Памяти Федора Ивановича Буслаева

Источник

Содержание

Памяти Буслаева Педагогические заветы Ф. И. Буслаева Буслаев, как основатель истории всеобщей литературы. Значение трудов академика Ф. И. Буслаева в истории науки о русском языке Отношение Ф. И. Буслаева, к искусству Значение трудов Ф. И. Буслаева по народной словесности Ф. И. Буслаев, как идеальный профессор 60-х годов  

 

Учебный отдел Общества распространения технических знаний, желая почтить память академика Ф. И. Буслаева, скончавшегося 31 июля 1897 гола, устроил 10 декабря того же года публичное заседание, в котором были прочитаны рефераты, посвящённые жизни и деятельности знаменитого учёного. Заседание открылось вступительной речью председателя учебного отдела проф. П. Г. Виноградова; затем последовали реферат« П. А. Виноградова: «Педагогические заветы Ф. И Буслаева», проф. А. И. Кирпичникова: «Ф. И. Буслаев, как основатель истории всеобщей литературы в России», К. К. Войнаховскаго: «Значение трудов Ф. И. Буслаева в истории науки о русском языке», Л. П. Бельского: Отношение Ф. И. Буслаева к искусству», и Н. А. Ляцкого: «Значение трудов Ф. И. Буслаева по народной словесности». В том же заседании учебный отдел постановил напечатать все прочитанные доклады и чистую прибыль от изданий сборника этих статей о Ф. И. Буслаев употребить на образование стипендии или на какое-нибудь образовательное учреждение имени покойного учёного. Присутствовавшие в заседании проф. Вс. Ф. Миллер и проф. А. И. Кирпичников пожертвовали для сборника свои статьи о Буслаеве. Общая редакция сборника поручена была учебным отделом председателю состоящей при отделе комиссии преподавателей русского языка – С Г. Смирнову.

(† 31 июля 1897 г.)

Есть имена общественных, научных или литературных деятелей, при произнесении которых испытывается чувство, вызываемое в нас именами любимых художников, поэтов, композиторов и вообще служителей искусства. Звук этих имён невольно поднимает нас в ту сферу духовной жизни, которая заслоняет от нас нашу повседневную жизнь с её вечной борьбой мелких интересов,

Средь лицемерных наших дел

И всякой пошлости и прозы.....

К таким именам принадлежит имя Буслаева. Чем то возвышенным, благородным и вместе глубоко-симпатичным веет от того образа, который восстаёт в нашем воображении, когда мы вспоминаем почившего учёного. Я говорю не только о нас, бывших учениках Буслаева, хорошо знакомых и с печатными его трудами, и с ним самим. Я уверен, что такие же чувства испытывают многие и многие из читателей Буслаева, лица не знавшие его ни как профессора, никак человека. Чем же объяснить тайну этого впечатления? На этот вопрос, который я часто ставил себе; я нахожу лишь один ответ : мало найдётся учёных, которых личность так полно выразилась бы в их слове, как отразилась в нем симпатичная личность Буслаева. Часто бывает, что, читая с глубоким интересом учёное исследование крупного достоинства, мы увлекаемся силою ума, логичностью выводов . остроумием сопоставлений и получаем импульс, который вызываешь в нас чувство бодрости и удовлетворения. Но при веем этом действует одна рассудочность, – только одна сторона нашего духовного «я» и у нас не является желания узнать ближе, что за человек, в полном смысле этого слова, – автор прочтённого исследования. Он дал нам образчик работы своего ума, мы ценим его по достоинству, но все же учёный, как человек, для нас безразличен. Других струн нашего «я» он не затронул не хотел затрагивать. Но не к таким научным исследованиям принадлежат труды Буслаева, потому что и сам он не принадлежал к таким натурам, которые способны открывать читателю только одну сторону своего духовного «я». Он был прежде всего учёный художник, высокий служитель не только науки о поэзии, но и поэзии науки. Действительно, в чем проявляется влияние статей Буслаева – этих филологических исследовании в области языка, старинной русской и народной литературы, русской церковной живописи? В их учёном аппарате? Но Буслаев не принадлежал к тем исследователям, которые подавляют учёностью. Он всегда скромен в цитатах, не щеголяет эрудицией и ограничивается лишь тем количеством фактов, которые необходимы для вывода. В новизне и оригинальности мыслей? Но при движении науки новизна стареет быстро, и если многие научные идеи Буслаева были новы в нашей ещё небогатой науке, то они не были новы на Западе. Нa полную оригинальность никогда и не претендовал Буслаев : в области языка и народной словесности он сам называл себя учеником Якова Гримма, лишь приложившим его идеи к разработке а русской научной почвы. Если мы будем оценивать исследования Буслаева с точки зрения современного научного уровня, то многие из них окажутся устаревшими или в общей мысли, или,в частностях . С этим фактом, утешительным для прогресса науки, хотя и печальным для учёного самолюбия отдельного лица» должен помириться всякий учёный. В те века, когда книги старели медленно (напр., в периоде средневековья) и прогрессивное движение науки шло медленно. Но в наш век много ли найдётся капитальных учёных исследований, которые устарели бы уже в ближайшие десятилетия? И все же большинство статей Буслаева (собранных в его Очерках и Досугах) будут прочтены с глубоким интересом не только образованным читателем, но и учёным специалистом . В чем же заключается тайна их интереса?

Буслаев в своих работах не сухой, бесстрастный исследователь истины. В каждом, самом специальном вопросе, который он разрабатывает, вы чувствуете «душу живу» автора. Он не только старается убедить вас фактами и доводами: он старается внушить вам то же чувство любви и художественного наслаждения, которое испытывает сам. И это достигается им легко, без обычных украшений риторики, без витиеватых или изящных фраз, – достигается душевной теплотой, искренностью и непосредственностью натуры самого автора. Читатель испытывает такое чувство, как будто с ним лично ведёт откровенную беседу хороший, умный и сердечный знакомый с высоко-гуманными воззрениями на человека, с искренней любовью к природе и науке, с тонко развитым чувством изящного. Что может быть отраднее такой беседы? Говорю по собственному опыту: отдавая себе отчёт во влиянии чтения статей Буслаева, такое именно чувство испытывал я, и оно не подогревалось симпатиями личного знакомства. Я читал «Очерки» почти юношей, раньше поступления в университет и знакомства с Буслаевым, как профессором. И это чувство я проверял свидетельством других читателей, которых имена мог бы назвать.

Но всмотримся ближе в Буслаева как учёного, постараемся уяснить себе, под какими влияниям развился в этой художественной натуре учёный и в этой натуре научного исследователя художник.

Взлелеянный любовью матери, доходившей до полного само-отвержения, Буслаев шестнадцатилетний юноша, с плохою подготовкой провинциальной гимназии, но с неудержимым стремлением к духовному совершенствованию, очутился в стенах Московского университета.1. Мальчик провинциал привёз в Москву со скромным запасом научных сведений богатое наследие сердечных воспоминаний о дорогой матери, о тихих вечерах, которые они проводили вместе в чтении и задушевных разговорах о прочтённом. Поэтическая натура матери находила себе пищу в сантиментальных произведениях XVIII в. во вкусе Ж. Ж. Руссо, Карамзина и князя Долгорукова, но уже отдавала решительное предпочтение новым веяниям романтизма в произведениях Жуковского. 2 С какою любовью останавливается Буслаев, уже старик, в своих «Воспоминаниях» на перечне книг, входивших в его детское чтение (в роде «Потерянного Рая» Мильтона, «Четырёх времён года» Томсона, особенно альманахов «Полярной звезды», в которых он наслаждался стихотворениями Жуковского, Пушкина, баснями Крылова и многим другим). Память об этих книгах озаряется для него не только первыми испытанными художественными впечатлениями, но и воспоминанием о матери. «Большую часть поэтических произведений, замечает он, в стихах и прозе мы читали с ней вместе, попеременно – то она, то я. Матушка особенно любила слушать моё чтение, сидя рядом со мною за рукодельем.3 С именем матери связаны были у Буслаева и первые наслаждения музыкой и пением. «У неё, по словам сына, был хороший голос и музыкальный слух, и она любила за рукодельем сопровождать работу пением».4 Трогательно читать, как старческая память сохранила Буслаеву ещё многое из репертуара романсов 20 годов, которые пела его мать. Крайне стеснённая в средствах, мать непременно желает, чтоб сын играл на каком-нибудь музыкальном инструменте и избирает гитару, так как фортепианы составляли тогда принадлежность зажиточных дворян, а для недостаточной вдовы эта роскошь была не по средствам. Наконец, матери же обязан и сын, и русская наука тем, что он стал филологом. Зная наклонности сына, его любовь к литературе, мать решительно опротестовала выбор другой специальности. «Моим постоянным желанием, пишет Буслаев, было сделаться медиком, чтобы обеспечить матушке независимое положение: но она, находя меня решительно неспособным к изучению анатомии и хирургии, просила меня и всеми силами содействовала для поступления в филологический факультет и притом Московского университета».5 Таким образом мать не приняла жертв сына и сама принесла новую жертву, чтобы сделать его филологом. Она озаботилась дать ему учителя греческого языка, который необходима был для поступления на словесный факультет, но в то время ещё не преподавался в гимназиях. Если мы вспомним практический взгляд на выбор специальности, ещё и теперь больше всего руководящий родителей, то должны высоко оценить эту мать, которая, живя в стеснённых условиях, в глухой провинции, посылает единственного сына не на хлебный факультет, а на такой, который, по её представлениям, мог ему дать скромную карьеру учителя. Бедной матери не суждено было дождаться окончания курса её филолога. Но она могла в течение двух лет радоваться успехам сына-студента, сообщавшего о своих занятиях и планах. Судя по некоторым письмам матушки, помещённым Буслаевым в «Воспоминаниях», он подробно описывал ей свои занятия, знакомил её со своею жизнью в казённых номерах университета и заочно вводил её в кружок своих товарищей. Делясь с нею всем, что его интересовало, он обращался к ней за советами, предпринимая ту или другую научную работу, хорошо зная, как живо любвеобильное сердце матери в далёкой Пензе откликается на его запросы. «Друг мой, пишет она, ты просишь моего согласия, учиться ли тебе на этот год ещё двум языкам. Ты знаешь моё правило: я не терплю того, чтобы браться за многое и ни в одном не усовершенствоваться. По-моему, лучше советую тебе заниматься тем, что преподают по твоему отделению, и в том усовершенствоваться. Но если ты имеешь столько желания и времени, чтобы ещё учиться двум языкам, то лучше английскому и итальянскому, нежели арабскому и персидскому. Я советую лучше первым двум, а впрочем, как ты хочешь...»6 Совет матери был исполнен, потому что Буслаев оставил мысль о восточных языках, но зато уже в университете изучил итальянский. Если справедливо давно сделанное наблюдение, что многие из замечательных людей имели выдающихся по достоинству матерей, то Буслаев ещё раз подтверждает это наблюдение. Богатый и интересный материал для характеристики Буслаева – студента дают его воспоминания – этот непритязательный рассказ о его товарищах и профессорах. Благодаря ли свойству старческой памяти или особому психическому дарованию, он умел воссоздать пред читателем именно те впечатления и чувства, которые переживал юношей, не примешивая к оценке товарищей и профессоров всего того позднейшего, что отложилось в его душе, когда некоторые профессора из его наставников стали его сослуживцами, a некоторые университетские товарищи разошлись с ним в общественных взглядах и нравственных принципах. Нравственно чистый, серьёзный юноша, романтически влюблённый в науку, добродушный, чуждый житейских расчётов, привлёк к себе всеобщую симпатию в кружке однокурсников, из которых некоторые были гораздо лучше его подготовлены и охотно помогали симпатичному товарищу. Буслаев с благодарностью вспоминает, что обязан своими успехами во французском и латинском языках Класовскому, впоследствии известному педагогу и издателю классиков, и что немалую пользу принёс ему Коссович, впоследствии известный санскритолог, объясняя плохо подготовленному пензенскому гимназисту затруднения при чтении греческих авторов. Впоследствии, по выходе из университета, Коссович руководил Буслаева и в изучении санскрита. Неутомимый в приобретении знаний Буслаев нашёл среди товарищей даже преподавателя для еврейского языка. Это был младший по курсу студент Войцеховский, впоследствии трагически погибший (самоубийством). «Бывают люди такого нежного сердца, – говорит Буслаев,7 – которым на роду написано любить преданно и неизменно до той крайней степени самоуничижения и верноподданности, какая доступна только сердцу женщины. Войцеховский принадлежал именно к разряду таких людей». Этим Буслаев объясняет преданную дружбу к себе Войцеховского. Но мы не ошибёмся, если предположим, что главная основа любви этих и других товарищей к юноше Буслаеву лежала в его высоком идеализме, в пылком стремлении к науке и в душевной чистоте, которая невольно привлекала к нему все духовно-родственный натуры во все периоды его жизни.

Той же любовью и благодарностью дышат воспоминания Буслаева о профессорах. Конечно, не все между ними были на той высоте европейской науки, не все умели заинтересовать студентов или руководить ими. Были представители отживавшего типа дидаскалов, закосневших в рутине. Были профессора среднего разряда, как выражается Буслаев, предтечи наступавшего обновления, ожидавшегося от молодых учёных, готовившихся за границей к профессорской деятельности. Были и выдающиеся учёные и талантливые преподаватели, умевшие будить научный интерес в студентах. Не трудно представить себе, что пензенский гимназист, с его неудержимым рвением к науке, извлечёт из лекций все, что может извлечь, восполняя недочёты в последних упорным домашним трудом. Теоретик и пурист Давыдов, чуждый исторического взгляда на литературу, убеждённый, что русская словесность в настоящем её смысле начинается только со времён Пётра Великого, видевший в языке Нестора и Слова о полку Игореве бессмысленную порчу церковно-славянской грамматики и с презрительным снисхождением относившийся к народному языку былин и песен, конечно, не умел внушить ученикам научных взглядов на родную словесность, но Буслаев благодарен ему и за то, что он, как математик, умел ценить точность в соразмерности между словом и мыслью и что, по его совету, он впервые познакомился с таким филологическим сочинением, которое впоследствии оказало решительное влияние на его учёные работы. Это было исследование Вильгельма Гумбольдта о сродстве и различии языков индогерманских.

Напрасно в характеристик профессоров, наиболее повлиявших на научные симпатии Буслаева, – Шевырева, Погодина, Крюкова – будем мы искать в его «Воспоминаниях» каких-нибудь замечаний об их общественном направлении, убеждениях и внеуниверситетской роли в литературе и обществе. В своём романтическом настроении, чуждавшемся запросов современности, в своём культе науки он видел в этих личностях, столь характерных по общественному направленно, только служителей науки, только хранителей её священного огня, призванных уделять этот свет университетской молодёжи. Тогдашнее отношение Буслаева к профессорам напоминает мне его признание. как впоследствии в классической стране искусства, в Италии, её историческое прошлое, увековеченное в художественных памятниках, совершенно заслоняло пред ним современных жителей с их политическими и социальными интересами. «Сосредоточив все свои интересы на изучении археологии и искусства в связи с историей литературы, повсюду в Италии я ни на что другое не обращал внимания, как только на такие предметы, которые могли удовлетворять этим моим интересам. Гуляя по улицам и площадям города, я видел здания, дворцы и церкви, портики, фасады и колоннады, а людей, которые мне встречались, и не замечал; для моих взоров существовала только местность, – а не обыватели, которые её населяют. Улица с жилыми домами и заросшая высокою травою и кустарником, пустырь с развалинами античных и средневековых построек складывались для моего воображения в одно целое. Я весь поглощён был монументальностью Италии и постольку же мало обращал внимания на её жителей, как и на разнообразный красоты природы. Впрочем, и сами итальянцы имели для меня некоторый интерес, но только по отношению к изучаемым мною памятникам искусства и вообще старины. Мне казалось, что жители этой страны и существуют теперь для того только, чтоб охранять заветные сокровища великого прошедшего в своих городах и услужлива. показывать и объяснять их иностранцами. И тогда я слушал их внимательно и даже с уважением относился к ним, будь то горожанин среднего сословия или простолюдин в плисовой куртке: я завидовал им и ценил их, как соотечественников и потомков тех великих людей, произведениями которых я – восхищался».8 С таким же вниманием и уважением слушал студент Буслаев наиболее выдававшихся в его время профессоров, но не заметно, чтобы кто-нибудь из них вполне захватил его духовно, сосредоточив на своей науке всецело его симпатии и повлиял своею личностью на его общественное направление. Не видать также, чтобы кто-нибудь из них в то время приблизил к себе способного студента и внушил ему мысль, по окончании курса, посвятить себя науке. Любопытно, что только спустя пятилетие, когда Буслаев, вернувшись из-за границы с широкой научной подготовкой, приобретённой неустанной пятилетней работой, блестяще выдержал экзамен на магистра, Шевырев с Крюковым заспорили о том, кому из обоих магистрант больше обязан своим образованием.9 В этом споре правда на стороне Шевырева. Судя по «Воспоминаниям», он значительно расширил лингвистический и историко-литературный горизонт студента Буслаева. Он впервые на чтении памятников древне-русского и народного языка познакомил Буслаева с историей языка и вызвал в нем симпатии к этому предмету. «Лекции Шевырева, – пишет Буслаев, – производили на меня глубокое, неизгладимое впечатление, и каждая из них представлялась мне каким-то просветительным откровением, дававшим доступ в неисчерпаемые сокровища разнообразных форм и оборотов нашего великого и могучего языка. Я впервые понял тогда всю его красоту и сознательно полюбил его».10 Лекции того же профессора по истории еврейской, индийской и древне-греческой литературы были такими же откровениями для Буслаева, и при страстности, с которой он увлекался историко-культурными идеями, заронили в нем мысль учиться еврейскому и санскритскому языку. Чтение об Илиаде и Одиссее также остались не без влияния на одну из научных симпатий будущего учёного. «Не помню, – пишет Буслаев, – ставил ли тогда Шевырев в параллель с гомерическими рапсодиями наши былины, или после, когда нам читал историю русской литературы, но во всяком случае эта мысль в первый раз пришла мне в голову со слов Степана Петровича».11 Кроме истории всеобщей литературы и теории поэзии в историческом развитии, Шевырев впервые предпринял читать курс истории русской литературы – предприятие смелое и трудное, так как для такого курса в то время материал был далеко не разработан. «Готовясь к лекциям, – замечает Буслаев, Шевырев сам постепенно разрабатывал, источники русской старины и народности по рукописям, старопечатным книгам, народным песням и преданиям . Неослабный интерес, возбуждаемый в профессоре беспрестанными открытиями в новой, ещё вовсе неразработанной, области науки, действовал на нас обаятельною свежестью одушевления. Но крайней мере мне чудилось, будто мы идём по только что проторённым путям в непроходимых лесах и дебрях, но следам отважного проводника, который на каждом шагу открывает, нам все новые и новые сокровища родной земли». Если к этой «поэзии русской науки», захватывавшей воображение студента-энтузиаста, мы прибавим ещё высшее произведение средне-вековой поэзии – Божественную комедию Данта, – о которой Буслаев прочел обстоятельную монографию Шевырева, и вспомним какое место отводил Данту Буслаев в своих литературных симпатиях в течение всей своей жизни, то уясним себе, насколько лекции Шевырева отвечали научно – художественным запросам Буслаева. Та же поэзия старины – привлекала Буслаева к лекциям Погодина. «На первом курсе, – пишет Буслаев. – он читал нам из всеобщей истории о религии, политике, торговле, о нравах и обычаях народов, но известному сочинению Герена (Heeren). Именно тогда я живо почувствовал оценил великое значение народного быта, на разработку которого в пределах русской земли я посвятил большую часть моих учёных работ».12 Поэтический сумрак начала Руси – пресловутый вопрос о скандинавском происхождении варяго-руссов – в чтениях Погодина по русской истории не мог уже потому не привлечь к себе внимания Буслаева, что решение этого вопроса затрагивало и его лингвистические симпатии. Этот вопрос повёл его к знакомству с грамматикой Якова Гримма, событию настолько знаменательному в научной жизни Буслаева, что старческая память крепко хранила все обстоятельства его сопровождавшие. «Я обратился, – пишет Буслаев, – к Михаилу Петровичу с просьбою указать мне какое-нибудь руководство для изучения древних немецких наречий. Он назвал мне грамматику Якова Гримма... Таким образом из уст Погодина в первый раз услышал я имя великого германского учёного, который своими многочисленными и разнообразными исследованиями потом оказывал на меня такую обаятельную силу, так воодушевлял меня, что я сделался одним из самых ревностных и преданнейших его последователей.13 Уже за это случайное указание на автора, ставшего впоследствии «властителем его дум» изъявляет Буслаев благодарность своему профессору, конечно, не читавшему немецкой грамматики Гримма. Но Погодин принёс, действительно, немалую пользу Буслаеву тем, что научил его читать и разбирать русские старинные рукописи, открыв ему доступ в своё известное «Древлехранилище». Наконец, учёный и изящный Крюков заинтересовал Буслаева лекциями но римским древностям и заставил его полюбить Тацита и особенно Горация.

Чтобы составить себе понятие о той научной подготовке, которую вынес Буслаев из университета, следует отметить ещё одно благоприятное для него обстоятельство. Трёхгодичной курс был изменён в четырёхгодичный, причём на последнем курсе студенты были разделены по специальностям на три отделения: классическое, историческое и славяно-русское. Последний год пребывания Буслаева в университете был проведён им, главным образом, в практических занятиях, представляющих лучшую школу для самодеятельности. Избрав славяно-русское отделение, Буслаев, по предложению Давыдова, изучал специально так называемую „Общую грамматику» французского филолога Дю-Саси в немецкой переделке Фатера. Эту книгу он перевёл всю сполна и добавил грамматические подробности Дю-Саси и Фатера русскими и церковнославянскими. Для Шевырева Буслаев должен был составить свод грамматик: Смотрицкого, Ломоносова, академической, больших или полных грамматик Греча и Востокова и церковнославянской Добровского. Этими работами четверокурсника-студента объясняется та солидная начитанность в русской и славянской грамматической литературе, которую он обнаружил впоследствии уже в своих первых трудах по языку.

Оканчивая свои студенческие воспоминая, требовательный к себе автор скромно замечает: «Таким образом, благодаря этим практическим занятиям, я достаточно был вооружён сведениями, необходимыми по тому времени для всякого доброкачественная учителя русского языка».14 Позволим себе не согласиться с этой скромной личной оценкой сведений, вынесенных Буслаевым из четырёхлетних упорных занятий в университете. Выдающаяся филологическая подготовка давала по потому времени Буслаеву полные права для помыслов об учёной карьере; но мечтал ли о ней скромный молодой учёный? Едва ли. По крайней мере в своих «Воспоминаниях» он не обронил ни одного намёка на такие надежды. Едва соскочив со студенческой скамьи, он, по материальному своему положению. принимает место домашнего учителя у барона Боде и с обычной добросовестностью весь погружается в преподавание, прилагая к практике вынесенные из университета теоретические сведения. В этой высокообразованной, изящной семье юноша-филолог, потерявший со смертью матери родное, откликавшееся ему сердце, – одинокий в Москве, находит все, что удовлетворяло потребностям его ума и сердца. Его ученик (Михаил Львович) становится ему неизменным другом, его ученицы сохранили к нему навсегда доброе чувство. Диктуя свои воспоминания о 38–39 годе, слепой старец Буслаев посвятил ряд тёплых страниц изложению своих отношений к этой, ставшей ему дорогою, семье и подробной характеристик её членов, которых житейская судьба его живо интересует. Нравственное значение для Буслаева этой семьи, в которой он жил как родной, оттеняется тем, что одновременно с этим он испытывал душевный гнёт в роли учителя русского языка в младших классах второй московской гимназии. Сухой формализм в преподавании, подавление всякой самостоятельности в учителе, чиновническое отношение директора–вот что тяготило юного, романтически настроенного студента, которого директор сразу озадачил начальническим внушением, что гимназия не университета, что он должен забыть профессорские лекции и сосредоточить все внимание на предписанном учебнике, что в классах требуется следить за успехами учеников, а не разглагольствовать и т. и.15 Не трудно поверить Буслаеву, когда он говорит: «С осени 1838 и до весны 1839 года моё время протекало двумя резко отделёнными полосами: светлою – в Кремле (у Боде) и темною – на Разгуляе (в гимназии), но месяца через четыре мало-по-малу принялась заволакивать меня полоса тёмная. Я почувствовал изнурительное утомление, но не переставал надрывать себя, видимо ослабевал, а Великим постом 1839 г. совсем захворал и прекратил уроки в гимназии»16. Очевидно, способная к самому упорному труду натура Буслаева не могла выработать из себя педагогическую машину, согласную с требованиями гимназического начальства.

К счастью для Буслаева и для русской науки/тёмная полоса на его горизонте неожиданно рассеялась уже в мае того же года. Судьба готовила ему такой счастливый шаг в жизни, который сделал его тем, чем он впоследствии стал для русской науки. Добрый гений, в лице попечителя графа С. Г. Строганова, предложила ему ехать на два года, в качестве домашнего учителя (его сыновей), за границу и притом «в обетованную землю для восторженных душ» в Италию, которая для бедного филолога существовала только в романтических мечтаниях, как страна классической культуры, как родина его любимого поэта Данта.

«Не удивляйтесь», замечает в своих «Воспоминаниях» Буслаев, «если скажу вам, что с этого самого вечера (первого проведённого на заграничной почве в Любеке) в продолжение всего двухлетнего пребывания моего за границею настал для меня беспрерывный светлый праздник, в котором часы, дни, недели и месяцы, – представляются мне теперь нескончаемой вереницею все новых и новых каких-то радужных впечатлений, нечаянных радостей, никогда прежде неиспытанных наслаждений и захватывающих дух поразительных интересов». 17 Это двухлетнее пребывание за границей, преимущественно в Италии, было самым поэтическим периодом жизни Буслаева, его «Wanderjahre», года странствования в смысле известного романа Гёте, года самостоятельного изучения «мастерства», которые из способного ученика, оставившего мастерскую учителя, делают «мастера», основательно изучившего своё дело. Лучшая и большая часть «Воспоминании» Буслаева посвящена художественным впечатлениям, испытанным им в Италии, сначала в Неаполе, затем в Риме. «Вечный город», этот необъятный художественный музей античного и средневекового искусства становится с тех пор «обетованной страной» Буслаева, как вторая родина, как город, под культурным обаянием которого окончательно развились художественные задатки, вложенные в натуру московского студента. На этой исторической почве неопределённое романтическое стремление к прекрасному достигало ступени сознательного понимания. Этим обязан Буслаев просвещённому руководству графа Строганова, отличного знатока искусства, прилежному изучению Отфрида Мюллера, Куглера и Винкельманна, но всего более упорным личным занятиям и наблюдениям художественных сокровищ Италии. В Неаполе он весь погружается в изучение Museo Borboriico, стараясь проникнуть во все подробности античной жизни по её обстановке, и часто бродит по разрытым улицам Помпеей, переносясь мечтами в давно минувшую жизнь. С подробной картой окрестностей Неаполя он целые дни проводит среди античных развалин, стараясь их осмыслить и восстановить в воображены. «Каждая из них была для меня тогда знаком вопроса, и я старался, как умел, решать себе эти вопросы, чтобы из малых останков воссоздавать в своём воображении полную картину античной жизни со всей обстановкой её интересных подробностей».18 В Неаполе же он вчитывается в Данта и на Искии вместе с поэтом восходить по уступам великой горы Чистилища к её вершине с «Земным Раем», который грезится ему в минуты мечтаний на маковке Эпомея.19 Увлечённый любимой поэмой, этой богатой иллюстрацией средневековой итальянской жизни и искусства, он посещает увековеченные Дантом места в Вероне, Падуе, Флоренции и изучает про-изведения его великого современника и друга, живописца Джотто, который открыл Буслаеву путь к художественной оценке раннего наивного стиля итальянских мастеров XIV и XV столетий. 20 На развалинах древнего Рима любимым чтением Буслаева были Тит Ливий, Тацит и Гораций, С помощником библиотекаря Ватиканской библиотеки Франческо Мази он читает средневековые хроники (Дино Компаньи и Виллани), или итальянских поэтов XII и XIII в.; у лучшего знатока Данта, аббата Вентури, он продолжает всестороннее изучение других сочинений Данта; под руководством аббата Марки, заведовавшего Кирхерианским музеем, он изучает бронзовые изделия ранних племён, некогда населявших Италию, и впервые заинтересовывается ранним христианским искусством, которое впоследствии стало одним из любимых предметов его занятий.21 Сойдясь близко с знаменитым Иорданом, он полюбил гравюры, оценил художественное их достоинство и важное значение в истории искусства.22 Наконец, он специально изучает историю Рима, чтоб уразуметь эту раскрытую книгу исторических судеб, этот город, слагавшийся мало-по-малу в течение тысячелетий, раскрывавший взору ученика-художника всю историю европейской цивилизации, которая осязательно, воочию предстала пред ним в этих бурых и поседелых, обросших травою и кустарником развалинах древне-римского могущества и величия, в этих стародавних храмах, относящихся к ранним векам христианской Церкви, во всех этих разнообразных зданиях и сооружениях, которые из века в век строились и перестраивались, представляя своеобразную смесь стилей и вкусов, в этих великолепных дворах и храмах, построенных Микель-Анджелом, Браммантом, даже самим Рафаэлем.23 Вот как широко захватывал историю античной и средневековой цивилизации молодой филолог, с специальными симпатиями к изучению русского языка и литературы, развившимися в стенах московского университета. Вот как старался он не только расширить свой научный горизонт, но и восполнить своё художественное образование. «Мне было отрадно и лестно, пишет он, направлять свои прогулки по следам самого Винкельмана, будто в его сообществе и воодушевлять себя его собственными впечатлениями, переживать в себе самом его ощущения и мысли, его увлечения и восторги. Такие затейливые опыты эстетического образования расширяли мои задачи и дели далеко за пределы одних научных интересов. Я не довольствовался только изучением стиля, типических подробностей и основной идеи художественного произведения; оно должно было меня воодушевлять, улучшать и облагораживать, воспитывая во мне высокие помыслы, очищая мой нрав от всего низкого и пошлого, от всего, что оскорбляет человеческое достоинство». 24 В этих словах вылился весь Буслаев : они являются ключом для понимания Буслаева не только юноши, но мужа и старца. Таким, каким он хотел себя воспитать созерцанием и изучением памятников великой культуры, литературы и искусства Италии, оставался он в течение всей своей долголетней жизни. Вся дальнейшая его деятельность в учёном кабинете, на кафедре и в общественной жизни представляется только естественным проявлением того высоко облагораживающего научно-художественного воспитания ума и сердца, которое он завершил в Италии.

Я не могу взять на себя всесторонней оценки научных трудов Буслаева в различных областях, из которых не все и доступны моей оценке. Влияние этих общеизвестных трудов знаменитого учёного в области изучения русского языка, старины и народности даёт нам право целый период в движении этих наук назвать периодом Буслаевским. Я могу только напомнить эти труды и попытаться охарактеризовать Буслаева, как учёного, для чего я и счёл необходимыми остановиться подробнее на периоде Lehrjahre и Wanderjahre, которые подготовили его выступление с рядом многочисленных, капитальных трудов в области русской науки.

В обширной области истории духовной культуры Буслаев отмежевал себе преимущественно ранний период и эпоху до-историческую. Русский язык в его доисторическом и историческом развитии, народное творчество в его ранних, часто безыскусственных формах – предания, сказки, песни и проч.,– начало русского искусства в его служении религиозному чувству – вот что было любимым предметом его исследования. На Западе особенно привлекал его также отроческий период европейской культуры – средневековье с его религиозными и рыцарскими идеалами и особенно то, в чем пробивалась национальная струя в литературе и искусстве: немецкий и скандинавский эпос, испанский эпос о Сиде, песня о Роланде, легенды, раннее итальянское и немецкое искусство, Дант – вот любимые темы Буслаева. По интересу к средневековой литературе и искусству. Буслаев был романтик, но романтик в лучшем смысле этого названия, никогда не принадлежавший к тем, которые стремились воскресить в XIX в. средневековые общественные идеалы. Он изучал эти зачатки поэзии и искусства, пышно распустившиеся впоследствии, как историк, следящий с глубоким интересом за процессом развития. Но вместе с тем он любовался ими как художник, которого живописные развалины феодального замка или следы средневековой жизни в немецком провинциальном город привлекают более, чем блестящие широкие улицы европейской столицы с их дворцами и казармами, построенными на наших глазах. Это сочетание археолога и художника, историка культуры и тонкого эстетика, которое мы видим в Буслаеве, постоянно наблюдается в его работах, какой бы специальной области они ни касались. В наблюдениях над языком слово для него не только сочетание звуков, из которых каждый имел свою историю, и не только традиционно. передаваемый знак понятия. Для него, оно художественное старинное произведение, в котором он видит первоначальное представление, живой образ, иногда ещё ярко выступающий в языке старины или современного простонародья. И Буслаев, как учёный филолог, исследует слово, как художник, любуется им, как историк культуры, выдвигает перед нами картину прожитых периодов жизни, нередко ещё не пережитых низшей массой народа. Слова, эти знаки понятий, которые мы так щедро расходуем с утра до вечера, получают для читателя Буслаева чрезвычайный интерес и цену. Современный язык представляется богатым наследием прошедших поколений, маститым зданием, сооружавшимся тысячелетиями. Как учёный путеводитель, Буслаев вводит нас в этот дивный храм, объясняет план, его постройки, указывает детали той или другой эпохи и любуется его красотами, как художник. Вооружённый историко-сравнительным методом, учёный мысленно восстановляет процесс сооружения, указывая откуда произошёл самый материал для здания, к каким периодам прошедшего принадлежат от-дельные камни (т. е. слова) и как происходила их обработка.

Многое уже устарело в трудах Буслаева по истории русского языка, что ярко свидетельствует об успехах в этой области. Но не устарела та культурно-историческая, идея, которая всегда красной нитью проходит в его исследованиях. Наше время при широком развитии каждого отдела филологии, – время более узких специалистов. Один главным образом изучает звуковую сторону слов, уясняя законы фонетики; другой – следит за историей слова по памятникам письменности, третий посвящает себя изучению какого-нибудь из народных говоров, – четвёртый пытается угадать психологические законы, обусловливающие историю значения слов (семасиология), пятый собирает н изучает культурный слова для исторических выводов (лингвистическая палеонтология). Буслаев не мог сосредоточиться исключительно ни на одном из специальных интересов изучения языка. Все эти пути в то время, когда он преимущественно работал по языку, только что намечались, и он сам более всех из русских учёных участвовал в этой пионерской работе.

Уже первый крупный печатный труд Буслаева, учителя 3-й московской гимназии, готовившегося в это время к магистерскому экзамену25 – О преподавании отечественного языка (2 части. М. 1844 г.) обнаруживаете в нем учёного, стоящего на высоте современной ему западной науки; Он вполне усвоил себе (идею органического развития языка, успехи, достигнутые сравнительным языкознанием в Германии (труды Боппа, Потта) и приёмы сравнительно-исторического метода, нашедшие себе блестящее оправдание в трудах Якова Гримма по истории немецкаго языка. Последний учёный, с его высоким уважением к немецкой национальной старине, с его поэтическим увлечением и пониманием красоты языка, народных старинных преданий и верований, с его искусством угадывать и научно объяснять следы отдалённых эпох, сохранившиеся в современных диалектах и народном быту, – был любимым учителем и руководителей Буслаева, как он сам заявляет в предисловии к своему первому труду. «Из всех современных учёных преимущественно следую Якову Гримму? почитая его начала самыми основательными и самыми плодотворными и для науки и для жизни».26 Действительно, в этой работе молодой учёный руководится не одними специально филологическими интересами. Его задачи шире и жизненнее. «Историческая лингвистика, по его словам, убедит всякого в настоятельной необходимости изучения всей нашей древности для преуспеяния настоящему и будущему».27 Он уверен, что основательное изучение родного языка раскрывает все нравственные силы учащегося, даёт ему истинно гуманистское образование, a вместе и своё собственное народное, заставляет вникать в ничтожные, по-видимому, мелочи, и открывает в них глубокую жизнь во всей неисчерпаемой полноте её». 28 Сознавая рутину, господствовавшую в его время в преподавании языка и словесности в нашей средней школе, Буслаев посвящает 1-ю часть вопросам дидактики, знакомя русского преподавателя со взглядами на преподавание родного языка и приёмами, выработанными в Германии, вводит?» читателя в новый для него мир научных и педагогических?, интересов языкознания и во 2-й части собирает обильный материал для истории русского языка и стилистики. Молодой учёный вполне сознает, что «история русского языка ожидает таких же необъятных трудов, какие положил Карамзин на создание «Истории Государства Российского».29 сознает и недостаточность своих сведений. Но все же 2-я часть этого труда Буслаева, для своего времени, была целым откровением, в котором были поставлены и частью разработаны главные вопросы, входящие в область истории языка. Буслаев внёс в свою книгу первые очерки многих работ по отдельным вопросам, которые в то время его занимали, и некоторые отделы её напр., материалы для русской стилистики, истории народного языка, архаизмов, стихий чужеземных, провинциализмов – обнаруживают в авторе обширную начитанность в произведениях старинной и новой литературы, народной словесности и полное знакомство с тогдашними успехами сравнительной грамматики. Напомню, как сильно повлияла книга Буслаева на изменение плана и приёмов преподавания русского языка в средне учебных заведениях.

Несмотря на научное значение своей книги, на солидную учёность, доказанную им во 2-й части, Буслаев, всегда требовательный к себе, не счёл возможным, вопреки советам, представить свою работу как диссертацию на степень магистра. «К какой стати, думал он, совать в университет работу учительскую, писанную для гимназии в пособие преподавателям, а не учёное исследование, достойное внимания профессоров».30 И вот, блистательно сдав магистерский экзамен, молодой учёный представляет в 1848 г. в факультет такой труд, который уже сам считает достойным искомой степени. Это – капитальное для своего времени исследование О влиянии христианства на славянский язык . Выбор темы для диссертации вполне характеризует широкий культурно-исторический горизонт Буслаева. Он во всеоружии тогдашних научных средств разрабатывает такой вопрос истории просвещения, в котором филолог является необходимым помощником и руководителем историка культуры, вопрос, который вводит исследователя в доисторический период народа, отразившийся в его языке, раскрывает пред ним путём лингвистического анализа древнейшее языческое мировоззрение, недосягаемое для других средств науки, и восстановляет пред ним картину смены языческих понятий христианскими, насколько она выясняется в фактах древнейшей книжной речи. Это – учёная реставрация целого периода культуры народа, трудное восстановление по отдельным кусочкам старинной разбитой мозаики, предпринятое опытною рукой учёного археолога-художника. Через полстолетия, протёкшее. со времени написания диссертации, конечно, не трудно указывать отдельные ошибки в этом лингвистическом восстановлении, особенно мифологического периода; но о высоком достоинстве книги свидетельствует уже одно то, что главный положения диссертации и многие частности вошли давно в оборот общепризнанных вывозов нашей науки и не утратили своего научного значения. Таковы, например, выводы Буслаева, что славянский язык задолго до св. Кирилла и Мефодия подвергся влиянию христианских идей, что славянский перевод Евангелия отличается чистотой выражения христианских понятий, происшедшею вследствие отстранения всех намёков на прежний, дохристианский быт, между тем как готский перевод Библии (Ульфилы) являет резкий переход от выражений мифологических к христианским; что славянский перевод относится к той поре жизни народной, когда в языке господствовали ещё во всей силе понятия о семейном быте, между тем как в, языке древне-немецкого и готского переводов св. писания замечается большее-развитие государственных понятий...

В то время, когда Буслаев работал над диссертацией, он уже с 1847 г. читал лекции русского языка в Московском университете, знакомя притом своих слушателей с общими положениями и главными результатами сравнительного языкознания. Упорная работа над печатными и рукописными памятниками языка дала ему через 10 лет возможность свести систематически все результаты его занятии по языку в тот обширный труд, которого научное влияние чувствуется затем не только во всех специальных работах но истории русского языка, появлявшихся до нашего времени, но и в учебниках русской грамматики. Всякому известно, что с года выхода Опыта исторической грамматики русского языка (1858) имя профессора Буслаева в течение 1/4 столетия становится высшим в России авторитетом во всех вопросах русской грамматики, В мире преподавателей русского языка все возникающие сомнения обыкновенно разрешались ссылкой на Буслаева. Но столь авторитетный профессор не был тем законодателем-грамматиком, каким в своё время представлялся Греч старому поколению преподавателей. Это был добросовестный историк, старавшийся осветить факты современного литературного и устного языка и областных говоров прилежным изучением прошлых периодов языка, и постоянно трудившийся над улучшением и пополнением своего «Опыта», принявшего только в последующих, значительно переработанных, изданиях, заглавие «Исторической грамматики». Уже в 1-м издании один перечень источников, из которых взят материал для грамматики,, занимает 4 страницы. При усиленном издании и изучении памятников русской письменности в течение 60 и 70 годов материал . возрастает с каждым изданием грамматики, а работы других учёных по языку вызывают к пересмотру и переделке грандиозного сооружения. Пусть оно устарело во многом – особенно в отделе фонетики и морфологии, – но по множеству тщательно собранного и классифицированного материала, особенно в области исторического синтаксиса, оно и до сих пор – не утратило значения важного пособия и основы для дальнейших построек. Для всех современных исследователей русского языка грамматика Буслаева служила крепкими подмостками, по которым они взобрались выше архитектора-учителя, и уже это-одно даёт ей неоспоримое право считаться книгою, которой по-явление составило эпоху в русской филологической науке.

В сороковых и пятидесятых годах, как и раньше, когда Шевырев (читал Буслаеву-студенту курс истории старинной русской литературы, историк её был ещё поставлен в такие условия, при которых Карамзин работал над своим» историческим трудом. Надо было собирать и изучать памятники древней письменности, составлять коллекции рукописей и издавать их с критическими примечаниями. И Буслаеву-профессору, одно-временно с исследованиями по языку и словесности русской и иностранной – (так как для последней до университетского-устава 63 года не была ещё отведена самостоятельная кафедра) – приходилось заниматься этой издательской и описательной работой. Так, в 1855 г., в юбилейном издании Московского Университета он поместил обширный труд: Палеографические материалы для истории письмен славянских, в котором представил ряд словарных и грамматических извлечений из денных рукописей, большею частью русской редакции, и альбом превосходно исполненных снимков, отличное пособие для изучения палеографии, истории орнамента и миниатюр. Множество не-изданных раньше памятников вошло и в его известную Историческую хрестоматию церковно-славянского и древне-русского языков (М. 1861), с многочисленными примечаниями историко-литературными и лингвистическими, что делает эту обширную и давно вышедшую из продажи книгу до сих пор незаменимым пособим для изучения образцов языка.

Уже этот ряд капитальных работ по русскому языку, появившихся от 44-го по 61-й год, мог бы считаться ценным научным наследием целой жизни русского учесало. Но по производительности и неутомимости в работе с Буслаевым из русских современных ему учёных мог соперничать разве только Соловьёв. Что же касается обширности горизонта его исследований, то здесь он не имеет соперников. Ценитель Буслаева, как историка языка, с невольным удивлением замечает, что в этом периоде своих занятий по языку Буслаев не принадлежите ему все дело, что он смотрит гораздо дальше одних интересов языковедения, что его широкий культурно-исторический взгляд обнимает одновременно область русской книжной литературы, народной поэзии русской и средневековой европейской, мифологии и христианского искусства. С 1847 года, когда Буслаев занял кафедру, по 1860-й год у него накопилось по всей этой обширной области столько напечатанных монографий, что он мог собрать их в двух томах, обнимающих более 1000 страниц и издать под заглавием: «Исторические очерки русской народной словесности и искусства» (Спб. 1861 г.). В этих мастерских работах ещё полнее, чем в исследованиях языка, мог высказаться Буслаев как учёный исследователь, прилагавший к русскому материалу современный ему метод, господствовавший в европейской науке, как художник с тонким пониманием искусства и как русский общественный деятель с определённым взглядом на те противоположные общественные направления, которые отражались в науке, литературе и жизни. Как учёный с широким образованием, изучивший основательно и на месте европейскую науку; культуру и жизнь, Буслаев не мог разделять ни узких народнических -взглядов московских славянофилов, ни их презрительного отношения к западной культуре и возвеличения родной старины, ни их антинаучных приёмов в её истолковании. «Любить родную старину и народность», писал он31 – «не значит все видеть в радужном свете идиллических мечтаний, и наоборот – останавливаться на темных сторонах древне-русской жизни и в подробности изучать их, столь же беспристрастно, как и светлое и прекрасное, завещанное нам стариной – вовсе не значит быть чужду народных симпатий, не любить своего русского» – «Но несмотря на мою любовь к Италии, признается он в «Воспоминаниях», и на благоговение к учёным трудам Якова Гримма, назвать себя западником я решительно не мог, по крайней мере в том смысле, как это прозвище прилагается к Чаадаеву и к Белинскому... Я не стану позорить Византию, потому что знаю высокое её призвание в средневековой истории просвещения не только в России, но и в остальной Европе, потому что восхищаюсь великими произведениями византийского художества... я не презирал, вместе с Белинским, «дела минувших дней, преданья старины глубокой,»... напротив того, я посвящал себя на прилежное изучение именно русских преданий и их глубокой старины». 32

Высокое научное для своего времени и образовательное значение «Очерков» Буслаева общеизвестно. Думаю, что из всех трудов знаменитого учёного его очерки читались всего более, и своим необыкновенно богатым содержанием, интересом культурно-исторических взглядов, поэтическим восстановлением русской старины и предания, высоким уважением и симпатией к народности и изящным, нередко художественным изложением заронили, во многих читателях интерес к изучению тех вопросов, среди которых вращается научная пытливость автора. Основная тема всех очерков необъятно широка: это – духовная жизнь русского народа в её разнообразных проявлениях. Всякий, интересующийся этой темой, той или другой её стороною, найдёт в трудах Буслаева то, что наиболее привлекает его лично в духовном быту народа. Мифические предания о человеке и народе, сродство русской языческой старины с славянской и германской, об ясняемое научной теорией индоевропейского наследия, эпическая поэзия и её значение, русский народный эпос, древнейшие эпические предания славянских племён, отражение русской старины в пословицах, областные видоизменения русской народности, черты поэзии в таких раньше не подозреваемые источниках, каковы жития святых, лечебники, требники, заговоры, художественная и научная оценка Слова о П. И. и некоторых памятников древне-русской письменности, научный интерес нашего традиционного церковного искусства и его связь с русской жизнью и литературой, византийская и древне-русская символика по рукописям, литература русских иконописных подлинников, изображения страшного суда и их интерес для истории раннего итальянского искусства – вот образчики тех разнообразных сторон, с которых захватывал Буслаев проявление русской народности Многое в монографиях Буслаева {особенно в 1-й части) устарело вместе с теорией Гримма, когда её увлечение исконной самобытностью народных верований и сказаний, вынесенных, по смыслу теории, индоевропейскими народами из прародины, было подорвано дальнейшими исследованиями фольклора на более широкой этнографической почве; многое, что Буслаев в то время считал исконным достоянием в народном предании, впоследствии объяснилось как культурный занос, согласно с позднейшей, более осторожной и исторически основанной теорией взаимного общения между народами в устных и письменных преданиях . Но высокая цена „Очер-ков 44 для своего времени уже определяется тем, что большинство их основано на первой разработке сырого рукописного материала, которого значение тут – же впервые выступает в исследовании учёного. Почти каждая монография была открытием нового и важного памятника в рукописной старине, которую доставляли Буслаеву московские собрания рукописей (Румянц. музея, гр. Уварова, гр. Строганова, Синодальной библиотеки, Троицкой лавры и своё собственное).

Конечно, не трудно позднейшей науке указывать ошибки в учёных трудах, вышедших более 35лет тому назад, притом ошибки очевидные и для самого автора уже в следующее десятилетие. Для нас интереснее отметить, как ярко уже в более ранних работах заметно в Буслаеве его художественное чутье, приобретённое изучением искусства в Италии. Он, как художник, видит тесную связь между литературой и искусством известной эпохи: он рассматривает, напр., такой памятник письменности, какова «Беседа трёх святителей», не только с целью уяснить в нем мифические предания в связи с духовными стихами, загадками и сказками: он старается объяснить вообще художественный стиль литературного памятника и указываете на его соответствие стилю романскому33, который в украшениях на капителях, порталах и во всех подробностях скульптурных, представляет грубейшую смесь языческого с христианским, смесь верований и воззрений туземных с заимствованными». В этой и других вылазках историка литературы в область искусства уже чувствуется Буслаев последнего периода его учёной дороги, когда, оставив разработку истории языка своим ученикам, и пройдя по пути изучения народности в устной поэзии и письменной литературе к исследованию этой народности в искусстве, он с обычным увлечением и упорством трудолюбия всецело погружается в изучение древне-русской иконописи, миниатюры и орнамента. Повернув на этот ещё мало проторённый путь с 1868 года, Буслаев лишь изредка отходит от него в сторону, и то по внешним побуждениям . Так, он откликается на приглашение Академии наук двумя обширными разборами представленных на соискание Уваровских наград трудов по русскому эпосу (Стасова и О. Миллера); так, уступая настояниям Академии, он соглашается на издание собрания своих статей 60-х годов по народной поэзии (Народная поэзия. Исторические Очерки, Спб. 1887), но в том виде, как они впервые появились в печати, сознавая, что капитальная перестройка, которой они требуют, уже ему не по силам и отклонила бы его от работы по искусству, которая владела всеми его научными помыслами.

Я недостаточно сведущ, чтобы взять на себя научную оценку трудов по древне-русскому искусству, наполнивших последнюю треть жизни Буслаева. Я могу только отметить его отношение к делу и, как читатель, указать на главный идеи, который он высказывает в этой мало знакомой мне области.

Пятидесятилетний, известный учёный, чувствующий уже первые признаки наступающей старости, с неостывшим пылом к приобретению новых знаний, предпринимаете поездки за границу, чтоб в Германии и Италии возобновить и пополнить своё художественное образование, чтобы усвоить себе тот уровень европейской науки, которого она достигла в изучении древне-христианского искусства. Он посещает музеи и частные собрания памятников раннего периода искусства, ищет знакомства с европейскими специалистами, слушает, как прилежный ученик, их объяснения (напр., иезуита Кайэ в Париже), изучает в библиотеках редкие и художественный старинные рукописи с миниатюрами. В России высокий научный авторитет даёт ему возможность пользоваться у себя на дому всеми лучшими лицевыми рукописями из разных собраний. Благодаря такой широкой постановке изучения, труды этого периода Буслаева обнаруживаюсь громадную эрудицию, опытность знатока, величайшую точность в работе и крайнюю осмотрительность в выводах . В них всюду видно осторожное суждение зрелого историка, взвешивающего каждое слово и обставляющего каждый вывод все-сторонне продуманными доказательствами. Так, в обширной монографии Общие понятия о русской иконописи (напеч. в Сборнике на 1866 г., издав. Обществом Древне-русского искусства), Буслаев вводит нашу иконопись в общую систему истории христианского искусства, в которой она получит себе ясное определение, даст сжатый, но яркий исторический очерк искусства на Руси сравнительно с искусством на Западе, уясняет метод изучения русской иконописи и источники иконописного предания, и с научным чутьём, изощрённым обширным изучением искусства Востока и Запада, намечает задачи, предстоящая исследователю древне-русской иконописи. Едва ли я ошибусь, высказав своё личное впечатление, что монография Буслаева представляет до сих пор лучшее введение в эту область научного изучения.

Переходя в других работах от изучения литературного содержания рукописей к орнаментации их, он проводит часто мысль о тесной связи русского орнамента с письменностью, и вообще со всем развитием нашей литературы и иконографии. В своей обширной статье Русское искусство в оценке французского учёного, написанной по поводу книги Виолле-Ле-Дюка и полемики, ею вызванной34, Буслаев даёт неожиданно читателю целый очерк развития русского орнамента, следуя за ним шаг за шагом по многочисленным рукописями – плод многолетних наблюдений, высоко оценённый на Западе (статья немедленно была переведена в «Archiv für Slavisehe Philologie»). Здесь же он ещё раз уясняет значение нашего подлинника, в его многоразличных редакциях, и указывает его почётное место в истории религиозных и художественных идей средневекового искусства, а также значение нашей иконографии, приносящей драгоценные вклады в археологию и историю иконографии народов западных . Историко-сравнительный метод, прилагавшийся Буслаевым в работах по языку и словесности, здесь, в области искусства, открываете новые перспективы в истории художественных влияний, в уяснении, например, тех стилей орнаментации рукописей, которые Буслаев называете: болгаро-сербским, фряжским и возрождённым византийским. Я не могу здесь перечислить всех многочисленных статей и этюдов по искусству, рассеянных в сборниках Общества древнерусского искусства и в сборнике Мой досуг (M. 1886, 2 части).35 Упомяну только два главные специальные труда: Образцы письма и украшений из псалтыри с возследованием по рукописи XV века Троицкой Сергиевой Лавры, с обширным введением, содержащим учёный комментарий к орнаментам, и последний монументальный, прямо богатырский труд: Русский лицевой апокалипсиса, – свод изображений из лицевых апокалипсисов по рукописям с XVII по XIX (М. 1884, стр. ХV+835), снабжённый альбомом снимков на 285 таблицах. В этом колоссальном исследовании о происхождении и историческом развитии нашего Лицевого Апокалипсиса, основанном на изучении и подробном описании 19 рукописей XVI – ХVII в. в нескольких позднейших, автор блестящим образом прилагает историко-сравнительный метод, который уясняет сходство наших миниатюр XVI в. с западными X – XII вв., обнаруживаете у нас замечательную живучесть иконографического предания и таким образом ещё раз подтверждает важность наших миниатюр для истории ранних западных, которых византийская, утратившаяся основа сохранена русской традицией. – Напомню, что за этот и другие труды по древне-русскому искусству Московский университете почтил маститого учёного поднесением ому почётного звания доктора истории искусства.

Рассказывая в «Воспоминаниях» о своём повороте к истории искусства, Буслаев объясняете разнообразно предметов своего исследования до конца 60-х годов тем, что он принадлежал ещё к поколению прежних профессоров- энциклопедистов, хотя все же не разбрасывался так далеко и широко в своих учёных и литературных замыслах, как Давыдов, Шевырев, Погодин, и не вдавался в публицистику.36 Это совершенно справедливо. Буслаев в своих многосторонних изысканиях, как учёный и профессор, должен был удовлетворять потребностям своего времени. А наша наука в сороковых годах, в её стремлении к всестороннему историческому освещению русской народности, в её поисках новых путей и материалов для решения этой необъятной задачи, при немного численности наличных учёных сил, ещё не могла позволить себе роскошь – иметь специалистов для отдельной разработки всех частей этой задачи. Работников было мало, и принцип разделения труда не мог быть проводим так, как он может с пользой для успехов науки проводиться в наше время. II другие учёные Буслаевского поколения в своём научном кругозоре были шире учёных специалистов, выступивших в 70 и 80 годах. Но эта многосторонность Буслаева, соответствовавшая и потребностям его времени, и его богато одарённой натуре, и широте полученной им научной подготовки, все же не объясняет нам, почему в обширном круге его научных симпатий в последний период его жизни выдвинулась история – искусства и окончательно заслонила все другие интересы – русский язык, книжную старину, народную поэзию и средневековую литературу Запада. Как же объясняет этот поворот сам Буслаев? Отдавая себе отчёт в своей учёной деятельности, он сознается, что ученики, пошедшие вслед за ним, опередили его в изучении языка, русской и европейской литературы. «Учреждение в наших университетах особой кафедры общей литературы», замечает он,37 давало специалистам широкий простор для изучения этого предмета и открывало новые пути для сравнительного метода»... В области изучения народной поэтической старины и предания «Гриммовская школа с её учением о самобытности народных основ мифологии, обычаев и сказаний, которое я проводил в своих исследованиях, должна была уступить место теории взаимного международного общения в устных и письменных преданиях».38 С другой стороны, расширение сравнительного изучения средневековой литературы восстановило интерес и к той области, к которой также обращался Буслаев в своих историко-литературных разысканиях. «Визаитийщина», – говорит он, – «так долго остававшаяся в загоне, была наконец оценена по достоинству и получила узаконенные права гражданства в исследованиях раннего периода в средне-вековой истории европейской цивилизации. Задаваться этим новым для меня делом не хватало уже моих сил. Я предоставил его молодому поколению учёных, между которыми любовался на своих учеников . Мне стало очевидно, что я начинаю стареть, что песенка моя спета».39 Но мы не будем, вместе с Буслаевым, объяснять его поворот к работам по истории искусства единственно этим вылившимся у него сознанием своей отсталости в прежних областях его занятий. Не скрытое честолюбие учёного, не желание приобрести славу проторением новых путей, так как на прежних его опередили ученики, влечёт его в область искусства. Позволю себе иначе мотивировать его решение. Пробегая мысленным взором свою трудовую жизнь, сознавая обширный вклад, сделанный им в русскую науку в области истории языка и литературы и чувствуя приближение старости, учёный должен был ощущать потребность в отдыхе. Но каков может быть отдых для вечно-пытливой мысли учёного, для которого жизнь вне научной сферы невозможна. Думаю, что только в одном : в возможности выбрать среди своего научного кругозора область наиболее излюбленную, всего более отвечающую запросам ума и сердца, исследование которой сопровождалось бы наибольшим духовным наслаждением. Зная, как сильно влекла к себе Буслаева – ещё юношу – история искусства, каким «праздником сердца» было для него его пребывание в Италии, в его юношеские годы, с каким высоким благоговением к искусству вырабатывал он в себе- ценителя и знатока, как ярко затем сказывается во всех его прежних работах – по языку, народной поэзии, средневековой литературе и искусству – учёный художник, наконец, читая полные юношеского одушевления искусством его «Римские письма» (1875 г.), мы поймём, что стареющий учёный, решив сосредоточить свою научную пытливость на искусстве, лишь возвратился к симпатиям молодости, поймём, почему Рим, связанный с поэтическим периодом его Wanderjahren, привёл его к Византии.

Не одни ученые кабинетные труды Буслаева в разных областях вносили движение в русскую науку. Имя Буслаева пользовалось всероссийской известностью, как профессора Московского университета, как опытного преподавателя, подготовившего много поколений учеников, которые в университетских аудиториях и в классах средне учебных заведений знакомили в свою очередь своих учеников с научными взглядами учителя. В нашей печати можно указать несколько воспоминаний учеников о Буслаеве, как о профессоре. Все они представят интересный материал для его будущего биографа. Но в настоящее время я устраняю весь этот материал и мои личные воспоминания, так как я убеждён, что самая точная характеристика Буслаева, как профессора, сделана им самим . В 1870 г. (21-го марта) Буслаев в публичном заседании Общества Любителей Российской словесности читал свои воспоминания о своём учителе M. П. Погодин"}» и характеризовал его университетское преподавание. Если в следующих строках названной статьи мы мысленно имя Погодина заменим именем Буслаева, то получим самую верную характеристику Буслаева-профессора, под которой мог бы подписаться всякий из бывших учеников его:

«Михаил Петрович предлагал нам с кафедры то, что в данную минуту составляло предмет его учёных интересов, над чем он работал в своём кабинете. Потому в общем курсе он всегда отступал от главной нити изложения и вдавался в специальности, иногда отрывочно, вне всякой системы – сообщал нам свои наблюдения и открытия. Лекция была для него только продолжением его кабинетной работы, одним из моментов его собственной учёной жизни: на кафедре он вводил нас в самый процесс учёного труда, который в ту минуту поглощал собою все его умственные интересы; он увлекался этими свежими интересами собственной работы и тем самым увлекал и своих слушателей, – не словами, а самым делом, своею личностью внушал воодушевление и любовь к науке».40

Здесь всякий бывший слушатель Буслаева найдёт знакомые черты своего профессора. Буслаев не был блестящим лектором, никогда не рассчитывал на большую аудиторию, не искал популярности. Вводя своих слушателей «в самый процесс учёного труда, который в ту минуту поглощал все его умственные интересы», он, как увлечённый своими исследованиями учёный, предполагать в своих слушателях такой же интерес к каждому занимавшему его вопросу, иногда очень специальному, который испытывал сам. Конечно, даже среди студентов филологов не все увлекались старинной русской письменностью или вопросами по истории русского языка. Не все были в состоянии оценить значение открытий, которые впервые оглашались с университетской кафедры, ни нового научного освещения уже ранее известных памятников . Но на многие более глубокие натуры увлечение профессора действовало обаятельно и зароняло в них желание проникнуть дальше в самую лабораторию, в которой под руками опытного учёного творился процесс учёной работы. Вот что говорит о лекциях Буслаева его знаменитый ученик, академик А. Н. Веселовский: «Он читал оригинально, по-своему, с некоторыми скачками, связь которых не легко давалась новичку: заключение являлось нередко неожиданным; чтоб усвоить его, лекцию приходилось передумать; увлекали его веяния Гриммов, откровения народной поэзии, главное: работа, творившаяся почти на глазах, орудовавшая мелочами, извлекавшая неожиданный откровения из разных цветников, пчёл и т. и. статья».41 Понятно, что при таком характере преподавания Буслаев мог рассчитывать только на «избранных», в чем он и сам сознается в своих «Воспоминаниях»: «Нa расположение равнодушной толпы я никогда не рассчитывал и вполне довольствовался сочувствием немногих избранных, настоящих моих учеников, которые любого и преданно ценили мои труды и исследования в непочатых ещё тогда сокровищах русской старины и народности».42

Зато эти «избранные» навсегда сохранят благодарное воспоминание о Буслаеве, как о руководителе. Никогда никому не отказывал он в совете или указании. Он щедро снабжал их книгами своей личной библиотеки, давал списывать у себя на дому свои лекции и рукописи, занимался частным образом по вечерам с некоторыми более ревностными из своих слушателей. Так, в 1866 году, начав лекции о Данте тому курсу, к которому я принадлежал он предложил всем желающим из нас заниматься у него на дому итальянским языком, и эти домашния занятия под его руководством продолжались всю зиму. Другой такой же домашний курс Буслаева известен мне из его «Воспоминаний». Когда в начале 60-х годов, вследствие студенческих беспорядков Московский университет был временно закрыть, Буслаев устроил у себя домашние лекции. «Я кликнул клич,–пишет он,–и студентов набралось на целую аудиторию. Будто ни в чем не бывало, я продолжал им читать лекции, внезапно прерванные «дрезденским погромом», и не пере-ставал до тех пор, пока не открылся, с разрешения правительства, наш университет.»43

Занятия со студентами и курсы, прочитанные Буслаевым в Московском университете, были чрезвычайно разнообразны. Прикомандированный в 1842 году в помощники профессорам русской словесности И. И. Давыдову и С. П. Шевыреву, Буслаев прочитывал и оценивал сочинения и другие письменные работы студентов первого курса словесного, юридического и математического отделений. Затем, с января 1847 года он, в качестве стороннего преподавателя, стал читать лекции русской словесности сначала студентам 1-го курса физико-математического факультета, а потом и студентам 2-го и 3-го курсов историко-филологического, занимаясь с первыми преимущественно практическими упражнениями в русском языке и слоге, а со вторыми– сравнительно – историческим изучением русского языка.44 – В лекциях сравнительной грамматики, входивших в названный курс, Буслаев, по его словам, ограничивался только общими положениями и главнейшими результатами в той мере, сколько было нужно, чтоб определить отличительные черты группы славянских наречий и указать им надлежащее место в среде других индоевропейских языков . Историю русского языка он вёл в связи с церковнославянским и особенно останавливался на изучении со студентами языка Остромирова Евангелия.45 Дальнейшие курсы Буслаева, в 50 и 60-х годах, стоят в тесной связи с его кабинетными занятиями средневековой и народной словесностью как русской, так и западноевропейской. «История русской и вообще средневековой литературы» –говорить он, –«такой обширный и всеобъемлющий предмета, что я не иначе мог распорядиться им в своих университетских лекциях, как раздробляя его на специальные курсы, которые ежегодно менял по мере того, как вдавался все дальше и глубже в новые исследования но русской старине и народности. Потому, чтобы не рас-терять бесследно с большим трудом собираемые мною факты, я не ограничивался в приготовлении к лекции голосовыми про-граммами; а писал в мельчайших подробностях все, что буду излагать своим слушателям».46 О содержание и характере изложения этих лекций исследований можно судить по многим из них, вошедшим в виде монографий в «Исторические очерки русской народной словесности и искусства». Но ещё более полное понятие о разнообразии и содержательности курсов Буслаева даёт просмотр нескольких серий его лекций, переданных им в оригинальных рукописях Румянцовскому публичному музеям в 80-х годах . Здесь мы находим лекции по сравнительно-исторической грамматике, по сравнительному изучению народной словесности (эпос скандинавский! англосаксонский и готский), по русской средневековой литературе в её развитии по областям, по русскому богатырскому эпосу, по средневековой литературе Западной Европы, до XIV века, по старинной русской повествовательной литературе и проч. Особенного внимания заслуживает обширный трёхгодичный курс по итальянской литературе, прочитанный Буслаевым в средине 60-х годов. Под влиянием своего пребывания в Италии в 64 году и шестисотлетнего юбилея дня рождения Данта, отпразднованного всей Италией, как великое национальное празднество, в 1865 году, Буслаев по возвращении из -за границы предпринял читать студентам филологического факультета специальный курс о вели-ком европейском поэте в течение трёх лет .

«Я начал, – говорит он, – с общего обозрения церковного, политическая), общественного и семейного быта средних веков в связи с литературой и наукой, а окончил подробным изложением и разбором «Божественней комедии», на которую употребил целый год».47 Этим трёхгодичным курсом, посвящённым всестороннему разъяснению гениального произведения XIII в., к появлению которого вся предшествующая литература. Италии служила приготовлением, знаменитый русский учёный отдал дань высокого уважения великому поэту, который оказал на него такое сильное просветительное влияние в те ранние годы, когда Буслаев -юноша, на родные Данта, весь проникнутый впечатлениями классической и средневековой культуры и жизни, готовился к своему будущему славному научному поприщу.

Вполне сознаю, что в моей характеристик недостаточно ярко очерчен Буслаев, как профессор. Я уверен, что к появившимся уже в печати воспоминаниям учеников о Буслаеве присоединится не мало других, которые и с этой стороны осветят его значение. Такие воспоминания сохранил и я, как один из многих; но не нахожу возможным теперь же дополнить ими мою характеристику. В предложенном очерке я хотел, главным образом, припомнить пройдённый Буслаевым научный путь и уяснить себе то цельное впечатление, какое производить Буслаев учёный. История науки уже при жизни Буслаева признала и оценила его высокие заслуги: в научной постановке вопроса об изучении русской народности, в области языка, верований, поэзии, старинной письменности и искусства; в развитии симпатий в нашем обществе к изучению народной струи в литературе: в научном возбуждении к таким исследованиям многих учеников, получивших на его лекциях первый импульс будущим специальным разысканиям. Дальнейшая разработка истории русской науки ещё подробнее впоследствии выяснить все эти заслуги покойного учёного. Но, думаю, что историки русской науки и движения общественной мысли найдут объяснение основного характера научных трудов Буслаева и тайны его обширного влияния на несколько поколений его учеников в той мысли, которую я старался уяснить в этом очерке. Русская наука и общество так много обязаны Буслаеву потому, что природа счастливо сочетала в этом изящном духовном организме пытливый ум исследователя, тонкое понимание красоты, свойственное художнику, душу высокого идеалиста и отзывчивое сердце доброго человека.

Всев. Миллер.

Памяти Буслаева48

Мы собрались сегодня, чтобы помянуть добрым словом одного из самых выдающихся деятелей русской науки и русского просвещения – Фёдора Ивановича Буслаева. Покойный был учителем в лучшем смысле слова, не только на кафедре профессора и преподавателя, но и во всей своей учёной и литературной деятельности. Он был одним из тех избранных, которые умеют вдохнуть свои идеи ученикам и возбудить в них горячую любовь к делу. Влияние Фёдора Ивановича на постановку русского языка и словесности в России поистине велико: все преподающие язык и словесность, прямо или косвенно, сознательно пли бессознательно, действуют под этим влиянием, и задача заключается лишь в том, чтобы выяснить его направление н размеры. Этой задаче и будут посвящены предполагаемые рефераты. Их будет много, они касаются очень разнообразных предметов, и, все-таки, многое останется неосвещённым и недосказанным. Чтобы дать деятельности Фёдора Ивановича исчерпывающую характеристику, пришлось бы устроить целый ряд заседаний. Уже в самом этом факте выражается один из замечательнейших признаков этой деятельности – необыкновенная её многосторонность.

На одном из тех «воскресений», в которые у Фёдора Ивановича собирались и студенческая молодёжь, и известные учёные, мне пришлось слышать, как Фёдор Иванович с восторгом говорил о Якове Гримме. Он выражал удивление его громадной работе, захватившей и язык, и мифологию, и народную поэзию, и юридические древности. Сам Фёдор Иванович был своего рода Яковом Гриммом для России. Одним из условий, объясняющих его поразительную многосторонность и плодовитость, была, мне кажется, художественная дельность его души и таланта. Ум его работал не в отвлечённых схемах . а в живом синтезе; интересы его не укладывались под строго разграниченными рубриками, а охватывали предмет со всех его сторон.

Хотя каждый из рефератов нынешнего заседания будет касаться лишь одной части работы Фёдора Ивановича, но все они вместе, надо надеяться, посодействуют восстановлению перед нами незабвенного образа этого оригинального, чуткого мыслителя.

П. Виноградов

Педагогические заветы Ф. И. Буслаева49.

Фёдор Иванович однажды сказал: «Если бы я не избрал себе педагогического поприща и в 1838 году не поступил учителем русского языка во 2-ю московскую гимназию, то в 1888 г. члены 2-го Отделения Императорской Академии Наук не приветствовали бы меня, как одного из достойных своих товарищей».

В виду такой тесной связи педагогических заслуг Ф.И. с его учёною славою, наш долг в этом собрании почтить память его, прежде всего как педагога.

Восстановим пред собой его образ, как он начертался в его деятельности, и выясним себе, какие заветы оставил нам незабвенный наш учитель.

Во 2-й гимназии Ф. И. оставался не долго. В том же учебном году в апреле он получил заграничный отпуск и, в качестве домашнего учителя при детях гр. Строганова, отправился с ними в путешествие по Западной Европе. Это двухлетнее путешествие имело громадное значение для начинающего деятеля. Там, в стране науки и свободы, он усвоил себе идеалы, которым потом оставался неизменно верен до конца своих дней. Действительно, такие впечатления, как от Дрезденской галереи, от памятников вечного Рима и от всех богатств разнообразной литературы Запада, и учёной и педагогической, не могли не захватить могучей волной чуткую, восприимчивую душу, и Ѳ. И. возвратился домой с запасом новых сил, готовый ратовать за свои светлые идеалы.

Возвратившись в 1841 году, он опять занял место учителя, но только не во 2-й, а в 3-й гимназии. Он определён был старшим учителем словесности по реальному отделению, каковое тогда было при 3-й гимназии, с возложением на него и обязанностей младшего преподавателя в 3-х низших классах . Здесь Ф. И. работал пять лет до 1846 г. Нужно припомнить, что тогда была наша школа, чтобы понять и положение Ф. И. в этой школе и его значение для неё. Нa всем её строе лежала печать беспросветной рутины: задаванье от сих-до-сих по учебнику, субботние расправы за неисполнение уроков, совершенное невнимание к потребностям детского развития, затхлые схоластические руководства – вот довольно всем известные черты тогдашней педагогики. Строго преследовалось все новое: по русскому языку приняты были в большинстве учебники Греча и хрестоматия Пенинского, новые руководства не допускались. Так в 1S43 году распоряжением попечителя округа воспрещено было употребление в гимназиях известной теперь всем Русской хрестоматии Галахова, только что вышедшей тогда в свет . Чтобы как-нибудь дать ход новой книге, авторы часто в предисловии предусмотрительно упоминали, что книга назначается быть лишь дополнением к Гречу: так боялись задеть интересы этого откупщика русской грамматики.

Не легко было свежему человеку чувствовать себя в такой удушливой атмосфере: нужно было много энергии. чтобы не заразиться её тлетворным дыханием. И Ф. И. остался не тронуть ею. Его первые уроки детям дышат любовью нежной матери, а на дальнейших ступенях он ведёт своих питомцев в светлый мир истинной науки. Такое впечатление и теперь про-изводить составленная им тогда книга: «О преподавании отечественного языка»; а для тогдашней школы это был прямо светлый луч, упавший в вдоль мрака и детских слез . С первых строк этой книги Ф. И. постоянно внушает на первом плане всегда иметь личность учащегося: развитие этой личности и составляете важнейшую. цель обучения; предмет обучения только средство к духовному развитию ученика. Не грамматика в её схоластической системе должна быть предметом изучения для детей; прежде чем приступить к грамматическим об яс-нениям, нужно ввести детей в понимание самого языка. Нa разговоре, на чтении дети должны привыкнуть всматриваться и в строй речи и в изменения слов . Только на высшей ступени обучения грамматика может быть предложена в системе. Главное занятие с детьми – объяснительное чтение. Путём постоянного чтения и разбора ученики потом знакомятся и с литера-турой. Вникать в мысль писателя и изучать способы выражения мысли–вот важнейшая задача на уроках словесности в высших классах. Книга Буслаева «О преподавании» во второй части даёт целый ряд указаний, на какие явления языка учитель может обратить внимание учеников, и как от этих явлений он может вести их к уразумению и древних верований и старинного быта – если читается древний памятник, и к знакомству с личностью и убеждениями писателя – в произведениях современной литературы. Не только для того времени, но и для нас – это высокие идеалы.

Но книга у нас всегда относилась к числу так называемых средств, медленно действующих, и не Буслаеву было, с его пылкой, живой душой успокоиться на издании книги. Рутина могла затянуть и книгу и его самого. Так, сочинение «О преподавании отечественного языка» напечатано в 1844 году, а ещё в 1846 году, в той же гимназии, где служил Ф. И., на педагогическом совете директор гимназии заявляете, что «изучение словесности на реальном курсе, основанное преимущественно на историческом развитии русского языка по нашим летописям и поэтическим памятникам, например, «Слову о полку Игореве», представляется не соответствующим будущему назначению учеников реального курса, и что учеников следовало бы занимать скорее деловыми упражнениями». Разумелись коммерческие письма, просьбы, квитанции, об явления. А между тем уже в своей книге Ф. И. по достоинству оценил этот род упражнений.

Если даже в своей гимназии преподаватель – новатор встречал такое противодействие, то как он мог ожидать успеха там, где он не мог подать и голоса, где раздавался только голос Греча и К0. И вот Ф. И. выносит бой на более широкое поле. В «Москвитянине» и «Отечественных Записках» сороковых и пятидесятых годов мы находим ряд статей, посвящённых вопросам преподавания; они имеют характер полемический и наиболее видные из них направлены против Греча («Москвитянин» 1845 г., № 2-й; «Отечественный Записки» 1856 г., № 12-й).

Я не буду долго останавливаться на этих статьях; Буслаев уличает в них Греча в таких несообразностях, в таких противоречиях, который теперь непростительны были бы школьнику и которые возможны были только в то время, когда на науку о языке смотрели, как смотрел Греч, как на «забаву педантства и слабомыслия» (выражение Греча). И Ф. И. не щадит красок и иронии. Ограничусь одним примером из разбора «Учебной книги русской словесности». Греч до 1844 г. дал несколько изданий этой книги и в каждом издании подновлял её; но как ? Приводились новые образцы из современной литературы, a определения оставались прежние. И вот что вы-ходило (привожу слова Буслаева). Баллада изображает характеры и происшествия рыцарских времён; таково определение Греча. В пример приведена баллада: «Ивиковы журавли». Ивик, греческий поэт, оказывается рыцарем. Или ещё: романтическая поэма есть эпическое повествование о чудесных происшествиях времён рыцарства». Для иллюстрации этого определения Греч приводить «Кавказского пленника» и «Цыган» Пушкина, «Наталью Долгорукую» Козлова, «Иери» Жуковского. Выходит, как замечает Ф. И., что все это рыцари: и горцы для Греча рыцари, и цыгане рыцари, воздушная Пери и несчастная Наталья Долгорукая – все рыцари. «Как Дон Кихот, – прибавляет В. П., – и трактирщиков, и цирюльников, и мельницы принимал за рыцарей, так и Гречу везде мерещатся рыцари».

Голос Буслаева был услышан. В 60-х годах возникает целая школа педагогов, которые, идя по пути, указанному Буслаевым, разработали в деталях намеченные им вопросы: и объяснительное чтение, и методу грамматического обученья, и ведение письменных упражнений, и чтение собственно литературное. Ушинского, Водовозов, Острогорский, Стоюнин и другие – все это деятели на том же поприще. Из-за тесных рядов этих деятелей иногда не видать инициатора. а сам Ф. И., по свойственной ему скромности, никогда не заявлял о своих заслугах; но теперь, когда наступил для него суд истории, мы обязаны указать должное место его имени и при-знать его основателем современного направления педагогики.

Когда выступили на поле деятельности молодые борцы, Ф. И. перестал принимать участие в журнальной полемике по вопросам преподавания. С шестидесятых годов он занят почти всецело разработкой вопросов чистой науки, но в решительных случаях всегда до последних лет его слово, его при-говор склонял чашку весов в ту или другую сторону.

После книги «О преподавании отечественного языка» Ф. И. ещё три раза выступал, как составитель программы преподавания русского языка и словесности. В первый раз в 1852 году, вместе с А. Галаховым, он составил «Конспекта русского языка и словесности для руководства в военно-учебных заведениях».

Здесь те же начала, как и в первой книге, но материал тщательно распределён по возрастам, указаны статьи и стихотворения для классного чтения, определены виды разбора, начиная с вещественного и до историко-литературного. Метода преподавания та же – практическая. «Мы узнаем язык», говорите Ф. И., «не потому, что нам уже известны правила грамматики, а наоборот, правила грамматики легко узнаем потому, что нам известен язык». Везде сначала факты, примеры, потом анализ и потом уже правило. Везде широкая постановка преподаваемого предмета, доверие к силам учащихся, доверие к преподавателю. Таким же характером отличается «Программа русского языка и словесности или желающих поступить в студенты Московского университета», составленная Буслаевым в 1863 году. Здесь видное место в круге занятий гимназистов отведено произведениям и иностранной словесности: в программу введены Гомер, Шекспир, Шиллер и проч. и указан метод чтения их произведений. Наконец, в 1886 г., по просьбе московского дворянства, Ф. И.. составил «Общий план и программы обучения языкам и литературе», предназначавшиеся для предположенного в то время Московского дворянского института девиц . Но эта программа ещё ждёт для себя исполнителей.

Сличая эти три программы, мы находим замечательное единство и цельность педагогического миросозерцания Буслаева. Он и в последнем труде, так же как в первой книге, постоянно внушает, что книга, т. е. учебник, не должна заслонять собою живое преподавание, и только в таком случае дети полюбят и книгу. О литературе он говорить, что она „имеет благотворное действие в педагогическом отношении, развивая ум и облагораживая сердце и воображение, но – только в подробном знакомстве с лучшими из её произведений, чем собственно должна и ограничиваться вся задача преподавания этого предмета в средних учебных заведениях».

Главный предмет, на котором должно сосредоточиваться все внимание на русских уроках в средней школе, это – язык во всех его разнообразных явлениях. Чрез все труды Буслаева яркою чертою проходить стремление перелить в питомцев своих ту «любовь и удивлении к могучему языку русского народа», которыми он сам был преисполнен . И познакомить с языком он хотел бы не в отвлечённых положениях грамматики, а во всей непосредственности его явлений, во всем разнообразии его сокровищ. Это, так сказать, основная идея и всех программ Буслаева.

Разница между его программами – лишь в выборе литературная материала для ознакомления с языком, и в последней программе указываются для чтения уже и гр. Л. Толстой, и гр. А. Толстой, и Гончаров, и Тургенев, и Достоевский. Но это не противоречие себе: Ф. И. только чуток был к движению науки и литературы, никогда не был старовером и прекрасным новым до старости восторгался, как пылкий юноша.

Проработав четверть века для установления методы и программ преподавания, Ф. И.. завершил свою педагогическую деятельность изданием двух руководства в 1869 году вышел его .„Учебник русской грамматики», в 1870 г. вышла «Русская хрестоматия», содержащая памятники древнерусской литературы и народной словесности. Обе эти книги имеют одинаково важное значение и составляют эпоху в обучении русскому языку. Уже после издания «Исторической грамматики» – Буслаева в 1858 г. стало очевидно, что прежнее учение языку несостоятельно, выдвинуты были на первый план такие явления, которых прежде не замечали, выяснены законы, устранившие массу подробностей и мелочей, загромождавших прежние учебники. Закон ассимиляции, закон подъёма или усиления, закон смягчения, яркая кар-тина словообразования – все это были такие несомненные приобретения для науки о языке, что прежние авторы начали поспешно переделывать свои учебники. Так, Стоюнин, первоначально положивши! в основание своей грамматики в 1855 г. философскую грамматику Давыдова, в 1867 г. дал своей книге значительно изменённый вид, именно, как заявляет в предисловии, под влиянием «Исторической грамматики» Буслаева. Явились и новые труды, прямо основанные на труде Буслаева: упомяну один – грамматику Поливанова того же 1867 года, как наиболее удачное изложение для школ Буслаевской этимологии. Ожидалось, что сам основатель нового учения отзовётся на потребность школы. И вот в 1869 г. явился его учебник. По внешнему виду книга не бьёт на эффект: нет здесь кричащих заглавий, вычурных слов, и система за небольшими исключениями оставлена прежняя. Но не в системе дело, не в ней сила преподавания: учебник не должен, по выражению Ф. И., заслонять собой живое дело преподавателя; его. назначение главным образом быть справочной книгой для ученика. Общепринятая система особенно удобна в этом отношении: она – то же, что алфавит для словаря. Достоинство книги в том, что она ясным, простым языком, на основании массы конкретных явлений, излагает добытые наукой результаты. Значение её то, что ею упрочена была научная постановка преподавания грамматики в гимназиях . Мы теперь можем не замечать её богатств разве потому, что хорошо овладели ими, как не замечаем воздуха, которым дышим. Открытия Буслаева сделались теперь общим достоянием.

Ещё одно слово об этом учебнике. Наука неудержимо идёт вперёд: с каждым шагом открываются новые явления, устанавливаются новые точки зрения. Неугомонно-пытливая натура, Ф. И. до последних дней не переставал следить за наукой, и дальнейшая судьба учебника – живой свидетель его чуткости к биению пульса науки. С каждым изданием в него вносилось что-либо новое, а в 1888 году, под влиянием последних исследований о языке, Ф. И. совершенно заново его переделал. Система опять осталась прежняя, и тот, кто проходит с учениками грамматику в порядке системы, легко может просмотреть заслугу Буслаева. Совсем иное – при практическом преподавании, которое одно только и признавал Ф. И. При практическом преподавании предмет для классного объяснения указывается не порядком системы: вопрос ставится всегда по поводу какого-либо явления, поразившего внимание учеников при чтении. Прежде чем выяснить закон, нужно провесить пред глазами учеников ряд параллельных явлений, которые уже сами приведут к пониманию закона. И вот именно здесь сказывается новизна последнего издания: ряды явлений, по-просту примеров, взяты в нем совсем иные, чем в прежних изданиях . Все они взяты из последних исследований по языку.

В одном письме по поводу последнего издания своей грамматики Ф. И. Ф. И. высказал, что в нем он дал «совсем новый учебник», «тряхнув юною рьяностью в своей маститой старости». Это заявление вполне понятно, если стать на указанную точку зрения.

Русская хрестоматия Буслаева, представляя прекрасный подбор памятников древне-русской литературы и народной словесности, поражает вместе с тем замечательным богатством данных, рассеянных в примечаниях. Служа иллюстрацией к памятникам, приведённые в них факты вводят нас в понимание древней жизни, древних верований, понятий, вкусов и обычаев . II все чтение, все тексты древних памятников приноровлены к потребностям средней школы. Фёдору Ивановичу пришлось здесь взять на себя поистине гигантский труд, труд возможный только для учёного с таким незыблемым авторитетом, как Буслаев, и как он же, с таким самоотверженным терпением для блага учащейся молодёжи.

Упрочив своей грамматикой научную постановку её в школе, Ф. И. своей хрестоматией упрочил в школе научное изучение древне-русской литературы и народной словесности. «Неосязаемая наука – русская словесность получила, благодаря ему, (по выражению одного критика) доступный чувствам формы».

Заветы нам Буслаева ясны: любить науку, любить детей. Любя науку, – неослабно следить за её движением; любя детей, – вести и их в храм науки, но лишь заботливой рукою любящего отца. Любя науку, неослабно хранить в себе её священный огонь и работать для неё до последних сил; неусыпно – следить за её могучим ростом и от себя вносить посильную лепту в общую сокровищницу знаний. Дорожить русским языком, пытливо всматриваться в его разнообразный явления, чтобы потом уразуметь и таинственные его законы. Но для избранной области знания не забывать других его сфер, не забывать жизни, а направлять и специальные занятия к уяснению её строя в прошедшем и в настоящем . Любя детей, помнить о их ещё неокрепших силах ; помнить, что мы должны вести их в храм науки, но путями, доступными им, должны предлагать им только истину, но в живой, понятной им непосредственности конкретных явлений. Не дети для науки, а наука для детей.

Так поступал сам Буслаев; так завещал поступать и нам.

Пётр Виноградов.

Буслаев, как основатель истории всеобщей литературы.50

Русское образованное общество, как вам известно, господа, уже более столетия знакомо со всем, что есть лучшего в литературе всемирной. Уже в царствование Екатерины на русский язык переводились не только современные знаменитые романы, поэмы, трагедии и комедии (и переводились иногда по нескольку раз), но и так называемый классические произведения всех времён и пародов выходили в пересказах и переводах и иногда очень недурных.

В пятилетнее правление Павла нашим прадедам было но не до классиков, не до литературы; но с восшествием на престол Александра переводческая деятельность у пас опять усиливается до такой степени, что усердный читатель 20-х годов, не зная ни одного иностранного языка, мог хорошо ознакомиться и с Гомером, и с Вергилием, и с Сервантесом, и с Ричардсоном, и с Шекспиром, и с Гёте, и с Шиллером и даже с Магабгаратой и Калидасой. Поэтому иных, может быть, удивило заглавие моего реферата: как мог недавно скончавшийся профессор Буслаев основать то, что в годы его детства уже было хорошо знакомо всем, кто претендовал на титул чело-века образованная? как может Буслаев назваться основателем истории всеобщей литературы в России, когда его учитель и потом старший товарищ Шевырев читал такие интересные публичные курсы, печатал такие дельные статьи и о Данте, и о еврейской, поэзии, и о Тассо, и о Шиллере, когда даже средневековая. литература была не безызвестна современникам Буслаева–студента, благодаря переводу, блестящих для того времени, лекций парижского профессора Вильмена?? А высоко полезная деятельность нашего гениального критика Белинского разве не внедрила в сознание читателей «Отеч. Зап.» –а кто тогда но читал их? – понятия о классицизме истинном и ложном, о средневековом и новом романтизме, о сентиментализме и новейшем реализме, и не сделала для всех и каждого своими знаменитых деятелей всеобщей литературы?

Но Белинский, как критик и публицист, служил интересам большой публики, образовывал просвещал массу и не мог поэтому основать учёной школы. A различие во взглядах и приёмах Шевырева и Буслаева всего лучше может оправдать заглавие моего реферата.

Шевырев был европейски образованный человек, западную литературу, в смысле так называемой изящной словесности, знал прекрасно и мог и о Данте, и о Тассо, и даже о Шекспире прочесть блестящую публичную лекцию, с широкими обобщениями и массой красивых слов и фраз. Я не слыхал его лекций, но судя по напечатанному, они, мне кажется, должны были про-изводить впечатление блестящей, хорошо обдуманной речь оратора, который прочёл много «умных» книг и статей и, выбрав из них самые показные и ходкие мысли и интересные факты, связал все это бойкими обобщениями и отлил в изящную, немного расплывчатую форму. Он мог дать меткие характеристики знаменитых поэтов и их произведений, мог, как – способный ученик романтиков, показать отношение поэта к его эпохе и осветить его произведение изнутри. Но кому теперь неизвестно, что такие критические этюды о великих писателях, хотя бы и очень талантливые, так же мало могут заменить историю литературы, как Плутарх – строго-научную историю древнего мира?

Шевырев мог читать об итальянской литературе, как образованный итальянец, об английской – как англичанин и т. д.; а когда он переходил к своей специальности, к древне-русской литературе, он как будто вдруг перерождался и, подобно некоторым из своих учителей – немецких романтиков, впадал в благочестивый, смиренномудренный тон веков давнопрошедших, с усиленным соблюдением так называемого местного колорита, так что его Дант, Петрарка и Тассо ровно ничего не давали его Нестору или Сильвестру.

Буслаев, как лучший ученик Шевырева, начал с того же, на чем остановился его учитель: во время своего первого путешествия за границу в 1840 г. он изучает Данта, Тассо, Ариосто ради эстетического развития (как изучал и памятники древнего искусства по Винкельману, Мюллеру и Куглеру) и ради них самих, по-видимому, еще не предусматривая той тесной связи, какая окажется между этими, если смею так выразиться, царственными особами духовной жизни человечества и жалкой безымённой массой древне-русских книжников или бродячих певцов -скоморохов . Но затем . очень скоро понятия Буслаева о духовной жизни человечества, так сказать, демократизируются: там же в Италии, рядом с памятниками древности и храмом Пётра в Риме, он изучает древне-христианское катакомбное искусство; а по возвращении он главным образом работает над историей языка, который является и продуктом и показателем умственной жизни именно темной безымённой массы.

Это здоровое и прогрессивное, демократическое направление выражается очень ярко в первой книге Буслаева о преподавании отечественного языка не только в том, что автор лучшим, наиболее ценным материалом считает язык подлаго, по терминологии XVIII в., народа: пословицы, песни, поговорки, но ещё характернее в том, что он первый, сколько знаю, указывает . как Карамзин, царь русской стилистики, извращал, лишал человеческого смысла красивые и меткие, при всей своей наивности, выражения начальной летописи.

В своей первой книге и статьях, помещённых в „Москвитянине», Буслаев является почти исключительно языковедом; таковым же он остаётся и в своей магистерской диссертации: «О влиянии христианства на славянский язык»; но здесь он уже проводит с строгой научностью, прежде им только намеченную, плодотворную мысль об изучении языка не ради его самого, а для уяснения религиозных и нравственных воззрений народа в доисторическую эпоху. В этой книге он добывает ряд новых ценных фактов для мифологии и поэзии славян, пользуясь методом сравнительным, сопоставляя эти факты с тем, что было уже добыто западными учёными для понимания быта мифологии и поэтических воззрений народов германских, главным образом на основании Ульфилова перевода св. Писания.

Таким образом молодой магистрант в этом своём лингвистическом по заглавию и материалу исследовании оказывается первым и по времени и по достоинству работником в области сравнительной истории духовной жизни главнейших европейских племён, в важный момент их перехода от язычества к христианству. А кто не знает в настоящее время, что история литературы тогда только перестаёт быть сбором фактов и становится наукой, когда с помощью сравнительная метода выводить законы, обязательные для всех времён и народов?

На диспуте Буслаева, который состоялся 3 июня 1848 г. (несмотря на неудобное время года публики было очень много: в 40-х годах интеллигенция Москвы составляла небольшую, но компактную массу, для которой диссертация по русской словесности, хотя бы и молодого учёного представляла огромный интерес) произошёл очень характерный эпизод, иллюстрирующий сказанное мною. В числе оппонентов выступил товарищ Буслаева по университету Катков и стал нападать на диссертацию, так сказать, за её двоеверие: он требовал, чтобы автор определил, кто именно хозяин в его книге: лингвист или истории? Я здесь хозяин, ответил Буслаев, и тем вызвал сочувственный смех понимавшей его публики.51 Иными словами: узкую специализацию, излишнюю схематичность, к которой тогда приучались на философии Гегеля даже наиболее сильные умы, пора сдать в архив : новая живая наука, исходящая не из отвлечённых категорий, а из фактов – народной жизни, все объединяете.

Дело в том, что Буслаев к истории литературы перешёл не от эстетики, как его учителя и многие товарищи, a менее в то время модной, но более твёрдой и здоровой области точного наблюдения над жизнью языка.

Начав так удачно своё учёное поприще, Буслаев, как известно всякому, кто хотя бы перелистывал его „Очерки», про-должал его ещё удачнее. В виду общеизвестности его главных работ и великих результатов, ими добытых, я позволяло себе перейти непосредственно к личным воспоминаниям о нашем дорогом учителе, воспоминаниям, как вы увидите, очень отдалённым, но никогда не забываемым.

Когда мы в 1861 г. поступали в университета, истории всеобщей литературы ещё не полагалось и в расписании стояло только: древне-русская литература – проф. Буслаев и новая русская литература – адъюнкт Тихонравов. Но подобно тому, как И. С. Тихонравов под заглавием новой русской литературы большую часть года читал нам историю псевдо-классицизма во Франции, и Буслаев довольно скоро перешёл от былин, кото-рым посвятил он этот года,, к Эдде, Беовульфу и старо-германскому эпосу с тем, чтобы в следующем году, когда мы перешли на 2-ой курс, читать нам о Chansons de geste и о Сиде. Это не был переход от одного отдела к другому или от одной главы к другой, а совершенно естественное и, так сказать, органическое слияние однородного материала, научное исследование которого и возможно только совместно. При всей нашей юности и неподготовленности мы ясно поняли, что нельзя, как следует, знать своё, не имея понятия о чужом однородному и когда по уставу 1863 г. в числе обязательных предметов филологического факультета явилась история всеобщей литературы, мы не только были глубоко убеждены в её необходимости, но и были подготовлены к более или менее самостоятельным работам в этой области.

Кафедры этого предмета в обеих столицах были скоро заняты непосредственными и ближайшими учениками Буслаева: Александром II. Веселовским и Николаем Ильичом Стороженкой.

Этот частный и, на глаза иных, некрупный факт – введение нового учебного предмета в курс университетского преподавания, по моему убеждению, служит показателем важного исторического момента в развитии нашего общества.

Русская филологическая в обширном смысле наука вошла таким образом органически в науку европейскую, так как естественно было ожидать, что молодые русские учёные, обязанные самой специальностью своей сказать своё слово о литературе Запада, скажут нечто новое и веское, именно в смысле выяснения общих законов, так как в их распоряжения, кроме материала западного, будет находиться и свой особый, западным учёным почти недоступный материал (так и вышло в действительности: Веселовский ещё совсем молодым человеком приобрёл себе почётную известность на западе изданием и объяснением итальянских текстов, Ы. И. Стороженко – свои-ми работами по истории английской драмы).

При этом тот путь, которым вёл своих учеников Буслаев, в продолжение всей жизни, во всех областях своих плодотворных занятий, отдававший предпочтение кассовому, народ-ному перед личным, исключительным, аристократические, обусловил то обстоятельство, что и ученики его, продолжая начатое им дело, проявляли особый интерес к изучению умственной жизни массы народа.

С другой стороны закрепление и узаконение истории всеобщей литературы в русских университетах указывает на тот но-воротный пункт в нашем самосознании, с которого крайнее славяно- или, точнее, руссофильство и крайнее западничество оказались явно и в одинаковой степени несостоятельными, когда и узко-патриотическое самовосхваление и огульное самооплевание стали одинаково нелепыми. Тогда вместо племенного и частного выдвинулось на первый план всеобщее, всечеловеческое, удаляющее самую мысль о племенной или религиозной исключительности и огульном осуждении, которые с ранней молодости внушали такую глубокую антипатию нашему незабвенному учителю. Нужно-ли говорить теперь, насколько эта антипатия была разумна и законна?

Но, отвращаясь от всего узко-национального, признавая только одну науку, одну истину – общечеловеческую, Буслаев учил нас и словом и примером своим прилагать те приёмы, те параллели, те орудия, которыми снабжала нас высокоразвитая западноевропейская наука, прежде всего к материалу родному русскому, как потому, что он свежее и нам доступнее, так и потому, что разработка его наш прямой и первый долг. Много раз и подолгу бывая за границей и трудясь там и в 60 лет с такой энергией, с какой не всякий студент готовится к выпускному экзамену, Буслаев всегда набирал там материал для работы над историей духовной жизни русского народа. Над такой чисто русской по задаче работой потерял он и своё драгоценное зрение и все здоровье.

Вот какими прекрасными словами характеризовал это разумное и высокогуманное равновесие Буслаева между родным и общечеловеческим адрес Московского университета, поднесённый Буслаеву 8 лет назад, вскоре после его 50-летняго юбилея.

«Верные своему основному, сравнительно-историческому методу наследования, вы; Фёдор Иванович, чувствовали в то же время необходимость расширить университетское преподавание словесности введением в его круг курсов по истории европейской литературы и приняли на себя чтение лекций о Скандинавской Эдде, о Даите, бывших предметом вашего глубокого специального изучения. II когда устав, дарованный русским университетом императором Александром II, создал в них две новые кафедры: истории всеобщей литературы и истории искусств – эти новые кафедры в нескольких университетах быстро нашли себе достойных представителей в специалистах, подготовленных вашими лекциями и приватными занятиями с ними.

Многолетнее преподавание ваше в Московском университете, вводившее слушателей в уразумение начал, на коих зиждется народность, освещавшее исторические судьбы русского языка, мифологии, поэзии, искусства, проникнуто было глубоким сочувствием к началам европейского просвещения и воспитывало в студентах уважение и любовь к своей народности, широкую гуманность и сознательную преданность принципам общечеловеческого просвещения».

Успокоился в могиле благой сеятель истины; но нива, им засеянная, не оскудеет работниками.

А. Кирпичников.

Значение трудов академика Ф. И. Буслаева в истории науки о русском языке

«Язык и жизнь–неразлучные понятия,

и изучение языка всегда есть его возрождение».

(Вильгельм Гумбольдт).

История русского просвещения весьма богата примерами много содержательной деятельности, направленной к достижению высших целей. Протекающая действительная жизнь Постоянно выдвигает во все эпохи нашей истории деятелей, с высоким подъёмом духа, с горячим влечением сердца ко благу, истине и правде. Если изящная словесность со времён Кантемира рисует окружающее преимущественно с отрицательной стороны, то это явление можно объяснить тем же стремлением к осуществлению высшей добродетели.

Фёдор Иванович Буслаев принадлежит к достопамятным людям русской земли. (Род. 13 апреля 1818 г. † 31 июля 1897 г.). Он учёною деятельностью расширил кругозор нашего миросозерцания и способствовал к облегчению задач дальнейшего развития, но труды его по отечественному языку имеют преимущественное значение, по важности самого предмета. Познание родного слова составляет первую и самую существенную необходимость нашей духовной и практической жизни. Со времени появления его сочинений по исследованию родной речи настаёт новый период в истории науки о русском языке.

«Язык, говорит Як. Гримм, есть самое величайшее, благороднейшее и неотъемлемое наше достояние. Поэзия, музыка и другие искусства бывают уделом людей только одарённых, язык же есть собственность каждого из нас». Язык и жизнь народа составляют выражения, означающие одно и то же понятие. Когда появляется общая речь у одной группы людей, с того момента начинается существование отдельного племени или народа и продолжается на пространстве тысячелетий до тех пор, пока живёт язык. У народов, одарённых талантами, в памятники литературы, как духовной деятельности, делаются достоянием всего человечества и после окончания исторического бытия данной народности. Таким образом язык, делаясь мёртвым, остаётся хранителем духовного богатства, как наследственного достояния последующих народов, чуждых по вере и народности, но родственных по духовной жизни. Язык, как дар Божий, служит единственным условием отношений между людьми. Народы и поколения объединяются посредством слова и бывают способны к проявлению тех качеств, которые составляют в человеке образ и подобие Божие. Бее возвышенное в человечестве находится в тесной зависимости от способности к словесному общению людей. Язык, как замечено выше, составляя внутреннее душевное состояние, вылившееся в звуке, хранит в себе духовное богатство из прошлого самых отдалённых времён и служит связующим звеном между предшествующими и грядущими поколениями. Деятели настоящего, благодаря дару слова, являются посредниками между прошедшим и будущим, и каждая новая эпоха через лучших своих представителей, более даровитых, вносит нечто новое в развитие народов и человечества. «С каждого великого лица известной эпохи, говорит В. Гумбольдт, можно начать всемирно-историческое развитие объяснением того, на какой почве явилось это лицо и как обработана эта почва трудами веков предыдущих. Но каким образом в этой подготовленной, наперёд определённой деятельности явилось то, что составляет особенность действующего лица, это можно только указывать, и больше чувствовать, нежели изложить, но никак нельзя вывести и объяснить из предыдущего. Таков и вообще характер человеческой деятельности: первое начало её исключительно внутри человека; таковы именно: чувство, желание, мысль, намерение, слово и деяние». (О различии организмов челов. яз., стр. 5). Эти две стихии развития, на которые указал германский мыслитель, именно: самобытное проявление духа, не так легко поддающееся исследованию, и факты внешней деятельности, составляющие предмет исторического об уяснения причин и следствий, заключают всю жизнь данного лица. При обозрении трудов Фёдора Ивановича я коснусь внешнего проявления его жизни небольшого периода времени, всего около двадцати лет (сороковые и пятидесятые годы), но самого плодотворного по своим последствиям и самого существенно-важного в истории нашего просвещения.

В настоящем случае замечательна та особенность языка, что в нем, как и в поэзии, отражается все лучшее и возвышенное в человечестве, потому что тут можно подметить самые сокровенный помыслы и трогательные чувства, изучать то, чем отличен человек от других существ творения, и здесь-то постоянно замечается присутствие самобытного проявления тех внутренних душевных сил, о которых упомянуто выше, и которые больше чувствуются, чем изучаются. Кто хоть немного углубится в эту. область познаний, тот не может остаться равнодушным к тому народу, язык которого изучает . Наблюдая высокие проявления духа, исследователь невольно изумляется постоянному выражению лучших стремлений: любви к истине и людям, веры в торжество блага и правды. Не случайно Фёдор Иванович, во всех сочинениях которого проглядывают эти качества, посвятил лучшую пору своей жизни научному изучению языка: возвышенные помыслы и стремления его богато одарённой души находили родственные отголоски и в красивом выражении, и в отдельном сказании, и, наконец, в изумительно-художественном строении языка, как целого организма, по тогдашнему выражению.

Я не имею возможности рассматривать свойства языка, но должен сказать, что человеческое слово принадлежите к очень сложным явлениям ; поэтому изучение его требует особенной подготовки. Исследование языка, как проявления духовной жизни, заставляет обратить внимание на науки философские, особенно логику и психологию, уясняющие душевные явления; изучение звуковой стороны, членораздельности форм и всего строя речи, приходит в соприкосновение с естествознанием; наконец, содержание языка, проза и поэзия, предлагаете знакомство с другими отраслями знаний, a строение языка, напоминая художественное произведение, роднит его с искусством. Кроме сведений как бы общих, который относятся ко всем отделам языкознания, занятие отечественным языком требует познаний специальных по лингвистике. Русский язык, по своему происхождение, находится в родстве с индоевропейскими языками и славянскими наречиями; следовательно, наука о нашем отечественном слове тесно примыкает к общему языковедению. Будущий автор исторической грамматики русского языка, обладая талантами и пламенным желанием знаний, приступая к трудам по отечественному слову, посредством энергии и трудолюбия приобрёл уже при самом начале своей деятельности обширные и обстоятельный познания, особенно по языкознанию. Будучи студентом, Ф.И. основательно приготовлялся к самостоятельным занятиям по русскому языку.

В своей автобиографии, художественно изложенной, под заглавием: «Мои воспоминания», вышедшей во время составления настоящего реферата (1897 г.), он подробно излагает весь ход своего образования. Собственный его слова лучше всего дадут понятие об университетском учении. «Я избрал себе отделение славяно-русское». Давыдов дал мне для изучения, так называемую, «Общую грамматику» известного французского филолога Дю-Саси в немецкой переделке Фатера, с дополнениями из немецкого языка. Эту книгу я перевёл всю сполна и добавил грамматические подробности Дю-Саси и Фатера русскими и церковно-славянскими. Мой перевод был одобрен факультетом для напечатания, но остался в рукописи». «А для Шевырева я составил систематический свод грамматик : Смотрицкого, Ломоносова, академической, больших, или полных грамматик Греча и Востокова и церковно-славянской Добровского» (стр. 131). Это было изучение старого, но молодой студент познакомился также ещё на университетской скамье с учением основателей новой науки о языке. «Оканчиваю свои воспоминания об Иване Ивановиче Давыдове, говорить он, изъявлением ему моей сердечной благодарности. По его указанию и совету, я впервые познакомился с таким филологическим сочинением, которое впоследствии оказало решающее влияние на мои учёные работы. Это было исследование Вильгельма Гумбольдта о сродстве и различий языков индогерманских (т. е. индоевропейских )». Другой профессор M. П. Погодин, на просьбу Ф. И. указать ему какое-нибудь руководство для изучения средних игемецких наречий, по вопросу о скандинавском происхождении варяго-руссов, назвал грамматику Якова Гримма и этим наметил, сам того не по-дозревая, дальнейшую деятельность молодого студента. «Таким образом, говорить Фёдор Иванович, из уст Погодина в первый раз услышал я имя великого германского учёного, который своими многочисленными и .разнообразными исследованиями потом оказывал на меня такую обаятельную силу, так воодушевлял меня, что я сделался одним из самых ревностных и преданнейших его последователей» (стр. 128). «Погодину же я обязан великою благодарностью и за то, что он первый научил меня читать и разбирать наши старинные рукописи, во множестве собранный в его, так называемому древлехранилище, которое помещалось в собственном его доме, на «Девичьем поле» (128 стр.).

Погодин поручил Ф. И. Буслаеву снять копию с древней псалтыри XI в., так называемой Евгениевской, по имени митрополита Евгения, которому прежде она принадлежала, для знаменитого чешского учёного Шафарика. Одновременно с этим Михаил Петрович знакомил своего ученика на образцах по оригиналам с разными почерками старинного письма: с уставным, полууставными и с скорописью, мудрёные завитки которой учил разбирать по складам.

По с особенным воодушевлением вспоминает Фёдор Иванович о своём профессоре Степане Петровиче Шевыреве, который первый стал читать в Московском университете историю русской литературы, до него Давыдов излагал теорию словесности. Кроме того, Шевырев знакомил слушателей «с элементами книжной речи в языке церковно-славянском и русскому отличая народные или простонародный формы от принятых в разговор образованного общества». При этом читались отрывки из летописей, писателей – XII века, из древне-русских стихотворении из истории Карамзина, и также из произведений Ломоносова, Державина, Жуковского и особенно Пушкина. «Эти лекции Шевырева, говорить Ф.И., производили на меня глубокое неизгладимое впечатление, и каждая из них представлялась мне каким -то просветительным откровением, дававшим доступ в неисчерпаемые со-кровища разнообразных форм и оборотов нашего могучего и великого языка. Я впервые почуял тогда всю его красоту и сознательно полюбил его» (стр. 125). При усвоении знаний Ф. И. особенно замечательна любопытная и чрезвычайно поучительная черта, свидетельствующая о необыкновенно живой любознательности нашего первого историка русского языка, любознательности, которая про-является не только по отношению к языку, но и во все продолжение его научной деятельности, пока силы позволяли ему трудиться. Он пользуется всяким случаем, всякою встречею с людьми знающими для приобретения знаний, и это стремление учиться у кого только можно значительно расширяешь богатство его сведений. Находясь в университетском общежитии, он пользуется случаем, чтобы получить такие познания, которых не могло дать университетское преподавание. Студент Войцеховский обучает его еврейскому языку; Коссович, тоже товарищ его по общежитию, знакомить с санскритом, a Классовский даёт ему уроки польского языка. Впоследствии, готовясь к магистерскому экзамену, Фёдор -Иванович получает знания по болгарскому и сербскому языку у некоего болгарина Бусилина, который брал у него уроки русского языка. Но самым главным «руководителем и наставником» Ф. И. Буслаева, по его собственному благодарному признанию, был граф Сергей Григорьевич Строганов.

При воспоминании о Ѳ. И. Буслаеве невозможно не отнестись с глубокою благодарностью к памяти графа С. Г. Строганова, этого высокообразованная деятеля в истории просвещения России. В течение долгого времени с 1839 г. по день своей кончины в 1882 году граф оставался неизменно благорасположенным к Фёдору Ивановичу, который в свою очередь платил ему тем же. Эти отношения, начавшись с учительства в доме этого вельможи, переходят потом в самую искреннюю и тёплую привязанность. Сначала граф Строганов оказывает своё покровительство и внимание к дарованиям молодого учёного, а потом принимаете самое живое участие в его дальнейшей карьере и в учёных трудах . Но его настоянию Фёдор Иванович занимается педагогикой и пишет сочинение – «О преподавании отечественная языка»; «Историческая грамматика русского языка» явилась также следствием постоянных забот графа о русском просвещении вообще, а в частности вследствие неизменной расположенности к её автору. Начальник главного штаба военно-учебных заведений Ив. Як. Растовцев, желая поднять уровень-познаний в военных школах, обратился за советом к гр. Строганову, который и познакомил его с Буслаевым. «На мою долю, говорится в воспоминаниях, пришлось изготовить два руководства: обширную грамматику, о которой я сейчас говорил, и большую хрестоматию, в два столбца»... (стр. 327). Благодаря гр. Строганову Фёдор Иванович получил возможность провести за границей два года, почти вскоре после окончания университета при самой лучшей обстановке; он пользовался его обширной библиотекой, советами и руководством опытного человека; после, по настоянию гр. Строганова, Ф. И. начал готовиться к учёному поприщу, держал магистерский экзамен и наконец вступил на кафедру Московского университета. Граф С. Гр. Строганов в – жизни Ѳ. И. Буслаева является тем добрым гением, который лелеет и бережёт эту жизнь для русской науки и русского искусства. Конец «Воспоминаний» посвящён f дорогой памяти этого незабвенного мужа. Вспоминая, что в * 18S4 г. Общество любителей древней письменности издало в -свет на иждивение гр. С. Д. Шереметева исследование «О русском лицевом Апокалипсисе» с альбомом рисунков, автор „Воспоминаний» заключаете свою книгу следующими словами: «Этот многолетний труд посвятил я памяти графа Сергея Григорьевича, с следующем объяснением, помещённым в предисловии: «Посвящая это археологическое исследование незабвенной для меня памяти графа Сергея Григорьевича Строганова, я желал выразить, сколько мог, благоговейную признательность за все, чем я обязан руководствованию и советам этого в высокой степени просвещённого государственная человека, не только в моей учебной, учёной и литературной деятельности, но и вообще в воспитании и образовании умственных и нравственных убеждений, a вместе с тем и любви к искусству и археологии. Этим я закончу мои воспоминания».

В настоящее время, при быстрых и широких успехах в развитии наук, изучении языка разделяется между многими специалистами. Мы говорим о русских и заграничных учёных. Одни посвящают себя занятиям по теории языкознания; другие, гораздо в большом числе, изучают фактические явления языков, или, лучше, исследуют разные отделы так называемой сравнительной грамматики, в области индоевропейских языков, или в сфере отдельной народности, как-то: звуки, составь слов, изменение их, или формы, и синтаксист». По каждому иль этих отделов трудятся особые специалисты. Кроме того, каждый язык, каждое наречие, имеет своих исследователей: так, по-являются труды по народным говорам, по древне-славянскому языку и др.; издаются материалы с более или менее обширными комментариям; необъятная область языкознания все более и более расширяется. Не так было при начале деятельности О. П. Буслаева. Тогда в Германии, в 30-х годах, наука о языке только что получила окончательное основание, и все отделы языкознания не так ясно отделялись один от другого. Первый исследователь русского языка должен был совмещать в своих занятиях все отрасли нынешнего языкознания. Эта новая особенность трудов Фёдора Ивановича является отличительною чертою его деятельности. Вспоминая о первом своём замечательном труде «О преподавании отечественная языка», он говорить: «Вместе с капитальным исследованием Вильгельма Гумбольдта о сходстве и различии индогерманских языков, я изучил тогда сравнительную грамма-тику Бонна и умел уже довольно бойко читал санскритскую грамоту, которой обучил меня университетский товарищ мой, Каэтан Андреевич Коссович,– в Москве только он один и знал этот язык, до возвращения известного санскритолога Петрова из-за границы. Но особенно увлёкся я сочинениями Якова Гримма, и с пылкой восторженностью молодых сил читал и зачитывался его историческою грамматикою немецких наречии, его немецкою мифологию, его немецкими юридическими древностями. Этот великий учёный был мне вполне по душе. Для своих неясных, смутных помыслов, для искания ощупью и для загадочных ожиданий я нашёл в его произведениях настоящее откровение. Меня никогда не удовлетворяла безжизненная буква: я чуял в ней музыкальный звук, который отдавался в сердце, живописал воображению и вразумлял своею точною, определённою мыслью в её обособленной конкретной форме». (281).

В заключение общей характеристики изучения языкознания Буслаевым мы должны указать на ту черту, что он смотрел на язык, как на художественное целое. Вильгельм Гумбольдт в вышеозначенном сочинении высказывает мысль, что «художественная красота языка принадлежит ему не в виде внешнего и случайного украшения, но составляет необходимое следствие всего существа его, верный признак его внутренняя и внешнего совершенства, потому что внутренняя деятельность духа в языке только тогда поднимается на самую смелую высоту, когда на неё проливает свой свет чувство изящного» (О различии организмов человеч. яз., перев. Билярского, стр. 101). Фёдор Иванович в „Воспоминаниях « так говорить о художественной стороне языка: «я, наконец, открыл себе жизненную потайную связь между двумя такими противоположными областями моих научных интересов, как история искусства с классическими древностями и грамматика русского языка». «Язык в теперешнем его составе представлялся мне результатом многовековой переработки, которая старое меняла на новый лад, первоначальное и правильное искажала и вместе с тем в своё земное вносила новые формы из иностранных языков. Таким образом, весь составь русского языка представлялся лишь rpoдмадным зданием, которое слагалось, переделывалось и завершалось разными перестройками в течение тысячелетий, в роде, например, римского собора Марии Великой (Maria Maggiore), в котором ранние части восходить к пятому веку, a позднейшие относятся к нашему времени. Гуляя по берегам Байскаго залива, я любил реставрировать в своём воображении развалины античных храмов и других зданий; теперь с таким же любопытством я реставрировал себе переиначенные формы русского языка. Современная книжная речь была главным предметом моих наблюдений. В ней видел я итог историческая развития русского народа, a вместе с тем и центральный пункт, окружённый необозримой массою областных говоров. Карамзин и Пушкин были мне авторитетными руководителями в моих грамматических соображениях. Первый щедрою рукою брал в свою прозу меткие слова и выражения из старинных документов, а второй украшал свой стих народными формами из сказок, былин и песен» (стр. 282–3).

Солидная научная подготовка является весьма важным условием успеха изыскании, потому что только при ней возможен правильный выбор метода исследования. При знакомстве с наукой Запада Фёдор Иванович усвоить исторически! метод Якова Гримма, который до настоящего времени признается единственно правильным и возможным . В языкознании история не может излагаться без сравнения одного родственного языка с другим; поэтому этот метод точнее называется сравнительно-историческим.

Благодаря особенным свойствам деятельности, Ф. И. Буслаев положил основание науки о русском языке в нашем отечестве и стремился сделать эту существенную для пас отрасль познания достоянием всего образованная общества, а не замкну-тая круга специалистов. Для разъяснения этого положения необходимо войти в некоторые подробности, а это заставляет меня указать на ту последовательность в моей речи, какая, по-моему, наиболее пригодна в настоящем случае. Сперва укажу на со-стояние познаний по науке о языке на Западе и среди славян, потом перейду к русскому языку и, наконец, сделаю обозрение важнейших трудов Фёдора Ивановича Буслаева по истории русского языка. Такой порядок изложения мне кажется наиболее удобным, потому что таким путём возможно, быть-может, подойти к решению важнейшего вопроса о том, какую целесообразность, в высшем смысле этого слова, имела в этом мире много содержательная жизнь выдающегося нашего учёного, образ которого носится перед нами в настоящую минуту.

Научная деятельность Ф. И. Буслаева не ограничивается русским языком; она тесно примыкает к состоянию научных познаний в то время в Германии, где наука о языке, как увидим ниже, как бы окончательно была установлена в 30-е годы текущего столетия. Фёдор Иванович переносит эту молодую тогда науку к нам в Россию и вводит русский язык в сферу общечеловеческого познания. Когда в 1846 г. проф. Давыдов перешёл на службу в С.-Петербург, Буслаеву было поручено, между прочим, преподавание в Московском университете сравнительной грамматики и теории церковно-славянского и русского языков . Таким образом, он первый в России занял кафедру сравнительная языкознания и может, поэтому, быть признан основателем этой науки в нашем отечестве.; „В лекциях сравнительной грамматики по Боппу и Вильгельму Гумбольдту,– вспоминает Фёдор Иванович,–я ограничивался только общими положениями и главнейшими результатами в той мере, сколько было мне нужно, чтобы определить отличительный черты группы славянских наречий и указать им надлежащее место в среде других индоевропейских языков ». Но заслуги нашего знаменитого учёного будут яснее понятны, когда припомним состояние науки на Западе. При этом условии труды его по отечествен-ному языкознанию получают надлежащее освещение, и значение его в истории нашего просвещения делается более-понятным и очевидным .

Наука о языке, как познание свойств и законов человеческого слова путём сравнительно-историческим, возникла в Германии в начале XIX столетия, под влиянием философии германского идеализма, на почве изучения санскрита.

Уже при начале этой новой отрасли знания появляются два отдела науки о языке: 1) фактическое изучение и 2) теория, которая составляет весьма занимательный и довольно обширный отдел науки. Она, как всякое теоретическое знание, основывается на фактическом изучении языков?» и способствует выработке методов изысканий и уяснению единичных явлений, подводя их к общим научным выводам. История науки о языке лучше всего может подтвердить положение прикладной логики, что при познании истины одинаково важны оба пути человеческого разумения: дедуктивный и индуктивный; оба они одинаково необходимы во всех сферах познания, когда дорожим истиной и боимся её искажения.

Англичане, утвердившись в Индии, начали изучать санскритский язык сперва с целями практическими, потом и научными. В начале XIX столетия это изучение перешло в Германию, где в это время господствовал особенный под ем германского духа, выразившийся в науке, литературе и в искусстве. Фридрих Шлегель (1772–1829 г.), занимаясь санскритом, напечатал в 1808 году рассуждение «О языке и мудрости индусов», которое было началом научного изучения языка древней Индии и в то же время было, по выражению его брата Августа Шлегеля (1767–1845г.), знаменитого санскритолога, «блестящей увертюрой к тому обширному знанию, которое получило название сравнительной грамматики индоевропейских языков, термин, впервые употреблённый Фридрихом Шлегелем . В рассуждении высказана мысль о генеалогическом развитии языков . о родстве санскрита с древними языками и персидским, о внутреннем строении языка и о разъяснении его посредством сравнительной грамматики и исторического исследования. Фридрих Шлегель указывает основание для разделения и характеристики языков по двум признаками: по изменению звука в корне и по способу присоединения одного корня к другому. «Это рассуждение было первым камнем, положенным при основании здания». Старший брат Август Шлегель, профессор университета в Боине, был ещё более известен тем, что основал школу санскритологов, и эта отрасль познания расцвела пышным цветом в Германии, но между учёными, которые изучали и исследовали санскрит, вы-дающееся место занял знаменитый Франц Бопп (1791 – Î8G7), основатель сравнительная языкознания. В 1816 году, он издал сочинение, сделавшее эпоху в науке, «О системе снаряжения в санскритском языке в сравнении с языками греческим, латинским, персидским и германским . С приложением точного перевода метром эпизодов из Рамайяны и Магабгараты и некоторых отрывков из Вед «. Это сочинение замечательно тем, что в нем в первый раз был применён тот метод исследования, по которому отыскивается происхождение грамматических форм, именно посредством сравнительных и исторических сопоставлений; во-вторых, это сочинение имело целью разъяснить происхождение форм в языках, родственных санскриту; наконец, было установлено то положение, по которому индоевропейские языки отличаются от других тем, что здесь формы образуются развитием окончаний, тогда как другие изменяют звуки внутри корня, или лее пользуются приставками. Но мы обратимся к самому важному труду Фр. Боппа. Его «Сравнительная грамматика санскрита, зенда, греческого, латинского, литовского, готского и немецкого языков» начала выходить с 1833 г. и окончилась в 1852 г. Автор трудился почти двадцать лет над составлением капитальнейшего своего произведения, постоянно его совершенствуя, но мере успехов языкознания. Так, в 1835 г. при издании второй части он включил старославянский в число из-следуемых языков, a впоследствии прибавил армянский язык. Второе издание, вполне обработанное, появилось в 1857–1861 гг. под следующим заглавием: «Сравнительная грамматика санскритского, зендского, армянского, греческого, латинского, литовского, древнеславянского, готского и немецкого языков». Эта первая но времени сравнительная грамматика есть то величественное здание, «первый камень» для которого положил Фр. Шлегель. Появление новой науки в стройной системе и с правильным методом принадлежите к гениальным открытиям XIX века. Имя Фр. Боппа, как основателя языкознания, никогда не забудется в истории развития человечества. В своём произведении автор имел в виду описать строение языков, исследовать их звуковые законы л дать объяснение происхождению форм, которые в устах индоевропейских народов имеют особенное устройство, отличное от построения слов в других, нефлективных языках . Вследствие таких целей в грамматике различаются три отдела: 1) обозрение звуков, 2) словообразование и 3) изложение окончаний. Такое разделение науки остаётся до настоящая времени, и только в 1893 г. прибавлен четвёртый отдел – сравнительный синтаксис, составленный профессором Дельбрюком. Я не имею надобности излагать подробно содержание капитального труда Фр. Боппа и многочисленных открытий в сравнительном языкознании, которые находятся в этом сочинении. По для нас любопытно знать, в каком отношении находятся труды основа-теля историческая языкознания в России к произведениям германского учёного.

Открытия, сделанные Боппом в его сравнительной грамматике, вошли как основные положения в «Историческую грамматику русского языка» Ф. И. Буслаева. Так, например, деление корней на глагольные и местоимение, указанное Боппом в санскрите, вошло в историческую грамматику, как основоположение. Мысль Боппа о том, что составные части слова, суффиксы и флексии, имели когда-то самостоятельное значение и что падежные окончания выражаются посредством местоимённых корней, проведена и подтверждена примерами в «Исторической грамматике русского языка». Образование слов изложено в «Исторической грамматике» по тем же основаниям, какие находятся в сравнительной грамматике Боппа. Ближайшее рассмотрение трудов основателя сравнительной грамматики и его последователя Августа Потта убеждает в том, что Ф. И. Буслаев составлял свою грамматику под влиянием Фр. Боппа. Впрочем, чтение немецкой грамматики Як. Гримма оставило заметные следы и в этом труде нашего знаменитого учёного. В «Исторической грамматике русского языка» обращается постоянное внимание на древнерусский язык и народные говоры. Особенно заметно влияние Як. Гримма при изложении синтаксиса, но в общем немецкая грамматика Як. Гримма и «Историческая грамматика русского языка» принадлежат к разным произведениям, по причинам, о которых будет сказано ниже.

Основатель историческая языкознания Яков Гримм (1783–1863 гг.) принадлежит к самым замечательным учёным Германии Он проявил свою деятельность в столь многоразличных, значительных и многочисленных сочинениях, что невольно приходим в изумление, когда знакомимся с его произведениями. Як. Гримм, юрист по образованно, направил свои гениальные способности на изучение немецкого права, мифологии, эпоса, на народную и письменную словесность, и особенное внимание и энергию обратил на исследование родного языка. Его научные труды запечатлены творчеством и поэтическим колоритом. Вообще деятельность этого гениального учёного представляет необыкновенное явление не только немецкой, но и всеобщей научной и поэтической литературы XIX века. Из сочинений по исследованию языка особенно замечательны: немецкая грамматика, словарь немецкого языка и история немецкого языка.

Немецкая грамматика (1819–1837 гг.), самое замечательное произведение по языкознанию, выходила в течение 18 лет и служит образцом историческая изучения языка. Все сочинение разделяется на четыре отдела: 1) учение о звуке, 2) изменение по склонениям и спряжениям, 3) словообразование и 4) синтаксис. В «Исторической грамматике русского языка» вся наука разделена на этимологию и синтаксис . Как у Боппа, так и в нашей грамматике учение о звуках изложено кратко и недостаточно, тогда-как Як. Гримм посвятил этому важнейшему отделу грамматики большой том . В учении о звуках немецкой речи он сделал важнейшие открытия, каковы, например, законы перебоя звуков, особенно свойственные немецким наре-чиям. Вторая особенность немецкой грамматики выражается в том, что в ней сделано обозрение всех немецких наречий, путём историческим, через сравнение сначала между собою, а потом с другими индо-европейскими языками. Правда, и в русской грамматике встречаются постоянные примеры из народных наречий, но они имеют характер сравнительный и не связаны исторически. Метод исследований в немецкой грамматике вполне исторический, и сравнение имеет второстепенное значение, тогда как в русской грамматике преобладает сравнительный приём, историческому же методу предоставлено второе место. Таким образом «Историческая грамматика русского языка» больше на-поминает основателя сравнительной грамматики, чем историческую школу, но этим не отрицается то обаяние, которое имел знаменитый представитель историческая языкознания на Ф. И Буслаева; напротив, в его трудах по отечественному слову везде заметно влияние Гриммовской школы, особенно в сочинении «О преподавании отечественного языка» (во 2-й части), в магистерской диссертации и в исторической хрестоматии. Вообще Як. Гримм стоить как бы особняком среди современников; он по своим произведениям приближается к нынешнему времени, особенно по методу исследования, который, как уже сказано, в настоящее время признается единственно правильным в науке о языке. Применение историческая метода составляет его первую заслугу. Вторая особенность Як. Гримма, как исследователя языка, имеющая также всеобщее значение, выражается в том, что он обратил внимание на изучение языка одного племени. Посредством»!» блестящих результатов, он показал всю важность и интерес научного анализа одного какого-нибудь языка, или же наречии одного племени, при том народной речи. Неслучайно было то явление в истории науки, что после 1819 года сначала в Германии, а потом в других странах Европы пробуждается интерес к занятиям языками отдельных, народов, чему, впрочем, также способствовало общее развитие самосознания. Як. Гримм первый обратил внимание на изучение народных говоров, и рта существенно важная сторона его деятельности переходить и к нам в Россию, отражаясь особенно в трудах» одного из её лучших последователей, Фёдора Ивановича Буслаева.

Одна из важных научных заслуг Як. Гримма выразилась в том, что он обратил особенное внимание на исследование звуков, изучение которых составляет самую существенную сторону языкознания, потому что посредством едва заметных звуковых изменений, с течением времени и язык изменяется: звуковые перемены влекут за собою потерю форм, исчезновение которых в свою очередь имеет влияние на переустройство всего синтаксиса. Фр. Бопп, как уже сказано, в своей сравни-тельной грамматике посвятил этому отделу науки сравнительно мало страниц. Это восполнил его ближайший последователь и современник Август Фридрих Потт (1802–1887 гг.), трудами которого также пользовался Фёдор Иванович Буслаев.

Потт, выдающийся учёный и ближайший последователь Бонна, своими трудами, дополняет то, что основатель сравнительной грамматики Клокиль ? недостаточно подробно. По выражению профессора Дельбрюка, он «создал научное учение о звуке» (Введение в языкознание, стр. 34, изд. 1893 г.)

Под влиянием сочинении основателей науки о языке Як. Гримма, Фр. Боппа и Вильгельма Гумбольдта, о котором будет сказано ниже, фактическое изучение языков быстро и всесторонне развивается Германии. Исследуются языки отдельных племён и народов и отделы науки. Недоставало законченной картины индоевропейского общего праязыка. В настоящем случае нет надобности останавливаться на дальнейших успеха молодой науки, но для наиболее наглядного представления о развитии языкознания необходимо упомянуть ещё о двух замечательнейших произведениях, как учёных руководствах, о книгах Шлейхера, Бругманна и Дельбрюка, самых выдающихся представителей последующая развития сравнительной грамматики. Август Шлейхер (1821 – 1868 гг.) наиболее всего известен «Compendium'ом сравнительной грамматики индогерманских языков» (1-е изд. 1861г.). Compendium Шлейхера, по замечанию проф. Дельбрюка, заканчиваешь тот период в истории науки о языке, который начинается грудами Боппа. Основатель сравнительной грамматики обращал преимущественное внимание па то, что было общего у всех индогерманских языков, с целью восстановить первоначальные формы; Шлейхер поставил задачей указать на то общее начало, которое потом развивается в отдельных языках. Являясь последователем того направления, которое рассматривало язык как явление природы, Шлейхер в своей сравнительной грамматике исследует индоевропейские языки, как естествоиспытатель. Все развитие языков ему представляется в виде дерева, главный ствол которого составляет индогерманский первоначальный язык, а от него разрастаются ветви: 1) славяно-немецкая, которая разделяется на две ветви, немецкую и славянскую, в свою очередь давшую отростки: славянский и литовский и 2) арио-греко-италокельтская, давшая ветви, представляющие все остальные индоевропейские языки. Бопп имел в виду главную цель объяснить происхождение форм и остановился на сравнении; Шленхер идёт дальше: он из сравнении и сопоставлении делает общие выводы и заключения о звуках и формах «индогерманского общего праязыка» (Ursprache). Таким образом, этот первоначальный праязык, к открытию которого направлялись стремления учёных той эпохи, был восстановлен в своих звуках и формах . В этом смысле труд Шлейхера является выражением и завершением первого периода науки о языке, выражением своей эпохи.

Учение о звуках и их законах занимает главное место в его книге (340 стр. из 856), и вся она представляет ряд параграфов «собрания законов», по выражению Дельбрюка. На основании возможности восстановить первоначальный индогерманский язык Фик составил «Сравнительный словарь индогерманских языков» (1-е изд. 1868 г., 3-е изд. 1874), в котором представлены словари языков отчасти того дерева, которое указано Шлейхером . Тут следуют словари индогерманского первоначального языка, арийского, общего европейская, общая греко-италийского, и т. д. В этих трудах многое уже не удовлетворяет требованиям последующих учёных, многое устарело и кажется неверным, но это были смелые открытия, облегчающие пути к дальнейшему исканию истины.

Третья но времени сравнительная грамматика, заключающая результаты языкознания последнего времени, принадлежите проф. Карлу Бругманну и проф. Бертольду Дельбрюку: Grundriss der ver-leichenden Grammatik der indogermanischen Sprachen. (1886–1S97 в 7 томах ). Проф. Дельбрюк первый издал сравнительный синтаксис индоевропейских языков, и это составляете одну из особенностей этого учёного руководства. Второе отличие состоите в том, что авторы следуют методу исследования преимущественно историческому и поэтому отличают хронологическое соотношение языков. В третьих, этот замечательный» труд нашего времени тем отличается, что составители, как вообще современное направление неограмматиков, отказываются пока решать вопросы об одном общем первоначальном праязыке, о чем ещё скажем ниже. Наконец, сравнительная грамматика Бругманна и Дельбрюка вообще представляет результаты научных исследований новейшего периода науки о языке. В сочинении указана и богатая литература произведений по сравни-тельному языкознанию, как источники при .составления. Первая часть этой грамматики, учение о звуках, вышла в текущем 1897 году вторым изданием в совершенно переработанном виде, так как в течение десяти лет языкознание сделало вновь быстрые успехи. Поэтому неудивительно, что труды Бодпа в настоящее время* составляют уже предмета истории науки. Нет ничего странная и в том, что сочинения Ö. И. Буслаева также принадлежать уже истории, с точки зрений современного языкознания; но разница состоит в том, что после сравнительной грамматики Боппа появились в Германии уже два капитальнейших произведения, как обширные руководства, сообразно с изменяющимися направлениями; у нас же после «Исторической грамматики русского языка» Ф. И. Буслаева не было ничего подобная, и до настоящая времени эта грамматика является произведением единственным в своём роде.

Общее учение о языке, теория,–столь обширно, что составляет уже отделяемую отрасль знания, не получившая ещё особого имени, как отдел науки. Впрочем, следует заметить, что именно теория языкознания чаще всего называется «наукой о языке», тогда как фактическое изложение известно под общим именем сравнительной грамматики. Теория языкознания составляет тот отдел науки, в котором определяется язык, как явление действительности, указываются его свойства и законы развития, отношение духовной стороны человека языку и обратно, влияние языка на развитие отдельных лиц, народов и всего человечества. История науки о языке, в смысле теории, может наглядно свидетельствовать о том, что развитие фактическая знания находится в тесной связности с историю философских мировоззрении. Теоретические взгляды на язык начинаются со времени появления греческой философии, как это подробно изложено в книге Штейнталя (История науки о языке у греков и римлян 1890 г. 2-е изд.), и продолжаются до настоящая времени. Поэтому история науки о языке, как теория, разделяется на три периода: древний, средний и новый. В последний тритии период, начинающийся с конца восемнадцатая столетия, возникаете» под влиянием философии германских мыслителей новая наука о языке, как явлении действительности, подлежащей исследованию. Кант (1724–1784), Фихте (1762–1814), Шеллинг (1773–1854) и Гегель (1770–1831 г.), составляют ту группу философов, которая так благотворно воздействовала на развитие германская самосознания, на подъем духа в науке, литературного искусстве. Они не занимались языками, но предметом их исследований был духовный мир, который находить своё выражение в слове.

Вильгельм ф. Гумбольдт (1767 –1835 г.) по всей справедливости признается основателем!» науки о языке, главным образом её теории. Вильгельм Гумбольдт, по выражение Штейнталя, его последователя и представителя психологическая направления, имеет «такое же значение в языкознании, какое Эвклид в математике или Ньютон в физике» (О происхожд. яз., стр. 372, изд. 3-е, 1877 г.). Только немногим людям, говорить Бенфей, назначено судьбой посвятить себя научным занятиям единственно к гармоническому образованию собственная духа, – цели, которая для всякая должна быть самою высокой. Карл Вильгельм ф. Гумбольдт был одним пз этих немногих. Научные труды по языкознанию продолжаются у него всю жизнь от начала самостоятельная мышления до самой смерти. В переписке с Шиллером определилось уже то направление, которое преследуется в его последнем произведении (История науки о яз., стр. 517–8, изд. 1809 г.). Тут высказывается то, что язык сам по себе есть «органическое целое и что он находится в тесной зависимости от индивидуальности тех, которые говорят» (Бенфей ист., стр. 518). Вильгельм ф. Гумбольдт, говорится далее, духовное развитие которая совпадает около середины двух направлений, прежняя, прошлая столетия и другого, текущая, отображает в своих произведениях, нередко бессознательно, борьбу обоих, одинаково совпадающих; направление прошлого столетия было философское, в частности кантовское, преимущественно субъективное априорное; здесь, в XIX столетии, оно историческое объективное (стр. 521). Его труды в области классической и санскритской филологии, а также по эстетике, истории и государственным наукам свидетельствуют о глубоком, философски и широко образованном мыслителе, но его произведения по науке о языке, по решению основных вопросов языкознания, составляют главную заслугу его научной деятельности. (Benfey, Geschichte d. Sprachwissenschaft, 1869, 517–512.)

Из произведений В. Гумбольдта, разъясняющих общие вопросы языкознания, самое важное, бесспорно, «Введение в науку о языке», служащее в свою очередь обширным вступлением к исследованию языка племени Кави на острове Яве. Это сочинение появилось уже после смерти автора, издано в 1836 г. его братом А. Гумбольдтом и существуете в русском переводе Билярского под следующим заглавием: «О различии организмов человеческого языка и о влиянии этого различия на умственное развитие человеческого рода» (1859 г.). Великий мыслитель перед кончиной как бы завещал в этом сочинении потомству свои мысли, плод многосторонняя изучения различных языков индоевропейских и других народов, Положения теории В. Гумбольдта явствуют из следующих мест его чрезвычайно содержательной книги. «Разделение рода человеческого на племена и народы и происхождение языков и наречий – эти два явления, тесно связанные между собою, – зависят ещё от высшая явления – от возрождения духовной силы человечества в новых и часто высших видах» (стр. 2). „Язык не есть только предмете к передаче мыслей, как нечто мёртвое, он есть «орган внутренняя бытия, даже само внутреннее бытие, постепенно сознаваемое человеком и переходящее во внешность» (стр. 4). «Язык, как он есть в действительности, представляется непрерывно текущим и преходящим с каждою минутой. Письменность делает его, по-видимому, неподвижным, но, передавая его неполно, сберегая в виде мумии, она всегда предполагаете воспроизведение его живым голосом. Сам же по себе язык есть деятельность (ενεργεια), а не оконченное дело (εργον).

«Язык это беспрестанное повторение действия духа на членораздельный звук для претворения его в выражение мысли (стр. 40). Теория В. Гумбольдта имеет ту. особенность, что в ней сопоставляются дух и язык, как два деятеля, тесно связанные между собою, и это роднит её с философией Канта и Гегеля. Понятие о духе обнимает здесь всю духовную сторону человечества, народа и личности. Такое же значение придаётся и языку. «Особенность народного Духа и строение языка так слиты между собою, что как скоро дано одно, другое можно бы из него вывести. Ибо умственная жизнь и язык производясь формы, одинаково годный и одинаково благоприятные для обоих. Язык есть как бы внешнее явление народного духа; язык народа есть его дух, а его дух есть язык; тожества обоих нельзя довольно выразить» (стр. 36). «Речь и песнь лились свободно, и язык образовался по мере вдохновения, свободы и мощи дружно действующих сил». «В ряду живых существ человек есть поющая тварь, но с тем отличием, что с звуками он соединяешь мысль» (стр. 57). «Хотя язык тесно связан с умственным бытием человека, но вместе с тем он живёт самостоятельною жизнью, как бы вне человека и господствует над ним своею силою». «Собственная жизнь языка простирается по всем фибрам его и проникаешь все стихии звука» (стр. 184). Так как развитие языка есть вместе с тем и развитие духа, то совокупно с этим развивается поэзия и проза, и в истории языка заключается история всей духовной жизни народа. Книга В. Гумбольдта, как и вообще его творения, запечатлена такою гениальностью, что до настоящая времени некоторые его положения не затронуты в науке, хотя имеют полное значение и глубокий смысл, каков, например, вопрос о влиянии языка на развитие людей, как отдельных лиц, так и целых народов.

Наша цель состоит не в том, чтобы изложить теорию В. Гумбольдта, а в том, чтобы показать общий характер того направления, к которому наиболее приближаются взгляды па язык Фёдора Ивановича Буслаева. Так, на первой странице «Исторической грамматики русского языка» читаем: «Из истории всякого языка убеждаемся, что первоначальная форма, в которой выразился дар слова, ость уже целое предложение». Об этом Б. Гумбольдта говорить следующее: «Если можно позволить себе смелость спускаться мыслью в глубину древности, к первому зачатию языка, то человек, конечно, с каждым звуком, исторгающимся из его груди, соединял полный смысл, стало быть оконченное предложение. (О различ. организ., стр. 160). Мысли о языке, как организме, о двух периодах его развития, этимологическом и синтаксическом, и о языке как художественном делом, принадлежать В. Гумбольдту и высказаны также в «Исторической грамматике русского языка».

Из сказанного видно, что первый историк русского языка принадлежал к школе основателей науки о языке, Вильгельма Гумбольдта, Боппа и Як. Гримма.

Основатель исторического языкознания Як. Гримм изложил свои воззрения на человеческое слово в рассуждении «О происхождении языка» (1851 г.). Эта академическая речь знаменитого учёного тем замечательна, что автор наглядно и поэтично указываешь те черты, какими язык отличается от всех других явлений природы. «Деление природы, говорить он, на одушевлённую и неодушевлённую, не совпадает с разделением её по звукам, потому что и неодушевлённые предметы имеют свои звуки; только земля и камни, а из животных рыбы, остаются немыми. Каждое животное имеет свой звук, которым его наделила природа и которому не учатся; этот голос неизменный, единообразный и постоянный. Собака и теперь лает так, как она лаяла в начале творения. Жаворонок и теперь щебечет так, как он щебетал тысячу лет назад. Голос человеческий постоянно изменяется, различествует между племенами и может быть изучаем. Если возьмём ребёнка от французской или русской матери и отдадим его немецкой, то он будет говорить по-немецки. Факт этот показывает, что язык не есть прирождённая способность. Равным образом язык, которым говорят в течение 500 или 1000 лет, становится другим; т. е. изменяется. Язык, поэтому, зависишь от места и времени, и это составляет особенность человеческой речи, а равно и то, что в разнообразиях и в переменах языка лежишь один общий источник, который свойствен данному народу. При отличии языка от других звуков природы существует и сходство. Оно выражается в том, что звук происходить вообще от движения воздуха, в каком бы предмете оно ни проявлялось. Животные одарены голосовыми средствами, коими они производить колебания воздуха, но эти колебания постоянный и однообразные, тогда как люди могут производить их до бесконечного разнообразия. Эта способность называется членораздельностью, артикуляцией. Из основных звуков а, и, и, происходить о, е и другие гласные и двоегласные, со всеми их оттенками. Кроме того, существуют ещё полугласные и согласные, и все это разнообразие звуков прирождено человеку. Поэтому, физиолог должен исследовать самый инструмент, филолог же игру этого инструмента». «Язык есть такое человеческое достояние, которое имеет свободу в происхождении и развитии. Язык есть наша история, наше общее наследство. В теснейшей зависимости между способностью думать и говорить лежит основа и происхождение нашего языка. Творец вложил душу, т. е. силу мышления; Он же даровал нам и средство речи, т. е. способность слова, как драгоценный дар. Мысль и язык составляют нашу особенность, из которой видна наша свобода, потому что мы можем чувствовать, что угодно, и выражать, что чувствуем ; без этого люди, были бы похожи на животных . По дошедшим к нам памятникам и письменным свидетельствам мы заключаем о двух эпохах в развитии языка; но этим двум ступеням предшествовало доисторическое состояние языка, следы которого до нас не дошли. В доисторическом языке не было флексий, а было господство односложных корней, а через соединение корня знаменательного (глагольного) с местоимениями образовались формы, развывшиеся потом во флексии. Древнейший язык был мелодичен, но многоречив и мало содержателен, средний-полон выразительной поэтической силы, и новый язык стремится заменить ослабление красоты гармонией целого и достигаешь этого различными средствами». «Правда, говорить историк немецкого языка, таинственно и дивно происхождение языка, но оно отовсюду окружено ещё другими дивами и тайнами. Едва ли меньшая тайна заключается в происхождении саги, которая, сверкая и показываясь в одинаковой несоразмерности и в изменении у всех народов земного шара, должна была развиться и далеко распространиться посредством долгого сообщества людей. Загадка языка скрывается не столько в его собственном существе, сколько, напротив, в наших слабых познаниях о первом времени его появления, когда он был ещё в колыбели. Это время характеризуется безыскусственною простотою умственная развития, как особенностью первобытных людей». „На этот пункт направлены все мои мысли, говорит знаменитый учёный, в этом я отличаюсь от своих предшественников «. (Jacob Grimm, Kleinere Schrift, т. I, 1864 г., 256–277.)

Так думал и писал основатель исторического языкознания. Спустя ровно десять лет, одновременно с Compendium'ом Шлейхера появились «Чтения по науке о языке» (1861 г.) Макса Мюллера, в двух томах, сочинение, в котором язык рассматривается как явление природы. Чтения Макса Мюллера написаны необыкновенно живым и увлекательным языком и пред-назначены для большой публики. В первом чтении доказывается, что наука о языке принадлежите к естествознанию, во втором рассматривается рост языка в своей противоположности к истории языка, далее идут чтения о развитии науки вообще и языкознании в особенности и т. п. Эти лекции могут пробудить интерес к языкознанию, но они, выражая известное направление, не имеют никакого научного значения.

В том же 1851 году, когда Як. Гримм написал свою речь о происхождении языка, Генрих Штейнталь, потом берлинский профессор, написал книгу «Происхождение языка в связи с последними вопросами всякая знания», выдержавшую несколько изданий (3-е 1877 г.). Это было начало так называемая психологическая направления в языкознании. Штейнталь вместе с берлинским профессором психологии Лазарусом стал издавать с 1860 г. журнал народной психологии и науки о языке, в котором положено основание науки психологии народной жизни, как целого, науки, которая больше известна в настоящее время под именем этнографии. Нa основании мысли Гербарта, что психология остаётся одностороннею, пока она рассматривает человека как отдельно стоящее существо, издатели ставили для себя целью исследовать законы и развитие духовной жизни целого народа; но эта жизнь слагается из разнообразных элементов, между которыми первое место принадлежишь языку, потому что язык есть не только духовный орган восприятия, не только со-держишь мировоззрение народа, но и отображение самой миросозерцающей деятельности. С развитием языка тесно связана мифология, а в сказаниях и в культе кроются первые начала поэзии и прочих искусств. Штейнталь поместил в журнале ряд статей, посвящённых духовной деятельности, выражающейся в языке, и уясняющих свойства языка с психологической точки зрения. Положение, что язык есть выражение душевной жизни, или, но В. Гумбольдту, выражение всей духовной жизни нашего бытия, а не одного только абстрактная мышления, особенно подробно исследовано в книге под заглавием: «Очерк науки о языке» (Ч. I, 1871 г.). Сочинение состоять из обширная введения, где изложено отношение языкознания к другим наукам, и двух частей: в первой изложена теория познания, которая здесь, па основании учения Гербарта, названа психологической механикой; вторая часть посвящена психологическому развитию человека, а следовательно и языка; тут рассматриваются способности души, содействующая развитию языка. Развитие языка, по мнению автора, находится в тесной зависимости от психологических и физиологических процессов . По этой теории выходишь, что психологическое начало в языке является как бы созидающим и составляет его внутреннюю сторону, тогда как звуковая сторона, или физиологическая, служить как бы оболочкой или средством к передаче внутренняя содержания. Эта двойственность в проявлениях языка сближает психологическую теорию со взглядами В. Гумбольдта: как там являются дух н язык, так здесь душа и язык. Разница заключается в том, что проф. Штейнталь подробнее и нагляднее изъясняет как влияние душевных движений, так и теснее связываешь проявление звуковой стороны языка с его содержанием . То, что В. Гумбодьдт ставит как общее положение, его последователь развивает в подробностях и ближе к действительности.

Психологическое направление оказало важную услугу науке и школьному преподаванию тем, что окончательно уничтожило логическую теорию Беккера, который на основании положения Гегеля, что мысль есть «реализованное бытие», составил книгу «Организм языка», где логические категории абстрактного мышления приспособлены к языку. Эта книга имела влияние на составление грамматик для школ, Грамматики, составленный на основании теории Беккера, известны под общим именем логических. У нас в русской литературе логическая грамматика появилась в 1852 году под заглавием «Опыт общесравнительной грамматики русского языка», издан. Вторым Отделением Императорской Академии Наук, под редакцией академика Ив. Давыдова. Эта книга, как увидим ниже, имела важное значение при составлены «Исторической грамматики русского языка».

Последнее направление в языкознании известно под именем неограмматического. Оно, как всякое научное направление, развивается вначале незаметно, со времени семидесятых годов, и продолжается в настоящее время. С наступлением этого нового периода в истории языкознания наука о языке, по выражение проф. Дельбрюка, «перешла из философского в исторический период».

Этим выражением определяется первая и главная отличительная черта новейших изысканий по языку. Так как метод исследования преимущественно исторически, то хронология, или определение времени известных явлений в языке, получает первенствующее значение. Такой же смысл имеет и более точное определение местности, особенно первобытного языка, взгляды на который у неограмматиков более приближаются к действительности. Язык каждого племени имеет свой праязык. Так, у славянских народов был сперва общий славянский язык, эпоха распадения которого и является важным моментом для исследователя славянских наречий. Таким же образом необходимо восстановить общий прарусский язык и т. д. Что касается общего первобытного индоевропейская языка, то уже в третьем тысяче лет до Р. Хр. этот язык имел такое развитие, что его наречия находились в таком же отношении, как в настоящее время немецкий язык к датскому или совершенно так, как литовский к русскому. (Бругманн, Сравн. грам., т. I. 2-е изд., 2). Диалектические различия имеют значение во все эпохи языка, следовательно, и в первоначальном общем индоевропейском языке они имели место. По этому взгляду прежние выражения в науке, как «общий язык», праязык и т. п., получают другой смысл и значение. Под влиянием таких взглядов и под влиянием психологической теории открыт был новый закон, известный под именем аналогии, проф. Лескиным в 1876 г. Всякий язык в эпоху своего отделения от другого имеет уже готовый формы, и дальнейшие новообразования происходят по аналогии, или по сходству, на основании законов ассоциации представлений, по образцу существовавших раньше форм . При ближайшем рассмотрении оказывается, что закон аналогии имеет важное значении, потому что им объясняется многое, представлявшее прежде исключения в языке. По мнению неограмматиков, законы языка не должны иметь исключений, a ударения и вообще акцентуация имеют важное влияние на звуковые изменения, которые с течением времени происходят в языке. Наконец, в последнее время обращается особенное внимание на учение о звуке, как самое важное и главное в языке, потому что посредством!» звуковых изменений возможно восстановлять и объяснять форму в языке. Представителями этого последнего неограмматического направления признаются современные лингвисты, занимающие почётное положение в науке: Лескин, Бругманн и Дельбрюк . Остгоф, Пауль и многие другие. Между прочим, Пауль, исходя из психологических принципов, думает, что наблюдение над явлениями языка отдельных индивидуумов будет самым плодотворным . Успехи науки о языке и направление её по частным вопросам изложено в небольшой книге Дельбрюка: Einleitung in das Sprachstudium, 3-е изд. 1893 г., потом в введении сравнит. синтаксис, его же, и в сочинениях современного немецкого лингвиста Пауля. Эти учёные являются главными представителями современного направления теории науки о языке.

Перехожу к славянам.

Национальное возрождение, начавшееся у чехов в конце XVIII века, вызвало интерес к изучению языка и старины у славянских народов. Учёный аббате Иосиф Добровский (1753–1829 г.) один из первых начинает это изучение, но особенное значение имела в науке его грамматика церковно-славянского языка, написанная на латинском языке, под заглавием Institu-tiones linguae-Slavicae dialecti veteris (1822), Латинский язык сочинения дал возможность Боппу и другим немецким учёным пользоваться славянским языком, при сравнительном языкознании. Добровский этим трудом положил начало научной разработок церковно-славянская наречия. Ф. И. Буслаев пользовался сочинением Добровского, когда писал свою книгу: «О преподавании отечественная языка», особенно его словопроизводством . Добровского называют патриархом славянской науки. «Он первый, говорит A. H. Пыпин в «Обзоре истории славянской литературы», научньм образом установил формы языка, своими историческими и филологическими исследованиями в первый раз бросил яркий свет на славянскую старину, и в первый раз указал на тесную родственную связь славянских племён и наречий и возможность национального изучения». Во главе следующего за Добровским поколения стоят знаменитейшие основатели славянской науки по истории, литературе, филологии и этнографии. Словак Павел Иосиф Шафарик (1795–1861 г.), кроме многих других произведений по литературе, языку и этнографии, написал классическое сочинение «Славянские древности», которое и с настоящего времени не потеряло своего значения, как история первобытных славян. Палацкий прославился своею историей чешского народа, а Юнгманн чешским словарём (в 5 томах ). Не упоминаю о других трудах в своё время известных славистов, каковы: Копитар, Ганка и многие другие.

В предисловии к «Опыту исторической грамматики русского языка» (1858 г.) Фёдор Иванович Буслаев указываете те сочинения, которые необходимы для желающих ближе познакомиться с предметом . Это указание лучше всего свидетельствует об источниках, какими мог пользоваться историк русского языка но славянским наречиям. По отдельным языкам упоминаются следующие сочинения: Копитара «Грамматика славянская языка» (1.808 г.), Добровскаго «Lehrgebäude der Böhmischen Sprache» (1819 г.), Вука Карджича «Сербская грамматика» (1824), Шафарика «Serbische Lesekörner», или историко-критическое освещение сербского наречия (1833), «Грамматика древнечешского языка», напечатанная в исторической хрестоматии Добровского под названием «Wyborz lite-rature Ceske» (1845), изданной Шафариком же, и другие его статьи но языку, помещённые в собрании древнейших памятников чешского языка (1840 г.), изданных Шафариком же и Палац-ким, и в журнале чешского музеума (1846–48 гг.), основанного в 1818 году; далее указана «Грамматика польского языка» Смита (1845 г.), Безсонова «Грамматика новоболгарского языка» (1855 г.) и магистерская диссертация Новикова: «О важнейших особенностях лужицких наречий» (1849 г.). Лучшие словари упоминаются следующие: Линде – словарь польского языка (1807– 1814 г. в 6 частях ), Юнгмана – словарь чешско-немецкий (1835– 1839 г., в 5 частях ) и Вука Караджича – сербский! словарь (1852 г. 2-е изд.).

Церковно-славянский язык занимаешь в «Исторической грамматике русского языка» первое место; но источники изучения его составляли, в большинстве, собрания или описания рукописей, а не учёная разработка этого языка. Привожу то, что напечатано в «Предисловии»: Добровского Institutions linguae slavicae dialecti veteris (1822), переведено на русский язык Погодиным и Швыревым (1833–34 гг.), К. Калайдовича «Иоанн экзарх Болгарский» (1824), Востокова Остромирово Евангелие (1843) вместе с грамматикой и словарём, Копитара Glogolita Clozianus (1837). Шафарика «Памятники глаголитской письменности» (1853 г.), Бодянского «О времени происхождения славянских письмен» (1855), Кеппена «Собрание славянских памятников» (1827 г.) с грамматикой и словарём и Билярского «Судьбы церковного языка» в двух выпусках (1847–48 гг.). Сюда относятся и грамматики нового направления учёных: Миклошича «Учение о звуках и о формах древнеславянского языка» (1850 г. две книги) и Шлейхера «Грамматика церковно-славянская языка» (Formenlehre der kirchenslawischen Sprache 1852 г.), «Описание русских и словенских рукописей Румянцевского музеума» Востокова (1842 г.) и «Описание славянских рукописей Московской Синодальной библиотеки» (Отдел первый) Горская и Невоструева (1855 г.) указаны как лучшие. «Словарь древнеславянского языка» Миклошича (1850 г.) и «Корни древнеславянского языка» его же (1845 г.) остаются до настоящая времени, особенно первый, лучшими по древнему славянскому языку.

Славянский язык и его наречия в общем виде в то время можно было изучать только по сочинениям Шафарика; поэтому Буслаев указывает преимущественно его труды: Славянские древности (1837 г., русский перевод Бодянскаго 1848 г.), Славянское народописание (1842 г., русский текст того же переводчика 1843 г.) и лингвистические статьи в журнале (Casopis) чешская музеума, каковы: «Об образовании слов посредством удвоения корня» (1846 г.), «Об изменении гортанных согласных» (1847 г.) и другие. В числе источников упомянута и «Сравнительная грамматика славянских языков» Миклошича, первый том которой появился в 1852 году. Самым видным представителем науки общего славяноведения после эпохи Добровского является Шафарик, но основателем славянская языковедения был знаменитый учёный следующей эпохи Франц Миклошич (1813–1891 гг.). Ученик известного слависта начала возрождения славянских литератур Копитара, Миклошич направил свою деятельность преимущественно на изучение языка всех славянских наречий. Прежде всего он обратил внимание на из-следование церковно-славянского языка, и результатом этих занятий были указанные выше словари и грамматики этого наречия древняя периода. В 1886 г. к словарным работами прибавился ещё «Этимологический словарь славянских языков», составленный по новейшим данным языкознания, единственное сочинение в этом роде работ. Трудно перечислить все труды Миклошича по славянским наречиям и вообще по языкознанию, но самый капитальный из них, классическое учёное сочинение, называется «Сравнительная грамматика славянских наречий», выходившая в течение 20 слишком лет (1852–1874 г.). Это сочинение появилось в четырёх томах, по четырём отделам науки: учение о звуке, учение об образовании корней, словоизменения и синтаксис. При осторожности автора в выводах его «Сравнительная грамматика славянских языков» предлагает преимущественно собрание богатого материала, сгруппированная по известным категориям и подлежащая сравнению в области родственных наречий; в сочинении изучающему представлен богатый простор самому делать выводы из сопоставлениях фактов. Сравнительный синтаксис был вообще первым опытом этого рода работ в языкознании. Обозрение трудов Миклошича могло бы составить целую книгу: так они многочисленны.

Миклошичу суждено было ещё при жизни видеть результаты своей деятельности. Пятидесятилетний юбилей его учёного поприща был отпразднован в 1883 году, когда славянская наука получила уже всестороннее развитие и направление в трудах, его непосредственных учеников, или же с помощью его сочинении. Проф. Ягич при разборе синтаксиса Миклошича справедливо сравнил значение этого учения для славян с деятельностью Як. Гримма в области немецкая языка.

В истории грамматики церковно-славянского языка можно отметить три направления. Работы Миклошича напоминают труды Боппа, также осторожная в выводах и заключениях и предлагающая больше факты, чем обобщения. Сочинения Миклошича скорее описательная характера, тогда как грамматика церковно-славянского языка Шлейхера, «Учение о формах церковно-славянского языка» (1852 г.), принадлежит к таким трудам, где проведены общие положения, подтверждённые фактами. «Die Formenlehre der kirchen slawischen Sprache» объективнее и научнее, чем его «Compendium сравнительной грамматики индогерманских языков», появившийся, как уже сказано, в 1851 году. «Учение о формах ц.славянская языка» теснее примыкает к трудам Як. Гримма, нежели его «Compendium», где проведена теория об организме индогерманских (индоевропейских) языков. Исторически сравнительный приём автора придаёт грамматике церковно-славянского языка необыкновенно живой научный интерес и облегчаете изучение предмета. Славянский язык сравнивается с другими индоевропейскими родственными языками: с санскритом, зеидом, литовским, готским и другими; таким путём славянская ветвь языков как бы выделяется из общей группы. Наконец, направление неограмматическое выразилось в «Грамматике старославянского языка» А. Лескина (русский перевод А. А. Шахматова и В. Н. Щепкиша, 1890 г. со 2-го издания этой книги «Handbuch der altbulgarischeu altkirhenslawischeu Sprache», 1886 г., первое издание вышло в 1871 году). Говоря о исправлениях в науке славянская языкознания, я должен сказать, что в настоящее время среди учёных специалистов по разным славянским наречиям первое и выдающееся положение занимает известный славист профессор и академик И. В. Ягич. С 1875 года этот неутомимый деятель издаёт «Архив славянской филологии», журнал, в котором заключается история науки о славянах всех народностей. И. В. Ягич сумел привлечь к участию в своём издании всех лучших славистов. Все, что выходило на славянских наречиях в течение двадцати-двух лет, даже и незамечательное, находило на страницах этого журнала свою оценку. Критические обозрения ведёт большею частью сам редактор, и редкая книга не приносить с собою какого-нибудь более или менее обширного исследования этого талантливая учёного. И. В: Ягич известен также как исследователь и издатель обширных памятников древне-славянского языка, как, например, «Мариинское четвероевангелие» с обстоятельным исследованием и- слова-рем (1883 г.) и другие важные издания и учёные работы. Имя академика И. В. Ягича известно и в истории русского языка. Состоя в начале восьмидесятых годов профессором С.-Петербургского университета, проф. Ягич специально изучал русский язык, о чем он сам свидетельствует в предисловии к книге: «Критические заметки по истории русского языка» (1889 г.). «Глубоко запали мне в душу, говорить он, те незабвенные годы, когда я пред многочисленною аудиторией русской молодёжи читал лекции о русском языке, старом и новом, как в университете так на высших женских курсах; с тронутым сердцем вспоминаю также отношения её ко мне, всегда полные внимания и доверия». «Критические замечания», посвящённые бывшим ученикам и ученицам, написаны по поводу поручения Второго Отделения Императорской Академии Наук, членом которого состоит автор, написать разбор труда профессора. А. И. Соболевского «Лекции по истории русского языка» (1888), представленного в Академию на соискание премии графа Д. А. Толстого. «Критические заметки» сами по себе представляют замечательное сочинение по истории русского языка. П. В. Ягич во введении делает общий очерк трудов по истории русского языка, а в следующих XXII главах своего сочинения излагает по поводу «лекций» проф. Соболевского свои «особые взгляды» на истории русского языка, или лучше, пишет своё исследование но историю русского языка. Таким образом с именем академика и профессора И. В. Ягича наука о славянских наречиях связывается с историей науки о русском языке, к которому мы теперь переходим.

В России со времени появления первой русской грамматики Ломоносова (1755 г.) до издания «Опыта исторической грамматики русского языка» Ф. Буслаева (1858 г.) существовали практическая грамматики, направленные к изучение языка образцовых писателей, дабы извлечь из их сочинений правила и предложить для руководства, подобно тому, как это свойственно грамматикам классических и вообще иностранных языков . После Ломоносова была известна грамматика Российской Академии Наук (1802, 1809 и 1819), дававшая направление школьным грамматикам. В двадцатых и тридцатых годах явились грамматики И. И. Греча (1827 г.) и А. X. Востокова (1831 г.). Обе книги долгое время пользовались заслуженною известностью, как руководства, особенно учебник Востокова. Накануне появления грамматики Ф. И. Буслаева академик Давыдов издал от имени Второго Отделения Императорской Академии Наук свой «Опыт обще-сравнительной грамматики русского языка» (1852 г.), о котором сказано выше. В научном смысле разработки русского языка не было. Писатели занимались разбором слога наших поэтов и учёных со времени Третьяковского, Ломоносова и Сумарокова. В то же время на развитие русского общества в первой половине XIX века оказывала заметное влияние германская философия, особенно в 20-е и 30-е годы теория Шеллинга, выставлявшая жизнь, как господствующее начало в природе, и смотревшего на язык как на явление органически развивающееся по законам природы. Гегель, по философии которого выходило, что в языке выражается бесконечное развитие духа, заменил Шеллинга в 40-х годах . Лучшие русские учёные и писатели через знакомство с западной философией узнавали, что в Германии ещё в начале столетия началась живая работа над изучением человеческого слова, что открывалась новая область для искания таких истин, которые относятся к уяснению самых существенных сторон бытия народов и отдельной личности. В 1820 году по-явилось небольшое сочинение Востокова «Рассуждение о славянском языке, служащее введением в грамматику сего языка», напечатанное в XIX книге «Трудов Общества любителей российской словесности». Это небольшое, но богатое содержанием, рассуждение было первым трудом по истории русского языка. В нем в первый раз в русской литературе была высказана мысль об изучении языка историческим методом, который и был применён в этом лее сочинении. Автор указывает на особенности древнего славянского и древне-русского языка, на отличия этих языков от русского книжного и проводит мысль об историческом изучении славянских наречий. Он первый указал на три периода в истории развития церковно-славянского языка (I-IХ-ХIV вв., II – XV и XVI столетия, III-с XVII века). Это рассуждение богато также открытиями в области русского языка.

Десятилетие сороковых годов истекающая столетия весьма знаменательно в истории нашего просвещения. В это время произошло основание русской науки, известной под именем истории русского языка. Эта эпоха ознаменована также началом науки сравнительная языкознания в нашем отечестве. Эта заслуга перед отечеством принадлежит, главным образом, Фёдору Ивановичу Буслаеву. Он берет результаты, достигнутые в 30-х; годах, основателями повой науки на Западе, переносить их на родную почву и создаёт новое здание науки о русском языке. «Мечтательное расположение духа так называемых людей сороковых годов, говорить он в своих воспоминаниях, не могло довольствоваться только учёною разработкой фактов далёкой старины; они любили воссоздавать её всю сполна в своём воображении и вновь переживать отжившее, как Вальтер Скотт в своих исторических романах, как Виктор Гюго в «Notre Dame de Paris» или как наш Пушкин в «Борисе Годунове»; таким же мечтательным переживанием профессор Московского университета Грановский увлекал своих слушателей на лекциях всеобщей истории». (Мои воспом., стр. 253). В другом месте «Воспоминаний», говоря о своём эстетическом образовании в Риме, Фёдор Иванович даёт новую черту в характеристике людей его времени. «Я не довольствовался только изучением стиля типических подробностей и основной идеи художественная произведения: оно должно было меня воодушевлять, улучшать и облагораживать, воспитывая во мне высокие помыслы, очищая мой нрав от всего низкого и пошлого, от всего, что оскорбляет человеческое достоинство» (стр. 266).

Как всегда бывает, в эту эпоху действуют два поколенья, прежнее старое, и молодое, только что вступавшее в жизнь. В 1840 г. напечатана книга Н. Греча: «Чтения о русском языке». Не имея научных достоинств, эти чтения распространяли в обществе понятия о языке, как о явлении, достой-ном изучения всякого мыслящего человека. В следующем году появляются в свет более научные «Филологические наблюдения над составом русского языка» протоиерея Павского (1841), удостоенный Академией Наук Демидовской премии. «Все языки, по мнению автора, суть только потоки из одного и того же источника. Что иссякло в одном потоке, то могло уцелеть в другом . Уцелевшее в других языках я и выставляю иногда, чтобы объяснить значения своих слов и новых форм, в каких является нынешний наш язык, и чтобы возвести свой язык к его началу» (1-е разсужд., стр. V). Патриарх русской науки о языке А. X. Востоков (1781 –1864 г.) напечатал в 1842 г. классическое сочинение «Описание русских и словенских рукописей Румянцовского музея». Это обширное и богатое фактами сочинение можно назвать первою историей русского книжного языка. Здесь описаны 373 рукописи древней русской письменности до XVII века включительно. При описании в «выписках, сделанных из рукописей, соблюдены в точности все старинные формы языка, особенности правописания, словосокращения и титлы, и даже ошибки безграмотных писцов» (Предисл.,стр. XI). «Главное здесь точность. Палеограф должен передавать описываемую им старину в подлинном её виде, без всяких прикрас и подновлений». Этого правила постоянно держался знаменитый автор «Описания» во всех работах по изданию и описанию старинных памятников. Благодаря этому возможно пользоваться его отрывками из описаний и памятниками рукописей. В том же 1842 г. появился «Корнеслов русского языка» Ф. Шимкевича, удостоенный Демидовской премии, начатый ещё в 1828 г. с целью «отыскать первоначальную основу русского языка и определить количество сохранившаяся в нем собственного славянского запаса». Объем и особенности русского языка, по его звуковым явлениям среди славянских наречий, определяются в книге профессора Максимовича «Начатки русской филологии» (1848 г.). Все упомянутые учёные: Востоков, Павский, Шимкевич и Максимовичу деятели прежнего времени; они, на склоне дней своих, пере-дают молодому поколению труды, как результаты долголетней работы и как преддверие науки о русском языке. Люди нового поколения сороковых годов, Ф. И. Буслаев, M. Н. Катков, И. И. Срезневский, К. С. Аксаков, слависты: Бодянский, Билярский, Новиков и другие, начинают свою деятельность блестящим образом и составляют знаменитую плеяду учёных, среди которых Ф. И. Буслаев занимает первое, и выдающееся положение в науке о языке, с горячею любовью к изысканию истины, с обширною эрудицией и трудолюбием, наконец, с отменными талантами и с возвышенным настроением чувств и стремлений. Каждый из указанных учёных написал одно или несколько сочинений по языку, но Ф. И. Буслаев целым рядом обширных сочинений обозревает русский язык во всем его объёме.

Прежде, чем перейти к обозрению отдельных трудов Буслаева, укажу на те сочинения, которые принадлежали его современникам, как бы помогавшим ему возделывать ниву отечественного слова. Среди современников Фёдора Ивановича, бесспорно, первое место занимает знаменитый русский публицист Михаил Никифорович Катков (1818–1887 г.). Возвратившись в 1843 г. из-за границы, он «намеревался вступить на открывавшееся ему поприще гражданской службы; но здесь встреча с бывшим тогда попечителем Московская учебного округа, графом С. Г. Строгановым, изменила его предположения. Он прибыл в Москву и в 1845 г. защищал публично диссертацию, напечатанную под заглавием : «Об элементах и формах славяно-русского языка» (Биографический словарь профессоров Москов. универ., стр. 382). Это рассуждение принадлежит к замечательным и выдающимся в нашей учёной литературе по историко-сравнительному методу исследования, но самостоятельности выводов и по богатству мыслей, как по истории нашего языка, так и по сравнительной грамматике. Оно до настоящая времени остаётся единственным оригинальным научным сочинением на русском языке по лингвистике. Книга разделяется на две части: I) об элементах, т. е. о звуках, и II) о формах . Учение о звуках занимает почти половину сочинения (116 страниц из 252). То и другое изложено исторически посредством сравнения славянских слов с выражениями других индоевропейских языков . Видно, что талантливый автор, как и Ф. И. Буслаев, основательно изучил санскрит и произведения учёных по сравнительному и славянскому языкознанию. Учёные выводы выражены в 19 положениях, который приложены к книге. Развитие гласных звуков (вокализм) в известную прошлую эпоху языка, произношение ъ и ь в ту же эпоху, зависимость ударения от количества слога, – все эти и им подробный свойства языка продолжают занимать последующих учёных и не теряют своего интереса до настоящая времени. Знаменитый автор, одарённый замечательною способностью к научному анализу и критике, переходит от вопросов специальных к более широким и общим: к теории о происхождения и развитии языка, указывает на отличие в языке явлений физиологических от исторических, что до последнего времени смешивалось учёными,– оспариваешь мнение Гримма о происхождение долгих звуков из кратких и оканчивает свою книгу полным глубокого – смысла изречением : «историческое изучение языка не должно чуждаться философии языка: напротив, глубже вникая в своё дело, оно должно глубже чувствовать её потребность и наоборот «.

Диссертация К. С. Аксакова «Ломоносов в истории русской литературы и русского языка» (1846 г.) принадлежишь к противоположному направлению. Это сочинение больше относится к философии и к литературным трудам, чем к языку. В 1849 г. на акте С.-Петербургская университета была прочитана речь Измаила Ивановича Срезневского «Мысли об истории русского языка». Это сочинение было тогда же напечатано и второе издание появилось в 1887 году, в дополненном виде, после кончины автора. Это сочинение написано очень живо и увлекательно. «Книжка И. И. Срезневскаго, – говорит академик И. В. Ягич в своих «Критических замечаниях по истории русского языка»,–и до сих пор (1889 г.) не потеряла своей прелести». Но это не история русского языка, а «Мысли» об его истории. В этом сочинении прежде всего идёт речь о важности «народной русской науки», исследование же языка составляет её необходимую часть и должно иметь историческое направление. Автор отличаешь, подобно Як. Гримму, три эпохи в развитии языка: время до-историческое, когда речь состояла из небольшого количества корней, и эпоху историческую, разделяющуюся на два периода: период форм и превращений. Далее следуют главные вопросы в истории языка: о развитии языка до отделения народа от других племён, и после отделения; отсюда – первый вопрос – о древнем первобытном языке русском, а второй – об изменениях со времени самостоятельности народа до настоящего времени; при этом необходимо отделить историю народного языка от книжного: тот и другой языки имеют свою историю. Так, история русского народного языка должна отличать отделения наречий и общий ход их изменений сравнительно с другими славянскими наречиями; история языка книжного имеет в виду период отделения его от языка народа и, обратно, сближение его с народным. Книга оканчивается обзором соотношений истории языка и истории литературы и заключением о богатстве материала по истории русского языка. «Мысли об истории русского языка» служили, по словам издателей, постоянным основанием при чтении лекций покойного профессора по истории русского языка. Вероятно, этим объясняется довольно заметное влияние «Мыслей» И. И. Срезневского на другое замечательное сочинение по истории русского языка, напечатанное в 1852 году «О языке северных русских летописей» И. А. Лавровского. Заглавие этого рассуждения не соответствует содержанию, потому что исследование языка новгородских летописей занимает меньшую часть рассуждения, а большая его часть посвящена краткому обозрению истории звуков, форм и синтаксиса «древнего и старинного» русского языка. Тесная связь «Мыслей» с рассуждением заметна во всем изложении. То, что в «Мыслях» выражено как желательное, нашло практическое выражение в диссертации И. А. Лавровского при исследовании памятников, и это последнее сочинение является первою краткою историей нашего книжного языка древней словесности; поэтому эта небольшая книга имеет особый интерес и значение.

Развитие «Мыслей» И. П. Срезневского в рассуждении «О языке северных новгородских летописей» подтверждается словами самого автора последнего сочинения. «Так, без всякой предварительно составленной мысли, говорить П. А. Лавровский, держась только одних источников, мы пришли, на основании их разбора, к тому же заключению, которое два уже года тому назад было высказано в одном из достойнейших сочинений по русской филологии» (стр. 116). К деятелям сороковых годов принадлежим В. И. Даль (1801 – 1872 г.), который в то время, уже известный писатель, собирал материал для своего «Толкового словаря живого великорусского языка». В книге академика В. Ягича «Критические заметки по истории русского языка» находится, как уже замечено, краткий обзор сочинений по истории русского языка и развитие науки в последующие время. Упоминанием об интересной и многосодержательной книге И. В. Ягича, содержащей, как уже сказано, также краткую историю нашего языка, заканчиваю этот отдел моего обозрения и перехожу к сочинениям по языку Фёдора Ивановича Буслаева.

Фёдор Иванович Буслаев исследует историю отечественная слова от времён первобытных и оканчивает обозрением языка позднейших писателей. В то же время он принимает во внимание все обширное пространство русского языка: сюда входят язык церковно-славянский, как элемент книжного языка, древнерусские и современные говоры, при чем указываются сопоставления из славянских наречий и языков индо-европейских . Необходимо помнить, что Фёдор Иванович прочитывал массу рукописей и делал из них выписки более характерных отрывков, которые составляли фактическую сторону его сочинений. Таким образом Фёдор Иванович Буслаев является первым историком русского языка. Ему принадлежит честь основания науки о русском языке во всем её объёме, а совершенство языка какого-либо народа есть первое условие его могущества и славы. Обозрение, даже самое краткое, трудов Ф. И. Буслаева по науке о русском языке будет наглядно свидетельствовать о том важном значении, какое имела его деятельность в истории нашего просвещения.

В первом учёном сочинении «О преподавании отечественного языка» (1844 г.), во второй части, уже вполне обнаруживаются те особенности, какими отличаются исследования Федора Ивановича Буслаева по языку: талантливость, живость и доступность изложения, богатство эрудиции и практические цели. Наш первый историк русского языка имел в виду не только познание истины, но и распространение её среди возможная круга читателей. Кроме фактов, обилие коих находится во всех сочинениях, автор стремится познакомить русское образованное общество с теориями науки о языке. «В языке выражается вся жизнь народа; следовательно, разложить на стихии язык так же трудно, как и характер народа. Речь, теперь нами употребляемая, есть плод тысячелетнего историческая движения и множества переворотов. Определить её не иначе можно, как путём генетическим; отсюда необходимость историческая исследования» («О препод.», 2-е изд., стр. 306). «Самым нижним во глубине лежащим слоем языка надобно признать первобытный, роднящий нас с языками индоевропейскими и мифологический, языческий». Эти мысли высказывают, как мы видели, Вильгельм Гумбольдт и Як. Гримм. «С основанием Руси вторгаются к нам варваризмы, а с принятием христианства является смесь наречия церковно-славянского с народным (стр. 308). Таким образом в раз-суждение «О преподавании отечественного языка» входить обозрение языка народного, архаизмов, варваризмов и провинциализмов (309). Слово определяется согласно с В. Гумбольдтом: «Словом мы выражаем не предметы, a впечатление, произведённое оным на нашу душу. Так, слон называется двузубым, дважды пьющим снабжённым рукою» (Пример из В. Гумбольдта). Так как впечатление предполагаете нечто движущееся, деятельное, то большая часть слов происходите от глагольных корней. Значение слов физическое древнее нравственная. Со временем живое значение слова теряется: впечатление забывается и остаётся одно только отвлечённое понятие; потому восстановить первобытный смысл слова значите возобновить в душе своей творчество первоначальная языка. О происхождении языка автор согласен с теорией В. Гумбольдта. «Та же творческая сила, которая непрестанно действует в природе вещественной, создала и язык устами целого народа; ибо глас народа,–глас Божий».

Сообразно с такими взглядами рассматривается происхождение и история слов, выражающих понятия о речи, о происхождении закона и письменности, a далее идёт обозрение слов, означающих понятия: мир, пространство, время, душа, жизнь, познавательный способности, чувства, искусство, наука, правда, вера, блаженство, судьба. Из происхождения и истории этих понятий объясняется древнейшее мировоззрение первобытных людей того периода, в котором следуете искать начала мифов, обычаев, нравов и права. В этих взглядах отражается теория Як. Гримма, о чем сказано раньше. При этом народный язык получаете особое значение, и далее рассматриваются свойства народной речи, которая проникнута органическою жизнью: тавтология, описание, эллипсис, эпитеты, периоды, сравнения и народная фразеология. Ещё важнее обозрение истории народного языка, где автор показывает тесную связь нашей народной поэзии с древнейшими памятниками русской литературы, и прочих славянских плс-мен, а также с произведениями новейших писателей наших. Здесь рассмотрены исторически формы описательный, тавтология, история постоянных эпитетов, отрицательных сравнений и олицетворений; указано на изучение народной речи нашими писателями, начиная с Ломоносова и кончая Пушкиным. К блестящим страницам сочинения относится историческое обозрение архаизмов (буда, вар, ведро, говядо и др.), где описываются слова, означающие быт воинский, юридический, летопись, старина, быт религиозный, отечество, честь, наконец, быт семейный и общественный. Обозрение архаизмов даёт повод автору подробно изобразить языческий взгляд на природу, языческую символику, мифологию, поэзию и игры, а также христианский взгляд на природу, христианскую символику, красноречие, взгляды на зодчество, ваяние и живопись, и описать старинное предложение, пословицу, период и речь. В заключения указано отношение наших поэтов к древнерусской речи. Статья «Стихии чужеземные» заключает историю варваризмов. Сочинение заканчивается обозрением истории провинциализмов.

Из краткого обозрения содержания книги видно, что в ней изложена история русского слога, тогда как мы и до сих пор довольствуемся в наших школьных учебниках определениями и примерами. Это сочинение опередило время больше, чем на половину столетия. Главное значение этого труда выражается в том, что в нем предложен опыт исторического изложения явлений языка и применён в первый раз исторический метод исследования Як. Гримма. Вторая часть книги есть первое по времени сочинение по истории русского языка, другая важная сторона состоит в том, что в книге указано на то значение, какое имеет в науке исследование народного языка и сделан опыт научного его изучения. Вообще в этом сочинении сказывается будущий автор исторической грамматики, очерков русской народной словесности и искусства и лицевого Апокалипсиса. «О преподавании отечественного языка» можно назвать блестящим вступлением» к последующим трудам нашего историка русского языка.

Второе сочинение «О влиянии христианства на славянский язык» (1848 г.) также принадлежит к замечательным произведениям нашей учёной литературы по отечественному языку. Вопрос о первобытном языке, занимавший тогда учёных, искавших в первоначальной эпохе решения многих проблем истории человечества, интересовал и молодого русского преподавателя отечественная слова. В «Воспоминаниях» Фёдор Иванович так говорит об этом труде: «Меня особенно интересовал тогда вопрос о первобытных и свежих формах языка». «Для этой цели мне нужны были не сухие бессодержательные окончания склонений и спряжений, а самые слова, как выражения впечатлении, понятий и всего миро-созерцания народа, в неразрывной связи с его религией и с условиями быта семейная и гражданская. Таким образом я разделил свой курс истории языка на два периода: на языческий с мифологией и на христианский. Извлечение из этих лекций я напечатал в 1848 году в виде магистерской диссертации «О влиянии христианства на славянский язык по Остромирову евангелию» (308 стр.). В этом отрывке из воспоминаний интересно указание на то, что Ф. И. Буслаев был первым профессором, читавшим историю русского языка; но обратимся к сочинению. Мифологический период языка начинается со времени отделения славянского племени от других народов и продолжается до IV века по Р. Хр., когда был сделан епископом Ульфилою перевод Св. Писания для готов, которые находились в постоянных сношениях с славянами. Теоретические взгляды на язык остаются те же, какие выражены в книге «О преподавание», но с большею ясностью заметна теория о происхождении мифов школы Як. Гримма. «Язык в древнейшем периоде своего образования уже и потому является неразлучным спутником народной эпической поэзии, что вместе с нею является сокровищницей верований и преданий, им запечатлённых в памяти народа» (стр. 10). «Слово, как звук, выражающий движения потрясённой души, тронутой впечатлением внешним в соприкосновении с действительностью, означает предмет по тем свойствам, какие ярче бросаются в глаза и затрагивают воображение». «Впоследствии из первоначальная впечатления и постоянного эпитета развивается целое поверие. Для истории языка весьма важно обратить внимание на такой переход слова от значения чисто наглядного к мифологическому, глубоко коренящемуся в нравах и обычаях народа» (стр.11). «В названиях эпических эпитет достигаете высшего значения». «Есть какая-то особая движущая сила в языке, соответствующая силе суеверия, посредством которой слово древнейшее, имеющее смысл обыкновенный, переходя от поколения к поколению по разным странам и народам, теряете своё. обыкновенное простое значение и принимаете мифологическое, соединяясь с поверием» (63). Самая мифология есть не иное что, как народное сознание природы и духа, выразившееся в определённых образах: потому-то она так глубоко входите в образование языка, как первоначальная проявления сознания народного» (стр. 66).

На основании таких воззрений автор по старинным эпитетам, выражающим сияние, блеск, восстановляет картину верований мифологического периода. Поклонение свету, огню и воде, вызываете веру в вил, русалок и весталок, От которых поверие переходит к обоготворению и олицетворению рек и источников . Эпитет белый даёт повод автору рассмотреть древнейшие представления о божестве света Свароге и Сварожиче. Первобытный человек возводил существенный и важнейшие явления жизни нравственной до предметов поклонения, увлекаясь врождённым сознанием Существа Бесконечного. Самая жизнь и – смерть, как предметы величайшей важности для человека, стояли в ближайшей связи с мифологией. Поэтому автор останавливается на представлениях у первобытных людей о жизни и смерти, о душе, об очищающем действии огня и воды, о сближены души с ветром, о вере в переселение душ, и заключаете мифический период обозрением космогонических преданий о сотворении мира, на основании Голубиной книги и других сказаний. После мифологического, изобразительная, периода настаёт период отвлечения, или христианский. «Живость начального впечатления уступаете величию влагаемой в слово идеи, и христианство сглаживаете с языка его изобразительность, воспитанную язычеством, как ниспровергаете мраморные изображения видимых божеств» (89). Существенным вопросом, но мнению автора, в истории языка во время перевода Св. Писания является тот, чтобы показать, «как язык от первоначальных своих воззрений, глубоко проникнувших и в жизнь и в верования, и в предания народные, мало-по-малу переходит к ясному выражению христианских понятий» (90). «Нет сомнения, что славянами язык уже задолго до Кирилла и Мефодия служил органом христианских понятий» (91). Этому способствовали два обстоятельства: во-первых, постоянный сношения славян с народами, принявшими раньше христианство и преимущественно с готами, для которых переведена была Библия епископом Ульфилою в IV веке, имели следствием принятие в славянский язык многих слов, выражающих христианские понятия. Во-вторых, постепенное распространение христианства между славянами ещё до перевода Св. Писания способствовало к очищению языка и к принятию христианских истин. «Особенно любопытны для истории такие формы, который, будучи образованы средствами одного языка, получают право гражданства в другом таковы в славянских наречиях слова, коим в готском языке соответствуют образующаяся с приставкой «ga» (нем. gе): горазд, готов, гоизнути, говеть и др. Славянское доба у готов стало употребляться с приставкой ga (га): gadob ist– подобает . Олова, означающий могилу и гроб, соответствуют готским, каковы: гроб (и в значении ямы, логовища), хлев (в том же значении), и др. Через сравнение готского перевода Св. Писания с славянским делается ясным, что перевод еп. Ульфилы изобилует выражениями, напоминающими языческую жизнь.

Преимущества славянского перевода Св. Писания в отношении чистоты идей при сличении с переводом еп. Ульфилы, явствует из тех иностранных слов, которые вошли в славянский до принятия христианства, каковы: крест, алтарь, церковь. С этими словами вошли в язык, раньше принятия христианства, и следующие слова: оцет, срачица (лат. area) и другие, наконец, самые названия греческий и латинский языки относятся к той же эпохе.

Под влиянием постепенно распространявшегося христианства многия туземные слова получают отвлечённое значение, удобное к принятию христианских понятий, таковы слова: молитва, поклонение, Бог, Спаситель, Св. Таинство, праздники, святость, и мн. другие. Наконец, слова: букварь, мытарь и мзда вошли в славянский язык через перевод eп. Ульфилы. Обозрев период готского влияния, автор переходит к истории понятий семейных в языке и ставит общее положение: «Язык наш свидетельствует, что славяне преимущественно перед индоевропейскими народами в большей чистоте сохранили древнейшие названия семейных отношений и членов семейства». Для теории слов, означающих эти отношения, немецкие переводы Св. Писания предлагают немаловажный источник. Следует изложение истории слов: жених, обручение, брак, невеста, и другие. После этого излагается история языка в период развития общественных отношений из семейных. Сюда относится история таких названий, как пращур, род, родоначальнику человек, князь, владыка, власть, старейшина, витязь, вещий и другие. В главе о расширении домашнего круга воззрений в языке автор рассматривает героическую эпоху, непосредственно предшествующую образованию государства и принятию письменности. В этой главе рассказана история слов, означающих названия великанов (обры, исполин), людей чуждых (щуждь), страны мира; глава оканчивается историю слов : друг, полк, дружина и т. подобных . В заключении книги рассмотрены грецизмы и латинизмы, появившееся вследствие перевода Св. Писания Кириллом и Мефодием, каковы: крин, ехидна, сикер и др., и латинизмы: кустодия, легион и другие.

Позволяю себе выписать те положения, которыя приложены к книге и характеризуют все сочинение.

1) История языка стоит в теснейшей связи с преданиями и верованиями народа.

2) В период своего образования язык носит на себе следы мифологии народной.

3) Древнейшие эпические формы ведут своё происхождение от образования самого языка.

4) Родство языков индоевропейской отрасли сопровождается согласием преданий и поверий, сохранившихся в этих языках.

5) Мифологические предания славян должны быть изучаемы в связи с преданиями других средневековых народов, и преимущественно с преданиями немецких племён.

6) Готский перевод Библии предлагает значительные факты для истории славянского языка в IV веке.

7) Славянский язык задолго до Кирилла и Мефодия подвергся влиянию христианских идей.

8) Славянский перевод Евангелия отличается чистотой выражения христианских понятий, происшедшего вследствие отстранения всех намёков на прежний, дохристианский быт.

9) Готский перевод Библии, напротив того, являет резкий переход от выражений мифологических к христианским, и составляет любопытный факт в истории языка, сохраняя в себе предания языческие для выражения христианских идей.

10) По родству преданий славянских с немецкими, нe только готский перевод Библии, но и другие немецкие переводы Евангелия. VIll и IX в., предлагают нам многие общие у славян с немцами древнейшие обычаи и верования, ясно сохранившиеся в немецких переводах Св. Писания, но не вошедшие в славянский.

11) Перевод Св. Писания на славянский язык относится к той поре жизни народной, когда в языке господствовали ещё во всей силе понятия о семейных отношениях.

12) Напротив того, в языке не только др. нем. переводов Св. Писания, но даже и готского, замечается большее развитие государственных понятий.

13) В истории славянского языка видим естественный переход от понятий семейных, во всей первобытной чистоте в нем сохранившихся, к понятиям быта гражданского.

14) Столкновение с чуждыми народами и перевод Св. Писания извлекли славян из ограниченных, домашних отношений, отразившись в языке сознанием чужеземного и общечеловеческого.

15) Отвлечённость славянского языка в переводе Св. Писания, как следствие ясного разумения христианских идей, очищенного от преданий до-христианских, усилилась грецизмами, которых, сравнительно с славянским текстом, находим гораздо меньше в готском.

16) По языку перевода Св. Писания можно себе составить некоторое понятие о характере переводчиков и того народа, в котором произошёл перевод Св. Писания.

Таково в общих чертах содержание книги «О влиянии христианства на славянский язык», заключающей историю языка доисторического времени. Она изобилует фактическими сопоставлениями звуков, суффиксов и приставок, при объяснении истории слов первобытного языка. Восстановить звуковую картину языка, формы и сочетания их, представляется задачею очень трудною и для нашего времени, которое, несмотря на успехи языкознания, осторожно относится к восстановлению форм первобытных языков, а в то время было совершенно невозможно. Тем не менее самая мысль начинать историю нашего слова с эпохи доисторической имеет своё оправдание, и осуществление её в исследовании дало блестящие результаты, особенно по тому времени.

Последующие труды излагают историю русского языка со времени появления письменности. Сюда относятся палеографические снимки с славяно-русских рукописей, историческая грамматика и историческая хрестоматия. Все эти работы составляют в общем одно целое: историю нашего книжного языка.

«Палеографические и филологические материалы для истории письмен славянских», помещённые в сборнике к столетнему юбилею Московского университета: «Материалы для истории письмен восточных, греческих, римских и славянских» (1855 г.) составляют как бы переход к истории книжного русского языка и служат превосходным пособием к первоначальному изучению палеографии и языка рукописей. Точные снимки с подлинных рукописей и азбуки, расположенные по векам (до XVI в.), дают наглядное представление о характере древнего письма. В тексте сделано описание XI рукописей по векам и даются сведения по палеографии и по истории языка. Описание языка, следует в таком порядке: звуки гласные и согласные, склонения, синтаксические замечания и некоторые особенности. Список слов составляет небольшой словарь древнего русского языка. «К палеографическим материалам» тесно примыкает «Историческая хрестоматия», потому что она также принадлежит к необходимым пособиям при занятиях историей русского языка.

Историческая хрестоматия ц.славянского и русского языков (1861 г.) имеет двоякое назначение: во-первых, она может служить руководством к изучению этих языков, во-вторых, предлагает образцы древнего периода нашей словесности. Расположение материала следует в хронологическом порядке рукописей, а не сочинений, как это сделано в «Исторической хрестоматии д. славянская и русск. языка», А. Галахова (1848 г.). В приложении помещены образцы народной словесности ХVIII-го века. Все отрывки снабжены примечаниями, «указывающими на важнейшее в историческом изучении языка и литературы». «Таким образом, говорить автор, совокупность всех примечаний, расположенных в хронологическом порядке памятников, составляет как бы историю языка и письменности в практическом изложении». «Историческая хрестоматия» составляет до настоящая времени единственное пособие этого рода: другой более новой хрестоматии, которая была бы составлена на основании новых данных по науке о языке, мы пока не имеем.

«Историческая грамматика русского языка», появившаяся в первом издании (1858 г.) под именем «Опыта исторической грамматики», бесспорно, принадлежать к самым важным сочинениям, как по своему научному содержанию, так особенно по громадному влиянию на практику русской речи. Это сочинение до «настоящая времени не оценено научной критикой; между тем оно имеет несомненные научные достоинства. Теоретические взгляды автора на язык и его историю остаются и в этом труде теми же, какие он излагает в прежних сочинениях. Они, как мы видели, следуют теории Вильгельма Гумбольдта и Як. Гримма. Хотя в этом сочинении метод исследования больше напоминает Боппа, чем Як. Гримма, т. е. не вполне исторический, тем не менее общие основания труда удовлетворяли тогдашние научные требования. О сходстве грамматики с трудом Фр. Боппа уже сказано, но здесь следует прибавить, что в «Исторической грамматике» подробно изложены части слова как церковно-славянская, так и русского языка. Правда, «Историческая грамматика» в научном отношении принадлежишь к своему времени, но многое в ней. по этимологии и особенно синтаксис не потеряло своего. значения до настоящей поры. Не следует забывать и того, что в этом сочинение предлагается обильный материал по всем элементам русского книжного языка. В научной стороне этого труда заключается все его значение, потому что, благодаря этому, у нас была установлена теория правописания. Благодаря научной постановке и решению вопросов языка, учебная грамматика получила другое более правильное направление. Повторяю, научная критическая оценка «Исторической грамма-тики» может составить прекрасную тему для отдельного, при том более специального, сочинения; но обратимся к практической стороне этого сочинения.

В предисловии к первому изданию, разъясняя пользу исторической грамматики, автор говорит, что он составил свою книгу на основании теорий современных лингвистов. «В сочинениях Вильгельма Гумбольдту, Як. Гримма, Дида и других» лучших лингвистов нашего времени читатели найдут оправдание тому, в чем автор отступил от прежних Аделунговских руководств. Впрочем, составляя свой «Опыт», он имел осторожность – постоянно сверять его с этими практическими учебниками, для того, чтобы непрестанно иметь в виду практическую цель в изучении родного языка» (стр. XXXI). Это указание самого автора составляет самое верное основание для оценки и характеристики его замечательного труда. Покойный профессор Александр Афанасьевич Потебня (1835–1891 г.), автор единственная научного сочинения по русскому синтаксису: «Из записок по русской грамматике» (1874 г.), полемизируя с Ф. И. Буслаевым, относительно его синтаксических определений, назвал «Историческую грамматику» «во многих отношениях типичною».

Такое определение верно в том смысле, что в этой грамматике отражаются все направления языкознания того времени. С научной стороны она примыкаешь к теориям основателей языкознания; в целях практических в неё внесены взгляды и распределение материала грамматик логической и практической. Если сравним «Историческую грамматику» с «Опытом общесравнительной грамматики» академика Давыдова, исследователя логического направления, то окажется, что обе грамматики сходствуют в некоторых пунктах, даже в одних и тех же выражениях. Давыдов делит грамматику на этимологию и синтаксис; «Историческая грамматика» имеет такое же подразделение. Обе грамматики начинаются введением, за которым следует, и в той и другой, часть первая, начинающаяся заглавием: «Звуки и соответствующие им буквы» (одно и то же выражение). Кроме расположения материала и некоторых определений, глава из общей логики о представлениях, понятиях и суждениях, несомненно, написана, как уступка логической грамматике. Практические цели дать правила правописания в обширном смысле заставили Фёдора Ивановича иметь в виду грамматику Востокова. Не даром Востоков, глубоки! знаток истории русского языка, писал грамматики по старым образцам, а «Опыт исторической грамматики» был вызван практическими обстоятельствами, о которых Фёдор Иванович рассказывает в своих «Воспоминаниях»: «коснувшись моей пространной грамматики, этого тяжеловесного труда, переполненная необъятною массою мелких и крупных примеров из древних рукописей, из народных песен, причитаний, заговоров, пословиц, поговорок, из старинных книг XVII и ХVIII столетий и из новейших писателей до Пушкина – на первом плане моего рассказа я должен назвать вам того же моего руководителя и наставника, графа Сергея Григорьевича Строганова» (326). По рекомендации графа, как уже выше замечено, начальник главная штаба военно-учебных заведений И. Я. Ростовцев поручил Ф. И. Буслаеву составить пространную грамматику, в целях лучшего преподавания этого предмета. Фёдор Иванович вспоминает о диспуте, когда грамматика была уже готова и отправлена в главный штаб . «Диспут происходил в главном штабе военно-учебных заведений за длинным столом под председательством Ростовцева; по правую его руку сидел я, а по левую Востоков; от нас направо, на конце стола, находился Греч со своими единомышленниками и приверженцами». Диспут кончился тем, что Греч наконец «вспылил, вышел из себя и наговорил мне разных дерзостей. После него никто уже не возражал. Тогда наступила очередь Востокова: он вполне одобрил мою грамматику» («Мои восп.», стр. 329). Такими обстоятельствами сопровождалось появление «Исторической грамматики». Из истории подробностей появления «Исторической грамматики» очевидно, что она должна была иметь характер прикладного знания, а не научного. Заслуга составителя выражается в том, что он сумел с успехом согласовать практические потребности с научною стороною предмета. В этом отношении его талант, энергия и трудолюбие изумительны. «Историческая грамматика русского языка» с одной стороны принадлежит к эпохе, когда языкознание находилось в первом периоде своего развития, с другой, – она удовлетворяла потребности русского образованного общества того времени, когда наука о языке только что возникла в России. Если бы Фёдор Иванович имел в виду только одни научные цели при составлении своей замечательной книги, то, наверное, она была бы достоянием книжных складов и не соответствовала бы уровню познаний большинства тогдашних педагогов. То обстоятельство, что «Историческая грамматика» отличается двойственным характером, научным и практическим свидетельствует о глубоком понимании автором интересов родного просвещения. Автор, как опытный и талантливый учитель, умел специальное научное знание сделать доступным и понятным всякому образованному человеку. Его грамматика, будучи научным трудом, проводила в сознание общества теорию и фактические данные новой науки о языке и послужила основанием этой науки в нашем отечестве; в то же время она делала грамотным русского человека. Преподавание отечественного языка получило новое научное направление, и появились учебные руководства, которые более удовлетворяли требованиям науки и здравого смысла. Если сообразим все это, то невольно приходим к заключению, что «Историческая грамматика русского языка Ф. И. Буслаева» сделала эпоху в истории нашего развития и поэтому принадлежит к классическим сочинениям учено-педагогической русской литературы. На Западе языкознание, как мы видели, пережило уже несколько направлений; появились три классических сочинения по сравнительной грамматике со времени основания новой науки; но у нас существует пока единственная «Историческая грамматика»: мы не имеем другого руководства, которое соответствовало бы более позднему времени.

Итак, труды Ф. И. Буслаева остаются первыми и единственными в нашей литературе: историческая стилистика, история языка первобытного времени, историческая грамматика и хрестоматия положены в основание науки о русском языке и составляют её первый период . Каждое из указанных сочинений вносить что-нибудь новое и весьма важное в нашу науку, a все они вместе составляют одно целое. которое можно назвать историей русского языка с самых древнейших времён до эпохи наших классических писателей включительно. В этом смысле Фёдор Иванович Буслаев должен быть назван первым историком русского языка и основателем этой науки в России. Такое название уже свидетельствуешь о том важном значении, какое имеет его научная деятельность в истории нашей науки и просвещения.

Я не касаюсь статей, напечатанных в разных журналах, начиная с 1842 г., и учебных книг, потому что, полагаю, указанного достаточно для моих целей, но позволяю себе сделать общее заключение.

Труды Фёдора Ивановича Буслаева по языку имеют двоякое значение: научное и общее. При развитии языкознания, весьма естественно, что в его сочинениях некоторые отделы и частности, соответствуя эпохе начала новой науки, в настоящее время кажутся устарелыми, каково, например, учение о звуках, но многое, особенно синтаксис, не теряет до сих пор научного интереса. Теория языкознания также пережила несколько направлений, a исторический метод исследования, распределение истории языка на периоды и обильное богатство собранных фактов навсегда останутся научным достоянием . Начиная новый научный период и основывая науку о русском языке, Фёдор Иванович Буслаев, как лучший и талантливый представитель своего поколения, вносит в наше духовное развитие то новое, что навсегда делается достоянием русского народа. Самая его деятельность, как выражение высоких помыслов и чистоты нравственных стремлений, исполненных глубокого смысла, в свою очередь навсегда останется глубоко поучительным примером для подрастающих юных деятелей.

Научная разработка языка способствуем развитию его жизненных сил, уяснению насущных запросов каждого и возвышает наше значение среди других народов. Таким образом специальные работы получают общий смысл и характер. Не пришло ещё то время, когда история русского языка, как основа всякого познания, будет преподаваться во всех университетах . Нам пока приходится учиться преимущественно по книгам Ф. И. Буслаева, а учебные руководства составлять по его грамматике. Если при этом вспомним, что он установил научные основы правописания, то, очевидно, мы должны признать его нашим общим учителем русского языка и отнестись с глубокою благодарностью к его памяти, дорогой поэтому для всякого русского человека. Благотворное влияние трудов первого историка нашего языка простирается гораздо шире и глубже, чем оно может казаться с первого взгляда. Он распространил правильные взгляды на язык и его свойства, преподавание получило более научное и целесообразное направление, и русскому человеку дана возможность быть грамотным на своём родном языке.

Все это споспешествует развитию самопознания, первого условия просвещения, но значение этой деятельности вполне выяснится с течением времени, потому что результаты учёной разработки языка не так скоро заметны, как те перемены, какие вносит в живую речь талантливый поэт или писатель. Впрочем Фёдор Иванович Буслаев принадлежит также к даровитым писателям, что особенно явствует из более поздних его произведений, как «Мои досуги» (1886 г.) и «Мои воспоминания» {1890–92 г.). Последнее сочинение, вышедшее на днях (1897 г.) отдельной книгой, составляет замечательное произведение изящной словесности. Русская литература обогатилась прекрасным образцом автобиографии, вполне законченной и художественно написанной; светлая и привлекательная личность автора обрисовывается живо и наглядно и представляет поучительный пример чистого глубоко-нравственного деятеля, с возвышенными помыслами и стремлениями, направленными к бескорыстному служению истине и благу просвещения своего отечества. Чем дальше будет уходить в глубь прошлого светлый образ Фёдора Ивановича Буслаева, тем будет яснее и заметнее значение его трудов После нас придут на смену другие поколения. Они, при дальнейшем развитии науки, обстоятельнее сделают оценку заслуг первого историка русского языка и более достойным образом будут почитать память этого замечательного учёного, который так многознаменательно и благотворно потрудился для счастия и славы нашего отечественная просвещения.

К. Войнаховский.

Отношение Ф. И. Буслаева, к искусству52

Много лет назад мы, студенты, в одно из воскресений, стояли в кабинете дорогого, ныне чествуемого профессора. На столе лежала старая рукопись, открытая на миниатюре, изображающей изгнанных из рая первых человечков . Несоразмерность частей тела, неискусные линии его обрисовки, полная неумелость работы – заставляли нас со снисходительной улыбкой смотреть на это наивное произведение. А между тем Фёдор Иванович говорил нам о высоком значении этой миниатюры, о её важности в истории искусства; он смотрел на неё с любовью, даже с уважением. Мы, легкомысленные юноши, долго не могли понять его толкований и со свойственным юности задором видели в профессоре чудака-любителя уродливой старины. Но вот он показал нам другую, более позднюю рукопись с миниатюрой того же сюжета, более красиво сделанной, где люди, как нам казалось, были более похожи на людей, – эта картинка нам понравилась. Однако Ф. И. не одобрял её. Он положил обе миниатюры рядом и стал их сравнивать по частям. Что же оказалось? Мы убедились, что в первой, которою мы пренебрегали, было гораздо более выражения изображаемая момента, нежели во второй, где люди более походили на кукол, как выразился Ф. И. Впервые услыхали мы об идее в искусстве, о воодушевлении художника, об его искренности, и пере-стали презирать все ненарядное, неумелое, наивное, а стали во всем доискиваться прежде всего проявлений высоких стремлений человеческого духа, как искал этого наш наставник.

«Разные случайности, все равно – крупные или мелкие, на которые наталкивается человек в ранней молодости, иногда могут оказать решающее действие на всю его жизнь, направляя его интересы, наклонности и даже пристрастия в ту или другую сторону. Так было и со мной», – говорить Ѳ. И. в своих «Воспоминаниях». Что же с ним было? Случайно едет он с графом С. Г. Строгановым в Италию. Вступая в жизнь, Ф. И. первые шаги делает в стране красоты и искусства, среди художественных произведений, под книжным руководством Винкельмана и Отфрида Мюллера и под живым руководством несомненного знатока искусства гр. С. Г. Строганова. Следите день за днём пребывание Ф. И. в Италии, и вы увидите его не иначе как с Винкельманом, Отфр. Мюллером в руках или с Даитом, Вергилием, Гомером и т. п. Он весь поглощён красотами архитектуры, скульптуры, живописи и поэзии. Он живёт особою жизнью, отрешаясь от мелочей обыденности, погруженный в мечты о прошедшем, о будущем . мечты, всегда неразлучные с идеалом» прекрасного. Вот что он говорить о себе при осмотре римских художественных произведений: «Я не довольствовался только изучением стиля, типических подробностей и основной идеи; но художественное произведение должно было меня воодушевлять, улучшать и облагораживать, воспитывая во мне высокие помыслы, очищая мой нрав от всего низкого, пошлого, от всего, что оскорбляет человеческое достоинство... Я любил отдыхать в Сикстинской капелле и Ватиканских Стансах вовсе не с тем, чтобы изучать Микеланджело и Рафаэля, которых я и без того уже знал во всех подробностях, а для того, чтобы войти в интимные, симпатические отношения с обоими художниками, чтобы проникнуться насквозь их гениальными помыслами, заглянуть в самое святилище их вдохновения, когда они творили эти восхитительные образы». Так поступал Ф. И. «в видах самовоспитания и самосовершенствования». И эта работа над самим собою дала блестящие результаты Ф. И. так проникся любовью к искусству, так отдался ему всей душой, сроднился с ним, что оно положило отпечаток на его вкусы, характер, его отношение ко всему, что он делал, ко всему окружающему. Возьмите длинный перечень напечатанных трудов его, и вы увидите, что большинство их касается искусства. Большие собрания его сочинений, как «Исторические очерки», «Мои досуги», «Народная поэзия» (в акад. изд.), статьи в Сборнике Общ. Люб. древне-русск. искусства за 1866 г. посвящены почти целиком обозрению и изучению грандиозных и мельчайших, наивных и гениальных, древних и новейших проявлений человеческой фантазии. Даже более того. В учёных занятиях языком Ф. И. никогда не упускал художественной стороны его: она-то и увлекала его, и кажется, ради её-то он и мог войти в область науки о языке, будучи наклонен интересоваться почти исключительно только художественным, всем, воплощающим идею, всем, где человек проявляет свою человечность в высших стремлениях духа. Откроем его диссертацию 1848 года «О влиянии христианства на славянский язык»; он говорит там: «Слово, как все истинно прекрасное в природе, чуждо изысканности и пленяет других, в своей простоте, не разумея само, как оно прекрасно... Язык является сокровищницею верований и преданий, им запечатлённых». Вот потому-то, что слово «прекрасно», что язык «сокровищница» поэзии,–и обратился Ф. И. к их изучению. Язык явился пред ним отраслью того же, дорогого ему искусства, и много поработал он над этой отраслью.

Человек отличается от животного тем, что обладает творческой способностью, которая делает его стремления бесконечными, а потому и совершенствует его. Потребности животного раз навсегда ограничены, потребности человека беспредельны. В них -то и проявляется наша человечность в чувстве высокая, в религии и искусстве. Таковы взгляды Ф. И., выраженные им в статье: «Догадки и мечтания о первобытном человечестве», написанной против дарвиниста Каспари. Эта человечность, эта сила, воплощающая идею, и интересовала Ф. И. на всех ступенях своего развитии от младенчества до зрелости. Не только гениальные проявления этой силы в произведениях великих мастеров, но и первый лепет её в устах первобытного человека были ему дороги. С каким уважением относится он к катакомбным рыбам, колёсам, добрым пастырям, и именно потому, что под этими символами скрывается высокая идея – христианская. Христос, изображённый без бороды, Христос, в царственном одеянии, распятый на кресте, первоначальный крест без Распятая, – вся эта христианская древность привлекает Ф. И. потому, что носит в себе идеи вечности и славы. В этих молодых произведениях искусства привлекает его свежесть, искренность, а главное, высота и сила духа. С этой же точки зрения относится Ф. И. к искусству византийскому и древнерусскому. Главная их особенность – сначала наивное, а потом преднамеренное уклонение от природы, ведущее иногда даже к безобразию, но полное самого безграничная идеализма и без всякой примеси натурализма, – всегда тесно связана с высокими идеями веры и нравственности. И не отвратило такое искусство нашего исследователя своею неуклюжестью, угловатостью и условностью, а наоборот, он посвятил ему большую половину трудов своих, между тем как он не мог без негодования говорить о некоторых картинах нашего времени, написанных современными знаменитостями. «Наша древняя иконопись, говорить Ф. И. в статье о древнерусской иконописи, как и византийская, стремясь к высокой цели изображения Божества по образу и подобно, не имела необходимых!» средств для достижения этой цели: ни правильная рисунка, ни перспективы, ни колорита. Поставляя себе правилом изображение Божества в человеческом воплощении, она не знала человека и не догадывалась о необходимости изучать его формы. Это искусство как бы боялось действительности, не находя нужным брать у неё уроки в правильном начертании рук или ног и в правильной постройке фигуры. Но в самом своём коснении оно искупило чистоту церковная стиля... Произведения нашей иконописи, представляя наивную смесь величия и красоты с безвкусием и безобразием, служат явным признаком молодого, свежего и неиспорченная роскошью искусства, когда оно, ещё слабое по технике, отважно стремится к достижению высоких целей и является выражением неистощимая богатства идей в области верования... Все эти неуклюжие фигуры, при очевидных ошибках против природы, отличаются благородным!» характером, который мог им сообщить художник только под тем условием, что сам был глубоко проникнуть сознанием святости изображаемых им лиц». В другой статье своей, при разборе сочинения Виоле-ле-Дюка о русском искусстве. Ф. И. указывает особое значение древнерусской иконописи, которая стоит в непосредственной зависимости от священного писания, или как его иллюстрация, или как толкование. Миниатюра иллюстрирует, а икона заменяет собою текст, отсюда целые молитвы в виде икон, каковы «Отче наш», «Верую», «Единородный Сыне» и др. и назначение иконографии – быть грамотой для безграмотных, первоначально общее всему христианству, у нас господствует до сих пор. Поэтому наша иконопись стремится не к верности природе, а к прямому соответствию словам священного писания; отсюда её косность, её символическое значение и охранение её от новшеств, как и слов евангелия. Одним словом, икона и миниатюра, изображая священные предметы, сами были святынями и требовали благоговей-наго к себе отношения. Художник не смел брать для святыни образцы из грешной действительности; все предметы из окружающего его греховного мира не годились для перенесения на священное полотно или доску. Поэтому немыслимы были натурщики, a тем более натурщицы. Ни лики святых, ни их обстановка, утварь, ни горы, ни деревья, не должны на иконе быть такими, как на земле: ибо все это не земное, не здешнее, а святое. С полной верой в эту святость приступал к своему делу живописец, и эта чистота веры, эта искренность, это благоговение и привлекают знатоков, каким был Ф. И.

С точки зрения такого истинного благочестия, высоко ставит О. И. западное искусство первых лет предшественников Рафаэля, у которых идеализм господствует во всей силе, и где главная задача – придать священным лицам святое выражение. Западные художники уже считались с действительности. Их изображения уже приближаются к природе, носят следы её изучения, но она приносится в жертву идеалу, к которому стремится художник . Лица их святых не портреты натурщиков, но и не символы византийские. С этой точки зрения искренности художника и его стремления дать идеальное изображение, оценивает Ф. И. и великих мастеров Возрождения. Где больше стремления к святости в изображении святого лика, там больше идеализма, там икона ближе к дели передать неземное. Поэтому Ф. И. находит, что рафаэлевские Мадонны первого периода более соответствуют цели иконы, нежели знаменитая Сикстинская и délia sedia; последние ближе к действительности земной. В Сикстинской Христос представляет не столько Божество, сколько Богочеловека; а в délia sedia в Мадонне видна более женщина, чем Богородица.

В вопросе о влиянии вероисповедания на живопись, Ф. И отдаёт предпочтение нашему православию с той же точки зрения – стремления к неземному. «Было бы вопиющею несправедливое (говорить он) против условий изящного вкуса не согласиться с теми, которые видят в нашей иконописи существенный недостаток – суровость аскетизма. Но следует упомянуть, что католическая изнеженность, несмотря на привлекательный формы, настолько же далека от своей цели в искусстве церковном, если не дальше, чем восточная суровость. Эта изнеженность способствовала профанации церковного стиля, и западные художники уже с XV века писали Богородицу с своих жён, знакомых и даже любовниц. Католическая фантазия не умела удержаться в строгих границах уважения к святыне, и даже в готических соборах XIII века, рядом с ангелами и святыми, помещаются скандалёзные сцены, как любовница Александра Македонского едет верхом на Аристотеле, или как Вергилия спускают со стены в корзине. «Но наши предки с благоговейною боязнью относились к религиозным сюжетам, считая отступление от установленных границ такою же ересью, как и изменение текста священного писания». «Постоянные же примеси к религиозным сюжетам из мифологии, из народных преданий, анекдотов или сцен современной жизни низвели католическую икону на степень картины, где сюжет религиозный берётся для изображения чего-либо другого. Так Веронез любил писать под видом брака в Кане венецианские пиры с полной венецианской обстановкой, с арапами и собачками; а Рубенс, под предлогом Святого Семейства, писал свою семью, где жена его была Богородицей, сам он Иосифом, а двое толстых белокурых ребят в соломенной люльке должны были изображать Христа и Предтечу. Одним словом, религиозная живопись на Западе была искусством временным и обратилась в XVI веке из церковной в портретную, жанровую, ландшафтную и историческую. А искусство наше, удержанное коснением, зато в чистоте сохранило религиозный стиль и оста-лось искусством церковным». Искусство протестантское называет Ф. И. иконоборческим, а потому изгнавшим из своей среды живопись религиозную.

Не мало потрудился Ф. И. для разъяснения положения современного нашего искусства. Одно время в вопросе об искусстве явилась путаница и непонимание ходячих терминов. Смешивали натурализм, реализм и материализм, противополагая их идеализму. Ф. И. разъяснил эти термины, указав в материализме отсутствие духовной стороны с исключительным изображением чувственного и противопоставив его идеализму, как преимущественно изображающему духовную сторону. И тот и другой могут быть натуральны и не натуральны: если голова похожа на голову, то произведёте натурально, и обратно. Реализм, будучи воссозданием действительности (не только современности), по закону логической необходимости, также противоположен идеализму, который стремится не к действительному, а к возможному. Но реальное не есть только чувственное, и было бы оскорбительно, говорит Ф. И., «осудить художников реальной школы на воспроизведёте чувственности, животности и всякого скотства». Реальное изображаешь равномерно и духовное и телесное; идеальное предпочитает духовное, иногда совершенно игнорируя телесную действительность, или преднамеренно не допуская её, как оскорбительной для высокой идеи. Так в древности не решались изображать Христа обнажённым ни в распяты, ни в воскресении.

До византийского искусство ограничивалось символами, как высшим проявлением отвлечённого идеализма. Иона во чреве китов изображал воскресение Христа; юноша в стаде-того же Христа Спасителя. Первые шаги в реализме сделаны византийцами, впрочем, далее первых шагов не пошедшими и завещавшими своё достояние русской иконописи. Сильно сказался реализм в школе фламандской, в изображении святых с современных натурщиков; но фламандская религиозная живопись далека от материализма, ибо согрета искренним чувством художника. Материализм начинается там, где кончается изображение духовного; как, например, в олеографиях аббатов, смакующих вино и испугавшихся червяка. Равным образом идеализм кончается там, где нет искреннего воодушевления со стороны художника, нет веры в изображённую идею, где является ханжество, сентиментальность, рутина. Так идеализм перешёл в ложный идеализм XVI и XVII столетий, когда художники, утратив религиозное воодушевление, писали свои кар-тины из свящ. писания, руководствуясь образцами классической мифологии. Выходило не искусство, а игра в искусство, так называемое искусство для искусства только.

По мнению Ф. И., важнейшим условием истинного искусства должна быть правда жизни и искренность художника. Искусство не должно быть праздною игрою, а должно соответствовать потребностям времени, оно должно изображать только то, что может быть веем доступно, интересно, назидательно. Вели-кия произведения потому до сих пор не теряют своего значения, что служат идеям вечного, а потому для всех, во всякое время доступны и важны. Современное искусство имеет перед предшествовавшим то преимущество, что получило от него в наследство много выработанная, готовая. Мы видели, сколько нужно было прожить искусству, чтобы дойти до натуральности и реальности. Современный художник должен внимательно отнестись к этому наследству и изучить всю его историю, если хо-чет понять искусство и сделать шаг вперёд. Требования Ф. И. от художника весьма высоки: всесторонняя образованность, знакомство с философскими учениями, с историей культуры, цивилизации, основательное изучение истории искусства, полное знание современная духа времени, окружающей жизни и её требовании, а главное искренность и высокое воодушевление – вот что требуется от современная художника, если он хочет быть на высоте своего призвания.

Многие под правдою жизни разумели только изображение темных сторон её. Ф. И. разъясняет этот вопрос. Художник, руководимый неуклонным нравственным принципом, стремящийся к чистому идеалу, что важнее всего, волен выбирать, что ему угодно и высокое и низкое, и прекрасное и безобразное, но под одним непременным условием: облагораживать публику, вносить в душу успокоение, уравновешивать заботы и тревоги действительности чистыми радостями художественного впечатления. Поэтому в искусстве нет места грязному, отвратительному и омерзительному для нравственного человека. И художник, будучи сам чисто нравственным, никогда не дозволишь себе изображения сцен грязных, исключительно чувственных . Материализму нет места в искусстве.

В выборе сюжета художник прежде всего должен руководствоваться его долговечностью. Сюжет не должен быть скоро преходящим, забываемым, но прочным, годным для будущего. Из современности должно выбирать только такое характерное для неё, что составляет не временное, исключительное явление, а относится к существенному в человеческой жизни. Сюжет должен быть таким, чтобы и впоследствии не требовал комментариев, но был бы всегда всякому понятен, чтобы всегда можно было извлечь из него что-либо для думы и самосовершенствования, как из Мадонн Рафаэля или картинок Теньера.

Одним из важнейших условий истинно-художественного произведения ставит Ф. И. искренность художника, который должен изображать только то, что он прочувствовал, чем увлекается, во что верует. Только искренне-религиозный художник может создать художественное произведёте религиозного содержания. Неверующий не должен браться за церковную живопись, как не любящий природы не должен писать ландшафтов.

Наше время Ф. И. считает неустановившимся, временем брожения, лишённым цельности жизни. Огромное разнообразие направлений создаёт исключительность в искусстве. Современный художник проводит в своём произведении или своё личное направление, или направление известной партии. Первое–неизбежно. Но проповедь доктрины в искусстве понижаешь его цену, ибо доктринёрское или тенденциозное произведение уже не может быть доступно всякому, а составляешь принадлежность только известного кружка и известного момента времени. Впрочем, в таком разнообразии направлений нашего времени видит Ф. И. и хорошую сторону – во всесторонности разработки, в изображений жизни во всех её проявлениях, что может наконец вести к об единению всего в одно целое в руках истинного гения, который внесёт в искусство не чьё-либо, а своё личное, индивидуальное, но всё объединяющее направление.

Главнейший недостаток нашего времени, по мнению Ф. И. это отсутствие объединяющих жизнь идеалов. Какая цельность жизни видна в искусствах классическом, византийском или романском! И архитектура, и скульптура, и живопись, и орнамента, и миниатюра – все подчинялось одному течению, во всем господствовал один стиль, во всем виден был один дух . А теперь у нас, говорить Ф. И., живопись заботится об основании школы реалистической, между тем как архитектура строить церкви в стиле византийском, а дома в стиле древнерусском с примесью пошиба крестьянской избы, если хотят выйти из однообразной рутины казарм или вокзала. За неимением своих идеалов, наши художники пользуются заимствованиями: за недостатком своих идей, берут их у Шекспира, у Данта, Гёте, Рафаэля и др. Поэтому наше время может быть по преимуществу окрещено именем эклектического, несамостоятельная. Такой эклектизм кончится тогда, когда явятся новые идеалы, которые захватят жизнь сверху донизу во всех её проявлениях; ибо искусство не есть что-либо отдельное от жизни, но часть самой жизни и стоить в тесной связи с другими частями её: с наукой, литературой, моралью, философией и политикой. Между темь у нас каждая из этих областей жизни идёт своим независимым путём, не будучи связана с другими областями, а иногда и противореча им, идёт не так, как в -средние века на Западе или у нас в древней Руси, когда все объединялось единым идеалом религиозным. Идеалы объединяли целую нацию или несколько наций; поэтому всякое произведение искусства было достоянием всенародным и проявлением всенародного духа, как наши былины, как готика, или картины мастеров Возрождения, статуи Праксителя и Фидия, или наша суздальская живопись.

Что же остаётся современному художнику? «Если искусство нашего времени разучилось внушать чистые молитвы, говорит Ф. И., пусть Вдохновляется оно, чем может, только бы вдохновлялось, было бы искренне и правдиво и питало бы в человеке чистые радости, чтобы смягчать его душу и раскрывать в ней благородный чувства и помыслы для бодрой деятельности. Довольно и того, если оно, правдиво изображая добро и -зло, будет способствовать нравственному совершенству, внушая уважение к человеческим достоинствам и снисхождение к слабостям и недостаткам, если оно, по существу своему стремясь к прекрасному, будет воспитывать к нему любовь в чело-веке, а изображая прекрасное в человеческом образе, будет вместе с тем воспитывать и любовь к ближнему».

Фёдор Иванович, написавший эти знаменательный слова, сам был проникнута этим чувством прекрасного, сам стоял на той нравственной высоте, которой требует от художника, и на эту высоту поставило его искусство. Всю жизнь изучая искусство от первого его лепета до высочайшего апогея, Ф. И. не только понимал, ценил, но и знал его. Отсюда его необычайно широкий кругозор в этой области. То, что публике казалось веским, первоклассным, часто не удовлетворяло нашего наставника, ибо он видал и знал, как подобные произведения рождались и как умирали, и давал настоящую оценку произведению. Он смотрел не с точки зрения. современности или национальности, но с особой, ему присущей, мировой, всеобъемлющей. Он не объективно отнёсся к искусству, но впитал его в себя, пережил, изучая все его моменты, с самого его рождения, и судил, как патриарх, взорами веков смотрящий на преходящую суету современности. От этого-то он и требовал не малого: чтобы, истинно-художественное произведёте было вечным носителем общечеловеческих идеалов, имело бы мировое значение. Поэтому и не удовлетворяли его картины, в которых проглядывала злоба дня. Кончится эта злоба,– а с нею и жизнь картины, никому тогда не нужной, никому непонятной. Многовековая жизнь искусства указала Ф-у И-у на красоту, на идею, на реальность, как на необходимый его свойства. Поэтому всякое уклонение в сторону материализма, мелочь мысли, отсутствие красоты заставляли его налагать своё мощное veto на признание произведения художественным.

Этот взгляд, воспитанный искусством, перенёс Ф. И. и на жизнь. Все мелкое, грязное, неодухотворённое было противно его эстетической натуре, равно как все узкое, партийное, скоро преходящее не могло увлечь его. Искренний ценитель всего истинно прекрасного, вечного, он был всегда приверженцем добра и красоты. Те, кто имел счастие знать Ф. И., никогда не забудут этого великого человека, жившего здесь не временною, но уже вечною жизнью, этого носителя мирового идеала, человека, глубоко любившего все человеческое, служившего одной правде жизни, этого воплощения тех высоких качеств, которых он требовал от истинного художника. A те, кто имел счастие узнать его ближе, те всегда будут помнить его отзывчивость на все доброе, его неподражаемую приветливость и ласку, его тёплое любящее слово, его всегдашнюю готовность помочь, ободрить, его сердечное отношение к несчастиям, его удивительную снисходительность к человеческим слабостям. Фёдор Иванович любил людей, и невозможно было не любить его.

Г. Бельский.

Значение трудов Ф. И. Буслаева по народной словесности53

I.

«Ровно четверть столетия тому назад,– так писал А. А. Котляревский в 1861 году, – открылись первые университетские курсы истории русской литературы. В незаманчивом виде вышла эта новая наука: без истории позади, без прочного метода впереди, лишённая самых необходимых источников и пособий... Трудная работа предстояла учёным: добывать материал и вместе строить из него здание... По неопределённости метода и скудости содержания в историю литературы вносилось все, о чем можно было встретить хотя малейшее упоминание в нашей письменности: события политические, церковный, юридические учреждения, анекдоты и даже известия медицинские – все это, направленное к целям душеспасительным, возводилось к одному высшему началу, которым и умирялась нескладица такого свалочного магазина разнородных вещей. Источником учёного вдохновения бывали при этом чувства патриотические: обыкновенно обращались к священным стенам Кремля и их обаянием восполняли недостаток содержания и бедность мысли».

При своём перечислении разнородных вещей, входивших в магазин истории русской литературы тридцатых годов нашего века, талантливый автор не называет одной вещи, которой, действительно, не было в этом магазине, это – народной словесности.

Вопрос о народной словесности был приблизительно в том же положении в период, когда Котляревский писал приведённый строки, в каком была история литературы двадцать пять лет назад. Народная словесность становилась только на очередь научного вопроса, и первым русским учёным, поставившем этот вопрос в центре своей научной и общественной деятельности и сделавшим его наиболее жизненным п дорогим для себя, по личным симпатиям и убеждениям, был Фёдор Иванович Буслаев .

Если народная словесность, как научное понятие, ещё почти не существовала в русском обществе в период сороковых годов, в конце которых начинается научная деятельность Буслаева, то народ, в качестве самобытного, стихийного начала, и народность, как всестороннее выражение народного духа, давно уже. были предметами самого разнообразного толкования и самых ожесточённых споров . Это был спор, теперь уже взвешенный судьбой, спор западников и славянофилов, в котором народ играл не столько роль объекта изучения, сколько источника для построения самых противоположных аргументов. Хотя непризнанная, существовала и народная словесность, в виде появившихся уже в значительном числе сборников песен, сказок, преданий, суеверий и т. д. Был, стало-быть, материал, были и строители, но здания, возводимый ими, рушились от одного прикосновения критики; именно о них можно сказать, что они возводились на песке.

Представления об историческом складе древнего эпоса были в высшей степени туманны и сбивчивы; смысл его фантастических созданий понимался каждым собирателем и истолкователем по-своему; особенности народно-поэтической формы давали повод к самым наивным, нередко курьёзным заключениям . Один из заметных в то время этнографов, Сахаров, считает, например, возможным подделывать и подправлять народные эпические песни, так как они, взятые вместе, по убеждению их остроумного комментатора, должны были составлять несколько целых «народных поэм», и только произвольные изменения редакторов (заметим – не существовавших рукописей) «их разрознили по-своему». К. Аксаков видел в пирах и богатырях Владимира слишком много исторических черт и находил, что в былинах наиболее отразились два элемента: христианство и семейное начало. Вопрос решался, по его мнению, очень просто.

«Христианство есть главная основа всего Владимирова мира. На этой-то христианской основе является богатырская сила и удаль молодого, могучего народа»... «Вместе и согласно с началами христианской веры выдаётся начало семейное, основа всего доброго на земле». Шевырев находил, что по всему эпосу проходит одна великая черта, принадлежащая тому народу, который олицетворяют богатыри: самоотвержение, – и в былинах подыскивал оправдательные примеры. В противоположность славяно-филам, западники были убеждены, что идеал русского богатыря – грубая физическая сила, торжествующая над всеми препятствиями – даже над здравым смыслом. Известен тот факт, что просматривавши в Академии наук рукописный сбор-ник пословиц Даля, человек «учёный по званию», находил непозволительным сближение под ряд пословиц и поговорок: «у него руки долги» (власти много) и «у него руки длинны» (он вор). Историки литературы, как Н. Полевой и Милюков, сходились на том мнении, что, если и есть народная поэзия, то она груба, невежественна и уж конечно не способна вызвать высокий художественный интерес.

При таком уровне понятий выступил Ф. И. Буслаев со своими трудами но народной словесности. Не касаясь деталей, мы определим основные взгляды его на народное творчество, в его соотношении с понятием о народности вообще, и укажем их научное и общественное значение. Мы говорим общественное, потому что, по справедливому замечанию А. H. Пыпина, его научные занятия в этой области были в то же время и делом его служения обществу и даже, прибавим мы, народу.

В самом деле, национальный мотив красной нитью проходит по трудам Ф. И., и безыскусственная словесность наша имеет в его глазах высокое значение прежде всего потому, что в ней с наибольшею широтою и полнотой выразилась народность, во всем разнообразии её физических и духовных особенностей, её быта, верований, умственных и нравственных начал. Народность обусловливается не столько настоящими сколько прошлым; настоящее есть только последняя страница великого прошлого, и само оно может быть понятно только тогда, когда будет определён исторический путь, пройдённый народом, как одной из составных частей всего человечества. Это много-вековое прошлое русского народа от незапамятной старины, от той эпохи, когда все индоевропейские народы были ещё одним общеарийским племенем, которое жило в Азии, молилось одним богам и говорило одним языком, сохранилось до наших дней в подробностях быта, в обряде, но больше всего в остатках мифологии, в языке, пословицах, сказках и песнях . Нужно только суметь разобраться в этом предании, найти возможность объяснить и раскрыть сокровенный смысл того, что в раздробленном и изменённом до неузнаваемости виде живёт в на-родном обиходе, и седая старина, пока ещё темными намёками говорящая о себе, раскроется во всей патриархальной простоте и привлекательности и обнаружит скрытые дотоле идеалы, ведущие народ по его историческому пути.

К воссозданию этой древности, к объяснению этого предания, в котором заключены основные начала народности, и были направлены историко-филологические изыскания Буслаева.

Первым трудом его в этом направлении, положившим в то же время прочное и новое основание научной разработке народной словесности, была его диссертация: «О влиянии христианства на славянский язык», вышедшая в 1848 году. По существу исследуемого вопроса, это труд собственно формально-лингвистический, но в нем на первый план выдвинута археологически-бытовая, культурная сторона, которая воссоздавала, по данным сравнительного языкознания, бытовую картину такой отдалённой эпохи, об исследовании которой русская наука до Буслаева н помышлять не могла. А главное – на этом труде впервые сказалась европейская учёная школа, взгляды которой перенёс Ф. И. на русскую почву, и впервые была намечена основная точка, определявшая его критические приёмы. Впервые же в этом труде Ф. И. с неоспоримой убедительностью доказал теснейшую связь истории языка с преданиями и верованиями народа, уже тогда высказал ту мысль, что начало эпической поэзии восходить к периоду зарождения самого языка, что сходство поверий и преданий объясняется родством индо-европейских народов, и потому мифологические предания славян должны быть изучаемы не иначе, как в связи их с преданиями других средневековых племён, особенно немецких.

Это было блестящее применением того метода, которым он был обязан знаменитому немецкому учёному Якову Гримму. При несовершенстве научных приёмов в русской науке того времени, внесение в исследование точного и достоверного метода имело едва ли не большее значение, чем самая сущность мифологической экзегезы, которая также была воспринята от гениального немца.

Я Гримма Буслаев не даром избрал своим руководителем не только в науке, но и в жизни. Они были очень близки друг к другу и но сходству научных воззрений, и по сочувствию к народу, как носителю поэтического предания, и по склонности к идеализации старины. Теория Я. Гримма была уже закончена, имела уже своих критиков и последователей, когда Ф. И. вы-ступил на научное поприще, и знакомство с ней произвело па молодого тогда учёного неотразимое впечатление. Прежде всего своим настроением. она пришлась ему по душе, a затем, прочно обоснованная на фактах сравнительная языкознания, она поразила его глубиной и стройностью своей системы, и, так сказать, органически срослась- с научно-поэтическим воззрением Буслаева, сделалась, в применении к русской словесности, его собственностью, в той же мере, в какой романтики могли считать своими идеалы, переработанные в душе, в акте поэтического творчества и нераздельно слившиеся со всею нравственной физиономией поэта.

Во имя «уразумения основных начал нашей народности» уразумения, которое, как выразился Буслаев в своей университетской речи 12 января 1859 года, «есть едва ли не самый существенный вопрос и науки, и русской жизни»,–мастерски набрасывает он широкую картину зарождения национальных основ, которым суждено определить нравственное бытие народа и обусловить тот или иной порядок вещей и все будущее развитие жизни. Все главнейшие основы национальности в языке и мифологии, состоящие в теснейшей связи с поэзией, правом, обычаями и правами, изначала самой природой были заложены в неё в самую раннюю, первобытную эпоху жизни народа, которая недоступна хронологии. Они глубоко вошли в нравственное бытие народа, и потому, – «все нравственный идеи для народа эпохи первобытной составляют его священное предание. великую родную старину», «святой завет предков к потомкам».

К слову, этому «естественному орудию предания», сходятся все тончайшие нити родной старины, о которой трудно сказать, откуда ведёт она своё начало. Ещё труднее представить себе, хотя бы приблизительно, исходный хронологический момент. В темной доисторической глубине исчезает начало поэтического творчества, в тех, хочется сказать, предрассветных сумерках, когда созидается самый язык, происхождение которого представляется Буслаеву самой решительной и блистательной попыткой человеческого творчества. Господствующей силой, которая даёт толчок этому творчеству, по мнению Буслаева, являлась религия, и потому – на пути созидания языка и поэзии, охватывавшей все духовные интересы народа, стояли сопровождаемые обрядами древнейшие мифы. К верованию прежде всего, следовательно, восходили творческие процессы языка, зарождение мифов парода и его поэзии. A далее – продолжали действовать различные духовные силы парода, и забвение старого играло ту же роль в образовании форм и сюжетов, как в изобретении нового – ещё не подточенная опытом и анализом первобытная фантазия народа. Нередко «собственное имя города или какого-нибудь урочища приводило на память целую сказку, сказка основывалась на предании, частью историческом, частью мифическом; миф одевался в поэтическую форму песни»...

Если религия была исходным фактором, как полагал Буслаев, то совершенно естественно было предположить и то, что народный эпос, мифологический по основе своей, первоначально носил характер строго теогонический. Лишь впоследствии, когда чистый миф стал осложняться сказаниями о подвигах выдающихся людей, теогонический эпос постепенно сменился героическим и, наконец, вступил на поприще исторического рассказа. Во время этих смен в нем происходить исконная, до неуяснимости сложная внутренняя переработка частей. Буслаев старается в общих чертах представить нам этот процесс. При этом, говорит он, стройный, цельный круг народной мифологии разрывается, дробится, и в памяти народа остаются только отрывочные намёки на утраченное целое, в виде обычных «эпических форм», темных поверий, бессознательных обрядов. Поэма и сказка, отдельные изречения, краткие заговоры, пословицы, поговорки, клятвы, загадки, приметы, вообще, суеверия, хоть и не в мерной речи выражающееся, – вот разрозненные члены эпического предания. Ни один из этих разрозненных членов баснословного предания не живёт в народе от-дельно: все они взаимно переходят друг в друга; загадка переходит в целую поэму, и поэма сокращается в загадку; пословица рождается из сказания и становится необходимой частью поэмы, хотя и ходит в устах народа отдельно; клятва и за-говор развиваются в целое сказание и составляют обычный приём в эпическом рассказе. Так объяснял Буслаев разнообразие и отчасти происхождение видов и форм народного творчества. В данном случае не имеет значения, насколько после-дующая наука поддержала его об сияние, насколько оно научно вообще; гораздо важнее то обстоятельство, что этим объяснением устанавливалась не сознававшаяся почти дотоле связь между разнообразными видами поэтических произведений, открывался целый связный мир преданий, сбережённый в народе в течение целого ряда эпох и доходивший корнями своими доарийского праязыка. Народное «суеверие», оказывалось, сохраняло следы первобытной языческой религии; первобытная космогония обнаруживалась в заговоре, сказке, былине,– словом, все было частью целого, и не было ничего произвольная и случайная в предании, как это могло казаться при поверхностном взгляде.

II.

Указанная выше постановка вопроса о происхождении и формах эпическая предания, в связи с известной нам теперь по школьным учебникам характеристикой русского богатырская эпоса, с делением богатырей на старших, ещё хранивших на себе заметные следы первоначальной мифологической основы, и младших, в которых эта основа уже заслонена позднейшими историческими и бытовыми чертами, была настоящим откровением для русской науки пятидесятых годов откровением, которое сразу покончило со всеми прежними наивными представлениями о народном творчестве, и произвело коренной переворот в на-правлении филологической научной мысли. Учение Буслаева указывало на близкую и необходимую зависимость между преданием и языком, в процесс беспорядочного накопления материала вносило руководящую и объединяющую идею, впервые охватывало эпос в его целом и. в разработке деталей, раскрывало неизвестные до тех пор в нашей науке критические приёмы.

Стало невозможным вместе с Сахаровым но только сомневаться в том, имели ли на русскую семенную жизнь влияние Дельфийский и Додонский оракулы и «прорицатели Аммона», но и повторять о т. и. суевериях, что «русский народ никогда не создавал дум для тайных сказаний»; что «он только перенёс их из всеобщего мирового чернокнижия в свою семейную жизнь.» Невозможными стали и мифологические толкования в духе бывшего профессора Снегирева, по которым скандинавские Бел и Тор переходили в славянских Белбога и Чернов бога, a скандинавский Оден преображался в водяного. В ином виде предстала и наша старина, которая того времени изображалась крайне расплывчатыми и идиллическими чертами нашими народолюбцами в роде Терещенки, автора вышедшей в Петербурге в 1848 г. книги: «Быт русского народа», говорившего о патриархальности древнего быта в таких, например, выражениях: «Оставив людские страсти, которые мы относим к понятиями века, нам усладительно вспомнить, что предков жизнь, не связанная условиями многосторонней образованности, излилась из сердечных их ощущений, истекла из природы их отчизны, и этим напоминается патриархальная простота, которая столь жива в их действиях, что как будто это было во всяком из нас»... Наивность и неясность подобных представлений становилась слишком очевидной, и патриотический экстаз не мог уже с прежним успехом заменить недостаток знания и критическая чутья.

Работы Буслаева по народной словесности сводились, главным образом, к объяснению содержания и форм того эпическая миросозерцания, которое с наибольшею полнотой выразилось в народно – поэтическом творчестве. Предстояла задача оценить это творчество со стороны идеи и» формы, указать красоту и образность народной речи, которая все его содержание делает достоянием всеобщим и вместе с тем придаёт ему характер художественной дельности и единства.

Но не одни эстетические мотивы руководили Буслаевым. В общенародности эпического предания лежала другая черта, одинаково дорогая его душе – это нравственность его, как коллективная создания, над которым в течение целого ряда веков работал общенародный инстинкт добра и правды. Этот инстинкт отбрасывал все ложное, как неестественное, и потому в народной поэзии не может быть ничего безнравственная, «что может иногда оскорбить в поэзии личной». «Как бездарность, так и всякое личное зло и всякий произвол эпическая поэзия, в своём вековом течении, от себя отбрасывала, подобно тем озёрам, которые будто бы не терпят на дне своём никакой нечистоты и постоянно извергают её на берег». Нравственному элементу Буслаев положительно отдаёт преимущество перед эстетическим. Нравственное чувство, замечает он, так значительно воспитывается эпической поэзией, что слушателя всегда живее увлекали вопросы нравственные, нежели художественная идея поэмы, и ссылается затем на свидетельство первых знатоков эпической поэзии – братьев Гриммов – в том, что им не случилось ни в одной народной песне найти ничего ложная, никакого обмана. «Песня, сказка, поэтическое предание старины дороги народу не потому только, что забавляют в досужее время, дают пищу праздному воображению, ласкают слух складными звуками, одним словом – не потому, чтобы народ не находил в произведениях своей безыскусственной поэзии удовлетворения только одним эстетическим стремлениям и позывам . В этих произведениях он чувствует как бы дополнение всему нравственному существу своему; потому что они срослись в его сердце со всеми лучшими задушевными его помыслами, мечтами и верованиями; потому что в них находит он уже готовое выражение тех сокровенных духовных начал, которые ему самому становятся доступны и ясны только в этой внешней, уже установившейся, окрепшей форме».

Эти внешние окрепшие формы, в которых следует распознать «сокровенный духовные начала», создавались в течение тысячелетий, и вот почему, настаивает Буслаев, их следует изучать исторически, строго различая то, что в «священном предании» должно быть отнесено на долю «первобытной старины», и что есть «позднейшее подновление». Только историческое обозрение, тесными узами связывая современную нам народность с нашею стариною, может выставить народную поэзию в ея настоящем свете, «как постоянное, ни от каких случайностей не зависящее выражение мышления, впечатлений и чувствование народа». Но с другой стороны, изучение не должно ограничиваться только областью русской народной поэзии: в его круг должна быть непременно введена словесность славянских и европейских народов . Сравнительный метод важен не толь-ко для уразумения многих доселе необъяснимых фактов славянской поэзии народной, но даже и для исследования древней русской письменности, несмотря на её видимое отчуждение от интересов общеевропейских . Этот метод особенно важен в вопросе о дальнейшей судьбе мира, после его зарождения, когда он входит в историческую эпоху, сталкивается с христианством и, теряя многое из своего исконного содержания, принимает новые черты, видоизменяется и дробится.

С одинаковым успехом применял Ф. И. эти методы к исследованию, как общих вопросов русской поэзии, в её целом, в различные эпохи её исторического существования, так и отдельных её видов . Обширные сборники песен и духовных стихов, изданные Якушкиным, Рыбниковым, Киреевским, вызывают со стороны Буслаева обширные статьи по русскому богатырскому эпосу, и наш учёный даёт ему такую полную и всестороннюю характеристику, которая не имеет ничего общего с риторическими рассуждениями Хомякова, К. Аксакова, Шевырева. Наряду со статьями по русскому эпосу мы встречаем у него, применительно к народному творчеству, статьи, направлявшие интересы слушателей и в область всеобщей литературы. Таковы, например: «Древне-северная жизнь» (по поводу сочинения К. Рейнгольда Altnordisches Leben), «Песни древней эдды о Зигурде и Муромская легенда», «Сказание новой эдды о сооружении стен Мидгарда и сербская песня о построении Скарда», «Песня о Роланде», «Испанский народный эпос о Сиде» и пр. В других работах своих по народной словесности он останавливается на преданиях, пословицах, сказках, сближает их с чужеземными, отмечает, что в них оригинального и древнего, и по ним старается воссоздать те или другие черты эпического мировоззрения или быта.

Но сближения эти не вовлекали Буслаева на скользкий путь создания обширных общих гипотез и теорий, которые, подобно Александрову мечу, одним взмахом разрубали бы многочисленные Гордиевы узлы нашей народной поэзии. В этом отношении знаменательно то, что он говорит в конце одного из классических «Исторических очерков» своих, именно – в очерке «Эпическая поэзия», по поводу значения и объёма исследованной темы. Думая объяснишь только начало эпической поэзии в связи с историей языка и жизни народной и в общих чертах определить свойства эпического воодушевления, Буслаев так оправдывает свои экскурсы: «Мы сближали иногда Гомера и средневековые поэмы чужих народов с нашими песнями и сказками, но единственно для того, чтоб объяснить предмет рассуждения, не позволяя себе никакой из выводов касательно взаимного отношения этих разнородных произведений. Он понимал несвоевременность этих выводов и не допускал себя до увлечения кажущимся сходством.

В пользовании громадным разнообразным материалом в полной силе проявляется замечательный дар комбинации, которым Ф. И. так напоминал своего великого учителя Гримпиа: построения Буслаева всегда в высшей степени остроумны, естественны и наглядны. В них сказывается, в одно и то же время, и в высшей степени ясный, спокойный ум и тонкое поэтическое чутье. «Как античный фриз, вмазанный в лачугу нового изделия (сравнивает он), и как ряд дорических колонн, забранный кирпичами и вдвинутый в стену средневекового дворца: так и старинная эпическая форма, в песнях позднейшего содержания, не что иное, как отколок от давно разрушенного поэтического здания. И как греческий барельеф мифологического содержания в католическом храме не оскорбляет молящегося, которому и в голову не приходит обратить на него – внимание: такт, и старинные прикрасы песенного слога с темными намёками, будто какие условные музыкальные звуки, повторяются и переходят из роду в род бессознательно». В другом месте Буслаев следующим образом характеризуем роль внешней природы в эпических произведениях. «В самородной эпической поэзии, говорить он, внешняя природа обращает на себя внимание только тогда, когда она служить необходимым ясному представление дел и характера человека. В этом отношении народная поэзия руководствуется тем же художественным воз-зрением, которое заставляло первого живописца в мире, Рафаэля, весь интерес картины сосредоточивать на человеке, и ландшафтом. как внешней обстановкой, только округлять все целое, в группе сосредоточенное. Гомер никогда не засматривается на природу столько, чтобы забыть о человеке».

Особенно интересны у Буслаева сопоставления с произведениями и образами живописи, в которой, как известно, он также был тонким знатоком .

III.

Старина имела для A. И. Буслаева священное значение, особенно потому, что ею, как мы видели. определяется народность. Всякий народ, говорит он по поводу «древнейших эпических преданий славянских племён», т. е. масса людей, соединённых между собою какими-либо общими, нравственными и физическими узами, определяют свою национальность всем тем, что в течение незапамятных лет накопилось в его духовной жизни, в его быте, нравах и обычаях. И будучи убеждён, вопреки учению славянофилов, что чем развитее какая национальность, тем далее уклонилась она от общего индо-европейского сродства в мифологии и языке, и тем лучше выработала и то я другое в словесных произведениях, Буслаев приходит к выводу, что «народность не только не противоречит общечеловеческому совершенствованию, или прогрессу, но, возводя к нему, составляем его необходимое явление». Мы вполне оценим эти слова, если вспомним, что вопрос о восприимчивости народа к прогрессу был спорным и жгучим вопросом современности, и что, говоря так, Буслаев придавал своему мнению значение научного авторитета. И вообще, живя лучшею частью своего внутреннего «я», а в построениях минувшего, Ф. И. вовсе не сторонился от текущей действительности и современной ему общественной мысли. Он никогда не спускался только с высоты научного исследования предмета во имя каких-либо предвзятых этических воззрений, согласных с партийным духом боровшихся общественных течений. Признавая, что лучшими сборниками народных песен и стихов литература обязана славяно-филам, Буслаев прибавлял: «Можно не соглашаться с этой, партией во мнениях и убеждениях, но относительно издания памятников народной поэзии надобно отдать ей – полную справедливость». В то же время, широко образованный, проникнутый лучшими веяниями европейской науки и искусства, он не был западником в том крайнем смысле, как понималось это-слово в пятидесятых и. начале шестидесятых годов. Глубоко, веря в благотворное влияние многовековой западно-европейской цивилизации на молодое русское просвещение, он не увлекался и не интересовался социальными теориями современного ему народничества, шедшими с Запада, но не находившими себе почвы в русской народной среде. Это положение, занятое Буслаевым среди русских учёных, в большинстве, не отличавшихся объективностью и беспристрастием своих научных взглядов, и по отношению к науке, ещё только намечавшейся и складывавшейся, с первых же статей его по народной словесности сразу гарантировало в глазах учёных и общества высокое понимание научных задач и полнейшую добросовестность и неподкупность научных убеждений. А. А. Котляревский, характеризуя, по поводу речи Буслаева «О народной поэзии в древне-русской литературе», эти качества работ его, говорил, что для него была дорога только «истина», кому бы ни принадлежала её выработка, хотя бы даже, самим немцам».

Эти слова, напечатанный и у Котляревского курсивом, не покажутся нам странными, если мы взглянем на них опять-таки исторически, с точки зрения конца пятидесятых годов, когда уже окончательно сложились убеждения славянофилов о тлетворности Запада и всего, что от пего исходить, и когда мысль о необходимости заимствований казалась опасною даже официальным представителям университетской науки.

Но сознание высоты научных требований и стремлений к истине не было у Буслаева следствием деятельности только одного ума, аналитическая по природе своей, строго последовательная и трезвого. Соединяясь с искренностью и убеждённостью, оно было делом всей его идеальной и цельной натуры, в которой горячее отзывчивое сердце и чуткое воображение. осторожно направлявшиеся критическою мыслью, превращали холодное научное исследование в процесс художественного творчества, и надо сознаться, в вопросе б народной словесности это было более чем где-либо уместно, а главное своевременно.

Не трудно разгадать, в чем лежал источник поэтического воодушевления Ф. И.: его научные изыскания не были только наукой для науки, но были направлены к другой высшей, идеальной цели.

Идеалом Ф. И. Буслаева была народность, жизнерадостная и свободная; в основе ея духовной деятельности лежало предание, глубокое, поэтическое, прекрасное и нравственное, но остававшееся неизведанным и темным. Его пытливая мысль впервые проникла в задушевные тайны русской старины и поэзии. а любящее отношение его ко всему, на чем лежала печать отдалённой эпохи, непосредственного, наивного миросозерцания, осветила перед ним наиболее привлекательный черты народного быта и духа и сообщила возвышенный тон его речи.

Эта речь, эпически-спокойная, местами восторженная, сама по себе чарующе действовала- на читателя и невольно заставляла вслушиваться и вникать в то, что, независимо от научной идеи, для писателя служило неиссякаемым источником вдохновенья. Буслаев понимал, что у науки есть своё искусство, и он прибегал к этому искусству всюду, где было возможно.

Касается ли Ф. И. вопроса об известных шести стихотворениях, списанных в 1619 году для оксфордского бакалавра Ричарда Джемса, он при объяснении их рисует, на основании народно-поэтических памятников, целый ряд картин из жизни шестнадцатая и семнадцатая веков. Отмечая, что летописи, юридические акты и благочестивый назидания дают немного мате-риала для полная воссоздания форм и особенностей древнего быта, он с особенной любовью высказывает свою заветную мысль, что «только поэзия имеет средство изображать человека во всех подробностях и случайных обстановках его быта; только искусство умеет соединить интерес к мелочам жизни с высокими стремлениями души». И положительно живая душа чувствуется в каждой строчке его изложения, когда он говорит о грубости древне-русских нравов, порабощении личности, невежестве или торжестве физической силы. Изобразив по «Слову о жёнах» униженное, пригнетённое положение древне-русской женщины, Ф. И. не может не воскликнуть: «Удивительно, как мало во всем этом человеколюбивого, христианского снисхождения к человеческой немощи и слабости!» При чтении повести «О горе зло-счастии» и её «жалком» представителе, Буслаева, как он сам признается, охватывало тяжёлое чувство: приходилось изображать тёмную и безотрадную жизнь... тем не менее, эта повесть ему нравится. «От первого и до последнего стиха его чувствуется, несмотря на грубое его содержание, присутствие чьей-то благородной мысли, которая постоянно держит решительный протест против окружающей её темной действительности, постоянно чувствуется, хотя H не высказанный словами, строгий голос судьи, который предаёт жестокому суду все загрубелые пороки старины и подаёт охранительную свою руку читателю, проводя его по безотрадному поприщу древне-русского бражника».

Справедливо усматривал прогрессивное движение в развитии народности, Буслаев несомненно вносил в свои взгляды на старину, как на воплощение эпического миросозерцания, известную долю идеализации, той романтической дымки, которая придавала и творениям Гримма такой привлекательный колорит. Не все, в самом деле, в нашей, как и во всякой другой, народности пре-красно, возвышенно и нравственно, и современный исследователь должен считаться со всем её содержанием, не подводя те или другие явления под личные художественные или этические вкусы. По отношению же к Буслаеву эта идеализация имела громадное значение и в эпоху до и вскоре после реформы была положительно необходима: пробуждая общий интерес и сочувствие к народу и к его духовному миру, эта идеализация в то же время вызывала любовь к изучению старины и этнографии, и по путям, намеченным Фёдором Ивановичем, это изучение пошло в самых разнообразных направлениях.

Идеализация народной старины и быта не нарушала, однако, перспективы в представлениях Буслаева о других параллельных течениях художественной и научной мысли. Народное творчество никогда не принимало у Ф. И. формы культа, не делалось своего рода idée fixe, которая заслоняла бы собою все другие идеи и интересы. Если, с одной стороны, Буслаев и нападал на аристократизм, как на главнейшее свойство современной ему эстетической критики, аристократизм, сказывавшейся в том что критик . останавливался только на светилах первой величины, оставляя в стороне писателей второстепенных и в особенности народную словесность, то с другой стороны, с присущей ему трезвостью взгляда, он же признавал, что «высшим проявлением творческого гения человечество обязано не совокупным силам поколения в создании народных песен, а именно отдельным гениальным личностям, имена которых, конечно, никогда не затмятся, сколь бы блистательно ни была поставлена в истории просвещения самородная безыскусственная поэзия».

Взаимоотношение между поэзией коллективная и личная творчества было тем вопросом, на котором Буслаев столкнулся с Белинским. Целью Буслаева было ввести обособленный до-толе народно поэтический мир в круг понятий, образующих общественное самосознание, и доставить в этом сознании прекрасным, возвышенным, нравственным всенародным идеям, как их понимал Буслаев, то высокое положение, какого они заслуживали. Белинский не понимал народной поэзии и, но своему времени, не мог стать на точку зрения Ф. И. Для критика «одно небольшое стихотворение истинного художника было неизмеримо выше всех произведений народной .поэзии, вместе взятых». «Естественная поэзия» представлялась ему детским лепетом в сравнении с художественной, которая есть «определённое слово мужа».

Но если не вполне справедлив был Белинский в своих отзывах о народной поэзии, не вполне справедлив был и Ф. И. в своём осуждении, с исторической точки зрения, философской эстетики тридцатых годов и в частности эстетической критики Белинского. Дело не в этом. Важно отметить, что по отношению к литературе Белинский сделал то же, что Буслаев по отношению к народной словесности: он впервые внёс в русское общество ясные теоретические понятия о поэзии и её художественных достоинствах и впервые вызвал сознательное отношение к литературе, как к выражению общественных взглядов и направлений. И научные взгляды Ф. И. потому так быстро привились и были усвоены обществом, что им предшествовала серьёзная по тому времени теоретическая подготовка, полагавшая, в статьях знаменитая критика, первые основы созидавшаяся тогда понятия истории литературы. Но с другой стороны, без трудов Буслаева, выдвигавших огромное научное значение и необходимость изучения памятников народного творчества, это понятие, ограниченное только кругом произведены, так называемой, изящной словесности, было, бесспорно, односторонними: оно исключало мысль о такой истории литературы, в которой поэтическое творчество не только является «во всем его национальном объёме, начиная с его первых проявлений в древней народной поэзии», но и должно быть объясняемо и исследуемо в связи с данными истории культуры и аналогичными явлениями других литератур. Различными путями, один дополняя другого, оба деятеля помогли выработке этого понятия; оба содействовали изменению наивных старых представлений о литера-туре, как о случайном подборе занимательных и, в лучшем случае, назидательных сочинений, и – каждый в своей области – один стоил другого.

Но с тех пор, когда два замечательнейшие деятели нашего века один за другим работали на ниве русского просвещения, прошло не мало времени: новое и оригинальное успело сделаться общеизвестным и обыкновенным, и молодое – старым.

Научные взгляды Буслаева сделались достоянием всего образованного общества и легли краеугольным камнем в основу школьного преподавания литературы. Русская наука гордится десятками имён последователей и учеников Буслаева, которые применили его метод и значительно расширили и углубили область исследований, остановились на специальных вопросах и подробностях, которых, по свойству своей работы, не касался их великий учитель. Важен был первый толчок, который и дан был Буслаевым, и если с той поры несколько изменилась в науке точка зрения на характер и объяснение различных сторон народного творчества, если мифологическая теория сузилась в своём понятии до наложения одного из основных элементов, действующих в процессе образования народной словесности, и некоторые работы Буслаева имеют, как и он сам, с присущей ему скромностью, заявил при переизданы своих очерков, лишь историческое значение, то историческое значение это должно быть понимаемо в данном случае как великая историческая заслуга, которой не может забыть ни русская наука, ни история русского просвещения вообще. Пусть пройдут года: если даже последующие поколения учёных, вооружённых и большим количеством опытов и все прогрессирующей силою научного анализа, построят, допустим, на выводах Ф. И. совершенно новое здание науки, и труды его всецело сведут к историческому значению, – в них навсегда останется одна сторона, независимая от разъедающего влияния критической мысли,– их поэтическое воодушевление, их высокий, обаятельно – художественный идеализм. С первых же страниц он сообщится всякому, кого приведёт к трудам Ф. И. интерес к родной словесности и старине, и перед ним раскроется живая душа того, чья горячая любовь к науке и стремление к истине руководились и просветлялись глубокой верой в торжество лучших сторон народного духа и в полную возможность в будущем общественная и народного блага.

Евг. Ляцкий.

Ф. И. Буслаев, как идеальный профессор 60-х годов54

Движение в умственной жизни здорового общества совершается всею массою его вечно и непрерывно; но давая себе отчёт в его прошлом и даже настоящему мы непременно приурочиваем ступени его развития к нескольким выдающимся личностям.

Старейший университет в России, истинная aima mater всех русских университетов, был так счастлив, что дал целый ряд таких деятелей, которые имеют крупное значение не только в истории русской науки, ной в истории русского прогресса.

Всем вам известно, какое видное и почётное положение занимает в ней профессор всеобщей истории Тимофей Николаевича» Грановский. Это самая чистая личность в интересную и плодовитую эпоху сороковых годов, когда свет и тени русской жизни так ясно, так резко отделялись друг от друга. Тогда, как вы знаете, росли и воспитывались будущие деятели эпохи вели-ких реформ, воспитывались под непосредственным влиянием одновременно появившихся талантливых и высоконравственных людей, которые, несмотря на крайне тяжёлые условия, действо-вали такой плотной массой и с такой энергией, что примеров подобной не много насчитаешь и во всей истории человечества.

Люди 40-х годов делились на партии, полемизировали друг с другом, «непримиримо» расходились в убеждениях, но в самом существенном, в том, что надо жить не для себя, а для идеи, не для личного блага, а для блага общего, что надо любить добро и ненавидеть зло, они были настолько же согласны между собою, насколько и в основном представлении о том, что такое добро и зло. Не было между ними ни ко всему равнодушных скептиков, ни защитников непротивления злу, ни сторонников сопротивления всякими, хотя бы и отвратительными средствами, ни крепостников, ни противников грамотности, ни сторонни-ков беспорядка и беззакония. Все грубое, злобное, бесчеловечное и явно нелепое возбуждало во всех их отвращение, и никакие софизмы, ни даже глубокая симпатия к тому, кто впал в ошибку, не могли в их глазах оправдать самой ошибки. Напомню трагическую историю «Переписки с друзьями» Гоголя, за которую его осудили люди всех оттенков, поклонявшиеся его таланту.

Вот почему люди 40-х годов, несмотря на свои раздоры и партии, составляли одно крепкое дело и, не имея никакой политической силы, представляли огромную силу нравственную, подготовлявшую великое дело возрождения России.

Но и на солнце есть пятна. Когда наступила пора критическая отношения к людям 40-х годов, в каждой группе, в каждом отдельном крупном деятеле, оценивая их с разных точек зрения, стали находить тёмные стороны. Переживших эпоху освобождения, иногда не без основания, осуждали за измену их прежним идеалам, за старческое озлобление против тех, кто пошёл дальше их; одни обвиняли тех, кто покинул тогда Россию, другие тех, кто покорился злу, иных упрекали за крайнее западничество, других за узкое славянофильство и т. д.

Только один Грановский и как человек, и как деятель остался без пятна и упрёка, остался чистым воплощением всего лучшая, что было передумано, прочувствовано и пережито; в 40-х годах и, сколько знаю, никто даже в пору самого беззаветного отрицания и глумления над недавним прошлым, не находил нелепым его направления, бесполезной его деятельность; а когда против этого отрицания наступила спасительная; реакция, образ высокоталантливого проповедника истины и человечности засиял беспримерно ярким светом. Вот отчего в Московском университете до сих пор всякая вступительная лекция, хотя бы и плохо составленная и прочитанная, вызываете гром рукоплесканий, если лектор в заключительных слова х произносить имя Грановского.

Не мне, с детства ученику учеников Грановского, привлечённому много лет назад его светлым именем на историки-филологический факультета, уменьшать заслуги и значение незабвенного московского профессора. Но именно та доля исторического смысла, которой мы обязаны прежде всего непосредственными», ученикам Грановского, заставляет меня утверждать, что идеальным профессором Грановский был для своего времени, для 40-х годов, когда нужно было будить русское общество и прежде всего русскую молодёжь, приносившую из гимназий и семинарий кое-какие сведения, но «полное отсутствие общих идей и ясного понимания добра и зла. Юноша, воспитанный среди крепостной дворни, приехавший в Москву с крепостным лакеем, которого он, следуя родительским повелениям, должен был отправлять за провинности в часть для телесного внушения; сын офицера, ходивший для развлечения смотреть на экзекуции; сын чиновника, с детства видавший кулёчки, которые просители носили отцу его; сын священника или дьякона, с которого в бурсе чуть не ежедневно спускали по три шкуры; изредка сыпь вольноотпущенного, который только вчера избавился от помещичьих розог, а сегодня подводил под них своих односельчан, – вот из кого зачастую состояла аудитория Грановского. Что делать с нею? Ужели засадить её за изучение текстов Павла Дьякона и Витукинда? По привычке к повиновению, под страхом исключения за малоуспешность, его студенты, по-, жалуй, и одолели бы Витукиндов, но остались бы такими же полузверями, какими они пришли в университета. Не лучше ли, – не полезнее ли было в тысячу раз привить им прежде всего человеческие чувства и мысли, дать им разумное, гуманное мировоззрение, воодушевить их любовью к добру и правде и энергией к огромной работе, которая предстояла им?

Это и сделал Грановский своими блестящими и задушевными лекциями, на которые собирался весь Московский университета его времени, и отзвуки которых разносились по всей нашей интеллигенции Он не составил себе школы в научному смысле, но за то вся молодая Россия была его школой.

На своих знаменитых публичных лекциях и вообще во всей своей общественной деятельности Грановский преследовал другую цель, столь же высокую, для достижения которой только он один имел достаточно таланта, смелости и, главное, веры в людей: надо было утешить и поддержать все, что было тогда лучшего в России, доказать, что не следует приходить в безнадёжного отчаяние и бессильно складывать руки, что у нас не убита ещё живая мысль, что общество, среди которого есть такие руководители юношества, имеет светлую будущность...

И Грановский исполнил свою великую задачу. Не даром ради его лекций съезжались в Москву из медвежьих углов за 300–400 вёрст ; не даром, после каждая его курса за обедом в честь лектора, горячо обнимались славянофилы с западниками.

Грановский больше, чем кто-нибудь, создал «святые стены Московская университета», воспоминание о которых будило лучшие человеческие чувства и мечты в людях, по-видимому, безвозвратно затянутых тиной тогдашней провинциальной жизни и службы.

Работа его была великая, но не человечески трудная, и он сошёл в могилу 42 лет от роду, чуть не накануне возрождения, им и его поколением подготовленная. Ему нет па-мятника, но скромная могила его и до сих пор – место поклонения.

Через 5–6 лет после смерти Грановского наступила «эпоха великих реформ», и для проведения и закрепления их потребовались многие тысячи работников . Тогда оказалось, что многие из наших передовых людей лучше умеют говорить о деле, чем делать его, что то общее развитие, которое давали. нашей молодёжи лучшие люди 40-х годов, было достаточно для инициаторов, но не для исполнителей, что у последних часто не хватало ни уменья взяться за работу, ни выдержки даже при самых благоприятных условиях. Тургенев говорить, что русские молодые люди, посланные доучиваться за границу, «сперва поражали немецких профессоров своим развитием и широкими планами, а потом приводили их ещё в большее изумление своим феноменальным бездельничаньем». Это было печально, но вполне естественно; обвинять за это людей 40-х годов было бы так же несправедливо, как обвинять учителя за то, что он прежде учит ребёнка азбуке, а потом уже специальным наукам . Тем не менее очевидно, что для новых условий жизни надо было иначе подготовлять молодёжь. Соответственно этому в Московском университете явились и профессора другого типа, иначе работавшие и иначе влиявшие на студентов.

Один из лучших представителей этого типа, может быть, самый влиятельный в истории русской науки, образовавший не одну школу, a целый ряд школ, был недавно скончавшийся Ф. П. Буслаев.

Буслаев всего на 3 лет моложе Грановского; Грановский род. в 1813 г., Буслаев -в 1818. Они были одно время товарищами и приятелями; но расцвет их деятельности – две разные эпохи, резко отделяющиеся в нашем представлении – 40-ые годы для одного. 60-ые для другого. Это обусловлено никак не медленностью развития Буслаева и не столько случайными обстоятельствами жизни каждого из них, сколько различием тех задач, которые имели совершить они.

Чтобы возбуждать аудиторию светлыми идеями, не нужно глубокой учёности, а нужна прежде всего горячая вера и одушевление, широкий умственный кругозор божья искра и ораторский талант. Все это доступно юности. Грановский и в могилу сошёл молодым профессором. Чтобы проводить новое научное мировоззрение «чтобы научить студентов самостоятельно работать, чтобы основать научную школу надо самому пройти долгую и серьёзную школу; необходимы долгие годы кабинетного труда, глубокие знания и большая опытность. Буслаев в первых своих работах был более сухим и строгим и более осторожным исследователем, чем когда-нибудь впоследствии, и в первые годы его профессорства, сколько знаю, его аудитория посещалась только обязательными слушателями.

Такое различие направлений в начале профессорской карьеры Грановского и Буслаева в значительной степени обусловливалось различием условий, среди которых они развивались.

Грановский, как известно, получил блестящее, но поверхностное домашнее воспитание, и прямо из дому в ранней юности поступил на службу в Петербурге; после этого он сделается студентом юридического факультета и тогда же вступает на литературное поприще. По окончании университета он опять-таки служит и только через два года начинает готовиться к занятию кафедры.

Буслаев вышел из семьи недостаточной; окончив 15 лет от роду гимназию в Пензе, он год занимался древними языками, 16 лет выдержал экзамен в Московский университет и был принят казённокоштным студентом на словесное отделение философского факультета. 4 года он усердно работал отчасти самостоятельно, отчасти под руководством Шевырева, Погодина и Давыдова. Он вынес из университета основательное знание древних языков (по-немецки он хорошо знал и прежде), незаурядную начитанность и некоторую научную подготовку (между прочим, он бегло разбирал рукописи, свободно читал по-польски и даже начал учиться по-еврейски), а главное, он вынес привычку и уменье заниматься; университет укрепил и урегулировал неутомимую жажду знания, которая лежала в самой его натуре.

По окончании курса Буслаев живёт уроками, но не перестаёт заниматься; через год ему представляется случай ехать за границу не на казённый счёт для приготовления к кафедре, как Грановскому, а в качестве учителя при детях гр. Строганова. Там он остаётся 2 года, главным образом в Неаполе и в Риме, и усердно занимается археологией, историей искусства и итальянской литературой, занимается не только и не столько по книгам, сколько по самым памятникам.

Юноша нашего практическая века может прийти в недоумение от такого направления его занятий: ученик Шевырева и Погодина, ещё в университете избравший своею специальностью родную старину и язык, целые два года тратит на изучение Данта, скульптуры и живописи. На что это ему?

Конечно, не для магистерская экзамена и не для диссертации. а для общего художественная и научного развития. Буслаев как и все лучшие профессора того времени, никогда не был узким специалистом; оттого он и создал не одну школу, а ряд школ ; но об этом я ещё буду говорить далее.

По возвращении из-за границы в 1841 г., Буслаев поступает учителем в 3-ю московскую гимназию (где у него учился будущий его товарищ по кафедре H. С. Тихонравов), усердно работает для уроков, а в то же время выступает (сперва очень скромно – рецензиями) на литературное поприще, в то же время занимается санскритом, изучает сравнительную грамматику Боппа, грамматику немецких наречий Якова Гримма и его же мифологию и «Правовые Древности».

А в тоже время он пишет свою книгу: «О преподавании отечественного языка» и готовится к магистерскому экзамену, который и выдерживает блистательно в 1843 году!55

Каким образом хватало одного человека и человека, ещё столь юного, и никогда не отличавшегося несокрушимым здоровьем, просто понять невозможно. Узнав лично Буслаева уже 20 лет спустя, когда он работал много, но, так сказать, размеренно, когда он очень берег себя и нас всячески убеждал беречь и глаза и голову, не работать сверх сил, не сидеть ночи напролёт,– я спросил его:

– А вы сами, Ф. И., в начале 40 годов, когда вы и уроки в гимназии давали, и у Строгановых учили, и книгу писали, и к экзамену готовились, ужели вы успевали все это делать днём и вечером?

– Сколько помню, я почти никогда не сидел целые ночи напролет, а только старался днём не терять времени; даже во время перемены в гимназии, бывало, норовишь просмотреть что-нибудь. Мне много помогла 4-х -летняя жизнь в студенческих казённых номерах, где мы волей-неволей привыкли заниматься в самых невозможных условиях: среди шумных разговоров, пения, музыки. Конечно, во время приготовления к магистерскому экзамену трудновато было; но я молод был ; тогда все с рук сходило; вероятно, потом отзовётся. Да ещё, заметьте, я в это время в гостях уповал бывать.

Через Погодина и Шевырева Буслаев в это время познакомился и сблизился с Хомяковым, Константином Аксаковым, Киреевским и др., которые уже тогда начали выделяться в особую литературно-политическую группу; его соединяла с ними любовь к народной поэзии и занятие родной стариной и языком; но их богословско-философские доктрины, их политические взгляды оставались ему совершенно чужды, впрочем, не вызывая с его стороны противодействия и споров прежде всего потому, что он и тогда, как и после, нисколько не интересовался политикой.

В 1844 г. вышла его книга: «О преподавании отечественного языка» в двух частях; из них первая, соответственно заглавию, посвящена изложению дидактических приёмов, а вторая – собственным исследованиям и заметкам по истории русского языка. Эта вторая часть была настолько научна и самостоятельна, что ему предлагали представить её в факультета в качестве магистерской диссертации. Под скромным заглавием «Материалов для русской стилистики» молодой автор изложил в ней ряд ценных наблюдений и сопоставлений из истории языка с фактами из русских древностей. Он пользовался методом и отчасти материалом из трудов Якова Гримма, Боппа и др., но применил этот метод к данным, которые Гримму оставались, неизвестными, через что и отечественный материал получал блестящее освещение, да и самый метод приобретал большую устойчивость и вес. Следы языческой старины в языках славянских до тех пор указывались неуверенно, бессистемно и как бы в виде курьёзов, ничего не доказывающих ; Буслаев ясно до наглядности отделил слой доисторический от христианского и указал твёрдую основу для уяснения русской народности, которая до тех пор была только темой для лирических восторгов или беспочвенных упражнений в диалектике. С юношеской смелостью напал он на чрезвычайно распространённое в то время убеждение, что церковнославянский язык есть язык наших предков, и доказал все анти-историческое легкомыслие его сторонников. В первый раз, сколько знаю, в книге Буслаева русское общество встретилось с спокойным, объективным, чисто научным отношением к Шишкову и к Карамзинской реформе, которая только с тех пор перешла в область истории. Вообще, сравнивая первую книгу Буслаева с другими современными работами подобного рода, нельзя не заметить, что русская филология с ним вступает в новую и плодотворнейшую стадию развития: до тех пор были тяжеловесные почтенные труды, усердно подбиравшие материал, но имевшие в виду только посвящённых специалистов, а что предназначалось для большой публики, то было лишено всякой научной солидности и имело вид и значение чуть не ученических; рассуждений. С Буслаевым русская паука как бы переходить из монашеской келлии с одной стороны и из гимназии с другой – в светлую аудиторию европейского университета.

Но требовательный к себе автор был не вполне доволен научной частью своей книги и отказался представить её, как диссертацию.

Что касается до 1-й её части, дидактической, она имела успех посредственный, так как появление её было совсем несвоевременно: молодой горячий педагог, с широким филологическим образованием, слишком далеко обогнал современную ему русскую школу. Он доказывал, что родному языку нельзя обучать, как чужому, что нельзя подчинять учения искусственной, рутинной системе, высказывался против теории словесности,56 громил Карамзина, приводя многочисленные примеры того, как он уродовал красивые летописные выражения,57 доказывал, что заучивать наизусть дети могут только классически прекрасные произведения,58 изгонял из младших классов теоретическую грамматику, как сборник полицейских предписаний, требовал для высших классов грамматики сравнительно – исторической, считал звуковой метод обучения грамоте прочно у нас установившимся, и все это в 1844 г., обращаясь к учителям, которые задавали ногтём отселева доселева, которые заставляли учить поздравительный стихотворения к именинам начальника, задавали в виде сочинения благодарственный письма благодетелям, к педагогам, которые не учили, не воспитывали, а исполняли установленный служебный обязанности и за то получали присвоенное им по штату содержание. Конечно для 99 изо ста таких школьных деятелей проповедь Буслаева была гласом вопиющего в пустыне.

Тем не менее к книге его критика отнеслась довольно внимательно: было не мало похвальных отзывов, а барон Брамбеус, т. е. Сенковский, в «Библиотеке для чтения», разнёс её, как говорится, в пух, не щадя прозрачных намёков на отношение Буслаева к гр. Строганову: скептик Сенковский в увлечении народной поэзией и первобытной древностью видел проявление самого разнузданного и вредного романтизма; к тому же он вёл непрестанную войну со всеми московскими литераторами, которые с своей стороны, не без основания, считали его вместе с Булгариным и Гречем губителями русской словесности. Это первое огненное крещение от руки популярная и не бездарная (но беспринципного) критика принесло большую пользу не только самому Буслаеву, но через него и многочисленным ученикам его: закалённый с 26 лет к печатной брани, он был равнодушен к ней и впоследствии никогда не отвечал на критики и нас приучал относиться к неприятностям этого рода стоически.

– Что-нибудь одно, – говорил он бывало, когда кто-нибудь из нас приходил в отчаяние или кипятился по поводу получения печатного реприманда, – или ваш жестокий критик прав по существу или не прав . В первом случае отругиваться несправедливо, а надо следующую работу исполнить, как можно лучше; во втором же – бесполезно и унизительно. Не хорошо, если совсем ничего не говорят о ваших трудах, а если одни хвалят, другие бранят, вы имеете, стало-быть, успех несомненный. Журнальная критика имеет чутье и обращает внимание на то, что того заслуживает; но требовать от неё беспристрастия при существовании партий было бы слишком наивно.

В 1846 г., за переходом в Петербург Давыдова, в Москве, на кафедре русской словесности, которая тогда читалась и юристам и математикам, остался один Шевырев . Тогда в товарищи к нему был приглашён Буслаев .

Вступая 29 лет от роду на кафедру старейшего из русских университетов, Ф. И. Буслаев, кроме глубоких сведений по своему предмету, принёс с собою редкое по широте, даже в то энциклопедическое, сравнительно с нашим время, общее образование, основательное знание обоих древних и 3-х новых языков, близкое и непосредственное знакомство с главными славянскими наречиями, серьёзную подготовку по сравнительному языковедению и по той области филологии, которая со времени его великого учителя Гримма известна под именем германистики; а главное, он принёс с собою неутомимую жажду знания, энергию в работе, строгий научный метод, уменье распределять своё время и живой интерес к разнообразным проявлениям человеческого духа в произведениях словесности и искусства. Если мы к этому прибавим мягкий и любящий характеру педагогическую опытность, блестящий дар изложения и в ранней юности приобретённое внимание к правильности и красоте литературной формы, легко понять, какой превосходный профессор «должен был из него выйти.

С первых же лет своего пребывания на кафедре Ф. И. не только пользовался уважением и любовью своих слушателей, но и начал образовывать свою школу, которой потом предстояло охватить все русские центры просвещения. Буслаев со всеми и студентами обращался чисто по-товарищески; но с теми, в коме замечал способность и охоту работать серьёзно входил в самые близкие, дружеские сношения. Если случалось, что студент, по скромности, не шёл к нему, сам Буслаев его разыскивал, приводил к себе, снабжал его книгами, читал х ним памятники, горячо ходатайствовал за него перед «начальством, направлял его работы и скоро превращал робкого неловкого юношу в серьёзного работника науки.

Влияние Буслаева на его учеников было в высшей степени благотворно в том отношении, что отчасти по характеру им усвоенного и усовершенствованная сравнительная метода, отчасти по особенности своего широкого и пытливого ума, он не только сам не довольствовался чужими фактами и выводами, как бы ни были авторитетны их авторы, а вносил в каждый вопрос новый материал и самостоятельное освещение, но приучал и студентов не петь с чужого голоса, а добывать своё, не ссылаться на verba magistri, а обращаться непосредственно к источникам, к сырому материалу и проверять на нем все положения, даже и считающиеся твёрдо установленными. Дело не в том, что предшествующий наблюдатель смотрел недостаточно внимательно (хотя это и случается довольно часто) и даже не в том, что он, исходя из известной тенденции, взял из памятника только то, что ему нужно для её подкрепления (это случается ещё чаще и этим сильно погрешал учитель Буслаева, теперь его старший товарищ С. И. Шевырев ), но в том, что, за. исключением редких случаев, никто не может ручаться, что он и его предшественники извлекли из памятника все, что следует: мысль человеческая вечно ширится, и всякое новое поколение видит яснее и больше предыдущая.

Таким строго критическим отношением к памятникам языка и словесности Буслаев выгодно отличался от своих учителей и старших товарищей, и лучшие из его студентов, разумеется, охотно шли за ним.

Другая оригинальная его черта, резко проявлявшаяся уже и в те юные годы,–его отношение к борьбе литературно-политических партий, волновавшей тогда всю просвещённую Россию и Московский университет. Живой, отзывчивый и увлекаются, занимаясь вопросами, тесно связанными с основами славянофильского учения, находясь в дружеских отношениях с Погодиным, Киреевским и др., Буслаев никоим образом не желал стать в ряды славянофилов и усвоить ж политическую программу. С другой стороны, поддерживав добрые товарищеские отношения с западниками, он столь же мало был расположен отнестись враждебно к допетровской Руси и к тем остаткам старины, которые ещё были живы в русском народе. Так и остался он вне партий.

Известно, что во время горячей борьбы люди, держащиеся золотой середины, обыкновенно проигрывают, так как возбуждают одинаковое нерасположение обеих сторон, и приравниваются к тем несчастным и презренным, которые, по словам Данта.

«Visser senza infamia е senza lodo» (Inf. III, 36).

Но этого не могло случиться с Буслаевым, так как он уклонялся от борьбы не из робости, не из нерешительности или равнодушия, а по убеждению, в силу своего строго научного, объективная, а в то же время широко гуманная миро-воззрения, не позволявшего ему закрывать глаза на слабые стороны обеих программ и с другой стороны заставлявшего его видеть в той и другой партии искреннее желание блага русскому молодому обществу, для которая он, Буслаев, усматривать прежде всего спасение в широком просвещении, в серьёзной и свободной науке.

Приблизительно через год после вступления на кафедру Буслаев представил в факультет магистерскую диссертацию, под заглавием: «О влиянии христианства на славянский язык», которая с строгой научностью развила и дополнила плодотворную идею автора о языке, как важнейшем источнике для изучения религиозных и нравственных воззрений народа и его доисторическая быта, и дала ряд денных новых фактов для истории славянская языка, мифологии и поэзии. Способ добывания и систематизация этих фактов показали в авторе вполне европейская учёная, который не уронил бы себя и на кафедре любого из немецких университетов.

Диспут состоялся 3 июня 1848 г. Несмотря на неудобное время, публики была масса, и диспут был оживлённый и блестящий; возражали Буслаеву Шевырев, Водянский, Катков, Леонтьев и Хомяков. Характерны были прения Буслаева с Катков и Хомяковым59: систематик Катков нападал на смешение наук, на то, что из книги Буслаева не видно, кто в ней хозяин: лингвист или историк? «Я здесь хозяин»,– ответил Буслаев и тем вызвал сочувственный смех понимавшей дело публики. Человек с огромными знаниями, но тенденциозно настроенный, Хомяков заинтересовался санскритскими корнями книги и их сближением с славянскими, но очевидно, «признавал санскрит местным наречием языка русского». Прения с Швыревым, при всем глубоком уважении, которое магистрант выказывал ему, выяснили, насколько ученик ушёл вперёд, сравнительно с учителем. Вскоре после диспута Буслаев был сделан адъюнкт-профессором, через что приобрёл прочное, – а при его скромных требованиях от жизни – квартира в 4 комнаты ему с молодой женой казалась почти роскошью, только на книги и на рукописи тратил он деньги, не жалея,– и вполне обеспеченное положение. С этих пор он читает в университете каждый год новые и вполне самостоятельные курсы, значительную часть которых он потом отделывает и помещает в лучших литературных журналах; а в то же время ведёт с студентами практические занятия по истории языка, палеографии и древней литературе. Он работает усердно, не теряя ни одного дня ни зимою, ни летом, и постоянно расширяет круг своих занятий, но при этом не покидает и областей, им первоначально излюбленных. Школа его растёт; известность его увеличивается год от году, и уже к концу 50-х годов он считается не только первым знатоком по русскому языку, древней литературе, но и по народной словесности, к исследованию которой он привлекает памятники поэзии всех индоевропейских племён.

Длинный перечень его трудов, из которых главнейшие: «Историческая грамматика», «Историческая хрестоматия» и два огромных тома «Исторических очерков» – до сих пор настольные книги не только для всякого магистранта или учёного, но и для хорошего учителя словесности, вы наверно читали в его некрологах и найдёте во всяком энциклопедическом словаре русском и иностранном.

Чтобы не задерживать вас до ночи, я прямо перехожу от ^ конца 40-х годов к началу 60-х, к моим студенческим воспоминаниям, которыми я надеюсь в значительной степени оправдать заглавие моей лекции.

36 лет тому назад, 1 сентября 1861 г., я совсем ещё зелёным, 16-ти летним юношей вступил в первый раз в стены Московская университета, с очень плохой подготовкой по всем филологическим предметам, с полным: неумением взяться за науку, но с горячим желанием проникнуть в тайники её. Из расписания узнал я, что первые два часа будет читать нам в Большой Словесной (в Московском университете аудитории не имеют номеров, но прозвания) профессор Буслаев. Имя Буслаева мне было известно: во-первых, оно встречалось мне в «Отечественных Записках», впрочем, под статьями, мало мне доступными; во-вторых, когда мы переходили из 6-го класса в 7-й, на экзамене громко заспорили наши два словесника о том, можно ли написать: «Французы, вступающие в Москву, были встречены» или надо сказать: «Французы, вступавшие в Москву»...

– Ну, спросим у Буслаева,–предложил один.

– Извольте, с удовольствием: я знаком с ним. Как он скажет, так тому и быть! – ответил другой.

Можете себе представить, каким божеством представился нам Буслаев, суду которая беспрекословно подчинялся наш любимый учитель, действительно, человек очень знающий!

Отыскав Большую Словесную, я нашёл в ней толпу, человек в 200, если не больше: по действовавшему тогда уставу «русскую словесность» должны были слушать, кроме филологов и юристы и математики, ещё не отделённые в то время от естественников. Кроме того, слава имени Буслаева, незадолго перед тем возвратившегося из Петербурга, где он давал уроки Наследнику Цесаревичу, и только что выпустившая в свет свои «Очерки», привлекла на его лекцию много добровольцев со старших курсов. Я ожидал увидеть на кафедре маститая старца, по крайней мере лет на 20 старше нашего словесника, и был приятно поражён, увидав красивая, симпатичного человека средних лет, с умным и добрым лицом, живого и изящного во всех своих движениях; уже по одной, наружности он показался мне идеалом профессора.

Он окинул аудиторию смелым «соколиным» взглядом и начал... Его лекция, почти дословно написанная, но превосходно читаемая, по живости и какой-то спокойной, уверенной красоте своей формы, вполне соответствовала его наружности; содержание её, увы! плохо далось мне на первый раз: несмотря на 3–4 тома Белинского, мной прочтённые, несмотря на десятки сочинений, мной написанные, я был ещё слишком мало развит для настоящей науки, а Буслаев, как я потом присмотрелся, не спускался до студентов, но поднимал их до себя. Кроме того, меня смущала новость моего положения (на университетской лекции и у кого же? у Буслаева!), а главное –я залюбовался лектором и его чудной дикцией. На второй час я понимал несколько более. Не помню, после этой ли лекции или через неделю, через две, я услышал при выходе из аудитории, как Буслаев говорил осаждавшим его вопросами студентам:

– В пятницу, в пятницу ко мне, кому угодно, милости просим, с 6 часов.

Навёл я у старших студентов – справки; оказалось, что знаменитый профессор доступен до-нельзя, хотя, конечно, не всегда, а в определённое время.

В одну из пятниц отправился и я, набравшись смелости. Маленькая передняя была завалена студенческими и статскими пальто (в тот год форму «донашивали»); в первой комнате за круглым столом сидело человек двенадцать студентов за работой; большинство списывало лекции и поправляло свои записки; некоторые работали по книгам и старым рукописям. Всякого вновь приходящего хозяин опрашивал о факультете и цели прихода. Если это был юрист или математик, пришедший за лекциями или справкой, он устраивал его сейчас же за общим столом; если это был филолог, имеющий намерение заниматься серьёзно, но незнающий, за что взяться ему, хозяин уводил его предварительно в кабинет, подробно расспрашивал его о подготовке, о намеченной цели, давал ему советы, снабжал его книгами, знакомить его с своей богатой библиотекой.

Пятница была приёмным днём Буслаева не для одних студентов, и посетителей у него бывала масса: приходили кандидаты, учителя, магистранты, литераторы, как признанные, так и непризнанные; трудно понять даже, как все они умещались в небольшой квартире Фёдора Ивановича. Пока ещё не все студенты были устроены за работой, Фёдор Иванович проводил остальных гостей в гостиную (она же и зала) и предоставлял им занимать друг друга, сам же оставался с нами; часов с 8, когда наплыв студентов прекращался, Фёдор Иванович уходил и сам в гостиную, но часто возвращался к нам, давал советы, указания. Папиросы домашнего приготовления и чай все время не сходили со стола. Часам к 10 студенты, списывавшие лекции, обыкновенно расходились; студенты, особенно заинтересованные беседой с хозяином и уже несколько освоившиеся в доме, переходили в гостиную. В начале 11-го часа на том же круглом столе, где прежде работали студенты, ста-вилась скромная закуска, к которой, за недостатком места, все приступали стоя.

Скоро наши набеги на квартиру Буслаева уже не ограничивались одними пятницами: в виду невозможности оканчивать нам наши работы в 2–3 часа в неделю, a вернее в виду того, что мы не успевали наговориться с хозяином, которого отвлекали другие гости, он сам предложил нам приходить по вторникам вечером, предупредив нас, что его круглый стол и библиотека к нашим услугам, а сам он будет занят приготовлением лекции на среду. Так это и было; но в 10-м часу Фёдор Иванович оканчивал работу и выходил к нам посмотреть, что мы сделали, и поболтать пол часика. Эти пол часика нередко растягивались часов до 11, и здесь-то речь профессора, окружённого исключительно его духовными детьми и возбуждаемого их юношески горячими запросами и задорными возражениями, лилась особенно свободно и вдохновенно.

И этим дело не ограничилось: не помню, в этом году или в следующем, Буслаев предложил нам слушать у него на дому, по воскресеньям утром, курс истории русского языка по памятникам. Мы приходили часов в 10-ть; он раздавал нам рукописи и книги для подготовительной работы, а в 12-ть часов начиналась его лекция в форме беседы. Здесь опять-таки был случай поговорить с Ф. И. только эти воскресные разговоры носили исключительно деловой, учёный характер.

Понятно, что при таких частых сношениях с нами, Буслаев знал нас прекрасно и легко мог отличать из нас тех, кто выказывал охоту и некоторые способности к науке. Добр и ласков он был ко всем студентам, но за таких он «стоял горой во всех перипетиях нашей студенческой жизни: пускал в ход все свои связи, если студент попадал в какую-нибудь «историю», разумеется, не безнравственная характера, и нередко спасал всю будущность молодого человека (между прочими, и я на себе испытал это).

«В семье не без урода», и в такой обширной семье, как студенческая, не могли не встречаться аномалии. Буслаев по доброте своей никого не отталкивал, никому никогда не сказал ни одного резкого слова; только в обращении его с таким студентом или чуждым университету посетителем пятниц, поведение которого было подозрительно – времена были бурные, – опытный глаз мог подметить холодность, выражавшуюся в преувеличенной учтивости и несвойственной Буслаеву сдержанности. Сам объект холодности, по-видимому, не чувствовал её; но как -то так непременно случалось, что после нескольких посещений он сам собою исчезал с горизонта. Буслаев вовсе не старался о том, чтобы всех более даровитых студентов привлечь непременно к занятию одной из своих специальностей; также охотно помогал он советами и книгами и историкам, и славистам; и классикам, и почти ни один из них не миновал его благотворная влияния.

Никогда Буслаев не замыкался перед нами в своё профессорское достоинство: все, что волновало студентов, было близко и его сердцу, хотя, конечно, на многое он смотрел иными глазами, чем мы. Во время большой студенческой «истории», которая произошла как раз, когда мы были на 1-м курсе, многие профессора избегали всяких сношений с «бунтовщиками»; Буслаев не только не прервал своих пятниц и вторников, но вёл с нами более продолжительный беседы, чем когда бы то ни было, и в самый разгар «истории», когда лекции совсем прекратились, он явился в Большую Словесную и со слезами в голосе сказал нам речь, в которой, сколько помню, всячески щадя наше самолюбие, называя нас истинною надеждою России (не по расчёту, не из лести, а по искреннему убеждению), доказывал нам, что отдаваясь университетской политике, мы уклоняемся от нашего прямого дела – науки, и говорил о том, как это огорчает его и всех тех, кто, действительно, любит нас.

Мы проводили его аплодисментами, но в сущности, на этот раз остались недовольны им ... Мы лучше поняли его позднее, когда прошёл пыл увлечения, и когда мы втянулись в работу; но вполне разъяснил нам Буслаева один из первых учеников его по времени и бесспорно первый по таланту и по учёный заслугам, в то время уже товарищ его по кафедре и также близко стоявший к студентам – Николай Саввич Тихонравов.

Вот как это произошло.

В конце 1863 г. Буслаев уезжал в командировку за границу; мы, филологи старших курсов, столько раз пользовавшиеся гостеприимством Буслаева, в количестве 20–30 человек возымели мысль дать нашему любимому профессору обед; сообразив свои грошовые средства, мы послали к Буслаеву депутацию Ф. И., хотя и сильно занятый сборами к отъезду, принял наш обед, не раздумывая ни минуты и ни о чем не расспрашивая. Уже перед самым обедом мы догадались, что было бы хорошо пригласить на этот обед и Тихонравова. Также не раздумывая, приехал и Н. С., ничего до тех пор о нашем предприятии не слыхавший, и произнёс за обедом речь. Я не могу воспроизвести её прекрасной формы, но ясно помню её основную мысль: Фёдора Ивановича,–говорил он,– мы все должны ценить, любить и уважать не только как знаменитого учёного, автора «Исторической грамматики», «Очерков» и т. д. и т. д., не и только как прекрасная лектора и профессора-руководителя, но и как вечного студента в лучшем и истинном значении этого слова. Вот и теперь: ему уже 45 лет; он уже столько сделал и так высоко поставлен; мог бы он успокоиться на лаврах. Нет, он едет за границу и едет не для того, чтобы отдыхать и наслаждаться жизнью, а для того, чтобы снова сесть на студенческую скамью и снова учиться, а потом по возвращении учить нас и опять-таки работать. И так будет всегда, пока есть свет в глазах его.

Последующее доказало, как хорошо знал Тихонравов своего учителя.

Высшим благодеянием судьбы моей считаю я те обстоятельства, которые поставили меня в очень близкие отношения к Буслаеву (прошу извинения, что при изложении их я принуждён говорить и об объекте его редкой доброты, т. е. о самом себе). Уже с 6-го класса гимназии я вместе с матерью жил, главным образом, уроками; когда я был в последнем классе, их было у меня более чем достаточно; то же продолжалось и во всю вакацию перед первым курсом, но в августе уроки прекратились, а новых не было: гимназические учителя и начальство, до тех пор рекомендовавшие меня, естественно, меня забыли. В средине сентября я решился, как ни казалось это неловко мне, ничем ещё себя не зарекомендовавшему, обратиться с стереотипной просьбой к Буслаеву,– не будет ли уроков и других занятий. Буслаев очень любезно обещал похлопотать и записал мой адрес . Через две-три недели я, возвратившись из университета, нашёл у себя записочку его руки, с приглашением зайти к нему для переговоров по делу. Оказалось, что он сам во время прогулки занёс её ко мне. Я, конечно, не замедлил отправиться и получил от него рекомендательное письмо и адрес одного довольно богатого семейства, где понадобился репетитор к 2-м мальчикам, на очень выгодных для студента условиях. Мне удалось оправдать рекомендацию Буслаева; этот урок сохранялся у меня все четыре года, а через него я получил и целый ряд других, так что через два года мог уже считать себя довольно опытным домашним учителем, преимущественно по латинскому языку. Буслаев, конечно, знал о моих педагогических успехах, и когда я был уже на 3-м курсе, сделал мне предложение, приятнее которого я, без сомнения, не получал во всю мою жизнь – давать уроки латинского языка его единственному сыну, очень симпатичному мальчику лет 13-ти. Я, конечно, с величайшей радостью взялся бы давать эти уроки даром, чтобы иметь возможность лишний раз поговорить с Буслаевым, но об этом нечего было и думать: очень категорически Буслаев назначил мне вознаграждение, которое я получал только на самых выгодных уроках . Таким образом, я вошёл в постоянный близкие отношения со своим любимым профессором и мог, сколько угодно, пользоваться его советами и его библиотекой. К сожалению, я был слишком молод и плохо подготовлен, чтобы извлечь из этой счастливой случайности надлежащую пользу: пристрастившись к западно-европейской, преимущественно средневековой поэзии, я только ею одною и занимался; но громадными палеографическими сведениями Буслаева я совсем не сумел воспользоваться, точно так же, как и его горячие внушения заняться историей средневекового искусства пропали для меня (и для всех моих товарищей, кроме Кондакова) совершенно даром . И как я потом жалел об этом! Однако же, близкое общение с таким выдающимся учёным и профессором не могло не оказать на меня сильного и благотворного влияния и, что важнее всего, ввело меня, /так сказать, в лабораторию его высоко полезных работ. Эта лаборатория была доступна мне круглый год, так как уроки сыну Буслаева не прерывались и на летние месяцы.

Буслаев много лет под ряд жил на даче в Кунцеве, близ Москвы, в небольшом, но довольно удобном домике священника, с террасой и садиком . Лето Буслаев, естественно, считал временем отдыха, когда он должен был набраться сил для зимних работ. Вот как отдыхал он. Вставал он в 8-м часу, пил свой кофе и гулял с сигарой по садику до 9 часов. Потом садился за работу, целью которой обыкновенно было подготовление курса на зиму. Он намечал его задолго вперёд, и к лету все нужные ему книги были уже им выписаны и даже переплетены. более или менее изящно, смотря по своему значению. Буслаев очень не любил работать по чужим книгам и прибегал к университетской библиотеке, по возможности, реже; в этом случае он писал подробный конспект с большими выписками, из иностранной книги–прямо в прекрасном русском переводе. Если же, что бывало гораздо чаще, он имел дело с своей книгой, он писал на отдельном листочке конспект очень коротенький (с обозначением страниц, где что найти) и, кроме того, на полях книги отчёркивал мягким карандашом, ставил NB и вопросительные знаки и делал коротенькие заметки иногда с цитатами. Вся эта подготовительная работа носила явный, даже и для неопытного глаза, отпечаток огромной опытности и солидности, особенно удивительный в таком подвижном и впечатлительном человеке, каким был и в то время Буслаев . Живой, как ртуть, он точно преображался, когда садился за работу: всякая минута шла на существенное дело; все делалось медленно, но верно, и никогда не переделывалось вторично. Положим, он собирается в будущем году читать о средневековом эпосе и в том числе посвятить несколько лекций испанской поэме о Сиде. Для этого он берет на лето одно (зато лучшее) издание поэмы (в то время Дамас Гинара) и прежде всего внимательно изучает текст, подыскивая к нему параллели из былин и западных национальных поэм. Затем он читает одно, много два пособия (опять-таки лучшие), но читает их так, что каждый интересный факт, каждая здравая мысль из них становились его неотъемлемою собственностью. Вот и все; это стоило много времени, дало как будто немного, а в результате 5–6 прекрасных лекций о Сиде и небольшое, но ценное исследование, до сих пор остающееся единственным ; кроме того, сама древняя поэма навсегда осталась в памяти Буслаева, как ценный материал для сравнения.

Так работал Буслаев до 2-х часов, затем шёл гулять в парк, в 3 обедал, а в 5-м опять принимался за работу, но более уже лёгкую: за чтение непременно уже своих книг, не нуждающихся в конспекте. После чаю, часов в семь он шёл гулять с женою и с гостями, если таковые случались, а от 8–10 опять читал, но что-нибудь уже совсем лёгкое и преимущественно по-русски. Так как лето для Буслаева считалось временем отдыха, то он охранял от посетителей только предобеденные часы, а в остальной день очень охотно принимал гостей и «болтался», как называл он ; сам же, как и зимою, ходил в гости почти исключительно в воскресенье утром, да и то в случаях крайней необходимости; чаще же всего он освобождал себя от приглашений московских бар и негоциантов и даже визитов к ним откровенным объяснением:

–Вы меня извините, но мы, профессора, должны очень много работать; сидим дома и отвыкаем от посещения общества. Я очень рад, если ко мне приходит хороший человек посидеть и потолковать; но сам я ужасно неподвижен; собраться куда-нибудь в гости для меня делая история: я и в этот день не буду в состоянии заниматься, да и на другой день буду как разбитый. Вы уж меня освободите, пожалуйста.

И, говоря это, он так ласково и так просительно смотрел в глаза гостю, что самые щепетильные люди посещали его десятки раз, не ожидая его визита. В результате такого летнего отдыха за три летние месяца получалось изучение 15–20 обширных сочинений и нескольких памятников

К 1-му сентября Буслаев переезжал в город, и тогда начиналась работа серьёзная, т. е. работа по семи–восьми часов в день, почти всегда с пером в руках, не прерываемая никакими случайностями. До крайности деликатный, терпеливый и гуманный, Буслаев в одном этом пункте был безжалостен и к себе и к другим: времени приготовления к лекциям он не отдавал никому и ни за что. Посетителей-гостей просто таки не принимали и просили пожаловать в пятницу. Приятели (т. е. немногие товарищи и бывшие его ученики) могли приходить к вечернему чаю и пользоваться обществом Буслаева на полчаса, на час. Если же кто сидел долее, Буслаев без церемонии пре-доставлял его супруге и затворялся в кабинете. Если же кто-нибудь желал видеть Буслаева по важному и неотложному делу, Буслаев принимал его, выслушивал и давал ответ, если таковой был готов (в противном случае просил срок на обдумыванье) и не гнал, конечно, посетителя, но по откровенности и живости своей натуры не мог не показать, что время для него слишком дорого.

Только одни букинисты, приносившие Буслаеву на продажу рукописи, имели к нему доступ почти во всякое время.

– Тут, – говорил он, – минуту упускать нельзя: откажешь ему, а он и продаст старообрядцу такую драгоценность, что потом будешь от досады грызть ногти.

Приготовление лекции требовало такой усиленной работы не столько потому, что в 60-х годах, как я говорил прежде, Буслаев писал всю лекцию целиком, сколько потому, что что каждый отдел его курса составляла совершенно законченную научную работу, в которой весь важнейший материал был исчерпан до дна, всякая мысль была строго обдумана и проверена. Оттого-то курсы его и имели такое огромное воспитательное значение. Позднее, в конце 70-х годов, судя по воспоминаниям, уже появившимся в печати,60 Буслаев не писал лекций, отчего форма их была, без сомнения, более шероховата и более жива; но содержание их было так же. оригинально и строго научно, и стоили они ему, я уверен, немного меньше времени и готовились также в два приёма: летом или на праздниках, когда он набирал материал, и непосредственно перед днём лекции, когда этот материал приводился в стройный порядок.

Возвращаюсь к личным воспоминаниям. И в 60-х годах, в полном цвете мужества, Буслаев очень заботился о том, чтобы не переутомить себя и через то не лишиться возможности правильно вести свой курс (несмотря на неособенное крепкое здоровье и осторожность едва ли он в 4 года про-пусти л у нас более 4-х лекций); во время самой горячей работы он распределял своё время так, что каждый день и пользовался воздухом, и отдыхал часа по полтора за лёгким чтением и, помимо своих пятниц, раз пять-шесть в год сходился с самыми близкими людьми (преимущественно с Тихонравовым и известным библиографом Викторовым), чтобы проболтать целый вечер и отпраздновать весёлым ужином окончание работы или особенно счастливое рукописное приобретение.

В 1865 г. мы окончили курс, и я, поощряемый Буслаевым, из явил твёрдое намерение заняться историей всеобщей литературы.

Очень характерным считаю я такой факт, имевший место именно летом 1865 года. Я знал только два новых языка, французский и немецкий; теперь же мне предстояла необходимость немедленно расширить круг своего чтения и заняться языками или итальянским или английским; но каким из них? Я решился посоветоваться с Буслаевым. Об Италии Ф. И. никогда не уставал говорить с нами в свободное время; знал он по-итальянски прекрасно, и на полках его библиотеки мы видели сотни, если не тысячи, итальянских книг; a по-английски он не читал, никогда не высказывал об этом сожаления, да и к англичанам вообще относился с некоторой антипатией. Обращаясь к Ф. И, за советом, я был убеждён, что он выскажется в пользу итальянского.

К немалому моему удивлению, он, подумав немного, сказал мне:

– Непременно начинайте с английского: итальянский очень лёгок и от вас не уйдёт, да и я вам могу помочь. Англичане же работают прекрасно; а вам, специалисту по всеобщей литературе, как же можно обойтись без чтения Шекспира в подлиннике?

Вообще Буслаев был совершенно свободен от той слабости, которой страдают едва ли не поголовно даже лучшие из учёных – от страсти оказывать нравственное давление на младших, влиять больше, нежели это необходимо. Как живой, увлекающийся человек, он не мог не говорить с нами о том, что занимало его в настоящую минуту; но как человек до идеальности справедливый и терпимый, он вовсе не требовал; чтобы его ученики увлекались тем же, чем он, и не приспособляясь искусственно, что не могло бы не почувствоваться, с большим интересом слушал, когда юноша рассказывал ему своих занятиях в области, ему, Буслаеву, совсем чуждой; мало того, он умел своими вопросами, конечно, тоже непридуманными, a вполне естественными, навести собеседника на ряд оригинальных соображений, указать ему новые пути, расширить его задачи.

Прочтя, по указанию Буслаева, с конспектом три-четыре больших курса и пять – шесть крупных монографий, я по его же рекомендации стал выбирать себе тему, чтобы поработать самостоятельно. К сожалению я, по свойственному молодости самомнению и по нежеланно трудиться над языком памятника, не выбрал ничего из того, на что мне указывал Буслаев, а остановился на немецком возрождении и именно на так называемых «Письмах темных людей» и просидел над ними больше года.

Ни одним звуком не упрекнул меня Буслаев за такой странный выбор, помогал мне своими указаниями и книгами, и когда я с юношеским бахвальством ораторствовал об этих «Письмах» и о своих по поводу их соображениях, не только терпеливо меня выслушивал и выспрашивал, но и, как бы гордясь мною, представлял меня знакомым, говоря:

– Наш молодой кандидат, занимается эпохой возрождения в Германии, «Письмами темных людей»; очень интересная будет работа.

Не ручаюсь за то, чтобы в этих похвалах не было крупицы благодушной иронии; но смело утверждаю, что в них не было ни капли недовольства мной, хотя я его и заслуживал . Через три-четыре года я готов был негодовать на Буслаева, отчего он строгим приказом не остановил меня от мало-производительной работы и не направил на более необходимую. Но позднее, когда и через мои руки прошло не мало молодых людей, и я мог отнестись объективно к своему прошлому, я убедился, что способ действия Буслаева был и самый гуманный и самый целесообразный.

Дело в том, что в то время в столице каждый из нас бедняков, какой бы страстью к науке ни пылал во время студенчества, по окончании курса оказывался на геркулесовом распутье. Получив уроки в гимназии, a тем более написав две-три педагогических статейки, мы, в виду всеобщая внимания и уважения, которым пользовалась в те блаженные времена педагогия, становились сразу особами, у которых и денег в изобилии и почёту сколько угодно. Пять-шесть лет более или менее усердной работы, при порядочных отношениях с начальством, и всякий из нас мог иметь надежду, почти уверенность быть на пути к управлению делам учебным заведением . А кто не признал бы интереса и важности такого дела?

Вот отчего из 10 молодых кандидатов, имевших самое твёрдое намерение работать над наукой, в то время едва ли один осуществлял его. Буслаев знал это и берег всеми силами тех из нас, в ком замечал хоть некоторую способность сопротивляться обстоятельствам. Он предчувствовал, что этот культ педагогии недолго продержится в нашем обществе, и что служебная рутина скоро войдёт в свои прежние права.

Если б Буслаев засадил меня за изучение старонемецких текстов, более чем вероятно, что я сбежал бы от него и от науки в дел присяжных педагогов и, может быть, через несколько лет читал бы только учебники и циркуляры. Добрый и умный учитель находил, что мне лучше заниматься хоть чем-нибудь, только бы не отставать от работы: потом мол, сам поумнеет и возьмётся за настоящее дело.

Нелегко было Буслаеву довести меня до магистерская экзамена: целые 4 года продолжались мои колебания, и если б не неизменная доброта, с которой встречал меня мой руководитель последних продолжительных исчезновений, и не настойчивость, с которой он внедрял в нас своё в высшей степени определённое мировоззрение, неуклонно проводимое им в его собственной жизни, мне никогда не беседовать бы с вами с этой кафедры. Я попытаюсь хоть приблизительно формулировать основы этого мировоззрения.

Все, что есть и даже все, что было дурного в России, имеет источником нашу отсталость, наше невежество, обусловленное не какими-либо недостатками нашего народа, а главным образом тем, что он слишком поздно вышел на арену европейской истории. С этим злом призваны бороться мы, университетские люди, и должны бороться неустанно, всеми силами. Главное орудие в этой борьбе – наука. Энергичная работа над наукой у нас самое святое и великое дело, и в то же время это самое полное счастие для того, кто отдаётся ему всецело, но, конечно, не до иссушения мозга и не до забвения своих обязанностей по отношению к ближним . Да гуманный науки, по самой природе своей, и не могут довести здорового человека до такой односторонности, так как вместе с любовью к истине они развивают и деятельную любовь к добру и способность наслаждаться прекрасным . Основная задача этих наук – изучение человека, не отвлечённого человека вне пространства и времени, какого никогда и на свете не было, a человека живого, со всеми условиями его жизни в среде ему подобных, иначе сказать, изученье народностей. Изучение это всецело должно опираться на фактах, а не на домыслах; но факты важны не сами по себе, а по тем выводам, которые из них извлекаются. Эти общие выводы необходимо должны воспитывать в русском обществе и уважение и энергичную любовь к народу, основанную не на беспочвенном и мечтательном прекраснодушии, а на непосредственном знакомстве с прошлым и настоящим народа, с его художественными и нравственными идеалами. Тому, кто призван к этому великому делу, уклоняться от него по лени, по страсти к удовольствиям или по увлечённо чем либо посторонним, и грешно и стыдно.

Во всем без исключения Буслаев был верен этой программе, начиная от самого существенного – безустанной, ничем, никогда (кроме болезни) непрерываемой работы на пользу русской науки и студентов, и до подробностей и частностей. Звание профессора он считал высшим, какое только есть на свете, достойным всеобщего уважения, почти поклонения всех истинно культурных людей, но в то же время возлагающим на своего носителя тяжёлые обязанности: профессор должен быть не только трудолюбивым учёным, но и безупречным человеком, живым образцом во всем и для всех.

Профессор развратный или жадный к деньгам был для Буслаева так же непонятен, как и профессор-политик или профессор-карьерист и чиновник. Сам Буслаев не принимал на себя никаких административных должностей ни по университету ни вне его и удивлялся, как другие могут стремиться к ним .

– Верно, устал работать,– говорил он о таком товарище.

– Да ведь и там работа и очень тяжёлая,– возражали ему.

– Положим так, да ведь это работа не профессорская.

Он отказывался понимать и увлечение борьбой университетских партий и вообще внутренней политикой. – Не профессорское это дело, –- говорил он.

Оттого и товарищи, преклонявшиеся пред его учёными и преподавательскими заслугами и выбаллотировавшие его на пятилетие одними белыми шарами, невысоко ставили его как советского деятеля, а он, слыша об этом, только радовался: «Да и в самом деле, говорил он: какой я делец? Я только профессор и учёный!»

Уклоняясь от партий и от администрации, Буслаев не отказывался принимать на себя бесплатные должности, сопряжённые с немалым трудом, но трудом, по характеру профессорским.

Так, на моих глазах, не говоря уже о должности секретаря Общества любителей древне-русского искусства, которое он и создал и поддерживал неустанной работой, Буслаев много лет состоял инспектором по учебной части в одном институте (для бедных девушек) и, как таковой, не только искал туда учителей и направлял их, но и сам занимался с старшим классом по вечерам историей искусства и привозил институток к себе по пятницам и, как человек живой и увлекающийся, одно время так много говорил и думал о своих «девицах», что мы стали его ревновать к ним.

Но и в делах, не имеющих отношения к науке, в так наз. добрых делах, Буслаев никогда не ограничивался формальным, внешним благодеянием, и к своему трудовому рублю, всегда прилагал и сердечное участие и новый труд.

Я помню один очень характерный случай ещё от времени моего студенчества. Был у нас один вольный слушатель Г., человек уже в летах и семейный. Он окончил курс в семинарии, занялся серьёзно еврейским языком и состоял его преподавателем где-то на юге. Кто-то из лиц, заботившихся об интересах Московского университета, подсмотрел его там, решил сделать из него лектора еврейского языка и выхлопотал для него императорскую стипендию в 400 рублей с тем, чтобы он в два года приготовился к экзамену на кандидата. Г. занимался усердно, но часто болел и в такой короткий срок приготовиться не успел, вследствие чего и оказался с женой и двумя- детьми без копейки денег, в нетопленой и неоплаченной квартире. Кто-то из наших семинаристов узнал об этом и доложил курсу. Стали мы собирать деньги друг с друга и набрали всего 15–20 рублей. Когда мы были, заняты горячим совещанием, откуда добыть ещё денег, входит инспектор И. И. Красовский и спрашивает :

– О чем вы, гг. филологи, шумите?

– Да вот, Иван Иванович, какое дело... –и мы рассказали ему о положении Г. и о жалком результате нашего коллекта.

– Позвольте и мне, гг., участвовать, – предложил И. И. и протянул бумажку в 3 или 5 рублей.

Мы переглянулись и приняли с благодарностью.

Приняв в число вкладчиков инспектора, мы сочли себя даже не в праве не обратиться к нашим профессорами Мы приступили к делу немедленно, и результат оказался блестящий: ни один из профессоров не отказался и не выказал недовольства. При этом случае не могли не выразиться наклонности и характер каждого из наших наставников. Философ Юркевич, к которому мы подошли немедленно после лекций, долго не понимал, чего мы от него хотим –до того уносился он за облака во время своих чтений; когда понял, то ужасно обрадовался, что дело так просто, из явил полную готовность участвовать, но смутил нас вопросом: сколько он должен дать?

Историк и наш декан С. М. Соловьёв молча выслушал наших депутатов, строго посмотрел на них, взял лист, унёс в профессорскую и через полминуты вынес его с записью и вложением приличной суммы.

Тихонравов (тогда ещё адъюнкт) внимательно и с участием расспросил нас, записал адрес Г., обещал похлопотать насчёт работы для него, записал и вложил столько же, сколько и Соловьёв.

Не без страху обратились мы к П. М. Леонтьеву; он внимательно нас выслушал, подробно и даже как будто подозрительно расспросил, сколько раз и чем именно болел Г., отчего он не приготовился хоть к половине экзаменов (так что мы стали себя чувствовать как бы виноватыми), подумал, взял наш лист и вернул его с суммой вдвое большей, чем дали Соловьёв и Тихонравов и с подписью: от неизвестного.

Легко было у нас на душе, когда мы с тем же листом подошли к Буслаеву: знали, что отказа или строгости не встретим. Но Буслаев превзошёл все наши ожидания.

– Хорошо, господа, я, конечно, дам с удовольствием; приличная сумма необходима, чтобы заплатить за квартиру, снабдить Г–х дровами и платьем и пр.; но если болезнь Г. продлится, чем же потом-то он и семья жить будут? Нe лучше ли нам назначить ежемесячный взнос, пока Г. поправится и дела его устроятся?

Мы чуть не бросились на шею доброму и догадливому нашему профессору.

Эстетическому развитию Буслаев придавал очень важное значение, и способность наслаждаться прекрасным развивал в себе и в окружающих всеми мерами. В нем самом все было просто, но красиво, начиная с его манер61 и одежды. Всякая фраза его, о чем, бы ни писал он, была грациозна и гармонична. Чутье к красоте слова было у него развито до такой степени, что иногда он приходил в восхищение даже от хорошего выражения неверной мысли: «Это вздор, нелепость, говорил он бывало: но смотрите, как хорошо сказано!» И он по пяти раз повторял меткую фразу.

Он совсем не был музыкантом, но сильно любил музыку: целыми годами его единственными выездами по вечерам были выезды в Большой театр на абонемент итальянской оперы, если таковая была в Москве не в очень жалком виде. Но он и здесь любил соединять своё удовольствие с пользой для других: он абонировался на ложу и почти всякий раз приглашал с собою или кого-нибудь из учеников своих, кому именно недоставало эстетическая развития, или учёного отшельника товарища, например, санскритолога Петрова, который до того отвык от толпы, что сам по себе ни за что не покинул бы своей Плющихи.

Буслаева, так увлекавшегося древней иконописью, миниатюрами и вообще средневековым дорафаэлевским искусством, иные готовы были считать чуть не варваром в живописи возрождения и новой. Но это основано на явном недоразумении: все -истинно прекрасное в области пластических искусств, как и все das ewig bleibende в области поэзии, было равно близко художественной душе Буслаева. Недоразумение же основано на том, что, желая отвлечь своих учеников и публику от подражательная и бесплодного эстетического фразёрства и, главное, привлечь внимание к областям заброшенным и крайне нуждающемся в исторической разработке, он был иногда наклонен к тому, что не зрелые умы могли бы назвать парадоксом, и что на самом деле было только вполне законным протестом со стороны европейски образованная университетская профессора против нашей привычки к огульному и некритическому восхищённо.

Так например, я помню, как Буслаев поразил нас первокурсников, в одной из частных бесед с нами, строгим осуждением Пушкина за его светское тщеславие и в особенности за его дуэль. Но довольно было взять в руки книгу Буслаева «О преподавания отечественного языка» и его «Историческую грамматику», чтобы убедиться, как он хорошо знал Пушкина и как высоко ценил его.

То же самое и относительно искусств. Буслаев истинный основатель русской иконографии и превосходный знаток средневекового искусства вообще; понятно, что в своих учёных трудах он говорит главным образом о нем. Но своё тонкое понимание античного искусства он выразил в статье: «Женские типы в изваяниях греческих богинь» (Пропилеи), а искусство возрождения и новейшее он изучал целыми месяцами во время своих многочисленных заграничных путешествий. » Я никогда не забуду того ужаса, который выразился на лице Ф. И., когда он, приехав летом 1874 г. в Париж, где я, в то время молодой доцент Харьковского университета, прожил уже недели две, на вопрос, часто ли я бывал в Лувре, получил в ответ :

– Всего один раз, да и то почти мимоходом .

Увидав, какое действие произвели мои слова, я поспешил прибавить:

– Да ведь я вас поджидал, чтобы осмотреть все под вашим руководством. – И действительно, потом я был в Лувре вместе с ним и его женою раз пять; а сам Буслаев, во время этого своего сравнительно недолгого пребывания в Париже, провёл перед картинами и другими памятниками искусства в общем, наверное, не менее ста часов.

Я позволю себе остановиться на этом одновременном житье с Буслаевым в Париже, так как это был почти единственный случай, когда я видел своего знаменитого учителя вне его обычной обстановки и занятий, a известно, что для уразумения характера человека это так же важно, как и знание обычных условий его жизни.

Я приехал в Париж (в первый раз в жизни) в середине мая, с несколькими карточками немецких профессоров и поспешил явиться к знаменитому уже и в то время знатоку старофранцузской литературы и языка – Гастону Парису и записался на лекции в École des hautes études и в École des chartes, поступил членом в Société de liûguistique и, по возможности, ежедневно посещал Национальную библиотеку. О своём адресе (я нанял себе в Латинском квартале за 45 фр. в месяц комнатку в четыре шага длиною, но с полудюжиною зеркал) и о начале своих занятий я успел написать Буслаеву – ещё в Москву и предлагал ему найти для него и его супруги подобное же жилище, только большего размера. Недели через три-четыре я нашёл у себя карточку и записку Буслаева, извещавшую, что они приехали и ждут меня, по возможности, в тот же день. Конечно, я немедленно пустился в путь и нашёл Буслаевых в недорогом, но приличном отеле в Елисейских полях . Свою комнату Ф. И. уже успел превратить в рабочий кабинет, разложив книги, приобретённые им по дороге через Германию. Да мой упрёк, почему Ф. И. не позволил мне приискать для них жилище в моей стороне, он ответил мне вполне резонно:

– Вам следовало поселиться в Латинском квартале, так как вы приехали сюда работать и учиться; а я приехал отдохнуть и кое-что посмотреть. Для меня очень важен хороший воздух и здоровый стол. До завтрака я буду сидеть дома или в саду и просматривать кое-что (последствия показали, что это кое-что было чуть не делая сотни монографий по фольклору и истории искусства); а между завтраком и обедом мы будем вместе и на лекции, и в библиотеку ходить.

С чисто-юношеским жаром Ф. И. рассказал мне, с какими милыми людьми познакомился он проездом через Германию; особенно был он в восторге от известного историка литературы и фольклориста Феликса Либрехта, труды которого он и прежде усиленно рекомендовал нам, ученикам своим.

– Вы не можете себе представить, какой это симпатичный и живой старик! Часы, которые я провёл с ним на берегу Рейна, одни из лучших часов в моей жизни!

Я с своей стороны рассказывал Ф. И. о своих парижских учителях, Г. Парисе, M. Бреалеи др. и об Société de linguistique. Быстро воодушевившись, разумеется, не вследствие искусства моих рассказов, а по живости своей натуры, Ф. И. стал настойчиво требовать, чтоб я познакомил его и с тем, и с другим, и с третьим.

На другой день утром, после лекции в Collège de France я подошёл к Гастону Парису и заявил ему, что в Париж приехал мой учитель, профессор Московского университета Буслаев, который желал бы с ними познакомиться и просить позволения побывать у него на лекции в École des hautes études (доступ в это высокополезное учреждение закрыт посторонним ).

–Знаменитый Буслаев, автор исторической грамматики, лучший знаток русской народной поэзии и иконографии! Ну, конечно, я буду очень рад его видеть. Необходимо устроить ему обед! Какая жалость, что он так поздно приехал: сезон кончается; уже многие разъехались. Но что-нибудь мы постараемся Сделать. Итак, сегодня вы приведёте его в 4 часа в Сорбонну?

– Если позволите.

– Непременно, непременно. Жду его и вас .

Без 5 минут в 4 мы были с Буслаевым в небольшой зале Сорбонны; слушателей, или, верней, участников семинария, у Гастона Париса было человек тридцать, в том числе чуть не половина преподавателей провинциальных коллежей и иностранных университетов; мы все уже знали друг друга в лицо, и потому появление Буслаева вызвало маленькую сенсацию. Ко мне подошёл один южанин и тихонько спросил меня, кивая головой в сторону Буслаева:

– Член Петербургской Академии?

– Да, и вместе с тем профессор Московская университета – Буслаев .

– Слыхал. Какой ещё молодой и красивый (Буслаеву тогда было 56 лет ).– Вошёл Г. Парис и сразу усмотрел Буслаева, я представил их друг другу. Г. Парис выразил свой восторг, что видит перед собой знаменитая русского учёного, труды которая ему, к сожалению, пока известны больше но наслышке и в извлечениях (он только начинал учиться по-pycски), но слава которая и пр.

Признаюсь, я несколько испугался, когда услыхал, что Буслаев отвечает ему по-немецки. Ведь это был только 1874 г., ; и память о франко-прусской войне была ещё чрезвычайно свежа в Париже. Я был уверен в Г. Парисе, который сам учился в Германии, но его аудитория?

Но наружность и манеры Буслаева были до того симпатичны, что я не заметил ни одного косого взгляда.

Буслаев извинился, что он очень давно не говорит по-французски, а теперь только что приехал прямо из Германии, но через два-три дня он надеется опять привыкнуть к языку «прекрасной Франции» и сказал несколько вполне заслуженных любезностей молодому филологу и его отцу, когда-то очень известному историку литературы и палеографу Полэну Парису.

Спросив позволения у Буслаева, Г. Парис начал лекцию. В École des hautes études нет скамеек, а профессор и слушатели сидят кругом овального стола; только для профессора, приблизительно посредине, поставлены кресла. Буслаев и незаметил, как ловко Г. Парис посадил его на кресла, а сам поместился налево от него; потом в немногих, но прекрасных словах объяснил аудитории, какого гостя она имеет честь принимать в своих стенах, и, наконец, обратившись к Буслаеву, сказал ему, чем будем мы заниматься сегодня. Это было объяснение Жуанвиля и критика его текста.

По окончании лекции, Буслаев поблагодарил Г. Париса и сделал ему (все ещё по-немецки) несколько веских и тонких замечаний по поводу прочтённого отрывка, которые Г. Парис поспешил перевести оставшимся слушателям. По выходе с лекции, Парис – пригласил Буслаева (а кстати и меня) на другой день обедать в ресторан, чтобы потом вместе отправиться в Société de linguistique на его последнее в этом году заседание.

В этот вечер Буслаев занялся французским языком (почитал вслух и что-то рассказал себе) и на следующий день, уже говорил по-французски, не всегда правильно, конечно, и не совсем свободно, но метко и живо, как и все, что он делал.

Обед в маленьком кабинете учено-литературного ресторанчика прошёл, для меня по крайней мере, чрезвычайно приятно. По врождённой гибкости и разносторонности своего ума Г. Парис очень подходил к Буслаеву; но и помимо возраста – Парису было лет 30 с небольшим – чувствовалось между ними характерная разница: на стороне француза была большая прирождённая цивилизация и большая строгость аналитическая ума; на стороне русского – больше силы и творчества.

В небольшой зале амфитеатром, где собиралось лингвистическое общество, которая на этот раз была совсем полна, Буслаеву устроили внушительную овацию. Г. Парис, бывший тогда одним из вице-президентов, представил московского учёного президенту – известному лингвисту и мифологу, Мишелю Бреалю (Bréal), который сказал речь о заслугах Буслаева и предложил ему место рядом с собою (от чего, впрочем, Ф. И. уклонился). Затем один из вице-президентов предложил ради дорогого гостя нарушить § устава, в силу которого члены предлагаются в одном заседании, а выбираются в следующем, и Буслаев был предложен и выбран par acclamation немедленно. Наконец, ради него же, чтобы слышать его компетентное мнению отложили назначенный на это заседание реферат и вновь подвергли обсуждению вопрос о подлинности болгарских песен Верковича. Буслаев вполне присоединился к решению, уже постановленному на одном из предыдущих заседаний, и привёл несколько новых очень веских аргументов; собрание едино-гласно постановило благодарить нового сочлена.

После заседания Буслаев, утомлённый проведённым днём, немедленно уехал домой, а я ещё целый час в Café Voltaire слушал нелицеприятные похвалы уму, любезности, огромным знаниям и скромности Буслаева и комплименты по адресу России, которая имеет таких учёных . A ведь до alliance franco-russe оставалось ещё чуть не 20 лет!

К сожалению, я в то время совсем не интересовался христианской археологией и историей искусства, которыми, с свойственною ему энергий, тогда занимался Буслаев, и мы бывали вместе только воскресенья и праздники и изредка часть утра в Лувре; остальное время Ф. И. проводил или дома за работой, или в осмотрах старых церквей, или в учёных беседах с Полем Дюраном и Шарлем Кайе. Но и в праздничных наших беседах и прогулках по Парижу я учился у Буслаева многому, а главное, видел воочию то, что дороже всех знаний на свете, и чему, увы, нельзя выучиться – жизнерадостное миросозерцание 56-тилетняго профессора, в котором «неустанная работа над наукой, точно волшебством каким, сохранила вечную юность». Всякая черта народной жизни, всякое проявление французской весёлости, французского добродушия, все для него новое, неиспытанное (до кислого норманнского сидра включительно) возбуждало в нем почти детскую радость и увлечение; всякий остаток древности, и с другой стороны, всякое проявление высокой культуры, которого в то время не было у нас, приводили его в безграничное восхищение. Послушав его в то время, со стороны можно было подумать, что он, если к тому представится возможность, ни за что не вернётся в Россию и навсегда останется в Париже. А между тем, его уже и в то время тянуло в Италию, а через год с небольшим, ещё с большею радостью он переезжал русскую границу и мечтал о своих будущих лекциях.

Не могу не упомянуть о необыкновенной деликатности Буслаева по отношению к иностранцам: мало того, что он с полною готовностью подчинялся всем без исключения местным обычаям, как бы ни были они для нас стеснительны, и совершенно искренно хвалил их; мало того, что он никогда не хотел признать, что его обсчитали или обманули (что случалось довольно часто), мало того, что он первый кланялся букинисту, лавочнику, у которого покупал папиросы, и продавщице газет, и расспрашивал о здоровье гарсона и швейцара гостиницы, так что далеко оставлял за флагом пресловутую французскую любезность; он даже избегал по возможности пользоваться самым естественным своим правом –говорить по-русски при иностранцах, имевших с ним сношения – «ведь им же обидно не понимать нас; за что же обижать людей?» доказывал он. Раз, я помню, пришлось нам в саду его отеля завтракать на одном конце стола, когда на другом расположилась семья англичан, довольно курьёзного вида. Я заговорил об них и при этом взглянул в их сторону.

– Пожалуйста, Ал. Ив., не смотрите туда: они поймут, что об них говорить; да и не называйте их англичанами: слово слишком похоже – а островитяне. Мы всегда с Людмилой (имя его супруги) так делаем.

Я заметил, что англичане, очень любезные у себя дома, на континенте едва ли заслуживаюсь такой деликатности.

Бог с ними: пусть они будут грубы, если у них такое воспитание или характер; а мы не хотим им подражать. Надо перенимать не дурное, а хорошее.

И действительно, этот человек, с таким сильным умом, столь независимый, столь всеми уважаемый, до глубокой старости готов был перенимать – учиться, как он называл это – все, что считал хорошим, разумным, гуманным и культурным, до самых ничтожных мелочей. Вот характерный пример.

Когда после обеда гости благодарили Ф. И., он, как и большинство людей его лет, пожимая гостю руку, говорил: «Не за что». Как -то случайно я рассказал ему, что один помещик, у которого я ещё студентом жил на уроке, в этом случае своим гостям и домашним говорил первый: «Благодарю вас». Буслаеву это ужасно понравилось, и он, по своему обычаю, заволновался.

– Да ведь это прелесть как хорошо! благодарю вас и хозяин благодарит гостя! Ну, конечно, так и надобно! не за провизию же благодарить следует, а за общество, за честь. Как, как он это делал? Ну-ка встаньте, покажите мне! Очень, очень хорошо. Спасибо вам: вы научили меня.

И с тех пор Ф. И. так и делал, и много раз смущал меня, рассказывая, будто я его этому научил. Вообще более деликатного и более гуманного человека, мне кажется, и свет не производил.

Обыкновенно люди, в такой степени охраняющие чужое самолюбие, и сами требуют к себе внимания и деликатности. Был в этом отношении от природы чувствителен и Буслаев . Но бесконечная его доброта и терпимость делали его будто недоступным для оскорблений, лишали его способности сердиться на людей. Если кто-нибудь делал ему неприятности по грубости своей натуры, по недостатку благовоспитанности, Буслаев за глаза благо-душно смеялся над ним и, по возможности, взбегал близких с ним сношений. Если кто расходился с ним во мнениях и при этом назойливо искал случая поспорить с ним я поссориться, Буслаев от спора не уклонялся, вёл его горячо и убеждённо, но когда противник раздражался и переходил на личности, Буслаев пытался обезоружить его добротой своей, взывал к его чувству деликатности, а если это не помогало, говорил ему:

– Ну, как хотите, так и думайте; а если хотите браниться, я вам отвечать не буду: я не умею и учиться этому не желаю.– И он уходил огорчённый, но не надолго; через несколько дней он забывал свою «ссору» и разговаривал с бывшим противником, если тот быль человек того стоящий по-прежнему, дружески; а в противном случае, или вовсе избегал его, или обращался с ним с изысканною учтивостью, но с оттенком некоторой, заметной только глазу близкого человека, гадливостью.

Ученики Буслаева даже из более близких и сотни раз пользовавшихся его гостеприимством и книгами, вскоре по окончании курса, в большинстве случаев как будто забывали его и, даже живя в Москве или приезжая туда довольно часто, к нему не заглядывали. Это происходило от разных причин, большею частью не приносивших им особого бесчестья: адвокаты, разные судебные и административные чины, помещики, директора гимназий и пр. жили, естественно, настоящим, а не далёким прошлым, и полагали (не совсем справедливо, как я сейчас скажу), что Буслаеву их настоящее будет нисколько не интересно; учителя отчасти как бы совестились, что не исполнили тех надежд, какие возлагал на них профессору отчасти не хотели, так сказать, отбивать место у младших поколений – и действительно, трудно себе представить, что произошло бы в его квартирке, если б все проживающие в Москве его бывшие ученики собрались к нему одновременно; иные переставали ездить к нему оттого, что он, как говорится, знакомства не поддерживал: визитов не отдавал и на обеды или вечера не ездил. Поколения сменялись и не всякое из них оставляло на пятницах, а потом на воскресеньях Буслаева, своего представителя; а между тем, в науке, литературе, администрации имена сотен учеников его блистали.

Буслаев ужасно радовался, если давнишний ученик вдруг напоминал ему о себе визитом или письмом, но никогда в продолжение всех тридцати-пяти лет нашего знакомства я не «слыхал от Буслаева жалобы на то, что вот, мол, такой-то, всем ему обязанный, забыл его: и не пишет, и сам не заезжает.

Да, он искренно был убеждён, что ему никто ничем и не обязан: он учил, он давал свои книги – это был его долг, и успехи студента доставляли ему удовольствие; он находил уроки и места – «экие пустяки какие, да это всякий бы сделал! хороший студент стоил и большего»; он рекомендовал на кафедры, вёл из -за иного своего ученика длиннейшую переписку с официальными лицами, так ведь это он делал не для близкого человека, а для пользы науки. Короче: послушать его. так он был обязан нам всем, а не мы ему! Не было пределов его скромности по отношению к ученикам его, которых он не любил и учениками называть: «Какие же вы ученики? Да мы вместе учимся, – говаривал он:-–мы соученики; вы только младшие мои товарищи!»

Вообще, не было пределов его благодушию по отношению к людям . Я знаю только два случая (один по рассказам: он произошёл до моего знакомства с ним), когда Ф. И. проявил как будто что-то в роде желчи, злопамятности: два лица, ему очень близкие, в разное время причинили ему очень серьёзные неприятности, при чем он должен был сознаться, что он жестоко обманулся в них . В обоих случаях Буслаев круто и решительно, хоть и в очень деликатных формах, без объяснений и сцен, разошёлся с близким человеком, хотя; тот и готов был выразить ему своё раскаяние, и хотя в том и другом случае являлись горячие посредники.

– Нет, что вы мне ни говорите, я не могу забыть происшедшее, не могу смотреть на человека прежними глазами; я на него не сержусь, но у меня как будто что-то оторвалось от сердца, и я не могу склеить этого.

Но через несколько лет и того и другого «обидчика» я снова встречал у Буслаева, и Буслаев относился к ним хорошо, сердечно, хоть и не совсем по-прежнему.

– Рана осталась,–говорил он мне об одном из них, но она затянулась и не болит, и я очень, очень рад этому.

Поездка Буслаева в Париж в 1874 г., о которой я рассказывал, было началом его четвёртого заграничного путешествия; из Парижа Ф. И. проехал в столь любимую им Италию, которая приветствовала его большею статьей в лучшем из итальянских журналов, «Rivista Europea», где очень обстоятельно были указаны его научные заслуги. Там он пробыл более полугода, работал в Ватикане и музеях, часто и подолгу беседовал с знаменитым де-Росси, величайшим христианским археологом, и вообще трудился с такой же юношеской энергией и разносторонностью, как и 33 года назад, во время первого своего путешествия. Осенью 1875 г. Буслаев вернулся в Москву, не только не утомлённый, но как бы с возобновлёнными силами, и снова принялся за свои лекции и работы, направлявшиеся теперь главным образом в сторону истории русского искусства.

В конце 70-х годов, имея уже более 60 лет от роду, Буслаев принялся за свою последнюю огромную работу о русском лицевом Апокалипсисе; для неё он совершил пятую поездку за границу, и в Бамберге, Мюнхене, Вене просиживал в рукописном отделении по пяти часов ежедневно, работая с таким напряжением, с каким не всякий студент готовится к экзамену. Ради той же работы, чтобы все дело отдаться ей и чтобы, как он говорил, уступить место молодым силам, он в 1831 году покидает столь дорогую ему кафедру, у которой он верой и правдой прослужил 35 лет; но связей с университетской молодёжью он прерывать и не думал: по-прежнему ходили к нему и студенты, и кандидаты, и магистранты; по-прежнему они брали у него книги, и по-прежнему Буслаев руководил их занятиями.

Исследование об Апокалипсисе, стоило Буслаеву пяти лет упорного, неустанная труда, и всякий, кто только перелистывает его книгу, подивится тому, как он успел в пять лет по-кончить с ней: 900 страниц текста, в котором каждая фраза есть результат или тщательных кропотливых наблюдений и сличений, или упорной работы мысли, текста, в котором нет ни одной праздной и непроверенной строки, и атлас in folio в 308 таблиц, в котором каждая чёрточка срисовывалась художников в квартире Буслаева, под непосредственным его руководством и наблюдением – это может надорвать силы и молодого, свежего работника, а Буслаеву шёл уже 7-й десяток, и за плечами у него стояла делая литература его учёных работ. Буслаев не надорвался, не потерял свежести и ясности ума, но потерял над Апокалипсисом зрение! Можно себе представить, какой это был удар учёному, посвящавшему в последние годы все своё время на историю искусства и все свои деловые способности и деньги на приобретение гравюр и учёных иллюстрированных изданий!

Буслаев утешал себя тем, что его работа об Апокалипсисе – лучшая его работа, к которой он подготовлялся всей жизнью, что в прежних своих статьях и книгах он был только пионером, намечавшим темы, которые за него потом разрабатывали другие, быстро его обгонявшие, что вследствие новости дела и его собственной подвижности, его исследования, по сравнению с работами учеников его, являются будто дилетантскими и потому так быстро стареют; только в Апокалипсисе, он сам и нашёл тему, и изобрёл пути, и довёл работу до конца; только здесь является он настоящим мастером, труд которого не устареет целые десятки лет. Говоря это, Буслаев был прав только отчасти; его Апокалипсис, действительно, работа образцовая и высоко полезная, тем более, что монографией, специальной работой она оказывается только по заглавию и отчасти по материалу; по существу же это – самая содержательная и основательная, какая только есть до сих пор, история древнерусского искусства сравнительно со средне-вековым западным, построенная главным образом на одном, не очень характерном и влиятельном памятнике. Но Буслаев был не совсем прав относительно своих прежних работ: он являлся, действительно, пионером и в истоки русского языка, и в изучении древнерусской литературы, и в народной поэзии, и в мифологии, и в истории древнерусского искусства и т. д., и т. д.; но никогда ни в чем не был он дилетантом (кроме разве итальянской политики, которую затрагивает в своих «Римских письмах» 1875 года), а сразу становился мастером, благодаря творческой силе своего ума и пре-красному и энергичному методу своих работ.

Сколько мне известно, Буслаев никогда не занимался серьёзно стихотворством и не написал ни одной повести; но, помимо дара, который проявлялся в его красивом и образном языке, помимо сильно развитого эстетического чувства, он, несомненно, обладал в высокой степени особенностью ума, которая должна быть у всех великих поэтов и которую Бокль называет дедуктивной способностью, a немецкие романтики называли гением. Он не доходил до своих плодотворных идей, до своих открытий через посредство тщательного наблюдения фактов, как это бывает с огромным большинством учёных специалистов.

Нет! Новая смелая идея являлась у него сразу, едва он заглянет своим орлиным взором в новую область, и тогда он принимался проверять её изучением и подбором фактов.

Но смелые идеи оказываются в науке очень часто пустоцветом, том и в наших областях даже приносят ей вред в том случае, когда учёный изобретатель начинает насильственно подгонять к ним факты. С Буслаевым этого не могло случиться по двум причинам : во-З-х, он слишком высоко чтил науку, чтобы поставить своё самолюбие изобретателя выше истины, и оттого он с такой готовностью отказывался от своих тезисов, если новые открытия потрясали их, и так охотно восхвалял заслуги своих учеников, будто бы далеко обогнавших его; а во-2-х, превосходная подготовка, которую он сам . же для себя изобрёл и проделал, мешала ему останавливаться на идеях, не имеющих здоровой будущности, и заставляла его тщательно проверять себя на фактах.

Мне кажется, что способ большинства работ Буслаева можно представить в такой схеме:

Изучая одновременно лучшие труды западных учёных, как исследования, так и издания памятников, и сырой отечественный материал, он вдруг, как говорится, «по наитию» (которое, конечно, обусловливалось предварительной работой), останавливал своё внимание на известном разряде этого открытого им материала и, внимательно собрав и очистив то, что было в его распоряжении, он освещал его идеей: охватывал его общее значение, сопоставлял его с данными, добытыми наукой западной, и определял его настоящее место среди факторов культуры отечественной. Результатом являлась работа, новая по материалу и по идеям, открывавшая обширные горизонты для будущего и изложенная на лекциях или в статье настолько блестяще, с такими широкими обобщениями и с такими завлекательными запросами, что она не могла не возбудить внимания молодых работников . И вот кто-нибудь из «птенцов гнезда» Булаевского или честный труженик, воспитавшийся в другой, не столь смелой, но столь же основательной школе, убедившись, что сам Буслаев давно уже работает совсем над другим, брал ту же тему, пользуясь теми же приёмами и в начале имея в виду те же обобщения, начинал подбирать и обследовать новый материал, которого через несколько лет у него под руками оказывалось в десять, в двадцать раз больше, чем было у Буслаева, вследствие чего и результаты у него часто получались прочнее, а иногда и богаче Булаевских, в особенности если к тому времени западная наука давала новые параллели и соображения. В этом случае первый, кто приветствовал новый труд и радовался тому, что он пополнял и исправлял работу Буслаева, был сам Буслаев .

Вот в каком смысле старели многие из работ Буслаевских; но они и при наших внуках не устареют настолько, чтобы чтение их не было в высокой степени полезно и назидательно для людей, интересующихся теми же или сродными вопросами, так как в них, рядом с соображениями, которые разработана другими полнее и точнее, находится масса других, столь же живых и интересных, так как широта его научного кругозора делала его, при всей его творческой смелости, удивительно тактичным и осторожным.

В Апокалипсисе он сам и начал, сам и кончил работу, исчерпал свою тему на много, много десятков лет, и осторожность и тщательность отделки здесь доходят до совершенства. Но здесь, на мой личный взгляд, чувствуется как бы некоторое утомление творческой мысли, да и самая эта тщательность и законченность работы (помимо её обширности) препятствуют ей иметь такое возбуждающее влияние на его учеников.

Тем не менее, исследование Буслаева об Апокалипсисе такой важный и богатый результатами учёный труд, что им гордится не только русская, но и европейская наука; не даром отец Мартынов, старейший и лучший знаток истории христианского искусства, назвал книгу Буслаева «магистральным» трудом.

Усталый и полуослепший Буслаев и по окончании Апокалипсиса и не думал отдыхать: с помощью...чужих глаз он принимается за собирание своих статей и исследований и издаёт их в 2-х сборниках: «Мои досуги» в 1886 г. и «Народная поэзия» в 1887 г., а потом немедленно начинает диктовать свои интересные и поучительные «Воспоминания» и в то же приблизительно время собирать материал для работы о языке и стиле Тургенева, работы, которой, к истинному несчастно русской литературы, не суждено было дойти и до первых страниц.

В мае 1888 года московская и петербургские газеты стали справляться о начале службы Буслаева, очевидно, имея в виду устройство его 50-тилетняго юбилея; но Ф. И. решительно и всеми мерами отклонял от себя эту честь, отчасти дорожа своим здоровьем, а отчасти потому, что, по его мнению, чествование в принятой форме (торжественный обед с речами) «не соответствует его представлению о чествовании».

Тем не менее, в августе этого же года, после обнародования Высочайшей грамоты на имя Буслаева, со всех концов России посыпались на него приветственные телеграммы, адресы и письма в таком количестве, что их отказывается даже перечислить специальное издание, посвящённое этому случаю. Целый ряд учёных обществ и два университета – Казанский и Ново-российский избрали его своим почётным членом (Московский, Петербургский и Киевский сделали это много ранее). Почти во всех повременных изданиях явились статьи учеников и почитателей Буслаева, посвящённые перечисление его трудов и указанно его заслуг. Таким образом, хотя юбилея не было, но торжество приняло такие размеры и в то же время отличалось такой искренностью и задушевностью, что другого такого примера единения русского общества для выражения почтения к учёному, сколько знаю, не было; в первый раз это общество показало, насколько оно ценит и чтить чистую науку, если она проникнута живой и здоровой мыслью. Но Буслаев не ушёл и от торжественная обеда: ему устроили таковой в Петербург!», и потом, обеде лучшие представители русской науки, имена которых и на Западе пользуются заслуженною известностью, с гордостью признавали своим учителем Буслаева и свидетельствовали, сколь многим они обязаны его руководству и примеру.

Когда Буслаев возвратился в Москву, его приветствовало адресом Общество Любителей Российской Словесности, где, между прочим, находятся следующие глубоко верные мысли:

«Вы застали науку о народной старине в младенческом состояли, затемнённую досужими выдумками и узко-патриотическим самовосхвалением, располагающею скудными данными. Вы внесли в неё свою энергию, увлечение, всестороннее знание,–и она преобразилась. Учёные и, вместе с тем, художественно-написанные статьи, блестящие лекции ваши – вызвали на свет плодотворное направление науки. Десятки учеников и последователи примкнули к вам, собирая и научно объясняя памятники прошлая, и историк словесности отведёт важное место «Буслаевской школе».

Затем последовал опять целый ряд адресов, и в том числе от Московского университета (по случаю возведения Буслаева в «почётные доктора истории и теории искусств»). Alma mater Буслаева так определяет значение его преподавательской деятельности во всем его объёме:

«Вы начали своё служение русскому слову коренной реформою И преподавания отечественного языка... Научные и педагогические начала, положенный в основу этой реформы, быстро вытеснили схоластику и рутину, дотоле господствовавшие в преподавании, этого первенствующая в народном образовании предмета, и вам дано было видеть благие плоды посеянных вами семян. Занявши в Московском университете кафедру русской словесности, вы положили начало новой школе в изучении русского языка и русской народной словесности, и, благодаря внесённому и упрочен-ному вами сравнительно-историческому методу исследования, изучение русской старины и народности широко развилось на твёрдых научных основаниях. Вашим слушателям в Московском университете, в течение целого ряда поколений, вы, кроме строго-научного метода исследования, кроме богатства добытых вами научных данных, передавали и то горячее одушевление к изучению родной старины и народности, которым сами были глубоко проникнуты».

Так веско и справедливо Московский университет определил примирительное мировоззрение Буслаева, сложившееся среди борьбы славянофилов и западников и переданное им многим поколениям учеников его, а через них и всей России.

Последние три зимы я чаще видал Буслаева, нежели во все предыдущие годы. Он уже совсем ослеп, почти не выходил из дому, и переутомлённый внимание и память зачастую отказывались служить ему. Разве не естественно было ожидать, что бессильный слепец будет негодовать на судьбу свою, лишившую его раньше смертного часа всех радостей, будет пессимистически смотреть на новый мир, как будто его забывающий, будет тяготиться жизнью и только по привычке и старческой слабости будет бояться неизбежного конца? Буслаев не только не тяготился жизнью, он наслаждался ею до последнего часа.

Этот 79-летний, едва передвигающий ноги старик был так же жизнерадостен и так же молод душою, как и много лет назад. Он так же наслаждался поэзией, был так же добр, ласков, отзывчив и гуманен; он так же любил молодёжь и вообще людей, минутами так же весело смеялся, минутами так же восхищался и так же горячо негодовал . Правда, он не говорил о смерти; но, как Гёте, он не любил таких тем и в былое время, именно в силу своей жизнерадостности. К своему прошлому он относился с глубоко* и трогательной благодарностью. Не один раз говорил он мне:

– Я очень много испытал счастья в жизни, счастья, всякого рода, отчасти и незаслуженного. Мне есть чем помянуть и молодость, и мужество, и даже старость!

Даже в своём ужасном несчастии – слепоте, он сумел "найти утешительную сторону:

– Было бы, – говорит он, – очень тяжело сразу умереть, сразу всего лишиться. А у меня идёт постепенно... Вот я ли-шился возможности читать, видеть картины, свои гравюры; поло-вина прелести жизни пропала. Потом я оглохну, не буду в со-стоянии читать и чужими глазами! Так и умру нечувствительно, понемножку. Не правда ли, ведь так лучше?

По тяжкой неволе отдаляясь от страстно любимой им науки, он и до последнего дня сохранял с нею связь посредством учеников своих и своих «духовных внуков», как он называл их учеников. Как ни утомляли его несвоевременный посещения, он радовался от всей души, когда, по случаю какого-нибудь съезда, к нему заглядывали многочисленные продолжатели его дела, и настойчиво звал каждого побывать у него в воскресенье, между 7-ю и 10-ю часами (в последние годы его приёмный вечер).

– У нас рано собираются, – говорил он, – зато рано и расходятся: вы успеете и на другой, вечер попасть!

А в воскресенье он каждого непременно подзовёт и усадит рядом с собой для особого разговора: расспросит о положении, о работах сделанных и задуманных, от всей души похвалит за первые, воодушевит ко вторым, даст умный совет и иногда важное библиографическое указание, расскажет, как он сам работал на сходные темы...

Нам, старым студентам Буслаева, эти разговоры a parte и сладко, и больно напоминали о тех милых допросах, которым лет 35 назад подвергал он вновь приходящих к нему словесников.

Приблизительно год тому назад, он, все ещё горячо интересуясь христианским искусством, потребовал, чтобы я пересказал ему содержание одной довольно крупной немецкой работы. Работа была не из лёгких, да и я, вероятно, неискусно излагал её, так что через полчаса Ф. И. утомился и прервал меня:

– Знаете что? Довольно на первый раз, а через несколько дней вы вкратце изложите уже сказанное и пойдёте дальше... А теперь и вы, наверное, устали. Не правда ли, ведь так будет гораздо лучше? Так ведь и я для вас делал, когда вам читал лекции.

Так догорала эта все ещё полезная жизнь, представлявшая младшим поколениям высоко поучительное зрелище, пока острый недуг не подрезал её нити.

Если бы Буслаев скончался зимой, весной или осенью, его похороны были бы трауром для всей интеллигентной Москвы. Но он, так старательно избегавший при жизни всякой помпы и показного, и в могилу сошёл до крайности скромно и тихо. Зато благодарная память о нем будет и будет жить, пока существуете русская наука.

Я кончил, гг. Если я не убедил вас, что Буслаев был идеальным профессором для 60-х годов, каким Грановский был «для 40-х, вы, смею надеяться, согласитесь, что он был очень у очень хорошим человеком и высоко полезным руководителем учащейся молодёжи, благим примером для учеников своих, образцом, смело утверждаю, в некоторых отношениях не только достижимым, но и обязательным. Если Грановский был великим общественным деятелем благодаря широте и и глубине своего редкого ума, своему огромному ораторскому таланту и прогрессивному мировоззрению, если Буслаев стал знаменитым учёным благодаря своей огромной эрудиции, широте и научного кругозора, необыкновенной энергии в работе и редкому таланту исследователя, то образцовыми профессорами прежде всего они были потому, что они оба идеально честно относились к своим профессорским обязанностям, что при высоком понимании своей миссии и при обширных знаниях они были безусловно свободны от нелепой гордости своим званием и от педантизма, что при твёрдости убеждений они отличались поразительной терпимостью к чужим мнениям, положительным непониманием племенной или иной массовой ненависти, добротой и гуманностью, что на университетскую молодёжь смотрели они не только как на объект своей деятельности, а как на семью свою, как на дорогих товарищей, любовь которых бесчестно заискивать лестью и потворством, но должно приобретать прямотой, сердечным участием у честным трудом на их пользу и готовностью жертвовать личными интересами ради общего с ними дела; что, но слову евангельскому, они душу свою полагали за други своя.

Эти обищие их черты должны были, по мере душевных сил своих, воспринять ученики их, обязанные им всем умственным и нравственным бытием и, но мере своего влияния, раз-нести их по всей России.

Теперь уже молено сказать с уверенностью, что ученики Грановского, в общем, честно исполнили нелёгкие заветы учителя. Скоро и наше поколение выйдет на суд истории.

А. Кирпичников.

* * *

1

Фёдор Иванович Буслаев родился 13-го апреля 1818 года в г. Керенске, Пензенской губернии. Лишившись на 5-м году своего возраста отца, занимавшего место секретаря в Керенском земском суде, он провёл остальное время детства в Пензе, при матери. Десяти лет поступил в тамошнюю гимназию и через пять лет кончил курс ученья. (Тогда в гимназиях было только четыре класса).

2

См. автобиографические статьи Буслаева – Мои воспоминания». Веет. Европы 1890 г. т. VI стр. 87

3

Там же стр. 37.

4

Там же стр. 35.

5

Там же стр. 44.

6

Там же стр. 55.

7

Мои воспоминания В.Е. 1890. Т. V.стр. 677

8

«Мои воспоминания*. В. Е. 1891. Т. III, стр. 214.

9

«Мои воспоминания». В. Е. 1891. Т. V, стр. 625.

10

«Мои воспоминания». В. Е. 1890. T. VI, стр. 542.

11

Там же, стр. 544

12

Там же, стр. 545.

13

Там же, стр. 545.

14

Там же, стр. 548.

15

Мои воспоминания., В.Е. 1891, т. 11, стр. 489

16

Там же, стр. 490.

Памяти Буслаева

17

«Мои восп.», В. Е. 1891, т. III, стр. 184

18

«Мои восп.», В. Е. 1891, т. III, стр. 574.

19

Там же, стр. 588.

20

Там же, стр. 583.

21

Мои восп.-, В. Е. 1891, т. IV, стр. 205.

22

Там же, стр. 211.

23

Там же, стр. 214.

24

«Мои восп.» В. Е. 1891, т. IV, стр. 219.

25

По возвращении из-за границы в 1841 году, Буслаев продолжал учительскую службу в 3-й реальной гимназии, сначала младшим, потом старшим учителем русского языка и словесности. С 1842 года он был прикомандирован в помощники профессорам русской словесности И. И. Давыдову и С. П. Шевыреву для исправления и разбора письменных упраж-нений студентов . См. Биограф. Словарь профессоров и преподавателей \ II. М. У. 1855 ч. I, стр. 135.

26

«О препод, отеч. языка», 1-я часть, стр. V.

27

Там же стр. IV.

28

Там же.

29

Там же ч. II, стр. 12 и 13.

30

«Мои воспоминания», В. Е. 1891, т. V, стр. 633

31

Очерки, II, 102.

32

«Мои Boсм.», В. Е. 1891, т. V, cтр. 663.

33

Очерки, II, 21

34

Критическое обозрение 1879 г., Л5./5 5 и 2. Памяти Буслаева.

35

Например : Римские письма, Бамберг, Шартрский собор, Христианский музей при берлинском университете и друг.

36

«Мои Boсм.», В. Е. 1892, т. II, стр. 171.

37

Там же, стр. 171.

38

Народная поэзия. Предисловие, стр.111

39

«Мои Boсм.», В. Е. 1892, т. II, стр. 172.

40

«Мои досуги», ч. II-я, стр. 249.

41

А. Пыпина – История русской этнографии, т. II. Дополнения, стр. 424.

42

«Мои воспоминания» В. Е. 1892, т. I, стр. 572.

43

«Мои воспоминания», В. Е. 1882, т. II, стр. 161.

44

См. Биографический словарь профессоров и преподавателей И. М. У. ч. I. 1855, стр. 135.

45

«Мои воспоминания», В. Е. 1891, т. VÏ, стр. 141.

46

«Мои воспоминания», В. Е. 1892, т. I, стр. 574.

47

«Мои воспоминания»: В. Е., 1892, т. II, стр. 166. См. рукоп. М., № 2739.

48

Вступительная речь председателя Учебного Отдела проф. П. Г. Виноградова, произнесённая в публичном заседании Отдела 10 декабря 1897 года

49

Прочитано в заседании Учебного Отдела 10 декабря 1897 года.

50

Прочитано в заседании Учебного Отдела Общества распространения технических знаний 10 декабря 1897 года.

51

См. Барсуков, Жизнь и труды Погодина, X, стр. 125 и след.

52

Прочитано в заседании Учебного Отдела Общества распространения технических знаний 10 декабря 1897 года.

53

Прочитано в заседании Учебного Отдела Общества распространения технических знаний 10 декабря 1897 года.

54

Лекция, читанная в Одессе 26 ноября 1897 г. в пользу основания Буслаевского фонда.

55

Заметьте, что в то время в магистерский экзамен входила и философия, к которой Буслаев не чувствовал расположения, а санскрит и Гримм к экзамену не требовались, так как сами экзаменаторы были плохо с ними знакомы.

56

По 2-му изд. стр. 86 и далее.

57

Стр. 258–9.

58

Ibid. стр. 40.

59

См. Барсуков, Жизнь и труды Погодина, т. X, стр. 125 к след.

60

Я разумею прекрасно и тепло написанную статью А. А. Танкова в-ь <Ист. Вестн.» 1897 г., сентябрь, стр. 837–852.

61

Проведя несколько лет в качестве учителя в аристократических домах старой Москвы, и по своей эстетической натуре сочувствуя красоте формы, Буслаев был очень требователен в этом отношении к себе и благодушно, но настойчиво муштровал тех из нас, кто выказывал некоторую наклонность к этой внешней культуре. Но если между лучшими его учениками или младшими товарищами по науке оказывался человек с манерами ужасающими и неисправимыми, Буслаев быстро мирился с этим маленьким злом и кротко выговаривал тем, кто подсмеивался над семинарской неуклюжестью хорошего человека и учёного.


Источник: Памяти Федора Ивановича Буслаева : [Сборник статей] : [С портр. Ф.И. Буслаева]. - Москва : Учеб. отд. О-ва распространения техн. знаний, 1898. - 199 с.

Комментарии для сайта Cackle