Азбука веры Православная библиотека Авраам Сергеевич Норов Война и мир 1805-1812 с исторической точки зрения и по воспоминаниям современника

Война и мир 1805–1812 с исторической точки зрения и по воспоминаниям современника

Источник

По поводу сочинения графа Л.Н. Толстого «Война и мир».

Критические замечания о романе Л. Н. Толстого «Война и мир» дает «самовидец» и активный участник событий 1812 года А. С. Норов: «Мы не ставили бы на вид автору романа главные военные эпизоды нашей славной войны 1812 года, если бы он не выходил за рамки романа, не вставлял в нее военные эпизоды, облекая их стратегическими рассуждениями, рисуя боевые диспозиции и даже планы баталий, давая всему этому характер исторический и тем вводя невольно в заблуждение, конечно, не военных, но общество гражданское, гораздо более многочисленное и которому, не менее как и военным, дорога слава нашей армии».

Под заглавием: «Война и мир» вышло сочинение графа Толстого, в котором он, в виде романа, представляет нам не один какой-либо эпизод из нашего общественного и военного быта, но довольно длинную эпоху мира и войны. Роман начинается с Аустерлицкой кампании, которая еще так больно отзывается в сердце каждого русского; рассказ доведен теперь до Бородинского сражения включительно, и, говорят, будет продолжен за эту эпоху. Читатели, которых большая часть, как и сам автор, еще не родились в описываемое время, но ознакомленные с ним с малолетства, по читанным и слышанным ими рассказам, поражены при первых частях романа сначала грустным впечатлением представленного им в столице пустого и почти безнравственного высшего круга общества, но вместе с тем имеющего влияние на правительство; а потом отсутствием всякого смысла в военных действиях и едва не отсутствием военных доблестей, которыми всегда так справедливо гордилась наша армия. Читая эти грустные страницы, под обаянием прекрасного, картинного слога, вы надеетесь, что ожидаемая вами блестящая эпоха 1812 года изгладит эти грустные впечатления; но как велико разочарование, когда вы увидите, что громкий, славою 1812 год, как в военном, так и в гражданском быту, представлен вам мыльным пузырем; что целая фаланга наших генералов, которых боевая слава прикована к нашим военным летописям, и которых имена переходят доселе из уст в уста нового военного поколения, составлена была из бездарных, слепых орудий случая, действовавших иногда удачно, и об этих даже их удачах говорится только мельком, и часто с иронией. Неужели таково было наше общество, неужели такова была наша армия, спрашивали меня многие? Если бы книга графа Толстого была писана иностранцем, то всякий сказал бы, что он не имел под рукою ничего, кроме частных рассказов; но книга писана русским и не названа романом (хотя мы принимаем ее за роман), и поэтому не так могут взглянуть на нее читатели, не имеющие ни времени, ни случая поверить ее с документами, или поговорить с небольшим числом оставшихся очевидцев великих отечественных событий. Будучи в числе сих последних (quorum pars minima fui), я не мог без оскорбленного патриотического чувства дочитать этот роман, имеющий претензию быть историческим, и, не смотря на преклонность лет моих, счел как бы своим долгом написать несколько строк в память моих бывших начальников и боевых сослуживцев.

Нетрудно доказать историческими трудами наших почтенных военных писателей, что в романе собраны только все скандальные анекдоты военного времени той эпохи, взятые безусловно из некоторых рассказов. Эти анекдоты остались бы совершенно в тени, еслиб автор, с таким же талантом, какой он употребил на их разработку, собрал и изобразил те геройские эпизоды наших войн, даже несчастных, которыми всегда будет гордиться наше потомство, оставя даже многие правдивые анекдоты, бичующие зло. Еслиб кто-нибудь сказал, что наши писатели или наши современники более или менее пристрастны, я укажу, например, относительно эпохи 1812 года только на одну книгу наших противников: Chambray, «Histoire de l'expedition de Russie»,1 где слава русского оружия гораздо более почтена, чем в книге графа Толстого. Я не стану требовать от романа, писанного эфекта, того, что требуется от истории; но так как этот роман выводит на сцену деятелей исторических, то я не могу не поставить его лицом к лицу с историей, добавив это сличение собственными воспоминаниями.

Никто из нас, современников столичного петербургского общества (1805–1812 г.), не узнает салона известной г-жи Шерер, фрейлины и приближенной Императрицы Марии Феодоровны, в том отношении, чтобы к ней собирался цвет столичного и дипломатического общества; и хотя можно угадывать обозначенное лицо, но мы не имеем права его называть. С юношеских лет моих, со вступлением юнкером в гвардейскую артилерию, до производства моего в офицеры в 1811 году и до выступления в поход в марте 1812 года, я жил у княгини В. В. Голицыной, супруги генерала-от-инфантерии князя С. Ф. Голицына, командовавшего тогда нашею обсервационною армией в Галиции, с которыми родители мои были в близких сношениях. С нею же вместе жил сын ея князь Ф. С. Голицын, недавно женившийся на дочери фельдмаршала князя Прозоровского. Этот дом был в постоянном общении со всею столичною аристократией; поэтому я могу назвать все те дома, в которых сосредоточивалось высшее петербургское общество, и где в некоторых из них я сам был принят. Вот имена лиц: граф и графиня Строгоновы, графы Румянцовы – эти два дома преимущественно были посещаемы учеными и литераторами (графиня С. В. Строгонова перевела всю поэму Данте) – княгиня Екатерина Федоровна Долгорукая, княгиня Елена Никитична Вяземская, которой внучка очаровывала всех своею красотою, и куда очень часто ездил французский посланник граф Коленкур, вскоре отозванный и замененный графом Лористоном, князь и княгиня Кочубей, Наталья Кириловна Загряжская, граф и графиня Лита, князь и княгиня Юсуповы, граф и графиня Гурьевы, граф и графиня Лаваль, князь и княгиня Ливен, граф Н. А. Толстой, Александр и Дмитрий Львовичи Нарышкины, Софья Петровна Тутолмина, Софья Петровна Свечина, и другие, которых излишне было бы называть и пред которыми салон фрейлины Шерер делается темным уголком. Все эти дома отличались или тонкостью образования, или роскошью гостеприимства, и не думаю, чтобы в каком-либо из них называли Наполеона антихристом и тому подобное. Москву, в которой я был мельком перед походом, я не мог знать хорошо, и потому назову только моих родственников: семейство графа Бутурлина, имевшего огромную библиотеку, сгоревшую с Москвою, семейство графа А. И. Мусина-Пушкина, Маргариты Александровны Волковой, С. С. Валуева, князя С. И. Гагарина, и прибавлю к ним дома С. С. Апраксина и графа Ростопчина. Салоны всех этих домов решительно не подходят к тем, которые описаны в романе графа Толстого.

Общество гвардейских офицеров (это был блестящий век гвардии) состояло, большею частью, из лиц старых дворянских фамилий, и отличалось как образованностью, так и утонченным воспитанием, и можно было правильно сказать, что у них только и слышно было: «Жомини да Жомини, а об водке ни полслова». Этот стих партизана Давыдова, с которым я был довольно хорошо знаком, относился к гусарам, и таковыми они и были тогда: я говорю от 1809 до 1812 года и не думаю, чтобы четыре года тому назад, т. е. в 1805 году, когда я еще не был на службе, общество это было не то-же самое. Конечно, были средь нас шалости, в некоторых и я участвовал, но подобная той, которая описана в романе графа Толстого (ч. I, стр. 43–48), есть совершенно исключительная и не могла произойти в хорошем обществе тогдашних гвардейских офицеров.

Относительно аустерлицкой кампании, – многие из моих старших товарищей участвовали как в этой, так и в прусской кампании, и я от них слышал много подробностей, тогда еще совсем свежих. Грустно для русского вспоминать об этой эпохе, но еще грустнее читать тот рассказ, который сделан искусным пером русского офицера-литератора. Лет тридцать тому назад, я плыл на одном пароходе с маршалом Мармоном из Линца в Вену; я с ним познакомился в 1835 году в Египте на кавалерийских маневрах, которые делал для него Мегмет-Али в виду пирамид, на самом поле битвы Бонапарте с мамелюками, и где сам маршал Мармон был действующим лицом. В этот раз мы проходили вдоль берегов Дуная мимо полей наших славных битв: Эмс, Амштетен, Мельк, Кремс, которых героями были Багратион, Милорадович и Дохтуров. Французский маршал указывал мне на некоторые пункты отчаянных битв, и называл ретираду Кутузова от Браунау и Кремса класически- геройскою. Таковою она считалась и у нас до романа графа Толстого. Говоря о самом аустерлицком сражении, которым с такою подробностью занялся граф Толстой, – маршал Мармон с увлечением восхвалял неимоверную стойкость наших войск до катастрофы, когда отступающий левый фланг нашей армии погряз в полузамерзшем болоте, громимый французскою артиллерией.

Какое место можно дать фатализму или случаю, на котором граф Толстой основал военное искуство, если мы рассмотрим последовательно генияльное отступление Кутузова от Браунау до Брюна, когда он должен был постоянно бороться не только против несравненно сильнейшей армии знаменитого полководца, но и против несмысленных повелений австрийского кригсрата (не выполняя ни одного из них) и даже против измены? Ибо очевидно, что австрийцы, после постыдной капитуляции Мака, хотели и нас уподобить себе, вовлекая в неминуемое поражение: они уже ясно видели свою погибель и всю тщетность своих усилий. Повелением Кутузову императора австрийского удерживать, во что бы то ни стало, переход через Инн и через Дунай у Кремса, они явно приносили русскую армию в жертву. Конечно, автора романа нельзя упрекнуть в том, чтобы он щадил австрийцев, но он мог бы в настоящем свете выставить искусство и геройство наших генералов. Не отступая от строгой исторической истины, всякий безпристрастный писатель отнесет всю неудачу кампании 1805 года к австрийцам. Еслиб Мак с 70,000 армией не положил оружия, еслиб Мерфельдт и Ностиц не сделали почти того-же самого, то даже без соединения с войсками эрцгерцогов успех кампании мог быть довольно верен под начальством такого вождя, каким был Кутузов. Герой романа графа Толстого, князь Болконской, присутствует почти во все время славной ретирады Кутузова от Браунау, и автор имел случай выказать подвиги нашей армии. Во всем романе графа Толстого князь Болконской гораздо умнее и Кутузова, и Багратиона, и всех наших генералов. Найдете ли вы там славную битву Багратиона и Милорадовича под Амштетеном, где эти два Суворовские генерала воодушевляли друг друга памятью Требии и Нови, и где Милорадович прозвал своих апшеронцев: «ce sont des cranes» 2 (щеголяя французским языком, который он плохо знал)? Битва под Амштетеном останется в военной истории как одна из самых яростных, где русский штык истинно ознаменовал себя. Посмотрите же как граф Толстой отозвался о том: «Были дела при

Ламбахе, Амштетене и Мельке; но несмотря на храбрость и стойкость, признаваемые самим неприятелем, с которыми дрались русские, последствием этих дел было только еще быстрейшее отступление» (1, 221) – только что не сказано бегство! Но какое же это было отступление? Никакия силы французов не могли не только сломить, но даже и расстроить наш арриергард. Это отступление, по глубоко-обдуманному плану, спасало всю армию и было доведено до конца с полным успехом чрез соединение с армией, шедшею из России до катастрофы аустерлицкой, где уже не Кутузов, а гофскригсрат и гадкие проектеры, как говаривал Суворов, сделались главнокомандующими. Посмотрите же, с какою за то подробностью и как живописно описывает автор романа неурядицу при переходе через Энс, которая едва ли была такова. Отрядом командовал полковник граф Орурк, в то время отличный авангардный офицер. Неужели это он в лице безтолкового немца, который не знал и не понимал, что горючия вещества, положенные под мост, были для того приготовлены, чтобы зажечь этот мост? Не желая проникать в тайны сведений, которыми пользовался романист, я не считаю нужным останавливаться на этом эпизоде храбрых павлоградских гусар, который не совсем для них лестен; но вспомним о том критическом положении, в котором находился Кутузов, подходя к реке Энс, от которой неприятель хотел его отрезать. В самое то время, когда напирал на него всеми силами Наполеон, и когда Кутузов обезпечивал свой левый фланг австрийским корпусом Мерфельдта, этот корпус, только что спасенный от конечной гибели отрядом князя Багратиона и за тем оставленный в Штейере, был атакован и оставил Штейер, открыв левый фланг Кутузова... А в довершение всего, этот же корпус получил повеление отделиться от Кутузова и идти в Вену, оставя только отряд графа Ностица! Между тем Кутузов имел повеление австрийского императора держаться на Энсе! Разумеется, Кутузов не послушал и продолжал идти на соединение с нашею второю армией. Таким образом, после молодецкой битвы под Амштетеном, Кутузов дошел до переправы чрез Дунай у Кремса, которую ему также велено было защищать coBte qui coBte,3 тогда как корпус маршала Мортье перешел на левый берег Дуная, направляясь по той стороне на Кремс в тыл Кутузову, а Наполеон со всею армией следовал по пятам Кутузова и припирал его с противной стороны к Дунаю. Кутузов быстрым переходом чрез Дунай у Кремса разрушил все замыслы Наполеона, и сверх того разбил маршала Мортье, посланного ему в тыл, заставя его поспешно, с остатками своего корпуса, едва спасшегося, перейти обратно за Дунай. Жаль, что князь Андрей Болконской находился во время этого кровопролитного боя при убитом в этом сражении австрийском генерале Шмите, а не возле Дохтурова или Милорадовича: иначе он мог бы рассказать подробнее, а не на полстраничке славный бой, которого не могла даже прекратить мрачная октябрская ночь, когда не луна, а огни пушечных и ружейных выстрелов освещали ратующих в горных лесных дефилеях. Хотя автор романа называет наше сражение под Кремсом победою, но сарказмы дипломата Билибина в разговоре с князем Болконским приводят героя романа к тому, что он на слова дипломата: «при всем моем уважении к православному российскому воинству, я признаюсь, что ваша победа не весьма победоносна», отделывается только шуточно, ответом: «однако все таки мы можем сказать без хвастовства, что это не много получше Ульма!». А на то, что отчего не захватили маршала в плен, и вместо того, чтоб придти к 7 часам утра, пришли к 7 часам вечера, не дает никакого ответа, тогда как этот ответ мог быть весьма короток и ясен: оттого, что австрийский генерал-квартирмейстер Шмит заверил Кутузова, что ему горные пути Кремса известны как своя комната, и что обход Газановой дивизии с тыла не представит никаких топографических затруднений. Нельзя было не поверить показаниям Шмита, облеченного неограниченною доверенностью австрийцев, тем более, что он сам взялся быть колонновожатым, а потом заплатил за это своею жизнию, меж тем как проводники Дохтурова «ввели его в непроходимые горы, покрытые лесами, где два человека с трудом могли идти рядом, и то встречая на каждом шагу препятствие»4. И мог бы также Болконский сказать Билибину на его слова: «как же вы со всею массою своею обрушились на несчастного Мортье при одной дивизии», что только в том пункте, где был сам Мортье, была одна дивизия, но что у него их было всего три: Газана, Дюпона и Дюмонсо, которые составляли целый корпус, и что не вся масса Кутузовской армии обрушилась на Мортье и что эта масса была не весьма велика.

После кремского сражения, Кутузов, разрушая постоянно замыслы Наполеона, только что успокоенный несколько судьбою кампании и торжественно заверенный австрийским императором, что единственный переход чрез Дунай под Веною закрыт от неприятеля всеми силами не только его армии, но и всею силою народа, начинал обдумывать новое положение дел, как вдруг к нему пришло известие, что Венский мост отдан французам без боя и что Наполеон идет форсированными маршами перерезать ему соединение с армией Буксгевдена.

Не пора ли уже было, после такого гнусного события, разорвать все связи с австрийцами и решительно отозвать наши доблестные войска из среды срамного сборища таких полчищ, которые недостойны были носить шпаги на бедрах и ружья на раменах своих. «Эрцгерцог Карл ничего не делает, эрцгерцог Фердинанд покрывается позором!» сказал Билибин, и только за это ему спасибо. Не свежа-ли еще у нас была тогда поносная измена этих самых австрийцев великому Суворову? Не тут ли еще были тому свидетелями Багратион и Милорадович? Уроки истории ни к чему не послужили!.. Обман, по которому говорят нам, князь Ауерсберг отдал венский мост французам, слишком был глуп, чтоб можно было думать, что он ему поверил, но ему говорил Мюрат: «не имея более враждебных намерений против австрийцев, мы идем искать русских». Этот факт занесен в скрижали историй, и после того австрийский император не устыдился писать: Кутузову: «Настают самые решительные минуты; намерение неприятеля очевидно: помешать соединению русских армий... он разделил армию на несколько частей, из коих одна, переправясь чрез Дунай в Вене, идет на вас. Самое лучшее было бы разбить корпуса по одиночке, подобно тому, как вашим искуством и храбростью войск разбит Мортье!!!»

Каждый час промедления для Кутузова был уже пагубен. Наполеон, перейдя венский мост, со всею армией следовал прямым путем на Цнаим, чтобы отрезать Кутузова от соединения с шедшею из России армией. Дорога из Кремса соединялась с Цнаймскою у Гунтерсдорфа; с половины пути Кутузов отрядил уже князя Багратиона, дабы он, усиленными маршами перейдя Гунтерсдорф, заградил бы путь неприятелю, пока вся армия не выйдет позади его на Цнаймскую дорогу. Авангард князя Багратиона, утомленный трудностями пути, состоял только из 4,000 человек при одной батарее. (Леонид, также с 4,000 союзных Греков и своих спартанцев, шел заградить путь Персам). Он был обречен почти на верную погибель; он должен был устоять противу напора всей наполеоновской армии, пока Кутузов не выведет свою армию на путь соединения с Буксгевденом. Какая величественная картина, когда Кутузов, расставаясь с Багратионом, осенил его Знамением Креста. Подлинно, крестный подвиг предстоял ему! От генерала до солдата – все это знали, и Багратион перед боем, в предварительном совещании со своими офицерами, подобно царю Спартанскому, прямо глядел в глаза смерти. Надобно вспомнить, что прикомандированный к Багратиону австрийский генерал граф Ностиц был поставлен им в авангард с гессен- гомбургскими гусарами и с двумя казачьими полками в Голлабруне, а сам он занял в двух верстах оттуда позицию в Шенграбене; как вдруг, за несколько часов до боя, ему

донесли, что Ностиц, переговоря с Мюратом, уверившим его, как и князя Ауерсберга, что с австрийцами заключен отдельный мир, отступил с своими гусарами и открыл французам свободный путь к нападению на русских. Напрасно князь Багратион старался доказать Ностицу всю нелепость Мюратовых слов, ставя в пример поступок князя Ауерсберга; Ностиц предпочел поверить Мюрату, и говорят, будто Багратион, плюнув, отворотился от него, взял своих казаков и, – велел готовиться к бою. Вслед за тем Мюрат повел свою атаку на Шенграбен, а вскоре Сульт, Ланн, Сюше, Вандам и Удино нахлынули на 4,000 героев Багратиона. У них бы надобно было спросить дипломату Билибину, рассматривая свои ногти, отчего они не раздавили Багратиона и не привели его пленником к Наполеону? Уступая с ожесточенным упорством против целой армии шаг за шагом каждую пядь земли обагренной кровью, давая безпрестанные отпоры многочисленной неприятельской кавалерии, громимые несколькими батареями, имея против них только одну, которая зажгла Шенграбен и тем долго удерживала натиск неприятеля, редевшие безпрестанно ряды безстрашных русских бойцев, сохраняя стройный порядок, медленно несли на плечах всю французскую армию, защищаясь как львы, до полуночи, к селению Гунтерсдорфу. Мрак ноябрьской ночи прикрывал происходившия в некоторых пунктах расстройства от сильной убыли, и прибывший на поле битвы сам Наполеон, видя безполезность дальнейших усилий, велел прекратить ночную резню. Этой битвой князь Багратион воздвиг себе монумент, который обережет навсегда военная история. В пылу боя, при неизменном хладнокровии, он своею распорядительностью умел всегда удержать своим присутствием стройное отступление, приготовляя заблаговременно прикрытие отступающим, и дать им время устроиться от понесенных потерь. Таким образом, проходя чрез Гунтерсдорф, где теснота улицы заграждала отступление, два баталиона пехоты и казаки удерживали чрезмерный натиск на отступающих, которых осталось уже менее половины. Разверните теперь романический рассказ графа Толстого: он живописен, и так сказать пахнет порохом; но не прискорбно ли видеть, что такой отличный талант автора принял ложное направление? Узнаёте-ли вы в этом рассказе славную личность Багратиона, как полководца? вы тут видите в нем ничем не развлекаемого храбреца, объезжающего ряды войск под градом пуль, кивающего головой и говорящего: «хорошо» на все делаемые ему донесения, хотя бы это было и нехорошо... И князь Болконский «к удивлению замечал, прислушиваясь к разговорам князя Багратиона с начальниками, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что князь Багратион только старался делать вид, что все, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что все это делалось хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями». Весь успех дня, по его мнению, выраженному им самому полководцу, принадлежал батарее капитана Тушина (которой действие, между прочим, мастерски описано), и князь Болконский принужден был обратить внимание князя Багратиона на этого храброго батарейного командира, который даже не замечен князем Багратионом, не удостоившим его никаким спасибо. Перед началом сражения, князь Болконский с батареи Тушина начертывал искусный план предстоящего сражения, и этим как-бы намекается, что таким-то образом следовало бы действовать, если б он был тут главнокомандующим, а не князь Багратион... И это очевидно, потому что, впоследствии, ход сражения был несогласен с стратегическими соображениями Болконского, тем более, что князь Багратион, во время сражения, давал важнейшия поручения преимущественно своему личному адьютанту Жаркову, который оказывается трусом и не доезжает ни до одного из угрожаемых пунктов, не передавая таким образом приказания Багратиона.

Сколько вдохновительных строк могли бы излиться из под искусного пера графа Толстого, еслиб он описал присоединение оставшихся из четырех тысяч двух тысяч героев Багратиона, прозванных даже австрийцами: Heldenschaar,5 когда Кутузов, принимая в свои объятия Багратиона, воскликнул: «о потере не спрашиваю: ты жив, для меня довольно!» Вот так выразился об этом граф Толстой: «На другой день французы не возобновляли нападения, и остаток Багратионова отряда присоединился к армии Кутузова».

Можно ли не возмутиться, читая историю этой кампании, что австрийский император послал вслед за сим Кутузову повеление, с его утомленною боями и форсированными маршами армией остановиться, и до соединения с Буксгевденом дать сражение Наполеону! Понятно, с каким негодованием Кутузов отправил ему свой отрицательный, но, к сожалению, слишком учтивый ответ. «Австрийцы жаждали заключить мир и вели тайные переговоры, но не могши склонить доблестного и пылкого Императора Александра, они уже старались вовлечь в погибель русскую армию. И я верю тому, что доносил князь Долгорукий Государю 6-го декабря 1805 года6.

Настает Аустерлиц... но я не хочу тут следовать за графом Толстым. Мое перо не будет растравлять раны русского сердца. Кутузов мог бы непритворно спать на военном совете перед Аустерлицом; он желал, может быть, тогда заснуть вечным сном. Но спал ли он от Браунау до Брюна? Мы можем смело сравнить это отступление с Ксенофонтовым от Тигра до Хрисополиса.

Граф Толстой только слегка коснулся кампании 1807 года; он привел скандалезное письмо Каменского к Государю, ни слова не сказал о наших подвигах в блестящей для нас битве под Прейсиш-Эйлау, которой память у нас ознаменована особым орденом (этот орден теперь остался едва-ли только не на одном генерал-адъютанте графе Граббе). Кому же вспомнить об Эйлау? но за то подробно описал, как наша армия голодала в Пруссии, набег Денисова на провиант чужого полка, и проч. и проч.

Читая рассказ графа Толстого о Тильзитском свидании двух императоров, я припомнил то, что рассказал мне однажды князь Александр Николаевич Голицын о дерзости Наполеона. Оба императора представляли друг другу своих приближенных; когда дошла очередь до князя Голицына, Наполеон, в ту минуту, когда наш Государь отклонился с какою-то речью в сторону, сказал князю Голицину в полголоса: «N'est ce pas, mon Prince, que vous etes en partie directeur de la conscience de Sa Majeste?»7 Голицын нашелся: «Sire, – отвечал он ему, – Vous oubliez sans doute que nous ne sommes pas des Catholiques Romains»8.

Вот и 1812 год. Ермолов начинает свои записки так: «Настал 1812 год, памятный каждому русскому, тяжкий потерями, знаменитый блистательною славою в роды родов!» Посмотрим, какие эпизоды этой чудной народной эпопеи представил нам граф Толстой, и как он их представил.

Начинаем с Вильны. Автор романа говорит: «Русский Император более месяца жил уже в Вильне, делая смотры и маневры. Ничто не было готово для войны, которой все ожидали, и для приготовления к которой Император приехал из Петербурга. Общего плана действий не было. Колебания о том, какой план из всех тех, которые предлагались, должен быть принят, еще более усилились...» Еще до выступления гвардии из Петербурга, мы, в начале марта, все знали, что, в виду необычайных приготовлений Наполеона, войска наши стянуты к границам, что мы готовимся предупредить его планы, даже войною наступательною, и что огромные магазины устроены в Белостоке и в губерниях Гродненской и Виленской. Планы для предстоящей, почти неминуемой войны давно уже обдумывались в Петербурге. Ложные слухи, которые искусно распустил Наполеон, будто бы главные силы его сосредоточиваются к Варшаве и что одновременно австрийская армия направится на нас из Галиции, были причиною того, что мы разобщили наши силы на три отдельные части на первую западную армию, вторую западную и третью обсервационную. Переход Наполеона с главными силами через Неман у Ковно, меж тем как корпус Даву направлен был на Минск, противу князя Багратиона, ясно обнаружил его намерение воспрепятствовать соединению наших армий. Первая западная армия, на которую шел Наполеон с 220,000, состояла приблизительно от 110,000 до 127,000 человек, а вторая западная, на которую шел Даву с 60,000, считала не более 37,000. Отступление обеих наших армий для соединения сделалось уже необходимостью, хотя Барклай решался принять сражение один и даже извещал о том Багратиона.

Граф Толстой говорит о девяти партиях, существовавших тогда, из которых четвертую можно назвать неслыханною, и во главе которой он ставит великого князя Константина Павловича, Наследника-Цесаревича, и канцлера графа Румянцова. Эта партия, как говорит романист, сильно распространившаяся в высших сферах армий, боялась Наполеона, видела в нем силу, в себе слабость, и прямо высказывала это. Они говорили: «Ничего кроме горя, срама и погибели из всего этого не выйдет... одно, что нам остается умного сделать, это заключить мир, и как можно скорее, пока не выгнали нас из Петербурга». Можно было безответственно называть и заставлять говорить по-своему князя Андрея Болконского, Безухова или Ростова, но без положительных фактов ставить на сцену, как мы видели в первых томах, Кутузова, Багратиона, а теперь великого князя Константина Павловича, Румянцова и других, как мы увидим далее, едва ли позволительно какому бы то ни было талантливому автору. Можем заверить, что такой партии вовсе не существовало; то, что сказал Император Александр в рескрипте, посланном в Петербург к фельдмаршалу графу Салтыкову: «Я не положу оружия доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве Моем» было лозунгом России, и армии от прапорщика до генерала. Эти самые слова поручено было Балашеву, отправленному Государем с письмом к Наполеону, заявить ему.

Разговор Наполеона с Балашевым смешон: Наполеон является тут вполне как le bourgeois gentilhomme9 Мольера. То, что можно простить солдату Даву, то самое неизвинительно в лице французского императора. В этом смысле и рассказывал Балашев свою поездку; но граф Толстой постарался, как кажется, выказать унижение, которому подверг себя Балашев. Автор даже усугубил грубость Даву, не упомянув, что французский маршал предоставил в его распоряжение свою квартиру, багаж и адъютанта. В разговоре с Наполеоном Балашев был менее находчив чем князь Голицын в Тильзите, однако сказал гордому властелину Франции, что он может придти в Москву чрез Полтаву. Надобно заметить, что Наполеон с намерением замедлял принять Балашева, и поручил Даву найти предлог продержать его, чтоб не останавливать движений своих для разобщения наших армий. Великий Князь Константин Павлович, о котором граф Толстой говорит, что он не мог забыть своего аустерлицкого разочарования, где он, как на смотр, выехал перед гвардией в каске и колете, рассчитывая молодецки раздавить французов, попав неожиданно в первую линию, насилу ушел в общем смятении (что не совсем так: правда, он попал, но не неожиданно в первую линию, а по милости австрийцев, ибо Великий Князь должен был там найти уже князя Лихтенштейна, который пришел уже, как говорится, к шапочному разбору) – этот самый Великий Князь показал много стойкости: по его распоряжениям произведены были несколько блестящих атак, как пехотою, так и кавалерией. Под Аустерлицом он был совсем другим человеком, чем каким мы его видели при польском возстании в Варшаве... Но обращусь к своему предмету. Я сам был свидетелем, как, стоя с генералом Ермоловым на нашей батарее, в виду пылающего Смоленска, при постепенно умолкающих пушечных выстрелах, он громко, но несправедливо, порицал Барклая, удаляющего его во второй раз из армии и не решающегося удерживать неприятеля: «он не хочет, чтоб я с вами служил – говорил Великий Князь – и разделял вашу славу и опасности». Кто знал канцлера Румянцова, тот также не вложит в его уста, или в его мысли, то, что высказал граф Толстой. Присутствие Великого Князя оказывалось вредным в главной квартире армии; он не только не был в главе той партии, о которой говорит граф Толстой, но находился в главе порицателей Барклая, который не мог устранить его от военных совещаний, а между тем Великий Князь, по своей неприязни к Барклаю, громко критиковал все его распоряжения, и тем нарушал тайну военных советов. Надобно отдать справедливость Барклаю, что он ни мало не придерживался немецкой партии, которая и тогда, как в 1805 году, едва не взяла верх в военных советах, куда Пфуль хотел внести элементы гофскригсрата. Нелегко было Барклаю от него избавиться, но безсмысленный Дрисский лагерь оказал ему эту услугу и похоронил Пфуля.

Описывая первые действия в эту кампанию павлоградских гусаров под Островной (хотя этот полк находился в это время в армии графа Тормасова, что можно видеть из сохранившихся расписаний и из реляций Тормасова), автор романа представляет нам разговор офицеров по случаю полученного известия из армии князя Багратиона, и, между прочим, об упорном бое у Салтановской плотины, где Раевский явил теплый подвиг патриотизма, который переходил тогда у нас в армии из уст в уста; когда Раевский, имея по сторонам, своих двух, едва входивших в юношество, сыновей, вместе с генералом Васильчиковым, впереди Смоленского полка, под сильным картечным огнем воодушевлял свои геройские ряды собственным примером. Один из сыновей Раевского просил находившегося возле него подпрапорщика со знаменем передать ему знамя, и получил в ответ: «я сам умею умирать!» Многие офицеры и нижние чины, получив по две раны и перевязав их, опять шли на бой, как на пир. Посмотрите, как этот подвиг осмеян в романе графа Толстого. Нельзя не выписать цинических слов романиста: «во-первых, на плотине, которую атаковали, должна бъила быть такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около его самого, думал Ростов; остальные и не могли видеть, как и с кем Раевский шел по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень одушевиться, потому что, что им было за дело до нежных чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре?» Заметьте: два генерала, Раевский и Васильчиков, со всеми офицерами своего штаба, спешившись с своих коней, идут в голове Смоленского полка, и никто этого не видит, и никого это не одушевляет, потому, что все думают о своей шкуре!..

Распространяясь об ничтожной атаке павлоградцев (эту атаку надобно перенесть из сражения при Островне к сражению Тормасова при Городечне (за которую эскадронный командир Ростов, конечно по опечатке, награжден орденом св. Георгия 3-й степени), и коснувшись уже военных действий под Островною, не было ли естественнее русскому перу обрисовать молодецкия кавалерийския дела ариергарда графа Палена? Он закрывал опасное отступление 1-й армии среди белого дня в виду Наполеона, который принял это за перемену фронта, ибо, по дошедшим до него известиям, он был уверен, что мы готовимся принять генеральное сражение. И в самом деле, Барклай решился на то: все диспозиции были уже сделаны вдоль речки Лучесы. Слушая пушечные выстрелы сражающегося авангарда и глядя на застилаемый дымом горизонт, мы уже рассуждали с нашей батареи, поставленной на небольшом возвышении, как мы будем обстреливать наступающия на нас колонны, и расчитывали с нашими фейерверкерами по глазомеру, какой пункт удобен для дальней и какой для ближней картечи, как вдруг получили повеление сниматься с позиции. Помню наш ропот... мы не знали обстоятельств. Барклай, которого мы прозвали Фабием-Медлителем, своею решимостью принять перед Витебском генеральное сражение, имея 80,000 против 150,000, предводимых Наполеоном, не походил тогда на Фабия. Привезенные адьютантом князя Багратиона (князем Меншиковым) известия о неудаче его пройти чрез Могилев и о трудностях, которые ему предстоят для соединения с 1-ю армией в Смоленске, решили главнокомандующего на отступление после собранного им военного совета. На этом совете Тучков 1-й предлагал оставаться на позиции до вечера. «Кто ж поручится в том, что мы еще до вечера не будем разбиты?» возразил Ермолов. – «Разве Наполеон обязался оставить нас в покое до ночи?» Помню также, что отступление наше в виду французов было совершено в таком строгом порядке, как бы это было под Красным Селом. Чрез полчаса времени лесистое местоположение скрыло наше отступление от глаз неприятеля. Чтобы не выводить Наполеона из заблуждения, приказано было оставить наши бивуаки в том же виде, как они были, и поручено было казакам разложить на ночь костры, как бы вся армия тут находилась.

Опасение, чтобы Даву не занял Смоленска прежде Багратиона, ставила Барклая в необходимость поспешать к Смоленску форсированными маршами; он отрядил впереди себя корпус Дохтурова с гвардией, которому было предписано идти усиленными форсированными маршами, и, во что бы то ни стало удерживать Смоленск до прихода Барклая. Наша легкая батарея была в авангарде Депрерадовича, и можно сказать, что мы, как бъило приказано, шли по-суворовски. На привалах предпочитали часа два заснуть, а ели на марше. Мы пришли под Смоленск в глубокую темную ночь, и увидели по ту сторону Днепра огни бивуачных костров. Не зная, чьи это бивуаки, наших-ли или неприятеля, нам не велено было раскладывать огней, хотя мы нуждались сварить кашу; немедленно были посланы казаки разведать истину. Часа через два возвратились наши разъезды с криками «ура!» Это был авангард князя Багратиона, и вмиг запылали костры и началась ночная солдатская пирушка. Вскоре пришел весь корпус Дохтурова. На другой день к вечеру пришла и вся 1-я западная армия.

Можно ли читать без глубокого чувства оскорбления не только нам, знавшим Багратиона, да и тем, которые знают его геройский характер по истории, то, что позволил себе написать о нем граф Толстой? Всем известно, что Багратион был противных мнений с Барклаем, что он и письменно, и словесно укорял его в ретираде, что он считал его немцем; но сам-то Багратион считал себя вполне русским, и мог ли этот доблестный воин решиться из нелюбви своей к Барклаю заслужить себе название изменника, избегая с умыслом, как то говорит граф Толстой, присоединиться с своей армией к Барклаю!.. Мог ли думать Багратион, что за все, принесенные им жертвы отечеству своею кровью, геройский прах его будет потревожен таким неслыханным нареканием? Будем надеяться, что только в одном романе графа Толстого можем мы встретиться с подобными оценками мужей нашей отечественной славы и что наши молодые воины, руководясь светочем военных летописей, к которым мы их обращаем, будут с благоговением произносить такия имена, как Багратион.

Соединясь под Смоленском с армией Барклая, Багратион с ним искренно примирился, когда оба главнокомандующие выяснили друг другу причины своих действий и разномыслий. Характер князя Багратиона был слишком откровенный, а потому, объезжая вместе с Барклаем ряды его армии, которую тот ему представил, он бы не стал несколько раз протягивать ему руку в виду всего войска, чему я был самовидцем.

Но вскоре после того они опять разладили. Багратион был (как я думаю) совершенно прав: это произошло за отмену наступательного движения к Рудне, когда Наполеон, находясь в Витебске, разобщил свои силы. И действительно, тогда все обещало нам успех. Мы подходили уже к Рудне, как вдруг движение было приостановлено, и, наконец, совсем отменено, несмотря на то, что даже действия были уже начаты. Платов разбил под Инковом кавалерийскую дивизию Себастиани, и еслиб Барклай не сделал безполезной дневки и быстро направился на Витебск, то он напал бы на неприятеля совершенно в расплох. Самый добросовестный писатель о войне 1812 г. Шамбрэ говорит, что движение на Рудню было отлично обдумано, и обещало успех; но он же говорит, что корпуса, против которых предстояло Барклаю сражаться, были сильнее его, что успех не избавил бы его от своего противника, а неудача могла бы навлечь большия бедствия на Россию. Как бы то ни было, после этого Багратион, только под Бородином, смертельно раненый, будучи свидетелем геройских подвигов Барклая во время битвы, в то время, как доктор Виллие перевязывал ему рану, увидев раненого Барклаева адьютанта Левенштерна, подозвал его к себе и поручил ему уверить Барклая в своем искреннем уважении10.

А как же это, по словам романиста, «Французы наткнулись на дивизию Неверовского», тогда как князь Багратион, соединясь в Смоленске с Барклаем, немедленно отрядил дивизию Неверовского для наблюдения пути из Орши в Смоленск?.. Французы не могли не наткнуться на Неверовского. И кто-же на него наткнулся? Мюрат с кавалерийскими корпусами Груши, Нансути и Монбрёна, и наступающия вслед за ними пехотные колонны корпуса маршала Нея.

Конечно, романист не историк, и может приводить только те обстоятельства, которые касаются его героев; вероятно оттого он ни слова не сказал о славных для русского оружия битвах графа Витгенштейна, о его победе под Клястицами, о победах под Кобрином и Городечною Тормасова, и даже о поражении генерала Себастиани казацкими полками атамана Платова при Молевом Болоте у Инкова. А это сражение входит уже в круг военных действий около Смоленска и автор очерчивает общий ход дел кампании, даже говорит о сражении на Салтановской плотине... Как же, назвав Неверовского, он не нашел ничего сказать другого, как то, что мы привели? Подвиг Неверовского всеми военными писателями, как нашими, так и иностранными, ставится как блистательный и достопамятный пример превосходства хорошо обученой пехоты, предводимой искусным начальником; это говорит и Шамбрэ, прибавляя, что все усиленные атаки французской кавалерии (которых было сорок) остались тщетными. Я помню с каким энтузиазмом мы смотрели на Неверовского и на остаток его молодецкой дивизии, присоединившейся к армии.

Коснувшись Смоленска, мы остановимся покуда на этом предмете. Из всех обстоятельств видно, что план действий Барклая был им уже обдуман и решен, и что те же причины, по которым он отменил наступление к Рудне, заставили его не отстаивать Смоленска. Барклай, не считая еще армию Наполеона достаточно ослабленною, руководствовался правилом: не делать того, что желает противник, т. е. до поры до времени не вступать в генеральное сражение, которого так добивался Наполеон. Один только граф Толстой говорит, будто Наполеон очень лениво искал сражения – за то его статья об этом предмете походит на шутку. Он говорит, между прочим, что «в исторических сочинениях о 1812 годе, авторы-французы очень любят говорить о том, как Наполеон чувствовал опасность растяжения своей линии, как он искал сражения, как маршалы его советовали ему остановиться в Смоленске» и проч. Итак мы должны верить, что граф Толстой гораздо лучше, чем французские исторические писатели и маршалы, знает, чего хотел и что думал Наполеон! Граф Сегюр оставил нам весьма любопытный рассказ совещания Наполеона в Смоленске с маршалом Вертье, с генералами Мутоном, Коленкуром, Дюроком и министром статс-секретарем Дарю. Когда они отклоняли его идти далее Смоленска, он воскликнул: «я сам не раз говорил, что война с Испанией и с Россией как две язвы точат Францию, я сам желаю мира; но чтобы подписать мир надобно быть двум, а я один!..» Это был уже крик отчаяния! Граф Толстой говорит нам, будто «Наполеон начал войну с Россией потому, что не мог не приехать в Дрезден, не мог не отуманиться почестями, не мог не надеть польского мундира, не поддаться предприимчивому впечатлению июньского утра, не мог воздержаться от гнева на Куракина и Балашева. Александр отказался от всех переговоров, потому что лично чувствовал себя оскорбленным. Барклай старался наилучшим образом управлять армией для того, чтобы исполнить свой долг и заслужить славу великого полководца. Ростов поскакал в атаку на французов потому, что не мог удержаться от желания проскакаться по вольному полю...» Но мы удержимся оценивать подобные рассуждения, которыми преисполнен роман графа Толстого, по которым и Юлий Цезарь, и Наполеон, и Суворов, и все полководцы обязаны своими победами впечатлениям хорошей или дурной погоды, или, как Ростов, желанием поратовать по избранному ими полю!..

Какия вдохновительные картины для пера писателя и для кисти художника представляют нам даже официальные реляции о геройских битвах под стенами Смоленска: Раевского, Дохтурова, Паскевича, Неверовского, этих Аяксов, Ахилессов, Диомедов, Гекторов нашей армии, на которые мы с завистью глядели с противоположного берега Днепра, и куда мы иногда урывались, чтобы познакомиться со свистом пуль и ядер, и с молодечеством наших воинов... А эта процессия, накануне праздника Преображения Господня с иконою Смоленской Божией Матери, несомою с фонарями, под громом борящейся артиллерии, при свете пылающего Смоленска, иконы нашедшей себе убежище в зарядном ящике батарейной роты полковника Глухова, и которая с того времени сопутствовала нашей армии во всю кампанию до возврата Ея опять в свою святыню, но уже по трупам разгромленных ея врагов... Наполеон в своем 13 бюллетене написал следующия зверския строки, достойные Аттилы: «Au milieu d'une belle nuit d'aobt, Smolensk offrait aux yeux des Frangais le spectacle qúoffre aux habitants de Naples une eruption du Vesuve». 11 Но полюбилась ли ему такая eruption 12 в Москве?

Какие животрепещущие эпизоды представляются нам в боковом движении Барклаевой армии вдоль правого берега Днепра, для выхода на большую московскую дорогу, для соединения с геройскою армией, подвизавшеюся под стенами Смоленска. Кто мог забыть из нас, очевидцев, которых осталось уже так мало, этот опасный марш армии в мрачную ночь по проселочной дороге, с артиллерией, от Смоленска к Соловьевой переправе, куда шел Багратион левым берегом Днепра?.. Барклай выбрал ночь и проселочные дороги (тогда как большая дорога шла частью вдоль Днепра), для того, чтобы скрыть свое движение, а генияльный Наполеон, очарованный вступлением в разрушенный Смоленск, который не был взят, но оставлен нами, выпустил из виду и Багратиона и Барклая, которого мог бы отрезать от 2-й армии, выйдя прежде его на московскую дорогу, опрокинув слабый арриергард Багратиона, охранявший этот путь со смоленской дороги. И даже арриергард, по недоразумению, снялся с позиции прежде, чем пришел к нему на смену отряд 1-й армии. В этот знаменитый день Тучков 3-й оказал обеим армиям незабвенную услугу. Выйдя на большую дорогу и узнав, что арриергард князя Багратиона, под командою князя Горчакова, сошел со смоленской дороги, соединяющейся с московскою, и что ежеминутно может показаться на ней ничем не удерживаемый неприятель, идущий на перерез Барклаю, он своротил с московской дороги, и вместо того, чтобы по назначению идти вперед, обратился назад по смоленской дороге. Действительно, вскоре открыв передовую цепь корпуса маршала Жюно, он приготовился к бою на искусно выбранной позиции. Всем известно упорное сражение, начавшееся с отряда Тучкова 3-го у Валутиной горы и кончившееся при Лубине, когда со стороны неприятеля к корпусу Жюно присоединились Ней, Мюрат и дивизия корпуса Даву, а к Тучкову 3-му, геройски отстоявшему все первые напоры неприятеля с 5,000 против 20,000, – корпуса Тучкова 1-го, Уварова и графа Остермана. В то время Наполеон прохлаждался в Смоленске, и только на другой день приехал в карете полюбоваться покрытым трупами 6,000 французов полем сражения, и излить гнев на Жюно, хотя другие маршалы посылали ему сказать с поля сражения, что оно принимает более и более важные размеры. Меж тем Барклай, прибывший в самом начале сражения, достиг своей цели, и обе армии опять пошли рука в руку по дороге к Дорогобужу. Идя всю ночь с 6-го на 7-е августа проселочною дорогою, исправляя мосты, вытаскивая из грязи завязавшую артиллерию, мы рано по утру начали уже слышать вправо от нас пушечные выстрелы, более и более учащавшиеся, то ближе, то дальше от нас, по мере сближения дорог. Мы чувствовали всю опасность нашего положения, если бы войска Тучкова и пришедшия к нему на помощь не восторжествовали над усилиями неприятеля.

Известно, что храбрый генерал Тучков, в конце Лубинского сражения, израненный, попался в плен, был принят Наполеоном и имел с ним разговор. Прием, сделанный Тучкову, был уже совсем не тот, каков был сделан Балашеву и фанфаронство Наполеона значительно упало. Он почувствовал, что он в России, а не в Польше; от Вильны до Смоленска русский штык успел уже разгуляться в его рядах, тут уже были одни русские, без любезных союзников наших австрийцев. Тут он уже сам предлагает заключить мир... Замечательны его слова: «Скоро ли вы дадите сражение, или будете все отступать?»

Мы не ставили бы на вид автору романа главные военные эпизоды нашей славной войны 1812 года, если бы он не выходил из рамки романа, не вставлял в нее военные эпизоды, облекая их стратегическими рассуждениями, рисуя боевые диспозиции, и даже планы баталий, давая всему этому характер исторический, и тем вводя невольно в заблуждение, конечно не военных, но общество гражданское, гораздо более многочисленное и которому, не менее как и военным, дорога слава нашей армии. Но какое сословие пощажено в романе графа Толстого? Мы видели, как он обрисовывал наших полководцев и нашу армию; посмотрите теперь, что такое у него наши дворяне, купечество и наши крестьяне. Прочтите, как он описывает дворянское и купеческое собрание в Москве при встрече Государя, прибывшего из Смоленска с воззванием к Своему народу. Эти сословия в романе графа Толстого суть не иное что, как Панургово стадо, где, по мановению Ростопчина, плешивые вельможи-старики и беззубые сенаторы, проводившие жизнь с шутами и за бостоном, поддакивали и подписывали все, что им укажут. Не одно симбирское дворянство, а дворянство всей России исполнило не на словах, а на деле то, что было им определено: «Внимая гласу Монаршего воззвания по случаю нашествия на отечество наше неприятелей, дворянство единогласно изъявило желание, оставя жен и детей своих, препоясаться всем до единого и идти защищать веру, Царя и домы, не щадя живота своего». Еще остались дети тех плешивых стариков-вельмож и беззубых сенаторов, которые также теперь беззубые и плешивые, но которые помнят, как их отцы и матери посылали их еще юношами одного на смену другого, когда первый возвращался на костылях, или совсем не возвращался, положив свои кости на поле битвы, и как их отцы, хотя плешивые, но помнившие Румянцова и Суворова, сами становились в главе ополчений. Их имена остались еще и останутся в наших летописях в укор их насмешникам13. Там можно также прочесть, что делали тогда толстые откупщики и узкобородые с желтым лицем головы, кричавшие: и жизнь и имущество возьми Ваше Величество!

В романе графа Толстого, при описании осады Смоленска является очень симпатичное лицо Алпатыча; но жаль, что при этом случае не нашлось слов у автора, с тем же талантом, с каким описаны им патетическия сцены в Лысых горах, противупоставить бунту в селе Богучарове (который, если это не вымысел, едва ли не есть случай единственный), подвиг самоотвержения всех сословий Смолян, на которых преимущественно обрушилась внезапно вся тягота войны. Высокий подвиг Энгельгардта и Шубина, которые были расстрелены французами у Малоховских ворот во рву за то, что не хотели принять у них административную должность и сделать воззвание своим крестьянам, чтобы те повиновались чуждой власти, мог бы украсить патриотический роман. Этот высокий подвиг смоленских дворян, в то время переходивший из уст в уста, пройден молчанием; однако он не забыт у Смолян, поставивших Энгельгардту и Шубину памятники на том самом месте, где они расстрелены.

Картины пожара и разрушения Смоленска, и геройских битв наших войск под стенами его, глубоко напечатлелись в нашем воображении и следовали за нами во время медленного отступления нашего к Дорогобужу. От всего этого у нас накипело на сердце какое-то ожесточение против делаемых распоряжений, и это ожесточение безпрестанно усугублялось, особенно при виде длинных обозов несчастных жителей Смоленска и окрестных сел с женами и грудными детьми. Хотя обозы часто загорожали пути войску, но оно, обыкновенно нетерпеливое в таких случаях, тут с особенным уважением раздвигалось перед ними, даже артиллерия принимала в стороны, и солдаты пособляли выпроваживать крестьянския телеги. Часто подходили солдаты к верстам, читая на них: от Москвы 310 или столько-то верст, и уже чего тут не говорили!.. Это было замечено, и версты были заранее свозимы с дороги.

Отступление нашей армии подобилось тогда отступлению льва перед неодолимою силою, но готовящегося и выискивающего только минуту, чтоб ринуться на врага. Сначала Платов, потом Баговут и Коновницын своими ариергардами держали в почтении наступающего неприятеля, меж тем как делались распоряжения к приисканию удобной позиции для общей битвы, которая сделалась уже необходимостью. Ропот утихал, потому что все видели и чувствовали, что настают торжественные дни кровавой развязки и отмщения. А граф Толстой спрашивает: для чего было дано Бородинское сражение? – и говорит, что оно ни для французов, ни для русских не имело смысла!

Все позиции: при Дорогобуже, при Вязьме, при Цареве-Займище, которые были попеременно избираемы, были отвергаемы, как бы недостойные готовящейся гигантской битвы! По оставлении нами Вязьмы, город был зажжен со всех концов самими жителями, которые присоединились к армии, как бы поощряя ее на мщение; но оно уже было готово в сердце каждого солдата: поощрение было не нужно.

В Царево-Займище прибыл князь Кутузов и принял главное начальство над армиями. И это уже в 147 верстах от Москвы!.. Мы опять имеем перед глазами нашего знаменитого Ксенофонта, и с ним опять Багратион, Милорадович, Дохтуров, тут же и наш истинный Фабий, Барклай, понесший столько язвительных укоров от армии, тот, с которым эта армия должна была через несколько дней торжественно примириться на славных полях Бородина. Сохранилась легенда – мы, гвардейцы, этого не видели, а нам тогда рассказывали – будто бы в то время, когда Кутузов объезжал армию, орел пролетел над его головою, и что, когда ему это заметили, он снял свою фуражку при заявляемом ему победном предзнаменовании.

Граф Толстой рассказывает нам, как князь Кутузов, принимая в Цареве- Займище армию, был более занят чтением романа г-жи Жанлис «Les Chevaliers du Cygne»,14 чем докладом дежурного генерала. Всякий, кто помнит Кутузова, знает, что он, вышедши из школы Суворова, любил принимать его замашки и странности, не только перед солдатами, но и перед своими окружающими. Конечно, тот, кто сообщил графу Толстому этот пикантный анекдот, буде он достоверен, либо не знал, либо не понимал Кутузова. И есть ли какое вероятие, что-бы Кутузов, ехавший прямо из Петербурга, напутствуемый своим монархом, всем населением столицы, а в продолжение пути всем народом, когда уже неприятель проник в сердце России, а он, с прибытием в Царево-Займище, видя перед собою все армии Наполеона и находясь накануне решительной, ужасной битвы, имел бы время не только читать, но и думать о романе г-жи Жанлис, с которым он попал в роман графа Толстого?!! Тут же мы видим нашего знаменитого партизана Дениса Давыдова, которого мы долго не хотели узнавать в старом, усатом, пьяном лице буяна Денисова. Могу заверить графа Толстого, что Денис Давыдов, которого я хорошо знал, хотя и был усат, но был тогда в цвете возмужалых лет, и что лицо его было ни старое, ни пьяное, и что он всегда принадлежал к кругу высшего общества.

Кутузов осматривал вместе с Барклаем позицию при Цареве-Займище, но по общем обсуждении с другими генералами, снялся с этой позиции, и, пройдя Колоцкий монастырь, 22-го августа стал на полях Бородина... Мы почувствовали, что мы наконец стоим...

Войска, по мере того, как подходили, выстраивались на предварительно назначенных им местах, и когда мы подошли, уже почти на всех гребнях возвышенной площади этой местности сверкали сталь штыков и медь орудий и разносились слитые голоса полчищ и ржание коней. Мы не имели времени оглядеться в первый день, усталые от похода и занятые размещением орудий, коновязи, обоза и, наконец, своих бивуаков15; нам казалось, что мы пришли как бы на стоянку. И подлинно: для скольких тысяч из нас это место сделалось вечною стоянкою.

На другой день мы имели время ознакомиться с местностью, она была живописна. Я выезжал сначала на ближнее возвышение, где стояла срытая деревня Горки; там было уже сделано полевое укрепление, в которое становилась часть батарейной роты знакомого нам полковника Дитрихса, а влево от нея рисовался курган, образовавший центр позиции. С возвышения Горок развертывался вид на всю позицию, вдоль которой у подошвы холмов просветливала извилистая речка Колоча; виден был и мост через нее, ведущий к селу Бородину, за которым в конце горизонта высился Колоцкий монастырь. Следуя вдоль высот вправо от Горок, тянулся наш правый фланг к невидной оттуда Москве-реке, которой название неожиданно и грустно меня поразило: все как-то не верилось, что мы так близки к Москве.

Влево от Горок начиналась центральная наша позиция до оврага деревни Семеновской, откуда начинался наш левый фланг, упиравшийся в редут, сооруженный до нашего прибытия на срытой деревне Шевардино, за которой виднелся лес. Этот редут отделялся сзади глубокою лощиною от возвышенной местности, на которой стояла деревня Семеновская; это был передовой пост нашего левого фланга, которого позиция была видимо слабее не только правого фланга, самого сильного по крутизне доступов к нему, но и центра, и он мог быть обойден через прилегающий к Шевардинскому редуту лес, сквозь который пробегала старая смоленская дорога, охраняемая у деревни Утицы корпусом Тучкова 1-го. Такова была первоначальная наша диспозиция. Впоследствии Ермолов разъяснил генералу Ратчу, что наша боевая линия должна была составлять прямую линию, почти паралельную течению речки Колочи16; но Ермолов пишет в своих записках, что Кутузов, обозревая позицию, приказал отслонить от редута левое крыло так, чтобы глубокая лощина пролегала перед его фронтом. Должно заметить, что эта глубокая лощина представляла большия неудобства для сообщений на левом фланге и что сделанною переменою конечность линии избегала внезапных атак скрывающегося в лесу неприятеля, устраняла возможность быть обойденною, и, что особенно важно, – сближала сообщения князя Багратиона с Тучковым, которые могли помогать один другому, что и действительно произошло, как увидим; но эта же самая перемена, перегнув нашу линию, конечно дала неприятелю выгоду продольных выстрелов, и мы это на себе испытали. Я был и на центральном кургане, который считался ключем позиции; но на нем еще не были тогда поставлены орудия, ибо земляные укрепления не были еще кончены, и там кипела работа с помощью ополченцев. Необыкновенное оживление проявлялось как бы перед большим праздником во всех рядах войск. В пехоте чистили ружья, обновляли кремни; в кавалерии холили лошадей, осматривали подпруги, точили сабли; в артилерии тоже холение лошадей, обновление постромок, смазка колес, осмотр орудий, протравка запалов, приемка снарядов – все предвещало конец давним ожиданиям армии!

Настало, 24-е число. Уже часу в четвертом пополудни слышны были как бы дальние громовые раскаты – это были пушечные разговоры за Колоцким монастырем нашего ариергарда, под командою Коновницына, с французскою армией, наваливавшеюся на него. Все позиции наши на правом фланге и в центре были уже заняты; но полевые укрепления не были еще везде докончены, особенно на левом фланге, всего более угрожаемом, и который, по этому самому, как всегда делалось, был поручен князю Багратиону. Там и дислокация войск не была еще кончена. Затихший сначала гул пушечных выстрелов к вечеру возобновился в отдельных звуках, и вслед за тем можно было уже различать дробные перекаты ружейной пальбы и дымные клубы. Вскоре неприятель был почти перед нами, направляясь к Шевардинскому редуту, которого оборона была поручена князю Горчакову: у него были дивизии Неверовского и Паскевича. Бой под Шевардином, происходивший уже в виду нашей позиции, был вызван тем, что неприятель, заметив наши передвижения, хотел им воспрепятствовать. Этот бой принял значительные размеры; у нас не ожидали столь скорого напора французской армии. Надобно было отстаивать редут, пока диспозиция нашего левого фланга, у деревни Семеновской, будет приведена к окончанию. Редут, несколько раз штурмованный французами и отбиваемый, был отдан французам только с наступившею темною ночью. Урон с обеих сторон был значительный; мы обменялись с неприятелем несколькими пушками. Нельзя не пожалеть, что редут был защищаем долее чем это требовалось, ибо он сделался уже, как сказал Ермолов, совершенно для нас безполезным после изменения нашей позиции и после того как дислокация войск на левом фланге была приведена к окончанию, и также потому, что он находился от нас далее пушечного выстрела. Редут не был взят и остался за нами, но главнокомандующий велел его покинуть. После этого кровавого вечера, огни бивуаков показали нам на противоположной стороне длинный ряд прибывших французских полчищ.

Я пробирался в этот вечер в батарейную роту графа Аракчеева, которою командовал полковник Роман Максимович Таубе. Он был ко мне особенно добр, и я, думая, что мы уже находимся накануне битвы, нес ему подарок: он заметил у меня отличную булатную саблю, которую мне подарил мой отец вместе с ятаганом, полученные им от генерал-от-инфантерии князя Сергея Федоровича Голицына из отбитых у турок под Мачиным. Таубе давно упрашивал меня уступить ему саблю, говоря: «ты, мой друг, командуешь двумя орудиями, а у меня их все двенадцать; я верхом, а ты пеший; ты можешь и со шпаженкой управиться, да к тому же у тебя ятаган». Таубе, израненный ветеран, украшенный уже Георгиевским Крестом за прусскую кампанию, очень был тронут моим подарком. Тут собрались за чаем все офицеры батареи. Нельзя не вспомнить одного обстоятельства: кажется, Глухов, обратясь к Павлову, который был его земляк, сказал: «а что, любезный друг, если нас завтра ранят, а не убьют, то мы отдохнем в деревне твоей матушки?» «Так, мой любезный», отвечал Павлов, «ты может быть отдохнешь там, а я здесь!» Так и случилось. Когда я прощался с ними, при неумолкаемых выстрелах у Шевардина – с последним на веки – Таубе вынул свои часы и сказал мне: «не знаю чьи часы лучше, твои или мои; но я хочу с тобою обменяться, чтобы ты имел у себя память обо мне – только я не могу расстаться с цепочкой». Надобно сказать, что у него на этой цепочке висела обделанная в золотую печать вынутая из его тела фридландская пуля; отцепляя свою цепочку, он прибавил: «я никогда не выходил цел из дела»... Обменявшись часами и нежно обнявшись с ним и с другими моими товарищами, я возвратился на свои бивуаки во 2-ю легкую роту. Я нашел у нас в гостях капитана Вельяминова и штабс-капитана Ладыгина, которые только что возвратились со Столыпиным из-под Шевардина. Они были в стрелковой цепи и рассказывали про ловкость французских стрелков, которые, перестреливаясь, находились в безпрестанном движении, не представляя собою цели неприятелю. Ладыгин, Столыпин и Таубе были моими пестунами.

Прочитав живые и увлекательные страницы генерала Ратча о действиях нашей гвардейской артилерии, я беру у него приведенный им совет Фридриха Великого: «aimez les details»,17 будучи уверен, что меня не упрекнут за то, что я, при разборе романа графа Толстого, увлекся в лишния подробности, невольно пробудившияся во мне при воспоминании о славных днях нашей армии.

Вопреки моим ожиданиям, следующий день 25-го августа прошел миролюбиво для обеих армий; но нас придвинули еще ближе к боевой линии. Хотя мы составляли третью линию, однако мы знали, что уже находимся под выстрелами.

Глубоко-трогательное зрелище происходило в этот день, когда образ Смоленской Божией Матери, при церковном шествии и с молебным пением, был обносим по рядам армии в сопровождении нескольких взводов пехоты, с киверами в руках и с ружьями на молитву. Теплое религиозное чувство привело в движение все войско; толпы солдат и ратников повергались на землю и безпрестанно преграждали торжественное шествие: все желали, хотя коснуться иконы; с жадностью прислушивались к молебному пению, которое для многих из них делалось панихидою, – они это знали, и на многих ратниках, у которых на шапках сияли кресты, были надеты белые рубашки. Вся наша армия походила тогда на армию крестоносцев, и, конечно, наши противники были не лучше мусульман: те призывали Аллаха, а у французов имя Божие едва-ли было у кого на устах. Кутузов помолился пред иконою и объехал всю армию, громко приветствуемый ею.

Я был послан в этот день для ознакомления с местностью наших парков и ординарцем для принятия приказаний начальника всей артилерии, графа Кутайсова. Вот что велел он мне, уже вечером, передать моим товарищам: «подтвердите от меня во всех ротах, чтоб оне с позиций не снимались, пока неприятель не сядет верхом на пушки, сказать командирам и всем гг. офицерам, что, только отважно держась на самом близком картечном выстреле, можно достигнуть того, чтобы неприятелю не уступит ни шагу нашей позиции; артилерия должна жертвовать собою. Пусть возьмут вас с орудиями, но последний картечный выстрел выпустите в упор. Если б за всем этим батарея и была взята, хотя можно почти поручиться в противном, то она уже вполне искупила потерю орудий». Эти знаменательные слова графа Кутайсова сделались его духовным завещанием артилерии, и, конечно, его приказания были на следующий день буквально исполнены.

Мы поздно полегли спать не раздеваясь, не помышляя, что несколько сот жерл неприятельских орудий смотрят уже на нас с противной стороны, ожидая рассвета. Ночь была свежая и ясная. Самый крепкий и приятный сон наш на заре был внезапно прерван ружейными перекатами: это была атака на гвардейских егерей в Бородине, и почти вслед за тем заревела артиллерия и слилась в один громовый гул. «Становись!» раздалось по рядам... Быстро припряжены были лошади к орудиям и зарядным ящикам. Несколько ядер с визгом шмыгнуло уже мимо нас; не смотря на то, чайник кипел, и нам, уже стоявшим в строю, поднесли несколько стаканов чаю с ржаными сухарями. Солдаты тоже что-то закусывали, а стоявший возле меня бомбардир наливал в крышку своей манерки обычную порцию водки; увидав, что я на него смотрю, он сказал: «извините, ваше благородие, день долог, и, конечно, до ночи мы ничего не перекусим».

К нам примыкал Преображенский полк; несколько офицеров этого полка собрались вместе с нами впереди нашей батареи, рассуждая о начавшейся битве. Свист ядер учащался, и мы, т. е. новички, отвесили им несколько поклонов, чему подражали и некоторые солдаты; но видя, что учтивость наша ни к чему не ведет, и получив замечание старых бойцов не кланяться, сделались уже горды. Разговоры наши заметно были серьезны; всякий чувствовал, что он стоит на рубеже вечности. Я заметил, что даже наши ретивые кони, которые сначала, при свисте ядер, ржали и рвались, вскоре сделались смирны как ягнята. Завидя медленно катящееся к нам ядро, я рассеянно хотел его толкнуть ногой, как вдруг кто-то порывисто отдернул меня назад: это был капитан Преображенского полка граф Полиньяк, мой петербургский знакомец: «что вы это делаете», воскликнул он, «как же это вы, артиллерист, забываете, что даже такия ядра, по закону вращения около своей оси, не теряют своей силы; оно могло оторвать вам ногу!» Я нежно поблагодарил его за урок. Преображенцы вскоре нас оставили; у них уже начались некоторые кровавые сцены. Мы узнали, что полковник Баранцев, который часто утешал нас своею гитарою, наигрывая своего сочинения романс:

Девицы, если не хотите,

Подвергнуться любви бедам

бывший тогда в большом ходу, объезжая свой баталион, был перерван ядром. Мы разместились по орудиям. Первою жертвою в моем взводе (я командовал 11-м и 12-м орудиями) была ящичная лошадь. Медленно текли часы, особенно при свисте ядер; я прилег на свое фланговое 12-е орудие, как вдруг хлопнуло ядро в стоявший передо мною зарядный ящик, который затрещал, и шарахнулись было лошади. «Граната», сказал кто-то, и люди раздвинулись. Я был уже на ногах: «эх, братцы, если бы это была граната...» Один из бомбардиров не дал мне даже договорить, и, опередив меня, смело подбежал к ящику: «Господи благослови», сказал он и быстро вскрыл крышку ящика: ..."холодное ядро, ваше благородие!... повредило сверху гнезда... да и засело...», говорил он, перерываясь. Я потрепал его по плечу. Когда стоишь без дела, каждое пустое обстоятельство обращает на себя внимание. В самое это время бежала на батарею разнузданная отличных статей лошадь. «Позвольте перехватить ваше благородие, для ящика», сказал кто-то, но лошадь сама приближалась; находка была невелика: у бедной лошади сорвана была оконечность морды, и кровь капала с нея. Остановясь возле лошадей, она жалостно глядела на нас, как бы прося помощи.

Никто еще из людей моего взвода не был тронут; не знаю, что происходило у других: мы заняли широкия дистанции, чтоб давать менее добычи неприятельским ядрам, и каждый у себя хозяйничал.

Пока у нас происходили подобные безделки, бой кипел уже во всем разгаре против нас в центре, а еще более на левом фланге, но клубы и занавесы дыма, из-за которого сверкали пушечные огни или чернели колонны, как пятна на солнце, закрывали от нас все. А что может видеть фронтовой офицер, кроме того, что у него делается на глазах? Первая из рот гвардейской артилерии, которую двинули из нашей 3-й линии в дело, была батарейная рота графа Аракчеева, которою командовал мой друг барон Таубе. Вот что тогда делалось:

На пространстве не более двух верст от Горок до Семеновского, под покровительством 300 орудий, наваливала французская армия одновременно на всю нашу линию, но приметно стягиваясь на наш левый фланг, который был предметом всех усилий неприятеля. Самый сильный удар обрушился на князя Багратиона, на его дивизии графа Воронцова и Неверовского. Весь корпус маршала Даву, потом корпуса маршалов Нея и Жюно, подкрепляемые артиллерией, сверх тех орудий, которые были на позиции, рвались отчаянно овладеть флешами. В это время 1-я легкая батарея гвардейской конной артиллерии капитана Захарова, завидя выходящий из-за Утицкого леса корпус маршала Жюно, быстро понеслась на него. Вся голова неприятельской колонны была в полном смысле положена на месте под его картечными выстрелами, чем он и дал случай нашим кирасирам произвести блестящую атаку и отбить несколько орудий. Храбрый Захаров был убит. Безпрестанно подкрепляемые французы ворвались наконец в одну из флешей, но не могли в ней удержаться и были выбиты штыками Воронцова и Неверовского. Ней и Жюно отчаянно возобновили атаку и завладели флешами. В этот критический момент, Барклай, который везде присутствовал, где была наибольшая опасность, выслал к Багратиону три полка 1-й кирасирской дивизии и полки Измайловский и Литовский и две батарейные роты гвардейской артиллерии его Высочества и графа Аракчеева, а князь Багратион прежде того успел призвать к себе из корпуса Тучкова дивизию Коновницына и сам двинулся атаковать. Флеши были отбиты; но тут легли, совершив геройские подвиги: князь Кантакузен, полковники Манахтин и Буксгевден, генерал-маиор Тучков 4-й со знаменем в руке, впереди Ревельского полка, и ранены: граф Воронцов, которого почти вся дивизия погреблась во флешах, князь Горчаков и принц Карл Мекленбургский; у французов три дивизионные начальника, Компан, Дезе и Рапп, выбыли из строя. В это время Ней послал к Наполеону сказать, что теперь уже не он, а Багратион его атакует и что нельзя терять ни минуты. Жертвы, понесенные французами при первых атаках нашего левого фланга, были уже так огромны, и число убитых лучших их генералов так велико, что весь воинственный гений Наполеона в этот день ему совершенно изменил: он не знал на что решиться, советывался с Бертье, давал приказания и отменял, говорил, что битва еще не довольно обрисовалась, что шахматная доска его еще не ясна, тогда как судьба битвы была почти уже решена. Дивизия Фриана, подоспевшая, хотя уже поздно, на помощь Нею, значительно его подкрепила; он отчаянно пошел в третий раз на флеши Багратиона, который в это время был ранен, а вслед за ним и начальник его штаба, граф Сен-При, и после жестоких потерь с обеих сторон овладел ими, Но как велико было удивление неприятеля, когда армия русских, окровавленная, но в наилучшем порядке перешла только овраг, отделявший семеновския флеши от холмистой площади за ними находящейся, под прикрытием грозно выстроившихся наших батарей, громивших взятую французами семеновскую высоту, и дерзостно вызывала его на новый бой. Дохтуров, принявший команду после Багратиона, заявив, что он не отойдет отсюда ни на шаг, сошел с лошади, под ужасным огнем сел спокойно на барабан и стал распоряжаться отражениями и атаками. Он сдержал свое слово. «C'est ainsi, que la partie la plus importante du plan de Napoleon echouait», 18 пишет Сегюр. Здесь положен был конец успехам французов.

Во все это время наша 2-я легкая рота все еще стояла, сложа руки под визгом ядер и с завистью смотрела, когда проходила мимо нас в бой батарейная рота графа Аракчеева; я подбежал к Таубе, он протянул мне руку с висящею на ней моею саблею. Через час времени проследовал возле моего флангового 12-го орудия гвардейский финляндский полк, шедший также в бой, и я встретил тут поручика князя Ухтомского, моего двоюродного брата; мы обнялись с ним и только что его взвод миновал меня, как упал к моим ногам один из его егерей. С ужасом увидел я, что у него сорвано все лицо и лобовая кость, и он в конвульсиях хватался за головной мозг. «Не прикажете ли приколоть?» сказал мне стоявший возле меня бомбардир. – «Вынесите его в кустарник, ребята», отвечал я.

Вскоре более грустная картина представилась мне: приближалась к нам небольшая группа, поддерживая полунесомого, но касавшегося одною ногою земли, генерала... И кто же был это? тот, которым доселе, почти сверхъестественно, держался наш левый фланг –Багратион!.. А мы все еще с орудиями на передках стояли, сложа руки! Трудно выразить грусть, поразившую нас всех. Мы узнали кое-что о происходившем от прошедшего мимо нас на перевязочный пункт, с окровавленною головою, нашего товарища подпоручика Сумарокова, роты Его Высочества; он едва мог идти от потери крови.

Наконец дошла очередь и до нас.

Заметим, что когда мы вступали в дело (нас потребовали на левый фланг), это уже было гораздо за полдень, почти все главные фазисы битвы уже развернулись, но, несмотря на то, положение нашей 3-й линии не изменилось: никакой суматохи, никакого безпорядка не было тогда заметно; паралельная нам вторая наша линия хотя иногда и просвечивалась, но нигде не была прорвана. Мы стояли как бы на маневрах, за исключением только того, что ядра вырывали тогда у нас несколько более жертв, чем в начале.

В то самое время как мы шли на левый фланг, жестокая борьба происходила на центральной батарее, которую мы, артилеристы, называли по имени батарейного командира Шульмановою, а в реляциях она названа именем Раевского, корпус которого оборонял ее. С самого начала битвы, когда французы, пользуясь туманом, напали врасплох на наших гвардейских егерей, временно вытеснили их из Бородина и потом были опрокинуты в расстройстве ими же, подкрепленными егерями храбрых полковников Карпенки и Вуича – с самого этого времени центральная наша батарея была предметом усиленных атак неприятеля, направленных под командою вице­короля Евгения. Эта батарея, защищаемая дивизиями Паскевича и Васильчикова, с самого утра истребляла ряды неприятеля, который наконец, с помощию усиленного огня своей артиллерии, тогда как в нашей батарее оказался уже недостаток в зарядах, успел ворваться в редут с бригадою генерала Бонами. В это время Ермолов, посланный Кутузовым на левый фланг, находившийся в самом трудном положении после отбытия пораженного князя Багратиона, встретил на пути своем две роты конной артиллерии Никитина и повел их на левый фланг; тут же встретился с ним его эйлауский товарищ, начальник артиллерии, пламенный граф Кутайсов, который присоединился к нему. Поровнявшись с центральною батареею, они с ужасом увидели штурм и взятие батареи неприятелем, оба бросились в ряды отступающих в безпорядке полков, остановили их, развернули батареи конной артиллерии, направя картечный огонь на торжествующего неприятеля, и став в главе баталиона Уфимского полка, повели их в атаку прямо на взятую французами батарею, меж тем как Паскевич с одной стороны, а Васильчиков с другой, ударили в штыки. Неприятель был везде опрокинут и даже преследуем, центральная батарея опять перешла в наши руки, уже с штурмовавшим ее французским генералом Бонами, взятым в плен, и опять начала громить бегущего неприятеля, который понес при этом случае огромную потерю. Но с этим торжеством связана великая потеря для всей нашей армии. В это время был убит наш гениальный артиллерийский генерал граф Кутайсов. В кровавой схватке никто не видал, как он, вероятно, был сорван ядром с своей лошади, которая прибежала с окровавленным седлом в свои ряды, и даже труп его не был найден! И этот самый пламенный Кутайсов, лишь несколько часов тому назад, с необыкновенным оживлением передавал мне вышеприведенные его заповедные слова артиллерии, которая в этот день их выполнила при нем и продолжала выполнять, не зная, что его уже нет с нами... Замечательно, что та именно центральная батарея, возле которой Кутайсов был убит, не переставала действовать, доколе неприятель не сел верхом на ея пушки; но оне тут же были опять выручены, выкупив вполне временную свою потерю устланными вокруг нея неприятельскими трупами. Весьма справедливо сказал Данилевский, что смерть Кутайсова имела важные последствия на весь ход сражения, лишив 1-ю армию начальника артилерии в такой битве, где преимущественно действовали орудия, и что неизвестность сделанных Кутайсовым распоряжений произвела то, что многия роты, расстреляв заряды, не знали откуда их пополнить. И надобно прибавить, что многия роты простояли без дела, а другия были довольно поздно употреблены. Последнее и мы испытали.

Граф Толстой в своем романе, где он в главах 33–35 прекрасно и верно изобразил общие фазисы бородинской битвы, позволил себе, прежде того, следующим образом выразиться о подвиге Ермолова: «это была та атака, которую себе приписывал Ермолов, говоря, что только его храбрости и счастью возможно было сделать этот подвиг, и атака, в которой он будто бы кидал на курган георгиевские кресты, бывшие у него в кармане». Мы считаем даже неуместным возражать на таковое нарекание: подвигу Ермолова была свидетелем армия, приглашаем однако автора прочесть, по этому предмету, подлинную реляцию Барклая. Мой бывший товарищ поручик Глухов, быв ранен, возвращался с перевязочного пункта к своей батарее, в самое это время Ермолов завладел им, заставил его приводить в порядок людей Перновского полка, и, соединив их с Уфимским баталионом, пошел вместе с ним на штыки. Тут Глухов был вторично ранен, и вторично был отправлен на перевязочный пункт19. Автор романа предпочел заняться г. Безуховым и рассказать нам, как этот барин схватился за шиворот с французом... И подлинно, у него героем Бородина выставлен граф Безухов.

Не знаю, по чьим распоряжениям нас повели в дело, но я видел подскакавшего к командиру нашей 2-й роты капитану Гогелю офицера генерального штаба, за которым мы и последовали по направлению к левому флангу. Это было единственное приказание, которое мы получили, и впоследствии действовали уже как знали и умели. Это был тот момент, когда, по взятии неприятелем семеновских флешей, наша боевая линия, командуемая Дохтуровым и Коновницыным, под покровительством нашей артиллерии, выстраивалась вдоль оврага между Семеновскою и противулежащею платформою. И наша батарея была выдвинута для той же цели. Действие изнеможенной от непрестававшей борьбы пехоты, как нашей, так и французской, на время прекратилось, и начался жестокий артилерийский поединок. Несколько правее от нас действовала небольшая батарея; мы узнали впоследствии, что это был остаток нашей гвардейской 1-й легкой роты, которая уже давно боролась возле Измайловского полка; ею командовал штабс-капитан Ладыгин, заменивший раненого ротного командира Вельяминова, она уже готовилась сняться с позиции от огромной потери в людях, в лошадях, от растраты всех зарядов и по причине подбитых орудий. И действительно, она скоро снялась, но возвратилась в бой к вечеру с половинным числом орудий и людей. Из ея семи офицеров уцелел только один Ладыгин; у прапорщика Ковалевского оторвало обе ноги, а у Рюля одну. К левому флангу нашей батареи, не подалеку от меня, примыкал кирасирский полк Его Величества. Место, на которое мы попали, было незавидное; неприятель вероятно заметил подошедшую нашу свежую батарею и принялся нас угощать; но за то и мы его не щадили, и можем смело сказать, что действие нашей артилерии было для него губительнее чем для нас20. Мы безпрестанно замечали взрывы его ящиков: «это нашим единорогом», говорил то один, то другой из моих артилеристов. Мой сосед, подпоручик Рославлев, командовавший 9 и 10 м орудиями, у которого безпрестанно вырывало то человека, то лошадь, принужден был изменить позицию, подвинувшись вперед и прикрыв нижнюю часть орудий находившимся перед ним бугорком. Наши солдаты были гораздо веселее под этим сильным огнем, чем в резерве, где нас даром било. Я постоянно сам наводил 12-е орудие. В один момент, когда бомбардир Курочкин посылал заряд, неприятельское ядро ударило ему в самую кисть руки». Эх, рученька моя, рученька», вскрикнул он замахавши ею, а стоявший с банником, поднимая упавший заряд и посылая его в дуло, обрызганное кровью, которое он обтер своим рукавом: «жаль твою рученьку – ответил он – а вон, посмотри-ка, Усова-то и совсем повалило, да он и то ничего не говорит». Я обернулся и увидел бедного Усова, лежащего у хобота: он был убит вероятно тем же ядром, которое оторвало руку у Курочкина. Жаль мне, что я забыл имя бомбардира, вызвавшего, несмотря на трагический повод к тому, улыбку солдат. Командование нашею батареею скоро перешло к штабс-капитану Столыпину; неприятельская граната сильно оконтузила капитана Гогеля, убив под ним лошадь. Нас прикрывал кирасирский Его Величества полк; стоявши на фланге, я не мог не заметить опустошения, которое делали неприятельския ядра, в рядах этого прекрасного полка. Ко мне подъехал оттуда один ротмистр; его лошадь упрямилась перешагнуть через тело недавно рухнувшегося с своего коня дюжого малоросса, сбитого ядром прямо в грудь; он молодецки лежал с размахнутой рукой и отброшенным своим палашем. «Так ли же бьет у вас?» спросил меня ротмистр. «Порядочно», отвечал я; «да только мы делаем дело, а больно глядеть на вас; зачем вы не спуститесь несколько пониже назад, по этому склону, вы всегда успеете нам помочь, еслиб наскакала на нас кавалерия». «Правда ваша», сказал он, сдерживая свою лошадь, которая мялась и пятилась от наших громовых выстрелов, и, кажется, он передал это своему полковому командиру, потому что вскоре полк отодвинулся от нас.

Линия дыма на левом фланге, несколько ослабленная лесом, огибала его, и показывала нам, что за этим лесом идет немаловажная борьба. Там пролегала старая смоленская дорога. Само собою разумеется, что Наполеон не выпустил из виду возможности обойти наш левый фланг, и мы туда часто поглядывали; но там стоял корпус Тучкова, и все усилия Понятовского разбились об эту преграду. Хотя Тучков долго оставался с одною только дивизией, будучи принужден уступить другую на помощь князю Багратиону, и начал ослабевать перед напором Понятовского, но Кутузов подкрепил его дивизией Олсуфьева из корпуса Багговута. Тучков принудил Понятовского отступить21, но сам был смертельно ранен, и Багговут заступил его место. Наполеон, узнав о неуспехе Понятовкого, сильно опасался в продолжение всей битвы, чтобы Тучков, освободясь от Понятовского, не зашел в тыл Нею и Мюрату.

Мы были в одно время весьма неприятно удивлены несколькими продольными неприятельскими выстрелами с правой стороны нашей батареи. Причина тому была перегнувшаяся линия нашего левого фланга, по взятии французами семеновских флешей, так что огонь французских батарей, направленный на нашу центральную батарею, названною Раевскою, бывшую предметом возобновлявшихся усилий неприятеля овладеть ею, начал досягать до нас; мы подвинулись поэтому вперед; но вскоре увидели перед собою ряды неприятельской кавалерии. Это была кавалерия Латур-Мобура. Наполеон, временно утешенный взятием семеновских флешей, направил в то время Мюрата с кавалерийскими корпусами Нансути и Латур-Мобура порешить с нами, и, с Шевардинского редута, с оживлением восклицал: «ils y vont, ils y vont!» 22 Эта тяжелая туча, грозившая разгромом, разбилась о штыки кареев наших гвардейских полков Измайловского и Литовского, и была потом разгромлена нашими гвардейскими батареями Его Высочества и графа Аракчеева, и отчасти 1-ю легкою ротою. Наполеон мечтал тогда конечно о Маренго и о Келлермане, но он имел дело не с австрийцами, и скоро последовало разочарование: большая часть знаменитой его кавалерии полегла на этом месте и не могла уже потом поправиться. Кавалерийская атака была повторена и нашла ту же участь. Явившаяся теперь перед нами кавалерия предприняла третью попытку; отброшенная опять кареями наших гвардейских полков, она обернула на нас23, и заслонив собою действие своей артилерии, дала возможность нашей батарее несколько вздохнуть и оправиться. Тогда кирасирский Его Величества полк двинулся для удержания атаки. Наш батарейный командир Столыпин, увидев движение кирасиров, взял на передки, рысью выехал несколько вперед и, переменив фронт, ожидал приближения неприятеля без выстрела. Орудия были заряжены картечью; цель Столыпина состояла в том, чтобы подпустить неприятеля на близкое расстояние, сильным огнем расстроить противника, и тем подготовить верный успех нашим кирасирам. Неприятель смело шел малою рысью прямо на грозно ожидавшую его батарею; но в то время, когда неприятельская кавалерия была не далее 150 саженей от батареи, на которой уже наносились пальники, кавалерия эта развернулась на две стороны и показала скрытую за нею легкую конную батарею, снявшуюся уже с передков. Одновременно с обеих сторон разразились выстрелы. Неминуемая сумятица не могла не произойти временно на батарее при столь близкой посылке картечи: несколько людей и лошадей выбыло из строя; но, имея дело с кавалерией, у нас уже были приготовлены картузы для следующего выстрела, и я успел еще послать картечь из моего флангового орудия. Это был мой последний салют неприятелю... я вдруг почувствовал электрическое сотрясение, упал возле орудия и увидел, что моя левая нога раздроблена в дребезги... Я еще видел как наши кирасиры, бывшие дотоле бездействующими зрителями, понеслись в атаку. Положение неприятельской батареи конечно было хуже нашей; выстрелом одного из наших единорогов, заряженного гранатою, взорван был там зарядный ящик; в густом облаке дыма нельзя было различить что там происходило. Этим был прекращен артиллерийский поединок. Ответных выстрелов с неприятельской батареи уже не было. Наша кавалерия, как я впоследствии узнал, смяла неприятельскую и отбила из ея шести орудий, два. В это же время мой товарищ, подпоручик Ваксмут, был ранен картечною пулею, которая засела у него под правою лопаткою. Рана Ваксмута была наскоро перевязана солдатами, и он до конца дела оставался на батарее; а под Столыпиным убита его лихая горская лошадь.

Я был уже под ножем почтенного штаб-доктора Измайловского полка Каменецкого, на перевязочном пункте, когда происходила опять ужасная резня на центральной батарее Раевского. Но я остановлюсь на время, чтоб сказать несколько слов о духе, который тогда оживлял наших солдат. Мой добрый друг и тогда начальник, Аѳанасий Столыпин, которому я послал сказать, что фланговые орудия остаются без офицера, подъехал ко мне, и, погоревав надо мною, послал отыскивать ратников; но их вблизи не нашлось. Меня понесли на шинели; мы встретили подбитое орудие, влекомое на раненных, хромых лошадях, и меня кое-как уложили на него; при мне остался поддерживавший меня бомбардир Козлов. Медленно подвигались мы, провожаемые ядрами; наконец достигли желаемого места возле какого-то сарая, перед которым вся лужайка была занята сидевшими и лежавшими раненными, терпеливо ожидавшими, когда дойдет до них очередь. Доктора, с засученными рукавами, выпачканные кровью, подбегали то к одному, то к другому; кучи отрезанных членов лежали в разных местах; меня положили перед Каменецким, который тогда отнимал руку у гренадера, сидевшего на камне. Я обернулся к Козлову: «останься, мой друг, при мне, пока прибудут из обоза мои люди», «Я попрошу, ваше благородие» – отвечал он – «чтобы здесь покаместь вас поберегли, а мне позвольте вернуться на батарею: людей много бьет, всякий человек теперь там нужен». – «Христос с тобою, мой друг» –сказал я ему – «если я останусь жив, ты не останешься без награды». И он получил Георгиевский Крест.

В это время мой товарищ, прапорщик Дивов, находившийся при графе Кутайсове, и посланный им с какими-то приказаниями, услышав от одних, что граф ранен, а от других, что он убит, отыскивал его везде, и воткнулся на меня в ту минуту, как Каменецкий точил свой инструмент, чтоб приняться за меня. Дивов спросил меня: не может ли он мне чем помочь, и оказал мне большую услугу; я попросил его, не может ли он мне достать льду и положить в рот, изсохший от жару; к удивлению моему, он исполнил мое желание. Он же нашел и прислал мне двух моих людей. Даже и тут ядра тревожили иногда усиленные работы наших медиков.

Возвратимся на батарею Раевского. Мы видели первый штурм и как дорого французы поплатились за временное завладение этою батареею; тут полегли лучшие их генералы. Их дивизионные начальники сменялись один другим. Их тридцатый полк был тут весь погребен, и вся дивизия Морана была почти истреблена. Вице-король Евгений отчаянно кидался от одной дивизии к другой, посылая адъютанта за адъютантом к Наполеону просить помощи. Блестящая кавалерийская атака Уварова привела вдруг в смятение всю неприятельскую армию, и отвлекла бешеные усилия французов от нашего левого фланга (где русские, как говорит Сегюр, образовали, себе в третий раз левый фланг перед Неем и Мюратом), равно как и от батареи Раевского. Эта атака, проникшая до неприятельских парков и обозов, совершенно смутила Наполеона. Нельзя не жалеть, что при этой атаке кавалерия не имела при себе конной артиллерии, что Кутузов скоро удовольствовался произведенною во французской армии тревогою и отозвал Уварова. Тут погиб добрый друг гвардейских артилеристов, кавалергардский ротмистр Корсаков, одаренный богатырскою силою, и которого сабля долго пролагала себе широкую дорогу в рядах неприятеля; но картечь пробила его латы. Этот маневр мог бы совершенно порешить успех битвы в нашу пользу. Только что кавалерия наша, попавшая под сильный огонь артиллерии, возвратилась в свою линию, начались опять одна за другой яростные атаки на курганную батарею Раевского. Меж тем как вице-король Евгений вел свои колонны на приступ, Коленкур, приняв начальство над кирасирами уже убитого Монбрена, обогнув батарею, проник в нее с тылу. Он погиб, а батарея была взята; но, окупленная огромною потерею неприятеля. Здесь произошло тоже самое, что и на левом фланге: тут были Барклай, Милорадович и Остерман под градом пуль. Первый, в генеральском мундире, со всеми звездами и в шляпе с султаном – так и мы его видели на левом фланге – он являлся везде в важный момент. Перейдя через лощину на гребень перед Горками, они выстроили новые ряды, новые батареи, и «с этих вторых высот», говорит Сегюр «начали громить передовые высоты, которые нам уступили. Вице-король должен был прикрыть свои линии, едва переводившия дух (haletantes), изнеможенные и растерзанные, за обрушенными ретраншаментами, поставя солдат на колени в согбенном положении, в котором они оставались несколько часов, удержанные неприятелем, которого они удерживали». Нельзя не заметить, при этом случае, смелое действие двух орудий гвардейской конной артилерии, под командою подпоручика барона Корфа: эти два орудия удержали напор неприятельской колонны корпуса Груши, подскакав на самую ближнюю дистанцию, и не опасаясь, по завету Кутайсова, потерять свои орудия, несколькими картечными выстрелами отбросили колонну; так что когда рассеялся дым, вместо грозно шедшей колонны, лежала груда трупов. «Аж черно да мокро!» вырвалось у солдат. Также поступил Корф вскоре против кавалерии и едва не попался в плен; его выручил дивизион кавалергардов и конной гвардии24.

С этой второй позиции в центре (как и на левом фланге) мы не подались уже ни шагу назад.

Наполеон, перед захождением солнца, хотел взглянуть на первую позицию нашего левого фланга, занятую французами, но и там он нашел поле сражения еще не вполне в своей власти; русския ядра и даже пули не переставали его оспаривать, и он скоро удалился.

Последние выстрелы под Бородином, уже в темноте, были сделаны по неприятелю нашим штабс-капитаном Ладыгиным, приведшим вторично 6 орудий первой легкой роты, и примкнувшим к Финляндскому полку, когда этот полк уже в девятом часу вечера отразил неприятельскую пехоту.

Наполеон, возвращаясь раздосадованный от Семеновских высот, позвал маршала Мортье и приказал подвинуть туда молодую гвардию, но отнюдь не переходить за овраг, который отделял нашу вторую позицию. Он прибавил, что поручает ему удержать поле сражения (т. е. передовую часть); что он только этого желает, и чтоб он сделал все, что может, для выполнения этого, и ничего более. Потом Наполеон скоро воротил Мортье, чтоб спросить: хорошо ли он его понял, предписывая ему отнюдь не завязывать дела, и главное, удержать поле сражения. Через час после того, он опять повторил ему тоже приказание: ни в каком случае не подвигаться и не отступать. Это слова находившегося при Наполеоне Сегюра. Но даже и это робкое желание Наполеона не было выполнено. Ночная атака Платова опять смутила всю армию, отступившую к Колоцкому монастырю. Смятение достигло до ставки Наполеона, так что его старая гвардия стала в ружье, «ce qui, apres une victoire, parut un affront», 25 прибавляет Сегюр. Конечно, слово «victoire»26 после всего, им сказанного, есть не иное что как сарказм. Мы ночевали даже на наших первых позициях в Семеновском и на батарее Раевского. Поручик Карабьин батарейной роты графа Аракчеева, покрытый контузиями, один из офицеров этой роты, оставшийся на ногах с 4 орудиями из 12, был последний артилерист, оставивший, на рассвете 27-го августа бородинское поле, проведя безопасно ночь у Семеновской. На него наехал казачий разъезд (а не французы), который объявил ему об отступлении нашей армии к Можайску.

История уже занесла бородинский день в число славных дней России, и не даром наш Государь, путешествуя инкогнито в чужих краях, принимает титул графа Бородинского.

Громкий певец во стане русских воинов исчислил только приблизительно блестящую фалангу русских полководцев нашей знаменитой отечественной войны; но он забыл Барклая, и получил справедливый упрек от Пушкина, который воздвиг полководцу истинный памятник своими великолепными стихами27. Могут ли когда умереть в памяти Россиян, вместе с Румянцовыми и Суворовыми, имена Кутузова, Багратиона, Барклая, Милорадовича, Бенигсена, Витген штейна, Дохтурова, Раевского, Остермана, Коновницына, Платова, Тормасова, Палена, Воронцова, Васильчикова, трех Тучковых, Ермолова, Кутайсова, Паскевича, Неверовского, Багговута. Исчисляем только главных деятелей войны 1812 года: это только такия имена, которые уже залегли в памяти каждого офицера. Сколько же таких генералов как: Кульнев, Дорохов, Илловайский, Уваров, Бороздин, Капцевич, Шевич, Шаховской, Олсуфьев, Сен-При, Яшвиль, Козен, Довре, Левенштерн, Лихачев, Кретов, Дука, барон Корф, Костенецкий, Орлов- Денисов, князь Голицын, граф Строгонов, Щербатов, Крейц, Миллер-Закомельский, Сабанеев; таких штаб-офицеров главного штаба, полковых и батарейных командиров как: Дибич, Манахтин, Розен, Потемкин, Храповицкий, Удом, Бистром, Крыжановский, Базилевич, Таубе, Ладыгин, Столыпин, Захаров, Раль, Богуславский, Шульман, Дитрикс, Нилус, Башмаков, Никитин, Воейков, Мелиссино, Мадатов; партизаны: Фигнер, Давыдов, Сеславин, Кудашев. Пишу не развертывая росписания армий, и называю тех, которых я знал или видел. И можно ли не причесть к этой геройской фаланге знаменитое имя графа Ростопчина, которому, может быть, Москва воздвигнет памятник, как своему крестному отцу – крещенья огненного, из которого она вышла славнее, чем была. Не могу здесь не припомнить, как через девять лет после пожара Москвы я встретил графа Ростопчина в Париже; он пригласил меня однажды после обеда ехать с ним в большую оперу. Мы скоро заметили, что многие лорнеты из партера были обращаемы на его ложу. В антракте после 1-го действия постучались к нам и подали ему листок бумаги, на котором было написано следующее четверостишие, не вполне точно мною запомненное:

Rostopscin... dans son ardent courage

Aima mieux brdler Moscou, que de nous recevoir,

Nous sommes plus polis, chacun de nous, je gage,

Brule du desir de le voir.28

Нельзя не пожелать, чтобы столь же искусное и живописное перо, каким владеет граф Толстой, передало новому поколению Русских в истинном свете их славное былое, которое бы слилось с их настоящею славою. Мы уже сказали, что главы 33, 34 и 35 романа графа Толстого представляют, в общем объеме верную картину бородинской битвы, но это картина бездействующих лиц (ибо, конечно, гг. Безухов и Болконский не суть таковые); у него все делается невидимою силою, силою случая; что едва ли согласно с тем высоким назначением, которое дано Богом человеку в здешнем мире. Если нет деятелей, то нет и истории: все доблести тонут в пучине забвения, и всякое одушевление подражать этим доблестям исчезает.

Я перейду несколько за тот предел, на котором останавливается четвертый том романа графа Толстого, – по общей связи с предметом.

«Quelle journee, quelle journee!»29 восклицал Наполеон, по свидетельству его камердинера, в тревожном бреду, ночью на 27-е число, безпрестанно переворачиваясь на постеле в своей ставке. И подлинно: потеря обеих армий была огромная и трудно определить, какая из них была более расстроена. У Наполеона оставалось 20,000 гвардии, но и у нас многие полки правого фланга не были введены в дело. У французов была вся артилерия в деле, тогда как у нас несколько рот артиллерии было нетронутых. Французская армия, по свидетельству самих французов, была frappee de stupeur,30 а наша, по свидетельству тех же самых французов, представляла еще армию грозную31. Не можем не повторить, что если бы ночная атака наших казаков была поддержана регулярною кавалерией и частью конной артилерии, то последствия могли бы обратить законченную битву в победу; но физическое истощение – не одного Кутузова – превозмогло принятую им сначала решимость. Тоже самое затевали Мюрат и Ней с меньшим вероятием в успехе, по причине упадка духа их армии, и теже причины их остановили32.

Данилевский, находившийся при Кутузове, сохранил нам приказ его Дохтурову (который заступил место князя Багратиона), диктованный в пятом часу пополудни при взрыве лопавшихся вокруг него гранат, в дополнение к посланному уже с Раевским словесному приказанию: «Я из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нас ослабел в сие сражение, и потому, завязавши уже дело с ним, решился я сегодня все войска устроить в порядке, снабдив артилерию новыми зарядами, завтра возобновить сражение»... и только уже по личном свидании с Дохтуровым, в одиннадцатом часу вечера, взвеся понесенные в этот день огромные потери, решил отступление. Увидев Дохтурова, который так достойно заместил Багратиона и отстоял наш левый фланг, Кутузов сказал ему: «Поди ко мне, мой герой, и обними меня. Чем Государь может вознаградить тебя?» Несмотря на преклонность лет своих, Кутузов с самого начала битвы до конца, как капитан корабля на палубе, с высот, прилежащих к Горкам, следил за всеми фазисами битвы, непоколебимо выслушивая все привозимые ему донесения, как хорошия, так и дурные, за которыми, когда требовала необходимость, делались им немедленно распоряжения. Таким образом, в одно время, оставив свою скамейку, он сел на лошадь и, находясь под выстрелами, велел Милорадовичу с пехотным корпусом графа Остермана и с кавалерийским Корфа идти на подкрепление центра, когда неприятель штурмовал батарею Раевского. Он же направил кавалерийскую атаку Уварова и Платова; он же прогнал Вольцогена, которого к нему послал Барклай отнюдь не с тем, чтобы сказать, что сражение проиграно, а что войска левого фланга находятся в большом изнеможении и расстройстве (in grosster Erschopfung und Zerruttung). Кутузов умел ценить геройскую храбрость Барклая, и конечно не оскорбил бы его; но он ненавидел Вольцогена, который принадлежал школе той армии, с которой Кутузов долго имел дело и которая не умеет сражаться коль скоро не занимает eine starke Position.33 Отсюда Кутузов, хотя он и жевал жареную курицу, послал своего адъютанта Граббе объехать ряды войск и сказать им, чтобы они готовились сражаться на другой день, тут же заставил Кайсарова написать таковой же приказ по армии, и не растерялся так, как его противник, генияльный Наполеон, который ни на что не решался. А граф Толстой, рисуя князя Кутузова под Бородином, говорит о нем тоже самое, что сказал о князе Багратионе под Шенграбеном: «он не делал никаких распоряжений, а только соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему».

Оставляем нашим читателям заглянуть в сочинения о войне 1812 года, если они, как говорит сам граф Толстой, захотят убедиться и вникнуть в сущность дела, обсудить те три будто бы, которые он приводит о выборе позиции для нашей армии к принятию сражения, и что наша позиция под Бородином «не есть почему-нибудь позиция более чем всякое другое место в Российской Империи, на которое, гадая, можно б было указать булавкой на карте».

Когда я был ранен, это было уже в третьем часу, повозки для раненых все еще были в изобилии: я видел целые ряды телег, устланных соломою. Некоторые из тяжело-раненных тут же умирали и тут же предавались земле, и трогательно было видеть заботу, с которою раненные-же солдаты и ратники ломали сучки кустов и, связывая их накрест, ставили на могилу. Один из французских повествователей той эпохи, заметив эти могилы, говорит, что наша армия отступала к Москве в таком порядке, что ни одного колеса не было нами оставлено на пути.

Моя телега въехала в длинный ряд других телег, тянувшихся с ноги на ногу к Можайску. В ушах моих во все время пути, хотя мы были уже далеко от поля сражения, все еще раздавался пушечный гром и слышался свист ядер; мы прибыли в сумерки к Можайску; улицы были запружены подводами. По особенному счастью, мои люди увидали возле одного дома людей моих товарищей, раненных прежде меня, тут остановили мою телегу и меня внесли в комнату. «Кто это еще?» сказал слабый голос лежавшего на соломенной постилке, – и я узнал моего друга, полковника Таубе. Меня положили возле него. «Хотя бы нас, стариков», прошептал он, протягивая мне руку. У него была отнята нога выше колена. В приподнявшемся по другую сторону узнал я подпоручика Баранова, у которого раздроблена была рука осколком гранаты. Недолго мы могли беседовать; мы все были в жару, всем нам нужно было успокоение, которым мы недолго могли пользоваться; нас торопили отправить из Можайска, и на заре мы уже выехали. Благодаря Таубе, меня положили вместе с ним в лазаретную карету, иначе меня повезли бы, по моему чину, опять в телеге. «Не спасла меня твоя сабля», говорил мне Таубе, «да и тебя твой ятаган». Отраден был мне этот путь при таком товарище. При въезде в Москву, нас обступил народ; женщины бросали нам деньги в карету, и мы с трудом могли их убедить, что деньги нам не нужны, тем более, что тяжелые пятаки могли нас зашибить. Баранов, который не отставал от нас, предлагал нам остановиться в доме его отца, сенатора. У Таубе был в Москве какой-то родственник, а я согласился на предложение Баранова. Таубе завез меня к нему и тут мы расстались с ним на веки. Он отправился, как я узнал после, в Ярославль, где вскоре умер. Гостеприимный дом Баранова был совершенно пуст: мы пробыли здесь два дня; трудно было иметь медицинския пособия, и меня перевезли, по тяжести раны, в Голицынскую больницу. Тут прислала узнать обо мне, не выехавшая еще из Москвы моя добрая знакомая Дарья Николаевна Лопухина, племянница княгини В. В. Голицыной, у которой я жил в Петербурге. Не знаю, как она проведала обо мне; она предлагала взять меня с собою и писала, что будет ожидать меня за Ярославскою заставою; при ней были две дочери; но я не мог решиться обременить ее собою. На другой день явился ко мне в больницу какой-то крестьянин, и подал мне адресованную на мое имя записку, писанную карандашем; эта записка была от моего друга, штабс-капитана Ладыгина, следующего содержания: «Пишу тебе, мой друг, на пушке; мы оставляем Москву; неприятель вступает за нами; спасайся если можешь и заяви товарищам». Больно легли мне на сердце слова: «мы оставляем Москву!..» но истина являлась во всей наготе. При мне были мои два человека и одна больничная женщина; я немедленно послал обоих людей отыскивать какой-нибудь экипаж и лошадей; к вечеру нашли какую-то бричку, но лошадей еще не было.

Прошла ночь, страшное пожарное зарево освещало комнату, люди мои исчезли, а потом и женщина; я был весь день один. На другой день вошел в комнату кавалерист: это был уже французский мародер; он начал шарить по всей комнате, подошел ко мне, безжалостно раскрыл меня, шарил под подушками и под тюфяком, и ушел пробормотав: «il n'a done rien!»34 – в другия комнаты. Через несколько часов после вошел старый солдат и также приблизился ко мне: «Vous etes un russe?» «Oui, je le suis.» – «Vous paraissez bien souffrir?»35 Я молчал. «N'avez vous pas besoin de quelque chose?» – «Je meurs de soif». 36 Он вышел, появилась и женщина; он принес какие-то белые бисквиты и воды, обмочил их в воде, дал мне сам напиться, подал бисквит, и, пожав дружелюбно руку, сказал: «cette dame vous aidera».37 Я узнал от этой женщины, что все, что было в доме, попряталось или разбежалось от мародеров; о людях моих не было ни слуху, ни духу.

Следующий день был уже не таков: французы обрадовались, найдя уцелевший от пожара госпиталь с нужнейшими принадлежностями. В мою комнату вошел со свитою некто почтенных уже лет, в генеральском мундире, остриженный спереди, как стриглись прежде наши кучера, прямо под гребенку, но со спущенными до плеч волосами. Это был барон Ларрей, знаменитый генерал-штаб-доктор Наполеона, находившийся при армии со времени итальянской и египетской кампаний. Он подошел прямо ко мне. Вот наш разговор: «De quelle arme etes vous, monsieur?» – «Offcier de l'artillerie de la garde». – «C'est a la grande bataille, que vous avez ete blesse?» «Oui, general». – «Quand est ee qúon vous a leve le premier appareil?» – «On ne m'a pas touche depuis». – «Comment! depuis la grande bataille?» – «Oui, general».38 Он пожал плечами и обернувшись сказал что-то стоящему возле него доктору, взял стул, сел подле моей кровати и начал распрашивать окружающих о положении, в каком найден госпиталь. Минут через десять внесли ящик с инструментами, тазы, рукомойники, бинты, корпию и проч. Ларрей встал, сбросил с себя свой мундир, засучил рукава, и, приближась ко мне, сказал: «Allons, jeune homme, je vais m'occuper de vous».39 Около получаса провозился он со мною и несколько помучил меня – на ране был уже антонов огонь – сам перевязал меня, и, передавая помогавшему ему доктору, сказал: «M-r Beaufils, vous me repondez de la vie de ce jeune homme!»40 Я был тронут до глубины души, и высказал все, что мог нежного этому великодушному человеку. Недаром Наполеон прозвал его: le vertueux Larrey.41 Доктор Beaufils, которому я был поручен Ларреем, был уже человек лет под сорок, плешивый, самой доброй наружности и весьма живой во всех своих приемах. Еще через день приехал посетить госпиталь граф Лористон, бывший у нас послом в Петербурге, и которого я так недавно видел в кругу нашего столичного общества; он поместился после пожара, поглотившего Москву, в уцелевшем роскошном доме графини Орловой-Чесменской близ нашего голицынского госпиталя. Он оказал мне самое теплое участие, заявил, чтоб я относился к нему во всем, что будет мне нужно, и обещал присылать наведываться обо мне, что и исполнил; а в тот же день прислал мне миску с бульоном. Вскоре кровати моей комнаты начали наполняться. Первый, которого принесли, был адъютант Барклая, Клингер, у которого была отнята нога выше колена: он был в бреду; за ним принесли Тимофеева, капитана одного из егерских полков армии князя Багратиона, простреленного насквозь; потом поручика Обольянинова, батальонного адъютанта Преображенского полка; затем маиора орденского кирасирского полка Вульфа; у обоих было отнято по ноге. Вульфу делал операцию барон Ларрей. До этой поры сюда помещали одних русских. В следующий день поступил к нам адъютант французского дивизионного кавалерийского генерала Пажоля, драгунский капитан d'Aubanton,42 тяжело раненый осколком гранаты в бок и в руку. Мы с ним скоро обменялись с наших кроватей дружелюбными словами; это был человек серьезный, которого беседа была не пустословная. Меж тем все комнаты госпиталя переполнились ранеными. Таким образом наша судьба казалась на это время несколько обезпеченною среди терзаемых со всех сторон грабителями остатков обгорелой Москвы. Наконец явились ко мне мои два человека совершенно оборванные, но обрадованные, что нашли меня живым; они рассказали мне, что французы отняли у них все мое имущество, даже мое окровавленное под Бородином платье, и что их заставляли все эти дни, как лошадей, таскать грабимые вещи, держа ночью под караулом. Из всего, что я имел, у меня остался только находившийся на моей груди маленький образок Божией Матери, которым меня благословила в поход благотворительная Д.Н. Лопухина, и который меня и доселе не оставляет. Я узнал впоследствии, что она едва ускакала от французских разъездов, ожидая меня у Ярославской заставы. Такия дела не изглаживаются из памяти сердца. Бедный Клингер, не выходивший из бреда, поминая часто о Георгиевском Кресте, который он, конечно, заслужил, скоро простился с нами на век, и его вынесли от нас на простыне.

Граф Лористон не забыл меня: дня через два после его посещения, приехал ко мне от его имени, и, вероятно навещавший своих раненых товарищей, молодой офицер, его однофамилец и родственник, один из ординарцев Наполеона. Несмотря на мою сердечную благодарность графу Лористону, я признаюсь с какою-то злобною радостью услышал от него: «Moscou n'existe plus pour nous – tout est devore par les flammes»43 (pour vous, хотелось мне сказать ему, mais pas pour nous),44 и что Наполеон должен был на некоторое время оставить ce brasier45 и переехать из Кремля за город. Он же рассказывал мне (как офицеру гвардейской артиллерии), что, объезжая с Наполеоном поле сражения, они нашли одного из офицеров нашей гвардейской артиллерии без обеих ног, замертво оставленного: я признал тотчас в этом офицере несчастного Ковалевского, об участи которого я знал от Ладыгина, посетившего нас когда мы были в доме Баранова. Теперь я узнал, что он был перевезен с французскими ранеными в Колоцкий монастырь, где конечно и умер. Осведомляясь о положении, в котором находились наши дела, мой собеседник, не опасаясь нескромности с моей стороны, по причине положения, в котором я находился, сообщил мне очень важное известие: «je ne puis vous rien dire de votre armee, car nous ne savons pas ce qúelle est devenue, et nous sommes a sa recherche.»46 Он мне даже довольно подробно рассказал, как Мюрат, в продолжение трех дней, думая следить нашу армию, давно уже имел перед собою только несколько сотен казаков, которые на ночь разводили бивуачные огни на далекое пространство, яко бы принадлежавшее большой армии, что в одно прекрасное утро, самые эти казаки перед ним исчезли, – и он остался один перед пустым полем... «La piste de l'ennemi est perdue!»47 сказал Наполеон во всеуслышание.

Задуманное знаменитое фланговое движение Кутузова с рязанской дороги на калужскую, до приведения его в исполнение, хранилось только в голове Кутузова, и только со второго перехода по рязанской дороге, когда французы уже убедились, что он идет на Коломну, он под строгою тайною открыл одним корпусным командирам (которые долго не понимали этого движения) весь свой план. Дойдя до Боровского перевоза, у Москвы-реки, Кутузов быстро повернул со всею армией по проселочной дороге к Подольску, к ночи вышел форсированным маршем на большую тульскую дорогу, и расположился у Подольска. Темная ночь освещалась по всему небосклону заревом пылающей Москвы: это зрелище красноречивее всяких воззваний закаляло в сердцах солдат мщение. Тут армия имела дневку, и на другую ночь та же Москва продолжала ей светить своим пожаром. 7-го сентября армия довершила свое фланговое движение, ступив у Красной Пахры, на старую калужскую дорогу. Надобно заметить, что когда Кутузов сошел с рязанской дороги, он велел ариергарду Милорадовича пробыть еще день на рязанской дороге, а потом, оставя вместо себя на этой дороге два казачьих полка Ефремова, самому своротить по проселочной дороге, паралельной той, по которой следовала армия. При всех пересекаемых Милорадовичем дорогах, он оставлял отряды с приказанием, еслиб с ними встретился неприятель, не следовать за общим движением армии, дабы не обличить оного, а отступать по той дороге, на которой был поставлен отряд; между тем, полковник Ефремов вел Мюрата по рязанской дороге до самых Бронниц, где и последовало разочарование этого венценосного наездника.

Генияльный Пушкин прекрасно сказал, что один только Кутузов (при том доверии, которое имела к нему Россия) мог отдать Москву неприятелю и стать в бездействии на равнинах Тарутинских, усыпляя Наполеона на пожарище Москвы и выжидая роковой минуты. Эта роковая минута уже настала... Мы знали о посылке Лористона к Кутузову с мирными предложениями, но сердца наши знали и помнили слова Манифеста, что наш меч не войдет в ножны, доколе хотя один неприятельский солдат будет оставаться на почве русской.

Нам даже говорили о возможности возвратить нас в нашу армию, если мы для проформы дадим расписку, что в продолжение кампании не поступим опять в ряды; не знаю, было ли это нам сказано по распоряжению высшего начальства, или для нашего утешения, но никто из нас не соглашлся на эту проформу. Мне сказали, что обо мне справлялись из нашей армии. Я узнал впоследствии, что я этим обязан Алексею Петровичу Ермолову, по просьбе моего брата, только что выпущенного из пажеского корпуса офицером в Л.-гв. егерский полк. Между тем я был неожиданно удивлен появлением в один день перед собою крестьянина Дмитрия Семенова, поместья моих родителей Рязанской губернии села Екимца, который вызвался проникнуть в Москву и доставить им известие обо мне. Неописанно утешенный, я написал с ним несколько строк, которые прошли чрез французскую цензуру и благополучно достигли до моих обрадованных родителей.

Слухи о выступлении французов начали распространяться. Уже более недели не посещал меня адъютант графа Лористона. Французский капитан d'Aubanton, только что начинавший поправляться, внезапно простился с нами и заявил, что кавалерийская дивизия его генерала выступает; наконец и добрый доктор Beaufils, после утренней перевязки, просил нас записать в его альбом наши имена, и вслед за тем прямо объявил нам, что вся армия на другой день оставляет Москву. При прощании он не мало смутил нас словами: «je regretted, que tous mes soins pres de vous serot pedt-etre perdus!»48 Мы хотели, чтоб он разъяснил нам эти слова, но он, взволнованный обнял нас, и, не сказав более ни слова, быстро удалился. Разгадка была та, что Наполеон, выступая из Москвы, велел маршалу Мортье остаться в ней еще несколько дней с двумя дивизиями молодой гвардии, и оставить Москву не иначе, как взорвавши Кремль и предав пламени остатки города!.. Эта гнусная, зверская злоба отбросила Наполеона в скрижалях истории далеко из разряда великих людей, и уже этим самым он признал победу за Россией.

Тишина, окружавшая наш отдаленный квартал, Калужский, внезапно заменилась неумолкающим шумом обозов; наконец 7-го октября, рано по утру, началось движение войск. Из построившихся рядов итальянской гвардии, против самых ворот нашей Голицынской больницы, несколько офицеров, в ожидании прибытия Наполеона, зашли к нам в комнаты проститься с некоторыми из своих товарищей раненых; с одним из этих офицеров, подошедшим к моей кровати, я имел случай обменяться несколькими словами. Он мне сказал: «vous etes plus heureux en restant ici, voyez...»49 и с этим словом поднял одну ногу и показал мне протоптанную подошву своего сапога: «voici dans quell etat nous allons guerroyer».50 Это не помешало однако несчастным италиянцам выдержать отчаянный бой под Малоярославцем, где они почти все полегли. Зрелище бедственно отступавшей неприятельской армии радостно волновало наши сердца; я просил придвинуть мою кровать ближе к окну; вся улица была покрыта войсками, и не более как через полчаса командные возгласы возвестили приближение Наполеона. Окруженный свитою, он остановился против нашего госпиталя, и, как бы осмотревшись, стал в самых воротах и начал пропускать мимо себя взводы полков. Хотя мне указывали на него, но я и без того не мог бы не узнать его по оригинальному типу, коротко уже мне известному. Раненные французы дали мне бинокль, однако я, с необыкновенным злым равнодушием взглянув раза два, возвратил бинокль, видя и без того довольно хорошо. Наполеон раза два слезал с лошади и опять садился на нее. Нельзя было не заметить, что войска нехотя бормотали, а не кричали ему: «Vive l'Empereur!»51 Это зрелище продолжалось более часа, и я, не дождавшись конца, улегся в своей постеле, как бы упрекая себя за излишнее внимание к этому лицу.

Долго однако не прекращался шум на нашей улице. Около полудня растворились двери соседней с нами палаты, и целая процессия французов в халатах и на костылях, кто только мог сойти с кровати, явилась перед нами. Один из них вышел вперед и сказал нам: «Messieurs, jusqúa present vous etiez nos prisonniers; nous allons bientot devenir les votres. Vous n'avez pas sans doute, messieurs, a vous plaindre du traitement, que vous avez essuye; permettez nous d'esperer la meme chose de votre part!»52 Хотя мы не были еще совершенно уверены, что мы вышли из плена, но поспешили их успокоить, прося их сказать нам, когда действительно мы будем свободны, что они и обещали сделать. Прошло почти три дня: ни мы, ни французы не знали, в чьих руках мы находимся. Мародеры шмыгали повсюду, – и даже поджигатели, – как мы узнали после; но сами французы, которые только были несколько в силах, охраняли госпиталь с помощью некоторых госпитальных людей.

В ночь с 10-го на 11-е октября мы были пробуждены страшным громом; оконные стекла в соседней комнате посыпались... Это был взрыв Кремля. Взрывы повторились еще несколько раз. Сон уже оставил нас на всю ночь мы не знали, что нас самих ожидает. Слова доброго Beaufils'fl невольно приходили нам на ум. Французы продолжали, как могли, стеречь нашу больницу от поджигателей. Наконец по утру французские раненые офицеры известили нас, что наши казаки показались в Москве, и повторили нам свою просьбу; мы предложили им, будучи недвижимы на наших кроватях, принести нам свои ценные вещи и деньги, и положить их к нам под тюфяки и под подушки, что они и сделали. Действительно, часа через три вошел к нам казацкий урядник с несколькими казаками; радость наша была неописанная. Мы несколько раз жарко с ними обнялись. Это были казаки Илловайского; они стерегли выход французской армии близь Калужской заставы и явились вслед за ними. Мы заявили, что в соседней палате лежат раненые французы, что мы были более месяца у них в плену, что они нас лечили и сберегли, что за это нельзя уже их обижать, что лежачего не бьют и тому подобное... Урядник слушал меня, закинув руки за спину. «Это все правда, ваше благородие, да посмотрите-ка, что они, душегубцы, наделали! истинно поганцы, ваше благородие!» – «Так, так ребята, да все-таки храбрый русский солдат лежачего не бьет, и мы от вас требуем – не обижать!» – «Да слушаем, ваше благородие, слушаем!» и направились в растворенные к французам двери. Сколько можно мне было видеть, казаки проходили мимо кроватей, косясь на притаивших дух французов. Несколько времени было тихо, но вдруг послышался шум и явился к нам взволнованный, в распахнутом халате, офицер: «Messieurs, messieurs, on m'a ote mon saber d'honneur! de grace, de grace!..»53 Мы насилу его вразумили, что, будучи пленным, он не может сохранять при себе оружия, что если он дорожил своею саблею, то зачем-же он нам не отдал ее под сохранение вместе с другими вещами; что с нашей стороны было бы весьма неловко требовать возврата того, чего не следует возвращать и притом от войска иррегулярного... Вскоре прибыли сотник и один штаб-офицер, весьма обходительный. Мы ему объяснили все обстоятельства; он занялся составлением списка пленным французам, и при нем мы выдали им по рукам все принадлежавшия им вещи и деньги, также по записке. Он знал несколько по-французски и успокоил в их судьбе как их самих, так и нас.

На другой день я совещался с моим товарищем Обольяниновым (наши кровати были смежны) о том, что нам делать с собою. Я ему сказал, что у моих родителей есть подмосковное поместье в 75 верстах от Москвы, за Дмитровым, и предлагал ехать туда, а он мне заявил, что имение его дяди находится только в 50 верстах от Москвы, по Клинской дороге, и что там есть больница и аптека. Мы решились отправиться туда. Вульф и Тимофеев остались в Москве. Не знаю, кто и как снарядил нас; у нас не было ни у кого ни денег, ни платья; люди наши достали какую-то ветхую бричку и привели какого-то мужичка с тремя исхудалыми лошаденками; приискивали платья и ничего не находили; наконец добыли где-то женские, и при том ваточные, салопы, что было истинною находкою. В таких костюмах, обернувшись вместо плащей фланелевыми одеялами, мы, помолясь, двинулись с Обольяниновым в путь.

Нельзя вообразить себе те ужасные картины, которые развертывались перед нами по мере того, как мы подвигались от Калужских ворот к Москве-реке. Один только наш квартал от Калужской заставы до Калужских ворот уцелел от пожара (но не совсем от грабежа), и конечно, благодаря графу Лористону, занимавшему, как мы сказали, дом графини Орловой. Таким образом был пощажен Донской монастырь. Все, что видно было перед нами, сколько мог обнять глаз, было черно; высокия трубы домов торчали из груд развалин; полизанные пламенем дома, закопченные снизу до верху высокия церкви были как бы подернуты крепом и лики святых, написанные на их

стенах, проглядывали с своими золотыми венцами из-за черных полос дыма; несколько трупов людских и лошадиных были разбросаны по сторонам. Замоскворечье было нам мало знакомо; но тяжкое впечатление такого зрелища навело на всех нас глубокое молчание, и, проезжая мимо поруганных святых церквей, мы творили Крестное Знамение. В некоторых церквах, несколько уцелевших, двери были раскрыты настеж, и груды хлама и разных снадобий и мебели наполняли их. Но как выразить то чувство, которое объяло нас при виде Кремля! Когда мы въехали на Каменный мост, картина разрушения представилась нам во всем ужасе... Мы всплеснули руками: Иван Великий без Креста, как-бы с разможженною золотою главою, стоял одинок, не как храм, а как столб, потому что вся его великолепная боковая пристройка, с двумя куполами и с огромными колоколами, была взорвана и лежала в груде. Когда мы проезжали ближе, то видели с набережной, у подошвы его, там, где он соединялся с пристройкою, глубокую продольную трещину. Башня с Боровицкими воротами была взорвана; средина кремлевской стены также, и мы едва могли пробраться среди груд развалин. Грановитая палата, пожранная пламенем, стояла без крыши, с закоптелыми стенами и с полосами дыма, выходящими из окон. На куполах соборов многие листы были оторваны. Огибая Кремль, по дороге к Василию Блаженному, мы увидели, что угловая башня со стеною были взорваны. Спасския ворота с башнею уцелели. Башня Никольских ворот, от верха вплоть до образного киота, наискось, была обрушена, но самый киот с образом Николая Чудотворца, и даже со стеклом – что мы ясно видели – остались невредимы. Угловая стена, примыкавшая к этой башне, и арсенал, обращенный к бульвару, что теперь Кремлевский сад, были взорваны...

С теми же чувствами, как Неемия после плена вавилонского объезжал вокруг обрушенных стен Іерусалима, мы обозревали обрушенные стены Кремля.

Наполеон хотел бы всю местность ненавистной ему Москвы, сделавшуюся гробницею его славы, вспахать и посыпать солью, как сделал Адриан с Іерусалимом, и изгладить ея имя с лица земли; но Іерусалим остался святынею мира, а обновленная новым блеском Москва осталась святынею России.

Павловск.

8-го сентября 1868 года.

* * *

1

Шамбрэ, «История русской кампании». (франц. Перевод братства).

2

вот это головы (франц. Перевод братства).

3

во что бы то ни стало (франц. Перевод братства).

4

Данилевский, 104.

5

герои (нем. Перевод братства).

6

«On amena l'armee de Votre Majeste plutot pour la livrer a l'ennemi, que pour la combattre, et ce qui acheve cette infamie, Pest que nos dispositions etaient connues de l'ennemi, ce dont on a des preuves certaines». – Армия Вашего Величества не используется в сражениях, а просто предаётся в руки врага; в довершение этого позора, скажу, что наши диспозиции были изветсны врагу, чему существуют достоверные доказательства. (франц. Перевод братства).

7

Правда ли, мой князь, что Вы, в какой-то мере, распоряжаетесь совестью Его Величества? (франц. Перевод братства).

8

Сир, Вы без сомнения забыли, что мы не римо-католики. (франц. Перевод братства).

9

мещанин во дворянстве (франц. Перевод братства).

10

Данилевский, II. 240

11

Посреди прекрасной августовской ночи Смоленск явил глазам французов спектакль, подобный разыгравшемуся перед неаполитанцами при извержении Везувия (франц. Перевод братства).

12

извержение (франц. Перевод братства).

13

Михайловский-Данилевский и Богданович в истории отечественной войны посвятили особые главы этому предмету, но они не исчерпали еще все источники.

14

«Кавалеры Лебедя» или «Всадники Лебедя». (француз. Перевод братства).

15

Я был тогда прапорщиком гвардейской артилерии во второй легкой роте.

16

«Артилерийский Журнал» 1861 года, ноябрь, стр. 840.

17

любите подробности (франц.)

18

Вот так и случилось, что самая важная часть плана Наполеона провалилась (франц. Перевод братства).

19

«Артилерийский Журнал» 1861 год, октябрь. Публичные лекции читанные гвардейским артилерийским генералом Ратчем, стр. 823. Этот прекрасный труд многое мне напомнил и разъяснил.

20

Chambray. (Шамбрэ).

21

Segur. I. 401. «On lui annonce (a Napoleon) que le corps polonaise revient, sans avoir pu executer son mouvement». (Сегюр, I том, стр. 401 «Ему (Наполеону) сообщили, что польский корпус возвращается, не выполнив своего маневра», франц. Перевод братства).

22

«Идут! Идут!» (франц. Перевод братства).

23

Засим я почти выписываю верный рассказ генерала Ратча о действии нашей батареи, писанный по донесениям, и частью со слов очевидцев. «Артилерийский Журнал» 1861 год, октябрь.

24

Ратч. «Артилерийский Журнал» 1861 год, октябрь.

25

так, за победой последовало бесчестье (франц. Перевод братства).

26

победа (франц. Перевод братства).

27

«Полководец».

28

Ростопчин... в своей блестящей храбрости, Вы посчитали: лучше сжечь Москву, но нас не принимать. А мы учтивее: бьюсь об заклад, любой из нас горит желаньем видеть Вас (франц. Перевод братства). И это происходило после того, как он написал свою странную брошюру: «La verite l'incendie de Moscou». (Правда о москвовском пожаре. франц. Перевод братства). Никто ему в том не поверил.

29

Что за день! Что за день! (франц. Перевод братства).

30

оцепенела (франц. Перевод братства).

31

Г. Дипранди, участник в бородинской битве, в своем замечательном труде: «Кому и в какой степени принадлежит честь бородинского дня» делает вывод выписками исключительно из иностранных писателей в нашу пользу.

32

Начальник французской артилерии Ларибосьер доносил, что в этот день выпущено 60,000 пушечных зарядов и 1,400,000 патронов, что составляет 100 пушечных и 2,300 ружейных выстрелов в минуту.

33

сильную позицию (немецк. Перевод братства).

34

ничего у него нет! (франц. Перевод братства)

35

«Вы русский?» – «Да». – «Кажется, Вы очень страдаете?» (франц. Перевод братства)

36

«Не нужно ли вам чего-нибудь?» – «Я умираю от жажды». (франц. Перевод братства)

37

Эта дама Вам поможет. (франц. Перевод братства)

38

«Какого Вы рода войск, месье?» – «Офицер гвардейской артиллерии.» – «Это ранение Вы получили в большом сражении?» – «Да, генерал.» – «Когда Вам сняли первую повязку?» – «Её никогда не было.» – «Как! Со времени сражения?» – «Да, генерал.» (франц. Перевод братства)

39

«Ну, молодой человек, я собираюсь Вами заняться.» (франц. Перевод братства)

40

«Месье Бофи, Вы отвечаете за этого молодого человека передо мной». (франц. Перевод братства)

41

Истинный Лоррей. (франц. Перевод братства)

42

д'Обантон. (франц. Перевод братства).

43

Москва для нас более не существует – всё уничтожил огонь. (франц. Перевод братства).

44

для вас, хотелось мне сказать ему, но не для нас. (франц. Перевод братства).

45

это пекло.(франц. Перевод братства).

46

Я ничего не могу Вам сказать о вашей армии, поскольку мы не знаем, что с ней стало и разыскиваем её. (франц. Перевод братства).

47

след врага потерян! (франц. Перевод братства).

48

Жаль, если все мои заботы о вас окажутся напрасными! (франц. Перевод братства).

49

Вы счастливее, что остаётесь здесь... смотрите... (франц. Перевод братства).

50

Вот в каком состоянии мы идём воевать. (франц. Перевод братства).

51

Да здравствует Император! (франц. Перевод братства).

52

Господа, до сих пор вы были нашими пленниками, теперь же мы становимся вашими. Господа, не сомневаюсь, что вы не могли жаловаться на обращение с вами, позвольте же выразить надежду, что и с вашей стороны мы встретим такое же отношение! (франц. Перевод братства).

53

Господа, господа, у меня забрали наградную саблю! Помогите! Помогите! (франц. Перевод братства).


Источник: Война и мир 1805–1812 с исторической точки зрения и по воспоминаниям современника: по поводу соч. гр. Л.Н. Толстого «Война и мир» / [соч.] Авраама Сергеевича Норова. – М. : О-во потомков участников Отечественной войны, 1914. – 59 с.

Комментарии для сайта Cackle