Источник

Б.Л. Седерхольм. В разбойном стане: Три года в стране концессий и «Чеки» (1923–1926)218

<...>

На утро третьих суток нашего путешествия, конвой сменился, и новый начальник конвоя почему-то не пожелал оказывать льготы, ехавшим с нами, чекистам. Старика священника и еще двух стариков с верхней полки, начальник конвоя перевел на три отделения вперед, а на их место вселил к нам четырех уголовных. Двое из них были совсем молодые парни, сплошь татуированные на груди, руках и даже на спине. Двое других были постарше и держали себя с большим достоинством, как и полагается держать себя настоящим бандитам, согласно тюремной традиции.

На одной из станций, конвойные в первый раз за все путешествие принесли кипяток и разлили его по кружкам и чайникам.

Когда Калугин встал со скамейки, чтобы протискаться в уборную, то сверху на него свалился чайник с кипятком, обваривший ему шею и уши. Калугин немедленно вызвал конвойного начальника, но ничего определенного установить не удалось. На двух верхних полках нашего отделения помещалось десять человек, и у конвойного начальника не было возможности разбираться в этом происшествии.

– Приедем в Кемь – там разберем, – таково было Соломоново решение начальника конвоя.

Когда Калугин проходил в уборную, то в одном из отделений на него опять свалился чайник и рассек ему кожу на лбу, а в другом отделении крикнули:

– Лягавый идет!

С перекошенным от злобы лицом, залезая в глубь нашего «саркофага», Калугин громко сказал:

Ничего, скоро приедем в Кемь. Там будет предъявлен счет к оплате. Там не шутят.

На одной из станций мне опять удалось достать через конвойного несколько штук яиц, хлеба и свиного сала, и, кое-как, я немного подкрепился.

Большинство заключенных не имело ни денег, ни запасов провизии, так как почти все были взяты на этап неожиданно для них. Поэтому, все они должны были довольствоваться в течение трехсуточного путешествия 1 килограммом черного хлеба и тремя дрянными солеными рыбами, выданными в Петербурге перед отправлением из тюрьмы на этап.

Я чувствовал себя разбитым до последней степени, каково же было тем из нас, которых везли с Кавказа, из Крыма, с Украины?

Когда мы приехали на станцию Кемь, все облегченно вздохнули. Увы, настоящие страдания тут только начинались!

На станции Кемь наш вагон отцепили, и мы стояли там около двух часов. Наконец, вагон тронулся, и мы поехали к месту расположения пересыльного лагеря, отстоящего от станции Кемь на 12 километров.

29 августа 1925 года, около 6 часов вечера, мы прибыли в пересыльный лагерь Кемь. В первый раз за трое суток нашего путешествия мы получили возможность вдохнуть свежий воздух и размять отекшие, от неподвижного лежания, члены. Накрапывал осенний дождик, но было еще светло, так как в этой широте, в это время солнце заходит около 9 часов вечера. Всех нас выстроили во фронт с вещами в руках. Потом было приказано погрузить вещи на подъехавшие две телеги и опять стать во фронт. Я оказался на левом фланге, и рядом со мной выстроились, ехавшие с нами, женщины. Кроме уже знакомой мне дамы в английском пальто и Кати, я заметил, что и остальные дамы принадлежали к интеллигентному кругу. Одна из дам, австриячка, не понимала по-русски, и мне пришлось перевести ей несколько фраз на немецкий язык. Инженера Шевалье вынесли на руках и, вместе с несколькими стариками, положили на телегу. Еще раз нас всех пересчитали, и, окруженные конвоем, мы двинулись по четыре человека в ряд. Пройдя каким-то унылым, типичным северным поселком, мы миновали громадные штабеля сложенных досок и, минут через 20 ходьбы, подошли к пустынному месту, огороженному несколькими рядами колючей проволоки. На желтых деревянных воротах красовался советский герб – серп и молот, а под ним надпись: «Особый пересыльный пункт управления Соловецкими лагерями особого назначения (сокращенно, УСЛОН)». Мы вошли в, открывшиеся настежь, ворота и пошли по широкому дощатому настилу, по обеим сторонам которого было расположено по шесть длинных дощатых одноэтажных бараков. Продолжал накрапывать мелкий дождь, за бараками виднелось серое, неприветливое море, скалы и чахлая болотистая растительность.

Протопоп Аввакум, приехавший сюда миссионером в начале XVII столетия, писал своей жене: «Когда взглянул я на сии печальные места – тоска и зима вошли в мое сердце». В наше сердце вошло нечто большее, чем тоска, когда мы увидели выстроенную роту в форме войск особого назначения (войска Чеки) и человек около 40 чекистов в кожаных куртках и в фуражках с красными околышами. В этот момент мы поняли полнейшую безнадежность нашего положения: здесь бесконтрольно царила Чека в лице своих самых худших и самых беспринципных представителей.

Нас всех, включая и женщин, выстроили во фронт, и начальник лагеря обратился к нам с такой, приблизительно, речью:

– Вы все сосланы сюда за тяжкие преступления, и ваше заключение в концентрационном лагере имеет целью ваше исправление. Помните, что лагерь на военном положении и от вас требуется безусловное послушание. Малейший проступок повлечет за собой строжайшее взыскание, включительно, до расстрела. Вашим непосредственным начальником будет товарищ Михельсон. Здесь, в Кеми, вы пройдете «моральный карантин», а затем будете отправлены в Соловецкий лагерь.

Товарищ Михельсон, чрезвычайно истощенный человек в очках и с скривленной ногой, пошел вдоль нашего фронта, внимательно нас осматривая.

Это был знаменитый «товарищ Михельсон-Крымский», самолично расстрелявший из пулемета 3000 пленных белогвардейцев, их жен и детей после отступления армии генерала Врангеля. Этот же Михельсон прославился рядом неслыханных зверств в Пскове, а потом в Холмогорском концентрационном лагере под Архангельском.

Он был сослан в Соловецкий концентрационный лагерь, как говорили, благодаря интригам своих сослуживцев в Чеке, опасавшихся его растущего влияния на Дзержинского.

Женщин отправили после переклички в женский барак, а нас, мужчин, – в барак № 3.

Как и все остальные 11 бараков, наше помещение представляло собой дощатый сарай длиной 45 метров и шириной 20 метров. Вдоль выбеленных известью стен были устроены двухэтажные нары, и точно такие же нары с двумя проходами тянулись посередине. Две круглых печки по сторонам сарая довершали все оборудование этой казармы. Барак был совершенно пустой и предназначался для пересыльных партий. В других бараках было все переполнено, так как в Кемь присылают на зиму из Соловецкого лагеря большие партии заключенных, для лесных заготовок. Едва мы успели сбросить наши пожитки на нары, как нас опять выстроили во фронт. Вошел Михельсон с несколькими чекистами, и начался осмотр, как наших вещей, так и нас самих, для чего нас всех раздели донага. Было ужасно холодно, так как помещение не отапливалось и двери были раскрыты настежь. Как только осмотр вещей окончился, один из чекистов вызвал по списку всех, бывших в нашей партии, чекистов, и, к нашему великому удивлению, из фронта вышло более десяти человек. Двое из этих бывших сотрудников Чеки, имели настолько приличный вид вполне порядочных людей, что я никогда и никому не поверил бы, если бы мне кто-нибудь указал на них, как на чекистов.

Всех чекистов нашей партии перевели немедленно в особый барак. Тут же я впервые понял, что значит на языке Чеки «предъявить счет». Калугин подошел к Михельсону и что-то ему тихо сказал, показав на тех четырех уголовных преступников, которые ехали в нашем отделении. Михельсон оглядел их и спокойно сказал:

Кто бросил чайник на товарища Калугина? Признавайтесь сейчас же. Если не признаетесь – расстреляю сию же минуту всех четырех. Ну, живо!

Через минуту выдали одного из молодых парней. Его увели. Таким же образом нашли двух бросивших чайник из другого отделения. Их тоже увели. Через полчаса, нас всех, фронтом вывели на прибрежную часть лагеря и показали на три лежащих трупа с простреленными черепами. Всех троих расстрелял лично Калугин.

В этот момент всем стало ясно, что такое УСЛОН.

Тут же, перед еще не остывшими трупами, под дождем, у серого, унылого моря, нас разбили на две группы и вывели на главную линейку лагеря, то есть на широкий деревянный помост, тянувшийся между бараками. Каждую группу окружили чекисты и конвойные солдаты, после чего всех нас вывели за ворота и повели через поселок. Минут через 20 мы пришли на пристань, около которой стоял большой пароход. Нам приказали нагрузить его углем. Это была адская работа, так как мы в течение трех суток почти ничего не ели и почти не спали. Нагрузив несколько мешков, я упал и потерял сознание. Очнувшись, я увидел, что лежу на мешках из-под угля и рядом со мной сидит молодой человек в кожаной куртке при револьвере. Видя, что я пришел в сознание, чекист сказал:

Что, старикашка? Сомлел? Ну иди, записывай мешки!

Меня поставили у сходни, и я должен был считать, проходивших мимо, грузчиков с мешками. Часов около 11 вечера, перед самым окончанием погрузки, потерял сознание бывший вице-губернатор Павел Иннокентьевич Попов. Он так и не очнулся, так как умер, не приходя в сознание.

Со времени отъезда из Петербурга шли четвертые сутки, а в нашей партии было уже шесть покойников и один с простреленным плечом. Есть над чем задуматься!

Мы вернулись в барак около 12 часов ночи и, как были, то есть в угольной пыли, в грязи, повалились на нары и заснули. Клопы неистовствовали, из щелей стен немилосердно дуло.

Ночью со мной приключился гастрический припадок, и, с разрешения дневального, я пошел в уборную, выстроенную на скалах, в 300 метрах позади линий бараков. Заключенным разрешается ходить в пределах лагеря лишь до наступления темноты, а вечером и ночью можно ходить только по нужде. Вся линия проволочного заграждения освещена электрическими фонарями и охраняется часовыми.

По дороге в уборную, я был дважды опрошен дозорными, причем, допрос производится криком: «Стой! Руки вверх!». Вернувшись в барак, я не мог больше спать. Боль в животе, клопы, грязь и расшатавшиеся нервы гнали от меня сон.

В 5 часов утра нас подняли. Кое-как я вымылся позади барака на скалах. Дул холодный пронизывающий ветер, небо было серое, и эти, вытянувшиеся в одну линию бараки, среди болота и скал, производили гнетущее впечатление.

В половине шестого мы отправились в лагерную кухню за кипятком и черным хлебом. Деньги мои у меня отобрали при осмотре вещей и сказали, что внесут их на мой текущий счет.

О получении книжки нечего было и думать пока, так как мы были в состоянии «морального карантина», то есть не имели ни минуты свободной. Едва напились мы кипятку с черным хлебом, как всех заключенных лагеря выстроили на главной линейке, для поверки.

Все заключенные лагеря разбиты на четыре роты. Как командиры рот, так и взводные командиры назначаются из среды заключенных, преимущественно, чекистов. Если ротное начальство не чекисты, то это еще хуже, так как к ним предъявляются из штаба лагеря еще более строгие требования, чем к чекистам, и это, разумеется, отражается на рядовых заключенных.

Поверка длится около 40 минут, и все это время надо стоять «смирно», то есть абсолютно замерев на месте. Я думаю, что такой фронтовой дисциплины, какая царит в УСЛОНе, не было даже в гатчинских полках императора Павла.

Сейчас же после поверки, всех заключенных разводят по работам. Работы самые разнообразные, так как весь лагерь сам себя обслуживает. На различных хозяйственных работах, в канцеляриях, в мастерских, на электрической станции работают, преимущественно, те заключенные, которые уже давно находятся в заключении и прошли «моральный карантин». Период «карантина», для каждого заключенного, различен: от одного месяца и до нескольких лет – в зависимости от его социального происхождения, прошлой деятельности и характера «преступления». Легче всего уголовным и труднее всего, так называемым, каэрам, то есть контрреволюционерам и политическим заключенным. Но есть разряд политических заключенных, пользующихся некоторыми льготами: это те, которых сама советская власть квалифицирует, как «политических». Сюда входят коммунисты-троцкисты, левые социал-демократы и, иногда, социалисты-революционеры. Они получают несколько улучшенный паек (очень жалкий), их не назначают на тяжелые работы, и помещаются они все вместе, отдельно от общей массы заключенных.

Иногда кому-нибудь из заключенных удается довольно скоро устроиться на, сравнительно, легкую работу, но это всегда кончается очень печально. Или начальство лагеря замечает ошибку, или кто-либо из сексотов доносит по начальству, что такой-то заключенный неправильно или преждевременно попал в привилегированное положение. В таких случаях, несчастного немедленно снимают с легких работ и возвращают в «первобытное» состояние.

Сексоты – это настоящий бич заключенных Соловецких лагерей. Сексотов, то есть секретных сотрудников Чеки из среды самих заключенных, несколько сотен. Далеко не все они вербуются из бывших чекистов. Большая часть из них, стали добровольно доносчиками и провокаторами, в надежде заслужить себе прощение и вырваться из лагеря, если не на свободу, то, хоть, в тюрьму.

Работы в Соловецких лагерях тяжелы по многим причинам. Во-первых, рабочий день длится не менее 10 часов и праздничных дней не существует. Фактически, надо считать рабочий день 12 часов, так как одни лишь поверки берут около двух часов времени ежедневно. Во-вторых, благодаря скудной отвратительной пище, совершенно невозможным жилищным условиям и неимению заключенными обуви и платья, большинство заключенных истощены и больны цингой. В-третьих, все инструменты и приспособления – для работ совершенно негодны. В-четвертых, заключенные никогда и ни от кого не получают определенных инструкций, что именно, и как именно, следует делать. Спросить нельзя, так как это может показаться недисциплинарным поступком. Разумеется, все работы, без исключения, никак не оплачиваются, и даже чекисты не получают жалованья за свою службу. Но чекисты получают обмундирование и улучшенный казенный паек, а все остальные заключенные вынуждены питаться и одеваться за свой счет. На отпускаемый казенный паек, немыслимо существовать. Заключенные, не имеющие возможности тратить на пропитание себя, хотя бы 15 рублей в месяц (7 долларов), погибают от цинги в первый же год пребывания в Соловецком лагере.

Сейчас же после утренней поверки, меня повели в лазарет вместе с группой больных цингой, инвалидов и стариков. Лазарет – небольшое деревянное здание, рассчитанное на 40 кроватей, переполненное больными настолько, что даже места в прихожей на полу заняты больными. Тут же, во дворе лазарета, под пожарным навесом, стоят гробы с «очередными» заключенными, освободившимися навсегда. В лазарете пять врачей. По количеству врачебного персонала, я убежден, что лазареты в Кеми и на Соловках – первые в мире. Это вполне понятно, так как в Соловецких лагерях, среди заключенных – масса врачей. Их так много, что они исполняют обязанности фельдшеров и санитаров, так как это, все-таки, лучше, чем распиливать доски тупой пилой или грузить уголь дырявыми мешками. Снабжение лазарета крайне скудное, и не только нет надлежащих лекарств, но даже пища мало съедобна и мало питательна.

Меня осматривали два врача под контролем двух чекистов-фельдшеров. Моя длинная, во всю грудь, седая борода и истощенный вид помогли мне на этот раз, и я ушел из лазарета с запиской, дававшей мне право быть назначенным на легкую работу. Как только я явился в барак, мне приказали разнести по всем казармам дрова, каковую работу я исполнил вместе с двумя священниками. Потом мы разнесли воду по баракам и, наконец, занялись подметанием главной линейки лагеря. В час дня все вернулись с работ и пошли поротно получать из кухни обед. Он состоял из супа, сваренного из картофеля и гнилой трески. Запахом разлагающейся трески пропитан весь лагерь. Случайно я встретил моего знакомого ювелира, с которым сидел в тюрьме в Петербурге, и достал у него заимообразно кое-какую провизию. Многие заключенные не имеют ни кружек, ни мисок, ни ложек. Они стоят толпами у дверей кухни, прося счастливых обладателей посуды взять в свои миски обед на их долю. Я не успел опомниться, как мне в руку всунули два картонных кружочка, по которым выдается обед, и у меня духу не хватило отказать несчастным людям, не имевшим даже миски. У меня в руках был небольшой алюминиевый таз, в котором я мылся, так как мою миску украли еще в дороге. Я набрал почти до краев вонючей похлебки, к великому удовольствию моих случайных доверителей. Один из них оказался бывшим венгерским офицером Фюрреди, попавшим в русский плен во время войны. В 1920 году большевики его арестовали, так как он пробирался на Украину, чтобы с помощью немцев, как-нибудь, выбраться к себе на родину. Сначала большевики сослали его на Урал на вольное поселение, но этого им показалось мало, и в 1923 году Фюрреди попал на Соловки. Он был очень бедно и легко одет и очень болезненно выглядел, хотя и получал от своего брата, живущего в Будапеште, денежную помощь.

В 2 часа, опять всех развели по работам, и меня отправили с небольшой группой слабых и больных засыпать болото щебнем. Это очень противная работа, так как она бессмысленна и непродуктивна. Я предложил десятнику сначала окопать болото канавой, но получил в ответ:

– Не рассуждай тут. Делай, что приказано.

В 7 часов все вернулись в бараки и поротно пошли за ужином. На ужин каждому дали по две очень больших ложки гречневой каши с подсолнечным маслом. В 8 часов, под дождем, нас опять выстроили всех на главной линейке, и около часа происходила поверка. После поверки прочли постановление особой дисциплинарной коллегии пересыльнаго лагеря Кемь о расстреле тех трех ребят, трупы которых нам демонстрировали вчера. Совершенно непонятно, когда могла успеть собраться эта «коллегия», судить о преступлении, вынести смертный приговор и привести его в исполнение. Разумеется, это постановление было написано задним числом, так как всех троих ребят расстреляли менее, чем через полчаса после жалобы Калугина, и Михельсон, председатель коллегии, еще довольно долго был в нашем бараке после увода парней, и он же нам демонстрировал их трупы, «для примера». После поверки, все повалились спать.

Около часа ночи нас внезапно подняли и приказали быть наготове к отправке на пароход, уходивший, вскоре, на Соловецкие острова. Сложив вещи, мы сидели на них до 4 часов утра. Чуть начал брезжить рассвет, как нас выстроили, вещи сложили на телегу, и под сильным конвоем повели из лагеря, через поселок и лесопильный завод, на пристань. К нашей партии присоединилась группа тех же женщин, что ехала с нами из Петербурга. На пристани стояло много чекистов с женами, приехавшими к мужьям из Петербурга и Москвы на двухнедельное ежегодное свидание. Всех пассажиров, включая и нас, было около 150 человек. Чекисты с женами заняли внутреннее помещение парохода, а всех нас, вместе с женщинами, поместили на баке. С мостика на нашу группу направили два пулемета со вставленными лентами, и пароход отошел от пристани.

От Кеми до главного Соловецкого концентрационного лагеря около 65 километров. Старый, полуразвалившийся пароход, проходит это расстояние в хорошую погоду в течение пяти часов. Утро было на редкость ясное и обещало прелестный осенний день. Все заключенные расположились на свертках и мешках, наслаждаясь неожиданным отдыхом. Пожилая дама-австриячка, обрадованная возможностью говорить со мной на своем родном языке, начала подробно расспрашивать меня о Соловецком лагере. Я знал о нем столько же, как и она сама, но, чтобы не расстраивать ее, перевел разговор на другую тему. Это было нелишним и в смысле безопасности, так как наш разговор мог быть подслушан кем-либо из сексотов, которых, вероятно, уже успели завербовать и среди заключенных нашей партии. Все наши дамы очень волновались, так как среди заключенных распространился слух, что на Соловках нас всех немедленно же по прибытии, отправят сразу на тяжелые работы. Беседа принимала опять опасное, по местным понятиям, направление, и я счел за лучшее отойти в сторону. Опершись о борт, я смотрел на, расстилавшуюся вокруг нас, серебристую поверхность моря. В ясный солнечный день это море вполне оправдывает свое название – Белое. Далеко впереди виднелись смутные очертания разбросанных островных групп, а влево – небосвод почти сливался с морем. Вправо от курса, за еле заметной линией горизонта, начинался Северный Ледовитый океан. Свежий морской воздух, грохотание цепочек штуртроса будили старые воспоминания о моей прошлой долгой морской службе, и болезненно остро хотелось свободы. Меня вывел из задумчивости чей-то шепот. Рядом со мной, опершись о планшир, стояла, среднего роста, женщина с очень красивым профилем. Из-под повязанного на голове шарфа выбивались седые пряди волос, но лицо этой женщины было юношески свежо. Красивого рисунка породистые руки моей соседки, носили следы долгой, грубой, непривычной работы. Нервно перебирая пальцами рук по дубовому планширу и смотря прямо перед собой, моя соседка тихо, еле шевеля губами, сказала мне по-французски:

– Не смотрите на меня. Вы говорите по-французски?

Я ответил ей, чуть наклонив голову. Оказалось, что моя случайная собеседница узнала от австриячки, что я иностранец, и, подобно всем русским, решила, что меня «вероятно, скоро отправят на родину». Трогательная и святая простота.

Быстро шепча, г-жа X. просила меня тотчас же, как только меня освободят, сообщить ее мужу, инженеру, бежавшему за границу и живущему в Париже, что она уже два года пробыла в Бутырской тюрьме и теперь ее сослали на два года в Соловецкий лагерь. Причина ареста г-жи X. – переписка с мужем и подозрение в шпионаже. Я, разумеется, не стал разочаровывать бедную женщину относительно моего «вероятного скорого освобождения» и возвращения на родину, и обещал исполнить ее просьбу. Сверх всякого ожидания, я освободился, хотя и не так быстро, как предполагала г-жа X.; и я не забыл ее поручения. К сожалению, мне не удалось сразу найти ее мужа, так как, вскоре после освобождения, я уехал из Финляндии в Южную Америку. Лишь по возвращении оттуда мне удалось попасть в Париж в 1927 году и разыскать там, после многих хлопот, г-на X., который, увы, успел уже жениться, «полагая», что его бедная жена умерла в ссылке.

Группа Соловецких островов находится в Белом море в расстоянии около 65 километров прямо на восток от приморского городка Кемь. Самый большой остров в этой группе носит название Соловецкого и лежит, приблизительно, под 65 градусом с.ш. и 36 градусом в.д., считая от меридиана Гринвича. На северо-восток от Соловецкого острова лежат острова Анзерский, Большая и Малая Муксальма, причем Муксальма соединена с Соловецким островом искусственным перешейком. На юго-запад от Соловецкого острова, в расстоянии одного километра, расположены Заяцкие острова и Конд-остров. На всех этих островах расположен Соловецкий концентрационный лагерь особого назначения – СЛОН.

В период моего пребывания в лагере, в нем находилось около 8500 человек заключенных. Все управление лагерями и большая часть заключенных сосредоточены на Соловецком острове, и, кроме заключенных, на всей территории лагеря нет ни одного свободного жителя.

Размеры Соловецкого острова с севера на юг 23 километра, и с запада на восток 15 километров. Длина острова по окружности 175 километров. Берега острова низменны и каменисты. Поверхность острова около 250 квадратных километров, неровна, гориста и, местами, болотиста. На острове до 300 озер, и самое большое из них носит название Белого. Оно имеет в длину 5 километров и 1 километр в ширину. На острове много лугов, и в его лесах водятся лисицы, зайцы, белки и дикие олени, привезенные на остров в XVII столетии будущим митрополитом Филиппом. Берега острова изрезаны бухтами. Самая большая бухта – Соловецкая, и в ее северо-западном углу расположен монастырь, ныне занятый под центральное управление лагерями и под помещения заключенных.

Соловецкий монастырь основан двумя схимниками – Германом и Савватием – в 1429 году. В 1584 году начаты были постройкой, окружающие центральную часть монастыря, стены. Строили их 12 лет, общая длина их 510 сажен, высота 6 сажен и ширина 3 сажени. На стенах восемь громадных башен, так называемого, новгородского стиля. Внутри пространства, окруженного этими гигантскими стенами, находится, так называемый, кремль. Здесь расположены главные постройки монастыря: управление, хозяйственные здания, церкви и три громадных собора.

За период почти 400-летнего существования, Соловецкому монастырю пришлось неоднократно играть выдающуюся роль в истории России, о чем до сих пор свидетельствуют следы неприятельских гранат в, поросших мхом, стенах и старинные пушки в башнях кремля. К моменту революции, в монастыре числилось около 700 человек монахов. Кроме братии, в монастыре всегда проживало свыше 1000 паломников, обслуживавших нужды монастыря, наравне с монахами. Таким образом, все население монастыря представляло собой гигантскую трудовую коммуну. Благодаря неустанному труду монахов, Соловецкий остров и, прилегающие к нему, острова, превратились в образцовую сельскохозяйственную колонию.

Β1918 году советская власть добралась до Соловецкого монастыря. Монахи были, частью, расстреляны, частью, размещены по различным тюрьмам, частью, забраны по набору в Красную армию. В течение пяти месяцев была сведена на нет созидательная работа четырех столетий. До 1921 года монастырь и все острова оставались совершенно необитаемыми, так как вандализм советской власти ограничился только ограблением церковных ценностей, не придавая значения доходности всего обширного монастырского хозяйства. В середине 1921 года, кто-то из советских чиновников откопал в архивах бывшего Министерства финансов документы о Соловецком монастыре, из которых советская власть неожиданно для себя убедилась, что монастырь не только целиком себя обслуживал, но давал значительный доход государственной казне. Это открытие дало мысль Чеке устроить из монастыря концентрационный лагерь, для политически неблагонадежных элементов. К этому времени, все тюрьмы и концентрационные лагеря внутри страны были уже переполнены до отказа.

Самый ужасный из всех лагерей – Холмогорский (под Архангельском), в котором было заключено до 3000 человек, закончил свое существование в 1922 году несколько необычно: заключенные, постепенно, все вымерли от повальных болезней и массовых расстрелов. Осталась лишь одна администрация лагеря, состоявшая из сосланных в Холмогорский лагерь чекистов-взяточников. Приехавшая из московской Чеки комиссия, для расследования дел Холмогорского лагеря, со свойственной Чеке быстротой и решимостью, расстреляла всю администрацию лагеря, и этим мудрым актом советского правосудия было вычеркнуто из истории все прошедшее, настоящее и будущее Холмогорского лагеря.

В этом лагере люди жили в дощатых, сколоченных наскоро, бараках, без отопления и почти без еды. Заключенных впрягали в плуги, для запахивания земли и тут же расстреливали. В тюрьме на Шпалерной я познакомился с одним, кажется, единственным уцелевшим из всего состава Холмогорского лагеря, заключенным – бароном Гревениц, бывшим полковником лейб-гвардии Финляндского полка. В Холмогорах он валялся среди груд тел, сваленных в один барак, больных сыпным тифом. Его свалили, считая за умершего, вместе с грудой трупов в канаву, и оттуда ему удалось выползти. После многих, поистине чудесных, приключений, барон попал в избушку какого-то старого помора. Постепенно оправившись, он долго скитался по провинции внутри России, пока не попал в Петербург уже в период НЭПа. Ему удалось себя легализировать и даже устроиться на службу в одном из советских учреждений. В 1924 году бедного барона вновь арестовали по процессу лицеистов, и весной 1925 года он был расстрелян.

Благодаря своему островному положению на крайнем Севере России, Соловецкий концентрационный лагерь, по мнению Чеки, являлся идеальным местом заключения. Поэтому, недолго думая, туда сразу была отправлена партия заключенных в 2000 человек. В 1922 году в лагере произошел бунт и пожар, так как, пустовавшие в течение нескольких лет, здания пришли в такое состояние, что заключенные были обречены на голодную смерть и на замерзание. Ошибка была исправлена, по способу Чеки. Послано было 2 полка с полным запасом продовольствия, разумеется, для солдат и чекистов. Несколько сот человек-заключенных были расстреляны, и режим сделался еще строже.

Присылавшиеся в лагерь все новые и новые партии заключенных, должны были приводить в порядок разрушавшийся монастырь, самыми примитивными орудиями. Наконец, и в Москве поняли, что так продолжаться дело не может, так как заключенные умирали сотнями, а доходность лагеря не повышалась. Решено было отпустить средства на снабжение лагеря инструментами и на ремонт всех его заводов, мастерских и хозяйственных построек. Приблизительно в это время, количество заключенных в лагере дошло до 8500 человек, и, как раз, в этот период прибыл в лагерь я.

Несмотря на всю мерзость запустения лагеря, бывший монастырь поразительно красив, если смотреть на него с палубы парохода. Среди зелени хвойных лесов, мелькают разбросанные там и сям маленькие белые часовенки с ярко-зелеными коническими крышами. Чуть вправо от курса парохода высятся золоченные купола кремлевских соборов и несколько зеленых куполов церквей. По мере нашего приближения, все яснее и яснее открывался Кремль, и можно уже было разглядеть, поросшие мхом, вековые стены с, возвышающимися по углам, башнями. Странное впечатление производит вид всех этих куполов, лишенных их главной эмблемы – креста. В машине уменьшили ход, и мы медленно вползли в бухту, приближаясь к пристани. Прямо против пристани высится высокое, длинное белое здание бывшей монастырской гостиницы, для «чистой публики». Теперь это здание занято под У.С.Л.О.Н. Всюду видны массы чекистов в форменных фуражках и кожаных куртках. На пристани наш пароход встречали несколько чекистов и полурота конвойных солдат. Тут же робко жалась толпа каких-то заморенных людей в лохмотьях. Оборванцы – это заключенные, обслуживающие гавань.

Всмотревшись в их лица, я некоторых узнал, так как год тому назад я видел их на прогулках в петербургской тюрьме и с некоторыми даже сидел в одной камере.

Вот, бывший капитан 2-го ранга, блестящий, некогда, франт Вонлярлярский. Вот высокая сутуловатая фигура князя Голицына, сына расстрелянного, бывшего премьер-министра. Согнувшись под тяжестью ящика, еле переступая ногами, сходит с нагруженной баржи художник-академик профессор Браз, бывший вице-президент Императорской Академии художеств. Я сидел с ним в тюрьме на Шпалерной в августе 1924 года.

Масса знакомых, но, Боже мой, во что превратились все эти люди за один лишь год пребывания на Соловках! Оборванные, грязные, большинство в плетеных берестовых лаптях, привязанных к ногам обрывками веревок. Не люди, а скелеты, обтянутые кожей.

Чекисты, стоящие многочисленными группами, осматривали нас, вновь прибывших, с ироническими улыбками. Особенным вниманием пользовались наши дамы, которые робко жались, тесно скучившись у пароходного люка.

Выходи! Становись во фронт! Ни слова разговоров! Живо! – командовал какой-то чекист, по-видимому грузин, усиленно размахивая револьвером. Мы выстроились во фронт с вещами в руках и за спиной.

Знакомое щелканье ружейных затворов, конвойные заняли свои места, и по команде мы направлялись к кремлю, идя между монументальной вековой стеной и глубоким рвом.

Женщины не поспевали, и грузин крикнул:

Поторапливайтесь, барыньки, здесь автомобилей нет. Успели уже забеременеть?

Входим в главные ворота, проходим какую-то арку и попадаем на большую площадь, окруженную разными постройками. Первое впечатление мое: будто, мы находимся на толкучем рынке окраины большого города.

Тысячи ужасающих оборванцев, истощенных, грязных, с язвами на лице, со слезящимися глазами. По-видимому, идет развод на работы, так как, пока мы проходим через площадь, толпы людей постепенно выстраиваются во фронт. По площади разгуливают, странного вида, птицы, и по временам они кричат резко, пронзительно. О, эти крики полярных чаек! Потом к ним привыкаешь, но первые недели одни лишь крики этих птиц могут свести с ума. Полуразрушенные, опустошенные соборы-казармы, тысячи истощенных, оборванных людей с потухшим взглядом, бродящих, как тени, и резкие крики чаек, свободно разгуливающих среди отверженных, измученных людей!

Пройдя через площадь, мы поднялись по каменной лестнице (50 ступеней) и вышли на длинную, каменную, довольно широкую, галерею. По левую сторону галереи высятся громады соборов и зданий бывшей монастырской трапезной, ризницы и других служб. По правую сторону – полуобгоревшая от пожара стена с зияющими развалившимися окнами. Раньше эта галерея была крытой, но потолок обвалился, и поэтому его сломали. На стене галереи кое-где еще сохранились остатки церковной живописи. Галерея длиной около 350 метров и шириной около 8 метров.

Hac привели почти в самый конец галереи на громадную площадку перед бывшим Рождественским собором219. Началась бесконечная регистрация, заполнение всевозможных анкет и осмотр вещей. Около 5 часов вечера все формальности были закончены, и нас ввели в собор.

Рождественский собор вмещал свободно до 1500 человек молящихся. В данное время, собор превращен в казарму.

Оборудование собора под жилое помещение ограничилось лишь тем, что все изображения святых и, вообще, вся стенная живопись, были на скорую руку закрашены известью и на всей площади собора были устроены на деревянных козлах нары из не струганных досок. Всего в соборе помещалось 850 человек заключенных в страшной грязи и тесноте.

В соборе царил всегда полумрак, так как свет проникал лишь сквозь окна, прорезанные в своде, и от мокрого платья заключенных и сырости, всегда стоял туман.

Все заключенные в соборах составляют, так называемые, испытательные роты: 11-ю, 12-ю и 13-ю. Эти роты входят в состав, так называемого, 1-го отделения лагеря. Начальником этого отделения был чекист Ногтев, бывший кубанский казак, сосланный на Соловки на 10 лет за пьянство и нераспорядительность. Наша 13-я рота была разделена на взводы и отделения под командой чекистов. Я попал в 3-й взвод, помещавшийся в правом притворе бывшего алтаря. Это была комната такой высоты, что потолок ее исчезал в сумраке испарений. Раньше это помещение было нераздельной частью алтаря и отделялось от остальной части собора иконостасом. Теперь иконостас был снят, и, вместо него, была устроена дощатая перегородка, отделявшая нас, как от алтаря, так и от остальной части собора. Все помещение 3-го взвода было длиной 30 метров и шириной 20 метров. Вдоль стен, на высоте 12 метров, шли нары из не струганных досок. Наше помещение считалось среди заключенных «привилегированным», так как в нашем взводе не было ни одного уголовного преступника. Кроме нар, не было никакой другой мебели, да, впрочем, в этом не было и необходимости, так как в этом помещении мы только спали, а все остальное время мы были на работе.

Только мы свалили наши вещи на нары, как нас погнали на площадку перед собором. Там нас выстроили, и наш взводный объявил нам, что нас сейчас отправят на торфяные разработки в 5 километрах от кремля. Вслед за этим, явился «нарядчик» с четырьмя чекистами, пересчитал нас, и под командой чекистов мы двинулись в путь, голодные, уставшие и продрогшие. Многие из нас уже более суток ничего не ели, но об этом нельзя было и заикаться.

Выйдя из кремля, мы пошли по большой лесной дороге, потом миновали ряд огородов и, наконец, пришли к деревянной избушке около торфяных разработок. Ввиду скорого наступления зимы, нам приказали разобрать весь рельсовый путь, проложенный через торфяное болото, и, как рельсы, так и железные вагонетки сложить у сторожевой избушки. Каждая смычка разборного рельсового полотна весит около 160 кило, и всех смычек было 75 штук. Вагонетки были около 200 кило весом каждая, и было их 23 штуки. Наша партия состояла из 45 человек, включая нескольких стариков и больных. Так как болото было пересечено несколькими канавами и зарослями кустарников, то пришлось сначала настлать кое-где доски. Поэтому, мы приступили к работе только около 8 часов вечера. Холодное железо рельсов прорезало до крови кожу на руках. Местами приходилось идти по топкой болотистой почве, и путь был не меньше 1 километра. Всю работу было приказано окончить, как можно скорее, и по ее окончании, нам был обещан давно желанный отдых и сон. Невыносимое мученье идти втроем по болоту, держа в руках смычку рельсового полотна весом в 160 кило. Чуть кто-нибудь из трех несущих спотыкался, остальные двое носильщиков тоже немедленно спотыкались, роняя рельсы на землю. Руки отказывались служить, так как холодное железо впивалось в ладони. К 10 часам три старика совершенно выбились из сил. Один из них, Колокольцов, бывший военный, лег на землю со словами:

Убейте меня лучше! Я больше не в силах.

Чекист Сартис (латыш) поднял Колокольцова и, поставив его на ноги, сказал:

Нечего дурака ломать. Другие работают – и ты работай. Помереть еще успеешь.

С вагонетками было тоже немало хлопот. Трава и кустарники наматывались на колеса, и они врезались в рыхлую почву. К 2 часам ночи, обессиленные, мы наконец закончили эту адскую работу и повалились прямо на холодную землю. Казалось, что мы больше не в состоянии двигаться. Вдруг Сартис вынул часы и сказал:

Передохните немного, а потом все, что принесли, надо будет отнести на станцию и погрузить в вагоны к 6 часам утра. К этому времени будут поданы вагоны.

Станция узкоколейной железной дороги была почти в 1 километре от сторожевой избушки. Взошла луна, и, освещаемые ее бледным светом, согнувшиеся под тяжестью непосильной работы люди, производили впечатление каких-то фантомов. Колокольцов умер от разрыва сердца около 4 часов утра. Когда вагоны были нагружены и Сартис приказал нам тоже садиться в вагон, один из нас спросил его:

– А как быть с трупом Колокольцова? Разве мы его не возьмем в лагерь?

Сартис подошел вплотную к спрашивавшему и, поднеся к его лицу револьвер, сказал:

– Это видел? Я тебя научу вмешиваться не в свои дела. Не разговаривать!

Приехав в гавань, мы должны были выгрузить из вагонов, как рельсы, так и вагонетки и сложить все в порядке около одного из сараев. Мы попали к себе в собор около 9 часов утра и повалились на нары, как убитые. Неудивительно: мы почти полутора суток не ели и не спали, или, вернее сказать, мы почти не ели и не спали с самого дня отъезда из Петербурга. В эту последнюю ночь мы убедились на опыте, что такое Соловецкий концентрационный лагерь.

Часов около 3 дня, меня с трудом растолкали. Весь собор был пустой, так как все были на работах, кроме нашей группы, получившей отдых, благодаря ночной работе. Нам приказали заняться уборкой собора. Для этого нам дали тощие, обтрепанные метлы, обломанные деревянные лопаты и два мешка с опилками.

Тяжелое впечатление производит собор с бесконечными рядами грязных нар, на которых набросаны вороха всякого тряпья. Каменные плиты пола покрыты толстым слоем грязи, а под нарами высятся кучи разлагающегося мусора, опилок и отбросов пищи. Все это разлагается и издает отвратительный запах. Убрать мусор нельзя, так как некуда. Выход из собора – на широкую площадку, на которой должно быть чисто, так как там, иногда, проходит «начальство». Ближайшее место, куда можно было бы свалить мусор, находилось в расстоянии от собора около полутора километров – это развалины небольшой церкви. На этих развалинах разрешалось заключенным 11-й, 12-й и 13-й рот умываться по утрам, так как в соборах не имелось ни малейшего приспособления для умывания. Чтобы вынести из собора весь мусор, понадобилось бы работать нескольким десяткам человек целый день. Поэтому начальство лагеря ограничилось простым средством гигиены: на южной стене собора саженными буквами написано такое изречение: «Без грамотности и чистоты нет путей к социализму». На северной стене бросается в глаза другая, не менее поучительная надпись: «Труд укрепляет душу и тело человека». Прямо над алтарем, там, где раньше был написан образ Христа, теперь красовалось изображение Ленина, под которым было выведено славянскими буквами: «Мы новый путь земле укажем. Владыкой миру будет труд». Накануне нашего прибытия в Соловецкий лагерь, как раз под нарами в нашем соборе, обнаружили закоченевший труп какого-то заключенного, умершего от истощения.

Часам к 6 вечера стали приходить в собор, взвод за взводом, заключенные, возвращавшиеся с работ. Мы наскоро задвинули под нары весь, сметенный нами в кучи, сор и пошли в свое помещение. В нашем помещении было несколько чище, так как мы весь сор складывали втихомолку в мешок и вытряхивали его через окно прямо в ров. Ужин принесли в двух деревянных кадках, и он состоял из круто сваренной гречневой каши, заправленной подсолнечным маслом. Каждому пришлось по несколько ложек каши. За кипятком надо было идти самим в кухню, которая обслуживает почти 5000 человек. Чтобы попасть в кухню, нужно пройти всю каменную галерею, спуститься на площадь, пересечь ее налево и ждать в очереди около получаса. Получив кипяток и попав к себе, надо ждать, когда освободится место на нарах, так как все переполнено и некуда поставить чайник. И все это надо проделывать ежедневно, после целого дня утомительной работы и ночей почти без сна. Вся процедура еды чрезвычайно неопрятна, так как большинство не моется неделями. Для мытья не хватает времени, и для этого надо ходить на площадь к колодцу, набрать в чайник воды, а потом идти на развалины, рискуя сломать себе шею. Да и какое там мытье под открытым небом, на холодном, пронизывающем ветру! Многие едят руками, за неимением ложек. У большинства, провизия, купленная в кооперативной лавке, лежит у изголовья нар, среди тряпья, мокрой обуви и грязного инструмента. Нет возможности описать ту грязь, нищету, голод и холод, в котором живут заключенные Соловецкого лагеря! Сейчас же после ужина, всех выстраивают на вечернюю поверку, которая производится одновременно во всех отделениях лагеря и длится, поэтому, часа полтора. Все это время все стоят, выстроившись в несколько шеренг, строго в затылок друг другу, не шевелясь. Во время каждой вечерней поверки читается приказ о расстрелянных за истекший день. Таких – всегда ежедневно по несколько человек, а, иногда, даже свыше десятка.

После вечерней поверки, очередные группы назначаются на ночные смены работ. Нашу группу назначили на вытаскивание бревен из озера. Пока светло, с этой работой можно кое-как справляться, но с наступлением темноты – это настоящий ад, а не работа. Толстые бревна, длиной до 15 метров, плавают в воде. Их надо вытаскивать на берег и относить через кустарники и скалы на лесопильный завод. Дается, так называемый, урок, то есть – определенная группа людей должна к известному часу доставить на лесопильный завод определенное количество бревен. Ни багров, ни веревок, ни, вообще, каких бы то ни было средств, для выполнения этой работы, не выдается. Заключенные входят в воду по горло (в сентябре на Соловках конец осени) и руками толкают скользкое бревно на берег. Какая это пытка – тащить вдвоем скользкое, мокрое бревно, спотыкаясь о кочки, камни и цепляясь за кустарник! Работать надо добросовестно, так как, в противном случае, начинают протестовать товарищи по группе. Работа должна быть непременно выполнена к определенному сроку, и за малейшее промедление отвечает не только вся группа работающих, но и чекист, приставленный наблюдать за работой. Только смерть может освободить от работы.

Самые здоровые и молодые в нашей партии вошли в воду и начали подавать нам, оставшимся на берегу, бревна. Сделав три конца на лесопилку и обратно, я совершенно выбился из сил, и, несмотря на протесты и ропот товарищей, я лег на берегу, решив лучше умереть, чем продолжать это мученье, которому все равно нет и не будет конца. Вчера были рельсы, сегодня бревна, завтра еще что-нибудь. Ни отдыха, ни сна, ни еды, ни тепла. И ни малейшей надежды на улучшение. Вдруг, меня точно пронизала мысль: «Держись до конца. Держись, пока не упадешь. Стыдно тебе, старому солдату, распускаться». Собрав всю мою волю, я встал и пошел работать в воду. Если суждено умереть, то уж лучше умирать в своей родной стихии.

В 12 часов ночи, промокшие до нитки, мы вернулись в собор. Все громадное помещение собора тускло освещалось несколькими лампочками, и после свежего воздуха, смрад в помещении вызывал тошноту. Тела спящих лежали вплотную друг к другу – 850 человек! В нашем помещении воздух был чуть лучше, но было еще теснее. Я с громадным усилием заклинился между двумя спящими, и было так тесно, что я мог лежать лишь на одном плече. Но нет худа без добра. Благодаря духоте было тепло, и для меня это было на руку, так как я лежал, как и многие, совершенно голым. Все белье и платье было промокшим до нитки, и я развесил его тут же в помещении просушиваться.

Прошло несколько дней. Уже успела прибыть еще партия заключенных из Кеми, а мы уже успели слиться с общей массой заключенных Соловецкого лагеря. Ежедневно с 6 часов утра я уходил на какие-нибудь тяжелые работы, каждый день разные, и возвращался к 12 часам дня в собор. Проглотив тресковую похлебку или суп из гречневой крупы, я опять шел на назначенную работу и возвращался к 6 часам вечера. Затем следовал, так называемый, ужин и поверка. Часов около 9 вечера нас всех запирали в соборе, мы валились, полумертвые от усталости, и, сдавливая друг друга, засыпали. За эти несколько дней моего пребывания на Соловках я окончательно потерял всякий человеческий образ, и я думаю, что в самой ужасной ночлежке любого большого европейского города нельзя было отыскать человека с более сомнительной внешностью, чем та, которую я приобрел в то время.

Неудивительно: с момента отъезда из Петербурга, я имел лишь изредка возможность сполоснуть руки и лицо под открытым небом. Кроме двух пар носков, ночной рубашки и трех носовых платков у меня не было белья. От тяжелой и грубой работы, костюм мой порвался, и по ночам меня заедали насекомые. Но мои соседи по нарам были в еще худшем состоянии, чем я.

С каждым днем становилось холоднее, и посередине собора сложили из кирпичей две примитивных печки. Одну такую же печку сложили в нашем помещении, и на ней же некоторые заключенные жарили треску и картошку, отчего поднимался чад, и дым разъедал глаза.

Ходя на различные работы, мне посчастливилось встретить и многих моих бывших друзей по петербургской тюрьме. Кое-кто из них уже прошел, так называемый, «моральный карантин» и доживал на Соловках уже второй год. Некоторым, в особенности, инженерам и врачам, даже посчастливилось кое-как, сравнительно, устроиться, то есть попасть на работу, отвечающую их специальности. Из специалистов образована, так называемая, 10-я рота, численностью в 600 человек; они живут в особом здании, выходящем на главную площадь. Это здание ранее занимали монахи, и в их кельях помещаются теперь заключенные.

Старые приятели помогли мне, прежде всего, продуктами, так как мои деньги не поступили еще в казначейскую часть лагеря, и из-за этого я голодал. Продукты и даже одежду можно покупать в лагерной кооперативной лавке или в ее отделении, находящемся в кремле на главной площади. Это отделение помещается в киоске, построенном из частей бывшего иконостаса, и продавцы лавок, разумеется, тоже заключенные. Обе лавки делают довольно большой оборот, так как, кроме заключенных, на острове имеется два охранных полка. Цены в лавках невероятно высокие, и наличие товаров совершенно не отвечает потребностям покупателей.

Несмотря на громкое название – «кооперативные лавки», – эти учреждения не имеют ничего общего с той кооперацией, как ее понимают в Европе. Это такая же кооперация, как всюду в советской России, то есть, обычное государственное предприятие, доходы с которого идут в то учреждение, откуда отпущены средства для оборота. Весь доход с кооперативной лагерной лавки поступал в кассу Чеки. Благодаря этому, солдаты расквартированных в лагере полков и чекисты, получали товары из лавок по более низким ценам, чем заключенные, и в лавке всегда было в наличии вино, печенье, консервы, ветчина, варенье и тому подобное, но, зачастую, не бывало хлеба, сала и других продуктов первой необходимости, доступных по цене для заключенных. Вообще говоря, среди заключенных более половины, то есть около 4000 человек, совершенно не имеют не только денег, но даже самой необходимой одежды. Большинство из них умирает на второй год пребывания в лагере от простуды, цинги, сумасшествия и расстрела, так как, под влиянием полного отчаяния, эти, обезумевшие от голода и страданий, люди пытаются наивно протестовать. Главный контингент этих несчастных состоит из крестьян, рабочих и случайных уголовных преступников, и они ниоткуда не получают помощи. Около 2000–3000 заключенных из образованного класса общества выдерживают заключение несколько дольше, так как их близкие посылают ежемесячно 10–15 рублей, добытых потом и кровью. На эту сумму можно существовать в лагере впроголодь, покупая лишь такие продукты, как сало, селедка, картофель, хлеб, лук и, иногда, сахар и чай. Около 1000 человек живут вполне сытно; это всевозможные нэпманы, попавшие в лагерь за спекуляцию, контрабанду, взятки и разные должностные преступления. Они имеют возможность проживать, в среднем, от 50 рублей в месяц и выше. Прекрасно обставлены заключенные чекисты высших рангов. Хотя официально они не получают никакого жалованья, но им отпускается, так называемый, «особый паек», обмундирование, и их помещают в особые, вполне комфортабельные, помещения.

Как это ни странно, но, в конечном итоге, хуже всего живется на Соловках представителям рабочего и крестьянского классов, и смертность среди них значительно выше, чем среди других групп заключенных. Образованные люди страдают невыносимо первые два-три месяца «морального карантина». За это время – все больные и старики, обычно, умирают. Выдержавшие ад «карантина», постепенно устраиваются на работы, сообразно со своей специальностью и назначаются даже на ответственные технические и хозяйственные должности. Разумеется, это не дает никакого материального улучшения, но зато избавляет от тяжелых работ и, самое главное, дает возможность жить не в соборах, а в бывших монашеских кельях. Это очень много значит. Можно спать на отдельной койке, можно мыться в закрытом помещении и можно, иногда, погреться около печки. Вполне естественно, что мечта каждого заключенного – как можно скорее вырваться из ада «карантина» и попасть в одну из специальных рот. Благодаря счастью, знакомствам по прежней тюрьме, ловкости, иногда, удается кому-нибудь проскочить в специальную роту ранее положенного срока и даже попасть на какое-нибудь ответственное место. Но это всегда кончается грустно. Сексоты не дремлют, весь лагерь кишит предателями, и в один прекрасный день «специалиста» снимают с должности и переводят без всякого объяснения причин в одну из рот собора. Надо все опять начинать сначала.

Весь ужас Соловецкого лагеря в том и состоит, что ни один заключенный никогда не уверен за ближайшую минуту своего существования. Ничего прочного и определенного. Никто не знает, что именно можно делать и чего нельзя. Например, выводят партию заключенных мостить дорогу. На всю партию выдано два молотка для разбивания щебня и одна лопата. В партии 20 человек. Как быть? Просить, чтобы партию снабдили инструментом в надлежащем количестве, нельзя, так как это недисциплинарно; возможно, что не дают инструмента нарочно, чтобы сделать работу труднее. Но может случиться и иначе. Кто-либо из, проходящего мимо, «начальства», вдруг обратит внимание, что заключенные носят щебень пригоршнями рук. Тогда всю партию обвинят в саботаже. Малейшее замечание влечет за собой дисциплинарное взыскание.

Самое слабое наказание – 30 суток заключения в темном подвале, с обязательным ежедневным выходом на, исключительно, тяжелые работы. Два дисциплинарных взыскания, полученных на протяжении трех месяцев, – и заключенного переводят в особый отдел лагеря на Секирную гору. На этой горе имеется церковь, обращенная в казармы для заключенных. В церковь ведет лестница в 247 ступеней, по которой надо четыре раза в день спуститься и подняться, так как все работы происходят внизу, у подножия горы. По этой же лестнице надо принести все необходимое, для хозяйственных потребностей казармы: воду, дрова, провиант. С Секирной горы редко кто возвращается обратно, а если и возвращается, то с увеличенным сроком пребывания в лагере, так как административная коллегия лагеря имеет право выносить приговоры помимо Москвы, включительно до смертной казни, и этим правом коллегия пользуется в самом широком объеме. Я видел однажды, как вели партию заключенных с Секирной горы, для работ по засыпке кладбища цинготных и тифозных. Это кладбище отравляло весь воздух, так как подпочвенная вода размыла ямы с погребенными заключенными. Я, именно, говорю ямы, а не могилы, так как заключенных хоронят в ямах, как бездомных собак. О приближении партии заключенных с Секирной горы мы догадались по громкой команде:

– Прочь с дороги!

Разумеется, мы все шарахнулись в сторону, и мимо нас прошли истощенные, совершенно звероподобные люди, окруженные многочисленным конвоем. Некоторые были одеты, за неимением платья, в мешки. Сапог я не видел ни на одном.

Очень опасно быть назначенным на какое-нибудь ответственное место, в особенности, по хозяйственной части, или в лавку, или в многочисленные мастерские, изготовляющие, для свободного населения материка и для армии, обувь и платье. Во всех этих учреждениях происходят периодические панамы220: воровство, подлоги, бесхозяйственность. Во всех случаях, без исключения, злоупотребления расследуются местной комиссией лагеря, и, разумеется, самому строгому наказанию подвергаются заключенные, не чекисты. Нет никакой возможности оградить себя от таких неприятностей, так как у заключенного, какое бы он ни занимал место, нет никаких прав, а есть лишь одни обязанности. Состав помощников – тоже заключенные самого пестрого прошлого, и среди них нередко попадаются уголовные преступники.

Я встретил в лагере нескольких из моих бывших сослуживцев по российскому императорскому флоту. Приблизительно в этот период начальство Соловецкого лагеря собиралось возродить бывшую флотилию Соловецкого монастыря, состоявшую из нескольких, довольно больших, парусных судов. Предполагалось вновь организовать рыболовную промышленность и транспорт лесных заготовок на материк. Кое-кто из моих бывших сослуживцев был привлечен к этому делу. Начальство лагеря, решительно ничего не понимая в судоходном деле и ожидая от него больших доходов для лагеря, то есть для Чеки, выхлопотало из Москвы необходимые ассигнования, и началась типичная советская организация предприятия. Широкий размах, масса фантастических проектов на бумаге, грошовые средства и полное невежество на «верхах». Для вновь организуемого дела, требовалось много специалистов, а настоящих моряков с высшим специальным образованием было в лагере не больше 15 человек. Поэтому, мои приятели решили привлечь и меня к этому делу и под этим благовидным предлогом вытащить меня из собора. Для меня было очень соблазнительно переехать в 10-ю роту на житье и работать в знакомой специальности. Но я, все-таки, колебался, так как в любой момент начальство могло спохватиться, что я каэр и шапэ (то есть осужденный за контрреволюционную деятельность и за шпионаж) и пробыл в «моральном карантине» всего несколько дней, поэтому, меня с большим скандалом водворили бы обратно в 13-ю роту. Руководясь этими соображениями, я отказался наотрез от любезных предложений моих друзей и не раскаиваюсь в этом. Через несколько дней в «Судострое» (так было названо морское рыболовное предприятие) уже произошла перетасовка, и половина моих друзей была отправлена прямо от чертежных столов в каменоломни Конд-острова. Говорили, что кто-то из сексотов донес начальству, что, будто бы, моряки организуются, чтобы устроить побег.

Тем временем, я был совершенно случайно назначен сторожем на один из огородов, обслуживающих два расквартированных в Соловецких лагерях полка. Это занятие мне очень понравилось, и я решил, что надо во что бы то ни стало прочно устроиться на этом спокойном месте. Я попал в ночную смену, и моими товарищами были старичок архиепископ Петр221 и писатель Игорь Ильинский. Другой ближайший огород стерегли молодой князь В. – товарищ моих братьев по Пажескому корпусу, профессор духовной академии Вербицкий и бывший тамбовский вице-губернатор Князев. Я пробыл в почетной должности сторожа советских огородов несколько ночей и должен сказать, что за весь период моего пребывания не только в тюрьмах, но и в советской России, это самое мое приятное воспоминание.

Стояли тихие осенние лунные ночи, и из, стоявшего на пригорке, сторожевого шалаша были видны бесконечные площади огородов, посеребренных луной. Вокруг огородов стоял темной стеной густой лес. В шалаше можно было разводить огонь, варить в котелке картофель и репу, которые мы, как сторожа, воровали с доверенных нам огородов (архиепископ тоже). По очереди мы обходили порученный нам район, но сторожить огороды было, собственно говоря, не от кого, так как они находились от кремля на расстоянии 7 километров, а по ночам заключенные ходят по острову только на ночные работы и всегда в сопровождении чекистов.

Архиепископ был очень умный и широко образованный человек с неиссякаемым запасом юмора и добродушия. Он попал в ссылку по подозрению в контрреволюционных замыслах. Остальные мои компаньоны попали в лагерь, приблизительно, за то же самое. Молодой князь В. успел уже три года отсидеть в Бутырской тюрьме. Это был очаровательный молодой человек, мечтатель и поэт. Странное впечатление должна была производить на постороннего наблюдателя наша пестрая группа у костра в шалаше, когда мы слушали молодого В., декламирующего нараспев свои сонеты лунным лучам. К 6 часам утра мы все возвращались в кремль и расходились по своим ротам. Помещения были почти безлюдны, и можно было свободно отсыпаться на нарах до 12 часов.

В 2 часа всех сторожей ночной смены выводили на уборку площади. Это была нетрудная работа, и, так как через площадь проходила масса заключенных в лагере, как мужчин, так и женщин, то я встречал массу знакомых не только по прежней тюрьме, но по петербургскому дореволюционному обществу.

Приблизительно в то же время, я успел получить, высланные мне консульством белье, платье и деньги. Это было весьма приятно, так как доказывало, что консульство не потеряло моего следа.

С каждым днем становилось все холоднее, чайки улетели на юг, и по площади бродили птицы, еще не успевшие отрастить крыльев для полета... Мысль зимовать на Соловках приводила меня в ужас. Почти семь месяцев быть отрезанным от внешнего мира! Почти шесть месяцев полярной ночи, во власти дегенератов и палачей!

Во второй половине сентября окончилась охрана огородов, и я с большим беспокойством ждал, куда меня теперь назначат. Как-то, проходя мимо киоска на площади, я увидел за прилавком длинноносую физиономию знакомого еврея- ювелира, который, некогда, сидел вместе со мной в тюрьме на Шпалерной. Звали его Кюммельмахер. В тюрьме он был в чрезвычайно тяжелых условиях, так как его арестовали в театре и прямо оттуда привезли в тюрьму. Сидел он со мной три месяца в общей камере и не получал со стороны никакой помощи, так как его магазин и квартира были опечатаны, а семья арестована. Я подкармливал иногда несчастного, перепуганного Кюммельмахера и даже покупал ему папиросы. За что его посадили и за что сослали, я до сих пор не знаю, так как никогда не имел терпения дослушать до конца чрезвычайно болтливого еврея, начинавшего неизменно свой рассказ о злоключениях почему-то с 1899 года...

Увидев меня, Кюммельмахер пришел в неописуемый восторг, хотя и неуместный, но совершенно искренний. По-видимому, он чувствовал себя за прилавком совершенно в своей тарелке. Шутя, я спросил его, не нужен ли киоску сторож, и, сверх всякого ожидания, получил восторженный ответ:

– Обязательно нужен. И такой образованный и деликатный человек, как вы, Борис Леонидович, самый подходящий человек, для этого места.

В тот же день в 2 часа дня я вступил в мою новую должность. Мой предшественник, мексиканский генеральный консул в Египте, синьор Виолара, получил повышение, так как его назначили продавать молоко, и он поместился тут же, у киоска.

Странный контингент служащих был у этой лавки. Заведующий лавкой был бывший маклер Петербургской фондовой биржи Баркан, кстати сказать, исполнявший до революции и мои поручения. Его помощником был ювелир Кюммельмахер. Бухгалтером киоска был священник, доктор богословия Лозина-Лозинский. Продавал молоко консул Виолара. Сторожами были я и камергер Елагин.

Самая интересная и необычная история – мексиканца Виолара. Он был женат на русской, и его жена тоже была заключена в женском отделении лагеря. До 1924 года супруги жили в Александрии, где Виолара имел крупное коммерческое предприятие и был мексиканским генеральным консулом в Египте. Слухи о нэпе дошли и до ушей г-жи Виолара, которая решила, что политическое положение в России улучшилось и можно туда поехать, чтобы повидаться со старушкой матерью, проживавшей в Тифлисе. Уговорить мужа было нетрудно, и весной 1924 года супруги приехали в Тифлис. Повидавшись со своей матерью, г-жа Виолара захотела посмотреть Петербург и Москву. В «Европейской» гостинице в Петербурге муж и жена были арестованы агентами Чеки и отвезены в Бутырскую тюрьму. В Москве им было предъявлено обвинение в шпионаже и контрреволюции. Основанием для этих обвинений послужило то, что брат г-жи Виолара был офицером Деникинской армии. После шести месяцев заключения в Бутырской тюрьме, обоих супругов выслали на три года в Соловецкий лагерь. Когда я впервые встретил Виолара, то прошел уже почти год его пребывания в лагере. Несмотря на громадные деньги, проживаемые им в лагере, положение его было очень плачевное. Почти ни слова не говоря по-русски, он часто попадал в весьма рискованные положения. Свою жену он мог видеть только мельком, когда она проходила через площадь с группой других женщин, работавших на мельнице и в хлебопекарне.

Брат г-на Виолара, живущий в Александрии, перевел на текущий счет арестованного брата очень крупную сумму, и это позволяло мужу и жене проживать в месяц до 30 долларов. За эти деньги супруги сносно питались, скверно, но чисто и тепло одевались, и могли подкармливать кое-кого из своих товарищей по заключению. Благодаря последнему обстоятельству, они могли пользоваться помощью при тяжелых работах. Разумеется, никаких льгот ни муж, ни жена не получали, и лишь по истечении нескольких месяцев, г-на Виолара перевели в 10-ю роту, а его жену перевели с торфяных разработок на мельницу. Виолара жил в одной комнате с другими четырьмя заключенными, и эта комната напоминала провиантский склад. Зная по опыту, что зимой в лавке ничего нельзя достать ни за какие деньги, запасливый мексиканец заполнил всю комнату продуктами на себя, на жену и на товарищей.

Как и другие заключенные, жены которых отбывали наказание в Соловецком лагере, Виолара не мог иметь с женой свиданий, и больно было смотреть, как этот, любящий и экспансивный человек, часами сидел с ведром молока у киоска, выжидательно смотря на тот угол площади, где должна была показаться группа женщин, возвращающихся с работ на мельнице. Чувствительный Кюммельмахер, в таких случаях, стряхивал слезу со своего длинного носа и, кивая на мексиканца, говорил:

– Н-н-н-у? И я хотел бы знать, какая им выгода, что человек мучается? А почему мы не можем видеть наших деточек? Какая им выгода, этим сволочам?

Ответ на свой вопрос Кюммельмахер получил несколько позже, так как «они», наши мучители, всюду имели уши...

Стоять сторожем у ларька было нетрудным, а в условиях Соловецкого лагеря, даже приятным занятием. Во-первых, ничего не было ниже этой должности, так что не могло быть никаких интриг. Во-вторых, не было помощников, значит, никто не мог меня подвести под неприятность.

Я вступал на дежурство в 6 часов утра и дежурил до 12 часов дня. В полдень меня сменял камергер Елагин, и дежурил он до 6 часов вечера. В 6 часов я опять вступал в дежурство, а в 8 часов к ларьку ставили часового, и я уходил в роту. Целый день у ларька было движение, и тут был, своего рода, клуб, в котором обсуждались всякие новости. По части выведывания новостей, Кюммельмахер был большой мастер. Как только к ларьку подходили покупатели-чекисты, Кюммельмахер начинал ловко заговаривать им зубы, и мы всегда были в курсе различных перемещений начальства, новых распоряжений, приездов всевозможных комиссий из центра и, тому подобных, вещей, которые играют первостепенную роль в монотонной жизни обезличенных заключенных лагеря.

Однажды была рассказана такая «новость». Помощник начальника лагеря – московский чекист Васьков – воспылал страстью к одной из заключенных, Томилиной. Ее муж был тоже заключенным лагеря. Супруги были сосланы в лагерь на один год, и срок их заключения истекал в сентябре. Поэтому, их надлежало отправить на материк в пересыльный лагерь Кеми, где их должны были освободить. Томилин все время находился на тяжелых работах, а его жена состояла секретаршей Васькова. Однажды, Томилина назначили на такие работы, каких он не мог выполнить, и за это его перевели на Секирную гору, продлив срок пребывания в лагере. Томилина оказалась во всех отношениях свободной и сделалась законной супругой Васькова.

После целого ряда таких новостей, в которых расстрелы чередовались с предательством, у меня пропала всякая охота слушать разговоры посетителей ларька. Я избрал себе другое занятие. В промежутках между подметанием площадки вокруг киоска, установлением очередей покупателей и рассыпанием картошки по кулькам – все это входило в круг моих обязанностей – я усаживался на ящик и бросал кусочки хлеба, готовившимся к отлету, молодым чайкам. Но и это невинное занятие мне опротивело после одного случая. Как-то Елагин запоздал меня сменить. Закрыв ларек, я уселся на ящик и, пожевывая ветчину с хлебом, начал бросать маленькие кусочки хлеба птицам. Они очень ловко и забавно ловили кусочки на лету и даже пытались вырывать хлеб у меня из рук. Из этого занятия меня вывели два, донельзя истощенных и оборванных, человека, которые, по-видимому, уже несколько раз пытались обратиться ко мне, но я по своей глухоте и рассеянности не обращал на них внимания. Один из них, молодой, сказал мне:

Бросьте лучше нам несколько кусочков. Мы не хуже птиц поймаем их на лету.

Эта фраза была для меня точно удар хлыстом по моей совести. На беду, ларек был заперт, и у меня в руках был до смешного маленький кусочек хлеба. Видя мое смущение, другой, постарше, сказал:

Может быть, вы, гражданин, дадите нам несколько картошек из этого мешка?

Я дал им несколько картофелин, и оба с жадностью принялись грызть сырой картофель.

Птиц я перестал кормить.

В 20-х числах сентября, священник Лозина-Лозинский, без всякого объяснения причин, был снят с обязанностей бухгалтера киоска и назначен на очистку отхожих мест главного управления. Сутки спустя, убрали болтливого Кюммельмахера и отправили его на лесопилку. На его место назначили удивительно противного поляка – бывшего директора какого-то банка. Во избежание всевозможных сюрпризов, я стал подыскивать пути к уходу на какую-нибудь новую, подходящую мне, безответственную и незаметную должность.

Как раз напротив нашего киоска, высилось здание 10-й роты – предмет моих тайных и страстных желаний, увы, недостижимых для меня, как для каэра и шапэ. Во время ежедневных разводов на работы, происходивших на площади неподалеку от киоска, я обратил внимание на высокую представительную фигуру какого-то человека в полуофицерской форме дореволюционного образца. Это оказался П. – бывший полковник одного из блестящих гвардейских полков, однополчанин моего дяди, расстрелянного в Холмогорах. До революции я часто встречался с полковником П. в Царском Селе, и потому, улучив удобный момент, я подошел к нему и назвал себя. Бравый полковник был уже старожилом лагеря и достиг высокого звания младшего помощника командира 10-й роты. Командиром роты был кубанский казак, славный парень, осужденный на 10 лет за бандитизм и вооруженный грабеж советских поездов. Полковник обещал мне попытаться пристроить меня рассыльным в ротную канцелярию, но надежды на это было мало, так как я был уже при «деле», и мой «начальник»-поляк мог меня не отпустить. К счастью, меня выручил Виолара, который давно уже прикармливал поляка, и я, в конце концов, попал в рассыльные при канцелярии 10-й роты. Это было пределом моих желаний, так как у меня были деньги, было платье, но не было здоровья, и я не мог больше жить в кошмарной обстановке 13-й роты. Я мог устроиться в инвалидную команду, но это было мне противно, так как там были настоящие больные и царила атмосфера больницы, притом, грязной, советской больницы.

Как раз в последнюю ночь моего пребывания в соборе, произошел любопытный эпизод. Часов около 3 ночи нас внезапно подняли и выстроили в несколько шеренг в громадном помещении собора. Никто не знал, в чем дело, и заключенные предполагали, по обыкновению, что нас всех поведут под пулеметный огонь. Говорю «по обыкновению», так как, благодаря постоянным массовым расстрелам, заключенные видят в каждом неожиданном распоряжении начальства, прежде всего, перспективу расстрела. Дело оказалось значительно проще. Начальник нашего отделения чекист из кубанских казаков Ногтев сильно подвыпил, «инспектируя» состояние женского барака, и, чтобы освежиться, приказал подать себе лошадь, на которой и поднялся по 47 ступеням на каменную галерею и начал объезжать вверенные ему роты. Въехав к нам в собор и сильно собрав лошадь на мундштуке, он остановился перед фронтом и весело крикнул:

Здорово, ребята! Как поживаете, господа буржуйчики?

Но скоро Ногтева, что называется, развезло, и он сошел с лошади, передав поводья двум подскочившим дневальным. Во фронте я стоял рядом с каким- то приземистым стариком священником, все время что-то шептавшим про себя. Думая, что старику дурно, я обратился к нему с вопросом:

Вам дурно, батюшка? Что с вами?

Священник нервно взял меня за локоть и, показывая пальцем на пол, сказал:

Боже, Боже! Ведь здесь как раз попираем ногами место святого престола, и какие слова слышим! Пьяный безумец – и на коне в храме святом.

Мы, действительно, как раз стояли в центре бывшего алтаря, и священник был потрясен, так как у православных то место, где стоит жертвенник, считается заповедной святыней, на которой может стоять только посвященный в сан священника.

Ногтев пытался держать нам какую-то речь, но не докончил и приказал всем разойтись. Каким образом его убрали и как увели лошадь, мне неизвестно.

В 10-ю роту я явился с утра со всеми моими пожитками. Так как я весь был покрыт насекомыми и ими кишели мои вещи, меня отправили в баню, которая находится вне кремля. Все мои вещи я передал двум заключенным, исполнявшим обязанности дневальных в коридоре: один – бывший охранник, а другой – бывший жандармский вахмистр. За три фунта сахара, пять пачек махорки и два куска мыла они обещали вычистить и вытряхнуть все мои вещи и тщательно обрызгать их скипидаром (скипидар за мой счет). Сразу чувствовалось, что я попал, наконец, в культурную обстановку. Надолго ли?

Все заключенные, кроме находящихся в карцерах и на Секирной горе, ходят по острову совершенно свободно. Но для выхода из кремля нужно всякий раз брать у дежурного по кремлю пропуск. Разумеется, никто не бродит по острову без дела, так как, во-первых, все заключенные всегда заняты, во-вторых, бродить по острову ради удовольствия прогулки очень опасно, так как всюду ходят патрули и прогуливаются чекисты. Пока я шел в баню, меня три раза останавливали по дороге и опрашивали. Ярко светило солнце, но приближение зимы уже чувствовалось в резком холодном ветре и подмороженной дороге. Встречались заключенные группами и в одиночку, выполнявшие различные работы. Из труб заводов и мастерских валили клубы дыма, и из-за поворота леса выползал змейкой поезд узкоколейной железной дороги. Я шел и старался себе представить, какое впечатление произвела бы вся эта картина на постороннего наблюдателя, не знающего закулисной стороны Соловецкого лагеря. Мирная, почти идиллическая картина трудовой коммуны. Мне кажется, что советская власть может вполне безопасно для себя пригласить любую иностранную делегацию, для поверхностного осмотра Соловецкого лагеря. Разумеется, не надо пускать делегации в кремль и, в особенности, на каменную галерею к соборам. Упаси Бог подпускать членов делегаций к заключенным, так как один вид заключенных способен разрушить всю идиллию. Но, для показа, можно продемонстрировать переодетых чекистов, они ведь тоже считаются заключенными, и их наберется несколько сотен. Кроме них, можно показать «политических» заключенных, то есть тех, которых советская власть считает за политических: левых эсеров и левых меньшевиков. Им живется недурно.

А вот, кстати, влево от дороги, не доходя до бани, громадная вывеска на двух столбах: «Дезинфекционная камера». Вывеска от времени и непогод немного облезла, но ее можно подновить. Это ничего не значит, что за вывеской пустырь и какие-то развалины. Важен факт, что имеется доброе желание соорудить дезинфекционную камеру – об этом свидетельствует вывеска – чего же еще надо? Год тому назад эта вывеска вполне удовлетворила приезжавшую из Москвы комиссию, и в газетах «Правда» и «Известия» было написано несколько восторженных статей об образцовом санитарном состоянии Соловецкого лагеря.

В бане, невероятно грязной и полуразрушенной, обосновалась, так называемая, «горская республика». Заключенные, обслуживающие, отдельно стоящие предприятия и хозяйственные учреждения, при них же и живут. Конечно, все эти заключенные – старожилы лагеря, так как к таковым – советская власть благоволит, и начальство лагеря относится к ним с доверием и даже с симпатией.

Баней заведуют кавказцы, осужденные за бандитизм и грабежи. Вся баня может вместить в один прием не больше 50 человек, но ее обслуживают 15 человек здоровенных грузин и абхазцев, живущих в пристройке у бани и в самой бане. Что они там делают, я не могу понять. У меня создалось впечатление, что вся баня существует специально для них, так как я почти не видел, чтобы заключенных водили в баню. Для этого у заключенных нет времени, а кроме того, этой бани недостаточно на 8500 человек. Правда, из этого числа надо выключить около 700 человек чекистов, для которых имеется прекрасная баня в кремле.

За обещание выписывать из лавки сало, сахар, чай и табак, мне восточный человек выстирал тут же, в бане, мое белье, брюки и пиджак, и все это высушил в кочегарке над котлом.

Наконец-то я был чист и одет в чистое платье, хотя и совершенно сморщенное от энергичной сушки. Но стоило ли на такие пустяки обращать внимание!

10-я рота помещается в двух верхних этажах бывшего общежития монахов. В первом этаже помещаются разные канцелярии учреждений кремля и медицинская амбулатория. Все помещение роты состоит из массы небольших комнат – бывших келий, расположенных по бокам длинного коридора. Канцелярия роты помещается в одной из келий, и в ней живут ротный командир, его помощник, писарь и один из дневальных коридора. Комната вся величиной 12 квадратных метров, и, разумеется, мне там нельзя было поместиться. Остальные помещения, пока, все были переполнены, и поэтому я устроился в конце коридора на, так называемом, топчане, то есть на двух деревянных козлах, на которые положен деревянный щит. Меня это вполне удовлетворяло, так как, по сравнению с моей жизнью в соборе, спать на топчане было верхом роскоши. Через коридорного дневального (бывшего жандармского вахмистра), я достал два мешка со стружками, и он мне устроил из них матрац, а свои вещи я рассовал, частью, в комнату Виолара, частью, в комнату румынского офицера Бырсана, с которым я сидел еще в петербургской тюрьме.

Днем все помещения роты пустовали, так как все были на работах, кроме дневальных. Режим и порядок здесь были несколько иные, чем в карантинных ротах, так как 10-я рота обслуживала, преимущественно, канцелярии, бухгалтерию, технические бюро, госпиталь, аптеку и тому подобное.

В 6 часов утра все поднимались по звонку и трубе, и после поверки и уборки, в 8 часов расходились по разным учреждениям лагеря. В час дня все возвращались, и начиналась суета с приготовлением обеда. В 3 часа все опять уходили на работы и возвращались в 7 часов. Опять начиналась суета с приготовлением пищи, вечерняя поверка – и трудовой день был закончен. И так ежедневно, включая и праздники. Фактически, рабочий день был значительно больше 12 часов, так как массу времени отнимала поверка, стирка белья, уборка помещения и добыча и приготовление пищи. Почти все заключенные 10-й роты получали на руки, так называемый, двухнедельный сухой паек. Дело в том, что обед и ужин из лагерной кухни был настолько отвратителен и в кухне царила такая ужасная грязь, что лучше было не состоять «на горячей порции» и раз в две недели получать из провиантского склада весь паек натурой. Начальство лагеря это охотно разрешало, для специальных рот, так как время еды в этих ротах не совпадало с остальными ротами, и выдача двухнедельного пайка значительно разгружала кухню, кормившую два раза в день 5000 человек. Такие же двухнедельные пайки получали заключенные, работавшие и жившие в дальних углах Соловецкого острова, на Муксальме и на Конд-острове.

Весьма неизбалованный и вполне здоровый человек, может просуществовать впроголодь, на выдаваемый двухнедельный паек, не больше десяти дней. Паек состоит из соленой трески, гречневой крупы, сушеной зелени (600 грамм на две недели), соли, подсолнечного масла (1 литр на две недели), сахарного песку (150 грамм на две недели), картофеля и 500 грамм (ежедневно) черного хлеба.

Получающие горячий обед, непосредственно, из лагерной кухни, питаются еще хуже, так как продукты раскрадываются заключенными, обслуживающими кухню. Большинство заключенных специальных рот получают ежемесячную помощь от своих близких и друзей в виде посылок с продуктами и деньгами. Пока есть сообщение с материком, то есть в течение пяти месяцев, посылки приходят регулярно. С наступлением зимы, продукты можно приобретать только в кооперативной лавке, но там все продукты очень дороги и не всегда имеются в наличии.

Привожу цены некоторых продуктов – в долларах: 1 кг полубелого хлеба – 25 центов; 1 кг соленого топленого коровьего масла – 1 доллар 40 центов; 1 кг соленого свиного сала – 1 доллар; 1 стакан молока (из, вновь возрожденной, бывшей монастырской фермы) – 11 центов; 1 жестянка в 250 грамм мясных консервов – 40 центов; 1 кг сахарного песку – 50 центов.

Если у заключенного даже есть возможность приобретать продукты, это, все- таки, еще далеко не решает вопроса питания. У каждого заключенного свободного времени имеется в обрез. На все помещение 10-й роты имеется только три маленьких печки в коридоре, на которых официально не разрешается готовить. Разумеется, все готовят на этих печах, всегда с риском навлечь на себя гнев начальства и оказаться на Секирной горе. Поэтому, как только проносится слух, что в кремле бродит кто-либо из высших чинов администрации, всякое приготовление пищи прекращается. Спрашивается, где же готовить? Ведь, если разрешается получать на руки двухнедельный сухой паек, то, значит, разрешается где-нибудь приготовлять из этого пайка обед. Никто из заключенных этого не знает и никогда не решится поднять этот вопрос, так как за это могут перевести обратно в собор.

Заключенные специальных рот группируются для питания по несколько человек, живущих в одной комнате. Если в комнате случайно живет большинство, не получающих со стороны денежной помощи, то получающие таковую, присоединяются к какой-нибудь группе, приблизительно равного с ними экономического уровня. В таких случаях, надо быть очень осторожным, так как среди товарищей по комнате может оказаться сексот. Из чувства зависти или по злобе, что ему не удалось подкормиться за счет более зажиточных товарищей, сексот может донести по начальству об «образовавшейся опасной группировке». Тогда – прощай, 10-я рота! Пожалуйте обратно в «первобытное» состояние «морального карантина».

В перерыве между работами, в коридорах шум и суета. У печек бесконечные очереди, ссоры, чад от поджариваемой трески и сала. Очень зажиточные заключенные, имеющие возможность кормить и даже одевать нескольких товарищей, чувствуют себя несколько спокойнее, так как кто-либо из друзей всегда успеет занять очередь у печки и приготовить неприхотливый обед. Но и тут есть «но». Подкармливать товарищей надо чрезвычайно осторожно, чтобы это не носило характера платы за услуги. В противном случае, начальство усмотрит «буржуазные наклонности»», и, как неисправимого, переведут надолго в собор. Поэтому в Соловецком лагере все всегда суетятся и стараются придать себе занятой вид даже вне рабочего времени, так как у заключенного, при данном режиме, не может быть ни минуты свободной. Если остается свободное время – значит, что-нибудь не ладно: кто-нибудь подкуплен. В результате – перевод на тяжелые работы и житье в одном из соборов.

Мои новые обязанности заключались в разносе пакетов из ротной канцелярии по разным учреждениям лагеря, в уборке коридора, в приеме из канцелярии кремля писем для заключенных 10-й роты, и в переписывании ролей для артистов лагерного театра. Последняя обязанность была совершенно неожиданной, но я, разумеется, не протестовал, так как это давало мне возможность и законный повод заходить раз по десять в день в театр и присутствовать на репетициях.

В Соловецком лагере имеется два театра: один обслуживается уголовным элементом, другой – интеллигенцией. В обоих театрах идут пьесы, исключительно, коммунистического содержания. Артисты театра избавлены от тяжелых работ и пользуются незначительными льготами. Но артисты, и, в особенности, артистки, должны иметь собственные костюмы, и, так как они всегда заняты на репетициях, то должны всегда кого-нибудь подкармливать из товарищей и подруг, чтобы на них готовили обед. Благодаря этому, состав труппы театра интеллигенции, пополняется бывшими спекулянтами, чекистами, бывшими дамами полусвета – одним словом, тем элементом, который пользуется в советской России относительным благосостоянием. Среди «артистов», вечные интриги, и поэтому нередко случается, что сегодняшняя «героиня» или «герой» – завтра отправляются на кирпичный завод или в кочегарку. В Соловецком лагере все непрочно и изменчиво.

Мне удалось очень удовлетворительно разрешить вопрос моего питания, войдя в компанию с четырьмя очень милыми людьми: профессором Императорской Академии художеств Бразом, румынским офицером Бырсаном, афганцем инженером Саид-Султаном Кабир-Шахом и бывшим начальником одного из департаментов императорского Министерства иностранных дел, Вайнером. Браз находился в Соловецком лагере более года и успел уже побыть в одной из специальных рот, занимая какую-то должность по архитектурной специальности. За два месяца до моей встречи с Бразом, в лагере на него донес кто-то из сексотов – и знаменитого профессора перевели на тяжелые работы в гавани. В 10-ю роту Браза перевели недавно, и теперь он был, по остроумному выражению Бырсана, «придворным живописцем». Ежедневно старый, заслуженный профессор Императорской Академии художеств отправлялся зарисовывать различные виды Соловецкого лагеря. Эта работа вполне удовлетворила бы профессора, если бы не обязанности «придворного живописца», которые чрезвычайно угнетали чуткого и самолюбивого художника. Ему было приказано начальством лагеря зарисовывать сцены из жизни заключенных и внутренности исторических церквей старого монастыря. Все нарисованное, проходило через цензуру начальства, и, по указаниям Васькова, Ногтева и т.п., старый профессор должен был создавать в своем альбоме «потемкинские деревни». Всякий раз, возвращаясь с «цензурного осмотра», профессор принимался с горьким вздохом за реставрацию церквей и украшение лагерной жизни... на бумаге своего альбома. Эти рисунки предназначались для какого-то советского издания, долженствовавшего изобразить в картинках и описаниях райское житье заключенных в тюрьмах Союза Советских Социалистических Республик.

Был на Соловках и «придворный фотограф». Но тот был чекист, и, однажды, я сделался свидетелем такой сцены. Меня отправили в госпиталь за пакетами. Госпиталь помещался в двухэтажном здании, недалеко от выхода из кремля. Раньше здание было занято монастырской больницей и находилось в образцовом состоянии. От прежнего остались жалкие воспоминания, и то лишь, благодаря, поистине, самоотверженной работе, обслуживающих госпиталь, заключенных врачей и сестер. Я терпеть не мог ходить в это учреждение, так как больные лежали даже в коридорах, прямо на полу, и распространяли невыносимое зловоние. Подходя к госпиталю, я с удивлением заметил, что в чахлом садике, разбитом на площадке перед госпиталем, были расставлены столики, аккуратно накрытые белыми салфетками. На столиках были расставлены чашки, бутылки, и за ними восседали однообразно и хорошо одетые «больные». Был собачий холод, и сидевшие за столиками должны были сильно мерзнуть в своих легких костюмах. Но здоровым людям холод не страшен. Дело в том, что, среди сидевших и позировавших «больных», не было в действительности ни одного больного. Все это были наряженные для фотографической съемки статисты, набранные из чекистов. Должно быть, моя, весьма непредставительная фигура в помятой шляпе, коротком полушубке и фетровых сапогах портила идиллическую прелесть картины «весеннего» (или «летнего») отдыха счастливых больных. Мне два раза крикнул кто-то из «режиссеров»:

– Эй, ты, там, с бородой! Ступай к черту! Пошел вон!

Прошу извинения у читателя за невольное отклонение от нити рассказа и возвращаюсь к прерванному описанию нашей жизни в кельях 10-й роты.

Браза сослали на Соловки по подозрению в шпионаже, так как он бывал в гостях у германского генерального консула в Петербурге. Несчастный художник полтора года не имел связи с семьей, и почти перед самым отъездом он вдруг получил письмо от своей старой прислуги, которая сообщила ему, что его семья находится в Германии в тяжелом положении, и что оба сына умерли в Берлине.

Румынский офицер Бырсан был славный, немного грубоватый человек, но очень сердечный и обязательный. Его схватили в Одессе, куда он вполне легально приехал, чтобы повидаться со своими родственниками. Там он увлекся одной русской девушкой и хотел на ней жениться. Незадолго до женитьбы, невесту арестовала одесская Чека и предложила несчастной девушке, в обмен на свободу, давать сведения о состоянии румынской армии. Она, разумеется, по наивности согласилась, думая, что это согласие ее ни к чему не обязывает. Но оказалось далеко все не так просто, как думала девица. Когда Бырсан женился и собрался уезжать за границу, то ему разрешили выехать, а жене, «без объяснения причины», не дали разрешения на выезд. Тут только молодая жена спохватилась и рассказала мужу все, что с ней произошло в Чека.

Так как у Чека имелась расписка жены о согласии стать шпионкой, то Бырсан, не желая компрометировать у себя на родине жену и себя, счел за лучшее не давать делу официального хода и попытаться нелегально бежать. На русско-румынской границе он был пойман вместе с женой, и, по обвинению в шпионаже, обоих супругов сослали на Соловки на 10 лет. Родственники г-жи Бырсан ежемесячно высылали ей небольшую сумму денег, и на эти же деньги существовал впроголодь и ее муж. Ни муж, ни жена не имели никакой возможности сообщить подробности ареста своим родственникам и даже не знали, известно ли об их судьбе, что-либо, румынскому правительству.

Аркадий Петрович Вайнер был замешан в фантастический процесс лицеистов и с редким мужеством, достоинством и энергией нес свой тяжелый крест.

Самым интересным из всех, вышеописанных моих компаньонов по продовольствию, был афганец – инженер Саид Кабир-Шах, он же – почетный и наследственный мулла Афганистана. Схвачен и арестован он был афганскими большевиками однажды ночью на Памире, куда он приехал по делам из своего родного города Пешавар. Связанного, его везли по ночам и передали, в конце концов, в московскую тюрьму Чеки на Лубянке, а оттуда его сослали в Соловецкий лагерь. Никто в Афганистане не знал ничего о судьбе Кабир-Шаха, и, не получая ниоткуда материальной помощи, он терпел ужасные лишения. Кое-кто из заключенных ему помогал деньгами, продуктами и платьем, но самолюбивый, обидчивый и осторожный афганец не от всякого принимал помощь. Кабир-Шах окончил английский инженерный колледж в Калькутте и прекрасно говорил по-английски. Его английская ориентация и популярность среди его соотечественников, были, как раз, причинами, вызвавшими нападение на него афганских агентов советской власти и передачу советским властям.

По-русски он говорил ужасным языком и употреблял выражения, более подходящие для боцмана парусного корабля, чем для духовного лица. В этом нет ничего удивительного, так как Кабир-Шах изучал русский язык, практически, в тюрьмах и, преимущественно, у уголовного элемента. По-английски он говорил безупречно, даже изысканно, и беседа с ним мне доставляла огромное удовольствие. Это был прекрасно, всесторонне образованный человек с твердыми взглядами и свежим ясным умом, европейски воспитанного дикаря.

Иногда к нам заходил индус Корейша, живший в другой роте и отбывавший наказание на Соловках, по подозрению в шпионаже. Почему он попал в Россию, как был арестован, да и другие подробности его жизни – мне осталось неизвестным.

Кабир-Шах был очень красивый мужчина, крепко сложенный, стройный, и выглядел моложе своих 34 лет. Без всякого смущения он исполнял в келье, невзирая на наше присутствие, все, положенные мусульманской религией, обряды, и в этом смысле, он был большим педантом.

Помню, однажды в лагере прекратили выдачу подсолнечного масла, и даже в лавке можно было достать из жиров только свиное сало. Мы жарили картофель и треску на свином сале и этим кое-как питались. Кабир-Шах, избегавший прибегать к чужой помощи, очень страдал, не имея жиров, и питался, исключительно, черным хлебом и гречневой кашей. Никакие уговоры не могли заставить его проглотить, хотя бы кусочек свиного сала, запрещенного законом его религии. Он неизменно отвечал нам:

– Я Саид-Султан Кабир-Шах. Это имя значит, что я потомок пророка. Если я, потомок пророка, нарушу закон, то что же тогда требовать от обыкновенных рядовых мусульман?

Иногда, по вечерам, после поверки, мы все проводили часок за дружеской беседой, а я, пользуясь любезным разрешением хозяев, мылся в обширном медном тазу, оставшемся в келье от старых монастырских времен.

Чем больше живешь в лагере, тем все больше и больше проникаешься сознанием, что Соловецкий лагерь – это какой-то гигантский сумасшедший дом.

В техническом бюро при строительной части лагеря, где, среди других 20 чертежников работает и Бырсан, разрабатывают ряд сногсшибательных проектов: электрификации всех Соловецких островов, образцовой механической прачечной, судостроительных верфей, астрономической обсерватории и зоологической опытной станции с аквариумом. Профессор Браз рисует эскиз фасада дома, где будет помещаться управление водным транспортом... Сеньор Виолара ведет переговоры с администрацией лагеря об устройстве на собственный счет биостанции. Мексиканец предполагал, что ему удастся устроиться при станции заведующим и поселиться там вместе с женой.

В отхожем же месте, находящемся на центральной площади кремля, провалилась крыша. Заключенные, населяющие кремль (около 5000 человек), отправляют естественные потребности во всех закоулках отхожего места, и вечером туда небезопасно ходить, так как несколько сидений обвалилось и зияет зловонная яма. На площади и на каменной галерее нередко падают в обморок, истощенные голодом и работой, люди, и по вечерам на поверке всегда читаются списки расстрелянных.

В лагере имеется два театра: один в кремле, другой за кремлем, около кирпичного завода. В этом театре проходят спектакли и кинематографические сеансы. Входная плата от 5 до 20 центов. Играют заключенные из бывших профессиональных артистов и интеллигенции. Недавно из Москвы вернулась особо командированная комиссия, которая привезла духовые и струнные инструменты, для оркестра.

Князь Максутов, тот самый, с которым я сидел в петербургской тюрьме, исполнял обязанности капельдинера в кремлевском театре, и за то, что не вовремя скомандовал «смирно!», когда в театр вошло начальство, его сослали на Конд-остров в каменоломни.

По субботам, в театре устраиваются антирелигиозные субботники. Устраивают их по окончании работ, и водят на них каждую роту по очереди. Какой-нибудь полуграмотный и разбитной лектор из заключенных чекистов или коммунистов, делает доклад на антирелигиозную тему. Я присутствовал на одном только субботнике, но этого вполне достаточно, чтобы получить ясное представление о культурно-просветительной работе начальства лагеря.

Доклад был на тему «Что такое бог (с маленькой буквы), и для чего нужна религия?». Перед аудиторией, почти сплошь состоявшей из университетских людей с высшим образованием, среди которых было много священников, лектор повторял общесоветские агитационные фразы об обмане народа, о религиозном дурмане, о недобросовестности священников и тому подобное.

Довольно комично вышло, когда лектор, солидно откашлявшись, обратился к нам с полувопросом:

Может быть, вы, граждане, не знаете, что такое теория Дарвина? Я вам вкратце сейчас изложу ее.

И пошел, и пошел...

На этом докладе чуть не случилось большого несчастья с Кабир-Шахом, и спасло его только удачное стечение обстоятельств.

Кабир-Шах сидел между мной и бароном Б. Справа от меня сидел и мирно прихрапывал Виолара, ничего не понимавший по-русски, кроме самых обыденных фраз.

Истощив весь запас красноречия на тему о религии и о Дарвине, лектор перешел к доказательствам, что Бог не существует. Этот квазинаучный реферат, вероятно, окончился бы так же мирно, как и все другие, подобные ему, рефераты, если бы не экспансивный Кабир-Шах, который слушал доклад с громадным вниманием и все время, или беспокойно ерзал на месте, или приставал ко мне и к барону Б. с просьбой перевести по-английски непонятную им фразу лектора.

Я заметил, что барон Б., человек очень милый, но крайне легкомысленный, иногда, ради шутки, намеренно искажал смысл фразы лектора, переводя их Кабир-Шаху, и афганец очень волновался и сердился.

Фразу лектора: «Итак, все представления о боге – сплошная чушь и ерунда...» – барон Б. перевел афганцу так: «Он ругает Бога и говорит, что в него верят только дураки».

Совершенно вне себя, с исказившимся лицом и горящими глазами, Кабир- Шах вскакивает с криком:

Собака! Свинья! Дурак!

Барон Б. и я с громадным усилием усадили рассерженного афганца, и, одновременно, погасло электричество в театре. Поднялся свист, шум, требование огня, а, тем временем, расходившийся Кабир-Шах, продолжал возмущенно повторять, мешая русские ругательства с английскими фразами:

Дурак, свинья, зачем плохо говорил на Бога?

Кое-как, соединенными усилиями, мы успокоили Кабир-Шаха, и я тут же, по его настойчивому требованию, поклялся, что переведу на русский язык все, что он напишет по-английски в защиту Бога, для передачи лектору и начальству лагеря.

Принесли факелы, постепенно суета и шум утихли, и, протискавшись к выходу, мы пошли темной галереей, шлепая по лужам к себе в роту.

В роте меня ждал неприятный сюрприз. Бумага, присланная из штаба лагеря, глухо, без всякого объяснения причин, гласила: «Финляндского гражданина, заключенного 10-й роты УСЛОНа Бориса Леонидовича Седергольма, перевести обратно в13-ю роту».

Свершилось то, что, рано или поздно, должно было случиться. Это было 3 октября 1925 года.

Оставив все вещи в комнатах Виолара и Бырсана, я с одеялом и подушкой отправился в Рождественский собор.

Там все было без перемены. Было, пожалуй, еще хуже, чем раньше, так как прибыла масса новых заключенных, и люди спали под нарами на кучах разлагающегося мусора.

Как «старожил», и бывший заключенный 13-й роты, я опять попал в правый притвор алтаря и занял место на нарах между одноруким инженером, поляком Врублевским, и бывшим чиновником царской охранной полиции Максимовым. Оба они работали на кирпичном заводе лагеря, не мылись уже три месяца – я предоставляю читателю судить о том, как я провел ночь, сдавленный с двух сторон этими несчастными людьми.

С утра меня отправили в гавань разгружать пароход, прибывший из Кеми с посылками для заключенных. Тут же нагружали баржи кирпичами, и я встретился с одной из моих бывших соседок по камере в петербургской тюрьме, госпожой Б., и с той дамой, с которой я познакомился на пароходе, когда нас везли из Кеми. Обе были в крайне жалком виде, и от них же я узнал, что, ехавшая с нами молоденькая девушка Катя, накануне покончила с собой.

На площади и в театре я встречал несколько заключенных дам, чрезвычайно элегантно одетых и даже употреблявших духи «Коти». Это, или жены нэпманов, сосланные в лагерь вместе с мужьями, или сосланные артистки, или видные московские и петербургские кокотки. Все эти дамы пристраиваются или секретаршами при разных управлениях лагеря, или зачисляются в театральные лагерные труппы. Несколько из этих дам носят очень громкие титулованные фамилии.

С наибольшим достоинством держат себя в Соловецком лагере заключенные священники. Они безропотно, с большим мужеством выполняют все, возлагаемые на них, работы и, по окончании периода «морального карантина», занимают хозяйственные должности конторщиков, писарей, библиотекарей и тому подобное. Все они ходят в духовном платье, при встрече с высшими иерархами, подходят под благословение, троекратно целуются при встречах – одним словом, ни на йоту не изменяют вековым традициям своей касты. Среди священников почти не наблюдается случаев смерти от голода или цинги, так как многие из них получают многочисленные посылки с продуктами от друзей и близких.

По субботам, в старой кладбищенской церкви за кремлем, разрешается отправлять церковную службу, разумеется, без ущерба, для положенных работ. Несмотря на усталость, священники ходят в эту церковь каждую субботу после 8 часов вечера, то есть по окончании работ. Литургия никогда не служится, так как праздников на Соловках нет и с 5 часов утра все уже заняты до 8 часов вечера.

Тот пароход, с которого я выгружал посылки, носил название «Глеб Бокий», и помощник капитана – заключенный в лагере Виктор Битнер – оказался моим большим приятелем, с которым я сидел в тюрьме на Шпалерной. Битнер до тюрьмы был капитаном советского парохода, совершавшего рейсы между Петербургом и Англией. Помощником Битнера был бывший офицер императорского флота Калакуцкий, секретный сотрудник Чеки. По доносу Калакуцкого, Битнера обвинили в контрреволюционном замысле и сослали в Соловецкий лагерь. А Калакуцкий назначен был капитаном парохода.

Битнеру еще оставалось два года до отбытая срока наказания, и семья его, оставшаяся в Петербурге без всяких средств существования, ничем не могла помочь ему. Поэтому, несчастный Битнер существовал, исключительно, на казенном пайке, так же, как капитан и весь персонал парохода. Но я искренне завидовал всем этим морякам Соловецкого лагеря, имевшим возможность делать свое привычное дело, жить во все время навигации – на судне и лишь отдаленно соприкасаться со всей лагерной мерзостью, преступлением и предательством.

Посылки мы выгрузили, шла уборка, так как через час пароход опять уходил в Кемь, а нас поставили на разгрузку баржи. Было около 11 часов дня. Взваливая на плечи мешок с гречневой крупой, я услышал, что какой-то чекист выкликает мою фамилию. Когда я откликнулся, мне приказали, как можно скорей явиться к дежурному по кремлю. Такие внезапные вызовы ничего хорошего не предвещают, и с тяжелым сердцем я поспешил в кремль.

Дежурный по кремлю приказал мне немедленно собрать вещи и бежать на пароход, который с минуты на минуту должен был уйти в Кемь. С сильно бьющимся сердцем, боясь верить в, проснувшуюся надежду на освобождение, я собрал, рассованные по разным местам кремля, мои вещи и в сопровождении конвойного чекиста помчался на пристань.

Уже отдавали кормовой швартов, когда я прыгнул на палубу парохода. Даже сейчас встает передо мной картина удаляющейся пристани, с группами оборванных, истощенных людей и наглыми чекистами в кавалерийских длинных шинелях, а на заднем плане – длинное трехэтажное здание с громадным красным флагом на крыше и вывеской: «УСЛОН».

Прощайте, Соловки – остров слез, страданий и красного кошмара! Будь на веки проклят! Прощайте, поруганные деревни, русские святыни! Прощайте, дорогие страдальцы – друзья и товарищи по заключению! Многие ли из вас доживут до будущего года и суждено ли вырваться кому-нибудь из вас когда-нибудь на свободу?

Стояла ясная, тихая, осенняя погода. За кормой тянулась кильватерная струя, и Соловецкие острова постепенно уходили вдаль. Кроме меня, было не больше десятка пассажиров, разумеется, все заключенные. Два чекиста в кожаных куртках, по-видимому, командированные в Кемский лагерь, очень быстро и без церемонии заняли маленькую каюту помощника капитана, находившуюся под капитанским мостиком. Через полуоткрытую дверь видно было миловидную молоденькую женщину, которая визгливо хохотала и порывалась выскочить из каюты.

Два старых кубанских казака в барашковых шапках расположились на своих мешках на корме. Рядом со мной на машинном люке, сидел пожилой человек с умным, усталым лицом. Несмотря на грязный оборванный полушубок и загрубевшие от тяжелой работы руки, в незнакомце сразу угадывался светский воспитанный человек. Я не ошибся: это был бывший начальник таможни Ш. Он был осужден за контрреволюцию и находился в лагере уже два года. Теперь его переводили в лагерь Кеми, для работы в бухгалтерии лесопильного завода Кемского лагеря. Остальные пассажиры были крестьяне, которых назначили на лесные работы.

Узнав, что меня отправляют в Кемь, для отправки в Петербург, Ш. искренно меня поздравил и сказал: «Поздравляю вас лишь оттого, что вы иностранец. Иначе не поздравил бы».

Я очень удивился такому замечанию моего собеседника. Оказалось, вот что: из советского концентрационного лагеря, и из Кеми, люди освобождаются, только умирая. Всякий, благополучно отбывший срок положенного наказания в лагере (таких почти не бывает, так как всегда имеется повод увеличить срок наказания), отправляется в Петербург в пересыльную тюрьму. Оттуда всех, освобожденных с Соловков, отправляют на, так называемое, вольное поселение в Нарымский край (Сибирь, Нарымский край), который очень мало заселен, и все административно ссыльные, попадая туда без денег, без платья и с надорванным здоровьем после Соловецкого ада, осуждены на гибель.

Везут в Нарымский край в таких вагонах, в каких меня привезли в Кемь, но путешествие еще ужаснее, еще тяжелее, так как длится несколько недель с длительными остановками и перегрузками в этапных тюрьмах.

Как и все русские, с которыми мне приходилось встречаться в тюрьмах, г-н Ш. придавал преувеличенное значение моему иностранному подданству. По его мнению, я мог считать себя теперь в полной безопасности, так как было очевидно, что меня вышлют за границу.

Для меня это было далеко не «очевидно», но, все-таки, где-то в самых тайниках сердца шевелилась надежда на поворот в моей судьбе к чему-то хорошему, радостному.

В Кемь мы прибыли перед вечером и на пристани уже ожидал нас вооруженный конвой. Всех нас, в том числе и чекистов, с их веселой спутницей, повели уже мне знакомой дорогой в пересыльный пункт, где мне объявили, что я отправляюсь с ближайшим этапом в Петербург в распоряжение народного комиссариата иностранных дел. Этап уходил 12-го октября, и до этого времени мне предстояло жить в пересыльном лагере. Теперь, когда все более и более реально вырисовывался передо мной призрак грядущей свободы, я готов был жить не только в пересыльном лагере, а у самого черта.

Чем можно было меня еще удивить и испугать, после всего пережитого? В лагере я встретил кое-кого из моих бывших попутчиков из Петербурга. Как тюрьма быстро старит людей! Каких-нибудь три-четыре недели не встречаешь человека – и сразу, при первой встрече замечаешь, как углубились морщины, как поседела борода, как изменилось выражение глаз.

Меня поместили в наполовину пустой барак, показавшийся мне верхом комфорта после соловецкой жизни. Ах, как все на этом свете относительно!

Я заметил, что ко мне стали относиться гораздо лучше, чем раньше, и вечером на поверке ко мне подошел чекист, заведующий бараком, со словами: «Вы, гражданин, назначены на легкие работы. Завтра с утра будете складывать дрова».

Поистине, редкая предупредительность!

В течение трех дней я складывал ежедневно дрова, а на четвертый простудился, и температура поднялась до 39-ти градусов. Сверх всякого ожидания, меня перевели в лазарет. В лазарете было очень скверно и, если бы не лихорадка, я предпочел бы лежать в бараке. Койки на деревянных козлах стояли вплотную одна к другой и запах от цинговых больных вызывал тошноту. Но в лазарете было тепло и не так донимали клопы, от которых житья не было в бараке.

Я провалялся в лазарете почти восемь дней. Каждый день уносили одного или двух умерших. Главный контингент больных – туберкулезные в последней стадии и цинготные. В лазарете я встретился с бывшим моим попутчиком, американским инженером Шевалье. Ему ампутировали руку, так как после полученной раны в плечо, у него образовался в руке Антонов огонь. Шевалье очень плохо выглядел, и, мне кажется, что он не доживет до освобождения. 12-го октября меня выписали из лазарета, приказали собрать вещи и повели в штаб лагеря. Там собралось около 20-ти человек заключенных мужчин и женщин, которых отправляли в Петербургскую пересыльную тюрьму. 17 человек были, так называемые, «политические» преступники. Это была все молодежь, студентки и студенты, отбывшие на Соловках 2 года заключения, и теперь их всех высылали на три года на вольное поселение в Нарымский край.

К моей большой радости, я встретил Игоря Владимировича Ильинского, с которым я сторожил огороды на Соловках. Ему было заменено три года заключения в Соловецком лагере, 5-ю годами тюремного заключения в Москве. Он был на седьмом небе и говорил мне, что этой «милости» он удостоился, благодаря заступничеству каких-то видных коммунистов, его прежних товарищей по какой-то социалистической партии. Если бы я был на его месте, то есть советским подданным, я был бы не в меньшем восторге, так как пять лет тюрьмы в Москве или в Петербурге, без всякого сомнения, во много раз лучше, трех лет заключения в Соловецком лагере.

Студенты и студентки ехали в разных отделениях почти пустого тюремного вагона. Меня, Ильинского и вахмистра польской армии Шуттенбаха поместили в одно отделение, и мы устроились с большим комфортом.

Шуттенбах был схвачен на польско-советской границе, во время объезда им польских пограничных постов. К счастью для него, польское правительство обнаружило след пропавшего без вести вахмистра, и теперь Шуттенбаха возвращали в Москву, для отправки в Польшу в обмен на советских шпионов, заключенных в польских тюрьмах.

Настроение всех моих попутчиков было неудержимо веселое, хотя кроме Шуттенбаха и, может быть, меня, никто не мог помышлять о свободе. Молодежь ехала в дальнюю ссылку, а Ильинский в тюрьму на пять лет. Но достаточно было причин потому, что Соловки и Кемь остались позади и впереди всех ожидало, все-таки, лучшее, а не худшее. Хуже того, что было – не могло быть.

В отделении справа от нас сидели студенты, а слева студентки. Всю дорогу они пели, декламировали стихи. Ильинский рассказывал самые уморительные анекдоты и смешил меня до колик в животе. Конвойные солдаты попались на этот раз довольно покладистые ребята, и мы через них покупали на станциях продукты и даже вино.

На станции Лодейное поле, в вагон посадили массу арестованных крестьян-карелов, по подозрению в организации контрреволюционного заговора.

Большинство из них, были глубокие старики, совершенно первобытного вида. Одному из них я подарил рубашку и валенки, и он меня ужасно сконфузил, так как стал на колени и полез целовать мне руку.

Последние сутки было ужасно тесно и душно, но настроение по-прежнему было у всех оживленное, кроме, разумеется, стариков-карелов.

В Петербург мы прибыли днем 16-го октября, и под конвоем нас доставили в пересыльную тюрьму.

Пересыльная тюрьма – она же второй исправительный дом – громадное здание, рассчитанное на 3000 заключенных, но в момент нашего прибытия там находилось 4560 человек. Эта цифра абсолютно точная, так как, когда нас записывали в канцелярии в приемные книги, я лично видел вывешенную на стене рапортичку из тюремной книги. 2-й исправительный дом – это одна из тюрем, находящихся в ведении Наркомюста, то есть Народного комиссариата юстиции. В ней содержатся, главным образом, лица, осужденные по суду за различные преступления.

Две камеры, каждая вместимостью на 60 человек, предназначены для пересыльных заключенных.

Можно себе представить, что делается в этих камерах. В той камере, куда попали Ильинский, я и Шуттенбах, и часть студентов, уже было 140 человек. Подавляющее количество – были уголовные преступники.

Но, чем можно было удивить нас, побывавших на Соловках! Мы чувствовали себя, по выражению Ильинского, как будто, «дома у мамы». Впечатление семейного уюта еще больше усиливалось от присутствия ребятишек от 8-ми до

12-ти летнего возраста. Эти дети-преступники – бытовое явление в советской России, и они гораздо опаснее взрослых злодеев. В первый же час нашего пребывания в камере, нас обворовали: у меня украли чайник, у Ильинского запасные сапоги. Заявлять о пропаже было наивно и смешно, так как, и сапоги, и чайник давным-давно уже были переданы через решетчатую дверь надзирателю, который заодно с ворами.

Вот в этом была разительная разница с тюрьмами Чеки и Соловками. В тюрьмах Чеки и на Соловках – железная дисциплина и, на удивление, вымуштрованный персонал. Здесь, во втором исправительном доме, все было «по-семейному». Надзиратели торговали водкой, за один рубль можно было послать надзирателя в город с запиской, за 5 рублей получить один грамм кокаина.

Мне вся эта обстановка была уже знакома по тюремной больнице Гааза, и к вечеру я раздобыл для себя и Ильинского одну койку, бутылку со скипидаром и пачку персидского порошку. Хорошо всюду знать порядки и обычаи!

Старые уголовные преступники относились к нам с большим почтением и предупредительностью, наше «соловецкое прошлое», окружало нас в их глазах известным ореолом. Очень интересная бытовая подробность, о которой я раньше не знал. Дело в том, что всех детей-преступников – по тюремному жаргону «шпану» – старые уголовники на ночь связывают по рукам и по ногам. Этим гарантируется целость вещам и спокойный сон их счастливых собственников. Очень остроумно! Но, как странно наблюдать все эти бытовые черты в переполненных тюрьмах самого социалистического государства в мире на восьмой год после революции!

ΠΑΒΕΛ ЧЕХРАНОВ

СВЯЩЕННИК

* * *

218

Публикуется с сокращениями и»: Седерхольм Б.Л. «В разбойном стане (Три года в стране концессий и «Чеки»). 1923–1926». Рига. Изд. И. Форгача. 1934. С. 240–302.

219

Имеется в виду, либо Свято-Троицкий, либо Преображенский собор.

220

Обман, подлог. – Прим. автора.

221

Возможно, речь идет о епископе Вольском, викарии Саратовской епархии Петре (Соколове), который в это время находился на Соловках.


Источник: Воспоминания соловецких узников / [отв. ред. иерей Вячеслав Умнягин]. - Соловки : Изд. Соловецкого монастыря, 2013-. (Книжная серия "Воспоминания соловецких узников 1923-1939 гг."). / Т. 1. - 2013. - 774 с. ISBN 978-5-91942-022-4

Комментарии для сайта Cackle