Вера и разум. Европейская философия и ее вклад в познание истины

Вера и разум. Европейская философия и ее вклад в познание истины - Беседа 19. Фихте и Шеллинг, каждый по-своему, корректируют Канта

Тростников Виктор Николаевич
(8 голосов4.3 из 5)

Беседа 19. Фихте и Шеллинг, каждый по-своему, корректируют Канта

Отдельный человек, даже необыкновенно одарённый, никогда не бывает в строгом смысле этого слова создателем какой-либо науки – в лучшем случае он достоин звания её основателя. Уж на что гениальным был Ньютон, а вышедшая из его рук теоретическая физика имела значительные пробелы. В ней имелась механика, теория тяготения и оптика, но не содержалось учения об электричестве и теплоте, так что её пришлось дорабатывать Фарадею, Максвеллу, Роберту Майеру и Больцману. Не удовлетворил полностью философские потребности католической Церкви и Фома Аквинский – томизм понемногу дополнялся позднейшими авторами и превратился в «неотомизм». Не стал исключением и Иммануил Кант. Его система, в первый момент буквально потрясшая восхищённую публику, оказалась при более внимательном рассмотрении не такой уж безупречной.

Да, заслуги его перед протестантской цивилизацией огромны, и она может по праву назвать его своим главным философом. Да, он дал метафизическое оправдание протестантскому индивидуализму, ибо его «трансцендентальный субъект», конструирующий в своём сознании образ мира, есть именно индивидуум, не нуждающийся в помощи коллективного сознания, тем более соборного сознания Церкви. Да, он сделал решительный шаг от «природоцентризма» французских просветителей к подлинному антропоцентризму, то есть к человекобожию. Да, он укрепил и рационализм, показав, как много может постичь человеческий разум. Однако были и некоторые «но». Во-первых, в допущении Кантом «вещей в себе» содержалось внутреннее противоречие: если о них ничего нельзя сказать, то какое право мы имеем утверждать, что они существуют? Во-вторых, серьёзным недостатком познающего субъекта Канта является его статичность: он от рождения наделён априорными способностями, и они никак не меняются во времени – можно подумать, что уже малый ребёнок мог бы создать для себя научную картину мира. Вообще, философская категория развития полностью отсутствует у Канта – его «трансцендентальный субъект» со своими четырьмя отделами сознания живёт вне истории, а это было серьёзным недочётом системы для протестантской цивилизации, которой весьма желательно было получить для себя историческое оправдание, представ перед человечеством прогрессивной силой, закономерно одерживающей верх над устаревшим католицизмом. Так что для поколения немецких философов, следующего непосредственно за Кантом, было чем заняться: при всём благоговении перед своим великим учителем они чувствовали, что имеют право и даже обязаны исправлять его оплошности и доделывать то, что он недоделал.

Первым из доработчиков Канта был Иоганн Фихте (1762–1814). Он был сыном простого ткача, но добрые люди, заметив исключительную одарённость мальчика, помогли ему получить университетское образование. В нём сочетались острый аналитический ум и горячее сердце немецкого патриота. Во время Наполеоновских войн он добровольно пошёл работать в армию санитаром, заразился от больных и умер.

Фихте боготворил Канта. В молодости он отправился пешком из Лейпцига в Кёнигсберг, чтобы лично преподнести своему кумиру первое сочинение «Опыт критики вселенского откровения». Понятно, что само слово «критика», здесь употреблённое, заимствовано из сочинений Канта. Мэтр одобрил работу Фихте и содействовал её опубликованию, дав тем самым начинающему философу путёвку в профессиональную жизнь. Однако, преклоняясь перед Кантом, Фихте помнил о девизе Аристотеля «Платон мне друг, но истина дороже». Самым убедительным доказательством своей любви к учителю он посчитал исправление того, что ему представлялось в кантианстве нелогичным. И прежде всего Фихте не устраивали субстанциальные «вещи в себе», по его мнению, – явный пережиток «догматизма».

Однако просто взять и убрать их из системы Канта оказалось невозможным, волей-неволей пришлось строить новую систему. Если мы считаем некорректными разговоры о чём-то внешнем по отношению к нашему сознанию, то, чтобы быть последовательными, мы не должны и само побуждение к познанию считать вызванным каким-то внешним фактором. А куда же в таком случае поместить это побуждение? Конечно, внутрь, в само сознание, кроме которого нам ничего не дано. Но побуждающее сознание действовать и находящееся в самом сознании начало есть не что иное, как воля. Эта категория, которая у Канта не получила раскрытия, становится для Фихте ключевой, а потянув за эту ниточку, он разматывает совсем не тот клубок, какой разматывает Кант, потянувший за ниточку разума. Вместо исправленного кантианства получилось фихтеанство.

В этой системе всё начинается с акта воли, с «я хочу». Чего же это «я» в первую очередь хочет? Конечно же, осознать себя именно как «я» и утвердиться в этом качестве. Вот первый шаг человеческого познания – самопознание. Первый объект познания, встречающийся на пути начинающего познавать сущее «я», – это оно само. Результат этого первого этапа познания, или, как выражается Фихте, «первое начало наукоучения» (теории познания), – формула «Я ЕСТЬ Я». Укрепившись у самоидентификации, «я», побуждаемое волей к дальнейшему познанию, должно разделить субъект и объект познания, которые до этого были слиты воедино. Для этого «я» должно отыскать в себе самом нечто такое, что оно впредь будет рассматривать как «НЕ Я», обретя тем самым внешний объект изучения. Это искусственно выделенное из «Я» «НЕ Я» Фихте называет «природой». Подчеркнём, что это вовсе не та природа, которая по наивному представлению профанов существует сама по себе независимо от нас и нашего сознания, – Фихте не так наивен и на соблазн впасть в «догматизм» (признание самобытных внешних субстанций) не поддаётся. Его «природа» выпускается из «я» как паутина из паука. Для чего это делается? Для того чтобы «я» развивало в себе познавательные способности (тут ещё одно важное отличие Фихте от Канта, помимо отсутствия «вещей в себе» – у последнего познающий субъект не развивается). В боксе есть такие понятия, как «бой с тенью» и «работа со спарринг-партнёром», – без этих тренировок спортсмен не может стать настоящим мастером. Так вот, фихтевское «я» сначала создаёт себе воображаемый объект познания – свою собственную «тень», а потом эта его тень воплощается по воле «я» в спарринг-партнёра, на котором и отрабатывается познавательное искусство. Таким образом, «вторым началом наукоучения» становится формула: «Я ПОЛАГАЕТ СЕБЕ “НЕ Я”».

Третьим этапом познавательной активности является возвращение к отождествлению «Я» и «НЕ Я», то есть субъекта и объекта познания, с которого всё началось, но уже на новом уровне. Расщепление внутреннего мира человека на собственно «я» и «природу», поставленную перед «я» как нечто внешнее, было лишь методологическим приёмом, позволившим лучше изучить ту часть «я», которая была от него отчуждена как нечто наружное. Теперь эта отчуждённая часть снова присоединяется к «я», обогащая его тем содержанием, которое выявилось в нём в ходе его исследования как внешнего объекта. Формула третьего этапа наукоучения получается у Фихте такой: «Я ПОЛАГАЕТ СРАЗУ И СЕБЯ САМОГО, И НЕ Я». Эти опять слившиеся перед этим разделённые и проработанные по отдельности части образуют «Абсолютное “я”», где субъект и объект познания снова оказываются тождественными.

Вот и вся нехитрая философия Фихте. В ней есть моменты, которые более устраивали протестантскую цивилизацию, чем кантианство. У Канта человек не создаёт мир, а только по-своему перерабатывает «вещи в себе» в «вещи для нас», то есть является «пчелой», в то время как у Фихте он творит его «из ничего» – как Бог (точнее, «из себя»), а дух протестантизма как раз и есть дух человекобожия. Фихте был просто переполнен гордыней, зовущей «стать как боги», – послушайте только, с каким пафосом он об этом говорил: «Я смело поднимаю кверху голову, к грозным скалистым горам и к бушующему водопаду, и к гремящим, плавающим в огненном море облакам и говорю: я вечен, я противоборствую вашей мощи. Падите все на меня, и ты, земля, и ты, небо, смешайтесь в диком смятении, и вы, все стихии, пенитесь и бушуйте и сотрите в дикой борьбе последнюю солнечную пылинку тела, которое я называю моим, – одна моя воля со своим твёрдым планом должна мужественно и холодно носиться над развалинами мира, так как я принял моё назначение, и оно прочнее, чем вы, оно вечно, и я вечен, как оно».

Хотя эта трескучая риторика естественнее читалась бы в «Записках сумасшедшего» Гоголя, чем в философском трактате, она импонировала протестантам, возмечтавшим поставить в центр бытия на место Бога индивидуального человека. И тут нет ничего удивительного – ведь в этой мечте они были такими же сумасшедшими, как гоголевский Поприщин, объявивший себя испанским королём.

Будучи горячим поклонником Канта, Фихте не претендовал на то, чтобы превзойти своего учителя, – он всего лишь хотел немного подправить кантианство, залатать в нём ту дыру, через которую просвечивали субстанциальные «вещи в себе». Но материал для этой заплаты ему пришлось взять из какого-то другого места системы Канта, и в результате в этом месте возникла дыра похуже прежней – фихтеанство стало откровенно отдавать солипсизмом. В самом деле, Фихте говорит: «Реально существует только “я”, всё остальное порождается им, и только им». Но, приняв этот постулат, можно сказать о том же самом более понятно: «Реально существую только я (зачем брать это местоимение в кавычки?), а всё остальное мне кажется (“кажется” – это и есть “порождается моим сознанием”) Но солипсизм, как мы уже говорили, совершенно бесплоден, а бесплодная философия никак не устраивала протестантскую цивилизацию, которая взялась перекраивать весь мир на свой лад, а потому была весьма прагматичной и корыстной. Что же было делать мыслителям, которые страстно хотели угодить своей цивилизации? Им оставалось только одно: залатать и ту дыру, которая получилась у Фихте. За это ревностно принялся ещё один немец – Фридрих Шеллинг (1775–1854). В тот момент он ещё не представлял себе, что, вслед за Фихте, втягивается в авантюру, которая в России с лёгкой руки баснописца

Крылова именуется починкой тришкиного кафтана. Безнадёжность этого предприятия выяснилась намного позже.

Перефразируя слова Эйнштейна, относящиеся к физической теории, о философском учении можно сказать так: если его суть нельзя выразить одной-двумя фразами, то в его подробное изучение можно и не вдаваться, так как оно наверняка ложно. Суть шеллингианства сформулировать в двух фразах до сих пор никому не удавалось. Историки философии пишут о нём так пространно, что после прочтения в голове остаётся какая-то каша, не сдобренная никакой сквозной мыслью. Зато цель, которую он ставил перед собой, можно описать одной фразой: не умаляя фихтевского «я», чтобы не поколебать протестантского принципа индивидуализма и антропоцентризма, придать этому «я» статус объективности. Для этого Шеллинг подверг его операции раздвоения: сохранив в своей системе обычное индивидуальное «я», он ввёл в неё также «я» космическое, вселенское, находящееся вне каждого из нас, а поэтому объективное. Что оно собой представляет? Долго искать его определение Шеллингу не пришлось – под рукой у него было «Абсолютное “я”» Иоганна Фихте, которое образуется как результат синтеза собственного «я» (субъекта) и отчуждённой от него для удобства изучения его же части, которая в ходе изучения была названа «природой». На последнем этапе развития личности эти две её части сливаются, и субъект снова становится тождественным объекту, как в самом начале. Шеллинг не стал ждать, пока обычное «я» вырастет в абсолютное, и сделал последнее изначальной данностью, в которой природа (в обычном понимании этого слова) и дух (как «мировая душа») тождественны, образуя «всё». Это гигантское вечное и всеобъемлющее «я» мистически связано с отдельными человеческими «я», которые в силу этой связи обретают такое же космическое звучание, и их умаления не происходит.

Излагать дальше эклектическое построение Шеллинга нет никакой охоты. Его философия пленила многих современников лишь отходом от солипсизма да звучным наукообразным вариантом немецкого языка. Но обаяние шеллингианства быстро испарилось, и, казалось, немецкая классическая философия начала сходить со сцены. И сошла бы, если бы не Гегель.

Комментировать