Пророческий дух в русской поэзии

Источник

«Так, ты, певец, в лихие дни,

Во дни гоненья рокового,

Под темной речью хорони

Свое пророческое слово».

---------------------

«С моей души совлечены покровы,

Живая ткань ея обнажена».

А. Толстой

I

«Мне кажется», – писал Алексей Толстой к своему флорентийскому биографу – «я обязан этой жизни охотника тем, что почти все мои стихотворения писаны в мажорном тоне, между тем как соотчичи мои пели по большей части в минорном»... Так, свою редкую человеческую и литературную черту – просветленное миросозерцание – Толстой объясняет своим живым соприкосновением с природой, «охотой».

Конечно, за всякой вещью можно видеть лишь первое звено, связующее эту вещь с ее причиной, и даже считать это звено причиной самой вещи. Но это будет всегда неполным объяснением. Люди неглубокие стараются найти высокий источник даже невысоким своим чувствам; люди умудренные, наоборот склонны невысоко оценивать даже свои высокие деяния и чувства.

Вряд ли можно считать «охоту» причиной «мажорного» поэтического миросозерцания Алексея Толстого; ибо то, что сам поэт называет скромным техническим музыкальным термином, есть, на самом деле, целостное положительное религиозное миросозерцание.

Охотничье скитание по полям, рощам и болотам русской земли было вызвано у Алексея Толстого непреодолимой потребностью уйти в какую-то простоту жизни – из сложной, сильно связывавшей великосветской обстановки. Близость к Государю со времен детства, большие родственные связи в петербургском обществе, большое состояние, все это допускало лишь один род законного отшельничества и «ухода из мира»: охоту. Для А. Толстого, как и для Тургенева, охота сделалась «опрощением», и была, несомненно, более естественным и скромным уходом из дурной сложности мира, чем искусственное опрощение другого Толстого в Ясной Поляне.

Не менее, чем Лев Толстой, чувствовал Алексей Толстой всю сладость природной простоты и тягость духовно-опустошенных светских отношений, но – как по различному они оба разрешают эту трагическую проблему. Алексей Толстой, как и Алексей Хомяков, не отказывается внешне от своего «барства» и материально-обеспеченного состояния… Он видит для себя иной путь… И, благодаря этому иному пути, его будут нелюбить и замалчивать в русской литературной критике. В высшем обществе он также не будет понят, но уже по другим причинам.

А. Толстой чужд жизненных фантазий. Это и черта истинной поэзии. Толстой реалист, жизненный реалист. Несмотря на свое «искусство для искусства», он больший реалист человеческого духа и вообще человечности, чем Писарев, Добролюбов, Чернышевский. Он видит не только социальные, но и органически-национальные основы народного бытия и родной литературы. Он видит поэтическим ясновидением религиозную жизнь русского народа и подлинную жизнь своей собственной человеческой души.

Даже Ив. С. Аксаков склонился к тому, чтобы упрекнуть Толстого в пренебрежении реальной жизнью… Отвечая, А. Толстой раскрывает свой мир реальностей:

……………………………..

Но я не чужд и здешней жизни;

Служа таинственной отчизне,1

Я и в пылу душевных сил

О том, что близко, не забыл.

Поверь,

(трогательно уверяет Аксакова один из великих певцов русской природы)

и мне мила природа

И быть родного нам народа;

Его стремленья я делю

И все земное я люблю,

Все ежедневные картины…

(идет поэтическое перечисление картин русского быта)

………………………………….

Но все, что чисто и достойно,

Что на земле сложилось стройно,

Для человека то ужель.

В тревоге вечной мирозданья,

Есть грань высокого призванья

И окончательная цель?

Задан вопрос, и ответ следует в своей определенности:

Нет, в каждом шорохе растенья

И в каждом трепете листа

Иное слышиться значенье,

Видна иная красота!

Ответ переходит в исповедание:

Я в них иному гласу внемлю

И, жизнью смертною дыша,

Гляжу с любовию на землю,

Но выше просится душа…

Оттого поэзия Алексея Толстого – поэзия чистой «сублимации» – была так ненавистна всем гасителям души русского народа. Оттого А. Толстой не престает еще трактоваться в русской литературной критике, как один из «условных» поэтов, не глубоко самобытных.

Не будет преувеличением сказать, что Алексей Толстой, несмотря на весь исторический почет, окружающий его имя, замолчен в русской культуре. В лучшем случае, он не понят, несмотря на свою классическую ясность.

Есть особые, литературно-нравственные грехи… Таким грехом русской литературной критики и составителей учебных пособий по русской словесности было непонимание, вследствие внутреннего неприятия, большого русского национального поэта-пророка.

Внешне признанный «классиком», но оставленный почти лишь для одних детских полок, Алексей Толстой был певцом живой души человеческой и трепетной души мира – перед Лицом Божьим.

У Толстого чистый разум… Берем это понятие не в его отвлеченном кантианском смысле. Чистый разум есть разум, стоящий на коленях перед Богом, разум, воспевающий и прославляющий Творца… Разум, умирающий в Творце, воскресающий в Нем, разум гимнологический или гимнический, повенчанный с глубиной сердца небесным браком, единством воли и откровений…Такой разум был у Толстого (как у Достоевского, как у Лескова, у Хомякова, у Соловьева… Ныне – у Шмелева). В русской литературе Алексей Толстой – наибольший поэт из имевших и имеющих этот разум.

Недооценка А. Толстого, а еще вернее сказать, неприязненное чувство к нему исходило у русской предреволюционной общественности из специфически понимаемого ею «общественного долга». Эта недооценка была связана и с религиозной слепотой ведущего слоя русской интеллигенции. А, сказать еще больше, была связана с отсутствием у России подлинно национальной, ведущей народ общественности.

Общественная судьба Алексея Толстого – грозный симптом в тогдашнем русском обществе, – с нынешней исторической перспективы.

«После смерти он вскоре был квалифицирован: «забываемый поэт» («Русский вестник», Т. СХХХVIII), но вместе с тем известность его росла, и через 25 лет после смерти им начали усерднее заниматься. Ряд очерков, правда, весьма неравного достоинства, посвящен его памяти, но до сих пор мы не имеем обстоятельной биографии его; главным источником сведений о жизни поэта и эволюции его творчества остаются поныне его автобиография и ненапечатанные отрывки из его писем (в «Вестн. Евр.» в 1895 и 97 гг.) правда, довольно многочисленные, но все же оставляющие многие пробелы в выяснении его личности». Так говорит «История Русской Литературы 19 века» (под редакцией Овсяннико-Куликовского, изд. 1923 г.).

Поистине, А. Толстого можно именовать не только «забываемым», но и «забытым» поэтом. Впрочем, забытым не читателями, а литературными критиками и историками русской культуры. «Царь, Феодор Иоаннович» идет бессменно в Моск. Худож. Театре, как до революции, так и после. «Князь Серебряный» – любимая книга юношества. Лирика Алексея Толстого – непрестающее утешение многих. Его поэтическая ирония, по своему уму, по легкости своей и беззлобности – непревзойденное совершенство в русской литературе. Толстой жив, актуален, он современен сейчас – больше чем когда-либо… А вместе с тем, он – «забыт». Его нет в русской культурной истории. О нем не пишут монографий. Нет ни одного настоящего исследования о его жизни или о его творчестве.

Никто им не занимается… Для узкой общественности (а таковая, к сожалению, почти только и царствует в мире) он опасен своими идеями слишком большого благородства и слишком ярко выраженной духовной независимости.

Из русских мыслителей лишь Влад. Соловьев с любовью писал о нем, как «о поэте мысли воинствующей» – ибо сам был таким же поэтом и воином за правду небесную среди неправды человеческой.

«Истинное, вечное, абсолютное, что не зависит и от века, ни от моды, ни от веяния»... пишет Толстой в одном письме – «этому я отдаюсь всецело… Да здравствует абсолютное!!...»

Толстому не могли простить его независимости, непринадлежности ни к какому лагерю, в том числе к великому прогрессистскому лагерю русской интеллигенции. «Толстой выглядел для многих «ретроградом» в политическом отношении. Он был «барином», очень богатым помещиком. Он был близок к Государю, и близок не как деятель реформ, а просто, как друг детства… Кроме того, многим казалось, а другие были убеждены (даже в славянофильских кругах, как показывает письмо Аксакова), что Алексей Толстой отрицает всякий гражданский «практический» смысл поэзии. Тот смысл, что был позже запечатлен в известном стихе (З. Гиппиус):

Поэтом можешь ты не быть,

Быть гражданином ты обязан».

Для Толстого, все подобное звучало поэтически-непростительным утилитаризмом.

«Практическое значение» поэзии он не только не отрицал, но утверждал, можно сказать, всем своим бытием. Но, как истинный поэт гимническо-пророческого духа, он поэтическую «практику» видел в более глубоком, чем большинство его современников и критиков. Он иначе понимал «практику», чем они. Для него не теорией, а практикой было служение песней Тому,

Кого хвалить в своем глаголе

Не перестанут никогда

Ни каждая былинка в поле,

Ни в небе каждая звезда!

Сколь сливал Толстой поэзию с жизнью, видно хотя бы на следующих примерах:

Толстой считал, что всякое дело в мире требует призвания и дара особого. «... Я не вижу, отчего с людьми не было бы того же самого, что и с материалами. Один материал годен для постройки домов, другой для бутылок и т.д. Но у нас – камень или стекло, ткань или металл – все полезай в одну форму – служебную» (Письмо 1850 г.).

Когда, уже в 1857 году, Толстому удалось, наконец, освободиться от тяготившего его служебного положения, он написал Императору Александру II: «Я счастлив предложить Вашему Величеству быть бесстрашным сказателем правды – единственная должность, которая мне подходит и, к счастью, не требует мундира».

Исторические документы свидетельствуют (см. 3 т. Истории Русск. Лит. 19 в.), что А. Толстой выступает с печалованьем за гонимых. В 1853 г. он содействовал возвращению Тургенева из ссылки в деревню за его статьи о Гоголе. В 1859 г. он пытается спасти Аксакова, но без видимого успеха. Так же недослушано было его ходатайство за Чернышевского в 1865 году, на облаве царской охоты, когда он стоял рядом с Государем… Чернышевский, как известно, был общественно-противоположных с ним воззрений.

В 1869 г. он имел не только гражданское, но и человеческое мужество, в Одессе провозгласить тост «за всех подданных Государя Императора, какова бы ни была их нация». После того он был осыпан упреками «в потворстве полякам».

Эгалитарность же и социальное равенство Толстой считал «глупой выдумкой 93 года». А ко всему красному у него было следующее отношение, выразившееся в письме к Маркевичу: «Вы знаете, насколько я ненавижу все красное".

Далее мы увидим, как он относился к той царской власти, которая не оправдывает царственных законов добра и справедливости.

В историю русской литературы Алексей Толстой вошел как представитель так называемого «искусства для искусства», или «чистого» искусства. Но ни по своему человеческому миросозерцанию, ни по философии своего творчества Толстой никогда не был представителем в себе замкнутой поэзии, как напр. Фет, великий языческий лирик России.

Толстой был реалист, но не плоти, а духа; вернее – плоти, преображенной духом. Он утверждал дух и свет Христов, как реальность, как практику. Но утверждал свободным духом, без нарочитости, тенденциозности, искусственности. Он утверждал так, как жаворонок утверждает свою песнь: дыханием своим и сердца биеньем.

Толстой не тенденциозен даже в самых своих тенденциозных стихотворениях, каковы почти все его стихи, утвержденные на иронии.

Он поэт. А поэт не может быть иначе дидактичен, как только в отказе от всякой самоцельной дидактики. У Толстого был дар вкладывать в поэзию (даже ироническую) соль «потусторонности». Он почти никогда не был празден от своего высшего предназначения.

Много в пространстве невидимых форм и неслышимых звуков,

Много чудесных в нем есть сочетаний и слова и света.

Но передаст их лишь тот, кто умеет и видеть и слышать…

О, окружи себя мраком, поэт, окружися молчаньем,

Будь одинок и слеп, как Гомер, и глух, как Бетховен,

Слух же душевный сильней напрягай и душевное зренье.

И, как над пламенем грамоты тайной бесцветные строки

Вдруг выступают, так выступят вдруг пред тобою картины…

Тайнозрение, тайнослышание, передача глубинного смысла жизни тем, кто его не видит – вот «практика» и предназначение искусства.

Поэт для А. Толстого есть «поэт с высоким предназначением»... Чувствовать в своем даре слова и песни высокое предназначение Алексею Толстому было не трудно. Но служить этим даром было не легко. Было – крестное томление, но была и радость, высшая радость, всегда приносимая и носимая крестом, свободно и покорно взятым.

На немного «приподнятом», чуть торжественном языке он говорит о жизни, улавливая каждым стихотворением что-то новое и тонкое. Оттого почти все его стихотворения «индивидуалистичны», – друг друга органически дополняют. Почти нет лишних , которых «могло бы не быть». Все нужны, не только для понимания Толстого, но – и сами по себе.

Меня, во мраке и в пыли

Досель влачившего оковы,

Любови крылья вознесли

В отчизну пламени и слова.

И просветлел мой темный взор,

И стал мне видим мир незримый,

И слышит ухо с этих пор.

Что для других неуловимо.

………………………………………

И вещим сердцем понял я,

Что все, рожденное от Слова,

Лучи любви кругом лия,

К Нему вернуться жаждет снова,

И жизни каждая струя,

Любви покорная закону,

Стремится силой бытия

Неудержимо к Божью лону,

И всюду звук, и всюду свет,

И всем мирам одно начало,

И ничего в природе нет,

Что бы любовью не дышало…

Так созерцает он жизнь: как изначальное творение божественной любви. И все есть выражение этой любви, несмотря на всю происшедшую катастрофу – отхождение от божественной любви венца творения – свободного человека – сына. И катастрофа зрится поэтом в каждом звуке земного «разлада» с божественной небесной гармонией. Этот разлад он подмечает в мире как и в самом себе.

Что ни день, как поломя со влагой,

Так унынье борется с отвагой,

Жизнь бежит то круто, то отлого

Вьется вдаль неровною дорогой,

От беспечной удали к заботам

Переходит пестрым переплетом,

Думы ткут, то в солнце, то в тумане,

Золотой узор на темной ткани.

(1858)

Поэт видит лишь крестные пути восстановления высшей жизни:

Я задремал, главу понуря,

И прежних сил не узнаю;

Дохни, Господь, живящей бурей

На душу сонную мою!

Как глас упрека, надо мною

Свой гром призывный прокати,

И выжги ржавчину покоя

И прах бездействия смети!

Да вспряну я, Тобой подъятый,

И, вняв карающим словам,

Как камень от удара млата,

Огонь таившийся издам.

(1858)

Что это, как не исчерпывающий сыновний ответ Богу на весь Божественный Апокалипсис. Изъяснен смысл попущения зла в мире.

Кто может понять религиозно одно только это стихотворение, тот уже близок к пониманию всех бедствий и громов, сходящих на окаменевающее – без любви – человечество.

Глубину страдания, как и глубину радости, может понять лишь свободный человек. Обе глубины знакомы Толстому.

Он – поэт независимости от счастья, неплененности горем… Толстой влечется к свободе духовной не ради самой отвлеченной свободы (как многие), а ради Бога, в Котором лишь весь мир свободы.

Потому в мире Толстой как «не от мира». Ни одной партии человеческой он не назвал своей. Он покорен – высшим союзам и голосам, которые от него не отступают ни в царском дворце, ни на площади, ни в пустынном поле.

Это свое целокупно-жизненное состояние (именно состояние, а не «идейную программу») он выразил в так влекущем к себе стихотворении:

Двух станов не боец, но только гость случайный,

За правду я бы рад поднять мой добрый меч,

Но спор с обоими – досель мой жребий тайный,

И к клятве ни один не мог меня привлечь;

Союза полного не будет между нами –

Не купленный никем, под чье-б ни стал я знамя,

Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,

Я знамени врага отстаивал бы честь!

Чистое христианское мировоззрение! Жизнь сынов Божиих трагична. Они на земле не могут быть всецело ни в каком стане, лагере… Они подчас должны идти против самых своих близких: отца, матери, детей, братьев, соотчичей, если эти близкие их будут идти против Бога, против божественной правды.

Оттого христиане на земле – странники, града грядущего взыскующие.

Свою неприспособленность ни к одному «лагерю» сей земли Толстой случайно выражает еще так:

Вы свет, а я похож на тьму;

Вы веселы, а я печален,

Вы параллельны ко всему,

А я, напротив, вертикален.

Но печаль Толстого не была меланхолией, еще меньше – унынием. Это была светлая, творческая, умиротворяющая печаль, связанная не со внешними разочарованиями, но с глубиной жизни сердца.

Есть много звуков в сердца глубине,

Неясных дум, непетых песней много;

Но заглушает их во мне

Забот немолчных скучная тревога.

Тяжел ее непрошенный напор,

Издавна сердце с жизнию боролось –

Но жизнь шумит, как вихорь ломит бор –

Как ропот струй, так шепчет сердца голос.

От напора жизненной суеты страдало сердце, но не ослабевало. Напротив, силы его умножались.

И звучит свежо и юно

Новых сил могучих строй,

Как натянутые струны

Между небом и землей.

Мотив весны, воскресения, очень близок Толстому. Он к нему все время возвращается все с новой стороны.

Сколь был Толстой реалистом в своей глубокой психологичности, как верно он видел жизнь человеческой души, мы уже говорили. И впереди это будет еще виднее. Вот его описание плотского призрака в сфере идеальной любви. Толстой не развенчивает идеальную любовь. Он только предупреждает о нашей человеческой слепоте и столь часто проявляющемся у нас, людей, неумении видеть себя и мир окружающий… Любить таинственно лишь свой мир, в любви к другому.

Ты клонишь лик, о нем упоминая,

И до чела твоя восходит кровь…

……………………………

То лишь обман неопытного взора,

То жизни луч из сердца ярко бьет

И золотит, лаская без разбора,

Все, что к нему случайно попадет.

Толстой – изобличитель призраков, обманов земных. В поэзии он тонко прикасается к этому. В прозе (напр., рассказ «Упырь») более «прозаически». Но земля – «каждая былинка в поле», каждая слезинка ему дорога. Дорога – не как Ивану Карамазову, умевшему лишь эгоистически резонерствовать около этой слезинки, но дорога по истинному: жалостью и любовью великого утешения. Как отличен – и психологически и метафизически – возвышенно-человеческий ответ Толстого от Карамазовского, низменно-человеческого…

Горними тихо летела душа небесами,

Грустные долу она опускала ресницы;

Слезы в пространство от них упадая звездами,

Светлой и длинной вилися за ней вереницей.

Встречные тихо ее вопрошали светила:

Что ты грустна? и о чем эти слезы во взоре?

Им отвечала она: Я земли не забыла,

Много оставила там я страданья и горя.

Здесь я лишь кликам блаженства и радости внемлю,

Праведных души не знают ни скорби, ни злобы –

О, отпусти меня снова, Создатель, на землю,

Было-б о ком пожалеть и утешить кого-бы.

Романические стихотворения А. Толстого сквозят чистотой. Толстой, кажется, самый целомудренный поэт русской литературы. Есть поэты, которым романическая область вообще была чужда (напр., Хомяков). Но из тех, что касались ее, никто не подошел к ней так прозрачно, как Толстой.

У Льва Толстого, при всем его пуританском морализме, в этом отношении, не было той чистоты и свежести, какая была у Алексея Толстого.

«То было раннею весной»... «Осень! Обсыпается весь наш бедный сад», и другие стихотворения открывают эту сторону жизни и творчества Алексея Константиновича. И творчество и жизнь его были целиком связаны с любящей и любимой им женой. Связанность эта не связывала, а освобождала. София Андреевна Толстая понимала, что значило стихотворение ее мужа, столь христиански-чистое, в своей личности.

Когда Глагола творческая сила

Толпы миров воззвала из ночи,

Любовь их все, как солнце, озарила,

И лишь на землю, к нам ее светила

Нисходят порознь редкие лучи.

И порознь их отыскивая жадно,

Мы ловим отблеск вечной красоты;

Нам вестью лес о ней шумит отрадной,

О ней поток гремит струею хладной

И говорят, качаяся, цветы.

И любим мы любовью раздробленной

И тихий шепот вербы над ручьем,

И милой девы взор на нас склоненный,

И звездный блеск, и все красы вселенной,

И ничего мы вместе не сольем.

Но не грусти, земное минет горе,

Пожди еще – неволя недолга –

В одну любовь мы все сольемся вскоре,

В одну любовь, широкую как море,

Что не вместят земные берега.

(1858)

Подчас кажется, что неисправимые русские шестидесятники (время идеологически наиболее жуткое в истории русского просвещения) потому не любили А. Толстого, что на на их материалистическое мировоззрение шел непоколебимой реалистичностью своей веры. Они скорее простили бы ему какой угодно спиритуализм или романтизм, но реализма духа они ему простить не могли.

Русский материализм, в своей последней вспышке, был подготовлен в такой же мере позитивистами и нигилистами типа Верховенского, как и спиритуалистами типа Бальмонта, Брюсова, Сологуба и многими другими поэтами духа без истинного содержания духа.

Отвлеченный идеализм более не годится. И русская мысль (в лице ее последнего философа – современника нашего – Лосского) пришла ныне к конкретному «идеал-реализму'вкореняясь в исповедание Бога Живого и Слова Его. Христово Благовестие орошает новую русскую жизнь и культуру, зреющую под снежными покровами марксизма на бескрайних полях Русской земли.

Только реализм духа ведет к освящению плоти мира, к уничтожению «жала» греха и смерти, силой Христовой.

Новая русская культура, пробудившись как Поток-Богатырь, должна глубже понять сынов России: их человеческое предназначение, их пути к божественным пределам.

Алексей Толстой – человек нового духа, ибо духа воскресного… Переоценка его (а для некоторых – лишь дооценка) должна свершиться при блеске первых зарниц русского духовного восстановления.

II

Живя в мире, посреди всей сложности, а подчас и мучительной суетности светских отношений, Алексей Толстой в духовной борьбе открывал и добывал себе внутреннюю жизнь и духовную свободу. «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф.11:12).

«Господь, меня готовя к бою,

Любовь и гнев вложил мне в грудь,

И мне десницею святою

Он указал правдивый путь»...

И

«Сердце сильней разгораясь от года до году,

Брошено в светскую жизнь, как в студеную воду.

В ней, как железо в раскале, оно закипело:

Сделала, жизнь, ты со мною недоброе дело!

Буду кипеть, негодую, тоской и печалью –

Все же не стану блестящей, холодною сталью».

Ею Толстой не стал. Сердце не охладело, хотя сколько раз сжималось, изнемогая и от окружающей и от своей собственной жизни.

Ярким пером-кистью Толстой описывает холод мира, выписывает образы его:

Не Божиим громом горе ударило,

Не тяжелой скалой навалилося,

Собиралось оно малыми тучками,

Затянули тучки небо ясное,

Посеяло горе мелким дождичком,

Мелким дождичком осенним,

А и сеет оно давным давно,

И сечет оно без умолку,

Без умолку, без устали,

Без конца сечет, без отдыха;

Проняло насквозь добра-молдца,

Проняло дрожью холодною,

Лихорадкою, лихоманкою,

Сном-дремотою, зевотою,

Уж полно, горе, дуб ломать по прутикам,

Щипати по листикам!

А и бывало же другим счастьице:

Налетало горе вихрем-бурею,

Ворочало горе дубы с корнем вон.

(1857)

Непонятно, как Толстой некоторыми критиками считался поэтом, «не имеющим простоты». В русской лирической поэзии почти никто не сравним с ним по простоте поэтической интонации, по ясности и интимности голоса.

Великая пушкинская лирика более «холодна», менее интимно человечески сердечна, чем сокровеннейшая – даже в отрешенности своей, и чуть торжественной приподнятости – лирика Алексея Толстого.

Легкая торжественность и приподнятость, поэтическая теургичность, священнодейственность поэзии Толстого подчас (неправильно, конечно) принимались за непростоту.

Сокрываясь иногда за свой «русский стиль», А. Толстой открывает, в сущности, в большой наготе свое человеческое сердце, полное не искажения только, но и реального познавания миров иных.

И его священнодейственность скрывается за формой, иногда может быть, даже тяжелого символа.

«... Так ты, певец, в лихие дни,

Во дни гоненья рокового,

Под темной речью хорони

Свое пророческое слово».

«Приражение» злого духа к душе человеческой описано А. Толстым так точно, словно это опыт духовного писателя. Духовность А. Толстого идет все время в русле многовекового опыта Церкви. Личный опыт его совпадает с опытом подвижников.

«Бывают дни, когда злой дух меня тревожит

И шепчет на ухо безсвязные слова,

И к небу вознестись душа моя не может,

И отягченная склоняется глава.

И он, не ведая ни радости, ни веры,

В меня вдыхает злость – к кому? не знаю сам,

И лживым зеркалом могучие размеры

Лукаво придает ничтожным мелочам.

В кругу моих друзей со мной сидит он рядом,

Веселость им у нас надолго отнята,

И сердце он мое напитывает ядом,

И речи горькие влагает мне в уста,

И все, что есть во мне порочного и злого,

Клубится и растет, все гуще и мрачней,

И застилает тьмой сиянье дня родного,

И неба синеву и золото полей,

В пустыню грустную и в ночь преобразуя

Все то, что я люблю, чем верю и живу я.»

(1858)

Даже самому скептическому читателю следует знать, что «злой дух» для Алексея Толстого не есть лишь «поэтический образ». Это не символ, не аллегория… Нет, А. Толстой не символист. Он религиозный реалист; не романтик, не Байрон…

Речь о Боге у Толстого всегда простая и ясная. Это – правдивая речь. Нигде ни малейшего искусственного подъема, нажима или декламации в стиле Гюго. Врожденное целомудрие Толстого как человека и как поэта (что близко соприкасается) делает значительными, духовно-предметными все его слова о Боге и Истине Божьей.

Правда личная, правда общественная, правда национальная, правда русская, правда общечеловеческая, – все эти правды были для Толстого одной Правдой Божьей, за которую он боролся всю свою жизнь и всей своей жизнью… Литература же была для него частью жизни.

Толстой понимал, что многие в мире ищут правды и защищают правду… Но сколь часто в этом искании они становятся врагами друг другу, и вся история мира есть, в сущности, только борьба за понимание правды. Не собранная во едино Христово сияние правды разделяет людей. Реальность Божьей Истины подменивается ложными идеалами, за которые борются люди в мире друг с другом. И – погибают, и другим готовят погибель. И этот первородный грех вражды за правду передается вместе со смертью от поколения к поколению.

Приведем целиком стихотворение «Правда», чтобы еще яснее почувствовать не только психологическую правдивость Толстого, но и правдивость его метафизической проекции. Это стихотворение – большая высота этической поэзии.

Ах ты гой-еси, правда матушка,

Велика ты, правда, широко стоишь!

Ты горами поднялась до поднебесья,

Ты степями, государыня, раскинулась,

Ты морями разлилась синими,

Городами изукрасилась людными,

Разрослася лесами дремучими!

Не объехать кругом тебя во сто лет,

Посмотреть на тебя – шапка валится!

Выезжало семеро братьев,

Семеро выезжало добрых молодцев,

Посмотреть выезжали молодцы,

Какова она, правда, на свете живет?

А и много про нее говорено,

А и много про нее писано,

А и много про нее лыгано.

Поскакали добры молодцы,

Все семеро братьев удалыих,

И подъехали к правде со семи концов,

И увидели правду со семи сторон.

Посмотрели добры молодцы,

Покачали головами удалыми

И вернулись на свою родину.

А вернувшись на свою родину,

Всяк рассказывал правду по своему:

Кто горой называл ее высокою,

Кто городом людным торговыим,

Кто морем, кто лесом, кто степию.

И поспорили братья промеж собой,

И вымали мечи булатные,

И рубили друг друга до смерти,

И рубяся корились, ругалися,

И брат брата звал обманщиком,

Наконец, полегли до единого

Все семеро братьев удалыих.

Умирая же каждый сыну наказывал,

Рубитися наказывал до смерти,

Полегти за правду, за истину.

То-ж и сын сыну наказывал,

И досель их внуки рубятся,

Все рубятся за правду за истину,

На великое себе разорение.

Разве это не точное видение и предвидение мира, кипящего множеством своих отдельных «правд», за которые люди слагают свои головы.

А сказана притча не в осуждение,

Не в укор сказана – в поучение,

Людям добрым в уразумение.

Глубокий, почти решающий отпечаток наложило на Толстого изучение эпохи Иоанна Грозного. Эта переходная эпоха от древней Руси к новой России открыла Толстому глаза на Россию, обнажила его любовь к ней и вскрыла все его страдание любви – за Россию. Как сквозь эту центральную эпоху понял он прошедшее, осмысливал настоящее и предвидел будущее. Будущее с его опасностями он предвидел, и это сегодня доступно полной проверке.

«Российская коммуна, прими мой первый опыт!» – восклицает он, оканчивая балладу, до конца понятную лишь в наши дни. Нашествие материализма и утилитаризма охарактеризовано Толстым с исчерпывающей полнотой в этой балладе, написанной в 1871 году.

… «Чужими они, о Лада, не многое считают.

Когда чего им надо, то тащут и хватают.»

…"В одном согласны все лишь:

Коль у других именье

Отымешь да разделишь,

Начнется вожделенье.

Весь мир желают сгладить

И тем ввести равенство,

Что все хотят загадить

Для общего блаженства».

(В первоначальной редакции была еще и следующая строфа, впоследствии выпавшая, но для нашей эпохи примечательная:

«Они, вишь, коммунисты,

Честнейшие меж всеми,

И на руку нечисты

По строгой лишь системе» –)

«Князь Михайло Репнин» – поэтически гимн правдивости и гражданскому мужеству. Это уже был взмах духовной сабли не в ту сторону нигилистов, а в сторону именитых властей России. … Меч христианского слова нелицеприятен. В целом ряде стихотворений Толстой предостерегает «Русскую Русь» от «татарской Руси», от материализма и утилитаризма, от обоготворения как царя, так и крестьянина; он считает царство, подавляющее личность – ханством, – татарским, и, более того, – демоническим начало, змеиным.

«Русская Русь» на протяжении истории борется с «татарской Русью». «Русская Русь» – олицетворение правдивости, честности

(«... бесценное русским сокровище – честь,

Их клятва: Да будет мне стыдно!»)

идеализма, братолюбия, веры, духовной свободы… «Татарская Русь» – символ раздоров, бесправия, насилия, неверия, материализма, животно-непросветленного начала, – марксизма, скажем мы теперь, – восстающего не светлую глубину Христову в душе народной.

Изучение эпохи Грозного царя осветило, даже создало религиозно-историософскую концепцию Толстого.

Вся драматическая трилогия Толстого – продукт этой концепции. Под непосредственным впечатлением своих архивных работ, он пишет историческую повесть-роман «Князь Серебряный», на кратком предисловии к которому стоит остановить внимание. Вот, что говорит в нем А. Толстой:

«... В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя, он набросил на них тень и показал их по возможности в отдалении. Тем не менее, он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук, и он бросал перо в негодовании, не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования»...

Борьба с опричниной была всежизненным уделом А. Толстого. Никто иной, как он сам встает во весь свой рост и в благородном воине-витязе князе Серебряном, и в Михайле Репнине, и в Потоке-Богатыре и в боярине-умиротворителе Захарьине-Юрьеве.

«Сон Попова», в сущности – такая же борьба с опричниной, как и «Князь Серебряный». Опричнина это – большевизм, принимающий различные формы и обличья, как в отдельных людях, так и в истории. Это – попрание Святыни, торжество Зверя в человеке.

Пушкин и Лермонтов прошли мимо этой глубины… Тютчев заглянул в нее и отшатнулся; тоже миновал ее. Гоголь и Достоевский в прозе, А. Толстой в поэзии остановились около этой бездны , крикнули о ней миру и опустились перед Христом на колени – около Его вета Евангельского, близ этой звериной бездны.

Вся эта бездна, весь большевизм в его наготе раскрыт Толстым в его балладе: «Богатырь».

По русскому славному царству,

На кляче разбитой верхом,

Один богатырь разъезжает

И взад, и вперед, и кругом.

Покрыт он дырявой рогожей,

Мочало вокруг сапогов,

На брови надвинута шапка,

За пазухой пеннику штоф.

«Ко мне, горемычные люди,

Ко мне, молодцы, поскорей!

Ко мне, молодицы и девки, –

Отведайте водки моей!»

«Водка» – не только алкоголь. Это всякая греховная, связывающая душу, страсть.

Он потчует всех без разбору,

Гроша ни с кого не берет,

Встречает его с хлебом-солью,

Честит его русский народ.

Красив ли он, стар или молод –

Никто не заметил того;

Но ссоры, болезни и голод

Плетутся за клячей его.

………………………………………

И много Понтийских Пилатов

И много лукавых Иуд

Отчизну свою распинают,

Христа своего продают.

…………………………………………

Дерутся и режутся братья,

И мать дочерей продает,

Плач, песни и вой и проклятья –

Питейное дело растет.

Растет хаос, неверие, соблазны, зло, нигилизм. …

И гордо на кляче гарцует

Теперь богатырь удалой;

Уж сбросил с себя он рогожу,

Он шапку снимает долой:

………………………………………….

И череп безглазый смеется:

«Призванье мое свершено!

«Не даром же им достается

«Мое даровое вино!»

Этот «богатырь», этот опричник, агитатор страстей, духовного большевизма и нигилизма, сеющий опьянение на Руси, есть Зверь из Бездны (Апокалипсис). Опьянитель душ, с позволенья забывшей свой дух царской власти, разъезжает по России. Раз удивительно то, что он под конец уже совсем приободрившись и завербовав себе еще таких же молодцов, сбросил ту нетвердую, не жившую по своей вере власть, которая попускала ему ездить по Руси и творить каиново дело.

Тайну русской истории, тяжкой ответственности за все греховное былое, Толстой поэтически изумительно открывает в стихотворении «Чужое горе».

В лесную чащу богатырь при луне

Въезжает в блестящем уборе;

Он в остром шеломе, в кольчатой броне,

И свистнул безпечно, бочась на коне:

«Какое мне деется горе!»

И едет он рысью, гремя и звеня,

Стучат лишь о корни копыта –

Вдруг с дуба к нему кто-то прыг на коня –

«Эй, кто за плечами там сел у меня?

«Со мной, берегись, не шути ты!»

И щупает он у себя за спиной,

И шарит с досадой во взоре;

Но внемлет ответ: «Я тебе не чужой,

«Ты, чай, об усобице слышал княжой,

«Везешь Ярослава ты горе!»

«Ну, ври себе!» думает витязь, смеясь:

«Вот подлинно было бы диво!

«Какая твоя с Ярославом-то связь?

«В Софийском соборе спит киевский князь,

А горе, небось, его живо?»

Но дале он едет, гремя и звеня,

С товарищем боле не споря –

Вдруг снова к нему кто-то прыг на коня –

И на-ухо шепчет: «Вези-ж и меня,

«Я, витязь, татарское горе!»

«Ну, видно, не в добрый я выехал час!

«Вишь, притча какая бывает!

«Что шишек еловых здесь падает вас!»

Так думает витязь, главою склонясь,

А конь уже шагом шагает.

Но вот и ступать уж ему тяжело,

А стал спотыкаться он вскоре –

А тут кто-то сызнова прыг на седло –

«Какого там чорта еще принесло?»

– Ивана Васильича горе!

«Долой вас! И места уж нет за седлом!

«Плеча мне совсем отдавило».

– Нет, витязь, уж сели, долой не сойдем! –

И едут они на коне вчетвером,

И ломится конская сила.

«Эх, – думает князь: – мне-б из лесу вон,

«Да в поле скакать на просторе!

«И как я без боя попался в полон!

«Чужое, вишь, горе тащить осужден,

«Чужое, прошедшее горе!»

«Чужое» можно смело поставить в кавычках; ибо ясно, что оно – не чужое.

Толстой видел не только скелет духовного большевизма на просторах России. … Он видел еще и другого странника, по Русской земле ходящего. Странник этот: милостивая Благодать Христова, в лице Пантелеймона Целителя.

Первый скиталец сеет смерть. Второй странник – врачует мир и сеет жизнь:

Пантелей-государь ходит по полю,

И цветов и травы ему по пояс;

И все травы пред ним расступаются,

И цветы все ему поклоняются.

И он знает их силы сокрытые,

Все благие и все ядовитые;

И всем добрым он травам, невредныим,

Отвечает поклоном приветныим,

А которы растут виноватые,

Тем он палкой грозит суковатою.

По листочку с благих собирает он,

И мешок ими свой наполняет он,

И на хворую братию бедную

Из них зелие варит целебное.

Государь Пантелей!

Ты и нас пожалей!

Свой чудесный елей

В наши раны налей.

В наши многие раны сердечные!

Есть меж нами душою увечные,

Есть и разумом тяжко болящие,

Есть глухие, немые, незрящие,

Опоенные злыми отравами,

Помоги им своими ты травами!

А еще, государь, –

Чего не было встарь –

И такие меж нас попадаются,

Что лечением всяким гнушаются,

Они звона не терпят гуслярного,

Подавай им товара базарного!

Все, чего им не взвесить, не смеряти,

Все, кричат они, даго похерити!

Только то, говорят, и действительно,

Что для нашего тела чувствительно:

И приемы у них дубоватые,

И ученье-то их грязноватое!

И на этих людей,

Государь Пантелей,

Палки ты не жалей

Суковатые!

Дух нравственно-воскрешающей силы Христовой раскрывается в поэме «Грешница»... Близка сила Божия к душе не ожесточенной; душе пусть очень грешной, даже восстающей на святыню Христову, но – могущей вдруг растеплиться, ожить, раскрыться под всевоскрешающими лучами Солнца – Христа.

Венец поэтического миросозерцания и жизненного исповедания Алексея Толстого: поэма Иоанн Дамаскин. Более великого поэтически-христианского произведения нет в русской литературе. Это высшее выражение той – гимнической или гимнологической культуры человеческой, о которой мы говорили.

Цель твари: воспевать, любить, славить своего Творца и Отца. Нет высшей цели, нет более глубокого смысла жизни. Можно славить Бога в делах любви, чистоты, правды. Можно славить Бога в мыслях, чувствах, намерениях… Среди мыслей и дела лежит слово, как среди Отца И духа Святого – Сын Логос мира, Предвечное Слово Божие. И велико от того исповедание Бога в Слове. «Кто исповедует Меня пред людьми, того исповедую и Я пред Отцом Моим Небесным» (Мф.10:32).

Природа поет Богу… Сколь более должен петь венец природы – человек. Вот отчего велико и непреходяще значение того писателя и поэта, кто словом своим служит не себе, а людям. Который в народной памяти воздвигает «памятник нерукотворный» не себе, но Христу – Сыну Божию. Идет не «во имя свое», а во Имя Божие. Труден путь этого человека. «Иной придет во имя свое, его примете» – говорит Спаситель (Ин.5:43).

Иоанн Дамаскин оттого так удался Толстому, что в сущности Толстой писал о себе. Так совпали в вышнем плане дары и дороги двух поэтов:

Там – «любим Калифом»...

Здесь – «любим Государем»...

Там – уход в обитель иноческую, ради песнопений…

Здесь – уход в свою частную жизнь от блеска высоких постов государственных… тоже ради песнопений.

Там – старец, запрещающий петь о Боге.

Здесь – критика, литераторы, нападающие на «искусство для искусства», – требующие утилитаризма…

Там – божественное освобождение от запрета…

Здесь – благодатная сила возможности преодолеть все трудности на путях гимнической поэзии.

Там – апофеоз любви ко Христу, в слове выражаемый.

Здесь – этот же апофеоз, но выраженный еще и в поэме – об апофеозе этой любви.

«Тропарь» Иоанна – лучшее поэтическое переложение погребальных песнопений Православной Церкви. Здесь гениально передана «духовная перекличка» молящихся, живущих на земле людей, с отшедшей душой, которая из того мира открывает реальность своей плотской смерти, а живущие на земле, отвлекшиеся своими песнопениями от суеты призрачной жизни, умоляют Господа об ушедшем человеке.

Какая сладость в жизни сей

Земной печали непричастна?

Чье ожиданье не напрасно,

И где счастливый меж людей?

Все то превратно, все ничтожно,

Что мы с трудом приобрели –

Какая слава на земли

Стоит тверда и непреложна?

Все пепел, призрак, тень и дым,

Исчезнет все, как вихорь пыльный,

И перед смертью мы стоим

И безоружны и безсильны.

Рука могучего слаба,

Ничтожны царския веленья –

Прийми усопшего раба,

Господь, в блаженные селенья!

Как ярый витязь смерть нашла,

Меня как хищник низложила,

Свой зев разинула могила

И все житейское взяла.

Спасайтесь сродники и чада,

Из гроба к вам взываю я,

Спасайтесь, братья и друзья,

Да не узрите пламень ада!

Вся жизнь есть царство суеты,

И, дуновенья смерти чуя,

Мы увядаем как цветы –

Почто же мы мятемся всуе?

Престолы наши суть гроба,

Чертоги наши – разрушенье –

Прийми усопшего раба,

Господь, в блаженные селенья!

Средь груды тлеющих костей

Кто царь, кто раб, судья иль воин?

Кто Царства Божия достоин,

И кто отверженный злодей?

О, братья, где сребро и злато,

Где сонмы многие рабов?

Среди неведомых гробов

Кто есть убогий, кто богатый?

Все пепел, дым, и пыль, и прах,

Все призрак, тень и привиденье –

Лишь у Тебя, на небесах,

Господь, и пристань и спасенье!

Исчезнет все, что было плоть,

Величье наше будет тленье –

Прийми усопшаго, Господь,

В Твои блаженные селенья!

И Ты, предстательница всем,

И Ты, заступница скорбящим,

К Тебе, о брате, здесь лежащем,

К Тебе, Святая, вопием!

Моли божественного Сына,

Его, пречистая, моли,

Дабы отживший на земли

Оставил здесь свои кручины!

Все пепел, прах, и дым и тень,

О, други, призраку не верьте!

Когда дохнет в нежданный день

Дыханье тлительное смерти,

Мы все поляжем как хлеба,

Серпом подрезанные в нивах –

Прийми усопшего раба,

Господь, в селениях счастливых!

Иду в незнаемый я путь,

Иду меж страха и надежды;

Мой взор угас, остыла грудь,

Не внемлет слух, сомкнуты вежды;

Лежу безгласен, недвижим,

Не слышу братского рыданья,

И от кадила синий дым

Не мне струит благоуханье;

Но, вечным сном пока я сплю,

Моя любовь не умирает,

И ею, братья, вас молю,

Да каждый к Господу взывает:

Господь, в тот день, когда труба

Вострубит мира преставленье –

Прийми усопшего раба

В Твои блаженные селенья!

… Завершается поэма гимнической песнью человека-странника на земле:

Благословляю вас, леса, (Благословение)

Долины, нивы, горы, воды,

Благословляю я свободу

И голубые небеса!

И посох мой благословляю,

И эту бедную суму,

И степь от краю и до краю,

И солнца свет и ночи тьму,

И одинокую тропинку,

По коей, нищий, я иду,

И в поле каждую былинку,

И в небе каждую звезду!

(Любовь)

О, если-б мог всю жизнь смешать я,

Всю душу вместе с вами слить;

О, если-б мог в мои объятья

Я вас, враги, друзья и братья

И всю природу заключить!

(Вдохновение)

Как горней бури приближенье,

Как натиск пенящихся вод,

Теперь в груди моей растет

Святая сила вдохновенья.

Уж на устах дрожит хвала

Всему, что благо и достойно –

Какия-ж мне воспеть дела,

Какия битвы или войны?

Где я для дара моего

Найду высокую задачу,

Чье передам я торжество,

Иль чье падение оплачу?

(Вознесение человека)

Блажен, кто рядом славных дел

Свой век украсил быстротечный,

Блажен, кто жизнию умел

Хоть раз коснуться правды вечной;

Блажен, кто истину искал,

И тот, кто побежденный, пал

В толпе ничтожной и холодной

Как жертва мысли благородной!

(Вознесение Христа над человечеством)

Но не для них моя хвала,

Не им восторга излиянья –

Мечта для песен избрала

Не их высокия деянья,

И не в венце сияет Он,

К Кому душа моя стремится;

Не блеском славы окружен,

(Любовь к Нему и Его человечеству)

Не на звенящей колеснице

Стоит он, гордый сын побед,

Не в торжестве величья – нет –

Я зрю Его передо мною

С толпою бедных рыбаков,

Он тихо, мирною стезею,

Идет меж зреющих хлебов;

Благих речей Своих отраду

В сердца простыя Он лиет,

Он правды алчущее стадо

К ея источнику ведет.

Зачем не в то рожден я время,

Когда меж нами, во плоти,

Неся мучительное бремя,

Он шел на жизненном пути!

(Молитва)

Зачем я не могу нести,

О, мой Господь, Твои оковы,

Твоим страданием страдать

И крест на плечи Твой приять

И на главу венец терновый!

О если-б мог я лобызать

Лишь край святой Твоей одежды,

Лишь пыльный след Твоих шагов!

О, мой Господь, моя надежда,

Моя и сила и покров!

Тебе хочу я все мышленья,

Тебе всех песней благодать

И думы дня, и ночи бденья,

И сердца каждое биенье,

И душу всю мою отдать!...

"Лишь именем Христа« хочет говорить поэт. «Именем Христа», это значит – Его правдой, в Его любви…

Пушкин написал о Пророке, глагол которого остался неизвестен… Алексей Толстой явил этого Пророка в глаголе. Явил то, что пророк этот призван был сказать русскому народу.

* * *

1

Курсив наш, как и везде далее в стихах. А. И.


Источник: Пророческий дух в русской поэзии: (Лирика Алексея Толстого) / Архим. Иоанн [(Шаховской)]. - Юбилейный год 950-летия крещения Руси. - Берлин: За церковь, 1938. - 42 с.

Комментарии для сайта Cackle