Ага. Хлеще Крапивина по советской педагогике мало кто проходился.Я бы назвал Крапивина. И писатель именно коммунистический. Например, "Дети синего фламинго" рекомендую.
Не вижу детских писателей, равных ему. Те, кто читал Крапивина, вряд ли станут гнать на воспитание в СССР. Разве уж совсем одержимые бесами.
Вы уклонились. Изначально Ваш тезис-вопрос был таков: " Литература - назовите, что хорошего написали именно коммунистические писатели? "Про других писателей - обратите внимание, что и Конецкого, и Фёдора Абрамова, и Ефремова (можно ещё Стругацких добавить) коммунистическая власть очень старалась придавить. Не получилось, да.
У него хорошая военная трилогия.Константин Симонов - безусловно. Единственный настоящий поэт за всё время "соцреализма".
Хороший 2-томник.Сергей Смирнов скорее публицист, у него главной была тема Бреста.
Его "Берег" мне понравился, а "Горячий снег" не "пошёл".Юрий Бондарев - нет, даже "Горячий снег" не тот уровень. О Сталинградской битве писали лучше и Симонов, и Гроссман, и Виктор Некрасов. А уж поздний Бондарев ("Тишина" и т.п.) вообще никакой.
Только примеров не привели. Одну конкретную книгу лишь и назвали: "Как закалялась сталь". Очень сильно перехваленную коммунистической критикой, реально она на уровне среднего текста из серии "Военные мемуары". Не ниже, но и не выше.Вам ответили, что коммунистические писатели написали много хорошего. Как и некоммунистические.
Паустовский чем Вам не пример?Только примеров не привели.
А это коммунистический писатель?! По-моему, так Константина Георгиевича ещё никто не оскорблял...Паустовский чем Вам не пример?
Из "Начало неведомого века" Паустовского К.Г.По-моему, так Константина Георгиевича ещё никто не оскорблял...
Смутное, почти нереальное состояние страны не могло длиться долго. Жизнь народа требовала ясности цели, точного приложения труда. Оказалось, что утверждение справедливости и свободы требует черной работы и даже жестокости. Оказалось, что эти вещи не рождаются сами под звон кимвалов и восхищенные клики сограждан.
Таковы были первые уроки революции. Такова была первая встреча русской интеллигенции лицом к лицу с ее идеалами.
Это была горькая чаша. Она не миновала никого. Сильные духом выпили ее и остались с народом, слабые - или выродились, или погибли.
Так входила страна в грозную и длительную эпоху создания новой гражданственности. Но, повторяю, в то время все эти мысли не были еще до конца понятны всем. Они существовали в зачатке, почти как ощущение.
Вот еще, о другом, но захотелось поделиться к слову о Паустовском.Но скоро я убедился, что эти прекраснодушные настроения - наполовину дым и тлен. Каждый день швырял мне в лицо жесткие доказательства того, что человек не так просто меняется и революция пока что не уничтожила ни ненависти, ни взаимного недоверия. Я гнал от себя эту неприятную мысль, но она не уходила и омрачала мою радость. Все чаще вспыхивал гнев. Особенно сильно я начал ненавидеть приглаженных и либеральных интеллигентов, стремительно и явно поглупевших, по моему мнению, от недоброжелательства к своему, недавно еще умилявшему их, народу. Но это еще не значило, что я целиком принимал в то время революцию Октябрьскую. Многое я принимал, иное отвергал, особенно все, что казалось мне пренебрежением к прошлой культуре.
Принять целиком Октябрь мне мешало мое идеалистическое воспитание. Поэтому первые два-три года Октябрьской революции я прожил не как ее участник, а как глубоко заинтересованный свидетель. Только в 1920 году я понял, что нет другого пути, чем тот, который избран моим народом. Тогда сразу же отлегло от сердца. Началось время веры и больших надежд. Дальнейшая жизнь пошла уже не случайно, а более осмысленно и более или менее твердо по пути служения народу в той области, которая представлялась мне наиболее действенной и соответствующей моим силам- в литературе.
В Копани я убедился в этом на второй же день после своего приезда. Я рассказывал маме и Гале о революционной Москве и в это время увидел в окно, как из леса плелся к усадьбе сгорбленный дряхлый монашек в пыльной рясе и потертой островерхой скуфейке. Он вошел, покрестился на пустой угол, поклонился нам в пояс и попросил маму обменять для братии сушеные грибы на соль. Монашек появился будто из допетровских времен.
Соль у мамы была. Она отсыпала монашку четверть мешка, но грибы не взяла, - в этом лесном краю и своих грибов некуда было девать.
Мама напоила монашка чаем. Он сидел за столом, не снимая скуфейки, пил чай вприкуску с постным сахаром, и мелкие слезы изредка стекали по его желтым, как церковный воск, щекам. Он тщательно вытирал их рукавом рясы и говорил:
- Сподобил Господь еще раз перед кончиной попить чайку с сахарком. Истинно пожалел меня Господь, снизошел к моему прозябанию.
Мама вышла за чем-то в соседнюю комнату. Я вышел вслед за ней и спросил, откуда здесь этот монах. Мама рассказала, что в десяти верстах от Копани, в самом глухом углу леса на берегу реки Уж, с давних времен стоит маленький скит. Сейчас, после революции, все мало-мальски здоровые монахи разбежались, и в скиту осталось только несколько немощных старцев.
Через несколько дней я пошел в скит. Лес был темен, завален буреломом. Потом не на поляне, а прямо в лесу, среди деревьев, я наткнулся на высокий тын из почернелых бревен. Такие тыны я видел на картинах Рериха и Нестерова, изображавших старые обители.
Я вошел в заросший травой дворик, увидел рубленную из сосны косую маленькую церковь и сразу как бы выпал из своего столетия.
- Уж и не знаем, - сказал мне монашек, - звонить или нет. Опасаемся. Как бы обиды не было от этого для предержащих ныне властей. Вот и звоним чуть-чуть. Ворона сидит на звоннице - так и та не слетает. Пожалуйте в храм.
Мы вошли в церковь. Горело всего три-четыре свечи. Старики в черных схимнических рясах с нашитыми на них белыми крестами и черепами не шевельнулись. Коричневой позолотой поблескивали во мраке узкие лица святителей. Горьковато пахло горелыми можжевеловыми ягодами, - ими монахи курили вместо ладана.
Через неделю после моего отъезда неизвестная банда налетела на скит, перерыла кельи в поисках серебра, расстреляла монахов и подожгла церковь. Но церковь была сложена из окаменелых за века бревен и потому только обуглилась, но не сгорела.