Знакомство с русскими поэтами

Источник

В наш материальный век, занятый более хозяйственными и политическими вопросами, оскудела любовь к поэзии, и едва лишь изредка услышишь какой-либо гармонический, задушевный стих, который мгновенно оживляет мертвенное запустение нашей родной литературы. Но было счастливое время, в начале нынешнего столетия, когда все было проникнуто поэтической жизнью, повсюду раздавались стройные звуки отечественной Музы, и появление каждого юного поэта, которые один за другим вступали на свое блестящее поприще, составляло как бы эпоху в общественной жизни, еще чуждой тогда, по своим патриархальным стремлениям, нынешнему разгару страстей и волнению умов. С живым участием все обращались к новому светилу, востекавшему на словесном небосклоне, и если оно хотя несколько удовлетворяло ожиданиям, быстро разносилась о нем молва во всех слоях общества, и его приветствовала любовь народная, потому что поэт уже делался общим достоянием и на него смотрели как на будущую славу родной земли. – Так ли оно теперь? Или может быть, так называемый, прогресс, совершенно убил поэзию, и не восстанет более между нами оригинальных поэтов, как в былое время!

Вот почему мне пришло на мысль, когда уже давно миновалась столь отрадная для нас эпоха, напомнить себе и другим: как постепенно возникала и гасла перед моими глазами, вся сия блистательная Плеяда наших великих поэтов, от которой ныне едва остались две, три запоздалых звездочки; они еще мелькают на горизонте, бросая нам слабые лучи, как бы только ради памяти минувшего, и уже готовы сами скоро потухнуть. А сколько их горело, одним ярким созвездием, на полуночном небе, и какие громадные Орионы выступали из среды их, чтобы своим полярным светом руководить нас на пути умственного и сердечного образования, хотя и недолго суждено им было утешать нас отрадным сиянием! – Державин, Дмитриев, Карамзин, Крылов, Жуковский, Батюшков, Баратынский, Козлов, Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, Веневитянов, Хомяков, Бестужев, Гоголь и Кольцов, и сколько других: – все это прошло в течение одного поэтического полувека и уже ничего почти не осталось на вторую прозаическую его половину. – Может быть любопытны будут, если не для современников, то для потомства, эти немногие страницы, где записаны разнообразные случаи моего знакомства с большей частью сих первенцев и вождей Русского слова.

От самого детства имел я большое расположение к литературе, и особенно к поэзии; но развитием во мне этого чувства вполне был я обязан просвещенному наставнику Раичу-Амфитеатрову, родному брату бывшего знаменитого Митрополита Киевского Филарета. Не будучи сам оригинальным поэтом, Раич имел однако тонкий образованный вкус и, по духу того времени, страстно любил поэзию, которой, можно сказать, посвятил всю свою жизнь. Многое перевел он на родной язык, но лучшим его произведением были Виргилиевы Георгики, по трудности и верности перевода этой поэмы. Освобожденный Иерусалим Тасса и бешеный Роланд Ариоста, были также переведены им, соответствующими стансами, хотя и не столь удачно, по неуловимости Италианской грации. Немного мечтал он о своих переводах и сам написал на них забавную эпиграмму во главе освобожденного Иерусалима.

Ты много потерпел Готфред

От варварских народов,

Но более потерпишь бед

От Русских переводов!

Усердно следил он за ходом отечественной литературы и опытно указывал на лучшие произведения, образуя тем вкус своих питомцев. Ф. И. Тютчев, еще доселе утешающий нас стройными звуками своей лирической поэзии, был первым его воспитанником. Чтением и переводами классических Латинских авторов старался он усовершенствовать слог своих учеников, по сродству Латинских грамматических форм с Русскими. Под его руководством перевел я целую декаду истории Тита Ливия и всю Виргилиеву Энеиду, сперва прозою, а потом и гекзаметрами. Но, чтобы еще более во мне развит вкус к словесности, он составил в Москве небольшое литературное общество, которое собиралось у него по вечерам, для чтения лучших Русских авторов и для критического разбора собственных наших сочинений, а это чрезвычайно подстрекало наше взаимное соревнование. Со мною воспитывались, в родительском доме, несколько молодых людей из лучших фамилий, кроме корпуса колонновожатых и свитских офицеров, основанная отцем моим, и из их среды были также сотрудники в нашем обществе, как в столице, так и в нашей Подмосковной деревне, куда на лето переезжал с нами весь корпус. Московские бояре охотно отдавали туда детей своих, по особенной доверенности к моему родителю, и впоследствии возникло из сего образованного круга, много славных деятелей на воинском и государственном поприще, где еще и доселе подвизаются некоторые из них.

В числе сотрудников наших был Н.И. Полевой, который только что начинал свое литературное поприще, изданием журнала «Телеграф»; это было тогда большою новостью, по неимению такого рода повременных изданий, кроме «Вестника Европы» уже отживавшего свой век. Общество наше, хотя и небольшое, могло похвалиться еще одним именитым членом, который только что окончил тогда свой курс в университете. Это был М.П. Погодин, прославивший впоследствии занимаемую им кафедру в университете, и как филолог, и как историк, и был двигателем Славянского дела, которое ему особенно обязано своим процветанием на Руси. С тех пор, во всех обстоятельствах жизни, мы всегда встречались с ним друзьями, даже до недавнего юбилея духовной Академии в Киеве. И другой, будущий знаменитый профессор словесности Московского университета, С.П. Шевырев, трудился вместе с нами в скромном литературном нашем кружке, когда мы сами не подозревали, что из нашей среды выйдут такие опытные деятели Русского слова. В.П. Титов, занимавший, впоследствии, важный пост при Порте Оттоманской, был также из числа наших и, как бы предчувствуя свое призвание к Востоку, с любовью изучал язык Эллинский и перевел трагедию Эсхила. Помню, что однажды посетил наш литературный вечер и Бестужев, которого одушевленные повести уже возбуждали общее внимание, еще прежде, нежели он прославился ими на Кавказе, под именем Марлинского. Был между нами и Д.П. Ознобишин, приятными стихотворениями оживлявший наши вечера и, если не ошибаюсь, М.А. Дмитриев, еще весьма юный тогда поэт, племянник маститого по годам и поэзии старца И.И. Дмитриева.

Раич представил меня сему ветерану наших поэтов, и весьма назидательна была для меня его умная беседа; он снисходительно уделял нам целые вечера в своем уединенном доме, у Спиридония близ малой Никитской, где доживал посреди ученых занятий свою глубокую старость. Поэт, и особенно, такой как Дмитриев, остаток славных времен Екатерины, друг и сотрудник Державина, бывший подобно ему Министром Юстиции, казался нам чем-то особенно великим, не только как жрец искусства, но и как один из важных деятелей той эпохи, и с глубоким уважением мы на него смотрели; он же, со своей стороны, чрезвычайно ласково обращался с юными любителями Муз, читая нам иногда свои произведения и рассказывая о событиях минувшего. Лестно было для нас каждое одобрительное его слово, если иногда заставлял нас читать собственные наши стихи. Услышав однажды от Раича, что я написал небольшое стихотворение «Ермак», как бы в подражание его вдохновенной песне о завоевателе Сибири, он непременно потребовал, чтобы я прочел ему мои стихи и, в награду за это, прочел мне собственного «Ермака». После смерти Державина, он и Карамзин, оставались почти единственными представителями старой славной эпохи, и около них, уже как новое поколение литераторов, являлись Крылов, со своими чудными баснями, и Жуковский, создавший особый род романтической поэзии, и остроумный Князь Вяземский. О Батюшкове мы только слышали, любуясь его стихами, что он тяжко болен. Между тем история Карамзина возбуждала общий восторг, по своим патриотическим чувствам, и он стоял на апогее своей славы, во главе нашей литературы. К сожалению, мне не случилось никогда его видеть, так как он скончался прежде моего переселения в северную столицу.

Но вот, около сего времени, восстает новое яркое светило, которое затмевает своею славою все, что до него прошло в нашей литературе. Помню, какой общий восторг возбудила, при первом своем появлении, оригинальная его поэма «Руслан и Людмила», утвердившая за ним громкое титло лучшего нашего поэта. Она переходила из рук в руки и из уст в уста; все с изумлением спрашивали: кто этот даровитый лицеист Пушкин, который до того времени был только известен не многими лирическими, хотя и весьма изящными стихотворениями? – Никогда литературная слава не возрастала столь быстро. Автор «Руслана и Людмилы» мгновенно сделался любимцем всей читающей публики, и пред ним должны были преклониться все бывшие знаменитости нашего Парнаса. Немного спустя явилось в рукописи еще одно оригинальное творение, сделавшееся также общим достоянием, даже и потому, что оно оставалось в рукописи, которую все переписывали и знали наизусть. Это бессмертная комедия Грибоедова «Горе от ума», самый верный сколок Московских нравов того времени, и потому оставившая по себе столь же глубокое впечатление, как некогда Бригадир и Митрофанушка Фон-Визина, так что многие ее стихи обратились в пословицы.

Вскоре после сего военная служба отвлекла меня на юг, в древний Киев и цветущую Подолию и живописный Крым, возбуждая во мне поэтические порывы самою красотою природы. Но моя поездка на южный берег Тавриды дала мне случай познакомиться со знаменитым автором «Горе от ума». Это было осенью 1825 года. Объехав весь южный берег, я остановился на несколько дней в Симферополе, в то самое время как был там Грибоедову и даже в одной с ним гостинице. Однако сколько я ни желал с ним сойтись, мне говорили, что он не доступен для всех, исключая какого-то Немецкого Барона, давнего его приятеля. – Случилось однажды ночью, что встревоженный страшным сном, я громко вскрикнул, и на этот крик вбежал ко мне из соседнего номера сам Грибоедов. Тут только мы увиделись и сейчас же сошлись, по самой странности нашего знакомства. Потом вместе мы странствовали по Крыму и подымались на вершину Чатыр-Дага. Ему приятно было видеть до какой степени его комедия была у всех на устах, так как я часто повторял пред ним целые из нее тирады. Поэт в душе, посреди очарований Крыма, он возбуждал меня продолжать заниматься поэзией, но сердце его стремилось в Грузию, куда звала его и служба. Там был он страстно влюблен в прекрасную Княжну Нину Чавчавадзеву, сестру будущей Владетельницы Мингрелии, и давно уже желал ее руки. После многих препон ему, наконец, улыбнулось счастье; он получил место Посланника в Тегеране и в то же время согласие родителей Княжны. В полном упоении своего счастья, Грибоедов поскакал за посольскими инструкциями в Петербург, и на перепутье в Москве, мне случилось еще однажды его увидеть и в последний раз. Кто не знает бедственной его кончины в Персии? – Не прошло и трех месяцев после его свадьбы, как уже горькая вдова сооружала ему могильный памятник в Тифлисе, на горе, близ уединенной церкви Св. Давида.

На следующую осень я поехал в отпуск из полка и, в течение зимы с 1826 на 1827 год, имел случай встретить в Москве много знаменитостей нашей литературы, так как мне сопутствовал родной брат поэта Баратынского, служивший со мною в той же драгунской дивизии. В доме его матери сблизился я сперва с братом его, который был тогда во всем блеске своей славы и очень дружен с Пушкиным, Кн. Вяземским и Дельвигом. Тут постепенно познакомился я с сими представителями отечественной литературы того времени. Слава Пушкина гремела повсюду и он, можно сказать, был идолом народным; стихи его продавались на вес золота, едва ли не по червонцу за стих: Кавказский пленник, Бахчисарайский фонтан, Цыгане, читались во всех гостиных; уже появились первые песни Евгения Онегина, в которых так поэтически описывал он свою и общественную жизнь, и этой поэме, не предвиделось конца, как Байроновскому Дон-Жуану. Сам Пушкин, после бурных годов своей молодости, был страстно влюблен в Московскую красавицу Гончарову, которая действительно могла служить идеалом Греческой правильной красоты, и он оригинально выразил свое сердечное настроение легким двустишием.

Я влюблен, я очарован,

Словом я огончарован.

Впоследствии мне случилось очень близко сойтись с семейством Гончаровых, но уже тогда, когда оно оплакивало кончину великого поэта. Приветливо встретил меня Пушкин в доме Баратынского, и показал живое участие к молодому писателю, без всякой литературной спеси или каких-либо видов протекции, потому что, хотя он и чувствовал всю высоту своего гения, но был чрезвычайно скромен в его заявлении. Сочувствуя всякому юному таланту, и он, как некогда Дмитриев, заставлял меня читать мои стихи, и ему были приятны некоторые строфы из моего описания Бахчисарая, оттого что сам воспел этот чудный фонтан: так снисходительно судил он о чужих произведениях.

Общим центром для литераторов и вообще для любителей всякого рода искусств, музыки, пения, живописи, служил тогда блестящий дом Княгини Зинаиды Волконской, урожденной Княжны Белозерской. Эта замечательная женщина, с остатками красоты и на склоне лет, хотела играть роль Коринны, и действительно была нашей Русскою Коринною. Она писала и прозою и стихами, одушевленная чувством патриотизма, который не оставил ее даже и тогда, как, изменив вере отеческой, поселилась в Риме. Предметом же своей поэмы избрала она Св. Ольгу, так как и в ее жилах текла кровь Рюрикова и род Белозерских особенно благоговел пред сею великою просветительницею Руси. (У них в доме даже хранилась древняя ее икона, писанная, по семейному преданию, живописцем Императора Константина Багрянородного, в то самое время, когда крестилась Ольга в Царьграде). Все дышало грацией и поэзией в необыкновенной женщине, которая вполне посвятила себя искусству. По ее аристократическим связям, собиралось в ее доме самое блестящее общество первопрестольной столицы; литераторы и художники обращались к ней, как бы к некоему Меценату, и приятно встречали друг друга на ее блистательных вечерах, которые умела воодушевить с особенным талантом. Страстная любительница музыки, она устроила у себя не только концерты, но и Италианскую оперу, и являлась сама на сцене в роли Танкреда, поражая всех ловкою игрою и чудным голосом: трудно было найти равный ей контральто. В великолепных залах Белосельского дома, как бы Римского палаццо, оперы, живые картины и маскарады, часто повторялись во всю эту зиму, и каждое представление обставлено было с особенным вкусом, ибо Княгиню постоянно окружали Италианцы, которые завлекли ее и в Рим.

Тут же, в этих салонах, можно было встретить и все, что только было именитого на Русском Парнасе, ибо все преклонялись пред гениальною женщиной. Пушкин и Вяземский, Баратынский и Дельвиг были постоянными ее посетителями. Кн. Одоевский, столько же преданный музыке как и поэзии, который издавал в то время свою Мнемозину, не пропускал ни одного ее вечера; бывал тут и приятный автор отечественных романов М.Н. Загоскин; степенные Раич, Шевырев и Погодин, хотя и не любители большого света, не чуждались однако ее блистательного круга: так умела она все собирать воедино. Но был один юный даровитый поэт, в роде Andre Chenier, которого влекло к ней не одно лишь блистательное общество; горящий чистою но страстною любовию, ей посвящал он звучные меланхолические свои стихи и безвременно сошел в могилу, хотя Княгиня, дружная с его семейством, оказывала ему нежную приязнь. Много обещал в будущем молодой Веневитянов и его ранняя кончина была большею утратою для поэзии. – Знаменитый Польский поэт Мицкевич, неволею посетивший Москву, был также одним из дорогих гостей Белосельских палат, его Дзяды и Крымские сонеты очень славились в то время, и он изумлял необычайною своей импровизацией трагических сцен. Общество его было весьма приятно и мне часто случалось наслаждаться его беседой, в которой не был заметен ретивый Поляк, хотя и в душе патриот, но прежде всего высказывался великий поэт.

Дом Белосельских был мне особенно близок, как по родственным связям, так и потому, что мдадший брат княгини, от другого брака, воспитывался вместе со мною. Часто бывал я на вечерах и маскарадах, и тут однажды, по моей неловкости, случилось мне сломать руку колосальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Это навлекло мне злую эпиграмму Пушкина, который, не разобрав стихов, сейчас же написанных мною, в свое оправдание, на пьедестале статуи, думал прочесть в них, что я называю себя соперником Аполлона. Но эпиграмма дошла до меня уже поздно, когда я был в деревне. После этой приятной зимы, мне привелось еще встретить Княгиню Зинаиду, через семнадцать лет, в Риме, уже совращенную в Латинство, до крайних пределов фанатизма, и постоянно окруженную Аббатами. Она старалась увлечь и меня в новое свое исповедание, и мне странно было видеть молодого ее воспитанника, Паве, бывшего Англичанина, а потом православного и католика, уже камергером при дворе Папском. Но еще не совершенно покинула ее поэтическое чувство, и Римская вилла Княгини, на древнем водопроводе Нерона, по своему оригинальному устройству, дышала поэзией ее минувшего.

В продолжение зимы 1826 года напечатал я собрание мелких моих стихотворений, с описанием южного берега Крыма, под общим названием Тавриды. Весьма горько было для моего авторского самолюбия, когда весною в деревне, в одном из журналов Московских, прочел я критический разбор моей книжки, хотя и довольно снисходительный, но как мне тогда казалось, слишком строгий. Безымянную сию критику, написал мой приятель поэт Баратынский; оттого и не было ничего оскорбительного в его суждениях, но для молодого писателя это был жестокий удар при самом начале литературного поприща, который решил меня обратиться к прозе. Когда жe я возвратился летом в Москву, чтобы ехать опять в полк, весь литературный кружок столицы уже разорялся, но мне случилось встретить Соболевского, который был коротким приятелем Пушкина. Я спросил его: «Какая могла быть причина, что Пушкин, оказывавший мне столь много приязни, написал на меня такую злую эпиграмму!» – Соболевский отвечал: «Вам покажется странным мое объяснение, но это сущая правда; у Пушкина всегда была страсть выпытывать будущее и он обращался ко всякого рода гадальщицам. Одна из них предсказала ему: что он должен остерегаться высокого белокурого молодого человека, от которого придет ему смерть. Пушкин довольно суеверен и потому, как только случай сведет его с человеком, имеющим все сии наружные свойства, ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли роковой человек? Он даже старается раздражить его, чтобы скорее искусить свою судьбу. Так случилось и с вами, хотя Пушкин к вам очень расположен». Не странно ли, что предсказание, слышанное мною в 1827 году, от слова до слова сбылось над Пушкиным, ровно через 10 лет.

Год спустя началась Турецкая война, в которой я участвовал. На зимних квартирах в Яссах, имел я случай познакомиться с Хомяковым, ни как не подозревая в молодом армейском гусаре столь знаменитого поэта, хотя он и читал мне иногда свои стихи, но мы никогда не можем поверить, на первых порах, великому таланту. Странно, однако, что во всю сию войну, столь блистательную для нашего оружия, Хомяков не ознаменовал ни одним стихотворением наши славные победы, хотя такого рода лирические порывы, были совершенно в духе его поэзии. По своему оригинальному характеру, он старался заявить себя гораздо более гусаром, нежели поэтом на шумных вечеринках. При этом Хомяков был неумолимый спорщик, каких трудно найти. Не было предмета, о чем бы ни вступал он в словопрение и, при необыкновенной памяти, будучи чрезвычайно начитан, всегда имел верх во всяком споре. Так велико было его искусство в диалектике, что один и тот же предмет мог он защищать с двух противоположных сторон, и белое делалось у него черным, а черное белым. Это дало ему возможность и впоследствии выдерживать трудные словопрения с раскольниками на Кремлевской площади, где никто не мог его одолеть. Мы с ним очень сошлись во время кампании по его благородному и кроткому характеру и долго поддерживалась взаимная наша связь в Москве, когда уже он был во всей поэтической своей славе; но славянофильское его направление несколько нас разделило, так как я не сочувствовал слишком резкому его направлению и не всегда соглашался с его богословскими взглядами, в которых мне тогда казалось, что не было достаточно церковных оснований, хотя все было совершенно православно.

После моего возвращения из Иерусалима в 1830 году, совершенно изменилось для меня поприще моей деятельности из теплого поэтического юга, где провел первые годы молодости, переселился я на много лет в северную столицу, там ожидал меня совершенно иной литературный круг. Все еще было там исполнено памятью нашего великого историографа, недавно лишь скончавшегося; остатки присного его общества еще собирались иногда у тетки моей Е.Ф. Муравьевой, вдовы знаменитого попечителя Московского университета, Михаила Никитича, который также в свое время был уважаемым писателем. Тут встречал я родственного нам И.М. Муравьева-Апостола, бывшего некогда послом в Испании, который и сам любил заниматься литературой. А.И. Тургенев, дружный со всеми учеными и писателями того времени, который собирал драгоценные материалы для отечественной истории в иностранных архивах, Граф Д.Н. Блудов, благоговевший к памяти историографа и издавший последний том его истории, посещали также небольшой семейный круг моей тетки, она была совершенно убита недавнею разлукою с двумя сыновьями, сосланными по вине политической, и принимала только одних присных.

Но всего дороже для меня, в доме тетушки, было знакомство с В.А. Жуковским, который, как добрый Ангел, являлся везде, где только нужно было утешать. Трудно вообразить себе существо более чистое и нравственное: в зрелом и уже почти старческом возрасте сохранил он всю девственность мыслей и чувств, и все, что истекало из его благородного сердца, носило на себе отпечаток первобытной, как бы райской невинности; казалось, в течение долгой жизни, мир обошел его и миновал, со всеми своими житейскими соблазнами, и он остался чуждым всякой страсти, всякого честолюбия. Таков был Жуковский, дитя по своим чувствам, опытный старец по глубоким думам. Всякое горе и всякую нужду близко принимал он к сердцу, стараясь помочь каждому сколько мог, по своему близкому отношению ко Двору, как воспитатель Наследника престола. Мне особенно он памятен по тому живому участию, какое принял в моих литературных начинаниях. Я приступал тогда к изданию «Путешествия по Святым местам» и, несмотря на многообразные занятия, Жуковский не отказался прочитать всю мою рукопись и заметить мне искренно погрешности слога, но в вопросах церковных он смиренно обращал меня к опытной мудрости Митрополита Московского, что и послужило началом моего знакомства с этим великим Святителем. Когда же неожиданный успех увенчал cиe первое мое творение, Жуковский радовался от души, как бы за собственный труд, и поручал его вниманию других именитых литераторов.

Цензором моей книги был остроумный Сенковский, иначе Барон-Брамбоус, как он называл себя в своих повестях, и много мне принес пользы практическим знанием Востока. Немного времени спустя, Жуковский, будучи за границей, услышал о неудаче моей трагедии «Битва при Тивериаде», написанной мною во время Турецкого похода, под влиянием Востока Крестоносцев, которая упала на сцене при первом ее представлении; это совершенно убило во мне расположение к драматической поэзии. Сочувствуя моему огорчению, Василий Андреевич написал, с берегов Рейна, добродушное письмо к другу своему, слепому поэту Козлову, и просил его передать мне, чтобы я не упадал духом и не оставлял поэзии, по моему искреннему к ней расположению. Что для него был безвестный юноша, только что выступивший на литературное поприще, на котором сам уже пожал обильные лавры? – И, однако, он не остался равнодушен к его неудаче!

И другой великий поэт оказал мне живое участие в эту знаменательную для меня эпоху, первого блистательного успеха при появлении моего путешествия, и столь быстро последовавшей за ним неудачи моей трагедии: – это был Пушкин. Четыре года я не встречался с ним по причине Турецкой кампании и моего путешествия на Востоке, и совершенно нечаянно свиделся в архиве Министерства Иностранных дел, где собирал он документы для предпринятой им истории Петра Великого. По моей близорукости я даже сперва не узнал его, но благородный душею Пушкин устремился прямо ко мне, обнял крепко и сказал: «Простили ль вы меня? А я не могу доселе простить себе свою глупую эпиграмму, особенно когда я узнал что вы поехали в Иерусалим. Я даже написал для вас несколько стихов: что когда, при заключении мира, все сильные земли забыли о святом граде и гробе Христовом, один только безвестный юноша о них вспомнил и туда устремился. С чрезвычайным удовольствием читал я ваше путешествие». Я был тронут до слез и просил Пушкина доставить мне эти стихи, но он никак не мог их найти в хаосе своих бумаг, и даже после его смерти их не отыскали, хотя я просил о том моего приятеля Анненкова, сделавшего полное издание всех его сочинений. С тех пор и до самой кончины Пушкина, я оставался с ним в самых дружеских отношениях. И ему так же, как Жуковскому, была неприятна моя драматическая неудача и, так как он издавал в это время журнал свой «Современник», то предложил мне напечатать в нем объяснительное предисловие к «Битве при Тивериаде» и несколько лучших ее отрывков, равно как и из другой моей трагедии «Михаил Тверской». Так снисходительны великие гении в отношении меньших талантов.

Успех «Путешествия по Святым местам» ввел меня в литературный круг Петербурга, когда бывали собрания у Жуковского. Он меня познакомил и со слепым поэтом Козловым, которого поэма «Чернец» приобрела ему большую известность. Разбитый параличем лежал он на болезненном одре, по счастью еще окруженный семьею, в которой Жуковский принимал живое участие, ради его бедности. Но Козлов был поэт в душе и, не смотря на истощение физических сил, только и мечтал о поэзии и беспрестанно сочинял стихи, которые с большим воодушевлением говорил нам наизусть на своих вечерах. К нему сбиралось еженедельно несколько присных, иногда и писателей, и часто бывала тут Графиня Лаваль, тетка Княгини Зинаиды Волконской, которая покровительствовала поэту, по любви своей к литературе и ради его беспомощного положения. Бывали иногда Жуковский и Плетнев, и мне доводилось читать пред ним отрывки из моего путешествия или стихи. Горько жаловался Козлов на свою судьбу; в молодости он был очень светским человеком и даже считался лучшим кавалером на балах; это сохранилось в его памяти и странно было, как его занимали рассказы Графини об изящной пляске г. Тальони и как он сокрушался, что не мог ее видеть.

Помню какое трогательное слово сказал однажды Жуковский, чтобы утешить болящего: «Ты все жалуешься на свою судьбу, друг мой Иван Иванович; но знаешь ли что такое судьба? – это исполин, у которого золотая голова, а ноги железные. Если кто, по малодушию, пред ним падет, того он растопчет своими железными ногами; но если кто без страха взглянет ему прямо в лице: того осияет он блеском золотой головы!» – Как это глубоко и проникнуто загадочною мудростью Востока! Козлов заплакал и потом переложил слова сии на стихи. По смерти бедного страдальца, Жуковский испросил пенсию его дочери и напечатал полное изданиe всех его стихотворений. – Такова была Ангельская его душа.

В дом родственной мне Графини Канкриной, урожденной Муравьевой, имел я случай познакомиться с другим знаменитым поэтом, баснописцем Крыловым. Небрежный в своей одежде, неловкий в телодвижениях, он был чрезвычайно забавен в своих речах, которые нечаянно у него прорывались как бы некие афоризмы. Однажды за столом, когда долго говорили о Сибирских рудниках и о том, что добываемое золото наших богачей лежит у них как мертвый капитал, Крылов внезапно спросил: «А знаете ли, Граф, какая разница между богачем и рудником? – «А какая, батюшка»? – возразил Граф. – «Рудник хорош когда его разроют, а богач, когда его зароют».

В другой раз, гуляя с приятелем по Невскому, где только что устроены были широкие тротуары, хвалился он, что теперь такое удобство для пешеходов, что даже извозчики более не нужны. В эту минуту подъехал к нему Ванька с предложением подвезти. Важно посмотрел на него Крылов и спросил: «А что ты мне за это дашь?» – Была у него однажды рожа на ноге, которая долго мешала ему гулять, и с трудом вышел он на Невский. Вот едет мимо приятель и, не останавливаясь, кричит ему: «А что рожа прошла?» – Крылов же вслед ему: «проехала»! Но он был чрезвычайно скромен в отношении своего таланта, как и все великие писатели, чувствующие свое достоинство. Однажды у Канкриных, думая ему польстить, стали перечислять, как много уже вышло изданий его басней. «А что мудреного? – отвечал Крылов, басни писаны для детей, а дети все рвут книжки, и приходится опять печатать».

Не много уже времени оставалось Пушкину украшать отечественную словесность, зрелыми плодами своего гения, когда появился другой необычайный талант, обещавший наследовать его славу, если бы и ему не предназначен был еще более краткий срок на литературном поприще и не ожидала его такая же роковая судьба, как и нашего великого поэта. Я хочу говорить о Лермонтове; он еще был тогда лейб-гусарским юнкером в Гвардейской школе, и никто о нем не слыхал. – Однажды его товарищ по школе, гусар Цейдлер, приносит мне тетрадку стихов неизвестного поэта и, не называя его по имени, просит только оказать мое мнение о самих стихах. Это была первая поэма Лермонтова «Демон». Я был изумлен живостью рассказа и звучностью стихов, и просил передать это неизвестному поэту. Тогда лишь, с его дозволения, решился он мне назвать Лермонтова, и когда гусарский юнкер надел эполеты, он не замедлил ко мне явиться. Таково было начало нашего знакомства. Лермонтов просиживал у меня по целым вечерам; живая и остроумная его беседа была увлекательна, анекдоты сыпались, но громкий и пронзительный его смех был неприятен для слуха, как бывало и у Хомякова, с которым во многом имел он сходство; не один раз просил я и того и другого: «смеяться проще». Часто читал мне молодой гусар свои стихи, в которых отзывались пылкие страсти юношеского возраста, и я говорил ему: «Отчего не изберет более высокого предмета для столь блистательного таланта?» Пришло ему на мысль написать комедию, в роде «Горе от ума», резкую критику на современные нравы, хотя и далеко не в уровень с бессмертным творением Грибоедова. Лермонтову хотелось видеть ее на сцене, но строгая цензура III-го Отделения не могла ее пропустить. Автор с негодованием прибежал ко мне и просил убедить начальника сего Отделения, моего двоюродного брата Мордвинова, быть снисходительным к его творению; но Мордвинов оставался не умолим; даже цензура получила неблагоприятное мнение о заносчивом писателе, что ему вскоре отозвалось неприятным образом.

Случилась несчастная дуэль Пушкина; столица поражена была смертью любимого поэта; народ толпился около его дома, где сторожила полиция, испуганная таким сборищем; впускали только поодиночке поклониться телу усопшего. Два дня сряду, в тесной его квартире, являлись как тени люди всякого рода и звания, один за другим благоговейно подходили к его руке и молча удалялись, чтобы дать место другим почитателям его памяти. Было даже опасение взрыва народной ненависти к убийце Пушкина. Если потеря его произвела такое сильное впечатление на народ, то можно себе представить каково было раздражение в литературном круге. Лермонтов сделался его эхом и тем приобрел себе громкую известность, написав энергические стихи на смерть Пушкина; но себя навлек он большую беду, так как упрекал в них вельмож, стоявших около трона, за то что могли допустить столь печальное событие. Ходила молва, что Пушкин пал жертвою тайной интриги, по личной вражде, умышленно возбудившей его ревность; деятелями же были люди высшего слоя общества. Поздно вечером приехал ко мне Лермонтов и с одушевлением прочел свои стихи, которые мне очень понравились. Я не нашел в них ничего особенно резкого, потому что не слыхал последнего четверостишья, которое возбудило бурю против поэта. Стихи сии ходили в двух списках по городу, одни с прибавлением, а другие без него, и даже говорили, что прибавление было сделано другим поэтом, но что Лермонтов благородно принял это на себя. Он просил меня поговорить в его пользу Мордвинову и, на другой день, я поехал к моему родичу. Мордвинов был очень занят и не в духе. «Ты всегда со старыми вестями, сказал он, я давно читал эти стихи Графу Бенкендорфу, и мы не нашли в них ничего предосудительного». Обрадованный такою вестью, я поспешил к Лермонтову, чтобы его успокоить и, не застав дома, написал ему, от слова до слова то, что сказал мне Мордвинов. Когда же возвратился домой, нашел у себя его записку, в которой он опять просил моего заступления, потому что ему грозит опасность. Долго ожидая меня, написал он на том же листке чудные свои стихи «Ветка Палестины», которые по внезапному вдохновению у него исторглись в моей образной, при виде Палестинских пальм, принесенных мною с Востока:

Скажи мне, ветка Палестины,

Где ты цвела, где ты росла?

Каких холмов, какой долины

Ты украшением была? и проч.

Меня чрезвычайно тронули эти стихи, но каково было мое изумление вечером, когда Флигель-адъютант Столыпин сообщил мне, что Лермонтов уже под арестом. Случилось мне на другой день обедать у Мордвинова за столом потребовали его к Гр. Бенкендорфу; через час он возвратился и, с крайним раздражением, сказал мне: «Что ты на нас выдумал? Ты сам будешь отвечать за свою записку». Оказалось, что когда Лермонтов был взят под арест, Генерал Веймарн, исполнявший должность Гр. Бенкендорфа за его болезнью, поехал опечатать бумаги поэта, и между ними нашел мою записку. При тогдашней строгости это могло дурно для меня кончиться; но меня выручил из беды бывший начальник штаба Жандармского корпуса Генерал Дупельт. Когда Веймарн показал ему мою записку, уже пришитую к делу, Дупельт очень спокойно у него спросил: «Что он думает о стихах Лермонтова, без конечного к ним прибавления»? Тот отвечал: «Что в четырех последних стихах и заключается весь яд». – А если Муравьев их не читал, точно также как и Мордвинов, который ввел его в такой промах»? – возразил Дупельт. Веймарн одумался и оторвал мот записку от дела, Это меня спасло, иначе я совершенно невинным образом попался бы в историю Лермонтова. Ссылка его на Кавказ наделала много шума; на него смотрели как на жертву и это быстро возвысило его поэтическую славу. С жадностью читали его стихи с Кавказа, который послужил для него источником вдохновения.

Это все происходило зимою 1837 года; весною я поехал в Воронеж, а потом в Калужское имение Гончаровых, так как я был очень дружен с одними из братьев, для которого написал мои «Письма о Богослужении». Там проводила лето и прекрасная вдова Пушкина, убитая горем, в кругу своего семейства. В Воронеже явился ко мне человек довольно убого одетый, и назвал себя Кольцовым. Я очень был доволен познакомиться с этим новым поэтом, которого народная поэзия произвела большое впечатление в столице, когда отпечатана была первая книжка его стихотворений. Но в разговоре его не было ничего оригинального, так что, кто не читал его стихов, никак бы не мог подозревать в нем поэта. Он подарил мне на память собственноручную тетрадку своих стихотворений, которая и доселе у меня хранится. Более мне не случалось его видеть.

В поместье Гончаровых, посетил печальную вдову Пушкина Жуковский, который принимал большое участие в ее судьбе и был не далеко в Калуге с Цесаревичем. Ему показалось странным, что я там нахожусь во время глубокого ее траура, потому что не знал моих коротких отношений с ее братом. «Что вы здесь делаете? – спросил он. «Не лучше ли вам ехать в Москву, чтобы нам сопутствовать и объяснить Цесаревичу ее древнюю святыню». С радостью принял я столь лестное предложение и поспешил в Москву. Так представил меня Жуковский Государю Наследнику и, в его свите, объехал я все обители столицы и ее окрестности. В Новом Иерусалиме, особенно, требовал от меня Жуковский подробных объяснений, так как я недавно обозревал древний и мог сравнивать оба святилища; он содействовал к тому, что Великий Князь украсил мрамором и лампадами внутренность Святого гроба в Воскресенск. После этой замечательной для меня поездки, я опять довольно долго не ведал поэта, который уехал за границу, и там было наше последнее свидание.

Между тем Лермонтов был возвращен с Кавказа и, преисполненный его вдохновениями, принят с большим участием в столице, как бы преемник славы Пушкина, которому принес себя в жертву. На Кавказе было действительно где искать вдохновения: не только чудная красота исполинской его природы, но и дикие нравы его Горцев, с которыми кипела жестокая борьба, могли воодушевить всякого поэта, даже и с меньшим талантом нежели Лермонтов, ибо в то время это было единственное место ратных подвигов нашей гвардейской молодежи, и туда устремлены были взоры и мысли высшего светского общества. Юные воители, возвращаясь с Кавказа, были принимаемы как герои. Помню, что конногвардеец Глебов, выкупленный из плена Горцев, сделался предметом любопытства всей столицы. Одушевленные рассказы Марлинского рисовали Кавказ в самом поэтическом виде; песни и поэмы Лермонтова гремели повсюду. Он поступил опять в лейб-гусары. Мне случилось однажды, в Царском Селе, уловить лучшую минуту его вдохновения. В летний вечер я к нему зашел и застал его за письменным столом, с пылающим лицем и с огненными глазами, которые были у него особенно выразительны. «Что с тобою?» – спросил я. «Сядьте и слушайте», – сказал он, и в ту же минуту, в порыве восторга, прочел мне, от начала до конца, всю свою великолепную поэму Мцыри (послушники, по Грузински), которая только что вылилась из-под его вдохновенного пера. Внимая ему, и сам пришел я в невольный восторг: так живо выхватил он из ребер Кавказа одну из его разительных сцен, и облек ее в живые образы пред очарованным взором. Никогда никакая повесть не производила на меня столь сильного впечатления. Много раз впоследствии перечитывал я его Мцыри, но уже не та была свежесть красок, как при первом одушевленном чтении самого поэта.

Недолго суждено было Лермонтову пользоваться своею славой и наслаждаться блестящим обществом столицы. По своему заносчивому характеру, он имел неприятность с сыном Французского Посла, которая должна была кончиться дуэлью и, для того чтобы развести соперников, молодого Баранта отправили в Париж, а Лермонтова опять на Кавказ, с переводом в армейский полк. Видно уже такова была его судьба, что не миновал ее даже и там, где хотели спасти его от поединка. Он пал от руки приятеля, который всячески старался избежать дуэли, но был вынужден драться назойливостью самого Лермонтова, потому что он не давал ему нигде покоя колкими своими шутками. Розно рассказывают причину столь странного поведения пылкого поэта и трудно теперь узнать истину. Мне случилось в 1843 году встретиться в Киеве с тем, кто имел несчастье убить Лермонтова; он там исполнял возложенную на него эпитимию и не мог равнодушно говорить об этом поединке; всякий год, в роковой его день, служил панихиду по убиенном, и довольно странно случилось, что как бы нарочно, прислали ему в тот самый день портрет Лермонтова; это его чрезвычайно взволновало.

Пять лет после меня, посетил Египет и Святую землю, другой путешественник Русский, А.С. Норов; это было тогда большею редкостью, по трудности сообщений без пароходов. Его ученое и добросовестное путешествие приобрело ему общее уважение; до того времени он был только известен по своей поездке в Сицилию и некоторым стихотворениям. Страсть к ученым занятиям и к изучению древних языков, были всегда отличительным характером Бородинского ветерана, который 16-ти лет лишился ноги в этой исполинской битве. Нас сблизила священная цель Палестинского странствия и при издании своей книги, Норов часто обращался ко мне с вопросами о некоторых местностях Святого града, так как, по свойственной ему рассеянности, они стирались из его памяти. Неутешительно было видеть его благоговейное чувство и любовь к Церкви Восточной, которой старался помогать по мере сил своих, особенно в то время когда имел более средств, сделавшись Министром народного просвещения, Его любознательности обязаны мы обретением древнего списка Нового завета на Синае, куда, с помощью его, отправился ученый профессор Немецкий Тишендорф. – Почти в одно время с Норовым, мы были избраны членами Русской Академии, где еще председательствовал тогда маститый 90-летний старец А. А. Шишков, бывший Министр просвещения при Императоре Александре и строгий блюститель Славянского слова. Хотя и не был блистателен состав Академии, но при нем она держалась, а тотчас после, когда занял президентское кресло новый Министр просвещения Граф Уваров, замечательный по своей учебной администрации совершенно неожиданно была закрыта Русская Академия и капиталы ее распределены на другие предметы. Для меня было весьма грустно внезапное распадение сего хранилища Русского слова, созданного на широких основах великою Екатериною, и еще грустнее, когда самое здание, бывшее некогда подворьем Московских Митрополитов, перешло в руки Римской духовной Академии. Я уже не хотел более участвовать, как почетный общник, в Академии наук, где образовалось особое отделение Русского языка из бывшей нашей Академии.

У Норова собирался свой небольшой ученый круг, когда он еще был только товарищем благочестивого Министра просвещения Кн. Ширинского-Шахматова, который был также любитель Русского слова и наипаче просвещения духовного. Устроив у себя церковь в Министерском доме, он начертал золотыми буквами над иконостасом: «Господь просвещение мое», и это действительно было выражением его духа, которому наследовал и его преемник Норов. Не пусты оставались у него обширные Министерские палаты, ибо к нему еженедельно собирались по вечерам все ученые знаменитости нашей академии и университета, с которыми приятно было тут встречаться для назидательной беседы. Сам он не казался чуждым между ними, по своим обширным познаниям и любви к науке. В числе ее тружеников и опытных знатоков Русской древности, замечательна была личность Надеждина, слишком рано окончившего деятельное свое поприще. К сожалению он не успел издать со своими учеными заметками любопытный булларий наших средне-вековых Митрополитов, по их сношениям с Восточными Патриархами, который был им найден в Царской библиотеке Вены. Деятельно занимался Норов, как Председатель археологической комиссии, изданием наших летописей и актов исторических, и успел начать печатание великой Чети-минеи Митрополита Макария, когда настигла его кончина. За три года до нее, хотя и оскудевший силами, еще однажды успел он быть паломником в Святой земле и на Синае; последним же отголоском рыцарской его души, почти на смертном одре, была его сердечная брошюра, в защиту своих ратных товарищей, Бородинских героев. Посему краткому очерку его христианского характера и литературной деятельности можно судить как было для меня отрадно короткое знакомство с Норовым в ученом и домашнем его кругу.

В 1845 году начались опять мои странствования по Западу и Востоку и на Кавказе, и продолжались, с некоторыми промежутками, около пяти лет; целью моею было изучить Римскую Церковь и Англиканскую, Армянскую и Греческую, дабы извлечь для себя и других еще большее уверение в истине Православия, чрез взаимное их сравнение. А между тем посещал я и на Руси отечественную святыню, чтобы описать древние замечательные наши обители, из чего постепенно составилось мое «Путешествие по св. местам Русским». Таким образом, страннический посох почти не выходил из моих рук, доколе не утомился скитальческою жизнью. Тогда я водворился на постоянное жительство в северной столице, но лето проводил в Москве до моего совершенного переселения в Киев, потому что предпринял обширный труд отечественной Чети-минеи или описания жития всех Святых Русских, это меня заняло в продолжение других пяти лет; в то время мне редко случалось посещать новый литературный круг, который образовался в последние годы, уже оскудевшие великими поэтами, так как наступила вторая прозаическая половина нашего века.

После трехмесячного пребывания в Риме, который тщательно наблюдал я с одной лишь церковной стороны, и подробно изобразили в моих Римских письмах, полюбопытствовал я видеть и Англию, так как она начинала обращаться к Православию, чрез новую секту Иезуитов; представителем ее был к нам послан диакон Пальмер. На обратном пути чрез Германию, посетил я, во Франкфурте на Майне, уже болящего Жуковского. Тут остановился я на два дня единственно для того, чтобы насладиться его обществом, как бы предчувствуя, что это было в последний раз. Погруженный совершенно в заботы семейные, он сам как бы делался ребенком для своих малолетних детей, и переводил для них с немецкого различные сказки, «Кот в больших сапогах» и другие подобные, с обычною своею грациею в живом слоге. Отрадно было смотреть на этого поэтического старца, угасавшего в звуках своей лиры, на берегах любимого им Рейна. Он только что окончили свой знаменитый перевод Одиссеи, и мечтали об Илиаде, хотя не знал Эллинского языка для этого приготовил себе подстрочный перевод Фоссовой Иллиады. Собственная душевная простота влекла его к патриархальной простоте слепца Омира, который совершенно пришелся ему по душе. Но, вместе с тем, его христианское чувство, проникнутое глубокою философской думой, в самых очаровательных формах поэзии, внушило ему последнюю чудную поэму «Вечного Жида», где хотел он изобразить нравственное, религиозное направление современной ему эпохи, и это была его лебединая песнь. Он сам однако чувствовал, что уже угасает, и не хотелось ему умереть на чужбине все его задушевные думы стремились на родину, но не суждено было исполниться сердечному желанию поэта. Ангел смерти тихо закрыл глаза земному своему собрату, в стране чужой, и унес его в небесное отечество.

Помню, что в последнее мое свидание с Жуковским, письма Гоголя были у него в руках, и он мне советовал непременно познакомиться с автором «Мертвых душ», который, уже совершенно обратился к благочестию и был проникнуть высоким христианским чувством. Мне и самому чрезвычайно хотелось ближе с ним сойтись, по моему уважению к его необычайному таланту; и Гоголь со своей стороны, предупрежденный в мою пользу, искал со мною знакомства, но нам не суждено было видеться. Он жил тогда в Москве у благочестивого Графа А.П. Толстого, в крайнем изнеможении сил и чрезвычайном напряжении духа. Однажды, во время моего проезда через Москву, Гоголь даже нарочно ко мне приезжал для свидания, но, увидев много экипажей на дворе; не решился взойти в первый раз в дом, где ему казалось, что встретит много чужих, ибо уже страдал тою духовною болезнью, которая свела его скоро в могилу. Действительно, чрез несколько времени, он скончался и, пред смертью, бросил в пылающий камень одно из своих последних произведений. – Из новейших поэтов, двух только изредка встречал я в столице, которые оба также сошли уже с земного поприща: это Бенедиктов, лирическою своей поэзией, напоминавший легкий стих Баратынского, и Кукольник, посвятивший себя отечественной драме. Со знаменитым же автором «Князя Серебряного» и великолепной трилогии «Грозный, Феодор и Годуновы», Графом Толстым, мне случилось только ехать по железной дороге из одной столицы в другую, и вот все наше знакомство. Но обратимся к минувшему, потому что я не хочу забегать в сию вторую, уже не столь поэтическую половину нашего века.

На Кавказе поклонился я уединенной могиле Грибоедова, на горе Св. Давида, но мне не пришлось посетить могилы Лермонтова на водах, в виду снежного Эльбруса, которого заоблачную беседу с Шат-горою, столь поэтически он подслушал и передал нам в чудных стихах. Мир душе обоих великих поэтов! С одним встретился я на заре моей жизни, с другим уже в знойный ее полдень, но их память доселе живет в моем сердце. Обоих осенил, безмолвным своим величием Кавказ, на котором положили огненное свое клеймо Пушкин, Лермонтов, и Марлинский; вдохновенными поэмами и рассказами они еще более его сроднили с Русскою землею. В моем описании «Грузии и Армении» старался я, и со стороны церковной, ознакомить соотечественников с этой чудною колыбелью человечества, где прямо, как бы из ковчега, выходит племя Гайканское, а царственный род Багратионов Грузинских, касается венца Давидова.

После Грузии устремился я опять на дальний Восток, который был началом моего юношеского странствия и последнею его гранью в зрелом возрасте там я мог поверить, опытом жизни, свежие впечатления молодости.

Мне сопутствовал на сей раз тот из наших поэтов, с которым я встретился в Москве, при самом начале моего литературного поприща, и который один нам остался от лучшей эпохи нашей поэзии. Тем драгоценнее был для меня, в его лице, отголосок минувшего. Летом 1849 года мы отплыли с Князем П.А. Вяземским, из Одессы в Константинополь, где он хотел посетить сына, служившего при нашей миссии, а потом Св. землю. Вместе с ним мы обозревали древнее родное нам святилище Св. Софии и все замечательные памятники Царьграда; вместе отплыли на Св. гору, но встревоженный бурею он возвратился, а я продолжал путь мой на Афон и оттоле вторично в Иерусалим, что все описано в моих «письмах с Востока». По возвращении в Константинополь, я там еще нашел Князя и опять, вместе с ним, мы представлялись Султану. Таким образом гораздо более сблизились мы на чужбине нежели в родной земле, как это обыкновенно бывает, потому что, по возвращении в Петербург, уже редко встречались. Еще однажды, и в последний раз, я увидал Князя, в одну из самых горьких минут для Русского сердца, и это свидание глубоко напечатлелось в моем сердце.

Была полночь, мертвая тишина царствовала в Петропавловском соборе крепости; слышалось только тихое, монотонное чтение Евангелия, пред гробовым катафалком, который один лишь ярко горел множеством огней посреди всеобщего мрака. Облаком курился фимиам из-под завес роскошного балдахина, одиноко стоявшего на средине собора, как оазис в пустыне. Под сению его хранилось сокровище всей земли Русской, предмет общего ее плача. Чины придворные, в траурной одежде сменяли друг друга в урочные часы, на ступенях катафалка. От жара пылающих свеч, от скопления ароматов под завесами балдахина, мне сделалось дурно так, что я должен был удалиться. Когда же сходил со ступеней, медленно подымался на них престарелый Князь Вяземский Запоздавший поэт лучшей эпохи отечественной поэзии, идущий на ночную стражу к тому гробу, где во всей юношеской красе, лежала изменившая нам надежда Руси: – какое знаменательное сближение, и сколько высоких дум могло оно возбудить в сердце! «Sic transit gloria mundi»1. Теперь, когда в мирном уединении Киева, восстают передо мною образы минувшего и, как тени, одна за другою, скользят уже отжившие лики, – воспоминание сердечное жаждет уловить их, хотя на краткий миг, и с любовью останавливается на тех, которые еще живы. Древний певец Ирана, Саади, и наш родной Пушкин, не оба-ли задумывались о былом, над живыми струями освежавшего их фонтана? И я в свою чреду, при воспоминании о тех, которые в течение многих лет, приходили черпать вдохновение в Кастальских струях нашего Геликона, могу повторить здесь звучный стих Саади, избранный и нашим поэтом как эпиграф для его Бахчисарайского фонтана: «И я, подобно другим, посетил отрадный фонтан сей; но иных уже нет, а другие странствуют далеко».

* * *

1

«Так проходит мирская слава» – Примечание электронной редакции.


Источник: Знакомство с русскими поэтами / [А.Н. Муравьев]. - Киев: Тип. А. Давиденко, 1871. - 35 с. (Авт. установлен по изд.: Брокгауз и Ефрон. Энциклопедический словарь. Т. 20. С. 189).

Комментарии для сайта Cackle