Я.И. Де Санглен

Обзор мнений древних

Источник

Содержание

I. Мнение древних о смерти, удалении страха смерти и жизни за гробом II. Мнение древних римлян о судьбе (de Fato) III. О жертвоприношениях древних греков  

 

I. Мнение древних о смерти, удалении страха смерти и жизни за гробом

Damals trat kein grässliches Gerippe vor das Bett des Sterbenden. Ein Kuss nahm das letzte Leben von der Lippe, still und traurig senkt‘ ein Genius seine Fackel. Schöne lichte Bilder scherzten auch um die Notwendigkeit, und das ernste Schicksal blickte milder durch den Schleyer sanfter Menschlichkeit.

Schiller

Древние включили в число нравственных правил и уничтожение страха смерти. Они выражаются о сем предмете, близком их сердцу, с чувствительностью, которая отзывается в душе нашей и ныне, по прошествии нескольких сот лет.

Рассмотрим сперва понятия древних о смерти, называемой римлянами Mors, Lethum, греками κηρ, θάνατος. Греки полагали двоякую смерть. Первую, под наименованием κηρ, почитали необходимым законом для смертного; приписывали ей страдания умирающего в цвете лет, в тяжкой болезни, и проч. Другую, θάνατος, называли естественною смертью, кончиною; украшая ее прелестными изображениями, почитали переходом к успокоению, к вечному сну, или вечной жизни. У римлян встречаем тоже: Mors сходствовала с κηρ, а Lethum с θάνατος. Гомер называет смерть и сон близнецами, а Гесиод чадами ночи. Различные понятия о смерти произвели и различные ее изображения. Mors или κηρ неумолима, свирепа; зубы ее страшнее клыков дикого зверя, место пальцев занимают кривые, ужасные когти. Гесиод говорит: она черна, скрежещет зубами, быстро несется на войну, отыскивает падших ратников, высасывает из них кровь, вцепясь когтями в тело, отбрасывает их далее и опять кидается в битву, поглощать новые жертвы. Эврипид, в Алцесте, представляет ее крылатою; один взгляд ее наводит ужас; волосы черны как смоль, она облечена в печальную мантию. Напротив, θάνατος – прекрасный юноша, ноги его сложены накрест, одна на другую; он в задумчивости, с поникшею главою, смотрит на лежащее подле него тело умершего, опрокидывает на грудь его погасший факел и держит над ним венок с бабочкой. Крылья знаменовали быстроту смерти, погасший факел – погасшую жизнь, венок украшал памятник, урну и проч., а бабочка означала душу, воспарившую в страну эфира. Древние прилагали тщательное старание удалить от смерти и малейшую мысль, наводящую страх или ужас. Сон изображался так же, как смерть, но без погасшего факела, венка и бабочки. Заметить должно, что почти все народы изображали смерть двояким образом; даже евреи имели страшного ангела смерти под именем Замаелы, князя мира, который после соединился с князем тьмы. Этот был для злых; но для добродетельных людей нисходил тихий Ангел и последним прощальным поцелуем прекращал их жизнь.

Эпикур, желая отстранить страх смерти, говорит: «Смерть, в настоящем смысле, до живых не касается; ибо, лишь она появится, то уже нас более нет, а пока мы живы, то нет ее, следовательно, нельзя и почитать злом в настоящем времени». Марк Антонин утешает себя следующими размышлениями: «Если б кому суждено было жить на земле 3000 и даже несколько мириад лет, тот должен бы обдумать, что он не может лишиться другой жизни, кроме той, которою он жил, и не может жить другой жизнью, кроме той, которой лишился. Таким образом, продолжительнейшая и кратчайшая жизнь имеют свой предел. Жизнь для всех равно – минута. Прошедшего и будущего никто не может ни дать, ни отнять; у нас одно настоящее; а чего не имеем, того у нас и похитить никто не может. Мы с начала веков в беспрерывном кругообращении, подлежим равной участи, и никакого нет различия, течет ли для нас время сто, двести лет, или проводим мы оное во всей неограниченной его всеобъемлемости».

«Бедствие, – говорит Плутарх (отчасти и Сенека), – встречается повсюду; а счастие – редко. Если смотреть с такой точки зрения на смерть, то она перестает быть злом. Она освобождает нас от огорчений и напастий. Незначительно число радостей человеческих. Мы родимся убогими, жизнь сопровождают скорби, беды, болезни. Одиноко, изредка мелькнет пред нами радость, а бедствия толпятся вокруг нас. Со слезами и жалобным криком является человек на свет. Едва начнут развиваться физические его силы, как окружает его толпа учителей; он возмужал, тревожат его нужды, житейские потребности. Он стремится за славой, она его убегает. Наконец, среди мятежной этой жизни, достигает он старости; умножаются страдания, натура требует возвратно даров своих и что отнимает у одно го, тем награждает другого. Не разрушая совсем чувств, она их ослабляет и, лишая преимуществ физических и нравственных сил, вторично ввергает человека в бессилие детского возраста. Не благодетельна ли смерть, принуждающая нас расставаться с таким жалким состоянием?»

«Жизнь есть подарок, которого никто не принял бы, если б он не дан был человеку без ведома его. Смерть вернейшее врачевство от всех бедствий в жизни; она равняет богатого с убогим, высокий сан с низкою долею, раба с своим властелином. Как родиться естественно, так естественно и умереть. Мы рождены на смерть, ибо, по закону природы, все смертны. Бессмысленно было бы жаловаться и печалиться о том, что узаконено природой. Обширнейшие города, величайшие государства лежат в развалинах; можно ли после этого горевать, что тело наше обратится в прежние элементы, и мы должны расстаться с жизнью, наполненной более страданиями, препятствиями всякого рода, нежели радостью и успехами».

«Если б хорошенько обдумали, что мы уже и в жизни всякий день умираем и, таким образом, постепенно приближаемся к смерти, то, верно, перестали бы ее так страшиться; не только с самой минуты рождения, но во всю жизнь сокращается жизнь наша».

Подобными размышлениями и привлекательными изображениями самой смерти старались древние укрепить дух свой в роковой час, который неминуемо остановит навсегда биение страждущего здесь сердца. Раскроем книгу времен протекших и сколько встретим людей, украшенных этою непоколебимою твердостью. Не говоря о тех великих в человечестве, которые предпочитали смерть унижению отечества, выгодам его жертвовали собою, упомяну я только о тех, которые в низкой доле руководимы были единым чувством пренебрежения к жизни. Без этого чувства, думали древние, едва ли что может совершиться великого на земле.

Каний-Юлий был некогда различного мнения с императором Калигулой. «Если нет ничего верного, – сказал гневно император, – так верно, по крайней мере то, что ныне вечером имя твое будет в числе приговоренных к смерти, и повеление уже отдано». «Благодарю тебя», – Отвечал хладнокровно Каний. В течение десяти дней, законом дарованных осужденному до совершения казни, не заметно было никакого беспокойства, никакой перемены в лице его. Когда центурион за ним пришел, Каний играл в шашки из друзей своих. «Ты можешь, – сказал он другу своему, – хвалиться после меня, что выигрыш на твоей стороне, но я беру центуриона в свидетели, что у меня есть лишняя шашка». Когда родственники, друзья плакали, он сказал им спокойно: «К чему эти слезы? Мы давно убедиться желали, бессмертна ли душа наша. Вот случай, – продолжал он, обратясь к своему наставнику, – узнать это на опыте». И хладнокровно пошел на казнь.

Клевета, зависть и злоба, сии вечные враги всего хорошего, нравственного, изящного на земле, успели довести козни свои до того, что Сократ, невинный, осужден был на смерть. Приближался день, в который ему назначено было испить из смертоносной чаши. С негодованием отверг он совет друга своего Критона искать спасения в бегстве. «Жизнь, – сказал Сократ, – не стоит того, чтобы искупить ее у несправедливости за столь дорогую цену. В смерти – свобода, в пороке – рабство». Настало утро рокового дня, и все ученики, друзья Сократовы, теснились в его тюрьме. В рассуждениях о бессмертии души провел он предсмертные часы. Привели детей его; с отеческою нежностью занялся он ими и, поручив покровительству небес, отпустил с миром. Явился исполнитель приговора объявить, что настало время выпить яд. Подавая сосуд, рука служителя правосудия дрожала, слеза навернулась на глазах его; отвратя лицо, вручил он Сократу смертоносное питье. «Посмотрите, – сказал мудрец, – какое доброе сердце у этого простого человека. Благодарю тебя, мой друг, за твои слезы; да наградит тебя небо за сострадание твое!» Хладнокровно взял Сократ чашу и осушил ее до дна. Ноги у него отяжелели; быстро действовал яд. Сократ лег на постель, покрылся плащом, и чрез несколько минут великого не стало. Рыдая, смежил Критон глаза усопшего учителя и друга.

Как различны были мнения древних о смерти, так различны и понятия о продолжении жизни по окончании земного бытия. Человеку, ознакомившемуся с предметами окружавшей его природы, исполненной жизни, который видел в самом истлении зародыш нового бытия, долженствовало, в минуту размышления о самом себе, прийти к мысли: «Что будет со мной после смерти?» Ежедневные опыты доказывали ему убедительно, что когда-нибудь суждено и ему расстаться с сим миром. Заметить должно, что простолюдин, не углубляющийся в излишние рассуждения, убежден был в бессмертии души. Убеждение это ему свойственно, как будто дарованное предощущение. Одному умствующему философу предоставлено печальное удовольствие в том сомневаться. «Смерть, – говорит Аристотель, – ужаснейшее в мире зло: это совершенное прекращение бытия нашего». С другой стороны, если человек захочет беспристрастно вникнуть в самого себя, то открывается какое-то тайное предчувствие, темно намекающее на какую-то будущность там, в дали необозримой, предвещающей ему жизнь и за гробом. Умирающий Кир говорит детям своим: «Не верьте, чтобы с сим миром оканчивалось все; есть жизнь и после смерти».

Философы, которые придерживались пантеизма, то есть почитали все видимое истекающим из бессмертного источника, утверждали, что душа возвращается в лоно божества. Хотя философы и стихотворцы часто друг другу противоречили, но ни в каком учении древних не находим более единогласия, как в учении о состоянии души после смерти. Без дальнейших доказательств смело утверждать можно, что греки почерпнули у египтян понятия последних о подземном царстве и жизни после смерти. Диодор именно говорит: «Орфей принес в Грецию большую часть мистерий и жертвоприношений, которые совершались при вступлении его в подземное царство, а равно и все повествования о жителях сих блаженных стран. Вымысел о Меркурии, переносящем души за пределы здешней жизни, заимствован у египтян, которые передавали тело Аписа человеку в личине Цербера».

Гомер раскрашивает сей вымысел: «Меркурий, со змеевидным жезлом в руках, плывет по океану к Вратам Солнца, сопровождая души героев в страны покоя, на счастливые равнины. Здесь обитают души, освобожденные от земного тела, без житейских попечений, в полном удовольствии».

Гомер называет Нил Океаном, потому что на египетском языке так именовалась река Нил; Гелиополис у него Врата Солнца; под счастливыми равнинами разумеет он по ту сторону озера Ахерона; под усопшими – гробы египтян, перевезенные через реку и озеро Ахерон и преданные там земле. Меркурием называет он Харона, перевозившего тела на утлой ладье своей и получавшего за это обол. Все это, видимо, почерпнуто у египтян.

Рассмотрим мнения философов, а потом и стихотворцев, о жизни в другом мире. Платон говорит: «Душа является после смерти тела в жилище богов и там предается их справедливейшему суду. Если усопший жил сообразно законам разума, то отводят ему такое место, где он наслаждаться будет блаженством в сообществе с богами. Но коварный, злой низвергается в бездну, где пребывает вечная тьма». Сократ, его учитель, утверждает: «Кто не имел здесь ни порока, ни добродетели, тот наслаждаться будет на берегах Ахерона вечной добродетелью. Но злые скитаются около гробов, хранящих земные их остатки, и предаются различным мучениям. В последствии времени допущены будут и они до реки Леты, испить забвение всего».

Пифагор говорит: «По разлучении души с телом, она, под покровительством Меркурия, переносится в места, наполненные чистейшим воздухом, на поля Елисейские. Здесь, подобно Богам, души мудрецов блаженствуют; а злых терзают фурии».

Аристотель делит разум на два рода: страдательный и действенный. «Первый, – говорит он, – смертен, второй, составляющий лучшую часть души, бессмертен, ибо это единственно мыслящее в человеке, свет, который не соединен с телом, а входит извне, искра божества. Продолжительность бытия сего разума там, за гробом, не вредит ни памяти, ни воображению. Сознание остается уделом души усопшего и, следовательно, не может она быть равнодушной к судьбе покинутых здесь родственников, друзей».

Стоики отвергали совершенно бессмертие души, полагая, что душа вместе с телом, или вскоре после смерти, разрушается. Посидоний старался доказать это следующим образом: «Все, что имеет начало, должно иметь и конец. Душа рожается с телом, следовательно, вместе с ним и обречена на смерть». Эпиктет говорит: «нет ни Ахерона, ни Стикса, все басни». Антонин сравнивает жизнь с точкой, а человечекую натуру – с быстро текущей рекой. Но Хризипп предполагает места блаженства и страданий. Одни, по его мнению, в высших странах эфира; другие в низких, мрачных, болотистых местах. Эпикур, напротив, утверждал: «Душа страждет с телом, следовательно, должна иметь и равную с ним участь».

Замечательно отвержение стоиков относительно продолжения жизни в другом мире. Невольно приходит мысль, не хотели ли они на этом пути приобресть себе ничтожную славу высказать что-либо новое, противоречащее всем прочим философиям и верованиям, ибо между столь разнообразными племенами, рассеянными по лицу земли, различными друг от друга образом мыслей, физическими и нравственными способностями и образованием, все, однако ж, и даже дикие народы, предугадывали какое-то продолжение здешнего бытия. Индостанцы очищают тела умерших, дабы они, очищенные, наслаждались там где-то большим блаженством. Жители Квебека хоронят вместе с умершим его имущество: котел, топор, лук, стрелы. Одежду и проч. Негры делают маленькое отверстие в крыше своей хаты для возвращающихся на землю душ их родственников, друзей и выставляют для них пищу и питье. Дикие американцы верят, что после смерти переселены будут на земли, где заживут так же, как и здесь, но без забот, в сладком покое, в счастливейших отношениях. Индейцы произносят, до предания тела земле, род следующего надгробного слова: «Чтоб не оставалось тело твое на земле и не соделалось добычей диких зверей или птиц, хороним мы тебя подле предков твоих, в уповании, что дух твой беседовать будет там с опочившими до тебя, и что встретишь отрадно и нас, когда мы переселимся в обширную область духов».

Для чего скифы и многие другие народы хоронили с умершими не только весь их домашний скарб, но даже и рабов, если не предполагали бытия в другом мире, где нужны будут домашние орудия и прислуга?

В самые отдаленные времена, для чего изображали на гробах голубя, бабочку, эмблемы бессмертия, если б не ожидали продолжения жизни и за гробом? Самая кратковременность жизни могла возбудить желание продолжения оной, и для того представляли себе душу тончайшей материей, никогда и никакому разрушению не подверженной. И природа намекнула им на будущую жизнь. Они видели, как зерно, падшее на землю, умирало, то есть переставало быть тем, чем было прежде, и опять возобновлялось, призывалось к новой жизни, и, таким образом, сама смерть способствовала породить новое. Являлся тонкий, высокий стебель, на нем лист, цвет и, наконец, колос. Это пробудило мысль: не произойдет ли что-либо подобное с человеком? В мире ничто не пропадает; нет ни недостатка, ни излишества; неужели во всей природе только человек осужден на уничтожение?

Невероятно, что подобные размышления, почерпнутые в самой натуре вещей, не пришли на ум и стоикам; но их подстрекало самолюбие высказать что-либо необыкновенное, или, не получив еще твердого основания, они отвергали желания, надежду, предчувствия, как предметы, не содержащие в себе строгих математических доказательств, и горделивым умствованием лишали себя и других того успокоения, которое им даровать могла степень образования того времени.

Геродот уверяет, что египтяне первые почитали душу бессмертною, и им первым пришла мысль о перехождении душ в другие тела, о метемпсихозе. Не заимствовали ли египтяне это учение в Индии? Вопрос, который разрешить трудно. Достоверно то, что учение о перехождении душ было в Индии и в Египте, и что греки заимствовали оное у последних, но под двояким названием, следовательно, и подразделением: метемпсихозисом, перехождением в души, и метензоматисом – перехождением в тела. Пифагору и учителю его Ферикиду приписывают введение метемпсихоза в Греции. Эмпедокл полагал, что души переходят не только в тела зверей, но даже и в растения. Кажется, Плутарх и другие отвергали это учение, ибо они ясно говорят: «По окончании земного бытия, души переселяются в средоточие земли». Мнение это породило, вероятно, то тщательное попечение, которое имели древние об умерших. Жилища, то есть дома их, были просты; но места, назначенные для предания тел земле, великолепны. «Дома наши, – говорили они, – постоялые дворы, мы живем в них временно и должны променять их на вечное жилище в земле».

Таковы были мнения философов. Рассмотрим, как раскрашивали оные стихотворцы. Они полагали, что ᾍδης, царство мертвых, находилось в западных странах Европы, а по мере открытия новых земель, переносили оное далее. Иные помещали ᾍδης в высших эфирных местах; другие – в средоточии земли.Ничего определенного не было, каждый следовал внушению и пылкости своего воображения; только идея о царстве мертвых, где пребывали умершие, была постоянна. Гомер уже отделил Элизиум от Тартара. «Последний, – говорил он, – на самом конце Океана, в Киммерии, где протекают Стикс, Флегетон и прочие адские реки, коих наименование имели, верно, свое значение. Воды Стикса мутны, мрачны; именем его сами боги произносили клятвы свои. По-видимому, Флегетон получил свое название от глагола Φλεγω, пожигаю. Другие давали место царству мертвых в западных странах Италии, близ Баий и Путеоли. «Не в дальнем от сих городов расстоянии, – говорили они, – находится мрачная, страх наводящая пещера близ озера Аверны, распространяющая губительные испарения». Плиний утверждает, что вблизи сего озера был город Киммерий, впоследствии Путеоли, вероятно, нынешний Пуццоло.

Вергилий тоже полагает, что царство мертвых находилось около Авернского озера. «Близ Кумы, – говорит он, – среди скал, есть мрачная, ужасная пещера. Здесь живут болезни, печальная старость, страх и нищета. Пред входом лежат распростерты крамолы и фурии; тут и трехглавый Цербер. Два пути представляются: один ведет к Елисейским полям, другой в Тартар. Минос, Эак и Радомонт изрекают праведный суд над мертвыми. В Тартар заключают безбожников, насмехавшихся над богами. Здесь Сизиф тащит в гору вечно ниспадающий камень; Тантал, там, среди изобилия, терзаем гладом и жаждою; а тут Иксион, привязанный к колесу змеями, беспрерывно вращается ветром, и проч. На Елисейских же полях – вечное изобилие, вечно зеленеющие леса, луга, орошаемые серебристыми реками, и птицы вечно увеселяют пришельцев своим восхитительным пением».

Вымыслы стихотворцев важны потому, что составляли в свое время народное верование греков и, впоследствии, римлян, до Цицерона и Ювенала. Но стихотворцы сими вымыслами обязаны были египтянам. Адес (Аид) у первых – не иное что, как Аментес у последних; сюда провожал Анубис тела умерших, которых поступки, всю жизнь, обсуждал Озирис. У входа в Аментес на страже стояли волки, посвященные солнцу, а через озеро Ахерон перевозил души Харон. Два острова (oasis) среди степи, близ озера, назывались островами блаженства – тут лежали останки покойников. По мнению жрецов, начиналось перехождение душ с минуты разрушения тела, и по истечении 3000 лет возвращались души опять в человеческое тело. Платон определяет 10000 лет для перехождения душ в тела людей и зверей, до возвращения в лоно божества. Чтобы избежать перехода душ в тела зверей, старались египтяне как возможно долее сберегать трупы усопших от разрушения бальзамированием. Но удостоиться сей чести нельзя было иначе, как доказав собравшимся на берегу Нила сорока судьям, что жизнь усопшего была непорочна. Не взирая ни на какое лицо, каждый имел право принести жалобу на умершего; но горе тому, который поносил покойного ложью или клеветой. Если жизнь его ничем не запятнана была, то начиналось бальзамирование, то есть приуготовление к новой жизни. Душа, пребывающая в бальзамированном теле, наслаждалась спокойствием и, свободная от тягостей житейских могла подавлять страсти и совершенствоваться. Если бальзамированный выдерживал наложенное на него испытание, то переходил опять в человеческое тело и после вторичной смерти удостаивался сообщества с богами. Но чья жизнь была порочна, тот лишался чести бальзамирования, и душа его, немедленно по разрушении тела, переходила из одного зверя в другого и, по прошествии 3000 лет, являлась опять в человеческом теле, чтобы непорочною жизнью удостоиться чести бальзамирования.

И сны служили у древних доказательством продолжения бытия за гробом, ибо заметили, что, среди бесчувственного состояния тела, продолжалась и во сне деятельность души. Спящий, говорили они, видит различные предметы, пред ним мелькают идеи. Мысль эта заставила их глубже вникать в значение и толкование снов. Впрочем, замечено, что дикие народы сильнее в них веруют, нежели образованные, которых терзают сомнения, и у которых утонченность подавляет природу. Нет сомнения, чтобы сны не могли скрывать в себе какой-либо пользы; но мы не умеем ее высмотреть, и, следовательно, важность снов нам неизвестна. Древний грек, предполагая в сновидениях какое-то предвещение, не отделял их от оракулов, проводил целые ночи в храме, думая получить вблизи богов род пророческого видения. Они уверены были, что спящий человек, лишенный всякого чувства, находится еще в сообществе с видимым миром помощью различных видений во сне. Древний, которому являлись во сне не только живущие еще, но и жившие с ним родственники, друзья, полагал, что человек и после смерти, в темной обители, должен иметь те же видения и менять светлую жизнь свою на темную, чтобы опять, по истечении нескольких тысяч лет, восстать к новому бытию. Для того сон, у греков ύπνος, у римлян Somnus, был братом смерти, жил с ним в одном дворце, у входа в Тартар, на западных границах мира. Здесь лежит он вечно в маковых цветах, в сладком покое, и легкие сны в неясных образах толпятся вокруг ложа его. Этот вымысел заставил древних думать, что родственники, друзья, проводившие приятно с ними жизнь, и после смерти носились в виде легких гениев около их постели, чтобы в сновидениях проводить опять с ними ту же жизнь любви и дружбы. Наконец и сны вошли в религиозные их обряды.; для благоприятных учреждались празднества, для страшных, неблагоприятных, введены были очищения.

К снам причислили древние и видения, действующие на душу так сильно и живо, что кажутся явными, имеющими полную жизнь. Подобные явления представляются человеку единственно в уединении, когда душа с внешним миром не имеет сообщения. Однако ж не смешивали они их с фантазмами: последних почитали обманчивыми, а первых могущими скрывать истины, основанные на физических и психических законах нашего организма. Судя по издаваемым Пифониссой оракулам среди судорожных движений, в отчуждении от всего земного, полагать должно, что сомнамбулизм, тоже род сна, был им не безызвестен; разве допустить то, что они обладали идиосомнамбулизмом, который является в болезненном состоянии, случайно, без помощи магнетизера, производящего искусственный сомнамбулизм.

Мы не встречаем у древних никакого определительно мнения о естественном сомнамбулизме, свойственном лунатикам; кажется, что человек, который не пробуждаясь встает среди сна с закрытыми глазами, делает все то, что и зрячий, ходит, читает и пишет, следовательно, мыслит, долженствовал убедить их более в предположении бытия за гробом, нежели человек просто спящий; ибо в естественном сомнамбулизме деятельность души обнаруживается сильнее, нежели в обыкновенных сновидениях. Хотя Плиний повествует о лунатиках, но видно никакого применения к учению о будущей жизни, что, кажется, совершенно противоречит понятиям того времени. Не сберегали ли это обстоятельство жрецы, преданные магии, заведовавшие оракулами, для личных видов и выгод своих, чтобы, например, в театральных представлениях, во время совершения мистерии, или в особых случаях, разительнее выказать народу, какую удивительную, будто сверхъестественную, имеют власть над самой природой человеческой? Как бы то ни было, все останется загадкой, почему древние не включали естественного сомнамбулизма, подобно сновидениям, в число доказательств о продолжении бытия за пределами сей жизни?

* * *

Таковы были вообще мнения древних о смерти, желании удалить от нее страх и понятия их о жизни за гробом. Везде проявляется пылкость их воображения, стремление к отысканию истины и непритворная чувствительность в изображении представляемых ими предметов, но вместе с тем слабость, шаткость и заблуждения их понятий. Они кружились около истины, а вполне достигнуть оной не могли. Кажется, этот ход нужен был, чтобы разительнее выказать зыбкость ума человеческого, лишенного верной основы, которую единственно нам даровать могло Святое Откровение, незыблемый источник истинной философии. Что древние только предощущали, догадывались, то Святым Евангелием обращено в убеждение. Смерть не страшна, ибо лишена жала своего. Жизнь за гробом несомненна, ибо мертвенное пожерто животом, и христианину указан путь, аще Христос воста соделаться наследником Богу, сонаследником Христа.

II. Мнение древних римлян о судьбе (de Fato)

Blindlings führt das Schicksal uns alle durch das Leben, Sanft, wenn wir willig geb`n, hart wenn wir widerstreben.

В учении древних мудрецов проявляется, как сквозь легкий туман, понятие о едином всемощном существе и о должной покорности воле его. Уже Гомер предугадывал что-то свыше баснословных своих богов, полагая все в деснице: Μόιρα, Αϊσα и проч. В Илиаде Менелай, предложив Парису единоборство, говорит: ἠμεων δόπποτεpω θανατος καὶ Μοιpα τεθναιη, т. е. посмотрим, кому из нас приуготовлена смерть и Мойра. Умирающий Патрокл духом пророческим говорил Гектору: близки от тебя и смерть и всемощная Мойра (Ἀpχι παpεςηκεν θανατος καὶ Μοιpα κpαταιη). Сам Зевес, глава баснословных богов, должен повиноваться приговорам, суду Мойры. Следовательно, в самой глубокой древности люди предощущали, что видимый мир управляется какою-то силой, выше всех сил, и что в сем случайного нет. Идея эта пробудила другую: должно повиноваться сей неизвестной силе, – и высокая эта мысль вознесла их дух на степень истинного героизма в страданиях. Здесь, думали они, выказывается разительнее это повиновение, ибо непроизвольно, безотчетно приходит на мысль: влечет человека какая-то невидимая рука покорствовать неизбежной, тайной его судьбе.

Таким образом древность на трудном пути размышления, изысканий, доводов, собственною силою приобрела не только понятие, но, некоторым образом, и убеждение в существовании чего-то тайного, безымянного, свыше вымышленных своих богов. Как трудно было составить себе такое, хотя не совсем ясное, понятие, доказывая тем, что они вынуждены были все почерпать в разуме своем, который часто совращал их с истинной стези и, невзирая на столь, по-видимому, непреодолимые препятствия, довели, однако ж, понятия свои до некоторой степени совершенства. С какой покорностью к неисповедимым судьбам выражается Вергилий: quo fata trahunt, retrahuntque, sequamur (Мы следовать должны за судьбою, здесь нас влекущей, там отталкивающей нас). Цицерон возвысил эту мысль, предоставив человеческой воле повиновение: «Ducunt volentem fata, nolentem trahunt» (Покорного судьбы ведут, а непокорного влекут). Другой не менее сильно выразился: «Fata nos ducunt, ideo-fortiter omne ferendum est. Olim constitutum est, quid fleas» (Судьбы влекут нас, и для того должны мы все переносить с твердостью. Искони предназначены тебе и радости, и печали).

Под словом Fatum римляне разумели то таинственное, непоколебимое, всесильное существо, невидимому скипетру которого покорялось не только все в природе, но подвластны были и сами боги. Римляне заимствовали у греков мифологию, которая составляла их религию. Трудно определить, у кого греки заимствовали то или другое понятие о богах своих, ибо они имели дар все заимствованное у чужих народов изменять до такой степени, что мы более по аналогии, сравнениям, нежели по историческим фактам, догадываться должны, не взято ли это у халдеев, египтян, браминов, или не вывезено ли это из погибшей Трои и проч. Пылкость их воображения, национальная гордость не позволяли им даже сберечь нам в целости и философические творения других народов. И римляне, вероятно соображаясь с ними, поступали так же, но не так искусно, как греки: у первых проявляются сильнее чуждые понятия и вымыслы. Впрочем, утаение от современников и потомства перенятого у других народов могло произойти не из одной национальной гордости или самолюбия. Чувство религиозное не есть приобретение какого-либо народа, а принадлежность всего человеческого рода, врезанное в сердце каждого человека неизгладимыми чертами, и мы находим это чувство везде, и в самых диких народах. Время, степень образования, идущие вечно вперед, развивают только более и более божественное это начертание во всех грядущих поколениях; остановки нет. Древо жизни цветет вечно и наполняется источником бессмертным. Цветы его, краскою, свежестью, блеском, различны, но все они прекрасны, великолепны, исполнены жизни и упования на обильные плоды, там, за пределами земного бытия. Хотя ощупью, во мраке, под каким бы то наименованием ни было, но все народы питали в сердцах своих неизгладимое чувство: есть Кто-то Единый свыше всего. Идея единства сродна уму человеческому; она современна первому человеку, но развивалась во мраке, шла беспрерывно вперед, облеченная в таинственный покров. Человечество имело всегдашним направлением своим две точки – материализм и спиритуализм. Где бы они ни развивались: в Мемфисе или на берегах Ганга, в Афинах или в Риме, – всегда веровали люди в какое-то единство, даже в единство ума человеческого. И в дуализме, борьбе добра и зла, духа с материей, воли с судьбой, безотчетно, но предощущалось единство в симпатии или любви, которая, по мнению древних, подвигла хаос к сотворению мира. «Хаос, – говорили они, – есть первая причина всего, движение по симпатии, или любовь». Она произвела на свет «все дышащее». Таким образом, все народы, помощию сего внутреннего неизгладимого чувства, предощущали Единого, а, заимствуя друг у друга обычаи, обряды, смотря на ту степень образования, на которой их опередил тот или другой народ, умели возвышать заимствованное ими собственным своим размышлением и, усваивая себе чуждых богов, умели их преобразовывать в своих национальных, шли в понятиях своих далее, расширяя тесный горизонт преемников своих, и, неприметно, заимствованное терялось уже во времени.

Из сего усматриваем мы, что древние имели какое-то тайное, облеченное мифическим покровом, предощущение единого существа, управляющего целым миром и самим Олимпом. Мановению его, говорили они, послушны земля, небо, и все это по предначертанным единожды законам. Воли его не могут поколебать ни моления смертных, ни предстательство самих богов. «Веди меня, – говорит Сенека, – по воле Твоей; следую за ней с покорностью. Гнев Твой изливается лишь на того, кто противится воле Твоей».

Аристотель утверждает, что древнейшие философы приписывали начало мира материи, а все встречающееся в жизни – счастью, случаю или слепой физической необходимости. Анаксагор, говорит он, первый признавал νοῦς (душу, ум, силу мышления) нематериальным существом, причиной сотворения мира. До него все философы блуждали во тьме, не находя ни малейшей стези, которая могла бы им указать на Творца вселенной. Сократ, отличавшийся от прочих философов своими возвышенными понятиями, поучал учеников своих чтить Незримого выше всех богов. «Он управляет вселенной и в ней всем сотворенным. Человек – любимец Божества; ему одному во всей природе Оно открыло таинство Свое. Человек сам по себе на земле уже маленький бог, и потому нельзя подумать, чтобы Божество лишило его Своего покровительства. Око наше видит далеко, но душа дальновиднее очей. Сколько же дальновиднее должно быть Божество, Которого око обозревает вселенную». Платон утверждает: «Могущество Неведомого управляет миром; Он сотворил все видимое; не соединять с Ним идеи о судьбе было бы противоречием». Эпиктет изъясняется так: «Сперва должно убедиться в том, что есть Божество, а потом, что судьбы Его распространяются на все. Ему не только известны наши поступки, деяния, но и помышления. Ничто не ускользнет от справедливейшего Судьи, и никакое зло не может постигнуть доброго человека ни в жизни, ни в смерти». Пиндар говорит: «Все высокое, изящное исходит из рук Божества. Большее число людей верует в одну только добродетель, возлагает всю надежду лишь на себя; но все то, что делается не во имя Божества, обречено на хладное молчание могил и вечное забвение». Далее: «Натура человеческая однородна с натурою богов, ибо это дети единой матери. Различие их находится в могуществе одних и слабости других. Духом и добродетелью мы сходствуем с богами. Человеку не дано знать, когда ударит роковой час, который разорвет, днем или ночью, нить жизненного существования его на земле». Цицерон говорит: «Где тот бессмысленный человек, который, воззрев на небо, не убедился бы, что есть Божество, а приписал бы все, столь премудро сотворенное, одному слепому случаю».

Понятие наше о тайном смысле, сокрытом древними в их мифах, было бы яснее, если бы страшная клятва не заграждала бы уст лучшим и просвещеннейшим из их учителей или писателей. Но для нашего предмета и того достаточно, что находим отрывками, догадками в творениях древних, особливо Сенеки, которого Валерий Максим называет земным оракулом человеческой премудрости. Сенека говорит: «У богов, кроме полезного, ничего испрашивать не должно; им одним известно, что может служить к добру или ко вреду нашему. Рассудок часто отуманен непроницаемым мраком, и случается нередко, что мы, как слепцы, бросаемся на предметы, нам бесполезные или совершенно вредные. Так, мы стремимся приобресть богатство, забывая, что оно многих повергло в бедствия; стараемся достигнуть высших почетных мест, а не видим тех, которые на сем скользком пути встретили себе гибель. Перестань же, человек недальновидный, почитать благом то, что, рано или поздно, послужит к твоему несчастью; покори себя единственно воле небес: там лишь известно, что вредно или полезно для тебя». Пифагор, поучая, что божество печется о человеке, запретил учениками своим испрашивать у богов особенных милостей. «Лучшая молитва, – говорит он, – да будет воля с небес». Пифагор жил в столетии, в стране, лишенной всякого образования, и где человек, возвысившийся над толпой, был этим обязан одному сердцу и размышлению, и этому человеку свет естественного разума открыл, что лучшая из всех молитв: «Да буде воля с небес!» Сократ предпочитал прочим молитвам сочиненную одним из древнейших стихотворцев: «Незримый! Даждь нам, умоляющим Тебя, одно полезное, а вредное отстрани, если б мы даже Тебя о нем просили».

По мнению древних, должно предаваться воле богов без ропота и переносить с терпением жесточайшие удары судьбы. Из этого можно заключить, что судьба у них была не только отдельна от идеи высшего Неведомого, но даже подчинялась Ему. Зенон говорит: «Можно разрушить храмину, обитель души моей, но никто не услышит от меня ни ропота, ни жалоб».

Далее, древние полагали, что к покорности воле Божества должно присоединить и присутствие духа. Сила эта, говорили они, дарована человеку для того, чтобы он был выше непредвиденных, внезапных случаев, встречающихся в жизни. Потому нужно соображать мысли и поступки свои с внутренними требованиями духа, а не с внешними отношениями мира. Сенека говорит: «Боги ниспосылают несчастья для испытания нашего. Они радуются мужеству поборника добродетели, и мы обязаны непрерывно бороться со злом, чтобы украсить чело наше венком победителя. Исчезнет страх, явится сила переносить все бедствия: гром, молния могут оглушить, ослепить человека, но не должны его подавить как малодушного. Подобно скале, противоборствует он свирепствующим вокруг него волнам и бурям». Непоколебимая эта твердость духа, среди ужасных бедствий, перешла наконец в стоицизм.

Без убеждения в существовании Божества и без слепого повиновения воле Его, думали древние, не может быть убеждения в бессмертии души. Кто усвоил эти понятия своему сердцу, тот близок к богам, говорили они, для которых прошедшее, настоящее, будущее – единое мгновение. Им все известно; они ведут нас по стезе жизни и видят каждую радость, прозябшую в сердце, и каждую слезу, падшую на землю.

Может быть, возразят мне, что древние под словом fatum подразумевали более fatalité, судьбу, рок, слепое предопределение. Не буду оспаривать, будто мысль эта не могла иметь места в темных их понятиях о Неизвестном; но если я это допускаю, то, спрашивается, может ли быть предопределение, в их смысле, без предопределителя, то есть без того неизвестного, которому подвластно все, и сами боги? Не могли ли древние, подобно туркам, верить в предопределение, называя предопределителя Аллою, ибо и у них в деснице его и рок, и судьба, и любимое их предопределение? Или, не умея себе составить ясного понятия, видели в предопределении безотчетно и самого предопределителя, Аллу? Даже и в самом смешении идей проявляется истина, которая, как говорит Цицерон, никогда и ничем опровергнута быть не может, ибо она вечна.

Сверх того, можно ли предполагать, чтобы древние, приписывая Fatum всемогущество, непоколебимость в исполнении единожды предначертанных законов, следовательно, приписывая Fatum силу, волю, размышление, твердость, могли ли они придавать эти качества слепому предопределению? Это было бы противоречием, даже бессмыслицею, в которой древних мудрецов упрекнуть нельзя. Если они говорят, что все боги подчинены fato, то это означает, что все принятые Божеством определения непоколебимы. Из этого следует, что древние под словом fatum подразумевали всемогущее, мудрое управление миром по предвечным законам.

Заметить еще должно, что религия древних разделилась на эзотерическую (тайную) и экзотерическую (внешнюю). Первая была для адептов, посвященных в таинства, и страшная клятва заграждала всякий путь к сообщению с профанами, не посвященными. Вторая облекала первую в мифы, так, что нам иногда затруднительно бывает добираться до истинного их смысла. Эта вторая сберегалась для толпы, не размышляющей, не требующей высоких понятий, живущей более для внешних потребностей жизни, нежели для внутреннего требования духа. В народе fatum было то страшное, неизбежное Божество, которому, волей или неволей, все и каждый долженствовали неминуемо повиноваться. У мудрецов fatum был тот Невидимый, великий Неизвестный, которому подчинены даже боги, следовательно, и само народное fatum, принимая оное тоже за Божество. Заметить должно, что Fatum одно только нигде и никогда не имело кумира, то есть не было олицетворяемо. Какое удивительное предпочтение имело fatum, которое, в этом смысле, может быть присвоено только Незримому, Неведомому.

Однако, скрывая от толпы ей ненужное, старались мудрейшие намекнуть на истину: в Риме diis ignōtis посвящены были алтари; а в Афинах воздвигали алтарь Неведомому. Кто же был этот Неведомый, как не Fatum, εἱμαρμένη греков, то высшее существо, ощущаемое, невидимое и неолицетворенное, которому повиновались небо, суша, море, смертные и бессмертные? Высокое это понятие, развитое мудрейшими, отражалось и в народе, но в мифической оболочке. Для него Fatum проявилось на свет от Ночи и Эреба, сына Хаоса; оно страшно, таинственно и всемощно. Сарпедон, сын Юпитера, сколько ни старался Зевес отвратить от любимца своего лютую смерть, в том преуспеть не мог: Fatum обрекло Сарпедона на смерть. Невзирая на все усилия богов подать руку помощи Улиссу, он должен, против их воли, скитаться несколько лет на море и на суше, в дальних, чуждых ему странах: так определено Fatum. Нет сомнения, что древние философы, не имея незыблемой основы, с которой могли бы несомненно оглядеть все окружающие их предметы и нисходить, так сказать, в самих себя, не могли иметь и основной идеи, которая подвела бы разные их понятия под одну единицу. Общего согласия в их мнениях быть не могло. Каждый смотрел с той точки зрения, которая более или менее соответствовала найденной, принятой им идее, или его самолюбию. Каждый защищал упорно, с жаром, свои понятия о Божестве; представлял его себе различным образом: материей, промыслом, случаем, счастием, сторогою необходимостью, судьбою и проч. Им не дано было попасть на мысль, что это были или качества единого Бога, или средства во всемощной Его деснице. Даже и в то время, когда проявилась высокая идея о Неведомом, как идея, не падшая сильно на сердце, а принадлежавшая более уму, не могла встретить повсюду душевного отголоска и обратиться во всеобщее внутреннее сочувствие. Сверх того, мифическая их религия и мифический язык служили преградою к обращению идей во всеобщее убеждение, ибо, с одной стороны, мудрейшие из них скованы были корыстолюбивыми предрассудками первостатейных и низших жрецов, а с другой – простодушным верованием народа; следовательно, самое их предчувствие, открытия, близкие даже к истине, должны были облекаться в мифы, чтобы не возбуждать вражды одних и негодования других. Но, среди сего хаоса, в мифах достовернее всего, что Fatum принималось за Того великого Неведомого, Которому подчинены были все прочие боги мифологического их мира. Сознаться должно, что восхитительно встречать у самих язычников, во все времена, во всех странах, какое-то религиозное чувство, некоторые коренные истины, служащие как будто темным, тайным благовестием тех высоких истин, которые даровало нам Священное Писание. На продолжительном пути давно опочивших языческих предков наших находятся их мифы, как будто памятники, указывающие нам ту трудную стезю, по которой шло человечество от мифа до мифа, пока не сокрушился весь баснословный мир, пока не вознесся храм истинному Богу, и люди не озарились Христианским учением, данным от Самого Бога.

Таким образом различные понятия древних о Fatum в различные времена, раздробление одного и того же предмета на части, из которых каждая опять получила особое название Божества, дало повод не только новейшим, но и некоторым древним писателям почитать Fatum предопределением. Это могло произойти и от того, что древние включили в число богов еще какое-то мрачное, враждебное Fatum. Но мысль эта была совершенно отдельною от идеи великого Неизвестного. Вероятно, мудрейшие хотели сказать народу, что в руках Неведомого и счастье, и несчастье людей и для того дали ему два Fatum: одно благотворное, другое враждебное человеку. Но оба, в понятиях мудрецов, составляли одно существо, неизвестное, ниспосылающее добро и зло, неисповедимым путям которого подчинены были, без изъятия, все боги баснословного мира. Из этой идеи произошел, вероятно, и религиозный их обряд: все решать метанием жребия и почитать оный приговором судьбы, самого Fatum. Из этого заключаю, что у древних мудрецов слова: Moira, Aisa, Εἱμαρμένη, fatum, sors, id, quod forte contingit и проч. Были как у нас: судьба, рок, промысел и даже предопределение, – только раздробленные качества одного и того же существа, ими называемого Fatum.

Сильнее убеждаюсь в мнении моем, когда привожу себе на память слова Цицерона: «Fatum, – говорит он, – не то, чем его почитает суеверие; оно вечная истина всего и всякого, протекшего, настоящего и будущего». Далее: «ea ist in omni aeternitate fluens veritas sempiterna» (оно из вечности истекающая вечная истина). Кто не видит в сем изречении высокого понятия о Fatum?

Имели ли древние то чистое понятие, живое убеждение о Едином Боге, которого мы, счастливее их, достигли Откровением? Это другой вопрос. Сего чистого понятия одним умом, без Откровения, постигнуть невозможно. Это ясно доказывается и историей всех народов, которые присутствие Невидимого лишь могли предощущать, а поклонялись многобожию. Поклонение суеверное, но стремящееся опять к единству, как под народным Fatum скрывалось что-то единое, высокое, которому все боги были подвластны. Но как это все далеко, ничтожно в сравнении с теми истинами, убедительными сердцу, удовлетворительными разуму, успокоительными душе, которые даровало нам Святое Евангелие.

Не будем, однако ж, неблагодарными к памяти и к усильным трудам языческих учителей. Достаточно сказанного здесь, чтобы иметь истинное уважение к мудрейшим в народе, у которых проявилось то высокое понятие сквозь тьму, их окружавшую, и, отдавая справедливость умственным их способностям, с благоговением сознаемся: видно, угодно было благому промыслу во все времена, искони, заронить это благое семя в сердцах людей, пока не настало время согреть, развить оное и даровать Священное Писание.

III. О жертвоприношениях древних греков

Die Flamme lodert, milder Schein

Durchglänzt den düstern Eichenhain

Und Weihrauchdüfte wallen.

Matthisson

Во все времена неизъяснимая какая-то сила влекла человека к источнику жизненного бытия, к корню жизни; он стремился постигнуть начало всего в самом завитке клубка, которого бесчисленные нити столь таинственно, столь искусно переплетены. В зримом, внешнем мире, прозирал

<…>1

ков позже, вместе с торговлею; а до того приносили в жертву разные цветы и благовонные деревья.

За первыми жертвами из простых растений природы следовали произведения обработанные, возвышенные рукою человеческой. Тогда смоква, олива и проч. приносились в дар Божеству. Все древние писатели утверждают, что первым приятным плодом, известным эллинам, была смоква. Афиней говорит: «Открытие и употребление смоквы исторгло людей из дикого их состояния. Афиняне называли ее священною смоквой, путеводительницей к лучшей и приятнейшей жизни. Всякое новое, полезное, жизнь услаждавшее открытие умножало немедленно и число даров, приносимых богам. Таким образом жертвоприношения становились со дня на день многочисленнее, многосложнее и делались, так сказать, историческими памятниками успехов образования эллинов.

Природа под светозарным греческим небом наградила человека щедрою рукою: она расточила ему повсюду полезное с приятным. Человек, наслаждаясь и тем и другим, умел возвысить оное, принося с благоговением в дар чувство искренней благодарности великим подателям жизненных благ. Мед, находящийся в изобилии по всей Греции, тоже посвящен был богам. Платон говорит, что плоды, назначенные для жертв, обмакивали в мед, из которого, уже по мнению Плутарха, составляли питие, заменявшее вино до открытия винограда.

Когда греки обратили все внимание свое на земледелие и удостоверились, что труды человеческие щедро вознаграждаются природой, тогда начали приносить богам в жертву ячмень, орошенный водою. Зерна сушили на солнце или в печах, потом толкли и таким образом получали мелкую крупу. Позже изобретены были ручные мельницы, и узнали употребление соли. С сего времени приносились на алтарях в жертву толченые ячменные зерна, смешанные с солью. Наконец выучились месить тесто, стали печь лепешки, пироги, кои предшествовали печению хлебов, и лепешки, намазанные маслом, медом приносили в жертву богам. За научение человека искусственному приуготовлению сырых произведений природы жертвовали греки богам своим вареные и жареные яства. Мысль эта пробудила естественно и другую: делать возлияния, – ибо к пище необходимо и питье. До времен героических употребляли чистую воду: подобную жертву называли трезвою; она установлена была в честь Эвменид, Мнемозины, месяцу и Авроре. Плутарх уверяет, что позже такие жертвы приносились Дионисию, в ознаменование того, что вино употреблять должно умеренно. Мед заступил место воды. Гомер упоминает о возлияниях вином, но без всякой другой примеси (даже воспрещалось мешать оное с водой). Плиний удостоверяет, что не позволялось употреблять в жертву вино, выделенное из падших на землю ягод, из опаленной молниею виноградной лозы или оскверненной человеком, повесившимся вблизи виноградника, или выжатое больными, или ранеными ногами. Заметить должно, что возлияния делались не на одних алтарях, но и на очагах домашних. Древний грек, в начале и при окончании обеда, делал возлияния в честь и благодарность божеству, избранного им для защиты дома и семейства.

Сосуды, употребляемые при жертвоприношениях, были сперва деревянные, глиняные, простые, как и первые изображения богов. С распространением просвещения, искусств и художеств, с умножением богов, родилась удивительная роскошь. И, хотя древняя простота не лишилась своего достоинства, даже предпочитаема была роскоши, полагая, что приятнее богам, но ничто не могло удержать от тщеславия приносить в дар серебряные и златые сосуды.

Ничто не остается на земле в одинаковом положении; время безостановочно идет вперед и на быстром ходу своем изменяет все человеческие учреждения. Так и всем случае, после простых жертвоприношений, явились кровавые, без которых не совершалось уже ни единое торжество, установленное в честь богов. Хотя жертвы сии столь же древни, как и мир наш, но в Греции возникли они поздно и даже приняты были с некоторым отвращением. В Афинах закалывающий жертву долженствовал тотчас по убиении животного бежать с поспешностью. Его преследовали; не желая быть пойманным, бросал он от себя топор, орудие убийства. Являлся стряпчий, который, защищая топор, сваливал вину на точильщика. Этот обвинял камень, и, таким образом, после продолжительной тяжбы, наказание падало на невинное орудие убиения. Как ни смешон подобный процесс, но корень его заслуживает уважения. Хотели сим выказать презрение, которое имели к убийце; а тяжебною проволочкою внушить народу отвращение от пролития невинной крови. Обряд сей, с некоторыми переменами, кажется, заимствован у египтян. Диодор Сицилийский, говоря о бальзамировании, повествует: «Парахитес, вырезывавший из умершего тела часть мяса, указанного ему грамматевсом, должен был, по отрезании, бежать из всех сил. Народ преследовал его проклятиями, бросал в его камни, чтобы показать омерзение за оскорбительное повреждение человеческого трупа».

Кажется, мысль приносить богам кровавые жертвы возникла у древних после введенного обычая уделять богам частицу яств и пития, назначенную для домашнего употребления. Подобно земледельцу, желал и пастух обратить на себя внимание богов, принося им в дар первенцев своего стада, умножаемого их благословением. Заметить должно, что в древности убивали животного только для какого-нибудь торжественного случая. Отец семейства, или старший по нем, начинал обыкновенный пир, сожигая в честь богов на очаге домашнем лучшую часть убиенного им животного; очаг домашний заменял алтарь. В домах знатных или богатых отводилось особенное место, посвященное богам домашним. Таким образом, первые кровавые жертвы были не что иное, как религиозные обряды, которые имели целью освящать семейственный пир. При умножении торжественных празднеств первые уменьшились; довольствовались курением фимиама, возлияниями на очагах домашних; а кровавые жертвы перешли в храмы. Здесь вкралась удивительная роскошь. Порфирий говорит: «Великолепные жертвоприношения произвели не только чрезвычайную расточительность, но и ужаснейшее суеверие, источник величайшего зла, ибо породили в людях мысль, будто можно подкупить богов дарами, жертвоприношениями».

Древний грек полагал, что обыкновение приносить в дар богам животных не было принадлежностью какого-либо времени, или случая, но внушено было свыше одному смиренному мужу. Однако ж мы не имеем о том никакой исторической достоверности, и даже не сохранилось имя, вероятно, идеального мужа сего. Евсевий говорит, что Цекропс велел первый богам жертвовать быка. Павзаний опровергает это, утверждая противное: будто он именно запретил кровавые жертвы. Достоверно, что многие почитали сей род жертвоприношения жестокостью, а стихотворцы приписывали оный варварству железного века. Невзирая на то, жертвы, число богов, алтарей, храмов и жрецов беспрерывно увеличивались. Начали каждому божеству приносить в жертву тех животных, которые оному посвящены были: Зевсу и Посейдону быка, Дионисию и Гермесу козла, Артемиде оленя или дикую козу, Аполлону осла или лошадь, Гере телицу и проч. Были, однако ж, и некоторые отступления, смотря по обстоятельствам, побудительным причинам жертвоприносителей, их достатку и, наконец, сообразно обычаям различных областей Греции. Никогда и никого н отчуждали от счастья приносить богам жертвы. Беднейшему человеку позволялось жертвовать хоть изображением быка, испеченным из муки, и приношение это, по мнению их, было столь же приятно богам, как и гетакомбы богатых.

Частные жертвоприношения совершал каждый хозяин в доме своем; но в храмах совершались они жрецами и прочими служителями. Подземным богам жертвовали животных черной шерсти, а небесным белых. Смотря, к какому полу принадлежало божество, избирали и того рода животного. Все внимание обращено было на красоту и крепость приносимого в жертву животного. Главнейшее преимущество состояло в годах: оно не должно было иметь свыше пяти лет, не быть под ярмом и не иметь порока, то есть, быть без пятен, одношерстное, крепкого сложения, со лбом широким и языком здоровым. Небесным богам жертвовали при восхождении солнца, а подземным при захождении. Люди, имевшие большие стада, отделяли и откармливали тех животных, которые назначались для жертвоприношения, следовательно, и на пищу во время празднеств. Были и особые стада, которые паслись вблизи храмов, где обитало божество; подобные стада казались им священными. Торговцы обязаны были продавать животных для жертвоприношений с означенными выше преимуществами, потому что жрецы при выборе их были чрезвычайно разборчивы и строги. Солон повелел именно: приносить в жертву богам только избраннейших животных.

Число закланного для жертвоприношений скота зависело от многочисленности народа, собравшегося на торжество, Каждый округ, каждое племя приводили с собой столько, сколько нужно было для прокормления во все течение празднества. Позже богатые, желая выставить свое преимущество над бедными, приносили в жертву целые стада. Наконец жертвоприношения преобразовались в расточительные пиры; введены были гекатомбы, где сотня рогатого или мелкого скота приносилась в жертву. Гомер уже об них упоминает, а позже Геродот и Страбон. Роскошь древних на сей точке не остановилась: приносили в жертву тысячу быков, столько же овец и коз. Геродот рассказывает, что Крез заклал для жертвоприношения до трех тысяч быков. Подобные жертвоприношения назывались хилиомбами. Главнейшее их достоинство состояло в том, что они были редки.

Суеверие достигло наконец высочайшей степени. Ежедневные заклания, беспрерывное пролитие крови животных превратилось в привычку, показалось средством недостаточным для умилостивления богов, и прибегли к тем ужасным жертвоприношениям, кои навсегда пятнают бесчестием ум и сердце человеческое. Я говорю о приношении в жертву богам человека. Ревностные защитники древности, желая во всем отыскивать тайные красоты, полагают, что они хотели внушить людям: должно беспрестанно приносить страсти, драгоценнейшие желания, словом, себя, в жертву богам, долгу, обязанностям и предпочитать их самой жизни. Такое самоотвержение представили, будто, древние в приносимом, или приносящем себя, в жертву человеке. Выисканные гипотезы в сем случае ни к чему не ведут. Древний мир не скрыл бы от нас столь возвышенных понятий, которых он в сем смысле решительно иметь не мог, ибо приносить себя в жертву долгу и проч. Принадлежит внутреннему человеку, а не чувственному, то есть состоит не в убиении тела насильственною смертью, а в умерщвлении страстей, пороков. Сверх того, историческое повествование, каким образом возникли сии жертвоприношения, опровергает ложное это мудрствование.

Почти весь древний мир заражен был этим нечестием. Неизвестно, кто первый попал на мысль приносить богам столь ужасные жертвы. Крон ли то был, как видно из Санхониатона, или, по словам Павзания, Ликаон, или кто еще древнее обоих. Одно то достоверно, к стыду человечества, что жертвы сии существовали в самые отдаленные времена. Моавитяне жертвовали Молоху детей своих, которые сгорали в истукане сего кумира. Первым поводом к подобным жертвоприношениям послужило, вероятно, сильное то ожесточение, которым древние преисполнены были против врагов своих. И ныне встречаем мы на берегах Африки, на некоторых островах Южного моря, отчасти у некоторых народов Южной Америки, следы равной жестокости. Чтобы отмстить неприятелю, запечатлеть это мщение торжественным образом, обрекали его на жертву, в воспоминание и прославление одержанной над ним победы. Невежество, трусость и отчаяние споспешествовали к введению и установлению подобных жертвоприношений. Ни одного оракула не было у греков, который не прорекал бы принесения в жертву человека. Бедственные события, неурожай, голод, эпидемические болезни, разительные явления в природе, все зримые эти несчастья принимал необразованный человек за несомненные знамения гнева богов. Желая отвратить от главы своей мщение небес, отбирал он для жертв своих лучшее, драгоценнейшее в природе: того требовали его боги. Что же могло быть драгоценнее жизни человеческой? Он бросился на подобного себе, думая сделать угодное богам, и кровь человеческая полилась на алтарях, воздвигнутых божеству. Почиталось даже за счастие жертвовать ближайшими родственниками, даже собственными детьми. Преимущественно повелевалось приносить в жертву непорочных дев, юношей, детей. Позже одна из главных причин для принесения людей в жертву состояла в том, чтобы жрец, рассматривая внутренность человека, мог прорекать будущее.

Жребий решал обыкновенно, кого именно в жертву принесть должно. Часто насильственно брали людей из народа. Позже подкупали их, пользовались бедностью, проступками, чтобы отдавать их жрецам в жертву. Афаманцы в Виотии приносили в жертву одного из членов царской фамилии Афамаса, полагая, что чародейство супруги его Инны произвело неурожай и прочие бедствия, опустошавшие их землю. В Аркадии Ликаон жертвовал Зевесу людей для отвращения ликантропий и других родов сумасшествия. Куреты на острове Крит жертвовали Крону мальчиков. Во время осады Афин распространились разные эпидемические болезни; для удаления сих бедствий Эрихтей заклал дочерей своих. При Тиесте и Атрее случилось затмение солнца; для укрощения гнева богов принесены были в жертву невинные дети. Фемистокл, по словам Плутарха, жертвовал несколько пленных персиян, а Аристомен Зевесу триста человек, в числе которых был Феопомп, царь Лакедемонян. Древние повествуют, что эллины, пред выступлением на войну, приносили богам в жертву человека. До сражения при Саламине жертвовали греки Дионисию восемью пленными персидскими юношами, детьми вельмож, уповая, что Дионисий, за столь драгоценное приношение, вспомоществовать будет им против персов.

Не должно причислят к таким жертвоприношениям тех случаев, когда, для спасения отечества, какой-либо один человек приносил добровольно жизнь свою на жертву. Подобные примеры сильной любви к отечеству редки. По изречению Дельфийского оракула, Афины могли спасены быть от меча и разорения только смертью царя, и Кодр добровольно пролил кровь свою за спасение отечества. Эпаминонод мог удалить войну кровавую от Афин только принесением на жертву человека. Явился прелестный юноша Кратинос и предал себя великодушно на жертву, для умилостивления прогневанного божества. Вообще заметить должно, что две только причины были для принесения себя на жертву: примирить разгневанных богов с отечеством или перейти скорее в другой мир, за уважаемыми, любимыми предметами. Но для испрошения себе здоровья, побед, или других земных благ, приносили людей насильственно в жертву.

Не одним богам, но и на могилах умерших героев, родственников, друзей, приносил древний грек людей в жертву. Сим средством уповал он примирить с богами тени любезных умерших. Может быть, вкрадывалась и мысль, что там нужна им будет прислуга. Александр Македонский, для прогневанной тени отца своего, принес в жертву всех его убийц. Ахиллес, павшему другу своему Патроклу, пожертвовал двенадцатью пленными троянцами.

Наконец древние познали всю жестокость сих жертвоприношений. Вероятно, последовали греки примеру Амазиса, который велел, вместо человека, приносить в жертву его изображение. Но грек скрывая всякое заимствование, утверждал, что, во время чумы, явление чудесное, божественное изменило определение оракула, повелевавшего лакедемонянам приносить в жертву деву. Тогда пал жребий на юную, прелестную Елену; но, когда все было готово к жертвоприношению, орел похитил жертвенный нож и низложил оный на главу телицы, пасшейся близ храма. Немедленно жертвовали ее, вместо Елены, и навсегда прекратилось в Греции варварское обыкновение приносить людей в жертву богам.

Пройдя все различные роды жертвоприношений эллинов, опишем обряды во время совершения оных. Одним нечестивым воспрещено было приносить жертвы в храмах. Под сим названием понимали пленных, рабов, преступников, дев и незаконнорожденных. Им позволено было приносить жертвы только в храме Ираклия, следовательно, полубога.

Вход в храм, алтарь, колонны украшены были гирляндами от 20 и до 80 аршин длины, а пол и верх – цветами. Жертвенники покрыты священными травами. Цветы и травы употреблялись только те, которые посвящены были тому божеству, в честь которого совершалось жертвоприношение. Жрецы, в венках на голове, облекались в великолепнейшие одеяния, особливо в Афинах.

До начатия жертвоприношения долженствовал жертвователь очищаться торжественно. Он очищался окроплением водою, в которую опускалась головня, снятая с пылающего на алтаре огня; ибо воду и огонь почитали средством очистительным. Керикс, глашатай, до начала служения провозглашал: «Беззаконные, нечестивые, рабы и проч., удалитесь». По очищении жертвоприносителя вносили торжественно, в украшенной гирляндою корзине, нож для заклания животного и венки. Затем вводили в храм быка; рога его иногда позлащались, но всегда украшены были священною повязкой, а голова и шея – цветами. При вступлении в храм жрецы окропляли его водою, потом вели к алтарю, с музыкою, в сопровождении многочисленного народа. Верховный жрец обходил вокруг жертвенника с левой стороны на правую, посыпал алтарь мукою и окроплял священною водою. Обмакнув в сию воду ветвь лаврового дерева, окроплял присутствующих. По окончании сего керикс, или глашатай, вопрошал громогласно: «Кто тут?», – народ отвечал: «Многие добрые!».

Начиналось моление, а глашатай повелевал хранить тишину, молчание. Упрашивали богов о принятии жертвы благосклонно и даровании просителю здравия, счастия или испрашивали какой-либо особенной милости. Жрец осматривал животное и, не находя никакого наружного недостатка, старался узнать, здорово ли оно. В случае какого-либо несовершенства отправляли его обратно, и жертвоприношение, коли животное не заменено было тотчас здоровым, отлагалось до другого дня. Но если оно оказывалось достойным принесения божеству, тогда жрец наливал в кубок вина и, отведав оного, подносил присутствующим, а остальное выливал между рогами животного. Несколько выщипанной у него шерсти на лбу бросал жрец в огонь, а на жертвенник и голову животного – ладан и другие благоухания. Все это происходило до убиения животного и составляло первое отделение жертвоприношения.

Теперь приступали к убиению. Жрец наблюдал за всеми движениями животного. Если нужно было тащить его силою к алтарю, или оно падало во время шествия, то это почиталось дурным, а противное – хорошим предзнаменованием. Рогатую скотину убивали одним ударом топора, а мелкую закалывали ножом. Жрец замечал, не старается ли животное избегнуть смертоносного удара. Если не тотчас валилось на землю, вскакивало, ревело, мало испускало крови или умирало в судорожных движениях, то это предвещало неудачу, а противное – успех. Самый худой был знак, когда жертва умирала до заклания. Жрец вливал в уши животного воду, чтобы наклонением головы оно изъявляло будто готовность к добровольной смерти. По убиении начинали глашатаи сдирать с животного кожу, зажигали разложенные на жертвеннике благовонные дрова и проч. Между тем жрец, для предсказания, рассматривал внутренность животного, переворачивая оную длинным ножом; прикасаться к оной руками было запрещено. Кровь принималась в сосуд и, в честь богов, изливалась на алтарь или вокруг него. Жрец делал возлияния вином, бросал на жертвенник благоухания и разлагал на оном животное. При сожжении верховный жрец, если жертва приносилась богам небесным, приподнимал голову и шею животного кверху; а подземным – наклонял к земле. Если хвост животного сгибался, то это означало большие препятствия; буде опускался к земле – несчастие; а несенный животным гордо кверху предвещал благополучие. В самой древности жертва сжигалась вся без остатка; но Прометей отменил сие обыкновение, и в честь богов сожигались уже одни кости. Гесиод рассказывает это следующим образом: «Некогда боги низошли на землю для примирения с смертными в Миконе. В утверждение ненарушимости союза принесли в жертву быка. Прометей разделил его на части и сделал две кучи: в одну положил мясо, жирные потроха и накрыл желудком, в другую – кости, покрыл кожей и салом». Все зависело от выбора богов: какую из двух куч выберут, та будет впредь предаваема сожжению. Зевес, от имени всех богов, выбрал кучу с костями, и с тех пор ввелось уже сожжение костей, а мясо раздавалось жрецам и употреблялось на угощение пришедших к торжеству. Это относилось к богам небесным; подземным жертва сожигалась вся, без изъятия, и воспрещено было прикасаться к мясу, назначенному в жертву им и душам усопших.

Покуда жертва, или часть оной, сожигалась вместе с фимиамом, жрец и приноситель жертвы молились, положа руки на алтарь; чинились возлияния, и кидали в огонь благовонные травы. Во время сожжения жертвы богам небесным играла музыка, обыкновенно духовая, флейты, и плясали около алтаря при пении священных песней. Жрецы получали, по сожжении жертвы, свою узаконенную часть; а члены Пританея, в Афинах, десятую. В Спарте кожа и лучшая часть мяса принадлежала царю; из остатков давался пир. Жертвоприноситель заботился сберечь какую-либо часть для дома своего, полагая тем соблюсти домашнее благоденствие. Родственникам, друзьям, в знак памяти, посылались остатки жертвоприношения, которые принимались с благодарностью. Корыстолюбие, вкрадывающееся всюду, побудило людей и в те времена не только пуститься в торги, но и возвышать цены на предметы, почитаемые священными.

К последнему отделению жертвоприношения принадлежал пир, даваемый в самом храме, на столах драгоценных, украшенных цветами, сосудами и проч. Гомер в Илиаде описывает подобный пир после жертвоприношения. Александр Македонский, после принесенной им жертвы, дал пир, в котором участвовали девять тысяч человек. К концу такого пиршества, которое оканчивалось до заката солнца, пили вино в честь богов: Зевеса, Гения-хранителя и Гермеса, – из трех разных бокалов; потом жрец бросал в огонь язык животного, принесенного в жертву, и поливал оный вином. Думали сим средством примирить, особенно Гермеса, бога красноречия, с теми из присутствующих, которые во время пиршества могли, паче чаяния, оскорбить его неосторожными словами. К подобным пирам, кажется, отнесть должно любимую у пьяных пословицу «напиваться пьяным в честь богов», которая служила тогда извинением за несоблюдением трезвости. В заключение празднества глашатай возглашал: «Отпуск».

Героям, заслужившим благодарность потомства, приносил древний грек тоже жертвы, но совершенно различно от тех, кои совершались в храмах. Богам жертвовали на восток, где воздвигались им алтари, а героям на запад. Сии жертвы в настоящем смысле были ничто иное, как поминки в честь героев в тех местах, где стояли их памятники, впоследствии и храмы, как то: воздвигнутый Ираклию Олимпийскому. Но храмы сии устройством своим и великолепием совершенно были различны от храмов богов.

Для жертв, приносимых в память усопших незначительных людей, выбирали животного, бесплодного, шерсти черной. В первобытные времена совершались эти жертвы в ямах, делали возлияния из меда, молока или воды, смотря по состоянию жертвоприносителя, и посыпали то место ячменною мукою. После приносились они на надгробных памятниках или могилах, которые так же назывались алтарями. Места сии, обсаженные деревьями, содержались тщательно, в чистоте, и посвящены были усопшим. Возлияния совершались на девятый и тридцатый день после погребения; впрочем, повторялись и по воле оставшихся родственников, друзей. Во многих городах Греции приносились жертвы в память усопших в месяце анфестерионе, феврале; а в Афинах – в особо на то назначенные дни, называемые черными. Во время этих жертв поминая всех усопших родственников покойного, за исключением младенцев и тех, кои преступлениями своими лишились чести поминок. Младенцы, как не созревшие, не могли пользоваться тогдашними религиозными почестями, предоставленными людям взрослым.

Были жертвоприношения и при торжественных клятвах, установленные, вероятно, по прошествии только золотого века. Они приносились Зевесу, Посидону, Димитре и состояли в овне, борове или козе; иногда жертвовали всех трёх вместе, а в других случаях быка или ягненка. Отрезывали у животного некоторые части тела, выщипывали на голове несколько шерсти, которая раздавалась свидетелям в доказательство, что присутствующие участвуют в клятвенном обещании. После сего призывали богов в свидетели заключаемого клятвенного обета, перерезывали животному горло и на труп его ставили обоих присягавших, которые подавали друг другу руку. Теперь прочитывали громко статьи клятвы и подносили смешанное вино, в знак согласия участников. Потом обращались с молитвою к богам, возливая вино в угрозу, что кровь нарушителя клятвы таким же образом пролита будет. Все действие это называлось: вступить в клятвенный союз. Мясо убиенного животного не употреблялось в пищу, но зарывали его немедленно в землю или бросали в море. Нарушитель клятвы во многих местах Греции наказывался смертью.

* * *

Представив здесь то, что сберегла нам история о жертвоприношениях древних греков, как усиленных опытах первых людей для изобретения средств к чествованию своих богов, умилостивления и отвращения бедствий, встречаем мы повсюду одно только предощущение, догадки, темное стремление к истине, которую облекали более и более заблуждениями, суеверием и многочисленными обрядами, не основанными на твердых и ясных понятиях о духовном и физическом мире, а еще менее о Божестве. Рассеять хаос понятий сих, суеверий и обрядов предоставлено было свыше христианской религии, которая единым словом рушила все здание того идолопоклоннического века, высоким учением своим очистила понятия, верой укрепила сердца в истине ее слова, ибо незыблемое, вечное, божественное дано нам Самим Богом в Его святейшей бескровной жертве! Но и религиозные, суеверные понятия древних, как идеи человеческого детства, имеют свою приманчивость, ибо являют вечное стремление человека к религии и ту истину, что, без Откровения, он, на бурном океане жизни, вечно колыхался бы как утлый корабль без спасительного руля и компаса.

* * *

1

В исходном документе отсутствуют несколько страниц текста – примечания электронной редакции.


Источник: Обзор мнений древних: I. О смерти, удалении страха смерти и жизни за гробом: II. О судьбе (De Fato): III. О жертвоприношениях древних греков / [Я.И. Де Санглен]. - Москва: тип. Ав. Семена при Мед.-хирург. акад., 1842. - 85 с. (Авт. в кн. не указан; установлен по кат. РГБ).

Комментарии для сайта Cackle