Источник

Глава XXI

Крушение языческого мира с крушением его положительных естественных верований. Ужас отчаяния прозревших при этом крушении и ужас одичания и растления нравов от этого крушения. Крушение положительных верований и развитие суеверий. Восток, в частности Иудея, для Запада и для классического мира. Синкретизм религиозный и синкретизм философский в историческом человечестве древнего мира перед пришествием Сына Божия на землю. Выводы и заключения.

Как «лань желает к потокам воды, так желает душа моя к Тебе, Боже! Жаждет душа моя к Богу крепкому, живому (Пс.41:2–3); Боже! Ты Бог мой, Тебя от ранней зари ищу я; Тебя жаждет душа моя, по Тебе томится плоть моя (Пс.62:2); только в Боге успокаивается душа моя: от Него спасение мое» (Пс.61:2): эти высокие и святые чувства, излившиеся из обращенной к Богу души пророка, глубоко – истинно выражают то общечеловеческое духовно-нравственное настроение, которое мы называем «религиозным сознанием или религиозным чувством человека». Идея Бога в человеке, раскрываясь и определяясь в положительном религиозном веровании, составляет весь смысл его жизни, а воплощаясь, согласно верованию, в определенном культе, она принимает для человека как бы плоть и кровь и становится высшим, обязательным, священнейшим благом, в котором Бог сообщает Себя людям, усвояя им Свое Божественное и от них принимая их человеческое.

«Блажен человек, которого сила в Тебе <Боже> и у которого в сердце стези направлены к Тебе» (Пс.83:6), – вот истинное и нормально-естественное обнаружение сознания и чувства исповедника всякой религии, хотя бы и ложной, но остающейся непоколебленной в своем священном авторитете в глазах ее исповедников. Опознательно и твердо, до некоторой степени легко и счастливо живет человек только потому, что он верует и имеет в сознании своем Бога. Религия поэтому есть самый могущественный фактор в создании и развитии истории человеческого рода. И действительно, очищенная от случайного и временного – сегодняшнего и завтрашнего, могущего в свою очередь изменяться и теряться в бесконечном разнообразии и смене преходящих событий, вся история человеческого рода остается пока неизменной в одном своем проявлении – согласии человеческого рода служить Богу, причем союз и единение с Ним на почве религии и в воплощении определенного религиозного культа составляли и составляют «summum bonum» для всякой нормально живущей человеческой личности. В этом обращении человека к Богу, в этом модусе воплощения духовно-нравственной жизни человека соприкасаются между собой все религии мира – иудейство и христианство, с одной стороны, и вся область естественных религий, с другой.

Составляя центральную область духовно-нравственной жизни человека, синтез или сложение истины, в ее непосредственном, в основании веры, восприятии, религия остается всегда настоящей и постоянной величиной и продолжает быть господствующим началом в жизни человека, несмотря на то, стоят ли человеческие общества на высоте внешней культуры, или же, бедные знанием, они продолжают жить в простоте первобытных нравов. Да это вполне и понятно, потому что идея Бога и утверждающиеся на этой идее положительные религиозные верования не только составляют синтез истины, но и отвечают конечным причинам и последнему основанию самой жизни человека, без каковой презумпции истины и смысл жизни, и «summum bonum» человека, определяющихся в религии, и немыслимо существование человека, как разумно-свободной личности. Горе отдельному человеку, если свет в нем от религиозных верований почему-либо или ослабнет, или погаснет. Тогда разумно-осмысленное существование его по необходимости прекращается, и он с отчаянием должен смотреть на себя, как на некоторое недоразумение и на насмешку в бытии: кто он и что он? Жалкое дитя злого рока? Ошибка и прегрешение в бытии? Остановиться ли ему во взгляде на себя, как на необъяснимый и неразгаданный предмет тайны? Тогда кто же держит покров сей тайны и чье имя, за отсутствием религии и за погасшей верой в Бога, будет служить залогом и основанием, что тайна сия когда-либо откроется, и что его – человека есть все-таки благо или будет во благо хоть напоследок?

И в этом случае, при взгляде на себя, как на тайну, без религиозного освещения мысли, эта последняя должна привести человека по необходимости также к отчаянному и безнадежному миросозерцанию. Не меньшее горе бывает и целому народу, когда, развившись и опознавши вещи настолько, чтобы прозреть в суету и недостаточность исповедуемой им естественной религии, он перестает поклоняться старым богам и, обращая взоры свои к небу, в то же время сознает, что он не знает Живущего на небеси. Общее крушение жизни составляет, обыкновенно, удел таких печальных и мрачных эпох в истории жизни племен и народов. В таком именно состоянии отчаяния и безнадежности находим мы греко-римский мир, с его «taedium ef fastidium vitae», с его открытой проповедью самоистребления и самоубийств, перед временем пришествия Иисуса Христа на землю. «Не стоит жить» – вот отчаянный вопль, который раздавался как на улицах и площадях, так с ораторских и философских кафедр: «кончай! выход один – patet exitus». «Нет, – говорит Лукреций, последователь Эпикура, – вместо того, чтобы роптать, лучше лишать себя жизни. Отчего ты не умеешь сам покончить с жизнию и с твоим мучением?» (De natura rerum lib Ш) «Цель всякой философии, – говорит стоик Сенека, – научить презирать жизнь. Видишь ли ты те крутые высоты? Оттуда вниз идет дорога к свободе. Видишь ли ты то море, ту реку, тот колодезь? Там, в их глубине живет свобода. Видишь ли ты то низкое сухое дерево? Там на нем висит свобода. Видишь ли ты свое горло, свое сердце? Это место спасения против рабства» (Перв. дн. Хр. Фар. 27–28).

Лучшие люди этого печального времени, презирая жизнь и имея гадливое отношение к ней, или замыкались в себе самих и в стоическом холодном терпении находили некоторую точку нравственной опоры для себя, или искали, как увидим, выхода в новых, неизвестных им дотоле, религиозных верованиях; худшие же люди, переставшие сдерживаться в своей воле религиозным воодушевлением, предоставлены были действию в них всех злейших духов, упражняя бесстыдство порока во всех его видах: «Найдешь, – говорит Сенека, – столько пороков, сколько людей. Все полно преступлений и беззаконий; развращение проникает среди народа и приобретает сердца всех, так что невинность не только вещь редкая, но ее вовсе нет» (Senec de ira II, 8). Тягость жизни, отвращение к ней в том ее виде, в котором сложилась она в общеобыкновенную жизнь – vitae communis fastidium (Sen. ер. 122) – заставляли спрашивать: «Докуда же будет одно и то же»? – quousque eadem? – (Senec. de trauquil animi 2). «Земля, – говорит Ювенал, – воспитывает людей только злых и порочных. И Бог, кто бы Он ни был, смотрит, смеется и ненавидит» (Sat. 14).

Многочисленные самоубийства отдельных граждан выражали собой нравственное самоубийство всего общества: «Рим, по выражению одного оставшегося неизвестным римского писателя, подобен был гладиатору, который, победив своих противников, кончил тем, что занес нож на самого себя». Отчаянное нравственнодуховное состояние было особенно ужасно для тех благородных душ, которые не хотели отказаться от своей человеческой нравственной личности и не могли поэтому идти за колесницей времени: «Люди всех возрастов, – говорит Плутарх, – и всех состояний, в безумном отчаянии рвали на себе одежды, и валялись на стогнах, крича, что они прокляты богами» (Плут, de suerst. 53; Ювен. Sat. 6). Так жестоко и такими страшными последствиями обнаруживало себя ослабление положительных религиозных верований в умах и сердцах тех людей, которые дотоле были сильны и крепки духом потому, что черпали свое вдохновение в исповедуемой ими религии! Но замечательное дело: и в это, по нравственному состоянию и умственному настроению, отчаянное время спасала отчасти людей или религия, или подмена ее: в первом случае вторжение в Рим и водворение в нем религиозных культов Востока, во втором случае – развитие и господство грубейших и нелепейших – даже до фетишизма – суеверий поддерживали до некоторой степени и интерес жизни и обещали собой разумное якобы осмысление ее.

Современные языческие писатели отмечают это явление с особенной настойчивостью: «Иностранное богослужение, – говорит Тацит, – в Риме растет» (Tac. annal. 11, 15), и действительно, прозелитизм в Риме давал исход туземному обезвериванию: культы – Сераписа, Изиды, Цибелы, Митры и других египетских и финикийских божеств с их таинственными мистериями увлекали собой массы людей и подавляли человека суеверием: «Суеверие, – говорит Цицерон, – окутало и давит (instat et urget) свою жертву, следуя повсюду: встретившийся жрец, проречение оракула, полет птицы, известный вид жертвенного животного, блеск и гром молнии – все служит знамением» (Cicer. de superstit 2); весьма многие воображали, – замечает Апулей, – что посредством колдовства можно заключить некоторым образом богов в их статуи; магия, с ее якобы таинственною силою, с чудодейственными якобы амулетами и снадобьями, получила своего рода авторитет божественного откровения, а магики и чародеи сделались в известной степени пророками, вещавшими голосом богов (Apul. Met. 1,15).

Иудеи также имели многих обращенцев среди римского народа и синагога настолько сделалась известной в Риме, «что римские дамы с жадностью теснились в нее, и некоторые римляне справляли даже иудейскую субботу в надежде приобресть благословение таинственного для них Иеговы» (Перв. дн. Христ. Фар. 20, пер. Доп.). Маленькая и незначительная страна – Иудея, в силу строгого, чистого единобожия ее религии, в силу высокой правды нравственного Моисеева закона, открывала в лице многих, познавших иудейство, светлые горизонты даже для языческого классического мира среди облегавшего его мрака: «hux ex orinte» сделалось присловьем и лозунгом призыва людей к спасению через принятие верований восточных народов, особенно иудеев: «Я, – говорит Апулей о самом себе, – принимал участие в большей части религиозных церемоний в Греции; я предан всем родам религий, частью ища истины, частью почитая богов» (4, 140), и говоря так о себе, он, как сын своего времени, свидетельствует, без сомнения, своим примером о тысяче других своих современников.

«Это, несомненно, одно из самых знаменательных явлений, – говорит Фаррар, – какие только могут подлежать нашему рассмотрению». Древний мир, очевидно, изверился в своих, в течение целых столетий почитавшихся богов и разочаровывался в них все более и более. Время уверенности разума миновало; наступило время искания и сомнения. Люди искали и требовали новых богов, богов, которые бы могли делать то, чего напрасно ожидали от старых. Чем из более отдаленной страны привозился известный бог, чем старше, чем таинственнее и чудовищнее был его культ, тем лучше, тем больше было надежды, что он окажется истинным. При этом нужно заметить, что более всего приверженцев находили восточные боги. Религиозное течение явно направлялось от Востока к Западу. Это был религиозный отлив. Во времена Александра Македонского греческое и римское образование глубоко проникло на Восток; олимпийские боги имели свои храмы рядом с фантастическими богами Сирии, рядом с животными богами Египта, отчасти даже оттесняя или заменяя их; теперь этот поток возвращался назад, и боги с берегов Оронта и Нила стекались в Грецию и Рим, в Галлию и на Дунай, где они приобретали многих приверженцев. Но это течение вместе с тем было и приготовление к христианству. Миру, желавшему более могущественных богов, скоро предстояло услышать проповедь об истинном Боге. С Востока ожидали нового Бога, с Востока и должна была прийти благая весть о Едином Боге, как Отце Господа нашего Иисуса Христа» (Перв. дн. Христ. Фар. 22, пер. Лоп.).

Нельзя при этом не заметить о дивных путях промысла Божия, оберегающего и сохраняющего добро в людях: прежде чем греко-римский мир услышал проповедь об Едином истинном Боге, Боге Творце и Боге Спасителе, он должен был глубже и глубже сознать бессилие одних своих естественных дарований и средств в деле истинного Боговедения. Ибо, чтобы со всей искренностью убеждения, со всей жаждой духовного насыщения принять учение об Истинном Боге, требовалось наперед отказаться уму человеческому от мысли, что знать вполне Бога и пути Божии человеку во спасение человек может одними своими естественными силами, и это великое дело в истории человеческого рода перед пришествием Иисуса Христа на землю и ко времени проповеди Апостолов совершил, с одной стороны, синкретизм философский в неоплатонизме, с другой – синкретизм религиозный в признании всех древних вер Востока и Запада, одинаково дозволенными и в конце концов одинаково развенчанными и погребенными в Риме. Философия и естественные религии подвели в это время свои итоги, и оказалось, что естественные религии были одними развалинами, напоминавшими об истине, в философии же искание истины совершенно остановилось, коль скоро религия перестала вдохновлять умы и сердца людей. И мир в первый раз увидел, что свое бытие и свою историю философия имеет только потому, что источником своего происхождения и своего вдохновения имеет религию; с потрясением же религиозных верований сама философия поспешила наследовать мистические основы религии, что и явил в себе неоплатонизм; но удовлетворить религиозному сознанию он не мог, так как подъял непосильное для себя бремя. Собственно, как знание, философия языческого мира вполне потрясена была уже софистами; идеализм потом Платона и эмпиризм Аристотеля, в сущности, никого не удовлетворяли, и практическая мораль скорее вдохновлялась эпикурейством и стоицизмом, чем идеализмом Платона или эмпиризмом Аристотеля.

Ужасное и самое мрачное сомнение во всем, даже в самом себе мыслящего человека – вот конец положительного, не мистического философского знания древнего мира: «И самому себе не доверяю», – говорит Цицерон о себе самом (et mihi ipsi diffidens – Cicer. de natur. deor.). Идти далее в области мысли было некуда; становился на очередь роковой вопрос: где же искать спасение, и где тот выход, через который люди могли бы прийти к свету из окружающего их мрака? Правда, мир готов был принести покаяние и поклониться истине: но в Кого и во что веровать, чтобы снять с себя духовное бремя и обрести покой исстрадавшимся душам и сердцам? «После оргий первых империй, – говорил Фаррар, – в мире наступило покаянное настроение; в обширных кругах занимал умы вопрос: что мне делать, чтобы спастись? Такие времена всегда имеют великое значение для Царства Божия. Что заставляло людей прибегать к мистериям – опасение за спасение своей души, – то могло открыть им доступ к истинному таинству избавления; что заставляло их не бояться тяжелых бичеваний и самоумерщвлений, именно – желание и моления о прощении, – то именно должно было открыть их сердца и для слушания проповеди о прощении, которая предлагалась по благодати Божией каждому» (Перв. дн. Христ. Фар. 696, пер. Лоп.).

Древний мир переживал тяжелую эпоху обезверения, не переставая в то же время искать Бога: истинного религиозного света, Бога-Творца и вместе Бога-Спасителя жаждал узреть человек, дабы осмыслить жизнь и сознавать, что он, человек, живет в начатках жизни вечной в Боге. «Сия есть жизнь вечная, – говорит Иисус Христос, – да знают Тебя единого, истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа» (Ин.17:3), и в эту истину мир мучительно прозрел, отчаявшись в то же время в своих силах и средствах – найти путь к истинному Боговедению, чтобы обрести спасение свое в Боге-Спасителе: «Мы будем ждать, – говорит Платон, – Того, будь это Бог, или Богом вдохновенный человек, который научит нас нашим религиозным обязанностям и, как говорит у Гомера Афина Диомеду, снимет повязку с наших глаз. Мы, по крайней мере, должны стремиться к лучшему человеческому знанию, чтобы с помощию его, как бы некоего парома, проплыть исполненное опасностями море жизни, если уже нет нам возможности для более безопасного и уверенного прохождения этого пути на более крепком судне, нет Божественного Откровения, которое дало бы возможность нам пройти этот путь» (Перв. дн. Христ. Фар. 25–26 Лоп.).

Мысль философа в век римских императоров переходила в отчаянный вопль, обращенный к Небу, всех лучших людей того времени: «докуда же будет все одно и то же?» Напрасно лучшие из римских императоров старались теми или другими законодательными или административными мерами поддержать нравственный порядок и спасти государство от окончательного его крушения: крушение это было неизбежно, так как обезверение потрясло собой все устои семейной, общественной и государственной жизни народа. Человек в натуральном своем виде и в естественных своих силах пережил самого себя и, готовый умереть, он в то же время с восторгом приветствовал бы зарю новой жизни в Боге-Спасителе. «То, что ты сеешь, – говорит Апостол Павел, – не оживет, если не умрет» (1Кор.15:36): человек умирал в своем натурализме, – тем с большим воодушевлением он готов был принять благодатную жизнь в Иисусе Христе – Спасителе мира. И Господь, действительно, «многократно и многообразно говоривший издревле отцам в пророках, в последние дни сии, – говорит Апостол, – говорил нам в Сыне, Которого поставил Наследником всего, чрез Которого и веки сотворил» (Евр.1:1–2).


Источник: Добро и зло в истории рода человеческого по свидетельству Священного Писания / Прот. Иоанн (Иванов). - Санкт-Петербург. : Общество памяти игумении Таисии, 2013. - 656 с.

Комментарии для сайта Cackle