Источник

Марина Цветаева

Цветаева Марина Ивановна (1892–1941) – поэтесса, прозаик. Ее первая поэтическая книга «Вечерний альбом» вышла в 1910 году, вторая, «Волшебный фонарь», – в 1912-м. В том же 1912 году «Цех Поэтов» выпустил первую книгу Анны Ахматовой «Вечер», а в 1910 году Анна Горенко стала подписывать свои стихи этим литературным псевдонимом Анна Ахматова. Так что дебютировали они почти одновременно, но абсолютно по-разному. Цветаева примерно так же, как Гоголь с юношеской поэмой «Ганц Кюхельгаркен» или Некрасов – с «Мечтами и звуками», о которых они старались в дальнейшем не вспоминать. Анна Ахматова не подвергла себя подобной экзекуции. Первые поэтические опыты 1904–1905 годов гимназистки Анны Горенко не вошли ни в одну из прижизненных ахматовских книг. В «Вечер» и «Четки» она включила только одно стихотворение 1909 года двадцатилетней Анны Горенко – «Хорони, хорони меня, ветер»!»

Цветаева, наоборот, предстала в «Вечернем альбоме» именно со своими детскими и юношескими стихами. Она вспоминала: «Книгу издать в то время было просто: собрать стихи, снести в типографию, выбрать внешность, заплатить по счету, – все. Так я и сделала, никому не сказав, гимназисткой VII класса».

Ахматова ко времени издания «Вечера» уже находилась в центре поэтической жизни Петербурга, была секретарем гумилевского «Цеха Поэтов». Начиная с 1911 года в журналах появилось несколько ее публикаций, а сама книга открывалась предисловием Михаила Кузмина, который и представил вновь прибывшую на поэтическом Олимпе.

Цветаеву никто не представлял, у нее до выхода книги вообще не было ни одной публикации, она не имела никакого отношения к литературной среде, да и не ставила перед собой такой задачи «войти» в литературу, заявить о себе. «Издала я ее, – отмечала она, – по причинам, литературе посторонним, поэзии же родственным, – взамен письма к человеку, с которым лишена была возможности сноситься иначе. Литератором я так никогда и не сделалась, начало было знаменательно».

Это знаменательное начало раскрывает многое во всей ее дальнейшей личной и поэтической судьбе.

Одна из самых первых и самых значительных публикаций Ахматовой в четвертом номере «Аполлона» за 1911 год была встречена глумливой пародией Буренина в «Новом Времени». Она с первого же шага испытала на себе газетную подворотню. У Цветаевой не было ничего подобного. На первую книгу никому не ведомой семнадцатилетней гимназистки откликнулись сразу три поэта – Валерий Брюсов, Николай Гумилев, Максимилиан Волошин, а из поэтесс – Мариэтта Шагинян. Каждый из них был не просто поэтом, но и ведущим критиком, вел критические обзоры в крупнейших СМИ того времени: Брюсов представлял поэтические новинки в «толстом» журнале «Русская Мысль», Гумилев законодательствовал в «Аполлоне», в котором из номера в номер публиковались его «Письма о русской поэзии», статьи Максимилиана Волошина будоражили читателей со страниц газеты «Утро России», а Мариэтта Шагинян вела свой «Литературный дневник» на страницах одной из самых известных провинциальных газет «Приазовский край». Все они встретили вновь прибывшую более чем благожелательно. Статья Мариэтты Шагинян так и называлась – «Самая настоящая поэзия». Об этом же писал Гумилев: «Многое ново в этой книге: нова смелая (иногда чрезмерно) интимность; новы темы, например, детская влюбленность; ново непосредственное, бездумное любование пустяками жизни. И, как и надо было думать, здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга – не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов».

Не менее благожелательным был отзыв Брюсова, о котором она позднее напишет: «Середину, о полном овладении формой, о редкой для начинающего самобытности тем и явления их – как не запомнившуюся в словах – опускаю». Но эта опущенная середина и была самой важной. В критическом обзоре «Новые книги стихов» Брюсов сравнивал два поэтических дебюта 1910 года – Ильи Эренбурга и Марины Цветаевой. Девятнадцатилетний Эренбург, как и семнадцатилетняя Цветаева, напечатал свою книгу за свой счет, но не в Москве или Петербурге, а, вслед за Гумилевым, в Париже, переправив ее Брюсову в Москву с сопроводительным письмом: «Это лишь ученические опыты, полные ошибок, часть которых я уже осознаю. Целый ряд стихотворений печатать не следовало бы». Брюсов и отнесся к книге как к ученическим опытам, отметив в обзоре: «В его стихах не столько непосредственное дарование, сколько желание и умение работать». Но Эренбург, судя по всему, на большее не рассчитывал, ему было достаточно и таких одобрительных слов, чтобы на всю жизнь сохранить чувство благодарности, считать Брюсова своим «крестным отцом» в литературе. Таковым его называли многие поэты, в том числе Гумилев. Далеко не случайно Анна Ахматова пошлет ему свои стихи, спрашивая «надо ли мне заниматься поэзией» раньше, чем с тем же вопросом обратится к своему мужу – Гумилеву. Произошло это в том же 1910 году, когда Цветаева направила ему свою первую книгу «с просьбой посмотреть». Вопрос Ахматовой остался без ответа, а книгу Цветаевой он не только посмотрел, но и откликнулся на нее в прессе. Близкие поздравляли ее со статьей Брюсова, а она взбунтовалась. «Вот что мне из нее запало, – признавалась она много позже, приведя по памяти его слова: „Стихи г-жи Цветаевой обладают какой-то жуткой интимностью, от которой временами становится неловко, точно нечаянно заглянул в окно чужой квартиры...«"

Вскоре появится ее первое стихотворное послание к Брюсову, за ним второе. Запишет об этом: «Словом, войска перешли границу. Такого-то числа, такого-то года я, никто, открывала военные действия против – Брюсова».

В любой другой ситуации все свелось бы к обычной литературной полемике. Здесь же вступили в действие обстоятельства, о которых Владислав Ходасевич писал: «Проявить независимость – означало раз навсегда приобрести врага в лице Брюсова. Молодой поэт, не подошедший к Брюсову за оценкой и одобрением, мог быть уверен, что Брюсов никогда ему этого не простит. Пример – Марина Цветаева». И не только Цветаева, для которой Брюсов стал с тех пор черным человеком. Софья Парнок недаром обратится к нему с вопросом: „Кого вы ищите, Сальери? // Кто среди юных Моцарт ваш?..»"

Одновременно со стихотворными посланиями к Брюсову она написала еще одно – «Литературным прокурорам», которое было адресовано уже не одному, а всем критикам. Прежде всего цеховикам – Гумилеву и Городецкому. «Будь я в цехе, они бы не ругались. Но я в цехе не буду», – гордо заявила она.

Таким образом уже с первых же своих шагов в литературе она противопоставила себя сразу двум основным поэтическим силам – символистам Москвы во главе с Брюсовым и акмеистам Петербурга во главе с Гумилевым. У нее были все основания возненавидеть дореволюционного, а уж тем более послереволюционного Брюсова, но после его смерти, в очерке «Герой труда», она напишет: «..И, окончательно вслушавшись, доказываю: Брюсова я под искренним видом ненависти просто любила, только в этом виде любви (оттолкновении) сильнее, чем любила бы в ее простейшем виде – притяжении». В 1922 году он писал о ее «Верстах»: «Десятилетие назад они естественно входили бы в основное русло, каким текла тогда наша поэзия. С тех пор много из делаемого теперь М. Цветаевой уже сделано другими, главное же – время выдвинуло и новые задачи, новые запросы, ей, по-видимому, совсем чуждые». На этот раз самым резким было выступление не Брюсова, а одного из самых близких друзей, которому в «Верстах» было посвящено восемь стихотворений. «Для Москвы самый печальный знак – богородичное рукоделие Марины Цветаевой, перекликающееся с сомнительной торжественностью петербургской поэтессы Анны Радловой. Худшее в литературной Москве – это женская поэзия», – так напишет в 1922 году Осип Мандельштам, отношения с которым вскоре будут порваны раз и навсегда. Трудно объяснить такую резкость Мандельштама не просто к женской поэзии, а именно к православным мотивам, ведь в поэзии самого Мандельштама нет ни богоборчества, ни антиправославия. Его дореволюционное стихотворение «Вот дароносица, как солнце золотое...» посвящено таинству евхаристии, а стихотворение «Люблю под сводами седыя тишины...» создано в том же 1921 году, когда прозвучала цветаевская молитва «Так, Господи! И мой обол...» Но в сентябре–октябре 1922 года в трех номерах «Правды» появится статья Льва Троцкого «Внеоктябрьская литература», в которой прозвучат его слова, ставшие вскоре приговором: «..С недоумением читаешь большинство наших стихотворных сборников, особенно женских, – вот уж поистине где без бога ни до порога. Лирический круг Ахматовой, Цветаевой, Радловой и иных действительных и приблизительных поэтесс очень мал. Он охватывает самое поэтессу, неизвестного в котелке или со шпорами, и неизменно бога». Конечно, Мандельштам не имел никакого отношения ко всему тому, что последовало за этой установочной статьей Льва Троцкого, но все перечисленные Троцким названы именно в статье Мандельштама. Цветаева разорвала с ним отношения раз и навсегда, Ахматова постарается об этом не вспоминать...

«Версты» – последняя книга, изданная Цветаевой в России, ее реквием по России, прощание с Россией, с Москвой. Все остальное войдет уже в другую книгу – «После России», написанную в эмиграции.

О «Верстах» как удивительной книге «либо заговоров, либо заклинаний», об их «шалых степных ритмах» напишут Всеволод Рождественский, Надежда Павлович.

Восторженное письмо пришлет ей в Берлин Борис Пастернак. Но самыми дорогими были для нее слова Аделаиды Герцык: «Передайте Марине, что ее книга „Версты», которую она нам оставила, уезжая, – лучшее, что осталось от России». Аделаида Герцык, пережившая в Крыму «красный террор», как никто другой, понимала, что значат цветаевские «Версты».

Цветаева оставила в России «Версты», а увозила из России «Лебединый стан». Книгу, которую она тайне от всех создавала в те же самые годы, что и вторую часть «Верст». В одном из эмигрантских писем она писала, что ее «так называемые „контрреволюционные» стихи» в России «изустно хорошо знали». Она подробно опишет в воспоминаниях одно из таких чтений зимой 1921 года в Политехническом музее, когда она, «делая явное безумие», открыла поэтический вечер чтением стихов о Белой гвардии. Первым прозвучал «Дон», заканчивавшийся строками «И в словаре задумчивые внуки // За словом: долг напишут слово: Дон». О дальнейшем она рассказывала: «Секунда переживания и – рукоплещут. Я, чуть останавливая рукой, – дальше. За Доном – Москва („кремлевские бока» и „Гришка-Вор»), за Москвой – Андрей Шенье („Андрей Шенье взошел на эшафот»), за Андреем Шенье – Ярославна, за Ярославной Лебединый стан, так (о седьмом особо) семь стихов подряд. Нужно сказать, что после каждого стиха наставала недоуменная секунда тишины (то ли слышу?) и (очевидно, не то!) прорвалось – рукоплещут. Эти рукоплескания меня каждый раз, как Конек-Горбунок – царевича, выносили... Стих, оказавшийся последним, был и моей, в тот час, перед красноармейцами – коммунистами – курсантами – моей, жены белого офицера, последней правдой... В этом стихе был мой союз с залом, со всеми залами и площадями мира, мое последнее – все розни покрывающее – доверие, взлет всех колпаков – фригийских ли, семейственных ли – поверх всех крепостей и тюрем...»

Закончив чтение, Цветаева услышала за своей спиной повелительно-просящий шепот Брюсова: «Госпожа Цветаева, достаточно!» Вполоборота ответила ему: «Более чем». Брюсов, организовавший вечер московских поэтесс в Политехническом и выступавший на нем в роли ведущего, впервые услышал ее современные стихи. Больше на поэтические вечера Цветаеву уже не приглашали...

В России «Лебединый стан» на многие годы попадет в «черный список» самых запретных, антибольшевистских. Но сама Цветаева менее всего думала о каких-либо «анти» и слова «контрреволюционные» стихи неизменно брала в кавычки. «Большевиков я как-то не заметила, – признавалась она. – Оттого, может быть, и это отсутствие настоящей ненависти к большевикам. Точно вся сумма чувства, мне данная, целиком ушла на любовь к тем. На ненависть – не осталось». Примером ненависти стали строки Зинаиды Гиппиус из ее стихотворения «Песня без слов»: «Не надо мести зовов. // И криков ликования: // Веревку уготовав – // Повесим их в молчании». Примером любви стал «Лебединый стан» Марины Цветаевой.

Но судьба «Лебединого стана» в эмиграции тоже оказалась совсем не простой, как, впрочем, и судьба самой Цветаевой. «Лебединый стан» впервые увидел свет в полном объеме лишь в 1957 году.

Из нескольких эмигрантских изданий Цветаевой самым значительным стала книга «После России». В октябре 1927 года она писала о ней в письме к Максиму Горькому: «..Скоро выходит моя книга „После России», т.е. все лирические стихи, написанные здесь, – вышлю. Если бы Вы каким-нибудь образом могли устроить ее доступ в Россию, было бы чудно (политики в ней никакой) – вещь вернулась бы в свое лоно. Здесь она никому не нужна, а в России меня еще помнят».

Так и не дождавшись возвращения в Россию своей последней книги «После России», она вернулась сама... 24 сентября 1940 года записала в черновой тетради: «Вот составляю книгу, вставляю, проверяю, правлю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю, и – почти уверена, что не возьмут, диву далась бы – если бы взяли. Ну – я свое сделала, проявила полную добрую волю (послушалась) – я знаю, что стихи хорошие и кому-то нужные (может быть, даже – как хлеб...)». 1 ноября 1940 года она сдала книгу в Гослитиздат. Ее включили в план издания 1941 года, но уже 19 ноября поступила внутренняя рецензия Корнелия Зелинского, который, разбирая стихи «с того света», являющиеся «осквернением лиры», делал вывод: «Ясно, что в данном своем виде книга М. Цветаевой не может быть издана Гослитиздатом. Все в ней (тон, словарь, круг интересов) чуждо нам и идет вразрез направлению советской поэзии как поэзии социалистического реализма». Эта последняя книга Цветаевой увидела свет в 1991 году – через полвека после трагедии в Елабуге...

Ключом к своей поэзии она называла хронологию. И в этом, как и во всем остальном, была полной противоположностью Анны Ахматовой, нередко, особенно в советские времена, прибегавшей к «ложным датам». Ахматовой было важно увести читателей, критиков, редакторов, цензоров от прямых ассоциаций, сравнений с ее личной жизнью, судьбой, историческими событиями. В этом, во многом вынужденном (и в то же время тютчевском – «молчи, скрывайся и таи») отстранении от дольнего мира – многослойность ее «поэтических криптограмм», с трудом поддающихся «расшифровке» даже с помощью указанных ею дат. У Цветаевой, наоборот, уже в первых стихах была та жуткая интимность, которая и останется на всю жизнь. Ее стихи неотделимы от хронологии. Но в стихах, датированных 1917–1922 годами, это вехи не только личной, интимной жизни, а России. «Версты» и «Белая стая» – самые молитвенные поэтические книги о трагедии России, сравнимые с «Неопалимой Купиной» Максимилиана Волошина и крымскими стихами Аделаиды Герцык. Античная Таврида соединила их поэтические судьбы навсегда.

Уже в 30-е годы, процитировав свои строки:

Я деревня, черная земля.

Ты мне луч и дождевая влага.

Ты – Господь и Господин, а я –

Чернозем – и белая бумага –

она напишет: «Одна поправка: так говорить должно только к Богу. Ведь это же молитва! Людям не молятся. 13 лет назад я этого еще – нет, знала! – упорно не хотела знать. И – раз навсегда – все мои такие стихи, все вообще такие стихи обращены к Богу (Недаром я – вовсе не из посмертной женской гордости, а из какой-то последней чистоты совести – никогда не проставляла посвящений.) – Поверх голов – к Богу! По крайней мере – к ангелам. Хотя бы по одному тому, что ни одно из этих лиц их не приняло, – не присвоило, к себе не отнесло, в получке не расписалось. Так: все мои стихи – к Богу если не обращены, то: возвращены».

Из книги «Вечерний альбом» (1910)

Молитва

Христос и Бог! Я жажду чуда

Теперь, сейчас, в начале дня!

О, дай мне умереть, покуда

Вся жизнь как книга для меня.

Ты мудрый, ты не скажешь строго: –

«Терпи, еще не кончен срок».

Ты сам мне подал – слишком много!

Я жажду сразу – всех дорог!

Всего хочу: с душой цыгана

Идти под песни на разбой,

За всех страдать под звук органа

И амазонкой мчаться в бой;

Гадать по звездам в черной башне,

Вести детей вперед, сквозь тень...

Чтоб был легендой – день вчерашний,

Чтоб был безумьем – каждый день!

Люблю и крест, и шелк, и каски,

Моя душа мгновений след...

Ты дал мне детство – лучше сказки

И дай мне смерть – в семнадцать лет!

26 сентября 1909

Таруса

Еще молитва

И опять пред Тобой я склоняю колени,

В отдаленье завидев Твой звездный венец.

Дай понять мне, Христос, что не все только тени,

Дай не тень мне обнять, наконец!

Я измучена этими длинными днями

Без заботы, без цели, всегда в полумгле...

Можно тени любить, но живут ли тенями

Восемнадцати лет на земле?

И поют ведь, и пишут, что счастье вначале!

Расцвести всей душой бы ликующей, всей!

Но не правда ль: ведь счастия нет вне печали?

Кроме мертвых, ведь нету друзей?

Ведь от века зажженные верой иною

Укрывались от мира в безлюдье пустынь?

Нет, не надо улыбок, добытых ценою

Осквернения высших святынь.

Мне не надо блаженства ценой унижений,

Мне не надо любви! Я грущу – не о ней.

Дай мне душу, Спаситель, отдать – только тени

В тихом царстве любимых теней.

Осень 1910

Москва

Из книги «Версты» (1916–1922)

* * *

Устилают – мои – сени

Пролетающих голубей – тени.

Сколько было усыновлений!

Умилений!

Выхожу на крыльцо: веет,

Подымаю лицо: греет.

Но душа уже – не – млеет,

Не жалеет.

На ступеньке стою – верхней,

Развеваются надо мной – ветки,

Скоро купол на той церкви

Померкнет.

Облаками плывет Пасха,

Колоколами плывет Пасха...

В первый раз человек распят –

На Пасху.

22 марта 1916

* * *

В день Благовещенья

Руки раскрещены,

Цветок полит чахнущий,

Окна настежь распахнуты, –

Благовещенье, праздник мой!

В день Благовещенья

Подтверждаю торжественно:

Не надо мне ручных голубей, лебедей, орлят!

– Летите, куда глаза глядят

В Благовещенье, праздник мой!

В день Благовещенья

Улыбаюсь до вечера,

Распростившись с гостями пернатыми.

– Ничего для себя не надо мне

В Благовещенье, праздник мой!

23 марта 1916

* * *

Канун Благовещенья

Собор Благовещенский

Прекрасно светится.

Над главным куполом.

Под самым месяцем,

Звезда – и вспомнился

Константинополь.

На серой паперти

Старухи выстроились,

И просят милостыню

Голосами гнусными.

Большими бусами

Горят фонарики

Вкруг Божьей Матери.

Черной безсонницей

Сияют лики святых,

В черном куполе

Оконницы ледяные.

Золотым кустом,

Родословным древом

Никнет паникадило.

– Благословен плод чрева

Твоего, Дева

Милая!

Пошла странствовать

По рукам – свеча.

Пошло странствовать

По устам слово:

– Богородице.

Светла, горяча

Зажжена свеча.

К Солнцу-Матери,

Затерянная в тени,

Воззываю и я, радуясь:

Матерь – матери

Сохрани

Дочку голубоглазую!

В светлой мудрости

Просвети, направь

По утерянному пути –

Блага.

Дай здоровья ей,

К изголовью ей

Отлетевшего от меня

Приставь – Ангела.

От словесной храни – пышности,

Чтоб не вышла как я – хищницей,

Чернокнижницей.

Служба кончилась.

Небо безоблачно.

Крестится истово

Народ и расходится.

Кто – по домам,

А кому – некуда,

Те – Бог весть куда,

Все – Бог весть куда!

Серых несколько

Бабок древних

В дверях замешкались, –

Докрещиваются

На самоцветные

На фонарики.

Я же весело –

Как волны валкие

Народ расталкиваю.

Бегу к Москва-реке

Смотреть, как лед идет.

24–25марта 1916

Из цикла «Стихи о Москве»

* * *

Из рук моих – нерукотворный град

Прими, мой странный, мой прекрасный брат.

По церковке – все сорок сороков,

И реющих над ними голубков.

И Спасские – с цветами – ворота,

Где шапка православного снята.

Часовню звездную – приют от зол –

Где вытертый от поцелуев – пол.

Пятисоборный несравненный круг

Прими, мой древний, вдохновенный друг.

К Нечаянныя Радости в саду

Я гостя чужеземного сведу.

Червонные возблещут купола,

Безсонные взгремят колокола,

И на тебя с багряных облаков

Уронит Богородица покров,

И встанешь ты, исполнен дивных сил...

Ты не раскаешься, что ты меня любил.

31 марта 1916

* * *

Над синевою подмосковных рощ

Накрапывает колокольный дождь.

Бредут слепцы калужскою дорогой, –

Калужской – песенной – привычной, и она

Смывает и смывает имена

Смиренных странников, во тьме поющих Бога.

И думаю: когда-нибудь и я,

Устав от вас, враги, от вас, друзья,

И от уступчивости речи русской, –

Одену крест серебряный на грудь,

Перекрещусь, и тихо тронусь в путь

По старой по дороге по калужской.

Троицын день 1916

* * *

– Москва! – Какой огромный странноприимный дом!

Всяк на Руси – бездомный.

Мы все к тебе придем.

Клеймо позорит плечи,

За голенищем нож.

Издалека-далече

Ты все же позовешь.

На каторжные клейма,

На всякую болесть –

Младенец Пантелеймон

У нас, целитель, есть.

А вон за тою дверцей,

Куда народ валит, –

Там Иверское сердце –

Червонное горит.

И льется аллилуйя

На смуглые поля.

Я в грудь тебя целую,

Московская земля!

8 июля 1916, Казанская

* * *

Белое солнце и низкие, низкие тучи

Вдоль огородов – за белой стеною – погост.

И на песке вереница соломенных чучел

Под перекладинами в человеческий рост.

И, перевесившись через заборные колья,

Вижу: дороги, деревья, солдаты вразброд...

Старая баба – посыпанный крупною солью

Черный ломоть у калитки жует и жует.

Чем прогневили Тебя эти серые хаты,

Господи! – и для чего стольким простреливать грудь?

Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,

И запылил, запылил отступающих путь...

Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,

Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой

О чернобровых красавицах. – Ох, и поют же

Нынче солдаты! О Господи Боже Ты мой!

3 июля 1916

* * *

Закинув голову и опустив глаза

Пред ликом Господа и всех святых – стою.

Сегодня праздник мой, сегодня – Суд.

Сонм юных ангелов смущен до слез.

Безстрастны праведники. Только Ты,

На тронном облаке, глядишь как друг.

Что хочешь – спрашивай. Ты добр и стар,

И Ты поймешь, что с эдаким в груди

Кремлевским колоколом – лгать нельзя.

И Ты поймешь, как страстно день и ночь

Боролись Промысел и Произвол

В ворочающей жернова – груди.

Так, смертной женщиной, – опущен взор,

Так, гневным ангелом – закинут лоб,

В день Благовещенья, у Царских врат,

Перед лицом Твоим – гляди! – стою.

А голос, голубем покинув грудь,

В червонном куполе обводит круг.

Март 1918

* * *

Благословляю ежедневный труд

Благословляю еженощный сон.

Господню милость и Господень суд,

Благой закон – и каменный закон.

И пыльный пурпур свой, где столько дыр,

И пыльный посох свой, где все лучи...

Еще, Господь, благословляю мир

В чужом дому – и хлеб в чужой печи.

Май 1918

* * *

Слезы, слезы – живая вода!

Слезы, слезы – благая беда!

Закипайте из жарких недр,

Проливайтесь из жарких век.

Гнев Господень – широк и щедр.

Да снесет его – человек.

Дай разок вздохнуть

Свежим воздухом.

Размахни мне грудь

Светлым посохом!

Май 1918

Из книги «Стихи к Блоку»

* * *

Ты проходишь на Запад Солнца

Ты увидишь вечерний свет,

Ты проходишь на Запад Солнца,

И метель заметает след.

Мимо окон моих – безстрастный –

Ты пройдешь в снеговой тиши,

Божий праведник мой прекрасный,

Свете тихий моей души.

Я на душу твою – не зарюсь!

Нерушима твоя стезя.

В руку, бледную от лобзаний,

Не вобью своего гвоздя.

И по имени не окликну,

И руками не потянусь.

Восковому святому лику

Только издали поклонюсь.

И, под медленным снегом стоя,

Опущусь на колени в снег,

И во имя твое святое,

Поцелую вечерний снег –

Там, где поступью величавой

Ты прошел в гробовой тиши,

Свете тихий – святые славы –

Вседержитель моей души.

2 мая 1916

* * *

У меня в Москве – купола горят!

У меня в Москве – колокола звонят!

И гробницы в ряд у меня стоят, –

В них царицы спят, и цари.

И не знаешь ты, что зарей в Кремле

Легче дышится – чем на всей земле!

И не знаешь ты, что зарей в Кремле

Я молюсь тебе – до зари!

И проходишь ты над своей Невой

О ту пору, как над рекой-Москвой

Я стою с опущенной головой,

И слипаются фонари.

Всей безсонницей я тебя люблю,

Всей безсонницей я тебе внемлю –

О ту пору, как по всему Кремлю

Просыпаются звонари...

Но моя река – да с твоей рекой,

Но моя рука – да с твоей рукой

Не сойдутся, Радость моя, доколь

Не догонит заря – зари.

7 мая 1916

* * *

А над равниной

Крик лебединый.

Матерь, ужель не узнала сына?

Это с заоблачной – он – версты,

Это последнее – он – прости.

А над равниной –

Вещая вьюга.

Дева, ужель не узнала друга?

Рваные ризы, крыло в крови...

Это последнее он: – Живи!

Над окаянной –

Взлет осиянный.

Праведник душу урвал – осанна!

Каторжник койку – обрел – теплынь.

Пасынок к Матери в дом. – Аминь.

Август 1921

* * *

Так, Господи! И мой обол

Прими на утвержденье храма,

Не свой любовный произвол

Пою – своей отчизны рану.

Не скаредника ржавый ларь –

Гранит, коленами протертый!

Всем отданы герой и царь,

Всем – праведник – певец – и мертвый.

Днепром разламывая лед,

Гробовым не смущаясь тесом,

Русь – Пасхою к тебе плывет,

Разливом тысячеголосым.

Так, сердце, плачь и славословь!

Пусть вопль твой – тысяча который?

Ревнует смертная любовь.

Другая – радуется хору.

20 ноября 1921

Из книги «Лебединый стан» (1917–1922)

* * *

За Отрока – за Голубя – за Сына

За царевича младого Алексия

Помолись, церковная Россия!

Очи ангельские вытри,

Вспомяни как пал на плиты

Голубь углицкий – Димитрий.

Ласковая ты, Россия, матерь!

Ах, ужели у тебя не хватит

На него – любовной благодати?

Грех отцовский не карай на сыне.

Сохрани, крестьянская Россия,

Царскосельского ягненка – Алексия!

4 апреля 1917, третий день Пасхи

* * *

Идет по луговинам лития

Таинственная книга бытия

Российского – где судьбы мира скрыты –

Дочитана и наглухо закрыта.

И рыщет ветер, рыщет по степи:

– Россия! – Мученица! – С миром – спи!

17 марта 1918

* * *

Ты дал нам мужества

На сто жизней!

Пусть земли кружатся,

Мы – недвижны.

И ребра – стойкие

На мытарства:

Дабы на койке нам

Помнить – Царство!

Свое подобье

Ты в небо поднял –

Великой верой

В свое подобье.

Так дай нам вздоху

И дай нам поту –

Дабы снести нам

Твои щедроты!

17 сентября 1918

Але

В шитой серебром рубашечке,

– Грудь как звездами унизана! –

Голова – цветочной чашечкой

Из серебряного выреза.

Очи – два пустынных озера,

Два Господних откровения –

На лице, туманно-розовом

От Войны и Вдохновения.

Ангел – ничего – все! – знающий,

Плоть – былинкою довольная,

Ты отца напоминаешь мне –

Тоже Ангела и Воина.

Может – все мое достоинство –

За руку с тобою странствовать.

– Помолись о нашем Воинстве

Завтра утром, на Казанскую!

5 июля 1919

Из стихотворения «Маяковскому»

...Выстрел – в самую душу,

Как только что по врагам.

Богоборцем разрушен

Сегодня последний храм.

Много храмов разрушил,

А этот – ценней всего.

Упокой, Господи, душу

усопшего врага Твоего.

Август 1930


Источник: Молитвы русских поэтов XX-XXI : Антология / Всемирный русский народный собор ; [Авт. проект, сост. и биогр. ст. В.И. Калугина]. - Москва : Вече, 2011. - 959 с. : ил., нот., портр., факс. (Тысячелетие русской поэзии).

Комментарии для сайта Cackle