Источник

Письмо об Англии16

Переезд из Остенда

Любезный друг!

Известное дело, что достопочтенный Беда говорит об Англосаксах идолопоклонниках, что они должны отрекаться от Чернобога и Сибы. Егингард называет Белбога в числе Саксонских богов. Итак, стихия Славянская в приморских Саксонцах не подвержена сомнению. Но в котором из их племён можем мы её найти? Коренные Саксы – бесспорные Германцы с примесью Скандинавской. Юты также Германцы, может быть с примесью Кимврской. Остаются Варны и Англы. И те и другие, по-видимому, принадлежат Славянским семьям; но Англы важнее Варнов и, следовательно, могли сильнее действовать на религию всего Саксонского союза и на его общественный быт, давая ему своих богов, давая его начальникам Славянское название Вледик (или Владык) и вводя в обычай – Славянский суд целовальниками или поро̀тниками, т. е. присяжными. Англы перешли, как известно, из Померании, т. е. из Славянского поморья в Тюрингию, а оттуда к устьям Рейна, откуда они переселились в Англию и дали ей своё имя. Имя это связывается весьма ясно с именем царственного рода Инглингов или Енглингов (Енгличей), потомков Фрейера, бога придонского, от которого вели свой род Енгличи Скандинавские, так же как и князья Англов в Англии, называя его Ингви, Ингин или Ингиуни (Ингви Фрейр по Ара Фроде и Спорро). И так, в имени Инглинг, Енглинг или Англинг (Енглич или Англич) мы находим только носовую форму Славянского племенного имени Угличей (также как слово Тюринг совпадает со словом Тверич).

Так думал я прошлого года в Остенде, где приятно делил время между купанием, шатаньем по бесплодным дюнам, пистолетной стрельбой и беседой с Русскими приятелями. Надобно же посетить землю Угличан, иначе Англичан, которая так близка к Остенду.

Был тёплый июльский вечер. После чаю пошёл я гулять по городу. Часов в 10 зашёл в кофейную и вижу, что в 12 часов ночи отходит в Англию Тритон, лучший из пароходов, содержащих прямое сообщение Остенда с Лондоном. Я поспешил домой, сообщил это известие всей моей компании, и после очень короткого совещания решено было ехать. Полчаса сборов, да полчаса ужина, – и в половине 12-го отправились мы, большие и малые, на пристань. Гоголь нас проводил до пристани и пожал нам руку на прощание. Без четверти в 12 были мы на пароходе; в 12 часов заворчал котёл, завертелись колеса, и мы пошли.

Едва тронулись мы с места, как от колёс парохода, и от его боков, и позади его, побежали огненные струи. Это была игра морской фосфорности. Она уже была мне известна по другим морям и не раз веселила меня в Остенде во время ночного прибоя, но никогда не видал я её в таком блеске: матросы говорили, что нам особенное счастье. Длинные волны яркого света, то белого, то бледно-голубого, окружали наш пароход и от него бежали вдаль, казалось, на полверсты или на версту. Одна волна гасла, другая загоралась; свет брызгал от колёс; светлой змеёй бежал наш след по морю, и глаза наши не могли нарадоваться на огненную прихоть воды. Фосфоричность продолжалась около часа, слабея по мере нашего удаления от берегов; чрез час она прекратилась совершенно. Кругом нас была тёмная синева моря, над нами безоблачная синева неба! Мало-помалу ушли все пассажиры с палубы; я остался один, но не решался сойти в каюту. Ночь была тёплая, тишина совершенная; ни одной волны на море, множество светлых звёзд на небе. Пароход бежал как лихой рысак до 15-ти узлов (около 23 вёрст) в час; машина его играла верно и ровно, как бой часов; земля, мне незнакомая, становилась всё ближе и ближе: тут было не до каюты. То ходил я по палубе, то ложился отдыхать на лавке, то заговаривал с рулевым, который мне отвечал, несмотря на запрещение, писанное крупными буквами: да ведь их ночью не видать. Он спросил у меня, бывал ли я когда-нибудь в Англии, и когда я сказал, что не бывал, он прибавил с улыбкой добродушной уверенности: «О! вы полюбите нашу старую Англию» (Oh Sir! you’ll like our old England). – Посмотрим, сбудется ли предсказание.

Рассвело. Утро было так же тихо и безоблачно, как и ночь; только лёгкая рябь пробегала по морю, горя и сверкая от солнечных лучей. Мало-помалу вдали на Западе стал подниматься над водою белый гребень Английского берега. Впереди нас, потом и вправо, и влево, стали показываться паруса разной величины, потом десятки парусов, потом сотни; между ними там и сям чернели дымные полосы пароходов. Мы приближались к устью Темзы; берега Англии стали ниже и зеленее, кругом нас было множество отмелей. Вход в устье Темзы не безопасен даже для дружеского корабля; он был бы ещё опаснее для недруга. А входил же в него смелый Голландец с помелом на мачте! Правда, с того времени прошло два века, и теперешняя Англия не Англия Стюартов; но много могут сила и воля человека. Мы вошли в Темзу, остановились у таможни, пересели на мелкий пароход, также необыкновенно скорый на ходу, и пошли далее. Справа, слева, впереди нас – сотни, кажется, тысячи мачт: сильнее, живее торговая жизнь. Над водою и на небе лёгкий туман, в тумане довольно высокий берег, над ним страшная громада строений, над ними башни-колокольни, огромный купол; ещё далее верхи колонн, стрелки готических колоколен, – город бесконечный, невообразимый. Это Лондон. По Темзе, которой ширина немного уступает ширине Невы, теснятся корабли, пароходы и лодки. Чрез неё, один за одним, один другого смелее и величественнее, перегибаются каменные мосты. Мы стояли на пароходе, не отводя глаз от этого чудного зрелища, в каком-то полу-весёлом, полу-испуганном изумлении. Пароход шёл быстро против течения, минуя башни и мосты, дворцы и купола; наконец, он причалил к пристани у цепного моста. В одно время с нами причаливали к ней и отчаливали от неё 9 пароходов, и все полны. «Что это? Какой-нибудь праздник?» Нет: здесь почти всегда то же. На пристани толпа непроходимая; по высокой лестнице поднялись мы на берег, та же толпа на берегу; пошли по улицам, та же толпа на улицах. Мы добрались до трактира (Йоркский Отель, который всем рекомендую), утомлённые не путём, а впечатлениями. Едва ли кто-нибудь может забыть въезд в Лондон по Темзе.

Вечером на другой день бродили мы по городу: везде такое же многолюдство, такое же движение. Нигде художественной красоты, но везде огромные размеры и удивительное разнообразие. Скоро узнал я Лондон довольно коротко; мне стало уютно и как будто дома. Я видел башню Лондонскую с её вековыми твердынями, видел Вестминстерское аббатство с его сотнями гробниц, которых малая часть была бы достаточна для славы целого народа, и видел, как благоговеют Англичане перед величием своей старины; я видел Гошпиталь Христа, в котором ученики ходят ещё и теперь в странном наряде Тюдорских времён; и Лондон стал мне понятен: тут вершины, да зато тут и корни.

Не в первый раз и немало бродил я по Европе, немало видел городов и столиц. Все они ничто перед Лондоном, потому что все они кажутся только слабым подражанием Лондону. Кто видел Лондон, тому в Европе из живых городов (об мёртвых я не говорю) остаётся только видеть Москву. Лондон громаднее, величественнее, люднее; Москва живописнее, разнообразнее, богаче воздушными линиями, веселее на вид. В обоих жизнь историческая ещё цела и крепка. Житель Москвы может восхищаться Лондоном и не страдать в своём самолюбии. Для обоих ещё много впереди.

Воскресенье в Лондоне

Два дня сряду ходили мы по Лондону, и всё то же движение, то же кипение жизни. На третий день поутру пошли мы к обедне в церковь нашего посольства. Улицы были почти пусты: кое-где по тротуарам торопливо пробегали люди, опоздавшие к церковной службе. Через два часа пошли мы назад. На улицах движения не было: только по тротуарам шли толпы людей, которых лица выражали тихую задумчивость; они возвращались домой от службы церковной. Та же тишина продолжалась целый день. Таково Воскресенье в Лондоне. Странен вид этой пустоты, странно безмолвие в этом громадном, шумном, вечно кипучем городе; но зато едва ли можно себе представить что-нибудь величественнее этой неожиданной тишины. Мгновенно замолкли заботы торговой жизни, исчезли заманки роскоши, закрылись эти цельные, двухъярусные стекла, из-за которых выглядывают, кажется, все сокровища мира; закрылись мастерские, в которых неутомимый труд едва может снискать себе насущный хлеб; успокоилась всякая суета: два миллиона людей самых промышленных, самых деятельных в целом свете, остановили свои занятия, перервали свои забавы, и всё это из покорности одной высокой мысли. Мне было отрадно это видеть; мне было весело за нравственность воли народной, за благородство души человеческой. Странное дело, что есть на свете люди, которые не понимают и не любят воскресной тишины в Англии: в этой непонятливости видна какая-то мелкость ума и скудость души. Конечно не все, далеко не все Англичане празднуют Воскресенье духовно так, как они соблюдают его наружную святость; конечно, между тем как на улицах видно везде благоговейное спокойствие, во многих домах, иногда самых аристократических, идут дела порока и разврата. Что ж? «Люди фарисействуют и лицемерят», скажешь ты, что правда, но не фарисействует и не лицемерит народ. Слабость и порок принадлежат отдельному человеку, но народ признаёт над собою высший нравственный закон, повинуется ему и налагает это повиновение на своих членов. Пусть Немец и особенно Француз этого не понимают, в них непонятливость извинительна; но досадно, когда слышим Русских или людей, которые должны бы быть Русскими, вторящих словам Французов и Немцев. Разве первый день Пасхи в России не соблюдается так же строго, как Воскресенье в Англии? Разве во время великого поста пляшут хороводы или раздаются песни в Русских деревнях? Разве есть какие-нибудь общественные увеселения даже в большей части городов? Конечно, в больших городах представляются исключения, но надобно понять эти исключения и их причины. В России высшее общество так просвещено и проникнуто такою духовною религиозностью, что оно не видит нужды во внешностях народного обычая. Англия не имеет этого счастья и поэтому строже соблюдает общий обряд. Но, скажешь ты, если я Магометанин, я праздную Пятницу; если я Жид, я праздную Субботу: в обоих случаях, какое мне дело до Английского Воскресенья? Правда; но в чужой монастырь со своим уставом не ходят, а народ Английский полагает, что он в Англии дома.

Гостеприимство

Я не стану тебе рассказывать о своём житье-бытье в Лондоне, о своих поездках в Оксфорд или Гамптон, о парках, замках и садах, которым вся Европа подражает и подражать не умеет, об изумрудной зелени лугов, о красоте вековых деревьев и особенно дубов, которым ничего подобного я в Европе не видал, несмотря на то, что я видал немало лесов, в которых, может быть, никогда не стучал топор дровосека: всё это останется для наших вечерних бесед и рассказов. Я скажу тебе только вкратце про впечатление, произведённое на меня Англией и про понятие, которое я из неё вывез.

Я убеждён, что, за исключением России, нет в Европе земли, которая бы так мало была известна, как Англия. Ты назовёшь это парадоксом; пожалуй, ты посмеёшься над моим убеждением: я и на это согласен. Сперва посмейся, а потом подумай, и тогда ты поверишь возможности этого странного факта, известия об Англии получаем мы или от Англичан, или от иностранных путешественников. Нельзя полагаться ни на тех, ни на других. Народ, точно так же, как человек, редко имеет ясное сознание о себе; это сознание тем труднее, чем самобытнее образование народа или человека (разумеется, что я говорю о сознании чисто логическом). К тому же до́лжно прибавить, что из всех земель просвещённой Европы Англия наименее развила в себе философский анализ. Она умеет выразиться целою жизнью своею, делами и художественными словом, но она не умеет отдать отчёта о себе. Иностранные путешественники могли бы сделать то, что невозможно Англичанам; но и тут встречается важное затруднение. Англия, почти во всём самобытная, сделалась предметом постоянного подражания, а неразумение есть всегдашнее условие подражания. Человек ли обезьянничает человеку, или народ ломается, чтобы сделаться сколком другого народа, в обоих случаях человек или народ не понимают своего оригинала: они не понимают того цельного духа жизни, из которого самобытно истекают внешние формы; иначе они бы и не вздумали подражать. Подражатель – самый плохой судья того, кому подражает, а таково отношение остальных народов к Англии. Вот простые причины, почему жизнь её и её живые силы остаются неизвестными, несмотря на множество описаний, и почему все рассказы о ней наполнены ложными мыслями, которые, посредством повторения, обратились почти в поверье.

«Англичане негостеприимны, не любят иностранцев, даже до такой степени, что не позволяют у себя иностранного наряда». Это мы слышим от многих путешественников, даже от Русских. По собственному опыту я могу сказать, что в этом нет ни слова правды, и убеждён, что все Русские, которые бывали в Англии, согласятся со мной. Нигде не встречал я больше радушия, нигде такого дружеского, искреннего приёма. Конечно, нет в Англии того безразборчивого растворения дверей перед всяким пришлым, которое кое-где считается гостеприимством; быть может даже, Английская дверь растворяется тугонько; но зато, кто в Английский дом взошёл, тот в нём уж не чужой. Англичанин не совсем легко принимает гостя; но это потому, что, принявши его, он будет его уважать. Такое понятие, конечно, не показывает недостатка в гостеприимстве. Мои знакомые в Лондоне не жалели никаких хлопот, чтобы доставить мне возможность видеть всё, что мне видеть хотелось, а в Оксфорде они нарушили даже свои собственные обычаи для того, чтобы угостить меня по обычаям Русским. То же самое испытал и другой Русский путешественник, посетивший Англию за год прежде меня. Иностранцы обвинили Англию в негостеприимности, потому что не поняли истинного Английского понятия о госте; а Англичане не умеют себя оправдать, потому что предполагают свои понятия в других народах. – «Англичане не любят иностранцев и даже не терпят иностранного наряда». Конечно, нельзя сказать, чтобы Англичане оказывали большую любовь иностранцам; да я не слишком ясно понимаю, за что какой бы то ни был народ должен бы особенно любить иностранцев. Иная земля любит их, как своих образованных учителей; Немец любит их, как своих учеников; Француз любит их как зрителей, которым он может сам себя показывать. Англичанину они не нужны, и поэтому он остаётся к ним довольно равнодушным: это очень естественно. Но если Англичанин узнаёт в иностранце не праздношатающегося бездомника, не разгулявшегося трутня, а человека искренно и добросовестно трудящегося на поприще всемирного общения, дело переменяется, и радушный, дружеский приём доказывает иностранцу глубокое сочувствие Английского народа. С другой стороны, предубеждение, будто бы в Англии даже наряд иностранный нетерпим, совершенно несправедливо. Я это видел и испытал. Решившись, несмотря на предостережение знакомых, нисколько не переменять своей обыкновенной одежды, ходил я в Англии, как и везде, в бороде (а бород в Англии не видать), в мурмолке и простом Русском зипуне, был на гуляньях, в многочисленных собраниях народа, бродил по глухим, но многолюдным и, как говорят, полудиким закоулкам Лондона и нигде не встречал ни малейшей неприятности. В то же самое время Французы жаловались на неприятности, несмотря на то, что их платье было, по-видимому, гораздо ближе к Английскому. Отчего такая разница? Причина очень проста. Я, как Русский, ходил в одежде, Французы ходили в наряде; а Англичане не любят очевидных притязаний. Это – черта народного характера, которую можно хулить или одобрять, но которая ничего не имеет общего с неприязнью к иностранцам. Вообще, я думаю, что Англия равнодушна к иностранцам и этого осуждать не могу; но привет и ласки, с которыми на улицах, на пароходах и лавках встречали Англичане Русских детей в их Русском платье, заставляют меня даже предполагать, что это равнодушие несколько смешано с дружелюбием.

Одежда

Говорят ещё: «Англичане народ чопорный и церемонный». Опять ложное мнение. Правда, Англичанин очень любит белый галстук и едва ли не прямо с постели наряжается во фрак; правда, он редко заговаривает с незнакомым и не любит, чтоб незнакомый с ним заговаривал; он представляет, наконец, какую-то чинность в обхождении, несколько похожую на чопорность. Но опять это до́лжно понять, и обвинение исчезнет. Англичанин любит белый галстук, как он любит вообще опрятность и всё то, что свидетельствует о ней. В бедности, в состоянии, близком к нищете, он употребляет невероятные условия, чтоб сохранить чистоту; и комиссары правительства в своих разысканиях о страдании низших классов совершенно правы, когда рассказывают о нечистоте жилищ, как о несомненной примете глубочайшей нищеты. Поэтому белый галстук не то для Англичан, что для других народов. То же самое скажу я и о фраке. Это не наряд для Англичанина, а одежда, и одежда народная. Кучер на козлах сидит во фраке, работник во фраке идёт за плугом. Можно удивляться тому, что самая уродливая и нелепая из человеческих одежд сделалась народною; но что ж делать? Таков вкус народный. Ещё страннее и удивительнее видеть, что люди из другого народа бросают своё прекрасное, своё удобное народное платье и перенимают чужое уродство: я говорю это мимоходом. Во всяком случае, до́лжно признать, что фрак чопорен у других и нисколько не чопорен у Англичан, хотя он одинаково бестолков везде. Нельзя не признаться, что отношение Англичанина к незнакомому несколько странно: он неохотно вступает с ним в разговор. Конечно, и эта черта очень преувеличена в рассказах путешественников анекдотистов; по крайней мере, ни во время путешествия по Европе, ни в Англии я не был поражён ею, вступал с островитянами в разговор без затруднения и находил иногда более труда развязать язык иному Немцу, особенно графского достоинства, чем Английским лордам; за всем тем я не спорю в том, что они менее приступны, чем наши добродушные земляки или говорливые Французы. Трудно судить о народе по одной какой-нибудь черте. Англичанин, выходя из кареты, в которой он разменялся с вами двумя тремя словами, очень важно подаёт вам своё пальто с тем, чтобы вы помогли ему облачиться. Вам это покажется крайнею грубостью; но он ту же услугу окажет и вам. Таков обычай. Англичанин неохотно вступает с вами в разговор. Вам это кажется неприступностью, но во многом он скорее других готов дружиться с незнакомым и верить новому знакомому. Так, например, весьма небогатый Англичанин, с которым я два дня таскался по горам Швейцарским, встретив меня в Вене в совершенном безденежье, почти заставил меня принять от него деньги на возвратный путь и насилу согласился взять от меня расписку; а должно заметить, что всё богатство, которое он мог при мне заметить, состояло в старом сюртуке и чемодане величиной в солдатский ранец. Англичанин вообще не очень разговорчив, он и подавно не разговорчив с иностранцем: это не чопорность и не церемонность. Смешно бы было брать на себя разгадку всякой особенности в каком бы то ни было народе, и я не берусь объяснить эту черту в Англичанах; но, может быть, объяснение её состоит в том, что слово в Англии ценится несколько подороже, чем в других местах; что о пустяках говорить не для чего, а о чём-нибудь подельнее – говорит с незнакомым действительно неловко в земле, в которой разница мнений очень сильна и часто принимает характер партий. Я не берусь доказывать, чтобы Англия ни в чём не имела лишней чопорности: это остаток очень недавней старины. Тому лет сорок, общество во всей Европе было чопорно, а Англия меняется медленнее других земель; но на этом останавливаться не для чего, и мне кажутся решительно слепцами те, которые не замечают во многом гораздо более простоты у Англичан, чем где-либо.

Простота нравов

Пойдите по Лондонским паркам, даже по Сент-Джемскому, взгляните на игры детей и на их свободу, на группы взрослых, которые останавливаются подле незнакомых детей и следят за их играми с детским участием. Вас поразит эта простота жизни. Пойдите в Гайд-парк. Вот несётся цвет общества на лёгких статных лошадях, всё блещет красотою и изяществом. Что ж? Между этими великолепными явлениями аристократического совершенства являются целые кучки людей на каких-то пегих и соловых клячонках, которые точно так же важно разгуливают по главным дорогам, как и чистокровные лорды на своих чистокровных скакунах. Это горожане, богатые, иногда миллионные горожане. Что им за дело до того, что их лошади плохи и что сами они плохие ездоки! Они гуляют для себя, а не для вас; для своего удовольствия, а не для показа. Это простота, которой себе не позволят ни Француз, ни Немец, ни их архичопорные подражатели в иных землях. – Поезжайте в Ричмонд, в этот чудный парк, которого красота совершенно Английская, великолепная растительность и бесконечная, богатая, пёстрая даль, полу-согретая, полу-сокрытая каким-то светлым, голубым туманом, поражают глаза, привыкшие даже к берегам Рейна и к прекрасной природе Юга. Тысячи экипажей ждут у решётки, тысячи людей гуляют по всем дорожкам; на горе, по широкому лугу, мелькают кучки играющих детей; хохот, весёлый говор несётся издали. Поглядите: всё ли это дети? Совсем нет. Между детьми и с ними и отдельно от них играют и бегают взрослые девушки со своими ровесниками, также весело и бесцеремонно, как будто дети, и они принадлежат если не высокому, то весьма образованному обществу. Они словно дома, и им опять, как ездокам в Гайд-парке, нет никакого дела до вас. Я это видел, и не раз. А где ещё увидите вы это в Европе? И разве это не простота нравов? Сравните словесность Английскую с другими словесностями, и то же опять поразит вас; сравните пухлую, фразистую, цветистую и кудрявую речь Французского депутата с простым, несколько сухим, но энергическим и резким словом Английского парламента. Вслушайтесь в эти шутливые выходки, в этот поток едкой иронии и в громкий, непритворный смех слушателей, и скажите потом, где простота? А Англия считается чопорною, а вечно актёрствующая Франция простою. От слов перейдите к делу. Где делается оно простее и где такие малосложные средства дают такие огромные результаты? Где ум идёт к цели так прямо? Человек триста собрались в большой комнате в вечных своих черных фраках, сидят кто как попало, почти в беспорядке; иной полулежит, иной дремлет; один какой-нибудь из присутствующих говорит со своего места: это парламент, величайший двигатель новой истории.

Анекдот о чиновниках в Индии

Человек пять-шесть съехались запросто, по-видимому, для того, чтобы истребить несколько дюжин устриц: это директоры Ост-Индской Компании, и за устрицами решаются вопросы, от которых будет зависеть судьба двухсот миллионов людей, дела Индии и Китая. Кстати об этой компании. Не могу не повторить тебе рассказа, слышанного мною, в Англии. Обедал я у богача негоцианта, занимающаяся особенно усовершенствованием машин. В небольшом числе посетителей был один старичок, некогда участвовавший в правлении компании. Говорили о том и сём, зашла речь и об Ост-Индии и об её управлении. Старичок рассказал следующее. Тому лет двадцать пять, генерал-губернатор сделал представление о недостаточном числе служащих в Ост-Индии. По его представлению, число их было значительно увеличено; недостаток оказался ещё сильнее.

Через три года новое представление и новое умножение администраторов, но недостаток в них оказался ещё сильнее. Года через три опять горе, и опять тот же результат. Наконец, через несколько лет, входит новый г. губернатор с таким же представлением. Съехался совет директоров, и с ними множество членов компании. Предложение прочтено, и начались споры. Человека два жаловались на усиливающейся расход и хотели отказать в просьбе г. губернатора; но огромное большинство было за неё: доказывало необходимость усиления администрации, невозможность порядка и справедливости без неё, и особенно глубокую необразованность Индии, требующую сильной и строго дисциплинированной администрации. После трёхчасового спора все согласились, кроме одного немудрого акционера, который до тех пор молчал. Спросили его мнения; он отвечал добродушно: «Господа, как я ни слушаю, я всё-таки ничего не понимаю. Говорят, тому 12 лет было в Ост-Индии слишком мало администраторов; прибавили их число: недостаток оказался сильнее, чем думали; через три года опять прибавили столько же, потом опять столько же, а теперь просят ещё больше, и всё будет мало. Говорят, Индейцы народ непросвещённый и непохожий на нас. В Индии я не бывал и не спорю со знатоками; но, по моему разумению, мы вошли в дурную колею: мы сажаем, сами того не зная, растения слишком многоплодные. Мы прибавим теперь администраторов, а года через два придётся их число удвоить, и кончится тем, что к каждому непросвещённому Индейцу придётся приставить по два просвещённых Англичан-администраторов; а между тем расход растёт, дела путаются, и акции упадают: недолго до беды. Мой совет вот каков. У Индейцев совесть хоть и не похожа на нашу учёную совесть, а всё же какая-нибудь да есть. Дадимте простор Индейской совести, позовёмте на помощь Индейский ум, да убавимте администраторов покуда наполовину. Авось будет лучше, а экономия будет покуда наверное. Все присутствующие переглянулись, рассмеялись и согласились. Опыт начат был с Цейлона: он удался. Совесть и умы были пробуждены, расходы убавлены и дела пошли несравненно лучше. Хозяин наш заметил на это: «Плоха фабрика, в которой вся сила уходит на трение колёс, а доход на их подмазку», и потом он и старичок налили себе по большому стакану мадеры, кивнули друг другу головою и выпили за здоровье друг друга. Я тебе повторяю этот рассказ потому, что он в моём мнении резко характеризует Английский ум и ход дел в Англии. Другие народы лезут на ходули, красуются, актёрствуют или путаются в многосложности хитрейших устройств и слывут простыми. Англия везде идёт просто, а слывёт чопорною и искусственною, потому что имеет кое-какие обычаи странные и непонятные для путешественников: это бессмысленное и смешное поверье. Простота общественная не может быть без простоты частной жизни.

Весёлость

Говорят: «Англичане невеселы, страдают вечною скукою и наводят скуку на всех». Странное дело! Эта вечно скучающая земля исстари себя называет весёлою, merry old England (старая весёлая Англия). Должно быть, она не догадывается и не замечает, что ей скучно, а кому же бы лучше её про это знать? Такое прозвище трудно приписать самолюбию. Самолюбие может уверить народ, что он красив, силен, нравственен и так далее; едва ли оно может, едва ли даже оно станет уверять его, что он весел. Конечно, можно предположить, что это старая поговорка, утратившая свой смысл; но и такая догадка была бы крайне произвольна. Где живее и многочисленнее народные игры? Где такое огромное стечение жителей на всякую общественную забаву от благородной скачки конской, в которой участвует вся гордость аристократии, и от живописных регат17 по Темзе, в которых спорят между собою университеты и города, до кулачного боя, в котором выражается вся упрямая энергия народа, и до петушиного и собачьего боя, в котором Англичане радуются тому, что умели передать животным качества, давшие им самим такой великий перевес в их долгих борьбах с другими народами? Но весёлость весёлости рознь. Сдержанное чувство Англичанина не для всех понятно, и чем пустее человек, тем менее способен он понимать истинную и глубокую весёлость, как и всякое искреннее и глубокое чувство. Конечно, много страданий и забот прибыло с веками, много подлилось желчи к крови Англичан, и много врезалось морщин на челе весёлой Англии; но прежний характер ещё не совсем изменился. Не все умеют отличить смех, крик, пляску от весёлости истинной. Вечное зубоскаление пустой головы идёт также за весёлость. Иному кажутся весёлыми утомительная ничтожность Французского водевиля и эти мелкие шутки, которые никогда ни в ком не возбуждали полного, здорового, истинно весёлого смеха; иной не умеет различить Сервантеса и Гоголя от Поль-де-Кока. Что с этим делать? Человек на человека не похож, и только крепкая и серьёзная природа может сочувствовать истинной весёлости. В салоне отроду никому никогда весело не бывало. Человек со смыслом поймёт, что в Шекспире во сто раз более весёлости, чем в Мольере; и тот, для кого из романов Диккенса и, особенно, из его сцен домашней жизни светит тёплое солнышко сердечной радости, не поверит обвинению Англии в скуке. Вместо того, чтоб сказать, что Англия невесела, я бы сказал, что Англия не забавна, и – слава Богу! Знаешь ли ты, что весёлость не забавна?

Говорят ещё: «Англия – земля расчётов и промышленности, Англичанин живёт для денег и власти и только что для денег и власти. Это полный, воплощённый, торжествующий материализм». И такая нелепость сделалась тоже поверьем. Недавно Кобден и товарищи его, после десятилетней борьбы, уничтожили систему пошлин на хлеб. Правда, и за это да будет им честь и слава, хотя цель их была чисто промышленная, не без примеси, однако, лучшего чувства, сострадания к рабочему классу. Вот энергическая упорность промышленников; но из-за неё не следует забывать тридцатилетнюю борьбу Вильберфорса и его друзей, посвятивших всю жизнь свою и невероятные труды на освобождение Негров, дорого стоившее и ничем ещё не окупившееся для Англии. Ему, подвижнику человеческого и христианского чувства, да будет большая слава, и с ним вместе Англии, его родине!

Аркрайт прилагает паровые машины к бумагопрядению в большом виде, он обещает миллионы отечественной промышленности. Ему не верят, на него нападают те, которых он должен обогатить; ломают его машины, разбивают его фабрики; он принуждён оставить Ланкастер и уходит в Ланарк, говоря: «вам назло обогащу вас», и Английская торговля обогащается сотнями миллионов. Это славное проявление человеческой силы; но разве менее силы в борьбе, долго волновавшей Шотландскую церковь, и в бескорыстных пресвитерах, оторвавшихся недавно от Шотландского учреждения? Разве не более ещё силы в бедных священниках, которые, не зная ни покоя, ни отдыха, в продолжение двадцати или тридцати лет, ежедневно борются с волнами и метелями для того, чтобы носить утешение Слова Божия полу-одичавшим колонистам Канады? Виднее для всех усилия героев промышленности или политических партий, за ними следит с жадностью подражательная Европа; но величественнее и более достойна удивления энергия духовных начал, мало замечаемая остальным миром, который не думает им подражать и даже не способен понимать их достоинство. Миллионы, сотни миллионов, идут на торговые предприятия громадных размеров и невероятной смелости. Газетный люд, да близорукие путешественники, да засохшие народы глядят на это с завистью, трубят про это с коленопреклонённою досадою, да и начинают около себя водить глазами, придумывая, где бы найти миллионов хоть поменьше Англии, а всё-таки вдоволь. И Англия славится единственно землёю материализма, расчётов и денег, потому только, что её подражатели в ней ничего другого не видят и видеть не умеют. Действительно, такая же предприимчивость торговли развилась в Бельгии и Голландии, развивалась в Северной Германии и даже во Франции. Размеры только поменьше; но десятки миллионов, употребляемых беспрестанно на безвозвратный расход религиозных учений Пуританцев в бедной Шотландии, Католиков и Англиканцев в Англии (хоть, например, в Лондоне, где около семи миллионов асс. собрано в течение четырёх лет на построение церквей), всех сект и миссионерских обществ, трудящихся по земному шару, десятки миллионов, употребляемых на благотворительность общественную и на благотворительность частную, в которой Англия уступает, может быть, одной России, – вот что принадлежит собственно характеристике Англии, а об этом-то и забывают. Духовные силы скрываются за силами вещественными.

Любовь к лесу

Англии не жалеет денег для высоких целей и для общей пользы; в этой земле корысти и расчётов люди не жалеют денег даже для своего удовольствия, и общество не жалеет их для удовольствия общественного. Например, в Лондоне, где так дорог каждый клочок земли, из самого центра города тянутся один за одним великолепные парки Сент-Джемский, Грин и Гайд-парк, и гуляющий народ может идти с лишком семь вёрст по зелёному лугу под тенью старых дерев, не сворачивая ни вправо, ни влево. С другой стороны, почти в таких же размерах тянется прелестный парк Регента; далее, на восточном конце, собственно для бедных его жителей, город разводит новый парк Виктории, величиною в несколько сот десятин. Наконец, бесчисленные скверы18 и парки Лондонские, взятые вместе, занимают пространство более иной знаменитой столицы. Вот один пример из многих. Потом, поглядите на парки, на сады и дорогие заведения у землевладельцев больших и малых, на домики, которые так мило выглядывают из зелени, на всю роскошную уютность жизни, и вы догадаетесь, что деньги и расчёт – не всё для Англичан. Я знаю, что и другие народы стали с недавнего времени перенимать у них и парки, и сады; но далеко, далеко подражателям до оригинала своего, и знаешь ли почему? По весьма простой причине. Зелень и лес – давнишняя любовь Английского народа. Жизнь историческая заключила его в большие города; но в душе он и теперь – житель села и страстный любитель древесных теней. Как Русский человек поёт чистое поле и мураву шёлковую (ах ты поле, поле чистое), так Английская песня теперь говорит: как весело, весело в тихом зелёном лесу (T’is merry, t’is merry in good green wood). За то и деревья, которые полюбил Англичанин, полюбили его, разрослись у него великолепными парками и рощами, дали ему густую тень и наслали чудные вдохновения на его поэтов, от старика Шекспира до наших дней. Говорят: сила Англии в её промышленности и торговле. Тут есть доля правды; но Англия не была торговою страною, когда в средние века она наступала на горло Франции и венчала своего короля на Французский престол; она не была землёю торговою тогда, когда боролась с Испанией, грозою всей Европы; когда при Кромвеле она предписывала законы всем державам Запада, или когда клала непреодолимые преграды силе властолюбивого Людовика. В наше время она обратилась к промышленности под влиянием новых исторических законов, но царствует она в промышленности в силу той внутренней энергии, которая поставила её так высоко в других областях человеческой деятельности. Уатт был только одним из лучей Ньютонова светила. Струя поэзии, так великолепно излившаяся в Шекспире, не иссякла и бьёт ещё богато из Английской земли в Байронах, Скоттах и Диккенсах. Практическая сила Нельсонов, Куков и Клайвов, торговая смелость Аркрайтов растут на той же почве, на которой воспитываются Вильберфорсы, Говарды, Матьюсы и тысячи миссионеров. От того-то громадная фабрика, грустное явление в целом мире, представляет в Англии какой-то характер смелой поэзии. Для самой Англии денежный вопрос важен только по необходимости, а всякий духовный вопрос важен по сочувствию. Душа, утомлённая серьёзным материализмом Германии и улыбающимся материализмом Франции, отдыхает в Англии и вместе с нею позволяет себе смеяться над её Домбеями и над путешественниками, которые кроме Домбеев ничего в ней видеть не умеют.

Кажется, прав был рулевой на Тритоне. Я полюбил его старую Англию; да видно я любил её и прежде, может быть от того, что её имя происходит от Угличан.

Виги и тории

Но что̀ же Англия? Мой ответ будет: это земля, в которой борются Тори с Вигами. По-видимому, определение моё не ново и не полно; но дело в том, что Виги и Тори, о которых так много говорят и пишут, совсем ещё не определены и не имеют ничего общего с теми мыслями, которые мы привыкли с ними связывать. «Виг – либерал, друг человечества, свободы и успеха, враг налогов и привилегий; Тори – консерватор, враг всякого движения вперёд, всякой свободы, всякого усовершенствования, защитник всякой стеснительной привилегии и всех налогов, падающих на большинство народа» и пр. и пр. «Виг – демократ», Тори аристократ», и тому подобное. Такие понятия просты, удовлетворительны, дают право понимать газеты, говорить об Англии и даже, смотря по вкусам или выгодам, полюбить ту или другую партию, того или другого деятеля. Вообще такие понятия удобны. Жаль только, что они не дают нисколько возможности понимать дела и жизнь Англии и совсем не похожи на действительность. Виг, друг свободы, тянется изо всех сил уничтожить свободу преподавания, которую отстаивает Тори, как известно всем тем, кто следил за спором, поднятым во время Мельбурнова управления. Тори нападает на налог в пользу колонии и на привилегии колониальной торговли, а за них вступаются Виги. Это видно было несколько раз во время спора о налоге на сахар. Виг, друг свободы и демократ, уличён в последнее время самими Англичанами в том, что он ввёл и долго поддерживал в Англии власть аристократическую, созданную по образцу Венеции, между тем как Тори восставал против неё и боролся с нею. Централизация, всегда гибельная для свободного развития жизни во всех её отраслях, находит постоянно защитников в Вигах и врагов в Ториях. «Тори – консерватор, а Виг – друг прогресса», а между тем усовершенствования в законах, в учреждениях, в устройстве общественном произошли столько же от Ториев, сколько от Вигов. Это можно доказать историей всего последнего столетия и даже самою историей парламентской реформы. Наконец, благородные голоса, в пользу человечества и правды, против насилия и бессовестных завоеваний, раздаются чаще из рядов Тористской партии, чем от Вигов. Стоит только вспомнить недавние происшествия в Кабуле и Китае, чтоб в этом убедиться. Итак, обыкновенные понятая о Вигах и Ториях надобно бросить, как никуда негодные. В Англии эта запутанность понятий повела к тому, что самые названия Виг и Тори выходят из употребления; а между тем они имеют смысл и смысл истинный, к несчастью искажённый определениями, основанными на поверхностном наблюдении и на явлениях совершенно случайных. Виги и Тори считаются партиями политическими, и в этом величайшая ошибка. Согласно с характером самой Англии, земли гораздо более социальной, чем политической, до́лжно признать в них партии социальные, и тогда внутренняя жизнь самой земли сделается понятною. Прибавим к этому характер религиозный Английского общества, и тайна Вигизма и Торизма уяснится вполне. Но для этого надобно мне сказать тебе несколько слов об истории. История Англии требует полного пересмотра.

Народное саксонское начало

Саксонцы завоевали землю Британцев в то же почти время, когда другие народы Германии завоевали другие области Римской империи; но они завоевали её иначе и с другою целью. Франку, Лонгобарду и Готфу, издавна жившим жизнью дружинною, нужны были корысть и рабы. Саксонцу, привыкшему к земледелию, нужна была земля. Бесспорно, малая часть побеждённых была обращена в рабство; но бо́льшая часть или погибла, или удалилась в Западные области и продолжала борьбу. Это уже доказывается и тем, что почти все места и урочища Восточной и Средней Англии утратили свои прежние названия и получили названия Саксонские. Победители разделили между собою землю и принялись за сельский труд. Они составили не аристократию, а народ и общины, управляемые общим вечем (Виттагом). Дальнейшее развитие было испорчено многими историческими обстоятельствами и особенно междоусобиями и нашествиями Датчан. Аристократическое нача́ло развилось. Саксонское царство пало под ударами Французских Норманнов; но подавленная Саксонская стихия не утратила силы и некоторой самобытности. В ней победитель-Норманн уважал нравственное достоинство, доказанное самим сражением при Гастингсе, в котором несчастный Гарольд оспаривал целый день победу против неприятеля, втрое многочисленнейшего. Раздоры между Норманнами снова возвысили значение Саксонского народонаселения. Бароны вызвали его к новой жизни, для того, чтобы найти в нём опору. В этом деле особенно отличился хитрый, но смелый и энергический Монфорт Лейчестерский. Начатое баронами было продолжено по необходимости королями рода Плантаженетов, и особенно величайшим из них, Эдуардом Первым. Побеждённый и победитель слились окончательно в один язык, в одну живую силу, и эту силу узнала Франции. С гордостью вспоминает Англичанин, с досадою помнит Француз имена Пуатье и Азинкура, где, по-видимому, горсть Англичан побеждала огромные ополчения Франции; но эти победы были делом не рыцарей, которых мужество было равно с обеих сторон. При Английском рыцаре были зелёный кафтан Линкольнского стрелка и бодрое сердце вольного поселянина (йомана); при Французском была толпа бездушных вассалов, годных только для резни и всегда готовых к бегству. Англия побеждала, потому что у неё, и только у неё, был народ. Страшная борьба Йорка и Ланкастера, погубившая столько родов Норманских, укрепила Саксонцев. Свирепые дружины баронов резались между собою, но не смели грабить и губить поселян. Таково свидетельство Французских летописцев, и оно напоминает Русскому сердцу, что и наши Галицкие князья просили Польских магнатов щадить, во время войны, безоружные деревни. Жизнь Англии развивалась самобытно из своих собственных начал. По словам современных Французов, Англичанин гордился тем, что он управляется своим обычаем, а не Римским правом. Учёный юрист Романской Европы смеялся над этим, но история готовила оправдание обычая народного и торжество его над землями, управляемыми чужеземным правом. Борьба двух Роз кончилась, утомлённая Англия отдохнула и окрепла под сильною рукою и тяжёлою славою Тюдоров. Прошли и Тюдоры, и ожили все прежние начала, и два века с половиною создали теперешнюю Англию.

История Английского Христианства

Таково было развитие народного начала. Ещё важнее было начало религиозное. Кельты и Кумры Британские приняли Христианство рано, в его полной чистоте, и содержали его с ревностью и любовью. Все споры Востока, все богословские учения отзывались в Британии и далёкой Ирландии: церковное предание находило в них жарких и неколебимых защитников. От Кельтских проповедников приняли веру Скоты и Пикты, хотя нет сомнения, что Друидизм и какая-то странная смесь Христианства с Друидизмом не были совершенно побеждены, даже в самой Британии. Пришли Саксонцы-идолопоклонники. Кельты-христиане погибли или бежали в горную область Кумберланда и Валлиса. Завязалась упорная и кровопролитная война; но, несмотря на неё, побеждённые Кельты нашли учеников в победителях-Саксах. Успехи обращения были замедляемы народною враждой, но новая сила проповеди явилась с Юга. Григорий Великий прислал Августина в Британию, и Саксонцы послушались мудрого учителя: мало по малу вся октархия приняла Христианство. Таким образом вера просветила острова Британские, но обращение идолопоклонников Кельтов и Саксов не было похоже на обращение Готфов, Франков или Лонгобардов. В Испании, Италии и Галлии победители-Германцы принимали Христианство из подражания, из случайных выгод, из расчётов политических, даже от соблазна Римской жизни и Римской роскоши: новые Христиане были хуже старых язычников. Островитяне Саксонцы и Кельты приняли веру из убеждения и любви, и она приносила богатые плоды в их жизни духовной. Священные песни раздавались на языке народном, многочисленные богословские школы хранили чистоту учения и распространяли на всём Западе свет просвещения и строгость христианской жизни. Ирландия заслуживала имя Острова Святых; десятки царей и князей Саксонских, в полном блеске силы и власти, бросали свет и власть и уходили в тишину монастырских келий; Кельтские проповедники, такие как Колумб или Галл, начинали обращение Германии в Христианство, и великое дело, начатое ими, довершалось ревностью Саксонцев Виллебродов и Бонифатиев. Таково было в Англии развитие духа религиозного; но, к несчастно, с самого начала, борьба церкви Кельтской, вполне независимой и православной, с учением Римских проповедников, отчасти уже заражённых Римскою односторонностью, посеяла семена раздора; потом торжество Римской партии, хитрость монашеских орденов и полу-фанатическая, полу-лукавая энергия таких людей, как Дунстан, подавили характер чисто вселенской и православной Английской церкви: она допустила многие искажения и уже вполне никогда не исправлялась, хотя и получила снова некоторую свободу при последних царях Саксонских. Завоевание Норманнов было также торжеством Римской власти, покровительствовавшей Норманнам. Прежняя свобода, утраченная уже, проявлялась только в расколах Лоллардов, в попытках к исправлению церковному Уиклифа и ему подобных учёных. Вскоре и это сопротивление казалось побеждённым, и целость Римского Католицизма – утверждённою навек. Соединение сильной религиозной жизни с живым общественным началом в народе (хотя и искажённым от упадка общины сельской) обещало, по-видимому, стройное и почти бесконечное развитие земле Англо-Саксов; но семена неизбежного зла скрывались в этом крепком и здоровом теле.

Всякое общество находится в постоянном движении; иногда это движение быстро и поражает глаза даже не слишком опытного наблюдателя, иногда крайне медленно и едва уловимо самым внимательным наблюдением. Полный застой невозможен, движение необходимо; но когда оно не есть успех, оно есть падение. Таков всеобщий закон. Правильное и успешное движение разумного общества состоит из двух разнородных, но стройных и согласных сил. Одна из них основная, коренная, принадлежащая всему составу, всей прошлой истории общества, есть сила жизни, самобытно развивающаяся из своих начал, из своих органических основ; другая, разумная сила личностей, основанная на силе общественной, живая только её жизнью, есть сила никогда ничего не созидающая и не стремящаяся что-нибудь созидать, но постоянно присущая труду общего развития, не позволяющая ему перейти в слепоту мертвенного инстинкта или вдаваться в безрассудную односторонность. Обе силы необходимы; но вторая, сознательная и рассудочная, должна, быть связана живою и любящею верою с первою, силою жизни и творчества. Если прервана связь веры и любви, наступают раздор и борьба. Англия была землёю христиански-религиозною; но односторонность Западного Католицизма, восторжествовавшего вполне, обусловливала и вызывала Протестантство. Оно родилось в Германии, перешло в Англию, и было принято ею; но Англия, принимая Протестантство, не познала его характера. Память о некогда свободной церкви и о недавних борьбах для сохранения этой свободы обманывала Англичан: они уверяли себя, что они сохраняли неизменность, когда они явно изменились или реформировались, отстраняя или отвергая то, что в продолжение долгих лет считали истинным, святым и несомненным; они верили в свой Католицизм, даже когда были протестантами. Таково Англиканство. Другие секты яснее сознали, глубже приняли, строже развили свободу протестантского скептицизма. Это религиозное движение обратилось немедленно в движение общественное. Разрознились и вступили в борьбу две разумные силы народа. Одна – органическая, живая, историческая, ослабленная уже упадком сельского общинного быта и бессознательно допущенным скептицизмом Протестантства, составила Торизм. Другая – личная и аналитическая, не верящая своему прошедшему, приготовленная уже издавна тем же упадком общинного быта и усиленная всею разлагающею силою Протестантства, составила Вигизм.

Вот, любезный друг, определение этих двух слов, так часто употреблённых и так мало понятых; в них, как ты видишь, заключается смысл не политический, а социальный; в них определение самой жизни Английского народа.

Торизм

Теперь тебе понятно будет, почему Торизм, обессиленный и уже не уверенный сам в себе, принимает так часто характер мёртвого и косного консерваторства, даже тогда, когда он старается развивать зародыши, уже лежащие в обществе; и почему Вигизм, сила разлагающая, казался и кажется многим силой освобождающею даже тогда, когда он действительно стесняет жизнь. Это обман, но обман неизбежный при жалком состоянии общественной науки. Для наблюдателя, более просвещённого и беспристрастного, для человека Русского, мертвящая сухость Вигизма, когда он разрушает прошедшее, и его бесплодность и, так сказать, бездушие, когда он думает созидать, слишком явны. На дне его лежат скептицизм, не верящий в историю и не любящий её, рационализм, не признающий законности в чувствах естественных и простых, не имеющих прямо-логической основы, и разъединяющий эгоизм личности. От этого первый его взгляд (впрочем, это отчасти и его достоинство) обращается всегда на вещественную сторону всякого вопроса; от этого у него порою прорывается дикий эгоизм; от этого просвещение духовное он старается заменить просвещением внешним и чисто материальным; от этого, не любя множества центров общественных, данных органическим развитием истории, он старается отрывать от них человека и привязывает его прямо к математическому закону центра политического; от этого, разрывая связи естественные, он старается их заменить связями, по-видимому, менее строгими, но действительно менее свободными, именно потому, что они условны; от этого простоту совести и духа любит он заменять расчётливой полицией формы, и т. д. Таков Виг в его логической крайности, т. е. в радикале. Но этот суд был бы слишком строг в отношении к Вигу вообще. По большей части Виг всё-таки немножко Тори, потому что он Англичанин.

Действительно, всякий Англичанин – Тори в душе. Могут быть разницы в силе убеждений, в направлении ума; но внутреннее чувство одинаково у всех. Исключения редки и вообще принадлежат людям, или совершенно увлечённым систематизмом мысли, или людям, убитым нищетой и развращённым жизнью больших городов. История Англии не есть дело, прошедшее для современного Англичанина: она живёт во всей его жизни, во всех его обычаях, почти во всех подробностях его быта. A стихия историческая – это Торизм. Англичанин глядит с дружелюбною улыбкой на широкоплечих сторожей Тауэра с их пёстрою и странною одеждою; он рассказывает с торжественным удовольствием, что вот эти сухие жёлтые сливы, которые он вам продаёт, точно так же сушились тому двести пятьдесят лет; он радуется на мальчиков Христова Госпиталя, которые носят и теперь, как я уже сказал, синий балахон времён Эдуарда VI. Он ходит по длинным галереям Вестминстерского аббатства не с хвастливою гордостью Француза, не с антикварным наслаждением Немца; нет, он ходит с глубокою, искреннею, облагораживающею любовью. Эти гробы – это его семья, его великая семья; и это я говорю не об лорде, не о профессоре, а об ремесленнике, об извозчике, который целый день махает кнутиком по всем улицам Лондонским. Торизма столько же в простом народе, сколько и в высших рядах общества. Правда, этот купец или ремесленник даст свой голос Вигам: таково его убеждение о пользе общей или своей выгоде вещественной; но в душе-то он любит Topиев. Он поддержит Русселя или Кобдена, но сочувствие своё даст он старику Веллингтону или Бентинку. Вигизм – это насущный хлеб; Торизм – это всякая жизненная радость, кроме разврата кабачного, или ещё худшего разврата вокзалов; это скачка и бой, это игра в мяч и пляска около Майского столба, или Рождественское полено и весёлые святочные игры, это тишина и улыбающаяся святыня домашнего круга, это вся поэзия, всё благоухание жизни. В Англии Тори – всякий старый дуб, с его длинными ветвями, всякая древняя колокольня, которая вдали вырезывается на небе. Под этим дубом много веселилось, в той древней церкви много молилось поколений минувших.

То, что̀ существует в Англии, то, что̀ иностранцы называют учреждениями, не является Торизму Англичанина, в виде учреждений. Это просто часть его самого, олицетворение его внутренней жизни, прошедшей или настоящей. Таково, во-первых, его отношение к монархии. Английская гувернантка, после тридцатилетнего отсутствия из Англии, не могла слышать песни God save the King (Боже царя храни) без того, чтобы не снять шапок с головы своих воспитанников, и она делала это совершенно бессознательно. Таково же отношение Англичанина к закону. Он беспредельно уважает закон; но почему? потому, что всякий закон Английский есть Английский вполне. Точно также и аристократия Английская не является Англичанину чем-то отдельным или самостоятельным: нет, это только часть, оттенок общего Торизма. Имена Тальбот, или Перси, или Бедфорд не представляют идеи привилегии, или власти, или административной формы; нет, в этих звуках – Креси и Пуатье, борьба баронов, давшая силу народу, народная жизнь и народные забавы, в которых всегда участвовал и председательствовал лорд; но более всего в них централизация самой деревенской жизни, разорванной после упадка общин и отчасти восстановленной силою земледельческой аристократии. Оттого-то бедный селянин спрашивает у вас с гордостью: «А видели вы парк лорда Марльбору?» как будто бы это его собственный парк. От того-то малолюдство сёл до сих пор в Англии имеет перевес над многолюдством городов, между тем, как везде в Европе город подавил деревни. Но, как я уже сказал, аристократ является не учреждением, а произведением почвы и истории, частью Торизма, а не самобытною и отдельною силою. Как учреждение, Англичанин не понял бы или отверг бы её. Это для меня ясно из разговора, в котором я был только слушателем. Сцена была парк с вековыми дубами. Оба разговаривающие – страстные Тори. Предмет разговора – учреждение аристократии в других краях и по преимуществу в такой земле, где она не имеет основы ни в истории, ни в чувстве народном. Один из спорящих хвалил такое учреждение, основываясь на крепости самого начала. Другой, соглашаясь в этом, спросил: «что крепче, железо или дерево?» – «Железо отвечал первый. – «Ну, а укреплю ли я это дерево, когда вколочу в него железный кол?» Таков взгляд Англичанина, и он справедлив. Где аристократ не в общем духе, там она раздваивает общество и вызывает демократию.

Я надеюсь, что ты теперь понял Торизм. Впрочем, для большей ясности я могу тебе привести пример из Русской старины. Вспомни истинно поэтическое окончание прекрасной драмы К.С. Аксакова, перекличку стрельцов: «славен город Москва, славен город Владимир» и т. д. Эта хвала Русских городов, звучащая в темноте, на стенах Кремля, вокруг жилища царей, была чертою чисто Тористской (говоря в Английском смысле). Весело было воину провозглашать славу других областей, весело ему было слышать славу своего родного города, и весело было жителю Москвы в тихую летнюю ночь слышать хвалу всей России. Это было не упражнение в отечественной географии, но голос народа, обнимающего своею любовью и уважением весь великий собор своих городов: вот где Торизм по Английскому понятию.

Воспитание

И эта цепь предания не перерывается в Англии. Кроме того, что она поддерживается всем строем общества, неизменными обычаями и характером жизни домашней, она укрепляется и обновляется воспитанием общественным. Все великие рассадники наук в Англии восходят до глубокой древности: оба университета, Кембридж и Оксфорд, были свидетелями почти всей истории Английской, особенно же Оксфордский, которого начало едва ли не связано с учреждениями Саксонской эпохи. Их отдельная и строгая организация, их совершенная независимость от временных перемен, их самостоятельность, основанная на предании и хранящая предание, служат постоянным оплотом духу исторической жизни против произвола личного рационализма. Наука не скована: этого, кажется, не нужно доказывать. Кому не известно, что Англия не уступает почти никакой стране в отдельных отраслях наук, а в общности их превосходит все остальные земли Европы? Частным исключением можно, конечно, назвать превосходство Германии в философии; но, совершив много для человечества, философия Германская, в силу своей собственной односторонности, дошла в Гегеле до своего крайнего результата, самоуничтожения, в приложениях же своих она принесла только сомнительные плоды в историческом анализе и истинно полезные, может быть, в одном анализе искусства: тут Германия владычествует, тут она действовала одна, и её труд продолжается одною Россией, дополняющею теорию о свободе художества теорией отношений художества к народу и самого художника к своим произведениям19; но это, как я сказал, частные и незначительный исключения. Наука цветёт свободно в Англии, но она не ведёт к раздору с жизнью. Рано начинается воспитание в домашнем кругу или в народных училищах. Ребёнка вводят в науки разнообразные, и богатая словесность, полная жизни, полная веры, полная старых сказаний и любви к старине, и в то же время не чуждая никаким новейшим открытиям. Это богатство и живость детской словесности происходят не от системы, но от той глубокой и трогательной любви к детскому возрасту, которая везде поражает путешественника в Англии и сама имеет корнем чистоту быта домашнего. Мало-помалу крепчающий ум доходит до высших коллегий, до коллегии университета. Я не стану тебе рассказывать о плане преподавания: он не важен; важен общий характер самых коллегий университетов. Сперва поражает тебя величие и архитектурная роскошь этих заведений, особенно в Кембридже; потом их древность, потом та глубокая тишина, которая их окружает. Много говорят о шуме и движении в Англии, они действительно изумительны; да где же в наше время не шумят и не движутся? Ничего не говорят о тишине Английской, а она изумительнее Английского шума. В самой средине Лондона, в десяти шагах от вечных базаров Гольборнской улицы или Стрэнда, поразило меня пустынное безмолвие Христова Госпиталя, в котором тысяча четыреста учеников, или Линкольн-Инфильдса, огромного квартала, жилища адвокатов и учёных. Но ничто не может сравниться с величавою тишиной университетских городов. В тихий летний вечер, когда садящееся солнце освещает румяным светом все двадцать две коллегии старого Оксфорда с их готическими стрелками, с их стрельчатыми окнами и прозрачными аркадами, когда длинные тени старых дубов и каштанов ложатся на зелёные лужайки парка, и стада оленей резвятся по освещённому лугу и по теням, и сами мелькают как тени и доверчиво подбегают к университетским зданиям и к кельям студентов, – тогда, поверь мне, Оксфорд волшебнее самой Венеции. В Венеции роскошь и нега: над Оксфордом носится какая-то строгая и светлая дума. Верх дерева шумит и качается: в тишине и безмолвии растут и крепнут его вековые корни. Дисциплина университетская похожа на монастырскую, игры учеников имеют ещё весь характер детских забав; но зато это долгое детство приготовляет здоровую и разумную возмужалость; зато из строгой тишины монастырской выходят те могучие и смелые умы, которые развивают в таких громадных размерах духовную и вещественную силу Англии и правят ею, сквозь шум и бурю торговой и политической жизни; зато Англии неизвестны эти целые поколения, которые в иных землях являются с таким полным бессилием на поприще деятельности, как мальчишки, безвременно убежавшие из родительского дома, в слишком ранних галстуках и фраках, с модными бадинками в руке, с полным незнанием своей земли, с самодовольною пустотою в голове, с неспособностью к мысли самобытной и с хвастливою готовностью век свой насвистывать чужую песню, воображая, что она сложена ими самими. Редкий Англичанин спросит у вас, видели ли вы Ливерпуль или Бирмингем; всякий спросит, видели ли вы Оксфорд и Кембридж.

Недоверие к уму

Впрочем, главною основою Английской жизни есть, бесспорно, жизнь религиозная. Сотни миссионеров, разносящих Слово Божие по всему земному шару, и проповедников, борющихся с неверием поверхностной философии, суть только проявление общего духа и общего стремления. Я видел церкви, наполненные благоговейными слушателями; я видел на улицах толпы простого народа, слушающие проповедь бедного старика, толкующего (может быть и криво) тексты Священного Писания; я видел кучки работников, занимающихся богословскими спорами во время воскресного отдыха, и это напомнило мне нашу святую, богомольную Русь. Направление ума народного отзывается в направлении избранных его деятелей. В старину великий Ньютон кончал поприще своё толкованием Апокалипсиса: в наше время поэты Соути, Кольридж, Вордсворт были двигателями вопросов религиозных; блистательный ум Арнольда, так рано развившегося (он семи лет уже писал драму), посвящал себя богословским наукам (к несчастью в крайне протестантском духе), и почти ни один из великих деятелей в Англии не оставался чуждым положительным вопросам религии. Вот чего, кроме Англии, нет уже нигде.

Из этого, разумеется, не следует, чтобы я выдавал Английское воспитание за совершенство. В Английском характере есть глубокое и весьма справедливое неверие в человеческий ум. Этим Англичанин напоминает Русского. Рациональность не входит в характер его. Иные посылают учиться в Англию рациональному хозяйству: это просто непонимание самого слова «рациональный». Хозяйство Английское, как и всё в Англии, есть чисто опытное, также как у нас, где в Перми променивают четверть ржи на четверть птичьего гуано, и где огородники Ростовские дошли до совершенства, которое внушает зависть Немцам. Опыт и соображение произвели чудеса в Англии, но они не дали и не могли дать характера рационального. Это в одно время и достоинство, и недостаток. Можно пожалеть о том, что анализ философский так мало развит в Англии; быть может, во многом ускорен был бы её успех, и много отстранено было бы ложных мнений; но зато, может быть, много и лжи вошло бы вместе с самоуверенностью ума. Я думаю, что неверие анализу и даже какой-то страх перед ним, замеченный мною несколько раз в образованных Англичанах, происходит от внутреннего сознания, что скептицизм протестантский, ими допущенный, покачнул уже все основания внутренней жизни, и что строгий и безоглядный анализ был бы для них убийствен. Как бы то ни было, это слабость, и я её признаю, хотя и предпочитаю её слепому суеверию Немца, который думает, что односторонняя сила строгого логического процесса может не только доискаться до всякой живой истины, но и воссоздать её, – или детскому суеверию Француза, который воображает, что верхоглядное вдохновение ума может для него разоблачить все тайны жизни, общества и мира.

Точно также до́лжно признаться, что Англичане, часто весьма образованные, выказывают неожиданное невежество насчёт многих вещей в чужих землях и в жизни других народов; это особенно заметно, когда дело доходит до России. О ней я слышал столько же нелепостей в Англии, столько и в Германии, хотя они были высказаны с бо̀льшим дружелюбием и меньшею самоуверенностью. Мне особенно памятен в этом роде один разговор весьма умного и образованного адвоката. Мы говорили о суде присяжных. Он очень ясно понял и оценил разницу, которую я показывал ему между мёртвою коллегиальностью Французского учреждения присяжных и духовностью Английского приговора по единогласию; потом стал он говорить об излишней формальности гражданского судопроизводства в Англии. «Я с полным убеждением говорю... – сказал он, – что мы адвокаты и дельцы просто чума нашей родины (we are, sir, the plague of our country) и что я, читая историю нашу, никогда не мог сердиться на Кеда и Тайлера за то, что они нас вешали». Разумеется, я рассмеялся. Потом он изложил очень ясно, основываясь на фактах и примерах, что совесть имеет столько же права на разбирательство в делах гражданских, как и уголовных, и хвалил Американцев (вещь редкая в Англичанине) за то, что они ввели суд присяжных в делах гражданских. При этом случае он рассказал мне факт совершенно неизвестный. В тридцатых годах депутат одного из штатов предлагал ввести делопроизводство более формальное, как обязательное в тех случаях, когда того потребует один из тяжущихся. На это ему отвечали следующее: «От разбирательства по совести кто будет устраняться? Непременно тот, кто по совести не прав. Итак, премия будет в пользу бессовестности». Предложение было отвергнуто. Я передаю тебе этот факт только по авторитету моего собеседника; не знаю, справедлив ли он, но, во всяком случае, взгляд Англичанина был весьма замечателен. Разговор наш продолжался. Он коснулся России.

Сходство с Россией

Приятель мой говорил умно, судил здраво, хвалил Россию; но я никак не мог понять, о чём он, собственно, говорил. Что же вышло? Он толковал о нашем старом судопроизводстве, о суде третьями и проч., и считал их современными. Разумеется, я истолковал ему его ошибку и объяснил ему, что это всё давно отменено для правильности. Вот тебе рассказ, который показывает, как часто в Англичанах соединяется незнание самых простых фактов со здравым и высоким пониманием духовных начал.

Я определил Англию землёй, в которой борется Торизм с Вигами. Ты, может быть, скажешь, что это относится и ко всей Европе. Нет, любезный друг. Ни Франция, ни Германия не идут под это определение. Там нет, и не может быть Ториев. Там общество, созданное Историей, отсело от неё, как caput mortuum. Истории уже нет в жизни, организма нет, общества с живыми началами нет. Это скопление личностей, ищущих, не находящих и не могущих найти связи органической. Франция не имела никогда народа. Она отвергла своё прошедшее, которое уже не могло существовать, и всё-таки не нашла народа. Жак Боном никогда не жил общественною жизнью; он его и создать не может. Ты помнишь, что я это говорил и даже печатал давно. Германия была некогда в этом отношении счастливее Франции. Её убил сначала полный разрыв областей, её окончательно убили авлические учреждения, коллегиальный материализм и бездушие камеральности. Семья ничтожна как во Франции, так и в Германии. Веры же нет ни в той, ни в другой. Если ты хочешь найти тористические начала вне Англии – оглянись: ты их найдёшь, и лучшие, потому что они не запечатлены личностью. Вот величие златоверхого Кремля с его соборами, и на Юге пещеры Киева, и на Севере Соловецкая святыня, и домашняя святыня семьи и, более всего, вселенское общение никому неподсудного Православия. Взгляни ещё: вот сила, назвавшая некогда Кузьму Минина выборным всей Земли Русской, и ополчившая Пожарского, и увенчавшая дело своё избранием на престол Михаила и всего рода его; вот, наконец, деревенский мир с его единодушною сходкой, с его судом по обычаю совести и правде внутренней. Великие, плодотворные блага! Умеем ли мы их ценить?

Крепок ли Английский Торизм? Ровен ли бой его с Вигами? Нет. Торизм, изначала запечатлённый излишнею личностью (это заметно в аристократизме), носит в себе постоянно характер Вигизма и всеразрушающей личности, логически развивающийся из Протестантства; а Протестантство было неизбежно. Тори чувствуют опасность свою, и многие знают её источник. Духовное лицо в Оксфорде спрашивало у меня: «чем можно остановить гибельные последствия Протестантства?» Я отвечал: «откиньте Римский Католицизм!» Торизм Английский, неверный самому себе, живёт только чувством: за Вигизм стоят рассудок и его логическая последовательность. Будущее принадлежит ему.

Успехи Вигизма

И он подаётся вперёд шаг за шагом, расширяя каждый день круг своего действия, завоёвывая общее мнение, особенно в торговых округах и городах, подрывая жизнь и обычаи, развязывая личность и её мелкую, самодовольную гордость. Он бывает часто во власти, и тогда народ хранит Англию от его разрушающей силы; но он продолжает своё дело, материализуя просвещение, разрывая связи предания, администрируя без меры и удваивая администрацию, централизуя, губя живые начала или придавливая их под тяжестью формализма. Другие земли вызываются историей на великое поприще, другие народы явятся передовыми двигателями всемирного просвещения; если Англия не изменит теперешнего своего хода, а изменить его при теперешних данных она не может, – она послужит им уроком и наставлением. Из её примера узна̀ют они, как гибельно вечное умничанье отдельных личностей, гордых своим мелким просвещением, над общественною жизнью народов, как вредно уничтожение местной жизни и местных центров, как страшно заменять исторические и естественные связи связями условными, а совесть и дух – полицейским материализмом формы, и убивать живое растение под мёртвыми надстройками. Урок, может быть, не будет потерян.

Конечно, Англия ещё крепка, много живых и свежих соков льётся в её жилах; но дело Вигов идёт вперёд неудержимо. Звонко и мерно раздаются удары протестантского топора, разрубаются тысячелетние корни, стонет величавое дерево. Не верится, чтобы земля, воспитавшая так много великого, давшая так много прекрасных примеров человечеству, разнёсшая свет Христианства и славу имени Божия по отдалённейшим концам мира, могла погибнуть; а гибель неизбежна, разве (и дай Бог, чтобы это было), разве примет она новое духовное начало, которое притупило бы oстриё протестантского топора, залечило бы уже нанесённые раны и укрепило ослабленные корни. Но будет ли это?

Я взошёл на Английский берег с весёлым изумлением, я оставил его с грустною любовью.

Прощай!

* * *

16

Напечатано в «Москвитянине» 1848 года, книга 7, Автор в 1847 году, летом, был в Англии. Изд.

17

Так называется состязание лодок.

18

Площади с садами.

19

Разумеется, этого успеха искать до́лжно не в прогрессистах, насвистывающих чужие мысли с чужого голоса, а в мыслителях самостоятельных, в Гоголе (письма), в Жуковском (письмо о Слове), в Ш(евыреве), в А(ксакове) и других.


Источник: Полное собрание сочинений Алексея Степановича Хомякова. - 3-е изд., доп. : В 8-и томах. - Москва : Унив. тип., 1900-. / Т. 1. : С портретом. – 1900. - VIII, 408 с.

Комментарии для сайта Cackle