Христос на суде у Пилата

Источник

«Верую... в Господа нашего Иисуса Христа... распятаго за ны при Понтийстем Пилате»

Символ веры

«Christus Tiberio imperante per procuratorem P. Pilatum supplicio affectus erat».

Тацит

Последние дни земной жизни Господа нашего Иисуса Христа сопровождались целым рядом глубоко поразительных и поистине ужасных событий, вполне обнаруживших, до какого страшного неистовства могут доходить темные силы зла, когда они стараются нанести решительный удар добру и святости. И нельзя без содрогания читать тех священных страниц, где евангелисты излагают пред нами историю этих именно дней, которые, начавшись днем торжественного входа Христа в Иерусалим в качестве истинного Сына Давидова и царя иудейского, вступавшего в Свою столицу среди народных ликований и приветствий, быстро привели к Голгофе с ее невообразимыми ужасами – к позору и мукам смерти на кресте среди разбойников. Но среди этого ряда событий особенно поразительною с исторической точки зрения была та решительная сцена, которая разыгралась у подножия римского трибунала, когда земное римское правосудие, хотя и вверенное далеко не вполне достойному представителю, делало настойчивую попытку защитить воплощенную невинность от яростной злобы ослепленной неправды. Недаром эта сцена была предметом многих и научных и художественных изображений, потому что она заключает в себе все, что только способно волновать сердце человеческое всеми до противоположности разнообразными чѵвствами, и в подробностях ее благочестивое чувство правды никогда не перестанет находить для себя источник глубочайшего назидания.1

Было раннее утро того дня, который назывался «приготовлением к пасхе»,2 следовательно, великая пятница. Жизнь на востоке обыкновенно пробуждается рано, потому что все спешат воспользоваться для совершения своих дел приятной прохладой утренних часов до наступления томительного зноя полуденного солнца. Поэтому лишь только начинался рассвет, как улицы Иерусалима быстро наполнялись оживленными толпами, торопливо двигавшимися по всем направлениям. Древний Иерусалим с его узкими улицами и тесными базарами и вообще был крайне многолюден, но к празднику пасхи в него стекалось такое множество народа, что святой город должен был производить поистине необычайное впечатление. По свидетельству И. Флавия, в праздновании одной пасхи вместе с населением города участвовало 2 700 000 человек.3 К городу постоянно прибывали огромные караваны, производившие все большее и большее оживление как в нем самом, так и в его окрестностях. Тут можно было видеть иудеев рассеяния из всех возможных стран мира. Под сенью храма встречались между собою Иудеи из Парфии, Мидии, Элама, жители Месопотамии в одеждах далекого востока, останавливавшиеся в окрестностях или на базарах со своими верблюдами и мулами; партии паломников из всех стран Малой Азии, Каппадокии, Понта и других, с отличительными особенностями в одежде и языке; массы зажиточных иудеев из Египта, главного местопребывания иноземных иудеев, из Дивии и далекой Киренаики в Африке; паломники даже из миродержавного Рима и из далеких городов и селений малодоступной Аравии. Одним словом, весь иудейский мир собирался в одно место. В этом городе сосредоточивалось все – и прошедшее и настоящее народа Божия, и слышен был только говор бесчисленных языков, который, наполняя воздух, поистине был величественным свидетельством славы единого истинного Бога ко всему миру. Наступление собственно дня возвещалось городу трубными звуками римского гарнизона с укрепленной башни Антонии, за которыми следовали три трубных звука из храма, призывавших к молитве. Но уже раньше этого, жизнь со всей ее суетой вступала в свои права. Продавцы овец и рогатого скота, меновщики денег и всевозможные промышленники поспешали к храму, чтобы пораньше занять места на дворе язычников. Богомольцы со всех сторон массами устремлялись также к храму, хотя одновременно для утренней молитвы открывались и все многочисленные синагоги. При появлении первого луча восходящего солнца каждый молитвенно преклонял голову, где бы он ни находился в этот момент. Какой-нибудь фарисей в широких воскрилиях нарочито, в ожидании этого момента, выходил на улицу, на людный перекресток, внезапно останавливался и с показным благоговением привязывал к себе на чело и к руке “хранилища“ с заповедями Божиими и всенародно совершал свою утреннюю молитву. Повсюду можно было видеть проходящих священников и левитов, вид которых в их своеобразных одеждах придавал особый колорит святому городу. В массе народа встречались и крайне своеобразные фигуры ессеев – в их белоснежных, чуждых всякого обрядового осквернения, одеждах, чистоту которых они с боязливой осторожностью оберегали от соприкосновения с тут же сновавшими мытарями, римскими легионерами и всевозможным спешащим людом.

Нетрудно представить себе, какая суетня и толкотня господствовала на улицах Иерусалима в такой день при таком огромном стечении столь разнородного по своим привычкам люда; но в описываемое именно утро нельзя было не замечать в толпе более чем обычного возбуждения. Народная толпа вообще, а восточная в особенности, крайне чутка к происходящим среди нее событиям, и от нее не могло ускользнуть того, что совершилось в предшествующую ночь. Стоустая молва уже конечно успела разнести повсюду весть, что тот галилейский Пророк, Который еще так недавно с необычайным торжеством вступал в Иерусалим и был прославляем, как Сын Давидов, схвачен вождями иудейскими и предан суду, как обманщик и обольститель народа, месит и богохульник, и синедрион в своем ночном заседании произнес над ним свой страшный приговор: иш мавеф – “человек смерти“ (т е. достойный смерти). Оставалось только получить утверждение этого приговора со стороны прокуратора римского и – народу предстояло зрелище, ради которого можно было еще остаться в Иерусалиме на несколько дней. И действительно, молва не ошиблась. Часов около семи утра, по нашему счислению, от дома первосвященника Каиафы показалась необычайная процессия, которая направлялась по узким улицам верхней части города, очевидно, поднимаясь на гору Сион. где красовался роскошный дворец, некогда построенный со всей пышностью изысканного стиля Иродом Великим, конечно, для себя и своих преемников, но теперь по большей части пустовавший и только по большим праздникам служивший местом временного пребывания представителя римской власти, прокуратора. Среди этой процессии, состоявшей из знатнейших вождей народа, книжников и фарисеев, со спокойным величием, хотя и с томной грустью на божественном лице, двигался со связанными назад руками и с признаками грубого издевательства на одежде тот галилейский Пророк, Который именно обвинялся как обольститель народа и богохульник. Можно представить себе, как падкая на все необычайное толпа с крайним любопытством ринулась в даровому зрелищу, так что с приближением ко дворцу римского прокуратора процессия по необходимости должна была представлять необозримую массу голов, над которой носился разноголосый и своеобразный гвалт, составляющий особенность крайне возбужденной и разнородной толпы.

Процессия остановилась перед дворцом, который, как служивший иногда резиденцией римского сановника претора, назывался обыкновенно “преторией“. Дворец, построенный на выдающейся возвышенности. гордо высился со своей колоннадой над окружавшими его домами, так что из окон его открывался далекий вид на город с его извивающимися улицами. Сам прокуратор или его часовой мог издали заметить приближение необычайной процессии и сделать необходимые справки и приготовления. Судя по возбуждению толпы, можно было полагать, не произошла ли опять какая-нибудь вспышка народного фанатизма, вроде тех, которые то и дело случались по большим праздникам, причиняя массу хлопот римскому прокуратору, который, собственно, в видах поддержания общественного порядка, и переселялся на праздники в Иерусалим из своей обычной резиденции – Кесарии приморской, представлявшей больше удобств к сношению с Римом. Но скоро разъяснилось, что никакого возмущения не было, а вожди народа привели к претории узника, чтобы получить от прокуратора утверждение на произнесенный над ним приговор. В претории была особая палата, служившая местом разбора судебных дел, со всеми принадлежностями, необходимыми для формального судопроизводства. Но старейшины иудейские теперь не хотели вступать внутрь претории с ее языческими украшениями и эмблемами, так как-де это подвергло бы их обрядовому осквернению и лишило возможности вкушать пасху. Эти гробы повапленные, внутри наполненные всякой мерзостью и нечистотою, бесчеловечные изверги, сердца которых пылали кровожадной злобой на неповинного Страдальца, остались до последнего момента верными своей грубо законнической праведности и, не боясь оскорбления высшей правды, опасались хотя случайного, чисто внешнего осквернения чрез соприкосновение с чем-нибудь таким, что, по обрядовому закону, можно было счесть за нечистое. В таком смысле доложено было прокуратору, который поэтому должен был выйти на площадку претории, чтобы с нее выслушать и разобрать предстоявшее дело.

Прокуратором в это время был Понтий Пилат (с 26 по 36г.). По своему сану это был, так сказать, губернатор, которому вверено было управление Иудеей и Самарией, составлявшими отдельный округ, как часть большой провинции Сирии, находившейся под управлением проконсула, сан которого можно поставить в соответствие с саном генерал-губернатора. Прокураторы, или по-гречески игемоны (“правители“), обыкновенно происходили из класса римских всадников u на их обязанности особенно лежало, помимо поддержания общего порядка и покорности, собирание доходов со вверенных их управлению округов, а также и заведывание относящимися сюда судебными делами. В некоторых случаях, когда общее состояние округа внушало значительные политические опасения, прокураторам предоставлялись и некоторые проконсульские права, и в этих случаях они имели в своем распоряжении значительные отряды войска и по своему усмотрению могли решать даже уголовные дела, хотя и всегда в некотором соподчинении проконсулу провинции. Такие именно права предоставлены были прокураторам Палестины, так как им постоянно приходилось бороться с серьезными политическими затруднениями, именно вспышками и мятежами этого недовольного, неукротимого в своих политических мечтах народа иудейского, из среды которого то и дело выступали отчаянные “зилоты“, которые низвержение ига язычников считали своим долгом пред законом и Иеговою. Для сдерживания и подавления подобного фанатизма прокуратору необходимо было иметь под руками войско, которое и занимало в Иерусалиме укрепленную башню Антонию, откуда во всякий момент, по известному сигналу, можно было вызвать необходимый отряд хорошо вооруженных легионеров. В виду такого положения дела, прокураторами Иудеи преимущественно назначались люди известной воинской опытности, и самое прозвище Понтия Pilatus, т.е. копьеметатель, указывает на то, что он в свое время состоял начальником особого отряда копьеметателей, для какового положения требовалось особое мужество u воинская опытность.4 Судя по тому, что на чрезвычайно доходное место прокуратора он попал по протекции свирепого и до ненасытности честолюбивого временщика Сеяна, державшего в своих руках Рим при Тиверии, можно думать, что столь исключительной протекция он обязан был своим качествам, которые в миниатюре делали из него второго Сеяна. И действительно, это был человек крайне заносчивый, властолюбивый, алчный, который с крайним презрением относился к вверенному его управлению народу, смотря на него лишь как на источник государственной казны и своего личного обогащения. Не удивительно, что, при таком характере и взгляде на управляемый народ, Понтию Пилату уже на первых порах пришлось не раз приходить в крайне неприятное столкновение с иудеями, которые, невольно чувствуя всю оскорбительность для их самолюбия такого отношения к ним со стороны иноземного правителя-язычника, приходили в крайнее раздражение от всякой более или менее неприятной им меры прокуратора. Таких столкновений у Пилата в течение его десятилетней службы в Палестине было несколько, и они по большей части заканчивались тем, что до болезненности гордый римлянин должен был отступать пред фанатизмом разъяренного народа, обнажавшего свои груди для острия римских мечей и от исступления рвавшего на себе волосы, неистово завывавшего и выкрикивавшего угрозы жалобой и доносами Тиверию на все чинимые его прокуратором беззакония.5 Понятно, какой горький осадок в душе римского игемона должны были оставить такие столкновения, которые, во всяком случае, до крайности обострили его отношения к вождям ненавистного ему народа, и он только ради сохранения своего места держался по отношению к ним в качестве холодно-высокомерного сановника, едва сдерживавшего свою внутреннюю ненависть под личиной внешней благопристойности.

Для достоинства представителя римской власти, конечно, было не особенно приятно требование вождей иудейства, чтобы он, во внимание к обрядовым тонкостям малопонятной ему религии, вышел к ним из дворца и выслушал их заявление на открытом воздухе. Но Пилат уже горьким опытом дознал, как опасно затрагивать религиозные предрассудки иудеев, и потому он не замедлил выйти из претории, тем более, что римский обычай ничего не имел против самой широкой гласности в разборе судебных и всяких правительственных дел. Римские правители, а за ними и полуязыческие Ироды ставили свои трибуналы безразлично то перед дворцом, то на базаре, даже в театре, цирке и на больших дорогах, где только оказывалась наличная надобность в разборе того или другого дела.6 Поэтому Пилат приказал вынести свое “курульное кресло“ из судебной палаты и поставить его на особом возвышении, которое называлось “гаввафа“, т.е. высокое Место, или по-гречески “лифостротон“, т.е. мозаичный помост, сделанный из разноцветных камней, как это в обычае было у римлян, которые любили, чтобы курульное кресло римских правителей и сановников всегда стояло на известном возвышении над окружающими – как в знак видимого величия римской власти, так и с целью дать возможность большему числу присутствующих непосредственно слышать постановления и решения этой власти7. В данном случае это, по всей вероятности, было постоянное, нарочито устроенное для подобных случаев возвышение, и можно думать, что, сообразно с роскошью дворца, и гаввафа блистала изяществом и красотой разноцветных мраморов, на которых неоднократно ставил свое судилище любитель изысканной роскоши и архитектурной красоты Ирод великий. Когда курульное кресло, обыкновенно сделанное из слоновой кости и представлявшее собою в сущности табурет на скрещенных ножках, было уставлено па гаввафе, представлявшей достаточно места и для ассистентов, неизбежных по требованию римского судопроизводства, то из глубины дворца с обычной торжественной важностью, предшествуемый, за неимением обычных в таких случаях ликторов,8 легионерами и сопровождаемый ассистентами, показался игемон и занял свое место, у подножия которого, но все-таки выше окружающих людей, заняли места несколько почетных приближенных прокуратора. При обычном порядке судопроизводства, перед трибуналом судьи полагались сиденья и для обвинителей и даже самого обвиняемого. Но в Иудее, к народу которой римляне вообще относились с крайним презрением, этот обычай часто не соблюдался, и трудно представить себе, чтобы он был соблюден теперь, когда обвинители находились в крайне возбужденном состоянии и заняты были единственною мыслью, чтобы как-нибудь поскорее добиться своей кровожадной цели, именно утверждения своего смертного приговора над осужденным. В завоеванных провинциях при суде обыкновенно полагались переводчики, но в данном случае, но видимому, их не было, так как и Пилат и иудейские вожди, наверное, знакомы были с греческим языком как языком образованности и всяких международных сношений. По всей вероятности, знаком был с этим языком и божественный Узник, так как в Галилее этот язык был весьма распространен в Его время. Отряд римских воинов, ограждавших трибунал прокуратора от натиска толпы, завершал внешнюю обстановку этого римского суда в Палестине.

Заняв свое место и окинув сборище своим проницательным взглядом, Пилат тотчас заметил среди этой возбужденной толпы бесконечно кроткого Страдальца и, указывая на Него, строго и коротко спросил: “В чем вы обвиняете человека сего?9 Ha этот формальный вопрос должен был отвечать кто-нибудь из главных обвинителей; но сборище было в сильном возбуждении и потому, вместо формального спокойного ответа, из толпы послышалось несколько голосов, которые грубо и дерзко загудели: “Если бы Он не был злодей, мы не предали бы Его тебе“. Такой грубый ответ толпы не мог не задеть чувства достоинства прокуратора, и он приготовился дать такой же отпор обвинителям. Пилат уже не был новичком в Палестине, и так как все общественное служение Христа совершилось в его прокураторство, то можно быть уверенным. что он уже давно имел этого “пророка“ под надзором своих агентов, опасаясь, чтобы из Него не вышел какой-нибудь новый зилот и мятежник, вроде наделавшего так много хлопот римлянам Иуды галилеянина. Но через своих агентов Пилат мог уже давно убедиться, что этот Галилеянин всячески избегал чисто политической популярности, самые Его беседы с народом не заключали в себе ничего политического, касались лишь нравственных отношений, и вся деятельность Его направлялась к изобличению пустоты и лицемерия иудейских раввинов, книжников и фарисеев, которых презирали и сами римляне. Когда около Христа собирались массы народа, то в Кесарию Филиппову, наверное, то и дело посылались доносы и предупреждения, хотя и сопровождавшиеся заявлениями, что дело это не грозит никакими осложнениями, так как этот новый иудейский Учитель в политическом смысле совершенно безвредный, что только и нужно было римлянам. Если теперь поэтому первосвященники и книжники схватили Его и представили на суд римской власти, то это, конечно, только “из зависти“,10 из побуждений оскорбленного самолюбия. Судя по всему, что только известно было Пилату о Христе, он смотрел на Него не иначе, как на увлекающегося, но вполне благонамеренного мечтателя, каких много было в то время не в одной только Палестине, и если Он был опасен для кого-нибудь, то только для этих надутых, мелочных законников, нелепую казуистику которых Он изобличал пред народом с изумительной силой и прямотой, но вовсе не для римской власти. Поэтому Пилат, сразу обняв весь смысл предстоявшего ему дела и задетый грубым гвалтом дерзкого ответа на свой формальный судебный вопрос, с нескрываемой горечью в выражении, ответил сборищу, что в таком случае прокуратору нечего и вмешиваться в это дело: “Возьмите Его вы, и по закону вашему судите Его“. В этом ответе Пилата нельзя не видеть поразительного сходства с тем ответом. который несколькими годами позже дал подобному же иудейскому сборищу брат знаменитого Сенеки, Галлион, когда ему, в бытность свою проконсулом в Ахайе, пришлось выслушивать от коринфских иудеев обвинение на aп. Павла в том, что “он-де учит людей чтить Бога не по закону“. На это обвинение Галлион отвечал: “иудеи! если бы какая-нибудь была обида, или злой умысел, то я имел бы причину выслушать вас. Но когда идет спор об учении, и об именах, и о законе вашем, то разбирайте сами; я не хочу быть судьею в этом“.11 Известно, что Галлион подкрепил такое свое решение чисто по-римски, приказав своим ликторам разогнать все сборище ненавистных всякому порядочному римлянину жидов. Наверно и Пилат не прочь был бы сделать то же самое; но, к сожалению, он был не в Коринфе, где иудеи составляли лишь незначительную колонию, а в самом центре иудейства, где иудеи представляли собою опасную силу. Поэтому он ограничился кратким ответом, в котором, однако, заключалась доля самого тонкого, крайне оскорбительного для самолюбия иудеев намека на их политическую бесправность. Пилату, конечно, известно было, что иудейские вожди в своем ночном заседании уже произнесли смертный приговор над Христом и теперь добивались только утверждения этого приговора со стороны римской власти, без чего они не вправе были предавать смерти ни единого человека; своим ответом теперь он и имел в виду заставить их публично сознаться в своем бесправии и подвергнуть свое самолюбие заслуженному унижению. И действительно, он достиг своей цели. Из толпы послышался ответ: “Нам не позволено предавать смерти никого“.12 Иначе они давно бы расправились е этим обольстителем народа. Достигнув своей цели и нанеся вполне заслуженный удар иудейскому самолюбию в ответ на дерзкое неуважение к римскому трибуналу, Пилат затем опять хотел направить судопроизводство на правильный формальный путь и вновь спросил, в чем же они собственно обвиняют своего Узника. Тогда и иудеи, убедившись, что дерзостью нельзя ничего достигнуть и напротив можно испортить все дело, стали излагать перед Пилатом обвинение, и тут Каиафа не преминул придать политический характер всему делу, чтобы сразу дать понять прокуратору, что ему предстоит решать весьма серьезное дело, требующее самого полного внимания со стороны римской власти. Поддерживаемый голосами сборища, Каиафа стал обвинять Узника в том, что “Он развращает народ и запрещает давать подать Кесарю, называя Себя Христом Царем“.13 Нельзя не заметить при этом именно сильной, преднамеренной политической окраски в обвинении. Ведь на ночном заседании синедриона решительным основанием осуждения Христа на смерть было то, что Он “называл Себя Сыном Божиим,14 от какового заявления Его Каиафа пришел в священный ужас и даже разодрал на себе одежды. Но так как это обвинение не могло иметь значения для Пилата, как язычника-римлянина, то Каиафа и перевел все обвинение на чисто политическую почву, придав ему крайне ложный характер. Пилату хорошо было известно, что по первым двум пунктам обвинение было совершенно ложно, и его агенты в свое время могли донести ему, как галилейский Учитель ответил Своим совопросникам на их коварный вопрос о том, позволительно ли платить дань кесарю.15 Поэтому прокуратор обратил внимание лишь на последний пункт обвинения, что будто Узник называл Себя “Христом Царем“, т.е. по буквальному смыслу этих слов – “царем, помазанным на царство“. Для обвинения, в сущности, достаточно было и этого одного пункта, потому что в нем заключалось все, что только могло возбуждать против себя грозу римского закона. Назвать себя царем значило совершить в глазах римлян величайшее преступление, именно нанести оскорбление величию римского императора, и оно было тем страшнее, что император Тиверий, в своей болезненной подозрительности, не знал пощады к подобного рода претендентам и жертвою его мрачной подозрительности уже сделались многие выдающиеся личности. Нельзя было поэтому оставить такого обвинения без расследования, и Пилат порешил произвести личный допрос Узнику. Окинув своим любопытным взором этого смиренного Страдальца, со спокойным величием невинности безмолвно стоявшего среди возбужденного сборища Его ожесточенных врагов, и не найдя в Его страшном уничижении ни малейшего соответствия с приписываемыми Ему претензиями, римский прокуратор захотел допросить Его наедине, и потому приказал ввести Его за собой в самую преторию. Тут Христос впервые вступал в царские палаты, но вступал как уничиженный узник. Узурпатор Ирод когда-то в этих самых палатах блистал величием и гордой пышностью, а истинный Сын Давидов стоял в них теперь со связанными руками – пред лицом натянуто-грозного судьи-язычника!

Со смешанным чувством удивления и высокомерия Пилат, взглянув на божественного Узника в Его страшном уничижении, спросил Его: “Ты царь иудейский?“ Неужели Ты действительно заявляешь это опасное притязание? В душе Пилат не верил этому, но формально он должен был разъяснить для себя это опасное обвинение, и самый вопрос задал Узнику очевидно для того, чтобы получить от него отрицательный ответ. Но, к его великому изумлению, Узник не дал этого отрицательного ответа, а, в свою очередь, спросил его, в каком смысле он понимает слово Царь – в исключительно ли политическом, или религиозном?16 Когда Пилат на это с раздражением заметил, что ведь он не иудей, чтобы понимать все в религиозном смысле, то Христос отвечал, что если в политическом, то пусть он знает, что царство Его не от мира сего: “если бы от мира сего было царство Мое, то служители мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан иудеям; но ныне царство Мое не отсюда“. Прокуратор недоумевал, что все это значит. Он почувствовал невольное смущение пред этим таинственным заявлением странного Узника. Чтобы поправиться от смущения, Пилат опять ухватился за слово “царство“. Узник, по-видимому, хочет как-то иначе объяснить Свое царство; но ведь царство предполагает все-таки царя. Упирая на это, Пилат с настойчивостью задает опять вопрос: “Итак Ты Царь“? – “Да, Царь!“ отвечал Иисус, употребляя своеобразный оборот утвердительного выражения.17

Пилат не мог не изумиться столь странному ответу, которым Узник Сам подвергал Себя страшной опасности быть обвиненным в оскорблении величества, тем более, что по римским законам сознания преступника было достаточно для его осуждения. Но его изумленно-строгое выражение не могло не перейти в благодушное, когда он выслушал дальнейший ответ Узника, Который говорил: “Я на то родился, и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего“. Вот в каком смысле Я царь и вот кто Мои последователи. Такой ответ положительно рассеял в Пилате все сомнения на счет обвиняемого. Он убедился, что этот Узник отнюдь не мятежник обычного рода, а просто какой-нибудь совершенно безвредный мечтатель, который, наподобие греческих философов и их римских подражателей, всецело занят решением вопросов об истине и тому подобных возвышенно-бесплодных предметах, совершенно не касающихся римской власти. Пилат, как образованный римлянин, в свое время, в период увлечений юности, наверное, и сам увлекался подобными же мечтами – открыть для себя истину всех вещей, посещал философские школы; но вынес лишь то убеждение, что чем более философы занимались решением вопроса об истине, тем более затемняли ее, пока наконец некоторые не пришли к полному отчаянию в возможности вообще найти истину. Да не только в философии, но и в жизни истина есть одна лишь мечта, пустые бредни, которыми вовсе не к лицу заниматься римскому сановнику, особенно вынужденному иметь дело с самым лживым и коварным народом в мире. Поэтому, по-видимому, саркастически исказив свое гладко выбритое лицо и нетерпеливо махнув рукой, Пилат пренебрежительно произнес: да “что такое истина?18 и, повернувшись, вышел из претории и всенародно произнес свой оправдательный приговор: “Я никакой вины не нахожу в Нем“.

Но это открытое оправдание ненавистного старейшинам Узника, для изловления Которого потрачено было столько усилий и проведено столько бессонных ночей, только еще более разъярило Его врагов. В ответ на оправдательный приговор Пилата, они неистово закричали, что оправдывать такого человека невозможно, так как Он обманщик, “возмущает народ, уча по всей Иудее, начиная от Галилеи до сего места“.19 Среди этих криков обвинителей со спокойным безмолвием оставался один только обвиняемый. Пилату показалось это крайне удивительным. “Не слышишь ли, сколько свидетельствуют против Тебя?“ обратился он к Узнику. Но Христос продолжал хранить спокойное безмолвие. Тогда Пилат, все более и более проникаясь тайным сочувствием к Узнику и желая как-нибудь отстранить от себя это крайне затруднительное для правосудия дело, порешил воспользоваться для этого представлявшимся ему случаем – сдать Иисуса властям той области, откуда Оп происходил. Заслышав из криков толпы название Галилеи и получив на свой вопрос: “разве Он галилеянин?“ – утвердительный ответ, Пилат порешил отправить Его к местному областному правителю Ироду Антипе, находившемуся по случаю пасхи также в Иерусалиме, надеясь сделать этим любезность честолюбивому царьку и вместе сбыть с рук весьма трудное дело. Ирод, занимавший дворец неподалеку от претории, обрадовался случаю увидеть человека, о Котором он так много слышал и давно уже хотел посмотреть на Него. Заинтересованный слухами о Его чудесах, он теперь обратился к Нему с расспросами о Его деятельности, предполагая, что Узник, в угоду ему – царьку, пользующемуся благоволением самого Тиверия, – может при нем же совершить какое-нибудь необычайное чудо, о котором можно будет сообщить даже своим друзьям в Рим. Но каково же было его разочарование, когда Христос, зная низкую натуру этого царька, которого Он уже раньше заклеймил позорным названием “лисицы“ (а не именем “льва“ – как, конечно, воображал о себе царек!), “ничего не отвечал ему“. Тогда раздраженный Ирод передал Узника в руки своей дворни на поругание и затем вновь отправил Его к Пилату, заявив, впрочем, что ничего не нашел в Нем преступного, в видимое доказательство чего приказал даже одеть Его в белую светлую одежду,20 в каковой божественный Страдалец, еще более величественный и во второй раз оправданный. вновь приведен был к претории.

Солнце поднялось уже высоко и яркие лучи его, начиная сильно припекать, в то же время придавали особый блеск светлой белой одежде божественного Узника. Поставленный в необходимость опять решать неприятное ему дело и желая спасти как-нибудь невинного, по его убеждению, человека, а также и поддержать достоинство своего первого оправдательного приговора, Пилат попытался теперь обратиться к чувству и благородству – не этих, конечно, сановников и гордых книжников и фарисеев, опять стоявших пред преторией во главе с первосвященниками, – а простого народа. По установившемуся обычаю, по всей вероятности, введенному самими римлянами в видах польстить самолюбию подчиненного народа, чтобы тем заставить его скорее примириться с горечью своего политического рабства,21 римский правитель по случаю пасхи освобождал какого-нибудь узника, по желанию и выбору народа. Зная, что все обвинение против Иисуса есть дело первосвященников и старейшин, и что простой народ еще недавно обнаруживал восторженную привязанность ко Христу (при последнем въезде Его в Иерусалим), он надумал предложить для праздничного освобождения на выбор двоих узников, именно Иисуса Назаретского и закоснелого разбойника и убийцу – Варавву, который, по одному преданию, также назывался Иисусом, в надежде, что народ предпочтет в своем выборе Того, Кого он еще на днях с восторгом приветствовал как сына своего знаменитого царя Давида, этой своей национальной гордости и славы. Предложение Пилата угрожало расстроить весь замысел иудейских вождей, и если вовремя не оказать ему противодействия, то могло склонить на свою сторону быстро изменяющийся в своем настроении народ. Поэтому Каиафа со своей партией немедленно позаботились о том, чтобы отвратить этот удар и стали уговаривать народ просить освобождения Вараввы, а не галилейского Учителя. Ведь Варавва, доказывали они, несет свое наказание за то, что он как патриот восставал против нечестивого ига римлян, тяготеющего таким ужасным бременем на иудеях, следовательно, стоял за народ, а если и совершил какое-нибудь убийство, то все это с избытком покрывается его патриотическими подвигами. Как зилот, он вместе с тем ревновал о храме и законе, а этот Галилеянин ниспровергал закон, нарушал священные обряды и обычаи, поносил ревностнейших хранителей отеческих преданий – фарисеев и книжников, одним словом, подрывал веру отцов и вполне достоин примерного наказания. Подготовив таким образом почву, старейшины выкрикнули имя Вараввы и стали повторять эти крики с такою силой и настойчивостью, что они подхвачены были и окружающей толпой, которая также начала требовать, чтобы ей отпустили не Христа, а Варавву. Голос народа, когда он служит непосредственным выражением его внутренней совести, бывает как бы голосом Самого Бога.22 Но тот же самый голос народа, когда он выходит из ложного увлечения, происходящего от буйства страстей, становится как бы голосом самого сатаны, который именно и пользуется часто для достижения самых темных своих целей тем, что делает своим орудием этот именно народный голос, выступающий часто под почтенной личиной так называемого общественного мнения. Так было и в этом случае, и Пилат, прислушиваясь к этому разъяренному гулу голосов, сразу мог убедиться, что задуманный им план не удался. Волна народных криков, поддерживаемых обыкновенно на востоке самыми отчаянными жестами и телодвижениями, маханием рук и топотом ног, поднималась все выше и выше, и дело угрожало дойти до народного мятежа! Пилат уже знаком был с подобными сценами. Когда несколько лет тому назад он вздумал было внести в Иерусалим римские знамена с их языческими символами и значками, то отправленная к нему по этому поводу в Кесарию депутация, поддерживаемая народной толпой, подняла такие мятежные крики, которых нельзя было прекратить. даже угрозой смерти, и прокуратор должен был уступить.23 Такой же оборот дело угрожало принять и теперь. Пилат начал колебаться, и свойственное ему, как римлянину, чувство законности в отношении к невинности и собственного достоинства в защите раз произнесенного приговора начало уступать место желанию как-нибудь поскорее покончить с этим столь неприятным делом, – и, конечно, интерес собственного положения стоял у него на первом плане. Лучше уступить этим презренным иудеям, которых не даром знаменитейший римский философ Сенека назвал “самым злодейским и проклятым народом“.24 Но в то же время он не мог не знать знаменитого положения законов Двенадцати таблиц, которое гласило: “не должно слушать пустых криков народа, когда они требуют оправдания ли виновного, или осуждения невинного“.25 Положение прокуратора было поистине тяжелое. А тут случилось еще одно обстоятельство, которое еще более повергло его в недоумение. Когда он, дав выясниться народному голосу, быть может, хотел уже опять сесть на свое курульное кресло, чтобы произнести окончательный приговор согласно с требованием сборища, из глубины дворца явился слуга с поручением от его жены Клавдии Прокулы. По римским законам, собственно, женам не полагалось сопровождать своих мужей при назначении их на службу в провинции; но это суровое постановление времен республики было отменено при Августе, и хотя находило еще горячих защитников, вроде Цецины Севера, который говорил, что “этот пол, если дать ему волю, жесток, любит интригу, жаден до власти“,26 но время взяло своё, и сенат согласился с мнением Валерия Мессалина, который красноречиво доказывал, что “не хорошо из-за одного или двух слабоумных мужей у других отнимать подруг в счастье и несчастье“.27 И это последнее заявление вполне оправдалось, по-видимому, на прокураторе Иудеи, жена которого, очевидно, не относилась равнодушно к делам своего мужа, а старалась помогать ему в случае каких-либо особенно важных затруднений. По преданию, она была прозелиткой иудейства, и как благочестивая римлянка, свободная от мелочной фарисейской обрядности и казуистики, была вполне доступна высшим религиозным влияниям и потому, как можно предполагать, с большим интересом следила за учением и делами галилейского Пророка, и теперь, узнав об угрожавшей Ему печальной участи, глубоко скорбела о Нем и даже видела страшный сон, причинивший ей много страданий. Она велела сказать своему мужу: “не делай ничего праведнику тому; потому что я ныне во сне много пострадала за Него“.28

Положение правителя-судьи таким образом все более усложнялось. Конечно, сны бывают и обманчивы, но иногда их прямо “внушает Аполлон“, и не было ни одного такого римлянина даже среди философски образованных классов, который, скептически относясь ко всему, даже к самой истине, не прислушивался бы с суеверным страхом к тому, что говорят сны. И Пилат терялся, не зная, как ему быть. Но нужно во всяком случае поддержать римское достоинство. Уступить крикам черни – значит отпустить на свободу опасного для общественного спокойствия и римской власти мятежника-зилота, который в это возбужденное время мог наделать массу хлопот, между тем как освобождение этого безвредного “мечтателя“ было бы делом совершенно законным, торжеством правды и милости над завистью и кровожадностью этих ненавистных ему, до мозга костей проникнутых злобой и лицемерием вождей иудейства. Прислушиваясь к разъяренному гвалту толпы, среди которой в неясно смешанном гуле раздавались выкрики: “не Его, а Варавву!“ – Пилат порешил еще сделать попытку обращения к здравому смыслу народа. “Кого же собственно из двух, – спросил он, – хотите, чтоб я отпустил вам?“ Но все было напрасно. “Варавву, Варавву!“ – опять с неистовством загалдела толпа, подстрекаемая первосвященниками и старейшинами, которые не упускали ни одного момента, чтобы ковать железо, пока оно было горячо. “Смерть Ему, а отпусти нам Варавву!“ – на все лады выкрикивали из толпы остервенелые голоса. Пораженный таким неистовым озлоблением, Пилат, однако пытался затянуть дело, и спросил: “чего же вы хотите, чтобы я сделал с царем иудейским?“ Он нарочито употребил последнее выражение, чтобы пробудить совесть народа, и на время отказываясь даже от прямого интереса римской власти, требовавшей, чтобы не было и помина ни о каком царе иудейском, хотел указать народу на его крайне нелепое положение, в котором он, ослепленный злобою, требует освобождения не того, кого сами же первосвященники обвиняли в самозванстве, а народ встречал с пальмовыми ветвями, как Сына Давидова, а какого-то разбойника и убийцу. Но этим вопросом он не достиг ничего, а напротив только поощрил вождей толпы ясно высказаться касательно того, чего же они собственно добиваются, и тогда действительно впервые раздался неистовый крик: “Распни, распни Его!”.29 Теперь уже было очевидно, к чему клонится дело. Напрасно Пилат, пользуясь каждым затишьем в смятении, настаивал на своем, настаивал довольно упорно, но – увы – с каждым моментом ослабевая все более и более. “Какое же зло сделал Он?“ – спрашивает совершенно растерявшийся правитель. – “Я ничего достойного смерти не нашел в Нем; вы привели ко мне этого человека, как развращающего народ; я при вас исследовал дело и не нашел Его виновным ни в чем том, в чем вы обвиняете Его. Исследовал это дело и Ирод Антипа, и также ничего не нашел в Нем достойного смерти. Поэтому, самое бо́льшее, что можно сделать, – это наказать Его примерно и затем отпустить“.30 Но такими речами уже нельзя было убедить толпу, которая очевидно близко подошла к тому страшному психологическому моменту, когда она ничего уже не понимает, а в слепом исступлении кричит раз затверженные слова. Притом эта речь вполне выдала иудеям всю нерешительность Пилата и в действительности показывала, что перевес уже на стороне толпы. Поэтому все сильнее и сильнее оглашали они воздух своими неистовыми, отвратительными криками: “Смерть Ему! Распни Его, а отпусти нам Варавву!“ И Пилату, присутствовавшему при этой оргии темных сил злобы, не могла опять не вспомниться та сцена, которая разыгралась несколько лет тому назад перед его дворцом в Кесарии, когда та же иудейская чернь, во главе с своими старейшинами, неистово завывала и вопила в течение целых шести дней, не боясь угрожавшей ей смерти от легионеров, и не прекращала осаду дворца до тех пор, пока гордый римский прокуратор не уступил этим невыносимым неотступным крикам и не дал восторжествовать этой самой презренной толпе.31 Тогда дело шло о поддержании чести римских знамен, и все-таки Пилат уступил; а теперь дело идет лишь о защите невинного человека от ослепленной злобы Его врагов, иудея же от иудеев: стоит ли настаивать особенно? Но когда он, изнемогая в борьбе, бросил взгляд на Самого Узника, то в нем не могло опять не воспрянуть римское чувство правды, ставившее в лучших его представителях справедливость выше всего на свете.32 Пред ним стояло само воплощение невинности. Среди этой неистово кричащей, топающей и ожесточенно размахивающей руками толпы, среди этих искаженных злобой, отвратительных лиц со сверкающими кровожадными глазами, как таинственная тень, недвижимо стояла высокая, облаченная в белый плащ фигура божественного Узника, Который, видимо, погруженный в Свои божественные думы, как будто не замечал ничего из происходившего вокруг Него, как будто все это нисколько не касалось Его и неистовые кровожадные крики относились к кому-то другому. Такое изумительное спокойствие Узника, в виду угрожавшей Ему страшной участи, не могло не затронуть в натуре римлянина самых горячих чувств симпатии, так как он, к удивлению, видел, что и среди иудеев бывают свои Кориоланы и Муции Сцеволы. Но, конечно, такое благородное мужество есть редкое исключение среди этого вообще презренного, нахально-дерзкого, а вместе с тем и трусливого народа, и потому нужно спасти этого Галилеянина. Тогда он делает еще одну попытку спасти Узника. Полагая, что можно будет утолить кровожадную ярость Его врагов, не прибегая к крайности, он порешил подвергнуть Его бичеванию, чтобы после такого наказания, составлявшего, так сказать, компромисс между правосудием и милостью (с языческо-иудейской точки зрения), можно было покончить все это дело. Поэтому разбойник Варавва был освобожден, а Христос приговорен к наказанию.33

Сделав соответствующее распоряжение, Пилат встал с трибунала и удалился во внутренние покои дворца. По установившемуся обычаю, бичевание обыкновенно было прелюдией к смертной казни, и потому сборище врагов Христа ликовало. Наказание это было ужасное, и римские граждане на основании различных законов были освобождены от него. Зато все, не имевшие прав римского гражданства, а особенно в неспокойных провинциях, подвергались беспощадному бичеванию. Христос был взят близ стоявшими воинами и, сопровождаемый гиком и гвалтом злорадствующей черни, отведен был во двор претории, где находились все необходимые принадлежности наказания. Узника, осужденного на это наказание,34 привязывали к столбу и по обнаженной спине бичевали особыми бичами с колючими наконечниками, от которых все тело жертвы превращалось в одну сплошную окровавленную рану. Неудивительно, что наказываемые скоро впадали в бесчувствие, от которого пробуждались с чувством невообразимых страданий. Такому же бичеванию впоследствии подвергались нередко и христианские мученики во время гонений. “Все присутствовавшие (при одном таком бичевании в Смирне), – рассказывает Евсевий Кесарийский, пришли в ужас при виде того, как наказываемые были так истерзаны бичами, что обнажились самые их спины и выступали наружу их мускулы, связи и даже самые внутренности“.35 Моисеево законодательство с его обычным духом гуманности ограничило наказание определенным числом ударов. По нему, “сорок ударов можно дать, а не более, чтобы от многих ударов брат твой не был обезображен пред глазами твоими.“36 Но этот гуманный закон, при бесправии того времени, не соблюдался, a в данном случае тем более, что бичевание было совершаемо в силу приговора, решенного судом, следовательно, по римскому законодательству, которое не знало никаких ограничений. При обычном порядке вещей, так как бичевание считалось одним из способов дознания, при нем обыкновенно присутствовал и сам судья, который поощрял палачей в их ужасном занятии, приговаривая: “дай ему!”. Мы можем быть уверены, что Пилат избавил себя от этой ужасной обязанности, и, удалившись во внутренние покои, хотел успокоиться от волнения и обдумать план дальнейшего действия, а также, по всей вероятности, переговорить и со своей женой Клавдией, которая, как принявшая столь горячее участие в судьбе Узника, конечно не преминула лично сообщить своему мужу о пережитых ею во сне страданиях и вообще о всех своих недоумениях касательно “Праведника“. А в это время на дворе претории дело шло своим чередом. Закончив бичевание и имея Узника в полной своей воле, грубые легионеры, обыкновенно набиравшиеся в провинциях из подонков населения, а также, конечно, и ближайшие враги Его, боявшиеся вступить в преторию, чтобы не оскверниться, но не бывшие в состоянии отказать себе в злорадном удовольствии посмотреть на жестокое зрелище бичевания, предавались обычным в то время издевательствам над Узником. Христос называл Себя царем: поэтому можно было позабавиться над Его царственностью. На плечи Ему наброшен был какой-нибудь дырявый военный красный плащ, в руки вместо императорского скипетра вложена тростинка, а на голову вместо обычного лаврового венка надет колючий терновый венец,37 изранивший божественного Страдальца. Довольные своею изобретательностью ругатели, издевательски преклоняясь пред Ним, насмешливо восклицали: да здравствует царь иудейский!38 и сопровождали эти восклицания ударами по голове, плеванием в лицо и всевозможными вообще выходками, к каким только способна грубая, изобретательная на жестокости и низости чернь.

Неизвестно, сколько времени длилось это поругание, но все связанные с ним жестокости и издевательства не в состоянии были вызвать ни единого вздоха из груди божественного Страдальца. Он мог бы просить о пощаде, мог бы вздохами и болезненными воплями умолять Своих палачей о сострадании. Ведь человеческое сердце бьется и в самой грубой, закоснелой груди. Но Он безмолвствовал – хотя безмолвствовал лишь потому, что чувствовал Свое бесконечное торжество и превосходство над ними. В Гефсиманском саду Он изнемогал под невыносимым бременем Своей душевной тоски и с воплями взывал к Отцу Своему Небесному, умоляя Его: ”да мимо идет чаша сия“ (Мф.26:39), – а теперь, когда уже начал пить эту горькую чашу страданий, Он обнаруживал спокойную радость победителя. Его безмолвие было ясным знаком всецелой Его самопреданности на волю Своего Отца. Безропотно перенося поругания, Он исполнял дело Своей жизни, в согласии с предвечным определением небесного совета и в силу любви к Своему заблудшему народу и всему миру. Для человеческих очей Его царственный дух был покрыт тучами телесной скорби и муки; но тем явственнее предносился Ему торжествующий конец Его земной жизни. Он близился к смерти, чтобы победить и разрушить смерть с ее делами тления и воскреснуть в качестве Жизнодавца и основателя Церкви, которая должна спасти мир.39

Такое победное торжество божественного Страдальца среди всех мук унижения едва ли могло ускользнуть от внимания римского прокуратора, который, будучи и сам глубоко заинтересован в судьбе этого Узника, наверно проникся еще большим благоговением и страхом к Нему, когда получил возможность лично узнать от своей жены Клавдии причину встревоживших ее недоумений касательно “Праведника“, и потому у него более чем когда-либо явилось желание оказать защиту попираемой невинности. Но как ее оказать? На почве формального суда дело было в сущности уже проиграно. Самое бичевание и поругание по порядку римского уголовного судопроизводства было знаком того, что обвиняемый признавался виновным и для него наступало преддверие заслуженных им кар.40 Так это понято было и легионерами и сборищем иудейским, и напрасно Пилат пытался придать этому акту другой, так сказать, искупительный смысл. Но потеряв дело на юридической почве, он однако же не терял еще надежды на возможность спасти невинного, по его убеждению, Узника. Успокоившись от волнения, он вновь вышел на гаввафу и, собрав все свое мужество, опять повторил свой оправдательный приговор: “Вот, – сказал он, – я вывожу Его к вам, чтобы вы знали, что я не нахожу в Нем никакой вины“.41 Толпа, конечно, не ожидала подобного заявления, и не успела еще оправиться от недоумения, как из претории “вышел Иисус в терновом венке и в багрянице“. Он был истерзан и изранен, с чела Его струилась по лицу кровь, – но все то же величавое спокойствие светилось в этих чудесно добрых, всепрощающих очах и победоносная царственность сказывалась во всей фигуре и ее движениях. Даже каменное сердце должно было смягчиться при виде этой униженной и попранной царственности невинно страждущего человека, и Пилат, воспользовавшись благоприятным моментом и взывая к простому человеческому состраданию, сказал: “се, человек!“ Подумайте, ведь это тоже человек, – и неужели Он не заслуживает простого человеческого сострадания? – Но у врагов Христа сердце было жестче гранитной скалы, и они, оправившись от невольного смущения и опасаясь, как бы жертва не ускользнула от них, еще яростнее закричали и затопали, и кровожадными воплями: “распни, распни Его!“ – зловеще потрясали воздух. Это крайне раздражило Пилата, и он ответил им: в таком случае – “возьмите Его вы, и распните; ибо я не нахожу в Нем вины“.

Если бы Пилат обладал бо́льшим нравственным и гражданским мужеством, то в сущности этим и должно бы закончиться все дело. На основании римского закона Узник признан невиновным, и представитель этого закона признал обвинение Его в оскорблении величества своим политическим самозванством недоказанным. Значит, оставалось решить дело лишь по иудейскому закону; a так как сила этого закона была ограничена и по нему нельзя было казнить человека смертью, то Пилат, говоря иудеям: “возьмите Его вы и распните!“ – сделал лишь опять колкий намек на то, что они не имеют права распоряжаться жизнью людей. Оставалось закрыть собрание и разогнать сборище. Но у Пилата не хватило на это решимости, и он своею нерешительностью погубил все дело. Иудеи, видя, что первое обвинение в оскорблении величества, на какое они собственно более всего и рассчитывали, не удалось, с поразительною изворотливостью перешли на другую почву и дерзко отвечали прокуратору: если ты не находишь в Нем вины по своему римскому языческому закону, то “мы имеем (свой) закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим“.42 Это последнее заявление теперь, после всего, что уже произошло и было перечувствовано прокуратором, произвело на него необычайное действие. Услышав его, Пилат положительно испугался. “Filius Dei“ – да, все показывает в Нем, что Он более, чем человек. Heдаром и Клавдия получила таинственное предостережение во сне. Таким образом, делая несправедливость по отношению к Нему, можно оказаться несправедливым и к самому божеству. Нужно исследовать эту сторону дела, и Пилат, до крайности растерянный, вновь позвал Христа вовнутрь претории, чтобы опять подвергнуть Его единогласному допросу. “Откуда Ты? – спрашивает Его Пилат. – Земное ли Ты существо, или, в самом деле, не с неба ли Ты, таинственный и страшный Filius Dei? – Как образованному римлянину, Пилату, конечно, известна была как римская, так и греческая литература; а она проникнута была ожиданием какого-то таинственного явления на земле для обновления одряхлевшего мира. Даже столь трезвые и серьезные писатели, как римские историки, и те записали на страницах своих летописей широко распространенную молву, что скоро должен был явиться, и притом именно в Иудее, какой-то необыкновенный человек, имеющий покорить весь мир.43 Как правителю Иудеи, эта молва должна была быть более известна Пилату, чем кому-нибудь другому, так как с нею связывалась опасная для римского владычества мысль. He стоит ли пред ним это воплощенное божество? Пилату казалось, что он напал на истинную суть дела. Если, в самом деле, пред ним стоит бог или полубог, так жестоко потерпевший от рук иудеев, то пусть только он откроет это, и тогда прокуратор, уверенный в поддержке себе со стороны благодарного божества, немедленно разгонит эту отвратительную иудейскую чернь и сам готов сделаться правой рукой Его в деле покорения мира (в надежде на приличное, конечно, вознаграждение впоследствии). Пилат нетерпеливо ждал ответа на свой вопрос, – “но Иисус не дал ему ответа“, потому что мысль его, верная в начале, стала на ложную, политическую почву в конце. Тогда с обычною у суеверных язычников изменчивостью благоговейный страх у Пилата перешел в гневное раздражение, и он запальчиво воскликнул: “мне ли не отвечаешь? He знаешь ли, что я имею власть распять Тебя, и власть отпустить Тебя?“ Какое жалкое самообольщение! Если и в борьбе с иудейским сборищем вполне обнаружилось все бессилие прокуратора, то тем богохульственнее выставлять свое самовластие, когда всякая власть в действительности исходит от Бога. Христос отвечал Пилату: ”ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше; посему (хотя и ты совершаешь грех, не действуя с достаточным мужеством в защиту справедливости, но) более греха на том, кто предал Меня тебе“ (Ин.19:11). Даже и в своем крайнем уничижении, понесенном по вине этого римского правителя, Христос бесконечно милостив и сострадателен к нему, и сделавшись в этот момент судьей, перед Которым гордый язычник оказался подсудимым, Он преподает ему урок вечной правды.

Пораженный таким глубоким ответом, который можно бы услышать скорее от какого-нибудь глубочайшего философа, а не от жалкого галилейского Узника, Пилат задумался опять и не знал, что ему теперь делать. Но во всяком случае, замечает евангелист, отселе “Пилат (еще более) желал от пустить Его“. Испытав все средства, он надумал сделать еще одну последнюю попытку, именно подействовать на самую чувствительную струнку иудейского народа, на его патриотизм и национальное самолюбие. Выйдя из претории и заняв свое место на гаввафе, он приказал вывести за собой и Иисуса, и когда божественный Страдалец опять появился у гаввафы – все тот же величественный и спокойный, так что терновый венец казался на Нем победным лавровым венком, а издевательская багряница великолепной царской порфирой, то Пилат, указывая на Него, торжественно сказал: “Се Царь ваш!“ Но напрасен был и этот изворот. Старейшины успели настроить толпу так, что какие бы доводы ни приводились ей, она неистово кричала одно и то же: “распни, распни Его!“ А когда прокуратор, растерявшись от этой новой неудачи, в раздражении спросил: “царя ли вашего распну?“ – то высокие злоумышленники, а за ними и весь народ закричали: “у нас нет царя, кроме кесаря. Если отпустишь Его, ты не друг кесарю. Всякий, делающий себя царем (а также и потворствующий таковому), противник кесарю“ (Ин.19:12). Такого оборота совсем не ожидал Пилат, так как не предполагал, чтобы заведомые ненавистники римского владычества, открыто и еще более тайно проповедовавшие, что у избранного народа один только Царь, именно Иегова, и постоянно подстрекавшие народ к мятежам учением, что скоро придет истинный царь иудейский, сын Давидов, который ниспровергнет ненавистное владычество хищного римского орла, дошло до такого гнусного лицемерия, заявленного так всенародно.

И он объят был ужасом, так как эти самые злоумышленники, будучи злейшими врагами римского владычества, в данном случае могли выступить в качестве сторонников римской короны и донести на Пилата в Рим, как на изменника, публично поддерживавшего какого-то самозваного “царя иудейского“. Нечто подобное было уже с ним и раньше. Когда он, жѳлая польстить императору Тиверию, выставил однажды посвятительные щиты с его и своим именем на горе Сионе, то иудейские зилоты, усмотрев в этом оскорбление своему закону, шумно требовали от него удаления щитов, угрожая в противном случае принести жалобу самому Тиверию, “воля которого, как кричали они, состоит в том, чтобы их законы пользовались уважением“. Уже тогда это заявление сильно напугало прокуратора, потому что, по свидетельству Филона, он опасался, чтобы иудейская депутация не раскрыла пред императором всех его преступлений, “продажности его приговоров, его грабительства, разорения им целых семейств, и всех совершенных им постыдных дел, многочисленных казней лиц, не осужденных никаким судом, и совершенных им крайних жестокостей всякого рода“.44 Так как он тогда хотел, однако, настоять на своем, то жалоба на него действительно была принесена и, Тиверий, оставшись недоволен затеей Пилата, приказал ему удалить щиты из Иерусалима и повесить их в храме Августа в Кесарии. Если уже тогда столь неблагоприятным для него оказался исход его столкновения с фанатическим народом, то чего было ожидать теперь? Ему, конечно, известно было, что в это самое время закон об оскорблении величества действовал в Риме с неумолимой жестокостью, жертвой подозрительности Тиверия пали уже многие важные сановники, и в этом отношении, как говорит Тацит, “ни Тиверий, ни обвинители-доносчики не знали усталости“.45 Донос, сделанный при настоящих условиях, мог стоить ему не только занимаемого места, но и жизни. Тогда он окончательно потерял голову и, заботясь теперь больше о себе и своем положении, чем о правосудии, решился уступить крикам ненавистного ему народа.46

Но жалкий, растерявшийся правитель, он все-таки хотел выгородить себя от страшной ответственности в столь ужасном попрании справедливости, и хотя внешним знаком думал заявить иудеям о своей непричастности к великому злодеянию. Естественным символом для этого издавна служило омытие рук. Этот символ употреблялся и у язычников, но он имел особенную обрядовую важность у евреев, где он встречается уже в отдаленной древности. Так, по закону Моисееву, в случае неизвестно кем совершенного убийства, старейшины города, близ которого найден убитый, должны были совершить омовение рук с произнесением слов: “руки наши не проливали крови сей, и глаза наши не видели“.47 Отсюда естественно самое выражение “омывать руки“ вошло в пословицу, и оно неоднократно встречается в поэтически восторженных псалмах Давидовых.48 Мишна свидетельствует, что самый обряд продолжал сохранять свое значение до позднейшего времени.49 И вот этим-то обрядом и воспользовался Пилат для заявления о своей непричастности к осуждению Праведника. Замечательно, что само употребленное им при этом выражение вполне соответствует именно характеру иудейского обряда. Желая придать в глазах иудеев особенную выразительность своему действию, он не ограничился простым языческим символом, а совершил именно иудейский обряд со всей его узаконенной торжественностью. Приказав принести себе сосуд с водой, он “умыл руки пред народом и сказал: “невиновен я в крови праведника сего.50 Смотрите вы“, – с грозною торжественностью прибавил он. По свидетельству мишны, когда старейшины, совершив установленный обряд и омыв руки, заявляли о своей непричастности к крови убитого, священники отвечали на это заявление молитвой, которая гласила: “Прости, о Господи Боже, дело сие народу Твоему, который Ты искупил, и не возложи невинной крови на народ Твой Израиля!“ Эта молитва не могла не быть известна присутствовавшим тут первосвященникам и книжникам, и потому должна бы хотя на момент затронуть их закоснелую совесть. Да она несомненно и припомнилась им; но это только еще более разъярило их, и заявление Пилата было мгновенно заглушено воплями обезумевшей от злорадства черни и ее вождей: “кровь Его на нас и на детях наших!“ Многие из этой самой толпы, наверно, живо припомнили себе эту ужасную клятву, когда лет тридцать спустя на этом самом месте произнесен был разъяренным прокуратором Флором приговор, в силу которого 3,600 иудеев, и среди них много знатнейших, подвергнуты были бичеванию и распятию,51 а несколько лет спустя тому же наказанию подвергнуты были уже бесчисленные массы злополучного народа, так что, по ужасному свидетельству иудейского историка, “места недоставало для крестов, и крестов недоставало для тел.“52 Поистине безумная клятва возымела свою силу, и на евреях вполне оправдался древний богоустановленный закон, угрожавший взыскать кровь, пролитую рукой человеческой.53 Но тогда, пред трибуналом Пилата, они в своем безумном исступлении попрали этот закон своего писания и закон своей совести, и дико ликовали, когда прокуратор, наконец, в отчаянии дал приказ воинам приготовить крест и распять на нем “царя иудейского“. По римским судебным законам приговоры всегда требовалось оформить, т.е. письменно изложить и скрепить подписью. По одной из дошедших до нас версий этого приговора, он гласил: “Иисуса Назарянина, возмутителя народа, оскорбителя Кесаря и ложного Мессию, как доказано свидетельством большинства Его собственного народа, отвести на обычное место казни и в посмеяние Его (мнимого) царского величества среди двух разбойников пригвоздить к кресту. Иди, ликтор, готовь кресты!“54

Произнеся этот или подобный приговор, Пилат так или иначе покончил с крайне тяжелым, причинившим ему столько бесполезных хлопот и нравственных страданий, делом. Подписав приговор, он оставил гаввафу с “омытыми руками”, – но с очищенным ли сердцем?55 Мы можем только гадательно предполагать, в каком душевном состоянии отправился он сообщить о содержании своего приговора над “Праведником“ своей жене Клавдии, которая, как много настрадавшаяся и наболевшая душой за того же Праведника, конечно, первая встретила его во внутренних покоях дворца. He знаем также, долго ли все это страшное дело тяготело на совести Пилата и скоро ли ему удалось (если только удалось вообще) при помощи ловких извивов языческо-римской законнической казуистики снять с себя это тяжелое бремя совершенной им неправды; но одно несомненно, что ему не удалось оправдаться пред совестью человечества, и его имя навсегда связалось с совершенным или допущенным им ужасным преступлением богоубийства. Уже язычник Тацит в своей знаменитой “летописи“, как бы выражая совесть языческого мира, написал роковые слова, что “Христос в правление Тиверия предан казни прокуратором Понтием Пилатом“,56 и этот голос языческой совести нашел громоносный отголосок в символе веры христианской вселенской церкви, которая, ежедневно исповедуя свою веру во Христа, исповедует ее не иначе, как вспоминая о том, что Господь наш Иисус Христос ”распят за ны при Понтийстем Пилате“.

* * *

1

Cм. G.A.Müller, Pontius Pilatus, Stuttgart 1888; «Суд над Иисусом Христом» в приложении к «Законодательство Моисея» А.Лοпухина; Н. Мавкавейского Археология истории страданий Господа нашего Иисуса Христа, Киев 1891, глава II; Иннокентия, Последние дни земной жизни Иисуса Христа, изд. 3-е, стр. 231 и сл., и соответствующие главы в жизнеописаниях Иисуса Христа у Фаррара, Эдершейма, Гейки и др.

2

Ин. 19:14: ποφοσχεοή τοῦ πάσχα, «пятница перед пасхой».

3

Bell. Jud. VI, 9, 3.

4

Понтии вели свое происхождение от древнего самнитского рода. Кроме Понтия Пилата, в римской истории известны еще: Понтий Аквила, один из убийц Цезаря, Ц. Понтий, предводитель самнитян при Кандиуме, Понтий Телезин, самнитский вождь, и др. См. Сiс. Off. II, 21, 75; ad fam. X, 33, 4; Suet. Caes. 78.

5

Philo, Leg. ad Cajum 1030–1035. И.Флавий, Древности, XVIII, 3, 2; Bell. Jud. II, 9, 4.

6

Так, известно, что Ирод ставил свое судилище в театре (Jos. Ant. XVII, 6:3); Филипп – на больших дорогах (ХVIII, 4:6); Агриппа I – перед собранием народа (Деян. 12:4); Пилат – в цирке (Bell. Jud. II, 9:3); Флор перед дворцом в Иерусалиме (II, 4:18).

7

О Цезаре известно, что он даже в походы брал с собою не только курульное кресло, но и мозаичный помост для него.

8

Прокураторам не полагались ликторы, составлявшие принадлежность лишь высших сановников, как консулы в преторы.

15

Лк. 20:22–25: «Отдавайте Кесарево Кесарю»…

16

Такой смысл, по-видимому, имеет вопрос Христа Пилату; «От себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе о Мне?» Ин.18:34. См. Иннокентий, Последние дни, стр. 237.

17

Иисус отвечал: «ты говоришь, что Я Царь» (Ин.18:37).

18

В экзегетике было много разных попыток объяснить смысл этого вопроса Пилата: Quid est veritas? или по-гречески: τί ἐστιν ἀλήθεια; по-еврейски: «ма-ги гаэмэт?» – «Что есть истина?» (Ин.18:38). В виду обстоятельств дела, представленное объяснение нам кажется наиболее соответствующим тону самого вопроса, который задан был очевидно не с целью его разрешения, а прямо с выражением сомнения в самой возможности его решения, равно как и в практическом вообще значении подобных предметов.

21

Обычай этот, во всяком случае, не национальный иудейский. См. Маккавейский. Археология, стр.144.

22

Vox populi vox Deu.

23

Jos. Antiq. XVIII, 3, 1.

24

«Sceleratиssima gens». Прив. у бл. Августина в De Civ. Dei, VI, 11.

25

Lex XII, De poenis.

26

Тац. Лет. III, 33.

27

Тац. Лет. III, 34.

28

Мф. 27:19. О Прокуле см. в Евангелии Никодима, гл. II; у Маккавейского, стр.146.

29

«Гацле́́б ото́, гацле́б! – Σταύρου, σταύρου αὐτόν! – Crucifige, crucifige eum!» – выкрикивала толпа, вероятно, на всех известных ей языках.

31

Ant. XVIII, 3, 1.

32

Pereat mundus, fiat Justitia!

34

Flagellatio.

35

Евсевий, История, IV, 15.

37

Вероятно, из колючего кустарника Нубка, который и теперь в изобилии растет около стен Иерусалима. Tristram, Natural His­tory of the Bible, стр.420. Мнения в этом отношении, впрочем, расходятся. См. у Маккавейского, стр.153.

38

«Радуйся, царь иудейский!» Χαῖρε о βασιλεῦ! – Ave, Caesar! Мф. 27:29, Мк. 15:18. Ср. Martial, Epigr. XIV, 73: «Hoc didici per me dicere: Caesar, ave!» Этому крику иудеи вторили: «шало́м лека́, меле́к га-егуди́м!»

39

Cм. Geikie, Life of Christ. II, стр.550.

40

Бл. Иероним, в своем объяснении Мф. 27, говорит: «Известно, что Пилат поступал сообразно с римскими законами, в которых было постановлено, чтобы человек, осуждавшийся на распятие, предварительно подвергался бичеванию (prius flagellis verberetur». Cp. Cic. in Ver. V, 63; Liv. X, 9; Sen. 12. III, 18; los. Bell. lud. II, 14, 9 и др. привед. y Маккавейского, стр.148, прим.2.

43

Тацит, Истор. V, 13; Светоний, Vesp. с. IV. См. «Христианское Чтение», выпуск I, 1893г. ст. «Волхвы с востока», стр. 22 и 23.

44

Philo, Leg. ad Cajum, §38.

45

Тацит, Летопись, III, 36–38; см. также в перев, проф. В.И.Модестова, прим.153 на стр. 160.

46

«И превозмог крик их и первосвященников, с грустью замечает св.Лука, и Пилат решил быть по прошению их». Лк. 23:23–24.

48

Пс. 25:6: «Буду омывать в невинности руки мои»; Пс. 72:13: «не напрасно ли я очищал сердце мое, и омывал в невинности руки мои?»

49

Sot. IX, 6. Привед. у Эдершейма II, р. 578. Срав. Дан. 13:46: «чист я от крови ее»

50

Мф. 27:24 – Эдершейм справедливо обращает внимание на то, что самое выражение Пилата: ἀθῷός εἰμι ἀπο­̀ τοῦ αἵμα­τος (свободен от крови) есть гебраизм, букв. перевод еврейского оборота: наки мидда́м. Т. II. стр. 578. Ср. 2Цар. 3:28: «невинен я в крови Авенира».

51

Bell. Jud. II, 14, 9.

52

Bell. Jud. V, 11, 1. Нельзя не отметить глубоко поразительнго суда Божия, как он проявился над иудеями. Все те муки и истязания, которым они подвергали Христа, им пришлось испытать и на самих себе: «сначала они были подвергаемы бичеванию, а потом и всевозможным видам пыток и истязаний перед своей смертью, и затем были распинаемы на крестах пред стенами города». Там же.

54

Латинский подлинник этого приговора приведен у Маккавейского, стр. 160. Эта версия приговора, однако, весьма поздняя (от XVI в.) и рядом с нею известно еще несколько версий более подробных.

55

В Абиссинии недавно найдена одна весьма древняя рукопись так называемой исповеди Пилата. Рукопись эта написана на эфиопском языке и, вероятно, коптского происхождения (по мнению проф. Джемса – часть апокрифического евангелия, занесенного в Абиссинию коптами). На одном листе рукописи изложен отрывок беседы Пилата у гроба Христа, где сказано: я верую, что Ты воскрес и мне явился, и верую также, что Ты, Господи, не будешь судить меня, ибо я действовал, осуждая Тебя, из боязни евреев. Верую в Твои слова и в дела, какие Ты совершил, когда находился среди людей. Ты воскресил многих мертвых». В Абиссинии Понтий Пилат, как известно, причислен к лику святых, а имя его жены Клавдии Прокулы значится в некоторых святцах и греческой церкви (27 октября). О том, что она уверовала во Христа, свидетельствуют Ориген в толковании на ев. Матфея, Св. И. Златоуст и Иларий. Предание о ней сохранилось у Никифора в церковной истории I, 30, и в апокрифическом евангелии Никодима («Прокла» или «Клавдия Прокула»).

56

Тацит, Летопись XV, 44: «Christus Tiberio imperante per procuratorem P. Pilatum supplicio affectus erat». Это одно из самых ясных и несомненных свидетельств языческой древности в пользу достоверности евангельской истории о распятии и смерти Иисуса Христа.


Источник: Лопухин А.П. [А. Митякин пс.] Христос на суде у Пилата // Христианское чтение. 1893. № 3-4. С. 225-258.

Комментарии для сайта Cackle