поющих. Священнодействующий капитан корабля прочитал еще несколько псалмов и молитв, причём чтение было антифонное, т. е. один стих прочитывал капитан, а следующий хором произносили остальные молящиеся. Богослужение было заключено хвалебными пением 100-го псалма (по англ. Библии) в его стихотворном переложении. По окончании пения капитан встал с своего места и поздравил пассажиров с праздником, а также с благополучным переплытием большей половины океанского пути, на что, конечно, пассажиры ответили соответствующими поздравлениями и выражениями признательности почтенному начальнику за его искусное управление кораблем.

Праздничное воскресное настроение разлилось по всему нашему мирку: все как-то смотрели бодрее и были сообщительнее, дети веселее играли и бегали на палубе, солнце ярче светило на горизонте, и синие волны ласковее журчали за бортом. Такую нравственно-живительную силу имеет религия – даже в таком до последней степени незатейливом и простом богослужении, каким была наша воскресная служба. Тем не менее, как гласит летописный альбом компании, бывали не раз случаи, что против отправления этого воскресного богослужения на корабле делались возражения со стороны людей, не признающих религии, и некоторые из капитанов, ввиду правила, предписывающего им полнейшее уважение к личности пассажиров, действительно колебались в этом отношении и готовы были отменить богослужение. Но теперь возможность эта вполне устранена. Почтенная компания, ничего не жалеющая для удовлетворения самых прихотливых желаний своих пассажиров, в отношении богослужения поставила строгое, не допускающее исключений правило: непременно каждое воскресенье во время плавания совершать божественную службу, и капитанам на случай новых возражений предписано просто ссылаться на это правило, для них обязательное. Нельзя не отдать честь почтенной компании, показавшей в себе этим решительным шагом не только глубокую религиозность, но и высокую справедливость. В самом деле, странно было бы из-за праздных бахвальственных возражений единичных неверов отменять прекрасный христианский обычай и лишать религиозного утешения на море целые сотни пассажиров, – именно там, где душа более всего жаждет молитвы, как это прекрасно и сильно выражено в известной русской пословице.

Остальные дни плавания, при великолепной погоде, не представляли ничего особенного. Только заметно было, как с приближением к материку возрастали веселость и оживление в обществе пассажиров: все, очевидно, соскучились по матушке-земле и теперь радовались скорому свиданью с ней. Последней обед на корабле был настоящим банкетом: говорились поздравительные речи и пелись заздравные гимны, раздавались крики – ура, гейда! Капитану во многих речах принесена была публичная благодарность от всех пассажиров, в ответ на что он также сказал великолепную и остроумную речь; вызвавшую нескончаемые возгласы одобрения и восторгов. Один из пассажиров между прочим предложил воспользоваться благоприятным случаем «вспомнить бесприютных детей наших (разумеется английских) бравых моряков и принести посильную жертву в ливерпульское общество попечения о них», и ответом на этот призыв раздался дружный звон суверенов и долларов, бросавшихся на обносимые тарелки. Мне, единственному русскому человеку в этом почти исключительно английском обществе, трудно было выгородить себя от общего увлечения благородным порывом, и я также вложил свою ничтожную лепту в пользу детей «бравых моряков», которых по политическим отношениям должен бы считать врагами. Но сказано –"любите врагов ваших!..» И нельзя, впрочем, не любить таких врагов, особенно тому, кто был с ними на море. Любо было смотреть на этих бравых молодцов, когда они при страшных порывах ветра, не дававших возможности стоять на палубе, как белки рыскали по мачтам и снастям и на сигнальные свистки только весело покрикивали: all right – «все исправно!»

В среду 14-го – 26-го ноября уже с утра вдали стали вырезываться изводы очертания земли – некоторых прибрежных островов. Пассажиры с биноклями в руках и с радостным трепетом в сердце приветствовали землю. В 3 часа пополудни мы были уже на почве «Нового Света», в столице его – Нью-Йорке.

Так совершился один из многих переездов чрез Атлантический океан. Общее впечатление от пройденного океанского пути то, что гений человеческий окончательно победил страшную естественную преграду на пути из «Старого Света» в «Новый». Дедушка-океан смирился пред этим гением и теперь служит уже не разделителем, а соединителем двух миров. И путь, в каких-нибудь десять дней переносящий вас из Европы в совершенно новый мир – Америку, служит одним из неопровержимых доказательств неземной мощи человеческого духа. В нем видится исполнение заповеди Творца, давшего человеку господство над природой, и лежит еще таких завоеваний в ней, о каких даже не снилось смелым мечтателям.

* * *

1

Wo man singt, da lass dich rubig nieder:

Bose Menschen haben keine Lieder.

2

Bourdon по-русски можно передать: бас-колокол, Басило.

3

«Скифия» в один из своих рейсов имела страшное столкновение с громадным китом. Столкновение было столь сильно, что зна­чительно повредило ее носовую часть и принудило воротиться назад в Ливерпуль для исправления повреждения. Зато и кит недолго пережил столкновение: чрез несколько дней громадный труп его найден был плавающим неподалеку от места столкновения. Кости его теперь хра­нятся в конторе компании, как победный трофей «Скифии».

4

Птиц этих, впрочем, на следующий день опять уже не было и странное появление их среди океана после объяснилось тем, что ко­рабль в тот день проходил недалеко от великой Ньюфаундлендской мели.


Источник: Жизнь за океаном : Очерки религиозной, общественно-экономической и политической жизни в Соединенных Штатах Америки / Соч. А. Лопухина. - Санкт-Петербург : Тип. С. Добродеева, 1882. - XII, 401 с.

Комментарии для сайта Cackle