Источник

Пять лет в советских тюрьмах84

Предисловие

С января 1922 г. я томился в восемнадцати тюрьмах и в концентрационном лагере СССР. Судьбе было угодно наслать на меня эти испытания, дать мне силы перенести все терзания и, наконец, вырваться на свободу.

Моя нерусская национальность ставила меня в особо благоприятные условия – ко мне очень сердечно относились мои собратья по заключению. Мне пришлось сидеть с массой весьма интересных людей и из откровенных бесед с ними в камерах узнать многое о положении СССР.

Обладая исключительно хорошей памятью, немедленно по прибытии в Берлин я записал свои воспоминания, в которых подробно изложил все мною виденное, слышанное и пережитое.

Могу сказать, что в конце своей «Одиссеи» я был в настоящем «аду» – в «концентрационном лагере ГПУ в Соловках».

На основании всего того, что я видел и слышал, я утверждаю, что в бывшей России не существует «национальной» власти и что несчастный, обманутый русский народ находится в полном рабстве ГПУ – исполнительного органа III Интернационала.

Глава I

Я происхожу из древнего арабского рода Курейши. Мои предки семьсот лет тому назад выселились в Индию и занимали в этой стране видное положение. Родился я в Бомбее в 1887 г. Я покинул родину, когда мне было двадцать лет, и занялся коммерческими предприятиями, которые заставили меня много путешествовать. Меня влекло в Америку, но судьбе было угодно, чтобы я основался в Японии, где и занялся автомобильным делом и был инициатором устройства в этой стране автомобильных гаражей. Женившись, я всесторонне развил свою деятельность, открыл контору экспорта и импорта, завел сношения с Индией, Америкой, Англией, Германией, Россией (Харбин), Китаем, Манчжурией и другими странами.

В конце 1920 г. в виду политического положения я принужден был прекратить всякие дела с Россией. В 1921 г. образовалось буферное государство, которое получило название Д.В.Р. (Дальне-Восточная Республика) и заключило торговые договоры с иностранными государствами.

Так как у меня осталось много знакомых в Чите и других городах России, я решил завязать снова с ними деловые отношения, а потому приехал в Читу, получив визу от представителя ДВР. Десятого января 1922 г. я прибыл в Читу и остановился в гостинице «Эрмитаж». Повидав друзей и знакомых, я заключил несколько договоров и в обмен на пушнину и лес обязался доставлять хлеб на станцию Манчжурию, пограничный пункт между Д.В.Р. и восточно-китайской ж.д.

До семнадцатого января я жил в Чите совершенно спокойно. Вечером этого дня я был приглашен своим приятелем ужинать. Вернулся я в гостиницу в четыре часа утра. Хорошо помню это проклятое утро: мой «кисмет» (судьба) от меня отвернулся. Увы, я и представить себе не мог, что меня впоследствии ожидает. Когда я теперь вспоминаю пережитое, я не знаю, видел ли все это во сне или наяву. Вскоре после моего возвращения с ужина ко мне в номер вошли три человека с револьверами, приказали мне сидеть смирно и не мешать им. Зная плохо русский язык, я не понимал, чего они от меня хотят, и не мог ничего им объяснить. Я вызвал хозяина гостиницы, который переговорил с ними и вызвал милиционера, но все было бесполезно, так как эти люди оказались агентами всесильной Г.П.О. (Госуд. Полит. Охраны).

Ни мои протесты, ни мой великобританский паспорт мне не помогли, агенты произвели обыск, причем все бумаги и деньги были секвестированы (одежду не тронули); затем комнату мою запечатали, а меня взяли с собой.

Идти было тяжело, и я потребовал извозчика – мне отказали, предлагал нанять на свои деньги, также не разрешили. На улице было много снега; я несколько раз падал во время пути и сильно ушиб колено и руку.

Β первый раз в жизни попал я в комендатуру: меня раздели догола, обыскали и ничего, понятно, преступного или подозрительного не нашли. У меня была хорошая шуба и доха, впоследствии много раз спасавшая меня от 50-ти градусного сибирского мороза.

Затем меня посадили в подвал. Как бы ярко я не описывал ужасы этого периода, все будет мало: мучения и страдания, которые я перенес, никто не поймет, разве только тот, кто сам их пережил.

Условия жизни в подвале были кошмарные: ни отопления, ни света; я сидел совершено один, в полном мраке. Не знаю, благодаря ли сильному волнению или чему другому, но все последующее, что я делал, и что мне виделось, я совершенно ясно помню. Через некоторое время я был не в состоянии больше переносить эти мучения, я снял пояс от пижамы и уже завязал его вокруг шеи, решив покончить с собой. Точно часа не помню, но мне кажется, было часов шесть утра. Я сидел, по своему восточному обычаю, на полу с закрытыми глазами и ясно помню, как мне было грустно и невыносимо тяжело расстаться навсегда со своей дорогой семьей.

Я уже натягивал шнур на шее, как вдруг увидел перед собой образ дорогой матери. Я был самый младший из семьи, отца я потерял очень рано, мать же умерла, когда мне было двадцать лет. Я ясно услышал ее голос и почувствовал ее руку на моей голове: «Что ты делаешь, Саид? Этот поступок недостоин тебя, терпи, и все окончится хорошо».

Я открыл глаза и вспомнил, что я индус-мусульманин, а наш закон ни в каком случае не допускает самоубийства. Любовь и предостережение матери заставили меня взять себя в руки. Ее любовь поддерживала меня все время, я вышел победителем, и вот я теперь далеко от ужасов Г.П.У.

В тот же день в одиннадцать часов утра я был вызван на допрос. Я не достаточно хорошо владел тогда русским языком, чтобы говорить со следователем, молодым человеком двадцати трех – двадцати пяти лет, очень грубым и резким, по фамилии Клинг. Присутствовала при допросе женщина-переводчица, которой следователь ставил вопросы, а она переводила их мне по-английски.

Первый вопрос следователя был, знаю ли я Дальбюро (Дальневосточное бюро). Я ответил, что даже не понимаю, что это слово значит.

А Коминтерн? – спросил он.

Понятия о нем не имею, – ответил я.

Кого же вы знаете? – Я назвал фамилии многих лиц, которых я знал.

Сознайтесь, какое Вы имеете поручение от японского правительства? – продолжал он.

Я рассмеялся и ответил, что я не военный, а коммерсант, и кроме коммерческих целей у меня других нет. Он спросил у меня еще несколько фамилий английских, американских, японских фирм и старых русских офицеров, которых я знал. Затем назвал мне несколько английских и американских фирм, которых я не знал, и я ответил совершенно чистосердечно, что их не знаю, но что никакого намерения отрицать знакомство с моими друзьями не имею.

Меня промучили на допросе до трех часов дня, после чего я был отведен обратно в подвал.

Кормили меня ужасно: вечером в пять или шесть часов давали один фунт черного хлеба, я никогда в жизни такого дурного хлеба не видал. Затем давали миску горячей воды с запахом селедки. Я этой воды не пробовал и вкуса ее не знаю, но она должна была быть безусловно отвратительной.

Я не нахожу достаточно слов, чтобы благодарить тех моих знакомых и друзей, которые прислали мне тогда постель и передачу, у меня оказалось даже две постели, много продуктов, свечи и спички. Видно, мои знакомые были люди опытные и знали, что нужно послать арестованному. Однако, зажечь свечи мне не разрешали, а кровать постелить было негде: ни койки, ни досок не было; только к семи часам вечера с большим трудом я получил несколько досок.

В тот же день около девяти часов вечера я снова был вызван на допрос. Вопросы были поставлены следователем почти те же, что и днем. Второй допрос длился пять часов, и только в два часа ночи я был приведен обратно в подвал.

На третий день следователь сказал мне: «Если Вы коммерсант, отчего были знакомы с японскими офицерами?» Я рассмеялся и ничего ему не ответил. Тогда он мне заявил, что я должен сознаться, какие инструкции я получил от японского правительства, и если я чистосердечно во всем признаюсь, на меня будет наложено легкое наказание. Если же буду продолжать отрицать, то в десять часов вечера меня расстреляют.

Я ему повторил, что я индус, великобританский подданный и никакого отношения к японскому правительству не имею.

Вновь возврат в подвал и новый вызов к допросу вечером. В этот раз следователь спросил меня, что если я не имею отношения к японскому правительству, то какие инструкции я получил от великобританского консула в Харбине. Я повторил, что я коммерсант, а не правительственный чиновник и не агент. Тогда он попросил переводчицу выйти из комнаты, закрыл за ней дверь, вынул из письменного стола револьвер, подошел ко мне и приложил к моему виску. «Вы знаете, чей это портрет?» – спросил он меня, указывая на портрет Троцкого, висевший на стене. Я ответил, что это – Троцкий.

Затем он что-то мне сказал, что я понять не мог. Помню только слова: «Расстрел, расстрел». Нервы мои не выдержали, я вскочил со стула с намерением вырвать у следователя револьвер, но, по счастью, удержался.

Тогда он положил револьвер обратно в ящик стола, позвал переводчицу и передал мне через нее, чтобы я сел, успокоился и отвечал на вопросы. Я отказался отвечать.

Тогда он предложил мне следовать за ним и повел в другой подвал, который был хорошо освещен, что дало мне возможность осмотреть следы револьверных пуль в стене и пятен крови на полу и на стенах. Кроме нас двоих в этом подвале находилось еще два человека, вооруженных револьверами.

Следователь вынул из кармана часы и что-то от меня потребовал, чего я не понял. Он объяснил мне знаками, чтобы я повернулся и стал лицом к стене. В сильном возбуждении я вырвал у него часы, бросил их на пол, разорвал на себе рубашку и закричал: «Я индус и не боюсь смотреть смерти в глаза. Если вы имеете право меня пристрелить, то стреляйте, а поворачивать вам спину я не стану». В это время раздался выстрел. Нервы мои не выдержали, и я упал без чувств.

Очнулся я уже на койке, по лицу текла какая-то влага, вспомнив выстрел, я подумал, что это кровь. Однако дотронувшись, убедился, что на голову положен холодный компресс, который в эту минуту поправляла молодая женщина, участливо на меня смотревшая.

Что со мной? – спросил я.

Не бойтесь, с Вами ничего не случилось. Следователь хотел Вас попугать, чтобы добиться от вас сознания, – тихо проговорила она, боясь, вероятно, быть услышанной находившимися в комнате чекистами.

Благодаря уходу за мной этой милой женщины я скоро оправился.

Через несколько дней меня снова перевели в прежний подвал.

На свободе

На другой день вечером меня вызвали к следователю, уже другому, по фамилии Бельскому. Он спросил у меня несколько фамилий знакомых мне лиц, допытывался, почему я их знал, и обещал освободить завтра, так как мой арест «вероятно, простое недоразумение».

Но «завтра» меня никто не звал, и я начал уже терять надежду. Вечером на следующий день – было воскресенье – меня, действительно, освободили. Через час я был уже в гостинице, а затем в ресторане среди знакомых, как будто ничего не случилось. Сердце мое все-таки было неспокойно. При освобождении мне выдали вещи и деньги, но документы остались в Госполитохране. Бельский обещал прислать их. В четверг очень рано, около пяти часов утра – я спал еще – кто-то постучал в мою дверь. Оказалось, следователь Клинг и какой-то молодой человек. «Пойдемте получать документы!» – сказал мне следователь.

Меня повезли на вокзал, но вместо бумаг и паспорта выдали какой-то листок бумаги, писанный на машине. Текста я прочесть не мог. Затем меня очень важно посадили в поезд, и мы тронулись.

В поезде

В моем купе сидели двое молодых людей. Я спросил их, куда идет поезд. Они меня не понимали. Я стал искать в поезде человека, который мог бы перевести врученную мне бумагу. Какая-то молодая женщина интеллигентного вида немного говорила по-английски, объяснила мне, что там написано. Это было удостоверение, что я – сотрудник Чека из Москвы. Никто меня не имеет права арестовывать или обыскивать, а всех сотрудников Чека, железнодорожных служащих и медицинский персонал просят оказывать мне всяческое содействие.

Так – совершенно того не ведая – я попал в чекисты. Ехали мы до Иркутска восемь или девять дней, очень тяжело, как и все тогда. На пути сами пассажиры грузили дрова, расчищали снег, качали воду. В Иркутске на вокзале меня встретили два агента Чека и отвезли в «общежитие». Председатель Губчека, к которому я отправился и просил сообщить, куда и зачем меня везут, ответил, что Москва меня требует, и сам больше ничего не знает. Поезд в Москву пойдет только через несколько дней. Эти дни ожидания я прожил довольно удобно. У меня с собой были деньги, и я купил в Иркутске много вещей и продуктов. На следующей неделе меня отправили в чистом купе второго класса, с провожатым, в Ново-Николаевск.

Опять в тюрьме

Через десять дней мы приехали в этот город, оказавшийся для меня роковым. Была ночь, и провел я ее в комендатуре Чека. Утром я отправился, по-прежнему с провожатым, в баню, а оттуда в ресторан, где хорошо позавтракал. Этот завтрак – последний на свободе – я долго потом вспоминал.

В комендатуре меня ждал уже председатель Губчека – некий Павловский. Он встретил меня вежливо, пожал мне руку и на мой вопрос, куда и зачем я еду, ответил мне то же, что и в Чите: «Вас требует центр, больше я ничего не знаю». После допроса (спрашивали и здесь о читинских знакомых) меня перевели через дверь в другое здание. Я очутился среди красноармейцев и чекистов. Меня обыскали, отняли деньги и вещи, и доху, и даже продукты и отвели в одиночку. В Чите я сидел в подвале, здесь моя камера находилась во втором этаже, но стоял в ней страшный холод. Разбитое окно было заколочено досками, печки не топили.

К вечеру мне дали миску грязной тепловатой воды с противным запахом рыбы. Проглотить хотя бы ложку этой бурды я не мог. Утром принесли фунт хлеба, похожего на камень. Когда я присмотрелся к нему, он был совершенно мерзлый. Вечером снова принесли мутную воду. Я не прикасался к пище два дня, требовал, чтобы мне купили продуктов на мои деньги и затопили печь. Но все мои просьбы были тщетны. Вечером, когда мне принесли снова тошнотворный суп, я выплеснул его в лицо сторожу. Действовал я в сильном жару, у меня была лихорадка, и это заметили, наконец, мои тюремщики. Меня перевели в другую, теплую камеру, где можно было спать уже не на досках, а на кровати, вернули доху и даже корзины с продуктами.

На восьмой день утром меня отвели в комендатуру, снова обыскали и в санях с армейцами отправили на вокзал.

В Москву

Вокзал представлял воистину кошмарную картину. Россия переживала тогда страшный голодный год, и вся станция была занята голодными полуодетыми людьми. Мне пришлось провести весь день в этом страшном месте, и здесь я увидел того человека, на чьей душе лежит ответственность за гибель сотен тысяч человеческих жизней. Дзержинский ехал в том же поезде, что и мы, до Омска.

Меня с моими тремя конвоирами посадили в особое купе, и мы тронулись. Пассажиры снова таскали весь путь дрова и воду, но меня никто не беспокоил. В дороге несколько молодых людей, сидевших в одном со мной вагоне, задумали устроить в поезде концерт. Конвоиры позволили мне обойти с ними пассажиров и собрать деньги на пользу голодающих. Им собрали сто двадцать миллионов советских рублей. Кое-кто из молодых людей говорил немного по-английски, и я с ними мог объясниться. Один из них – начальник туркестанского фронта по ликвидации банд – старался разгадать мою судьбу.

Мне совершенно ясно, зачем Вас везут в Москву, – сказал он. Вы думаете, что Вы арестованы? Совсем нет! В Москве Вас вызовет Уншлихт (помощник Дзержинского) и обязательно возьмет Вас работать в восточном отделе Чека.

Я никогда в жандармах и в полиции не служил, – возмутился я.

Удивительный Вы человек, – усмехнулся мой собеседник, – ведь это такая же служба, как и военная! Что Вы будете делать, когда Индия станет самостоятельным государством?

В «собачнике» московской Чеки

Первого марта 1922 г. утром мы подъезжали к Москве. После нескольких минут ожидания на вокзале меня отправили на Лубянку № 2. За извозчика я – арестованный без всякой вины – должен был заплатить сам, как платил и за путевые расходы, и за отопление в Ново-Николаевской тюрьме. Только за железнодорожный билет с меня не потребовали денег.

В комендатуре Чека меня, конечно, обыскали, а затем отвели в так называемый «собачник» – камеру, куда сажали всех без разбора: мужчин, женщин и детей, здоровых и больных и, конечно, в огромном большинстве ни в чем не повинных. Через несколько часов ожидания в этом «собачнике» меня привели в «Предварилку» – тюрьму предварительного заключения. Здесь было еще хуже, чем на Лубянке. Я попал в камеру уголовных. Но на мое счастье они были заняты важным делом – послеобеденной охотой за вшами, и это избавило меня от обычного для уголовных глумления над новичком.

В «Предварилке»

Скоро наша камера наполнилась новыми людьми, и среди них было несколько интеллигентов. Один из них оказался Стейнером, сыном владельца очень известного в Москве магазина «Жак». Он хорошо говорил по-английски, с помощью его и его товарищей я стал писать заявления и жалобы. На них ответа не последовало, и на допрос меня не вызывали.

Встречи с эсерами

На третий день вечером в нашей камере появилось трое новых жильцов: один совсем молодой, лет двадцати, второй лет двадцати пяти, третий постарше, лет сорока. Это видно были опытные и бывалые люди. С собой они принесли довольно много поклажи: ящики и мешки, которые обычно не дозволяется иметь в камере арестованным. Они стали располагаться, как у себя дома. Раздвинули складной стол из простой доски, в которую ввинчивались четыре ножки (они носили его в мешке из тюрьмы в тюрьму), покрыли клеенкой и разложили на нем провизию, махорку и спички. Старший достал из мешка котелок и картошку и, постучавши в дверь к часовому, крикнул: «Свари нам картошки и принеси кипятку». Солдат ответил матерной руганью, но тот не смутился и приказал позвать дежурного коменданта.

Прошло полчаса. Коменданта не было. «Позови дежурного коменданта», – крикнул старший, и к его крику присоединились двое его товарищей. Старший вынул часы. «Если через десять минут не будет вызван дежурный комендант, то дверь и окно вылетят. Мы не уголовники и не контрреволюционеры, мы социалисты, – заявил он, – нам полагается политический паек и политический режим».

Послышался голос из-за угла:

– Что вы, политики, сделали? Сами сидите и невиновных людей за собой таскаете!

Это не мы, а Чека!

И социалисты запели песню: «Мы кузнецы! Грудь наша – молот!»

Из-за двери послышался грозный окрик:

Тише! Не пойте! Поздно.

Нам до этого дела нет! Хотим и будем петь! Позови сейчас же дежурного коменданта! Три минуты только осталось!

Социалисты вытянули из-под досок трое козел и встали около дверей. Но пустить их в ход не пришлось. Как раз в это время в камеру вошел молодой человек в кожаной фуражке.

Граждане, что вы шумите? – спросил он.

Дайте хлеба, кипятку и сварите картошку. Люди на полу валяются, а мы не будем!

Надзиратель молча взял котелок и вышел. Через некоторое время он принес хлеб, кипяток и горячую картошку.

Требуем койки, смотрите, не опоздайте, – настаивали протестанты.

Коек нет, – ответил надзиратель, – я потом дам вам доски.

Ну, ребята, кто хочет есть, подходи, – любезно приглашали политические.

Я узнал, что все трое были эсеры.

Еще четыре долгих дня я протомился в предварилке: шум, гам, грязь, одним словом, ужас, который меня окружал, нельзя описать. В том же коридоре были отведены две или три камеры для женщин, и оттуда часто доносился женский плач.

На «Черном вороне» в Бутырки

Наконец, к концу четвертого дня вечером меня перевели в Бутырскую тюрьму. Я был так слаб, что сам не мог донести своих вещей до автомобиля, до знаменитого «Черного ворона». Этот старый американский грузовик перевез на казнь не одну тысячу несчастных людей. Впоследствии мне пришлось покататься в нем раз десять – двенадцать. Грузили всех вместе – мужчин и женщин – от сорока до пятидесяти человек. Освещение в автомобиле было устроено так, что когда автомобиль стоит на месте, электрический фонарь освещает его внутренность. На ходу свет потухает. Внутри очень душно, и так как часто в массе арестованных перевозят и больных, то они мучаются очень сильно.

Когда дверь «Черного ворона» захлопнулась и машина тронулась, я, по своей индусской привычке, громко сказал: «Кисмет (Судьба)».

Из темноты послышался голос:

Кто это? Мистер Курейши?

Я, Володя, – радостно ответил я, узнав голос младшего из эсеров, и все мои товарищи радостно повторили это чудное восточное слово «Кисмет».

Через несколько минут мы подъехали к знаменитому дворцу ГПУ – Бутырской тюрьме. Нас, конечно, обыскали, затем раздели догола для бани. В Москве (было четвертое марта) стояли еще сильные морозы. Русскому человеку без снега и мороза скучно, но для индуса снег и мороз – настоящее мучение. Я стоял голый, весь окоченел, зуб на зуб не попадал. Наконец, процедура бани кончилась. Мы получили казенное белье ЧК: на штанах только полторы штанины, рубаха без спины, только рукава. Многие умоляли: «Товарищи! Дайте нам наши пальто!» Но в ответ получали грубую чекистскую ругань. Так полуголыми, продрогшими нас отвели за решетки Бутырки.

Наша группа из «Предварилки» оказалась опять вся вместе. Мне было очень грустно. Грудь разрывалась от едва сдерживаемых рыданий, глаза были полны слез. Я хорошо помню, что Володя и два инженера громко плакали. Но индус, помня заветы своей родины, встряхнулся и громко сказал: «Вы мужчины. Тюрьмы выстроены для мужчин. Возьмите себя в руки, и все будет хорошо».

В это время, в 1922 г. в Бутырке свирепствовал сильный тиф: камеры были холодные, отопление не действовало, окна были разбиты. Но в нашей камере стояла маленькая железная печурка – «буржуйка», как ее тогда называли в России. Топить ее, однако, было нечем. «Дайте денег, и дрова будут», – объяснил нашему старосте инженер (он через несколько месяцев был расстрелян) коридорный староста.

«Откуда же нам взять денег, когда мы раздеты?» – взмолились мы. Но тут нас выручили уголовники, которые очень ловко спрятали свои деньги при обыске. Утром трех или четырех человек унесли из камеры: у них начался тиф. Кто остался, сидел по-прежнему полуголым. Так мы провели четыре дня. На четвертый день раздался зов надзирателя:

Курейши!

Я откликнулся:

Здесь!

Собирай вещи.

Меня все целовали и поздравляли, решив, что я иду на свободу. От всего сердца благодарил я этих милых, добрых людей за их отношение ко мне. При выходе я получил свои вещи из дезинфекции, но они стали грязнее, чем были раньше. Через несколько минут я уже был в комендатуре, где нас еще раз обыскали. Нас было двое женщин и четверо мужчин. Я не мог идти пешком и тащить свою постель и потому потребовал казенной машины или разрешения нанять на свои деньги извозчика. В обеих просьбах мне отказали – дежурным комендантом был тогда знаменитый Соколов – гроза Бутырской тюрьмы. Мы вышли из тюрьмы. Погода стояла отвратительная, дул сильный ветер, падал мокрый снег. Пройдя несколько шагов, я поставил свою корзину на землю и сел на нее. «Дайте мне лошадь или расстреляйте меня на месте, я больше идти не могу», – кричал я. С большим шумом и скандалом начальник охраны послал к коменданту вызвать автомобиль, и на нем я и мои спутники доехали до Лубянки.

Снова на Лубянке

Меня провели на четвертый или пятый этаж, сделали новую анкету и снова, как в предыдущие разы, записали меня не Саид, а Магомет Али Курейши. Мой протест не помог. Затем меня обыскали самым ужасным, унизительным способом – (я совершенно не мог понять, чего они искали) – распороли даже шубу и ботинки. Затем я был помещен в одиночную камеру, в которой просидел два месяца в ужасных условиях. Кормили меня отвратительным супом из селедки и скверным черным хлебом. Не давали ни книг, ни бумаги, ни чернил. Я был не только лишен прогулки, но мне запрещено было даже ходить в уборную. Надзиратели получили строгий приказ не говорить со мной. Два месяца я не был в бане, не мог переменить белья, вонючая «параша» находилась постоянно в моей камере. Вши и клопы наполняли все щели моего жилища.

Через два месяца меня перевели, наконец, в общую камеру. Тяжело и здесь жилось, но все же легче, чем в одиночке. Кормили лучше, с заключенными обращались вежливо, каждые две недели водили в баню. По вторникам и пятницам обходил камеры знаменитый палач-тюремщик Дуккис. Он собственноручно пристрелил множество своих жертв.

Дуккис никогда не смотрел вам в глаза и задавал арестантам неизменно одни и те же вопросы:

Насекомые есть? Заявления есть?

Дайте бумаги, – отвечал арестант.

Что будете писать?

Жалобу, шесть месяцев не был на допросе.

Не беспокойтесь, вызовут! – успокаивал, уходя, Дуккис.

Встреча с А. П. Перхуровым

Со мной в одной камере сидел Алексей Петрович Перхуров – руководитель Ярославского восстания, выдержанный, спокойный человек лет сорока пяти, стройный, высокого роста, с настоящей офицерской выправкой. С ним я сошелся очень близко.

После подавления восстания Перхуров с несколькими офицерами и солдатами, захватив два пулемета, отступил, рассчитывая соединиться с чехословаками. Но солдаты отказались идти, и с двумя молодыми офицерами в маленькой лодке Перхуров доехал до Самары, оттуда он пробрался к Колчаку и в Омске был комендантом города. После взятия Омска большевиками Перхуров опять с группой солдат и офицеров, захватив пулеметы, скрылся в лесу. Но и здесь случилось то же, что и под Ярославлем – солдаты ушли к красным. Перхуров с офицерами решил пробиваться к Иркутску, к Семенову. По пути они увидели на дереве записку одного знакомого им генерала: «Всем офицерам советую честно сдаться большевикам, так как я сам это сделал». Посоветовались и решили сдаться, думая, что этим помогают родине. Вскоре беглецы наткнулись на красных. Те встретили сдавшихся радушно – хорошо накормили и напоили чаем, даже под звуки музыки. Затем стали вызывать по одиночке. Когда дошла очередь до Перхурова, с него сняли офицерский мундир и связали по рукам и ногам.

Почти год просидел Перхуров в тюрьме, наконец, был освобожден и зачислен инструктором в Красную армию. Жалованья ему не выдавали, и он буквально голодал. Вскоре Перхуров был снова арестован. В тюрьме его били шомполами (я сам видел на его теле следы ударов) и в конце концов перевезли в Москву, где я с ним встретился.

В беседах со мной он часто горько раскаивался, что сдался большевикам. «Лучше было бы бежать за границу или пустить себе пулю в лоб», – говорил он. Вскоре Перхурова перевезли в Ярославль для показательного суда, и там он был расстрелян в конце августа 1922 г.

Одновременно со мной сидел во внутренней тюрьме в одиночной камере патриарх Тихон. Он имел полчаса в день для прогулки и, идя тоже на прогулку, его увидел мельком один из наших товарищей по камере. Вид благообразного старика-монаха очень его поразил. Когда он описал нам его внешность, Перхуров догадался, что это был патриарх. Позднее догадка эта подтвердилась.

Опять в Бутырках

В июле месяце вместе с Перхуровым мне пришлось перейти еще раз в Бутырскую тюрьму. Там нас ждал знакомый прием – тот же обыск, та же баня – слава Богу, было лето, а не зима. Снова отобрали вещи и выдали такой же халат, что и в первый раз.

В Бутырках я снова встретил Стейнера, но не сразу узнал его, так он изменился за эти пять месяцев: он болел тифом, страшно исхудал, потерял волосы. Он мне сообщил, что из моих старых товарищей по камере более десяти человек умерли от тифа, многие расстреляны.

Меня поместили в карантинном корпусе, где сидели интеллигенты. Старостой здесь был Прохоров, старший сын известного мануфактуриста. Никакой вины за ним не числилось, кроме принадлежности к «капиталистам». Через несколько месяцев несчастный Прохоров сошел с ума и умер в больнице для душевнобольных проф. Краснушкина. Младшего брата я встретил позже в Соловках.

Конота, Шимбо и Оба-Нако

От Прохорова я узнал, что в нашей тюрьме сидят три японца: Конота, Шимбо и Оба-Нако. Мне очень хотелось повидаться с этими людьми – ведь я пятнадцать лет прожил в Японии – и по моей просьбе Прохоров устроил так, что они были переведены в нашу камеру. Из их рассказов я знаю, как и почему попали они в Бутырки.

Конота – журналист-корреспондент – довольно долго жил во Владивостоке. В 1921 г. Чека вызвала его в Москву под предлогом каких-то газетных дел. В Иркутске он был арестован. Здесь находилась в это время «особая военная часть ГПУ», набранная исключительно из корейцев. Они обвинили Конота в шпионаже, вследствие чего он и был отправлен в Москву этапным порядком и посажен в Бутырки. Ввиду ли отсутствия улик, или, может быть, кто-нибудь ему помог, но Конота просидел в тюрьме сравнительно недолго и был выслан, кажется, в Японию. Во Владивостоке Конота во время Колчака спас от виселицы несколько видных большевиков. Все они были потом в Москве, но никто не признался, что они знают японца и обязаны ему жизнью.

Трагичнее была судьба других соотечественников Коноты. Один из них – Шимбо во время мировой войны совсем еще молодым человеком был командирован во Францию и стал здесь военным летчиком. После заключения мира он с какими-то коммунистами прилетел в Россию и поступил авиатором в Красную армию.

В 1919 г. его заставили написать по-японски прокламацию в самом кровожадном коммунистическом духе. Прокламации эти распространялись среди японских войск в Сибири. Но услуги, оказанные большевикам, не застраховали Шимбо от подозрений в шпионаже, и его несколько раз арестовывали. Желая, наконец, вырваться из советского рая, он подал прошение об увольнении из Красной Армии и о разрешении уехать в Германию или Францию для изучения успехов авиации. Вместо увольнения его снова арестовали, заперли в Бутырки и предали суду по обвинению в шпионаже. Приговорен он был к расстрелу. Когда я уезжал на Соловки, Шимбо еще оставался в Бутырках под постоянным страхом расстрела. Мне передавали потом, что смерть ему заменили двадцатилетней тюрьмой.

Третий японец, Оба-Наке, шестидесятилетний старик, тоже журналист ехал в Москву с разрешением. Его арестовали по дороге, обвинили в шпионаже в пользу Японии и приговорили к расстрелу. Я не знаю его дальнейшей судьбы. В тюрьме, ожидая казни, он был очень болен.

Баден-Хан

Иностранцев сидело в Бутырках немало, и были среди них люди еще более несчастные, чем я. Навсегда остался у меня в памяти афганец по имени Баден-Хан, совсем простой человек, совершенно не знавший русского языка. Сидел Баден-Хан в тюрьме два года, и когда я увидел его в Бутырках – он недавно перенес тиф – не имел ничего: ни вещей, ни продуктов. Я сам видел потом ту бумагу, которой закончилось его дело. ГПУ за ненахождением вины выслало афганца на родину.

В камере для голодающих

Я сидел в Бутырках, по-прежнему не зная, в чем меня обвиняют. Заявления и просьбы в Чека, к прокурору, в Красный Крест оставались без ответа. Нервы мои окончательно расстроились, и я снова объявил голодовку. Меня перевели в специальную камеру для голодающих, полную насекомых и страшно грязную. На четвертый день пришел туда ко мне врач, осмотрел меня, покачал головой и сказал: «Бросьте голодать, Вы еще молодой человек, и здоровье у Вас скверное. Умереть Вы всегда успеете!» Я продолжал голодовку, но на следующий день получилась телеграмма, что мое дело передано в Ревтрибунал.

После этого меня перевели в тюремную больницу, так называемый «околодок». Лечил меня здесь профессор Краснушкин. И в моей душе навсегда останется благодарность к этому прекрасному человеку, спасшему мне жизнь.

Отравленные спиртом

Из времени моего пребывания в больнице расскажу такой случай. Как-то ко мне в палату прибежала сестра милосердия и попросила у меня шприц. Взявши его, она бросилась в так называемый «изолятор». Я брал там душ и пошел за ней. Мне представилась картина, поразительная даже для сидельца советской тюрьмы, который всего насмотрелся. На каменном полу лежало человек тридцать полумертвых людей. Вокруг них суетились надзиратели, и взволнованная сестра милосердия делала им впрыскивания камфары. Через некоторое время, когда больных привели в чувство и отправили в камеры, я узнал, в чем дело.

Красноармейский отряд конвоировал контрабандистов спиртом, арестованных на границе Эстонии и отправленных в Москву. Спирт в Эстонии был дешев, торговля давала большие доходы, и красноармейцы сами тоже провозили спирт. Какой-то агент ГПУ донес об этом в Москву. Отряд ГПУ встретил поезд на вокзале, чтобы произвести обыск. Конвоиры спрятали свой спирт в отделение арестованных. Кондуктора и проводники поезда, провозившие тайком морфий и кокаин, также принесли свой товар к арестованным, думая, что у них обыска не будет.

Но чекисты закрыли двери всех вагонов, снаружи стала охрана. Арестанты, увидев, что им грозит обыск, решили выпить спирт, не отдавать же его зря. Началась попойка, кое-кто попробовал кокаин и морфий, и скоро все арестанты опьянели до беспамятства. Их пришлось сложить в грузовик, как мертвые тела, и отправить в Бутырки. Здесь с большим трудом их привели в чувство.

Допросы

Прошло месяца два, пока следователь Ревтрибунала вызвал меня к допросу. Это был вежливый старик, который после обычных вопросов – кто я – спросил меня: «За что Вы арестованы?» Я ответил: «Если Вы не знаете, за что я арестован, то зачем Вы держите меня в тюрьме?»

Следователь помолчал и прекратил допрос, сказав, что ознакомится с моим делом и вызовет меня. Дней через десять меня снова привели к следователю, и он сказал мне: «Никаких данных для вашего обвинения я не нашел, но освободить Вас из тюрьмы не имею права, а ваши бумаги перешлю обратно в ГПУ».

Я снова стал писать бумаги во все места, куда было можно, но по-прежнему без отклика. Так прошла зима 1922–1923 гг., и засияло, наконец, яркое весеннее солнце. Сидя как-то на окне, я наслаждался теплом и громко говорил по-индусски: «Алла! Алла! Ты переменил погоду. Неужели ты не можешь переменить мою судьбу?». И словно Алла услышал мой крик. На следующий день меня вызвали на допрос к следователю, на этот раз в Губсуд. Следователя звали Полевой. Он задал мне тот же вопрос, что и следователь Ревтрибунала: «В чем Вы обвиняетесь?» Я это знал еще меньше, чем он, и после нескольких пустых вопросов меня отправили снова в тюрьму. Прошло еще несколько недель, меня снова вызвали к допросу, и тот же Полевой спросил меня, имею ли я знакомых среди индусов Коминтерна? «Я знаю только профессора Баракатулла, но он не состоит в Коминтерне», – ответил я.

Индусы из Коминтерна

Следователь обещал вызвать индуса из Коминтерна, чтобы с ним обсудить мое положение. Действительно, через несколько дней меня опять доставили к следователю. У него в камере было два индуса, молодых человека лет по двадцати. Говорили они по-русски еще хуже меня, и я заговорил с ними по-индусски. «Мы мусульмане и работаем в Коминтерне», – ответили они на мои расспросы. Профессора Баракатулла они не знали, и мне с ними не о чем было разговаривать. «Вы дураки, что связались с Коминтерном», – сказал я молодым людям. Следователь отправил индусов, вышел из камеры и вернулся в сопровождении молодого человека восточного типа. Он обратился ко мне по-английски, рассказал, что долго жил в Азии, прекрасно знаком с политическим положением Азиатского Востока, и предложил мне поступить в Коминтерн, чтобы работать на Востоке. Я категорически отказался от этого предложения и снова вернулся в тюрьму.

Через несколько дней на новом допросе я, совершенно не сдерживая себя, стал требовать свидания с прокурором. Следователь вызвал секретаря прокурора: «Я бы Вас выпустил на все четыре стороны, так как Вас нельзя судить, – сказал мне секретарь, – но не могу этого сделать». «Так лучше расстреляйте меня!» – кричал я вне себя. «В СССР так просто не расстреливают», – улыбнувшись, возразил он и стал просматривать какие-то бумаги. Он нашел в них и дал мне прочесть письмо, написанное профессором Баракатулла по-английски. Профессор удостоверял, что хорошо знает меня, что я никогда шпионом не был и быть не мог. Но, несмотря на это письмо и письма других людей, за меня хлопотавших, я все продолжал сидеть в тюрьме.

В Соловки

Наконец, в июле 1923 г. я получил бумагу, что в третий раз перечислен в ведение ГПУ, а 18 сентября 1923 г. пришло постановление НКВД от 14 сентября 1923 г. «выслать Магомета Али Курейши на три года в концлагерь», т.е. в Соловки.

Когда товарищи прочли мне эту бумагу, я не взволновался, а спокойно сказал: «Кисмет!» («Судьба!») – и просил написать на обороте бумаги то, что я продиктую:

Я не Магомет Али Курейши, а Саид Курейши.

Если я в чем-либо виноват и в вашей стране существуют законы, то судите меня и за самую незначительную вину против советской власти расстреляйте меня. Никакой милости я не прошу. Если же вины и преступления за мной нет, то я требую отпустить меня на свободу.

Незаконному постановлению без суда подчиниться отказываюсь.

В этот самый день два часа спустя я был вызван к следователю Бутырской тюрьмы. Он мне долго объяснял, что все мои протесты бесполезны и кроме вреда ничего мне не принесут. Я ответил, что беззаконию подчиняться не могу.

Каждую неделю по пятницам отправляли этап в Соловки. Вследствие моего болезненного состояния врачи не сочли возможным отправить меня по этапу, и я продолжал сидеть в Бутырках. Наконец, здоровье мое стало лучше, но идти пешком через всю Москву я все же не мог. Тогда врач дал мне свидетельство, что я передвигаться пешком не могу. Я после долгого размышления решил подчиниться судьбе и отправиться в Соловки.

Голодовка в Бутырках

Подходили к концу дни моего пребывания в Бутырках. Я не буду здесь рассказывать, каких разнообразных людей я там встречал и как много узнал от них о беззакониях и произволе, царящих в Советской России. Это теперь уже не секрет ни для кого. Скажу только несколько слов о массовой голодовке 1923 г., вызванной отвратительной пищей. Я сидел в это время в околотке Бутырской тюрьмы, и больные присоединились к голодающим из корпусов. Старший врач Хорановский заявил мне, что не может допустить голодовки в больнице и что те, кто хочет в ней участвовать, пусть выписываются и отправляются в общие камеры.

Тогда больные выбрали меня делегатом и попросили узнать, из-за чего объявлена голодовка. Арестанты требовали увеличить порцию хлеба с фунта на полтора, выдавать сахару – песку по два стакана на десять дней вместо одного, улучшить качество супа, который невозможно было есть, и ускорить вызовы на допросы, так как масса арестантов долгие месяцы ждала вызова.

«Корпусные» арестанты просили нас не голодать, чтобы не быть выписанными из больницы. Чтобы обратить на себя внимание, голодающие стали бить стекла в окнах, кричали и выли, как дикие звери. У тюрьмы собиралась толпа любопытных, и волей-неволей ГПУ назначило комиссию во главе с прокурором Катаньяном. Он обошел тюрьму и заявил, что справедливые требования арестантов будут уважены, если они немедленно прекратят голодовку. Протестанты поверили и стали ждать «справедливости». Но на следующий день из каждого коридора было взято по несколько человек «зачинщиков» и расстреляно без всякого суда. Это произошло на моих глазах, и за достоверность своего сообщения я ручаюсь.

По этапу

Наконец, наступил день моего отправления из Бутырок. Он пришелся как раз в пятницу, праздничный день для мусульманина. С утра начали готовить этап. В десять часов вызвали всех, кто подлежал отправке. Пока разбирали имена, отчества, губернии, прошло часа два. Затем мы еще долго ждали подвод. Около пяти часов дня, наконец, все было готово, и этап тронулся. Раньше, чем открыть ворота тюрьмы, красноармейцы опять нас обыскивали, нет ли махорки, соли или перцу, которые можно было бросить в глаза конвойным в случае попытки к побегу. Ни у кого ничего не нашли. Все наши вещи нагрузили на подводу, а сверху них сел несчастный индус.

Этап двигался посередине улицы, окруженный красноармейцами с винтовками. Два красноармейца шли сзади подводы, охраняя – не знаю – меня ли или арестантские вещи. По бокам печального каравана двигались провожавшие – родные высылаемых. Картина была тягостная, но на людных улицах Москвы она никого не удивляла. К таким зрелищам здесь давно привыкли.

В Таганской тюрьме

Наконец мы прибыли в Таганскую тюрьму, которая находится в ведении не ГПУ, а ГУМЗАКА (губернских мест заключения). Нас снова обыскали и разделили по группам. В новой камере сидели исключительно политические социалисты – эсеры и меньшевики. Во второй – контрреволюционеры, священники, «шпионы» и провинившиеся чекисты. Третью камеру занимали контрабандисты, виновные в преступлениях по должности. Четвертую и пятую камеры занимала уголовная «мелочь». В первых двух камерах были койки, и заключенные пользовались сравнительными льготами – двери не закрывались. В третьей камере большинство арестантов спали на полу – вместо кроватей тут было только несколько досок. Четвертая и пятая камеры представляли настоящую клоаку. Двери здесь запирались на ключ, и арестантов выпускали только на короткую прогулку.

Скоро вся тюрьма знала, что среди новоприбывших есть индус. Социалисты пригласили меня в свою камеру и наперерыв из разных мест меня спрашивали, не нужно ли мне чего. Нога моя очень ныла, температура была повышенная, и мои новые приятели составили мне прошение в ГПУ с копией в прокуратуру о перемене мне места ссылки. На другой день явился врач, а дня через четыре совершал обход тюрьмы прокурор ГПУ Катаньян. Когда дошла очередь до меня, я сказал ему:

Вы армянин, а я индус. Мы оба южане, и Вы должны понимать, можно ли ссылать индуса на отдаленный север.

Он внимательно выслушал меня.

Напишите сейчас же заявление на мое имя, и я переменю Вам место ссылки. Куда Вы хотите: на Кавказ или в Туркестан?

Я не знаю ни того, ни другого, – ответил я, – и представляю вашему выбору.

Заявление было написано, Катаньян взял его с собой. Но результата оно не имело. Как всегда, чекистский прокурор своего слова не выполнил.

Снова в путь

В следующую пятницу, когда был готов очередной этап в Соловки, вызвали и меня с вещами. Нас было около семидесяти человек разного звания: эсеры и меньшевики, священники и чекисты, контрреволюционеры и взяточники-чиновники. Красноармейцы нас обыскали, и этап тронулся. Я снова как больной ехал на подводе. Ссылаемых провожала толпа родственников и знакомых с громким плачем. Меня, одинокого индуса, никто не провожал и никто по мне не плакал. Но природа не забыла меня – лил проливной дождь.

Когда около шести часов вечера мы проходили по Садовой улице, на бойком перекрестке один из арестованных, бывший чекист Шамполянский, бежал. Этап остановился, за беглецом погнались красноармейцы. Послышались выстрелы. Пуля попала в ломового извозчика и убила его на месте. Шамполянского задержали и вернули к этапу.

Наконец, после долгого и тягостного пути через Москву мы добрались до Николаевского – теперь «Октябрьского» вокзала, и этап стал грузиться в вагоны. В каждое отделение сажали двенадцать-пятнадцать человек, но меня поместили в отделение с пятью-шестью женщинами.

В числе их была молодая женщина с трехлетним ребенком, эсерка, сестра милосердия Марья Семеновна, фамилии ее я не помню. Она мне очень помогла в дороге – сильный жар и сердцебиение у меня не прекращались. Марья Семеновна ехала в Соловки вторично. Месяца два назад ее вернули в Москву, и ГПУ предложило ей отказаться от партии и перейти к коммунистам, напечатав об этом в газетах. Марья Семеновна отказалась и в наказание получила три года соловецкой ссылки.

В Петрограде

Через двое суток наш поезд прибыл в Петроград. Меня как тяжелобольного и еще одного старика отправили с вокзала во «2-й Исправдом». Было воскресенье, и на следующий день тюремный врач отослал меня в «тюремную больницу имени доктора Гааза». Не легко оказалось попасть и в это кошмарное место, где мне суждено было провести восемь месяцев. Два санитара доставили меня в больницу на носилках. Но препроводительная бумага оказалась написанной неправильно, и меня вернули обратно в Исправдом. Я еще два дня оставался здесь. Наконец, старший врач возмутился, собрал врачебную комиссию и заставил больницу Гааза меня принять.

В больнице им. д-ра Гааза

Больница занимала помещение бывшего арестного дома неподалеку от Александро-Невской Лавры, совершенно непригодное для больницы. Когда меня принесли на носилках, то более получаса я лежал у ворот на улице. Поместили меня в сортировочную камеру, которая оказалась гораздо грязнее карантина Бутырской тюрьмы. В жизни своей я не видел такой массы крыс, как здесь. Освещения не было, и больные лежали в полной темноте. Надеть казенное белье я категорически отказался – оно было полно вшей. И хотя я безумно страдал от ишиаса, но умолял, чтобы меня перевели обратно в тюрьму.

Лежа в темноте на отвратительно грязной койке, я слышал стоны и крики больных: «Сестра, умоляю! Ради Христа, помогите! Дайте хоть каплю воды! Больше не могу терпеть». В ответ слышались крики надзирателя: «Молчи! Не шуми».

Я стонал от боли. Нашлась добрая душа, сестра Кузнецова, которая сжалилась надо мной. Она принесла из уборной коптилку, села на мою койку и стала меня утешать – она говорила немного по-английски и по-французски. Но долго сидеть у меня она не могла. Камеры других тяжелобольных были тоже без света, и она ушла к ним, унося лампочку. Мои нервы уже совершенно не подчинялись мне. Я без остановки стал стучать кулаком по койке и требовать, чтобы меня отвезли обратно в тюрьму, либо дали свет и перевели в лучшее помещение. Крысы бегали совсем близко от меня – их привлекала моя корзина с продуктами. Я схватил половую щетку и стал стучать по полу. Но мои продукты, воспользовавшись темнотой, стащили не крысы, а кто-то из «шпаны» – больных, лежавших где-то рядом.

Явился старший надзиратель, стал грозить мне смирительной рубашкой. По счастью, сестра Кузнецова принесла электрическую лампу. Стало светлее. Я обнаружил пропажу корзины и увидел при свете отвратительную грязь постельного белья. В два часа ночи старший врач больницы доктор Алмазов делал обход. Я обратил внимание на подушку и простыни, к которым было противно прикоснуться.

«Ну что Вам еще нужно?» – улыбаясь, сказал врач, но после моих настояний распорядился принести мне чистое белье.

На следующее утро ко мне пришли старший ординатор больницы профессор Блюменау, милый старик и хороший врач, и палатный врач, грубый человек Яновский. Очевидно, и они нашли, что я очень болен, так как перевели меня в другую камеру, где лежало два эстонца. Судьба одного из них напоминала мою – мы оба отправлялись на Соловки. У второго было заражение крови. Он очень страдал, и лежать в одной с ним камере для меня было тягостно. Приговорен он был к пяти годам тюрьмы за «шпионаж».

В это время в больнице находилось двести пятьдесят арестованных, и из них двадцать два подлежало отправке в Соловки. Постепенно они уходили, а я лежал еще долгие месяцы. Здесь, в больнице мне пришлось встретиться с целым рядом прекрасных людей, жертв советской власти. Был среди них и директор одной из петербургских гимназий Василий Иванович Рубцов. Он был приговорен к смертной казни за участие в деле директоров Владимирского клуба. Бывшие ученики Рубцова отправили депутацию в Москву, к Калинину, и им удалось добиться для своего бывшего учителя замены смерти тюрьмой. Но Рубцов просидел под угрозой расстрела около двух месяцев, совершенно расстроил свое слабое здоровье и вскоре после моего отъезда на Соловки умер в больнице.

Визит Петроградского прокурора

В январе 1924 г. делал ревизию тюремной больницы Петроградский прокурор Николаев. Все мы писали ему прошения, но я был единственный, в чью камеру Николаев поднялся лично. Вероятно, его заинтересовал необычный арестант – индус. В этот день я получил тяжелое известие о гибели моего приятеля по тюрьме, шведа Векселя, и нервы мои окончательно разошлись.

Прокурор спросил меня, кто я, и предложил изложить письменно все мое дело. «Я приму все меры, чтобы облегчить вашу участь», – сказал он. Я не мог сдержаться, хотя и напряг все силы, чтобы владеть собой, и резко ответил: «Много мерзавцев мне это обещали, и не только мне, но и другим, таким же безвинным иностранцам, как и я. Никто ничего не сделал, и многие погибли, как мой милый Вексель».

Я зарыдал, и со мной сделался нервный припадок. Несмотря на мою грубую выходку, прокурор остался вполне корректным и с помощью сестры и арестантов старался меня успокоить. Когда я очнулся, в камере его уже не было.

С Векселем я встретился в 1923 г., когда сидел в Бутырской тюрьме. Он был швед, человек лет сорока-сорока пяти, весьма правдивый, и рассказам его вполне можно было доверять. Его арестовали в Москве без всякой вины. Благодаря хлопотам шведского правительства он был выпущен на свободу, но когда приехал в Петроград, снова был арестован и заключен в тюрьму. Здесь, в больнице Гааза, он заразился тифом и безвременно погиб.

Галина Степанова

Я подписал заявление прокурору, и Николаев, получив его, позвонил по телефону в больницу и сказал, как нужно переделать заявление, и просил прислать его снова. Я это выполнил. За судьбой прошения следила добрая женщина – Галина Максимовна Степанова. Узнав от кого-то из знакомых, что в тюрьме сидит одинокий индус, она навестила меня и затем все время, что я был в больнице, приходила ко мне.

Судьба этой прекрасной женщины была очень печальна. Муж ее, крупный золотопромышленник, был расстрелян в Иркутске, она приехала в Петроград и здесь сильно нуждалась. По ее словам, она была хорошей машинисткой, но работы найти себе не могла. Ей обещали место на Мурманской железной дороге и, наконец назначили поломойкой. Пришлось взять и эту работу, но через несколько дней она внезапно получила расчет. Это новое несчастье потрясло Галину Максимовну окончательно. Не находя больше сил бороться с жизнью, она поднялась на верхний этаж здания Мурманской железной дороги и выбросилась из окна. Произошло это в июле 1924 г., и узнал я о гибели Галины Максимовны уже в Соловках.

Не одна Галина Максимовна помогала мне. В тюрьмах среди товарищей по заключению, у врачей, сестер милосердия, даже у низшего тюремного персонала я, чужой им человек, «мистер», как меня обычно называли, встречал столько внимания и помощи, что никогда об этом не забуду.

Перевод в «Исправдом»

Николаев ответил мне, что, к сожалению, ничего не может для меня сделать. К весне 1924 г. я дошел до такого состояния, что не мог уже переносить вида тюремных решеток. Я был близок к самоубийству, но окружавшие меня добрые люди поддержали мой дух. Я мечтал об отъезде в Соловки. Умереть там казалось мне лучше, чем влачить ужасное тюремное существование. Я знал уже от вернувшихся из Соловков, что представляет этот «лагерь специального назначения». Я написал в ГПУ заявление следующего содержания: «Высылайте меня, наконец, в Соловки. Но было бы лучше, если бы вы приговорили меня к высшей мере наказания. Мне было бы легче, и вам обошлось бы дешевле. Пуля стоит всего полторы-две копейки, а отправка меня в ссылку обойдется со всеми расходами не меньше, чем в двадцать-тридцать рублей. Никому из своих соотечественников не желаю попасть к вам в лапы. Но раз уж кому-либо суждено будет попасться к вам, то расстреляйте eгo, а не заставляйте медленно умирать, как меня». Никаких последствий это прошение не имело. Но через несколько времени меня перевели в так называемый второй «Исправдом», где я провел уже свои первые дни в Петрограде.

В «Исправдом»

Только в насмешку можно было назвать «исправительным домом» ту тюрьму, где мне пришлось сидеть после «больницы имени Гааза».

Кто тут индус? В соседней камере сидит много студентов, они просят тебя придти к ним, – сказал мне надзиратель.

Он открыл дверь, и я перешел в студенческую камеру. Там было человек двадцать-двадцать пять молодых людей не старше двадцати лет.

Студенты

Извините, что мы вас побеспокоили. Нас очень интересует Индия. Мы все почти читали Рабиндраната Тагора, но никогда не встречали индуса. Просим Вас рассказать прежде всего о вашем деле, а затем что-нибудь о йогах и факирах.

Сначала вы мне расскажите, почему вы, вместо университета, очутились в пересыльной тюрьме? – спросил я.

Товарищ, мы едем туда же, куда и вы – в Соловки.

Они рассказали мне, что их обвиняют в сочувствии Троцкому и в меньшевизме и ссылают без всякого суда. Затем молодые люди спели мне на старый тюремный мотив песню, в которой сильно доставалось Дзержинскому и Ягоде.

Брат Конради

Когда я вернулся в свою камеру, то нашел здесь нового сидельца, тоже юношу – лет девятнадцати-двадцати – Конради, брата того, который убил в Швейцарии Воровского. Он был выслан в Соловки на три года, но его почему-то вернули из Кеми и отправили в Москву. «Я боюсь как бы меня не расстреляли», – говорил он.

Опасения его, к счастью, не оправдались. Позже, третьего ноября 1926 г., когда я покидал проклятую Бутырскую тюрьму, я видел Конради в тюремной библиотеке. Он отбыл уже свой трехлетний срок, но ему продлили тюрьму еще на два года.

Встреча с «пепеляевцами»

К вечеру в коридоре поднялся шум. Привели новых арестантов. Подойдя к решетке двери, я увидел группу людей, одетых в балахоны, сшитые из мешков. Одни были босы, другие в лаптях, но лица, несмотря на нищенскую внешность, обличали интеллигентов. Это были офицеры из отряда ген. Пепеляева, арестованные в Якутской области. Их отправляли из Сибири в Соловки. Некоторые из них говорили прекрасно по-английски.

Был в этой партии удивительный человек, доктор Симонов. Большевики предлагали ему хорошее жалованье за то, чтобы он остался врачом в Якутске, но он не хотел покидать арестованных офицеров, среди которых было много тяжелобольных. Он буквально спасал их своим самоотверженным уходом и, как рассказывали мне пепеляевцы, продавал во время следования партии этапом свои последние вещи, покупал ягод и варил кисель больным цингой. Этой пищей пользовались не только больные арестанты, а и конвоиры.

По прибытии партии в Ново-Николаевск пепеляевцам была назначена высылка в Соловецкий концлагерь на три года. Доктору Симонову снова предлагали поступить на советскую службу и назначали сто пятьдесят рублей в месяц жалованья. Но и на этот раз он отказался, не желая покидать своих больных, и добровольно отправился с ними в ссылку.

Приготовления к этапу

Девять дней спустя начались приготовления к отправке этапа. Составили поименные списки. Отправление назначено было в десять часов утра. Дежурный врач заявил, что я настолько еще болен, что не в состоянии следовать за этапом. Но студенты и пепеляевцы убеждали меня ехать, обещая помогать всячески в пути. Врач дал мне записку, что я не могу идти пешком. Из двухсот, приблизительно, человек этапа тридцать студентов образовали группу «политических». Они требовали, чтобы им дали отдельную подводу, охрану и разрешили взять с собой индуса.

Мне тут повезло. Конвоиры оказались теми же, что везли меня из Москвы в Петроград. Когда во время обыска очередь дошла до меня, то начальник конвоя узнал меня. «Мистер! Ты еще здесь? А я думал, что тебя давно уже отправили на родину. Оставьте его! Он больной! Садись на лавку!»

И меня избавили от обыска.

В путь!

Наконец, обыск кончился. Подводы были нагружены, и опять со своей палкой я взобрался на верх подводы, как на верблюда. Но рядом с больным индусом сидел теперь студентик, охранявший вещи товарищей.

«Видите, мистер, мы вас отбили, – сказал он мне. – И в вагоне будете с нами. Вам будет веселее. С нами поедут курсистки».

Этап тянулся по Петроградским широким улицам. Студенты громко пели, что чекистам не будет пощады за то, что они отправляют студентов-меньшевиков в ссылку. Начальник конвоя тщетно старался прекратить пение. Близкие ссылаемых шли за этапом, к ним присоединялись прохожие, привлеченные пением. Конвойные отгоняли их, но сейчас же собиралась новая толпа.

На вокзале студенты еще больше осмелели. «Смотрите, граждане, – кричали они, – как чекисты невинных людей отправляют в ссылку. Мы, студенты, за вас страдаем, товарищи! При царском режиме отправляли на каторгу в кандалах. Теперь кандалов на нас нет, но в ссылку чекисты посылают по-прежнему».

Бунт студентов на вокзале

Студенты предъявили требование дать им отдельный вагон, посадить с ними курсисток и на вокзалах пускать обедать в буфет. Этапу было назначено всего три вагона; и начальник конвоя не в состоянии был отвести студентам отдельный вагон. Остальных арестантов уже посадили в вагоны, а студенты все стояли на платформе, упорствуя в своих требованиях. Конвоиры не могли с ними справиться и вызвали подкрепление: три автомобиля с чекистами. После короткого совещания чекистов с начальником конвоя, красноармейцы окружили студентов, чекисты втащили вещи в вагон, а потом стали втискивать туда и студентов. Началась драка. Численность и сила были пока на стороне студентов. Они сцепились в плотное кольцо – мужчины и женщины – стойко сопротивлялись. Чекистам пришлось послать за новым подкреплением. Наступил уже вечер. Кто-то из студентов, разбив стекло в вагоне, порезал себе голову. Начались крики: «Кровопролитие! Долой чекистовнасильников!» Но, в конце концов, чекисты перетащили по одиночке всех протестантов в вагон. Платформа была полна провожавшими, и публика с явным сочувствием к молодежи следила за расправой.

Сел в вагон и я. Стали ждать отправки. Был уже двенадцатый час ночи. Кто-то открыл дверь вагона и крикнул: «Кто здесь индус?» Оказалось, Галина Максимовна и ее две приятельницы пришли проститься со мной. Начальник конвоя разрешил им попрощаться со мной. Я горячо поцеловал им руки, благодаря за все, что они для меня сделали.

« Кемперпункт»

Мы приехали в Кемь на третий день пути. Три наших вагона отцепили от поезда и передали на «Кемперпункт», на так называемый «Остров революции». Здесь, в деревянных зданиях, выстроенных англичанами в 1919–1920 гг. для летних казарм, ждут ссыльные отправки в Соловки. По рассказам других, я знаю и легко могу себе представить, как живут в них зимой, на берегу Белого моря, несчастные арестанты. Навигация прекращается на шесть месяцев, и свезенные сюда со всех концов люди остаются на это время в Кемперпункте.

Прямо с поезда ссыльных погнали на работу. Я, как больной, был отправлен в больницу. На четвертый день моего пребывания там, женщина врач, заведующая больницей, сказала мне:

Я хочу отправить вас обратно в Питер.

Ради Бога, не делайте этого, – взмолился я, – дайте доехать до Соловков!

Она подумала и согласилась:

Ну, хорошо, сегодня ночью будет пароход. Будьте готовы.

В десять часов вечера, перед отправкой парохода, меня укрыли тремя одеялами, положили на телегу и доставили на пристань. Стояла летняя северная ночь, светлая, как день, но холодная. На пароходе, чтобы было теплее, меня посадили на паровой котел, и ровно в полночь «Нева» – бывший английский буксир, перевезший не одну тысячу людей на почти верную смерть, двинулся к Соловкам.

«СЛОН»

Ровно в три часа и десять минут утра мы прибыли к пристани С.Л.О.Н.

СЛОН, или Соловецкий Лагерь Особого Назначения, в противоположность другим слонам не работает для людей, а заставляет людей работать на себя, не на его спине люди ездят, а он на их шее ездит; он их плохо кормит, не одевает и держит в отвратительных, грязных помещениях. Его любовь к людям – несчастным арестантам – еще более ужасна: он так крепко сжимает в своих «объятьях» попавших к нему людей, что не хочет с ними расстаться и оставляет сотни и тысячи людей на веки у себя, на тихом, бывшем монастырском кладбище, далеко от семьи и родины. Мы с ужасом взирали на монастырские стены, и грудь наша сжималась при виде их. Ряд башен угрюмо смотрел на нас, как часовые. На пристани нас встречали чекисты с револьверами, за ними женщины, мужчины и даже дети – толпа любопытных. Приехавших сортировали: женщин и детей в одну сторону, мужчин в другую. Меня и двух больных отделили от прочих. Дали нам телегу и приставили одного «Соловецкого Архангела» с винтовкой и штыком.

Дорогой мой, – сказал я ему, – ведь мы больные, никуда не сбежим, на что получил окрик:

Молчи, не разговаривай, а не то застрелю на месте.

Первый пост

Наконец, мы прибыли к воротам Соловецкого Монастыря – они называются теперь Первым постом. Чекист с винтовкой в руке стоит на посту у ворот, ведущих в рай ГПУ, откуда никого не выпускают.

«Эй, ломовой, стой, где пропуск» Наш конвоир сказал часовому что-то на ухо, и нас пропустили. Подвода дошла до собора.

В это время к нам донеслась громкая песнь из собора, который был обращен в арестантское помещение: «Мы кузнецы, грудь наша молот, куем мы счастье народа»... и т.д.

Я узнал голоса моих друзей-студентов. С ними было несколько меньшевиков, поднявших шум из-за нежелания разместиться в сыром, грязном соборе.

К нам подошел дежурный по лагерю и потребовал, чтобы я поднялся в собор, что там будет произведен обыск, а затем меня непременно переведут в больницу. Я категорически отказался: «Никуда не двинусь, позовите дежурного врача и фельдшера».

Получив такой ответ, он отвернулся от меня, поговорил с находившимися с нами больными и ушел. Через несколько минут был прислан санитар, с помощью которого я со своими компаньонами был доставлен в монастырскую больницу.

В монастырской больнице

Там, прежде всего, мы попали в баню, где банщиком был такой же арестант, очень вежливый человек. Не успели мы раздеться, как ударили в старый монастырский колокол. Это было в пять часов утра – время вставания арестантов. Нам выдали казенное белье, которого я так боялся и из-за которого у меня всегда происходили скандалы. Я отказался его надеть. Банщик ничего не имел против того, чтобы я надел свое белье, но для этого необходимо было особое разрешение заведующего лазаретом. На мое счастье это было то самое лицо, с которым я недавно поругался – Александр Абрамович Ширяев; я поругался с ним еще раз.

Не забывайте – сказал он мне – что вы находитесь в Особом лагере ГПУ.

Кончилось тем, что я, поймав вошь, вложил ее ему в руку и сказал:

Делайте, что хотите, но я не намерен надевать такое белье.

Он ничего не ответил и разрешил мне взять собственное белье.

После бани мы были переведены во второй этаж старой монастырской больницы, помещающейся в роскошном здании. Оно было построено при царской власти и было предназначено для тюрьмы, – исключительно для лиц, играющих видную политическую роль, но лет шестьдесят-семьдесят тому назад тюрьма была уничтожена, и здание подарено монастырю. Монахи устроили в нем свою больницу. В третьем этаже помещалась больничная церковь. Потолок и стены были расписаны великолепными фресками, которые, однако, были замазаны мелом. Арестанты самовольно осторожно смывали мел, так что все священные изображения становились видными. Это строго каралось, вплоть до отправки в карцер.

Я пролежал в больнице около двух месяцев, судьба сжалилась надо мной: через одну или полторы недели своего пребывания в Соловках туда прибыл замечательный человек и прекрасный врач из группы пепеляевцев, о котором я говорил выше, именно доктор Симонов, и московский врач Сергей Иванович Лапин, высланный на три года в Соловки.

Через два месяца мне стало легче, я просил выписать меня из больницы и дать мне пропуск, чтобы я мог совершать прогулки за пределами «Кремля».

Администрация сначала не соглашалась, но я, в конце концов, добился своего и прямо из больницы был переведен в десятую роту и назначен дневальным.

До сих пор я не знал лагеря, так как пролежал в больнице, и только теперь начал узнавать, что представляет собой проклятый «СЛОН».

Расстрел шести

Я пробыл там не больше двух недель, когда со мной случился первый припадок, причем у меня отнялся язык и правая рука, и я снова должен был пролежать долгое время в больнице.

Причиной моего нервного потрясения было получение известия о расстреле молодой русской девушки восемнадцати лет – санитарки, ее двух братьев, молодых людей двадцати пяти-двадцати семи лет, и еще трех других арестантов за то, что они якобы намеревались совершить побег.

Эта молодая девушка работала в нашей больнице, я часто с ней беседовал и знал достоверно, что донос был сделан ложно чекистами, чтобы выслужиться и получить досрочное освобождение. Никто из них и не помышлял о побеге.

Лишь в феврале 1924 г. мне стало лучше, и меня снова перевели в инвалидную команду.

Только теперь я получил возможность выходить из Кремля и познакомиться с окрестностями.

История СЛОНа

В 1923 г. в Соловках был открыт лагерь ГПУ, получивший тогда свое наэвание СЛОН (Соловецкий Лагерь Особого Назначения). В том же году этот лагерь был умышленно подожжен и разграблен. Все чекисты, охранявшие в то время здание, сидят до сих пор в тюрьмах. К сожалению, я точно не помню их фамилий и где именно они сидят.

I отделение Соловков помещается в этом здании, где жил раньше настоятель монастыря и находилось главное управление монастыря. В помещении настоятеля, в третьем этаже, теперь живет начальник I отделения, во втором этаже этого здания находится ресторан, а в первом – комендатура I отделения.

В домашней церкви настоятеля, во втором этаже, устроен музей СЛОНа – живопись на стенах еще сохранилась. Как раз под домашней церковью находятся «Святые Ворота», которые закрыты для арестантов, и в них помещается пожарное депо. Проход для начальства открыт. Обширный монастырский двор окружен с четырех сторон зданиями, в которых были расположены кельи монахов – теперь там живут арестанты. Среди двора высятся три собора: главный, Преображенский, рядом с ним ризница и еще два собора. Напротив «Святых Ворот», во дворе стоит маленькая часовня с колокольней, которая раньше называлась «Царской». Там висит колокол, который в пять часов утра будит арестантов. В настоящее время вместо колокола будит гудок с электрической станции. Под собором находится пекарня. Преображенский собор величают большим музеем СЛОНа. Ризница и другие два собора отведены для помещения арестантских рот: в них размещена «шпана» – уголовники. Грязь невообразимая, вши ползают по всему полу, так что их приходится давить ногами, проходя между нарами. Стены покрыты вонючей сыростью. Кресты на всех соборах сорваны. В самом высоком из куполов среднего собора, вместо креста, развевается флаг СССР.

Роты лагеря

Внутри монастырского двора расположены все пятнадцать рот лагеря: 1-я, 2-я, 3-я, 4-я и 5-я роты, в которых помещаются рабочие различных мастерских, электрической станции, железнодорожники и т.д. В 6-й роте находятся исключительно священники и работники «Культпросвета». В 7-й и 8-й ротах помещается самый нежелательный элемент «шпана». Конечно, все роты грязны, но 7-я и 8-я выделяются в этом отношении. 9-я отведена для чекистов; в 10-й находятся все канцеляристы и сотрудники управления. Роты эти имели различные названия: буржуйская, чекистская и т.д.

Во власти вшей

В 11-й, 12-й и 13-й ротах сидят, в большинстве, уголовники: я не думаю, что-бы где-нибудь в мире могли держать людей в таких ужасающих условиях, как в этих ротах. Люди совершенно голые, грязные, больные, голодные. Нет ни уборной, ни умывальной. Трудно изобразить этот ужас. При суровой зиме, голодные люди возвращаются с утомительных работ усталые и должны умываться на морозе, что было иногда совершенно невозможно. Вследствие нечистоплотности на человеке заводились всякие насекомые. Я сам был свидетелем, как одного несчастного вши заели буквально до смерти.

Строительные роты

Помещения трех названных рот очень тесные, они помещаются в двух соборах, из которых в самом большом живет около семисот человек, если не больше. 14-я и 15-я роты помещаются в недавно после пожара отремонтированном здании (хотя пожар был в 1923 г., ремонт закончился только в 1926 г.): там живет смешанный элемент, но есть и интеллигентная публика. Эти роты называются «строительными», так как среди их обитателей много техников, чертежников и т.п. Там я оставил, покидая Соловки, моего земляка – афганца Кабир-Хана, инженера по профессии. Страшно его жалею, если он до сих пор еще там.

Кроме того, есть сводная рота, находящаяся за пределами Кремля. В бывшей монастырской гостинице – сейчас помещается управление СЛОНа.

Недалеко от того здания находится двухэтажный дом, в котором прежде так-же была монастырская гостиница. Сейчас это «Женбарак», где живут несчастные арестованные женщины – положение их будет подробно описано ниже.

По соседству с «Женбараком» расположено кладбище.

Бывшие монахи

По другую сторону от Управления находится деревянное здание, которое в прежнее время занималось «Архангельской гостиницей». Внизу помещаются оставшиеся несчастные монахи, человек двадцать пять-тридцать. В настоящее время они занимают различные должности и живут в качестве свободных людей. Арестантам не разрешается поддерживать с ними сношения. На втором этаже живут бывшие чекисты – арестанты, которые работают по надзору (внутренняя охрана): будучи сами арестантами, они охраняют остальных арестантов.

«Соловецкая королева»

Примерно в трех верстах от I отделения, расположен маленький монастырский скит, который сейчас называется «Горка», или «Дворец ном. 1», где живет начальник управления. В двух с половиной верстах к северо-востоку от Кремля находится кирпичный завод, вблизи которого, на расстоянии пол-одной версты находится «Биосад», иначе называемый «Дворец ном. 4», где живет начальник административной части Васьков. Жену его все жители Соловков, как арестанты, так и вольные, называют «Соловецкой королевой». Там же живет так наз. «наследник», ее брат – Киселев, личный секретарь Васькова, и, наконец, домашняя прислуга их и кучер из арестантов.

Весь описанный район составляет I отделение, в котором, в общей сложности, проживает около четырех тысяч человек.

На том же острове расположено также II отделение, состоящее из «Секирки» и «Савватьева», и III отделение «Муксальма»; IV отделение – «Анзер», находится на другом острове. Насколько я помню, V отделение расположено на Кондо-острове и VI – на Мягком острове. Каждое отделение имеет своего особого начальника, подчиненного начальнику Управления Эхману, который, в свою очередь, подчинен непосредственно Москве.

Таков СЛОН, помещающийся на крайнем севере, среди Белого моря: военную охрану составляют около двухсот пятидесяти красноармейцев и ста пятидесяти чекистов.

«Секирка»

Хотя «СЛОН» представляет собой настоящий ад, но и в этом аду есть свое особое пекло – «Секирка», о которой я хочу теперь рассказать.

Это бывший монастырский скит. На высоком холме стоит старая колокольня, к которой ведут больше двухсот ступеней. В этом круглом здании все стекла выбиты. Сюда приводят в виде наказания арестантов, снимают с них всю одежду и оставляют в одном нижнем белье.

Паек состоит из одного фунта хлеба, через день дают вонючую воду, в которой варилась треска. Никаких продуктов на свои деньги не разрешают покупать. Запрещено также получать из дому письма и посылки. Те, которые попадают туда летом, еще могут выжить, но те, которые прибывают зимой, почти все погибают. Я часто видел своими глазами, как приезжали телега или сани, на дне было положено немного сена, а на нем вповалку несколько совершенно голых людей – буквально скелетов, прикрытых лишь сеном. Я хотел с ними поговорить, но они были всегда так слабы, что не могли произнести ни слова. Через несколько дней, когда я заходил в больницу, чтобы узнать от них кой какие подробности их кошмарной судьбы, я их в живых уже не заставал.

Вот как арестанты возвращались из «Секирки». Расскажу теперь, как их туда отправляют. Часто проходя мимо дежурного по лагерю, я видел большую толпу арестантов. Это и была отправка этапа в Секирку.

В 1924–1925 гг. женщин туда тоже отправляли. Их родные и друзья стояли поодаль и горько плакали, посылали им последний привет, зная, что расстаются навеки, что возврата из «Секирки» нет, что ждет их верная смерть. Многие отчаивались, рыдали, кричали, но чекисты, окружавшие этап, безжалостно и грубо гнали их вперед, толкая прикладами.

Даже и при тех условиях, при которых арестанты сидят в «Секирке», они не освобождаются от работы: их ежедневно отправляют под конвоем на работу, и каждый должен выполнить положенный ему урок. Очевидно, при той пище, которую они получают, они, по существу, не могут быть пригодными к какому либо физическому труду.

«Заячьи острова»

Сейчас женщин в «Секирку» не ссылают, для них изолятором являются «Заячьи острова», расположенные в море, в шести верстах от I отделения. Попавшие туда женщины должны сами исполнять всякую работу, таскать камни, дрова и т.п. Во время пребывания там им полагается только отвратительная казенная пища и запрещено получение писем, посылок и денег. Для наблюдения над ними на острове живут два или три чекиста.

Обычно женщины попадают на Заячьи острова за безнравственное поведение.

Нужно сказать, что положение женщин в Соловках особенно ужасно. Держат их под постоянным надзором, никуда не выпускают без конвоя, на работу их сопровождают вооруженные винтовками красноармейцы. Даже в театр женщин обязательно сопровождают старосты или надзирательницы «женбарака». И все же, несмотря на надзор, почти каждый месяц бывает два – три случая аборта, и, кроме того, появляются ежегодно многочисленные дети.

«Дом отдыха для стукачей»

Выше я упоминал о Кондо-острове; постараюсь его вкратце описать. В ста двадцати – ста двадцати пяти верстах по морю от I отделения в Соловках расположен этот остров. Сообщение с Кондо-островом с материка поддерживается морем через Соловки.

Первый пароход прибывает туда в двадцатых числах июня, а в конце октября прекращается навигация. Зимой каким-то образом устанавливается сообщение с материком. На соловецком языке этот остров называется «дом отдыха для стукачей» (стукач от слова стучать). Туда ссылаются отличившиеся чекисты и другие мерзавцы, которые, чтобы получить досрочное освобождение, донесли на таких же арестантов, как они сами.

За что посылают на Кондо-остров

В 1925 г. был очень интересный случай ложного доноса на медицинский персонал, когда в Соловках еще сидели социалисты. Я уже описывал выше больницу: в третьем этаже этого помещения, в маленьком коридоре, помещались только социалисты, и находился чекистский пост, так называемый «надзор». Эти чекисты, вероятно, соскучились без дела и написали донос на весь медицинский персонал. Человек десять – пятнадцать арестантов, занимавших различные должности при больнице, были арестованы. Весь лагерь был глубоко возмущен, но роптать открыто не смели, так как каждый мог за это немедленно быть посаженным в карцер. Больница осталась без служащих.

Донесли, будто медицинский персонал сообщал социалистам интимные подробности лагерной жизни. Начальник оперативной части Васьков «загремел». Засуетились чекисты, стараясь создать «дело». Следствие, однако, никаких результатов не дало, и, через несколько дней, все были освобождены, кроме трех: честнейшего и милейшего д-ра Симонова, молодого студента Адельского и прекрасной женщины, сестры милосердия Александры Ивановны Корниловой; их промучили около четырех месяцев в проклятом изоляторе (одиночке), а затем освободили. Тот же чекист, который на них ложно донес, был отправлен на Кондо-остров.

Социалисты на Соловках

А вот как жили в Соловках социалисты. Их было около пятисот человек. Помещались они в различных отделениях, кроме І-го. Несмотря на запрещение сноситься с товарищами, находящимися в различных отделениях, социалисты нашли возможность сообщаться между собой. Для них существовал особый социалистический паек, который был лучше обыкновенного лагерного. Никаких работ они не исполняли, наоборот, лагерная администрация предоставляла в их распоряжение рабочую силу; они только готовили для себя пищу, а для других работ: колка и таскание дров, уборка помещений и т.д. – к ним прикомандировывались арестанты из уголовников, причем последним было запрещено вступать с социалистами в какие бы то ни было разговоры. За нарушение этого запрета виновным угрожали не только карцер или «Секирка», но иногда и новый срок.

Припоминаю один случай, имевший место в 1925 г. не то в «Анзере», не то в «Муксальме». Содержавшимся там социалистам было воспрещено покидать занимаемые ими помещение после наступления темноты, с предупреждением, что часовые будут открывать огонь против нарушителей правил. Несмотря на запрет, группа социалистов вышла однажды вечером из дому. Постовые красноармейцы открыли стрельбу, причем три или четыре человека были убиты и многие ранены. В ответ на это социалисты предъявили требование о присылке в Соловки особой комиссии из Москвы для расследования всего дела, угрожая, что в противном случае они обольют себя и дом керосином и подожгут85.

Вместо комиссии в конце 1925 г. прибыл из Москвы особый отряд ГПУ во главе с известным чекистом Дуккисом, который забрал всех социалистов, за исключением десяти – пятнадцати человек и, погрузив их на пароход «Глеб Бокий», отправил их на материк. Из них человек восемь или двенадцать были в Кеми отделены от прочих и возвращены в Соловки; что стало с остальными – не знаю.

В числе этих возвращенных социалистов находился, между прочим, один мой приятель, с которым я еще в 1923 г. сидел вместе в Бутырской тюрьме, грузинский меньшевик, молодой человек двадцати семи – двадцати девяти лет.

Прибыв на Соловки, я вскоре узнал, что он там находится, но никак не мог с ним увидаться, ибо он жил в отделении для социалистов в одном из скитов, куда прочим арестантам доступ был закрыт. Лишь когда мы случайно оба оказались одновременно в больнице, я его видел несколько раз мельком в ванне, – единственное место, где мы могли встречаться, так как и в больнице социалисты содержались отдельно от прочих.

После отбытия большинства социалистов с Соловков, он оказался как раз в числе немногих возвращенных из Кеми и помещался в общей роте. Он давно страдал ушной болезнью, и врачи настаивали на отправке его на материк для лечения. ГПУ отказало, и несчастный молодой человек летом 1926 г. скончался, оставшись навсегда на тихом Соловецком кладбище.

Смерть Хорошавина

Такая же судьба постигла одного моего большого друга Хорошавина: осенью 1925 г. он простудился на какой-то «ударной» работе и тоже заболел ушами. Лагерные врачи Симонов, Лапин и Марья Васильевна, очень его любившие, принимали все меры, чтобы добиться разрешения перевода его на материк для лечения. Но ГПУ и тут осталось неумолимым. Когда Хорошавин заболел, к нему была допущена на свидание его мать, пожилая женщина, специально приехавшая для того из Москвы. Я ее не раз встречал в больнице у сына. Оставаться в Соловках разрешено ей было всего одну неделю. После окончания этого краткого срока она должна была оставить умирающего сына и возвратиться в Москву.

Но душа матери не успокоилась: она снова стала хлопотать и, в декабре, добившись разрешения на вторичное посещение Соловков, оставила мужа и младшего сына, чтобы только еще раз увидать больного. Но старания ее были напрасны: прежде чем она добралась до мест назначения, сын ее скончался. Она не поспела даже на его похороны. Тем не менее, уже после похорон, она прибыла в Соловки. Несмотря на противодействие администрации, мне удалось получить разрешение на свидание с ней, и потому я один могу судить о том, какие душевные муки переживала эта старуха мать, которой не удалось в последний раз повидаться с замученным ГПУ сыном. На ее беду немедленно после ее приезда, море замерзло, и ей предстояло просидеть в лагере всю долгую северную зиму, вплоть до открытия весенней навигации. Условия, в которых ей пришлось жить, были ужасны, так как она должна была поселиться совершенно одна за Кремлевской оградой. Но тут сама судьба как бы сжалилась над несчастной: первого января в Соловецкий порт прибыли два ледокола и пятого или шестого с одним из них она выехала обратно в Москву.

Свидания с арестантами

Мне хочется объяснить, что называется в Соловках «свиданиями» с арестантами.

Существует две категории свидания: личное – без надзора, и другие – в присутствии надзирателя. На всякие свидания нужно получать разрешение из Москвы. Обыкновенно разрешается пребывание в Соловках на неделю, самое большое на две недели. Личное свидание состоит в том, что жена или мать может гулять вместе с арестантом, вместе обедать и разговаривать без всякого надзора. Если муж имеет друзей по камере и может с ними сговориться, жена может даже ночевать в камере. Но свидания второй категории разрешаются почти исключительно чекистам, и никогда – обыкновенным арестантам.

Однако и при этих свиданиях есть свои кошмарные подробности. Я припоминаю, как в 1925 г. на свидание с доктором С.И. Лапиным, заведующим лазаретом, прибыла из Москвы его жена, тоже врач. Ей было разрешено жить при больнице, в помещении д-ра Лапина. Как-то вечером получился приказ отправить трех больных уголовных в Кемь и далее в Петербург для лечения.

Должен добавить, что отправляли из Соловков для лечения на материк исключительно уголовных. За все мое пребывание в Соловках, в течение двух лет и трех месяцев, я знаю только пять или шесть случаев отправления больных не уголовных для лечения на материк. Прогудел второй гудок, а больные еще не были доставлены на пароход. Васьков, стоявший на берегу, спросил доктора Лапина: «Скажите, где же больные?» Лапин, не зная, прибыли они или нет, ответил: «Разве их еще нет?»

За такой ответ Лапин и дежурный фельдшер были отправлены в карцер.

Какие мучения должна была переносить жена д-ра Лапина, приехавшая к мужу на такое короткое свидание?

Другой случай: со мной сидел в Соловках адвокат Савицкий, добрая душа, уроженец Украины. Приехала к нему мать. Благодаря хлопотам друзей по лагерю, ей было разрешено «личное» свидание. Приготовила она великолепные малороссийские вареники и сырники, которые мы с большим наслаждением уничтожили. А на следующий день мне пришлось провожать несчастную женщину, так как Савицкий был посажен в карцер. Мы скрыли от нее, что на него было наложено взыскание, и сказали ей, что он должен был экстренно, по службе, отлучиться из лагеря, и она в слезах покинула Соловки.

А посадили Савицкого вот за что: одна молодая женщина приехала в Соловки для свидания с мужем и имела разрешение видеть его только в присутствии надзирателя. Проходя случайно мимо «дома для свиданий», Савицкий увидел эту женщину, сидящей на окне, и поклонился ей. Находившийся тут чекист немедленно донес, будто Савицкий разговаривал с нею. Этого было довольно.

«Дома для свиданий»

На двенадцать – пятнадцать тысяч человек арестованных разрешается ежегодно не более пятидесяти личных свиданий.

Все прибывшие для свиданий в Соловках лица помещаются в так называемом «доме для свиданий», под контролем надзирателя, который и называется «заведующим свиданиями». Ежедневно в три часа все, имеющие разрешение еще и от лагерного начальства (кроме Москвы), отправляются в этот дом. Разговор должен вестись в присутствии надзирателя, на русском языке, не более одного часа. Необходимо отметить те ужасные условия, в которых находятся молодые женщины, приезжающие в «дом свиданий». Их оттуда никуда не выпускают и заставляют переносить такие унижения и оскорбления, которые мне стыдно описывать. Читателю предоставляется догадаться, что могут делать грубые, наглые, развратные надзиратели с беззащитными молодыми женщинами.

В 1925 г. в силу каких-то высших соображений не успели своевременно, т.е. до закрытия навигаиии, доставить в Соловки продукты на зиму. Положение в лагере становилось критическим: невозможно было получить даже самых необходимых предметов, вроде махорки, сахару, подсолнечного масла и т.п. Мы все начинали с тревогой думать о предстоящей зиме, угрожающей нам голодной смертью.

Пытались сперва отправить на материк за продуктами местный соловецкий флот, но несчастный старик «Глеб Бокий», выйдя в море, подбил себе бок и должен был идти на исправление в док; впрочем, до дока он не добрался, так как был по дороге затерт льдами и остался зимовать в открытом море. Чтобы спасти положение, вызвали по телеграфу из Архангельска ледокол, но лед оказался сильнее его и он застрял, не дойдя до Кеми. На выручку ему послали второй, более мощный ледокол в тысячу пятьсот тонн. Этот с успехом справился с возложенной на него задачей, выручил своего товарища и вместе с ним и продуктами благополучно прибыл в Соловки.

«Глеб Бокий» и «Нева» так и остались зимовать во льдах. За вызов обоих ледоколов необходимо было заплатить семьдесят тысяч рублей. Заплатили арестанты.

Встреча Нового Года

Еще с начала декабря начали готовиться к встрече Нового Года. Самая встреча состоялась не в ночь на первое января, как это бывает во всем мире, а ночью второго января. Тому было много причин: во-первых, отсутствовал начальник управления, во-вторых, не было продуктов.

Для празднования было отведено здание «Культпросвета», в котором помещался театр. Программа торжества состояла из концерта и бала. Администрация лагеря и команда ледокола присутствовали в качестве гостей, т.е. бесплатно, с арестантов же взималась за вход плата в размере пяти рублей. Нашлись сумасшедшие, которые эти деньги заплатили.

В двенадцать часов, после окончания концерта, на сцене были расставлены столики, и в зале начались, под звуки духового оркестра, составленного из тех же арестантов, танцы, продолжавшиеся до пяти часов утра. За столиками располагалось лагерное начальство, вперемежку с арестантами. Зрелище для постороннего зрителя весьма умилительное. Однако несколько арестантов были из зала отведены прямо в карцер.

Матросы ледокола ничего, кроме этого праздника, в лагере не видавшие, могли вынести впечатление, что в Соловках вообще нет тюрьмы – в общепринятом смысле слова, а есть какая-то коммунистическая идиллия, в самом деле, лагерное начальство, пирующее бок о бок с заключенными, словом, совершенное воплощение начала равенства. О, если бы команда ледокола ознакомилась хотя бы с ближайшими окрестностями театра! Как раз рядом расположены 12-я и 13-я роты, где, как я уже упоминал выше, томятся в нечеловеческих условиях уголовники. Зайдя туда, матросы увидели бы подлинных арестантов, валяющихся на голом полу, в нечеловеческой грязи и ловящих вшей, в то время, как немногие счастливцы из их среды (большей частью арестанты из чекистов) пили вместе с администрацией вино и танцевали. Здесь напивались до бесчувствия, там в ротах, томимые смертельными болезнями люди, брошенные без всякого ухода, тоже теряли сознание, но не впредь до вытрезвления, а навеки.

Начальником первого отделения был в то время Кучма, совсем молодой человек. К концу вечера он, как и многие другие, был мертвецки пьян, что, впрочем, и не удивительно, если принять во внимание, что им было выпито вина (на основании поданного ему счета) на сумму сто тридцать – сто сорок рублей. Конечно, он не заплатил, да и не мог заплатить, ибо все его жалованье составляло что-то пятьдесят или шестьдесят рублей в месяц.

Велар

Весной 1925 г. большую сенсацию вызвало в лагере появление некоего господина Велара в составе одного из этапов арестантов из пятисот человек. Ко мне пришло несколько человек из знакомых, прося пройти в 12-ю роту, куда только что привели вновь прибывшего иностранца, не понимающего ни слова по-русски, и постараться ему помочь. Придя в роту, я застал там, в той ужасной обстановке, в какой содержались уголовники, пожилого иностранца, с симпатичным интеллигентным лицом, с которым мог без труда объясниться, так как он свободно говорил по-английски (кроме того, он говорил по-французски, гречески и испански). Мне удалось извлечь его из этого ада и добиться перевода в 10-ю роту, где общие условия жизни были, все-таки, несравненно лучше. Из беседы с ним я выяснил, что Велар был мексиканским консулом в Египте. Каким же образом судьба бросила его в Соловки? Оказалось, что жена его была родом грузинка. Получив известие о тяжелой болезни матери, с которой она не виделась много лет, она решила отправиться к ней в Грузию. Не желая отпускать ее одну в столь рискованное путешествие, муж поехал вместе с ней. Вскоре по прибытии на Кавказ, вся семья была арестована: брат жены расстрелян, а сам Велар с женой выслан в Соловки сроком на три года.

В первое время супругам Велар приходилось на Соловках тяжко. Жена, очень гордая женщина, была назначена на работы в лагерную прачечную. Сам Велар был, правда, по освидетельствовании медицинской комиссии, причислен ко второй категории больных, но это не освобождало от так называемых «легких работ», к которым на практике относились и работы, в сущности, далеко не легкие. Через некоторое время он пристроился в небольшой ларек, расположенный в самом Кремле, продавать молоко. Сидя там, он ежедневно по четыре раза видел, как жена его отправлялась на работу в прачечную, либо возвращалась оттуда: утром, перед обедом, после обеда и вечером. Но у Велара были при себе кое-какие деньги, и с их помощью ему скоро удалось добиться облегчения своей участи.

Перезнакомившись с разными лицами, занимавшими в лагере административные должности, он дошел и до самого Эхмана. Заметив из разговоров с ним его слабость ко всякого рода музеям и культурно-просветительным учреждениям, хитрый иностранец сейчас же решил использовать эту слабость в своих интересах. Судя по словам самого Велара, он договорился с Эхманом, что жертвует в пользу музея 5000 рублей и за это получает разрешение жить вместе с женой. Как человек предусмотрительный, он не заплатил сразу условленной суммы, которой у него, впрочем, и не было при себе, а ограничился взносом наличными 2000 рублей, пообещав заплатить остальное впоследствии, по получении денег от брата из Египта. Как бы то ни было, он был назначен заведующим музеем, а для жительства ему и жене была отведена часовня в знаменитом «Биосаде» (во главе которого тогда стоял Некрасов). Часовня, таким образом, обратилась как бы в особняк Велара. В его распоряжение были предоставлены, кроме того, прислуга и лошадь.

В «Биосаде»

Все шло хорошо, покуда у Велара были деньги. Даже такой грубый человек, как Некрасов, загубивший немало арестантов в Соловках, был с ним любезен. Велар имел возможность вести беспечальную жизнь и пользоваться всеми удобствами, принимая у себя влиятельных лиц из лагерного начальства, угощая их папиросами и ликерами, и за это получал от них разного рода льготы. Ему было даже разрешено выписывать из Лондона газету «Дейли Геральд», которой я лично пользовался. Но время шло, деньги от брата, на которые он так рассчитывал, все не приходили, несмотря ни на отчаянные телеграммы Велара, ни на заявления, которые он, подобно многим иностранцам, подавал на имя Чичерина. Что бы как-нибудь выйти из положения, становившегося критическим, Велар обратился за содействием к тому же Эхману, прося его впредь до получения им денег открыть ему известный кредит в «Розмаге» (розничный магазин). Эхман выдал Велару соответствующий ордер. Последний сразу забрал себе в кредит продукгов на 4500 рублей, т.е. на большую сумму, чем та, которая им в свое время была пожертвована. С помощью этих товаров, он протянул еще несколько месяцев.

В начале 1926 г. запасы продуктов у Велара кончились, а денег из Египта не было. Положение его, поэтому, резко ухудшилось, все от него отвернулись, никто не хотел ему помогать. Эхмана в это время в Соловках больше уже не было, так как он был вызван в Москву. Его замещал Пуговкин, заведующий хозяйством полка. Пока Велар был при деньгах, сестра жены Пуговкина жила вместе с ними и у них столовалась; теперь же возник вопрос о выселении их из «Биосада», с тем, чтобы самого Велара вернуть в роту, а жену его в «Женбарак». Особенно много неприятностей претерпел Велар от заведующего «Биосадом» Некрасова. Нашлись, впрочем, у Велара и доброжелатели, которые усиленно за него хлопотали перед Васьковым. Последнему, при воспоминании о коньяке, которым его угощал Велар, очевидно, стало стыдно, и он остановил временно, впредь до возвращения Эхмана, исполнение отданного уже Пуговкиным приказания о выселении четы Велар. Несмотря на это, его все же перевели из помещения, которое он раньше занимал, в другую часовню, поменьше и заставили заплатить за произведенный там ремонт. Он был также отстранен от должности заведующего музеем. Несчастный ходил в слезах, умоляя всех, в том числе и меня, о помощи. Я был бессилен что-либо для него сделать, но, поскольку мог, всегда помогал ему и его жене.

В мае вернулся из Москвы Эхман. Немедленно против Велара начались сильные интриги, и неизвестно, чем бы они закончились, если бы в скором времени не пришла телеграмма из Москвы, на основании которой он и его жена должны были быть в срочном порядке, под конвоем, отправлены в Москву. Выполнить это предписание было, однако, не совсем просто, так как, ввиду крупного непогашенного долга Велара «Розмагу», лагерная администрация не желала его выпускать. Потеряв всякую надежду на поступление денег от брата, Велар решил, наконец, набрать необходимую сумму по мелочам у своих приятелей-арестантов.

Этот способ оказался более удачным: примерно через две недели он смог уплатить некоторую часть долга наличными и представить поручителей из арестантов на остальную сумму. После этого, он, наконец, тронулся в путь. Из Петрограда он выслал 50 рублей в погашение долга, но затем до моего отъезда из Соловков, т.е. до сентября 1926 г., от него никаких денег больше не поступало.

Велар, о котором я рассказывал в прошлый раз, часто мне утверждал, что он сидит в Соловках без всякой вины. Правда это или нет, судить не берусь, однако охотно допускаю, что это так, ибо мне известно много случаев ссылки в Соловки людей, за которыми определенно не числилось никакой вины против советской власти.

Дело адвоката Ахшарумова

На одном из этих случаев мне бы хотелось вкратце остановиться. Мой большой приятель Павел Васильевич Степанов попал в Соловки вместе с целым рядом других лиц по обвинению в контрреволюции. Обстоятельства этого дела были следующие: Степанов, сам по профессии адвокат, устроил на службу в какое-то учреждение своего коллегу адвоката Ахшарумова, который, однако, два года спустя растратил казенные деньги, впрочем, небольшую сравнительно сумму: сто или двести рублей. Следователь обещал замять дело, если растрата будет покрыта.

Не имея возможности достать необходимую сумму нормальным путем, Ахшарумов придумал несколько необыкновенный способ: он составил от имени какой-то фантастической контрреволюционной организации прокламацию за своей подписью и пошел с этой прокламацией к своим знакомым собирать деньги на якобы существующую организацию. Побывал он и у некоего Павлова, владельца хлебопекарни. Денег не получил, но по рассеянности забыл прокламацию на столе. На беду она попалась на глаза племяннику Павлова, комсомольцу. Тот забрал ее и представил ГПУ. Чекисты, не торопясь, выследили, с кем ведут знакомство Павлов и Ахшарумов, а затем произвели многочисленные аресты воображаемых заговорщиков: попалось несколько купцов, один священник с сыном и Степанов. Часть их была выслана на Урал, остальные – в том числе Ахшарумов, Степанов и Павлов – в Соловки. Хотя Ахшарумов впоследствии чистосердечно рассказал следователю все и категорически подтвердил полную непричастность к делу своих сотоварищей по несчастью, все они вплоть до моего отъезда из Соловков продолжали томиться в заключении.

« Сорокадевятники »

Как я уже не раз упоминал, особенно тяжело положение томящихся в Соловках уголовников. На первый взгляд это может показаться весьма странным, но я определенно утверждаю, что и среди них огромное число (восемьдесят и даже до девяносто процентов) безвинно сосланы, во всяком случае, их поступки не подлежали бы наказанию по законам культурных государств.

Дело в том, что главный контингент среди уголовных составляют так называемые «сорокадевятники», т.е. лица, отправленные в ссылку на основании статьи 49 Уголовного Кодекса, предписывающей высылку лиц «социально опасных». К этой категории практика ГПУ относит лиц, вообще когда-либо и где-либо совершивших уголовное преступление. Вина многих из соловецких заключенных состоит, например, в том, что они совершили какую-нибудь кражу десять – пятнадцать лет тому назад, часто в местностях, которые теперь уже не входят в состав СССР (Варшава, Рига и т.п.), и потом отбыли, даже своевременно, свое наказание еще в царское время. Следует отметить, что в большинстве случаев лица, захваченные по обвинению в уголовном преступлении, охотно в нем сознаются и даже наговаривают на себя в надежде, что дело их пойдет нормальным судебным порядком и они попадут в обыкновенную тюрьму. ГПУ, однако, предпочитает ссылать их по 49-й статье административным порядком в Соловки.

В качестве «социально опасного» элемента высылаются в Соловки в огромном числе нищие из Москвы, Петрограда и других городов. Среди них множество калек: безруких, безногих, слепых или страдающих различными болезнями. Ближайшим последствием массовой высылки нищих в Соловки, произведенной в 1925 г., была разразившаяся вслед затем в начале 1926 г. эпидемия тифа. Если от этой эпидемии не перемерло вообще все население лагеря, то лишь благодаря случаю, а отнюдь не вследствие заботливости начальства, не принимавшего даже самых элементарных мер борьбы с заразой в виде изоляции больных.

«Проститутки»

Наконец, к этой же категории следует отнести многочисленных женщин, не только молодых, но и старух, высланных сюда же в 1925 г. из разных городов, но преимущественно из Москвы и Петрограда под предлогом «борьбы с проституцией». Борьба эта, как и все в СССР, ведется самыми грубыми и примитивными приемами: агенты ГПУ хватали безо всякого разбора женщин, проходивших в вечерние часы по улице, и без какого бы то ни было расследования высылали их в Соловки, как «социально опасных» проституток. Среди таких страдалиц огромное большинство, как я сам мог убедиться из личных разговоров с ними, никогда не имело и отдаленного отношения к проституции. Вообще эта категория населения Соловков даже в большей мере, чем какая-либо другая, состоит из лиц абсолютно ни в чем неповинных.

Брат на брата

Припоминается еще один, полный драматизма случай предательства пионером своего старшего брата, последствием чего была гибель целой семьи.

В Царском Селе проживала одна семья, состоявшая из отца, матери и двух сыновей. Старшему было немного более двадцати лет, он был офицер, бежавший в Финляндию, а младшему было около тринадцати лет, он учился в советской школе и поступил в пионеры. Ежегодно на праздники Рождества старший сын переходил тайно границу, проводил два – три дня у родителей и затем снова уходил в Финляндию, чтобы не быть арестованным. В 1920 или 1921 гг. он пришел обычным путем в полной уверенности, что все обойдется благополучно.

Однако на этот раз вскоре после его появления дома нагрянули чекисты, произвели обыск, арестовали беглеца и расстреляли его без всякого суда через несколько часов.

Убитый горем отец, заподозрив, что виновником этого внезапного обыска был младший сын, спросил у него, не он ли донес о прибытии брата. «Конечно, – ответил пионер, – я присягал, что буду доносить на всякого, будь то отец, брат или приятель. Я исполнил свой долг».

Возмущенный этим ответом, обезумевший от горя отец схватил револьвер и застрелил сына-предателя, а затем пустил пулю в лоб и себе. Потерявшая в течение нескольких часов мужа и обоих сыновей несчастная мать сошла с ума.

«Товарищеский суд» в Соловках

За преступления, совершенные в пределах самого лагеря, виновные отвечали в том же упрощенном порядке, в каком подобного рода дела решались в Москве и других городах России, т.е. перед местным ГПУ, отправлявшим их, без всякого разбирательства в карцер или «Секирку». Зимой 1925 г. вмешалась в это «Воспитательная часть», и по ее настоянию был создан так называемый «товарищеский суд». Иной человек мог бы предположить, что такой переход к «товарищескому суду», вместо суда ГПУ, обозначал собой значительное улучшение судопроизводства и имел последствием облегчение участи несчастных, похитивших кусок хлеба, пачку махорки или, самое большее, пару сапог под влиянием невыносимых условий соловецкой жизни.

В состав этого суда входили арестанты из чекистов, и таким образом вся затея «товарищеского суда» являлась сплошной комедией, и последствия ее бывали для подсудимых весьма трагичными. Если местное ГПУ присуждало обычных виновных к заключению в «Секирку», что, как я отмечал выше, в огромном большинстве случаев являлось замаскированным смертным приговором, то «товарищеский суд» стал прямо возбуждать через лагерное начальство ходатайство перед московским ГПУ о разрешении применить к виновному за указанные только что мелкие проступки «высшую меру наказания».

Расстрелы

Я уже выше упоминал о невинных жертвах, расстрелянных в Соловках. Здесь мне хотелось бы остановиться более подробно на некоторых из этих случаев и вспомнить тех несчастных, которые навсегда остались лежать на Соловецких островах, сраженные пулями чекистов.

Партию арестантов, только что прибывшую в Соловки, прямо с парохода отправили на работу, не дав даже отдохнуть с дороги. Возвратились арестанты в лагерь лишь поздно ночью, но и тут им не пришлось как следует отдохнуть: среди ночи их разбудили и отправили на ночную работу. На следующий день послали работать на кирпичный завод, где условия труда были очень тяжелы. Надо полагать, некоторые из вновь прибывших оказались не в силах перенести такое напряжение сил, так как несколько человек из них самовольно ушло с завода в лес отдохнуть. Заводская администрация признала в этом наличность побега, и за ними была снаряжена погоня. Что в действительности тут никакого побега не было, а было лишь желание немного отдохнуть от непосильного труда, видно из того, что за исключением одного, все в тот же или на следующий день добровольно явились в лагерь и были снова поставлены на работу без какого бы то ни было наказания. Не вернулся лишь один казак Дорогун, скрывающийся в лесу. В летнее время это было не трудно, так как можно было пропитаться черникой и другими ягодами, в изобилии растущими на Соловецких островах. Все поиски в продолжение нескольких месяцев оставались безуспешными. Лишь в октябре Эхман, отправившись на охоту, неожиданно наткнулся в лесу на Дорогуна. Он был схвачен, доставлен в лагерь, заключен в изолятор и через несколько дней расстрелян. Вместе с ним были расстреляны и те несколько человек, которые в свое время вместе с Дорогуном покинули завод, но добровольно туда возвратились и не подверглись никакому взысканию.

Казнь осужденных по делу «лицеистов»

В 1925 г. в Соловки была выслана группа лиц, осужденных по делу «лицеистов»86, для которой в лагере был установлен исключительный режим. Строгости доходили до того , что их вообще никуда из Кремля не выпускали. Так продолжалось до 1926 г., когда пять человек из этой группы были переведены во II или III отделение (не помню в точности) по случаю открытия там больницы, куда их назначили на работу.

Через два месяца после этого я узнал, что все они: барон Остен-Сакен, полковник Аккерман и др. – расстреляны за то, что, якобы, намеревались совершить побег.

Соловецкие монахи

Ко времени моего приезда в Соловки там оставалось тридцать – тридцать пять монахов, по много лет проведших в монастыре и оставшихся там после закрытия его. Они занимали различные мелкие должности: один был кровельщиком, другой работал на рыбных тонях и т.д. – за что получали ничтожное вознаграждение в размере двадцати – двадцати пяти рублей в месяц. Помещались эти монахи в особо для них отведенном помещении в нижнем этаже дома, где жил надзор.

С одним из монахов – стариком лет семидесяти – я случайно разговорился при встрече на кладбище. Он, видимо, проникся ко мне симпатией и, узнав, что я индус и притом нахожусь в Соловках в качестве арестованного, а не служащего, сказал: «Жаль, что ты не попал в Соловки в былое время. У нас никогда не бывало индусов. Если бы ты приехал тогда, мы бы устроили ради тебя торжественное богослужение в Преображенском соборе и посадили бы тебя на почетное место под иконы».

К несчастью для меня я оказался в Соловках, когда там уже распоряжались не монахи, а ГПУ, которое собиралось посадить меня не под иконы, а куда-нибудь подальше, по возможности – навсегда.

Комиссия по досрочному освобождению

Арестанты, отбывшие свой срок в Соловках, в редких случаях отпускаются на полную свободу, исключение делается лишь для чекистов. Остальные либо получают так называемые «минус 6», т.е. им запрещается жить в шести главных городах СССР (именно: в Москве, Петрограде, Киеве, Харькове, Одессе и Ростове-на-Дону) и в пограничной полосе, или ссылаются в Ново-Николаевск в распоряжение П.П. ГПУ (полномочного представителя Сибирской ГПУ). Еще хуже судьба отпущенных из Соловков уголовных: обычно они даже не доезжают до места назначения, ибо на одной из промежуточных станций их арестовывают агенты ГПУ и отправляют обратно в Соловки на новый срок в качестве «социально опасного» элемента. Арестанты ежегодно с волнением ожидали наступления октября, так как в середине или в конце этого месяца обычно прибывает из Москвы так называемая «комиссия по досрочному освобождению». Естественно, каждый надеется на свою счастливую судьбу, которая даст ему, наконец, возможность покинуть место ссылки. Все нервы напряжены, лагерь полон всевозможных слухов.

В названной комиссии всегда участвуют прокурор ГПУ Катаньян, два члена «тройки»: Глеб Бокий, полновластный хозяин Соловков, и Фельдман, кроме того, еще несколько человек.

Чем же занимается эта комиссия? Прежде всего, пьянством, охотой, посещением театра и собственной экипировкой: шьют себе сапоги, шубы, шапки из тюленьих шкур и т.п. – и все, конечно, бесплатно. Наконец, насладившись досыта удовольствиями, комиссия приступает к делу. Начинается с митингов: один митинг созывается для красноармейцев, другой – для арестантов. На обоих обязательно выступает с речами Катаньян. В речи, обращенной к красноармейцам, он всячески натравливает их на заключенных, изображая последних опасными врагами советской власти, и призывает «товарищей» красноармейцев быть всегда наготове, твердо держать в своих руках винтовки и т.д. «Товарищам» арестантам он неизменно указывает на значительное число освобожденных в данном году, настаивая на том, что советское правительство не забывает и остальных и обещает в следующем году освободить еще больше арестантов, если только они будут вести себя хорошо.

Кого освобождают «досрочно»?

Интересно теперь посмотреть, какие именно категории арестантов попадают под досрочное освобождение. Прежде всего, это, разумеется, чекисты, которым иногда срок наказания сокращается весьма значительно. Затем идут уголовные, но лишь такие, которые через два–три месяца, самое большее через полгода все равно подлежали освобождению. Но и эта ничтожная льгота теряет всякое практическое значение, ибо огромное большинство их, доехав до Петрозаводска, в лучшем случае – до Петрограда, снова попадает в руки подлинных «товарищей» Катаньяна, т.е. агентов ГПУ, и снова ссылаются в Соловки, на новый срок. Я сам видел лиц, возвращавшихся таким путем в Соловки по два и по три раза. Наконец, в виде исключения, случайно освобождаются три–пять человек из числа к.-р. (контрреволюционеров).

Учитывая все сказанное, можно с полным правом сказать, что вся комиссия есть, в сущности, очередная гнуснейшая комедия ГПУ и ничего больше.

Архиепископ Иларион

Одновременно со мной томилось в Соловках более шестисот епископов и священников по обвинению в непризнании «Живой церкви» и вообще по церковным делам. Между ними был и архиепископ Илларион, ныне заместитель Патриаршего Престола. Это был большого роста очень представительный монах лет сорока, высокообразованный, хорошо знающий несколько языков и, между прочим, понимающий немного по-арабски. Я питал к нему большое уважение и весьма часто заходил к нему беседовать. Он был назначен руководителем так называемой «ударной группы», состоявшей из молодых священников, для производства работ в спешном порядке.

Затем по каким-то политическим соображениям он был отставлен от этой должности и отправлен на рыбные тони, находящиеся в десяти-двенадцати верстах от I отделения. Однако недолго он там остался, так как был недавно вызван в Москву, где ГПУ потребовало от него признать официально «Живую Церковь». На это он не согласился и потому был снова выслан в Соловки, где и остался после моего отъезда в 1926 г.

Должен упомянуть, что во время праздника Св. Пасхи, праздника, особо чтимого русским народом, на кладбище, в часовне было разрешено служить пасхальную службу, на которой с большим трудом удалось присутствовать ста – ста пятидесяти священникам и монахам. Желающих помолиться в эту ночь священников и церковников было очень много, и они пришли туда без особого разрешения, но были все переписаны и отправлены в карцер.

Густые мрачные тучи, столько лет закрывавшие звезду моей судьбы, наконец, рассеялись, и звезда эта ярко засияла на небосклоне. Наступило счастливое для меня лето 1926 г.

Телеграмма из Москвы

В последнее время мои нервы пришли в совершенно невозможное состояние, особенно меня мучила бессонница, обычно я засыпал лишь после четырех часов утра.

В ночь на первое сентября (дело было около шести часов утра) мне снова явилась во сне моя мать, как тогда в Чите в подвале Чека. Она поцеловала меня в лоб и сказала: «Саид! Срок твоих мучений окончился. Тебе предстоит на днях далекое путешествие. Там ты найдешь свое счастье и исполнение желаний».

Проснувшись, я рассказал об этом сне моему приятелю Степанову и некоторым другим лицам, которые стали меня ободрять, указывая, что Индия всегда была страной чудес и что мы, индусы, обладаем даром предвидения.

Прошло всего два дня. Третьего сентября я зашел в Управление, чтобы повидаться кое с кем из знакомых, и случайно столкнулся в коридоре с Васьковым.

Как, мистер, Вы еще здесь, – с удивлением спросил он, – разве Вам ничего не объявили?

Пока нет, – ответил я.

Он пожал мне руку и сказал: «Ну, так собирайте скорее вещи. Вас вызывают в Москву. Поздравляю Вас».

Я хотел расспросить его подробнее, в чем дело, но у него не было времени, так как он должен был ехать по делам службы на Кондо-остров.

После разговора с Васьковым я возвратился к себе, быстро уложил вещи и попрощался со знакомыми, которых мне было очень жаль оставить мучиться в Соловках, особенно моего земляка афганца Кабир-Хана. Затем я отправился в административный отдел для выяснения подробностей предстоящего отъезда. Служащие отдела были крайне удивлены, что мне уже известно о вызове меня в Москву, и спросили, кто мне об этом мог уже сообщить. Я сослался на Васькова, и тогда мне подтвердили, что я, действительно, в этот день еду в Москву.

Надо заметить, что в Соловках установился обычай уведомлять лиц, покидавших по той или иной причине лагерь, о предстоящем отъезде всего за десять-двадцать минут до отплытия парохода, так что они с трудом успевали собраться в дальний путь. О каком-либо прощании с друзьями и знакомыми, понятно, при такой спешке не могло быть и речи. В основе такого обычая лежит, вероятно, нежелание допустить какие бы то ни было сношения остающихся в лагере арестантов с внешним миром, хотя бы в виде передачи писем или поручений к родным и знакомым. Что, конечно, было бы возможным, если бы отъезжающий заранее уведомлялся о своем отъезде.

Следовать этапным порядком я наотрез отказался. Не знаю, впрочем, что бы из всего этого вышло, так как ни Эхмана, ни Васькова в тот день в Соловках не было, а вести переговоры с оставшимися в Управлении молодыми чекистами не представлялось никакой возможности, да и вряд ли они имели бы успех. На мое счастье телеграмма из Москвы предписывала отправить меня срочным порядком и под специальным конвоем. Сопровождать меня были назначены два красноармейца, причем благодаря моим хорошим отношениям с полковым начальством, были выбраны симпатичные люди, которым было предписано заботиться во время пути, чтобы меня везли в приличных условиях.

При отправке арестанта из Соловков в Москву или при переводе его вообще с места на место ГПУ считает совершенно излишним снабжать его на дорогу продуктами или деньгами, несмотря на то, что такое путешествие, как мое, в самом благоприятном случае (если удастся попасть на скорый поезд) продолжается двое с половиной – трое суток, а то и дольше. В пути арестанту предоставляется кормиться, как ему заблагорассудится. Таким образом, ввиду полной невозможности заработать что-либо на Соловках, не получавшие в лагере денег от родных обречены голодать в пути.

Я имел еще немного денег, и вопрос о продовольствии в пути меня не тревожил. Судьбе было угодно, чтобы на эти деньги питались даже два человека, ибо когда я прибыл на пристань, я встретил там того греческого кап. Кашавили, о котором я уже упоминал выше в связи с поручительством его за Велара. Кашавили получил разрешение отправиться в Москву вместе со мной, и его друзья собрали для него десять рублей, но на беду об этом проведал начальник «финчасти» Соколов и отобрал у него деньги в погашение долга Велара. Несчастный был в полном отчаянии. Я утешил его, указав, что имеющихся у меня денег хватит и на двоих, и за все время путешествия до Москвы он кормился за мой счет.

Последний обыск

В последнюю минуту пришлось мне пережить несколько неприятных и тревожных моментов. Когда в два часа дня мы уже погрузились на «Пионера», и он был готов к отплытию, на пристань, запыхавшись, прибежал молодой чекист и приказал капитану задержаться. Всячески передо мной извиняясь и ссылаясь на категорическое предписание административного отдела, он предложил мне последовать за ним с вещами в Управление для последнего обыска. Там три чекиста, все мои знакомые, еще раз тщательно перерыли мой багаж, рассмотрели каждую бумажку, распороли даже мех моей шубы, стараясь, очевидно, найти что-нибудь, что дало бы им право задержать меня в Соловках. Не обнаружив ничего запретного, они были принуждены доставить меня обратно на «Пионера».

Однако они отобрали у меня все без исключения записки и, главное, все заметки, которые я за все время пребывания в тюрьмах и лагере ежедневно делал для памяти о различных событиях лагерной и тюремной жизни. Я до сих пор не могу примириться с пропажей этих бумаг и не потому, чтобы мне было жаль напрасно потраченного труда, но ежедневные мои записи были бы для меня весьма ценным материалом при составлении настоящих воспоминаний. Теперь я вынужден писать их исключительно по памяти, и многие подробности, которые стоило бы придать гласности, улетучились из моей головы и забыты навсегда. В сущности, я еще удивляюсь, как мог я – индус – запомнить такое множество русских имен, приводимых мной на этих страницах.

Во время обыска чекисты держали себя со мной в высшей степени корректно и ничего другого из вещей кроме бумаг не отобрали.

При моем отбытии Соловецкая пристань представляла совершенно необычное зрелище: много народу, в том числе женщины и дети, с которыми я успел подружиться за мое двухлетнее пребывание в лагере, собрались проводить меня и пожелать мне счастливого пути. Среди них находились не только арестанты, но и много «вольных».

Вон из Соловков

Наконец в три часа десять минут «Пионер» отчалил, и остров, на котором я провел в заключении два с лишним года, остался позади. Вся команда «Пионера» состоит исключительно из арестантов. Даже находящиеся на нем один или два чекиста также из числа арестованных.

Мы приближались к Кеми. Дул свежий попутный ветер, точно сама судьба гнала меня на материк. В пути мы встретили хромого старика «Глеб Бокий», везшего в лагерь новый транспорт арестованных.

Я часто оборачивался назад и смотрел на Соловки, понемногу исчезающие в туманной дали. Только башня проклятой «Секирки» до самого прибытия в Кемь виднелась на горизонте.

Ровно в семь часов вечера я с содроганием сердца сошел на берег Кеми, откуда в 1924 г. отправлялся в Соловки. На пристани я встретил много старых знакомых-арестантов, которые все радостно меня приветствовали.

В пути

Ночь мы провели на вокзале, где я поужинал. Мне пришлось угостить ужином также и моих красноармейцев, так как по правилам ГПУ конвоиры в пути кормятся за счет арестованных, которых они сопровождают.

Около восьми часов утра подошел скорый поезд, и мы заняли в нем места. Поезд был вполне «буржуазный», что я почувствовал, отправившись вместе со своими спутниками в вагон-ресторан, чтобы выпить кофе. С непривычки мне в первое время все это казалось дивным сном.

Изрядно позавтракав, мы вернулись в свой вагон, а в два часа снова отправились в вагон-ресторан обедать. Капитан немедленно заказал официанту какой- то особый салат из помидоров. Я со своей стороны велел подать графин водки, приветствовал им капитана и сам, после пятилетнего воздержания, позволил себе выпить две рюмки. Красноармейцу же я советовал водки не пить, сказал, что не желаю ни сам снова попадать в подвал, ни чтобы он туда попал из-за меня. Он последовал моему совету и ограничился бутылкой лимонада.

Вагон-ресторан был переполнен публикой, с удивлением смотревшей на нас и принимавшей меня, вероятно, за важного комиссара, едущего в сопровождении адъютанта и охраны.

За одним из столиков сидел типичный рабочий в грязной русской рубахе и грязных сапогах, совершенно пьяный. Он требовал еще водки, не обращая внимания на официанта, убеждавшего его удалиться из вагона. Когда, наконец, последнему это надоело, он попробовал пригрозить пьяному тремя буквами, имеющими магическую силу в СССР – Г.П.У. В ответ на это рабочий заявил: «До сих пор я думал, что в России существует социалистическое советское правительство, а теперь вижу, что нет никакого правительства кроме ГПУ. Мне вот рассказывали, что буржуи обиделись, когда после революции три буквы из азбуки выкинули (“ь”,“ъ” и “і”) и уехали из России, и согласны вернуться, только если выкинут еще три буквы: “г”,“п” и “у”. Вот это правильно», – со смехом добавил он.

Я просидел в вагоне-ресторане до шести часов вечера и потом вернулся к себе в отделение. Вечером мы еще раз ели на станции в Петрозаводске пирожки и пили пиво. Потом я разделся, лег, почитал газеты и отдохнул за эту ночь так, как давно не отдыхал.

В Петрограде

На следующее утро в девять часов мы прибыли в Петроград. На вокзале я, прежде всего, отправился вместе с капитаном к настоящему парикмахеру – удовольствие, которого я был лишен в течение почти пяти лет, – постригся, побрился, вымыл голову и получил большое наслаждение, истратив на себя рубль семьдесят копеек, а на капитана что-то около шестидесяти-семидесяти копеек. Затем мы зашли позавтракать в маленькую пивную около вокзала. После завтрака мне без особого труда удалось уговорить красноармейцев пойти погулять в город. В этот день был какой-то детский праздник: улицы были разукрашены флагами, музыка гремела «Интернационал». В городе мне удалось повстречать кое-кого из моих тюремных знакомых, с которыми я в свое время лежал в больнице д-ра Гаазе. Все мне весьма обрадовались и поздравляли с окончанием мучений. К восьми часам вечера мы возвратились на вокзал для дальнейшего следования в Москву.

От Петрограда до Москвы мы снова ехали скорым поездом, так что мне вторично пришлось доплатить за скорость и за плацкарты. В вагоне я познакомился с несколькими лицами, между прочим, с одной молодой женщиной, муж которой сидел одновременно со мной в Соловках. Она дала мне свой московский адрес, и я заехал к ней после окончательного моего освобождения.

Снова на Лубянке №2

В девять часов утра мы прибыли в Москву. Один из конвоиров остался с нами на вокзале, другой же отправился в вокзальную комендатуру ГПУ. Примерно через полчаса нам подали автомобиль, доставивший нас на Лубянку № 2.

По странной случайности меня встретил тот же самый комендант, который принимал меня пять лет тому назад, когда я был доставлен в Москву из Читы. Он сейчас же меня узнал и спросил:

Что это, Вы, с тех пор все еще сидите или вторично к нам попали?

Все время беспрерывно сижу и много путешествовал по разным тюрьмам, – отвечал я.

А сейчас Вы откуда?

Из Соловков.

Он покачал головой. К этому времени Дзержинский умер, и заместитель его, Менжинский, решил, вероятно, что я еще недостаточно сидел в тюрьмах.

Пришлось опять, как и прежде, подвергнуться тщательному обыску с отобранием каждого клочка бумаги. Сперва нас с капитаном хотели разделить, но наши настоятельные просьбы подействовали на коменданта, и он согласился поместить нас в одну камеру во внутренней тюрьме.

На второй день нас вызвали к фотографу. Это обстоятельство повергло меня в тревогу и смущение: я стал ломать голову над вопросом, какое новое дело могут они еще выдумать. Но капитан успокоил меня, пояснив, что таков обычный порядок ГПУ, и его отнюдь не следует рассматривать как неблагоприятный признак.

Через четыре дня, т.е. десятого сентября, капитан и я были порознь вызваны к коменданту и получили каждый по бумаге, в которой значилось: «Слушали и постановили: по делу № такой-то: за окончанием срока 14 сентября 1926 года выслать за пределы СССР». В тот же день вечером мы с капитаном были посажены на «черного ворона» и отвезены в Бутырскую тюрьму.

Снова в Бутырках

По внешности тюрьма за это время, что я ее не видал, совершенно не изменилась, но попадались среди старых знакомых надзирателей и много новых людей. Порядки остались те же: прежде всего, я был подвергнут обыску, произведенному не с такой тщательностью, как в прошлый раз. Обыскивавшие высказали мне свое изумление по поводу того, что я еще, по их выражению, «не сдох» в Соловках, и расспрашивали о судьбе бывшего бутырского коменданта Соколова, погибшего в Соловках от тифа. Я сообщил им все, что мне о нем было известно. Затем последовали по заведенному порядку дня переоблачение в казенное белье и помещение в карантинный корпус.

Капитану предстояло сидеть до окончания срока еще два месяца, я же спокойно ожидал своего освобождения четырнадцатого сентября. Однако этот день не принес никаких перемен в моей судьбе, вследствие чего я немедленно подал заявление коменданту, Верховному прокурору и прокурору ГПУ. Все три заявления были составлены в одних и тех же, приблизительно, выражениях и гласили следующее: «Если в вашей стране существуют хоть какие-либо законы, прошу привести в исполнение вынесенное вами же постановление и освободить меня». Одновременно я обратился в великобританскую миссию с просьбой о содействии. Однако ни должностные лица СССР, ни британская миссия не удостоили меня ответом, и я продолжал все сидеть и сидеть.

Бесплодные ожидания давно желанного освобождения окончательно подорвали мои нервы, и мне пришлось снова отправиться в околодок, где я застал довольно много иностранцев: американцев, французов, поляков и между ними одного немца по фамилии Плохи, судьба которого заслуживает, чтобы о ней сказать несколько слов.

Этот человек голодал в Бутырках в течение девятнадцати дней, после чего лишь по настоятельным советам врача согласился прекратить голодовку и был переведен в околодок. Во время пребывания его там тюрьму посетила какая-то прибывшая из Германии делегация. Комендант и врач запретили Плохи вступать с ней в какие бы то ни было переговоры, но он не послушал их, вышел в коридор и жаловался делегатам на тюремные порядки. Пока делегация находилась в тюрьме, его, разумеется, не тронули. Но как только она переступила за тюремный порог, Плохи велели собирать вещи и идти в центральную больницу. На деле же он был заключен немедленно в одиночную башню при той же Бутырской тюрьме. Однако и это новое испытание не сломило его: попав туда, он опять объявил голодовку, продолжавшуюся пять дней, после чего был доставлен обратно в околодок на носилках. Что с ним дальше стало, я в точности не знаю, думаю, что он умер.

Расстрелы в 1926 г. совершались точно так же, как и в 1922 г. За время моего последнего пребывания в Бутырках там были расстреляны не только русские, но и несколько иностранцев: один венгерец, один австриец и т.д.

После четырнадцатого сентября прошло уже более месяца, а я все продолжал сидеть в Бутырках, и дело мое, очевидно, не получило никакого движения. За это время я почти ежедневно подавал заявления в различные советские учреждения с требованием о немедленном освобождении.

Все было тщетно, и многочисленные мои заявления оставались гласом вопиющего в пустыне. Наконец, двадцать третьего октября я получил сообщение от верховного прокурора о том, что просьба моя отклонена. Какая просьба? Мне это было неясно, и потому я подал ему вторичное заявление. Параллельно я опять обратился в Британскую миссию, а также лично просил о помощи представительницу Палестинского Красного Креста г-жу Пешкову, посетившую тюрьму. Она мне разъяснила, что ее попечению подлежат лишь польские подданные, ввиду существующего между ней и польским консулом особого на сей предмет соглашения. Для меня же, великобританского подданного, она едва ли сможет что-либо сделать.

«Самый свободный тюремный режим»

Вслед за тем мой компаньон – капитан был отделен от меня и переведен в так называемый «рабочий корпус». В Бутырской тюрьме существует несколько корпусов: карантинный, следственный, одиночный, смертников, женский и рабочий. В последнем, согласно действующим в тюрьме правилам, помещаются лица, уже осужденные по суду или административным порядком. Там они выполняют различного рода работы: отчасти в специальных мастерских, сапожных и портняжьих, за что получают плату, отчасти бесплатно всякие работы, связанные с тюремным хозяйством: в бане, кухне и т.п. Заключенные в рабочем корпусе пользуются привилегией свободного хождения по всем тюремным помещениям, но им строжайше запрещены всякие разговоры с арестантами из других корпусов: за каждую попытку таких разговоров они подвергаются наказанию и рискуют даже получить новый срок.

Большевики хвастают тем, что их тюремный режим – самый свободный в мире. Это справедливо, но лишь до известной степени: там, действительно, отменены кандалы, арестанты пользуются внутри тюрьмы некоторой свободой передвижения, им не возбраняется вступать в разговоры с надзирателями, вместе курить, писать доносы друг на друга, т.е., надзиратели на арестантов, а арестанты на надзирателей, называть друг друга «товарищами».

«Электрический стул»

Однако когда в том оказывается необходимость во время допроса, то и кандалы появляются на сцену, и применяются побои. Мне достоверно известно, что на Лубянке имеется даже электрический стул, при помощи которого арестантов вынуждают давать желательные следователю показания. Мне говорили лица, к которым применяли пытки во время допроса. Не только на Лубянке, но и во многих других тюрьмах была масса примеров пристреливанья из револьверов арестованных во время допроса следователем. Помимо того, на что арестанту какие-то эфемерные послабления, когда их держат полуголодными, полураздетыми и в грязи. Что касается санитарных условий, то они не поддаются никакой критике. Уборные в тюрьмах находятся в таком отвратительном виде, что я без содрогания не могу о них вспомнить. Водопроводы повсюду бездействуют. Исключение составляет внутренняя тюрьма на Лубянке, содержащаяся очень чисто.

Вызов на Лубянку

Двенадцатого октября в восемь часов утра явившийся в камеру надзиратель вызвал мое имя и крикнул: «Без вещей в город». Меня посадили на того же «черного ворона» и отвезли на Лубянку, где пришлось прождать до двух часов дня. Я готовился к какому-нибудь новому допросу, к моему крайнему изумлению дело ограничилось тем, что с меня снова сняли две фотографии. Затем я был отведен в знаменитый «собачник», в нем просидел до семи часов вечера, а затем прежним порядком возвратился в Бутырки. Не понимая значения той процедуры, которой я только что подвергся, я, естественно, тревожился и строил всякие пессимистические предположения. Мои сожители по камере успокаивали меня, уверяя, что все происшествие является благоприятным признаком, так как новые фотографии предназначаются, очевидно, для паспорта, которым я буду снабжен при выходе на свободу.

В ожидании свободы

Не знаю в точности, кто, собственно, дал движение моему делу, но факт тот, что в самом конце октября меня вызвали в коридор и вручили две анкеты для заполнения: одну русскую, другую (в первый раз за всю мою тюремную практику) английскую. К анкетам была приложена особая бумажка, на которой я должен был сам написать свою фамилию по-английски. Мне было хорошо известно, что такого рода бумажки приклеивают на английских паспортах под фотографией.

Я вернулся счастливый и радостный в камеру, так как понял, что правительству моему известно, где я нахожусь, что оно принимает меры к моему освобождению, и что я, следовательно, в самом непродолжительном времени буду выпущен на свободу.

Я угрожаю голодовкой

Но время шло, а долгожданной свободы не было. Я снова четвертого ноября подал заявление во все прежние места, т.е. в ГПУ, прокуратуру и т.д., в которых требовал своего освобождения не позднее шестнадцатого ноября, подтверждая, что в противном случае объявлю голодовку насмерть. Эту угрозу я определенно решил привести в исполнение.

На следующий день около трех часов я был вызван надзирателем, приказавшим мне собрать вещи и следовать за ним. При этом снова произошло недоразумение с моим именем: на вопрос надзирателя о моем имени я как всегда заявил, что меня зовут Саид Улам Ахмет и отказался исполнить его распоряжение, относящееся к Магомету Али Курейши. Вмешавшийся дежурный комендант пояснил, что эта неправильность не имеет никакого значения и что предписание относится несомненно ко мне.

Не имея понятия о том, что меня на этот раз, действительно, окончательно выпускали на свободу, я потребовал полчаса на сборы: за 5 лет сидения по тюрьмам у меня, естественно, накопилось порядочно вещей, с которыми я не хотел расставаться.

Провожать меня в коридор вышли не только сожители мои по камере, но и все соседи. Каждый наперебой старался снабдить меня чем-либо съестным, так что, в конце концов, набралась целая корзина продуктов. Это объясняется тем, что никому не приходило в голову, что меня на самом деле отпускали совсем. Все считали, что мне предстоит ссылка в Сибирь: дело происходило в пятницу, а именно по этим дням отправлялись этапы в Сибирь и на Соловки. Ввиду же того, что вторичная высылка в Соловки представлялась маловероятной, то оставалось, следовательно, одно предположение относительно отправки с Сибирь.

«Комната-душ»

Меня вывели из моего коридора и поместили в так называемую «комнату-душ». В царские времена назначение этой комнаты соответствовало ее названию, т.к. поступавшие в Бутырскую тюрьму арестанты там мылись, переодеваясь в казенное белье. При большевиках никакого душа там уже фактически не было, и эта комната, наоборот, отличалась невероятной грязью, хотя старое наименование за нею сохранилось. В настоящее время туда собирают со всей тюрьмы тех заключенных, которым предстоит отправление куда-либо по этапу или же на допрос.

Нас находилось шесть человек в этой комнате: кроме меня две женщины и трое мужчин, все мне незнакомые люди. Никто из них в точности не знал, куда и зачем его отправляют.

Ждать нам пришлось недолго: через несколько минут всех нас повели в тот коридор, откуда, как я достоверно знал, люди выходят на свободу. Тут только я впервые поверил в свое действительное освобождение. Нас еще раз обыскали, причем у меня отобрали остатки моих заметок и записок, случайно уцелевших во время обыска в Соловках.

Освобождение

Никакого документа я не получил, кроме записки, на основании которой мне надлежало в тот же день не позднее четырех часов явиться в ГПУ. Так как было уже три с половиной часа и поспеть к четырем часам на Лубянку не было физической возможности, я убедил коменданта продлить мне срок явки до пяти часов.

Наконец я был на свободе. Взял извозчика и сейчас же поехал на Лубянку, куда подъезжал все же с некоторым трепетом, боясь опять попасть во внутреннюю тюрьму. Комендатуру я нашел уже закрытой. Никого кроме дежурного коменданта там не было. Он пытался от меня отделаться, предлагая мне прийти на следующий день, но я доказал ему, во-первых, что мне определенно предписано явиться в ГПУ в тот же день до пяти часов, и что на следующий день я рискую вновь быть арестованным за нарушения этого предписания; во-вторых, что я, не имея при себе никакого документа, лишен возможности переночевать, где бы то ни было в Москве. Мои доводы на него, видимо, подействовали. Он выдал мне удостоверение, что я явился в ГПУ в назначенный срок, но нашел присутствие уже закрытым. Что же касается до ночлега, то мне было предложено отправиться в особую гостиницу ГПУ «Маяк», где мне будет отведена комната.

«Маяк»

Опасаясь снова попасть в какую-нибудь ловушку и желая узнать, каковы намерения ГПУ, я по прибытии в гостиницу притворился непонимающим по-русски и говорил только по-английски. Ознакомившись с моими бумагами, администратор гостиницы сначала отказалась предоставить мне комнату, не выпуская меня в то же время обратно в город. Какой-то молодой человек тут же соединился по телефону с Лубянкой. Очевидно, ответ получился благоприятный, так как после этого мне был отведен номер за пять рублей в сутки.

Урегулировав, таким образом, временно мое положение, я немедленно отправился в город, в Британскую Миссию, где никого, к сожалению, не застал ввиду позднего часа. Пришлось вернуться в «Маяк». На следующее утро я опять пошел в ГПУ. По дороге, кажется, не было ни одной улицы, на которой я не встречал бы кого-нибудь из своих бывших тюремных знакомых – их набралось за пять лет немало. В десять часов я прибыл на Лубянку и застал там длинную очередь людей, пришедших, подобно мне, за своими документами, или хлопочущих о разрешении двух – трехдневного пребывания в Москве, дабы собрать денег на дорогу. Некоторым из них, знакомым мне по Соловкам, я с удовольствием отдал последние свои деньги.

Только в двенадцать с половиной часов дошла очередь и до меня, и я, наконец, снова получил свой великобританский паспорт, которого вот уже пять лет не держал в руках со времени ареста в Чите. Трудно описать, какую гордость испытывал я, чувствуя себя свободным подданным Великобритании, обладателем документа, открывающего мне доступ во все страны мира, куда бы я ни пожелал поехать.

Дело, впрочем, и здесь не обошлось без некоторого подвоха со стороны ГПУ, так как из документов моих явно следовало, что я обязан покинуть пределы СССР не позднее 6-го ноября. Между тем, было уже 6-е число, а у меня еще не было визы того государства, куда я собирался выехать.

В Британской миссии

Я немедленно отправился в Британскую миссию, которую, однако, снова нашел закрытой, так как была суббота. С большим трудом мне удалось, все-таки, через прислугу добиться свидания с одним из членов Миссии, принявшим меня в высокой степени любезно и предупредительно и сделавшим для меня все, что было в его силах: я получил материальную помощь, в которой крайне нуждался, а паспорт мой был немедленно отправлен в ГПУ или в Комиссариат Иностранных Дел и вскоре возвращен с пометкой о том, что мне разрешено пребывание в Москве до 25-го ноября. Само собой разумеется, я не предполагал оставаться там ни одного лишнего дня и собирался выехать тотчас же по урегулировании вопроса с визой. Миссия осведомилась у меня, когда я намерен выехать, и снабдила меня рекомендацией к Латвийскому консулу.

На следующий день, седьмого ноября, было воскресенье, к тому же – советский праздник: девятая годовщина революции. Я мог еще раз насладиться звуками интернационала, созерцанием красных флагов СССР, но для дела этот день был потерянным.

В понедельник утром я был в Латвийском консульстве, где меня весьма любезно, вне очереди снабдили необходимой визой. Прежде чем покинуть Москву, я просил Британскуто Миссию предупредить британского консула в Риге по телеграфу о предстоящем моем приезде и просить его оказать мне дальнейшее содействие, на что миссия охотно согласилась.

Мною было подано заявление в ГПУ о возврате мне остатка отобранных у меня в Москве денег по прибытии из Читы: советские деньги тем временем совершенно обесценившиеся, меня совершенно не интересовали, но я не желал дарить ГПУ оставшуюся валюту. Однако получить обратно свои доллары и иены мне так и не удалось, но стоимость царского золотого в десять рублей была ими возвращена по курсу девять рублей семьдесят копеек.

За эти дни моего проживания в Москве на свободе я встретил много русских энакомых, которые все наперерыв со свойственной русским людям сердечностью звали меня к себе, предлагая у них жить вплоть до отъезда, хотя все они, конечно, ясно сознавали, что этим рискуют навлечь на себя гнев ГПУ и вновь попасть в какое-либо место заключения. Не желая их подводить, я предпочел остаться до конца в «Маяке».

Отъезд

Десятого ноября вечером я, наконец, покинул Москву и утром двенадцатого был уже в Риге. Тут только я ясно понял, что вернулся снова в культурный мир и нахожусь вне пределов досягаемости ГПУ. Кончились мои мучения.

Обращение к женщинам мира

К вам обращаюсь я теперь, женщины цивилизованного мира!

Если ваше сердце не совсем очерствело, если в вас не угасло женское чувство сострадания к людскому горю, вспомните, что в тюрьмах ГПУ в СССР томятся безо всякой вины сотни тысяч несчастных женщин.

Многие из них прекрасно образованные художницы, артистки, писательницы, врачи, матери семейства, потерявшие мужей и сыновей на войне... вынуждены исполнять самые тяжелые, непосильные для них работы под надзором безжалостных надсмотрщиков-палачей, из которых большинство – уголовные преступники.

За неимением теплой воды и мыла эти несчастные месяцами не в состоянии вымыться и держать себя в чистоте. И это в ХХ-м веке!

Кричите, молите ваших мужей, братьев и сыновей, чтобы они вступили в борьбу с мировым злом, которое называется III Интернационалом!

Что делает Красный Крест, который всегда так энергично отзывался на все мировые бедствия и помогал потерпевшим от наводнений, засухи, голода, повальных болезней, землетрясений. Что он выжидает? Тот, кто теперь выжидает и не борется, не идет спасать мучениц, сам участвует в истязании и убийстве невиновных ни в чем страдалиц.

От имени этих сотен тысяч измученных женщин умоляю вас сделать все от вас зависящее, чтобы спасти их, пока не все еще перемерли. Это долг всякой цивилизованной женщины.

Если мужчины глухи к людским страданиям, если узкие эгоистические интересы им дороже, вы, женщины, должны вступить в борьбу с этим мировым бедствием и заставить мужчин выйти из непостижимого для меня, индуса, равнодушия и бездействия.

За пятилетнее мое пребывание в тюрьмах ГПУ и в Соловках мне пришлось перевидеть и беседовать по крайней мере с семьюстами епископов и священников87, между которыми были образованные люди, почти все – старики. Я знаю и считаю долгом засвидетельствовать, что все они были арестованы безо всякой вины с их стороны: единственной причиной их ареста было нежелание подчиниться новому Синоду, вводившему, по их убеждению, ересь в религию, которую они хотели сохранить в неприкосновенности.

Несмотря на преклонный возраст, почтенных старцев заставляли исполнять тяжелые работы, не позволяли совершать богослужений, отняли у них иконы и богослужебные книги.

Я – мусульманин, не имею ничего общего с христианством, но по-человечески не могу не возмущаться подобным обращением со стариками. С мольбой обращаюсь к священникам всех религий: встрепенитесь, взывайте к вашей пастве, помогите, чем только можете, этим мученикам и вырвите их из рук озверелых палачей! Об этом считаю долгом кричать во всеуслышание, пока я жив, так как все ужасы и безобразия, которые я описываю, я видел своими глазами и твердо верю, что мой «Кисмет» позволил мне вырваться из рук моих мучителей только для того, чтобы я предал гласности все, мною виданное, и помог бы тем миллионам несчастных, которые безо всякой вины томятся в тюрьмах ГПУ.

Все, сообщенное мною, есть не что иное, как собрание фактов, которые я лично видел или испытал.

Только благодаря моей исключительной выносливости и моему индусскому воспитанию я не сошел с ума от всего пережитого ужаса.

* * *

84

Публикуется по: Курейши С. Пять лет в советских тюрьмах // Последние новости (Париж). 1927. 25, 27, 29 нояб. (№№ 2438, 2440, 2442); 2, 4, 6, 9,10,11,13 дек. (№№ 2445, 2447, 2449, 2452–2454, 2456). С. 2, 3 [во всех номерах]..

85

19 декабря 1923 г. в Савватиевском скиту были убиты шесть человек из числа политических заключенных, которые вышли на прогулку во внеурочное время. Событие спровоцировало двухнедельную голодовку, итогом которой стало то, что 17 июня 1925 г. «политики» были вывезены на материк. – Здесь и далее примеч. ред.

86

В 1925 г. органами ОГПУ было сфабриковано «дело лицеистов» – выпускников Александровского (с 1911 г. Царскосельского) лицея, которых обвиняли в создании монархической организации с целью свержения Советской власти. В ночь на 15 февраля 1925 г. были арестованы свыше 150 человек, среди которых помимо лицеистов значились выпускники Училища правоведения, бывшие офицеры Семеновского полка и др. Из проходивших по этому делу – 26 человек были расстреляньі, 25 сосланы в лагеря, еще 29 осужденных оказались в ссылках.

87

Так в тексте.


Источник: Воспоминания соловецких узников : [1923—1939] / отв. ред.: иерей В. Умнягин ; худож.: С. Губин ; дизайн: М. Скрипкин]. — Соловки : Спасо-Преображ. Соловец. ставропиг. муж. монастырь, 2014. — [Т. 2.] : 1925-1928. — 2014. — 640 с.

Комментарии для сайта Cackle