Источник

По поводу отрывков, найденных в бумагах И.В. Киреевского44

Входить в подробный разбор напечатанных здесь отрывков было бы бесполезно. Вероятно, редких из читателей прочёл их без глубокого сочувствия, хотя бы и не разделяя образа мыслей, в них выраженного; но полагаю небесполезным прибавить к ним несколько слов касательно самого предмета, о котором готовилась недоконченная статья.

Трудно проследить философскую нить, которая должна была соединить между собою мысли, набросанные в виде отдельных заметок или размышлений; но во всех высказывается одно: требование духовной цельности для правильного разумения и признание отношения веры к разуму не как к чуждой, но как к низшей стихии, или иначе к стихии, которая полноту своего существования находит только в вере. Эта черта принадлежит тому учению, которого строгая последовательность возможна только в Церкви и которого красноречивым представителем был И.В. Киреевский. Постараюсь, сколько могу, уяснить самое это учение и отношения его к другим, уже известным и давно признаваемым школам.

Глубокое уважение, с которым И.В. Киреевский говорил о прежних великих деятелях науки, и разумность его критического взгляда на них доказывают, как высоко ценил он их труды, и как глубоко он их изучал. Действительно, снова отыскивать то, что уже давно уяснено, или томиться над системою, уже испытанною и уличённою в несостоятельности: таковы две опасности, предстоящие тому, кто вздумал бы вести мысль человека по новому пути, не ознакомившись вполне со старыми, ею пройдёнными, путями. Только отчётливое знание прежних школ философских даёт право признать их ошибочность или неполноту и пытаться создать новое, более полное и стройное учение. Труд прошлых поколений не отвергается, но поглощается и пересозидается в новый труд поколения современного и в будущий труд поколений, имеющих за ним последовать.

Законный владыка древнего философского мира и кумир средневекового, Аристотель был свергнут восстанием великих и свободных мыслителей; но свергнут был только кумир, а не тот царь древней науки, чьё имя он носил: критика и метод Аристотелевский торжествовали, когда мнимый аристотелизм падал. Заслуга Стагирита не умирала и не могла умереть, ибо она заключала в себе стихии бессмертия. На развалинах павшего авторитета возникло множество школ под знамёнами эмпиризма, сенсуализма, идеализма или мистики; многие являлись имена, достойные благодарной памяти мыслящего человечества (таковы, например, Декарт или неподражаемо-разнообразный гений Лейбница); но по недостатку объёма, или глубины, или логической строгости, все учения, все школы действительно, хотя и бессознательно, разрешились на время в остроумном, но мелком и сухом скепсисе Юма. Почему ум человеческий так долго блуждал по ложным путям и чем был обусловлен выбор этих путей, покойный Киреевский уже объяснил, показав зависимость мышления философского от верования религиозного и неизбежное влияние Латинства и Протестантства на всё умственное развитие Западной Европы.

Кант

Скепсис Юма (особенно же его нападение на общепринятую связь между причиною и следствием) вызвал Канта. Этот светлый и строго-логический ум нанёс смертельный удар пирронизму. «Законы разума не подлежат сомнению, ибо они не что иное, как самый разум, самое я человека; а в своём я человек не сомневается просто потому, что не может сомневаться: ибо нет той области, в которую мог бы он перенестись для утверждения своего сомнения, и нет орудия или процесса, посредством которого он мог бы сомневаться. Слово переносит звук, а не смысл». Так можно выразить строгое и простое положение, выведенное Кантом в формулах, непривлекательных по их выражению, но неотразимых по их последовательности. В них высказывается его гениально рассудительная природа. Положение Канта сделалось краеугольными камнем всей новой философии и, скажу более, всякой будущей философии. Не помню, кто-то сказал очень остроумно и не без глубокого смысла, что древняя философия говорила: «ощущаю, следовательно, есмь» (sentio, ergo sum45); новая, освобождённая от схоластического аристотелизма, сказала: «мыслю, следовательно есмь» (cogito, ergo sum); Кантовская: «есмь, следовательно есмь» (sum, ergo sum); и в этом много правды. Полнота человека была поставлена с его несомненною уверенностью в себе. Но рационалистические формы мышления присутствовали при рождении великой школы Германской: они выражались в особенностях её основателя, и им следовало развиться далее при односторонности религиозных верований. Так и было. Сам Кант, не постигая вполне всей важности добытого им вывода, был исключительно рационалистом во всех своих дальнейших построениях и всю свою систему (т. е. во сколько она была себе верна) основывал единственно на логическом мышлении и, читая его, чувствуешь, что едва ли мог он попасть на иной путь. В самых первых шагах его учения есть скрытое «следовательно», связующее непосредственное бытие человека с бытием новоприобретённым посредством труда мысли. Логическая формула, допущенная в эту высшую область самосознания, должна была развиться рационализмом. Тем же путём, но ещё решительнее, шёл пламенный Фихте, смело признавая сущим для человека только его личное понимание в раздвоении я̀ мыслящего и я̀ мыслимого, я̀ – не я̀ (иначе субъект и объект). Тем же путём шёл самый гениальный изо всех деятелей школы человек, которому, подобные, по словам покойного И.В. Киреевского, родятся тысячелетиями, Шеллинг. Он пополнил учение Фихте, примирив противоречие мыслящего и мыслимого (или отрицание я̀ – не я̀, субъект-объект) самым актом сознания (субъект-объективация), и этим положением повершил великолепное развитие самостоятельного духа в его логической определённости46.

Путь был рациональный, чисто рассудочный, но рационализм ударился об свою границу. Пусть Шеллинг и признавал первое, непроявившееся бытие тождественным небытию: из этого положения он не делал наукообразной формулы, служащей логическим началом дальнейшему развитии. Действительно, это видимо-отвлечённое бытие имело у него весь характер и права сущего, ибо переходило в объект и в целый мир явлений и сознаний какою-то внутреннею, неосознанною, вольною силою. Достало ли у Шеллинга ясновидения, чтобы понять, что дальнейший путь в этом направлении невозможен, или недостало сил, чтобы пытаться продолжать его, или, наконец, богатая душа почувствовала, хотя неясно, скудость рационализма: во всяком случае, Шеллинг остановился. Его дальнейшая деятельность, ещё блестящая разнообразием глубиною и остроумием отдельных мыслей и соображений, ещё полезная наукообразным противодействием восставшему в силе Гегелизму, не принадлежит уже ни истории школы, ни истории чистой философии. Ряд блестящих заблуждений, перемешанных с высокими истинами, не связанными между собою никакою разумною нитью, проблески поэтических догадок, затерянных в тумане произвольной гностики: такова последняя эпоха Шеллинга, о которой И.В. Киреевский в своей последней статье говорил с такою горячею любовью и с таким скорбным сочувствием.

Логика Гегеля

То, перед чем остановился гениальный учитель, пытался совершить великий ученик его, Гегель. Сущее должно быть совершенно отстранено. Само понятие, в своей полнейшей отвлечённости, должно было всё возродить из собственных недр. Рационализм или логическая рассудочность должна была найти себе конечный венец и Божественное освящение в новом создании целого мира. Такова была огромная задача, которую задал себе Германский ум в Гегеле, и нельзя не удивляться той смелости, с какою он приступил к её решению. Он сначала берёт простейшие познания из житейского круга и подвергает их суду логического рассудка или, лучше сказать, рассудочной диалектики. От определения, которое всегда оказывается неполным и неудовлетворительным, восходит он к другому высшему, над которым произносится тот же приговор, и всё далее и далее, выше и выше, от грубо-осязаемой земли до тонкого и невидимого мира мысли, и, наконец, до беспредметного знания, до совершенной пустоты, которой возможно уже только одно название: бытие. Гегелизм пройдёт, как всякое заблуждение, и теперь уже он живёт более в жизни бытовой, чем в науке; но феноменология Гегеля останется бессмертным памятником неумолимо-строгой и последовательной диалектики, о котором никогда не будут говорить без благоговения, им укреплённые и усовершенствованные мыслители. Изумительно только то, что до сих пор никто не заметил, что это бессмертное творение есть решительный приговор над самим рационализмом, доказывающий его неизбежный исход.

Но Гегелю этот исход казался только началом творческого воссоздания. Бытие, лишённое всякого определения и всякого содержания посредством умственного процесса, уже совершённого в феноменологии, бытие, ничем не отличающееся от небытия, в этой самой тождественности своей с небытием находит силу для нового поступательного движения или, если можно так выразиться, для расклубления изнутри. В этом действии оно переходит ряд степеней осуществления, едва ли выразимых в переводе (ибо они связаны с самою сущностью Немецкого языка) и доходит, наконец, до своего высшего осуществления в духе. Логику Гегеля следует назвать воодухотворение отвлечённого бытия (Ein Vergeistigung des Seyns). Таково было бы её полнейшее, кажется, никогда ещё невысказанное определение. Никогда такой страшной задачи, такого дерзкого предприятия не задавал себе человек. Вечное, самовозрождающееся творение из недр отвлечённого понятия, не имеющего в себе никакой сущности. Самосильный переход из нагой возможности во всю разнообразную и разумную существенность мира. Вымысел мифологии, так же как и мелкое отрицание Мефистофеля, исчезают перед этим действительным титанством человеческого рассудка. Гегеля называли der letzte Heros des deutschen Geistes (последним героем Немецкого мышления); его скорее можно назвать der letzte Titan des Verstandes (последним Титаном рассудка). Но едва ли он сам так разумел своё значение. Добросовестный фанатик рассудка, признаваемого за разум, он верил вполне законности и, так сказать, святости своего подвига, и когда, на конце своего поприща, он в тяжёлой думе проговаривался: «чего-то недостаёт в моей философии» (es fehlt doch etwas an meiner Philosophie), в словах его высказывалось скорбное чувство бессилия, нисколько не возмущаемое какою-нибудь примесью нравственного самоосуждения. Его чисто-рассудочная природа, воспитанная общим умственным трудом Германии и Германским Протестантством, была вполне права перед собою.

Разумеется, невозможное, осталось невозможным. С самого первого шага в сопоставлении бытия и ничего, в этом плюс-минус, в этой полярности или хоть двуимённости есть уже извне вносимая категория, и вносимая мыслью, следовательно уже сущим, Гегель сам это чувствовал смутно и мимоходом признавал (кажется, в начале отдела о существенном – Wesen). Всё предприятие падало в своём начале. Такие же скачки повторялись в самом развитии системы, в переходе к существенному, в переходе от закона призрачности (der Schein) к явлению (die Erscheinung), в переходе от свободы (Freiheit) к воле (Wille) и т. д.; но ясного сознания своей ошибки никогда не имел великий мыслитель. Для него формула всегда обусловливала явление47. Рассудочность опять расшибалась о свои границы. Логика Гегеля была явлением бесплодным в своём догматическом значении и решительным в смысле отрицания, ибо она своею несостоятельностью разрушала веру в рационализм. Я думаю, однако, что она ещё может принести плоды положительные. Стоит только рассматривать её, как изучение категории, через которые дух сущий стремится к собственному самопознанию в явлении, и устранить некоторые непоследовательности, истекающие из первой ложной задачи, и ум читателя обогатится многими глубокими и разумными выводами, – и люди, уже отвергнувшие авторитет Гегеля, почувствуют, что они могут спокойно сознавать своё согласие с ним в ясные минуты его могучего мышления. Но этим самым уже осуждаются задача Гегеля и весь самонадеянный рационализм школы, которую он повершил и разрушил.

Цикл Германской философии совершён. Гегелизм, её последний вывод, отвергнут и осуждён всеми теми, кто сколько-нибудь верен самому методу её диалектики. Для науки философской он уже прошедшее; но он продолжает существовать для науки исторической, как стремление, не вполне отжитое. Всякая философия имеет способность обращаться в нечто, похожее на веру или, лучше сказать, в какой-то предрассудок, принятый на слово людьми, никогда не утруждавшими головы над философскими построениями. Это замечание И.В. Киреевского относится преимущественно к гегелизму вследствие крайней решительности его положений, отличающихся каким то особым характером самоуверенной власти, и вследствие «особого сочувствия современной образованности с его направлением» (слова Киреевского). Действительно, кроме сочувствия нравственного есть с ним сочувствие во всех ложно направленных умах, верующих в жизненную силу формулы помимо самой существенности. Есть, так сказать, скрытый, бессознательный Гегельянец и в общественном Французике, который самодовольно объявляет, что он знать не хочет туманов Германских, и что ему нужна «жизнь, жизнь», как будто это высказанное требование создаст жизнь в нём самом; и в политическом доктринёре, который верит, что свободные формы возбудят свободный дух; и в добродушно-фанатическом социалисте, который думает, что знамя братства вложит братское сердце в грудь человека; и в естествоиспытателе, который, обрадовавшись ячейке, надеется подметить в этом особом законе сочетания вещественных атомов какое-то самостоятельное и почти самовольное стремление к развитию в какой угодно организм, хотя бы и духовный; и в государственном муже, который верит, что учреждения, лишённые всякой исторической жизни, получат новое развитие в истории; и в друге просвещения, который убеждён, что образует народ, наклеивая на него внешние формы образованности; и наконец в историческом критике, который, не находя понятной для себя формулы в прошедшем, добродушно отрицает самую жизнь прошедшего. Но всё это отживёт. Это, так сказать, хвост, а не голова или лучше сказать, это бессознательное гниение системы в обществе, а не сознательная жизнь её в науке. Школа Германская кончилась.

Развитие нравственное

Многое в разногласии закона и явлений могло бы образумить её ещё прежде, чем она достигла своего конечного уличительного развития; но Германский ум был слишком влюблён в рассудочное своё мышление, чтобы почувствовать ошибку, ещё не вполне обнажившуюся. Когда разложение законов разума и глубокомысленное исследование его действий открыли Кантовым последователям истину, отчасти угаданную древностью, о переходе духа из первой ещё неразвитой субъективности (говорю языком самой школы) на степени объекта и сознания, они должны были встретить следующий вывод, истекающий из их собственных положений. Закон всецелого безусловного духа не подлежит несовершенству вследствие своей всецелости. Или самое отражение разума в объекте и сознании не имеет смысла, или отражение всецелого духа в его объекте и самопознании ему соответствуем вполне. Поэтому для него нет, и не может быть достижения временного в отношении к самому себе, а существует только полное и совершенное самообладание; поступление же и развитие являются только как принадлежности частного духа или частного явления духа, каков человек. Действительно, человек ни в какое мгновение своего существования не является, как сущий, но только как стремящийся быть. Это-то стремление и составляет внутреннюю жизнь человека: остановка стремления есть внутренняя смерть. Но все эти феномены частного совершенно чужды всецелому. Точно такой же вывод, и ещё полнейший, и ещё далее отходящий от тесных пределов рационализма, выходит из другой области, в которой особенно заметна слабость Германской школы, но которая не могла не обратить на себя её внимания. Я говорю о развитии нравственном. Кант поставил, как закон нравственный, совершенно верное положение: «ты должен, потому что можешь» (du sollst, weil du kannst). Гегель поставил новое положение так же верно: «ты должен, потому что не можешь» (du sollst, weil du kannst nicht). Опять то же противоречие между законом общего и законом частного, объяснимое только из самого свойства человека, как явления частного и, следовательно, не находящего в себе полноты ни в чём. Полнота и совершенство есть самый закон; но человеку возможно только стремление без достижения. Стремясь выступить из своих границ (ибо в нём присущ закон духа, который есть всецелая полнота), он встречает подобные ему, частные же явления и ими же пополняет свою собственную ограниченность; но это пополнение невозможно, покуда они ему внешни. Он должен их усвоить, не перенося их в себя (что опять невозможно, потому что власть он имеет только над собою), а переносясь в них нравственною силою искренней любви. Потому всякая искренняя, самозабывающая себя любовь есть приобретение, и чем шире её область, чем полнее она выносит человека из его пределов, тем богаче становится он внутри себя. В жертве, в самозабвении находит он преизбыток расширяющейся жизни, и в этом преизбытке сам светлеет, торжествует и радуется. Останавливается ли его стремление, утрачивает ли он приобретённое (наперекор присущему в нём закону), он скудеет, он всё более и более сжимается в тесные пределы, наконец он заключается в самого себя, как в гроб, который ему противен и ненавистен и из которого он выйти не может, потому что не хочет. Не то ли было нам свыше названо вечною смертью?

Таковы некоторые из тех выводов, которые могли для Германской школы истекать естественно из противоположения всецелого духа и частных духовных явлений; но она шла мимо их без внимания, погружённая в безграничное пристрастие к рассудочному мышлению; и такова одна из причин, почему она принесла так мало добрых плодов и даже отчасти имела такое дурное влияние в области нравственной.

Заслуга Германской философии

Но где же область, в которой она действительно была плодотворна, и какая мера её заслуги? Вот вопрос. И теперь, когда философия рассудочная остановилась, уличённая сама собою, когда вера в неё пропала, есть ли действительно возможность, философии иной, высшей, философии разумной? Этот новый вопрос истекает из первого.

Самое падение Германской школы есть её величайшее торжество. Она пала не от истощения своих деятелей, могущих до конца, не от ослабления внимания в обществе, которое за нею следило с постоянным и почти суеверным вниманием, не от распадения на мелкие расколы, порождённые шаткостью и темнотой положений, выведенных главными учителями; она не была вытеснена новым учением, восставшим в силе: – нет. Она одна изо всех философских школ совершила свой путь вполне, строгая до последнего вывода. Она остановилась и пала только перед невозможным, перед восстановлением или, лучше сказать, перед воссозданием сущего из отвлечённого закона. Ей принадлежат неотъемлемая и бессмертная слава в истории науки. Круг отвлечённого, чисто рассудочного мышления ею обойдён и очерчен, законы его определены строго и отчётливо, и определены для всего человечества и для всех времён. Нет мыслителя, который мог бы говорить о ней иначе, как с благоговейною признательностью, и счастливыми назовём мы тех людей, которые закалили свои диалектические силы в холодных, но крепких струях Кантовского учения.

Школа совершила свой путь, она уже перешла в область прошедшего, и всякая попытка продолжить её существование или деятельность в прежнем направлении была бы бесплодна и неразумна. От того-то и последователи Гегеля, в одно время суеверные поклонники его выводов и неверные его методу, которого строгость обличила бы их внутренние противоречия, уже получили в самой Германии насмешливое прозвище Гегелингов (Гегеличей или Гегелят) и стали в отношении к своему учителю почти тем же, чем были схоластики в отношении к Аристотелю. Это уже не школа. – Но в чём же состояла односторонность и, следовательно, ограниченность самой школы? Ответ уже сделан. Она состояла в том, что философия рассудка считала себя философией разума, а И.В. Киреевский выразил этот вывод ещё яснее, сказав, что ей была доступна только истина возможного, а не действительного, или иначе закон, а не мир, в котором закон проявляется.

Диалектика познания вполне соответствует логике познаваемого: они тождественны, но в то же время между ними великое различие. Во-первых, проходя одну и ту же линию, они проходят её в обратном друг другу направлении48; во-вторых самому познанию, т. е. знанию отвлечённому, рассудочному, в предмет доступен только его закон, а не действительность, его. Знание, противопоставляясь познаваемому, ставит его в отрицательном отношении к себе; но всякое отрицание, в философском смысле49, ставит отрицаемое уже как только возможное, а не действительно сущее, оставляя действительность за самим собою. Оно есть перевод действительного в область возможного, в закон. Знание в рассудочной философии Германии утверждает за собою действительность, а мир является ему только, как возможность, как отвлечённый закон; и это относится не к познанию мира внешнего только, нет: оно относится точно также к миру внутреннему, к духу, познаваемому самим собою. В нём познание самого себя является в смысле положительного, сущего, а самый дух и все его прочие силы являются уже в отрицании. Путь развития извращён; ибо в действительности логически познаваемое предшествует познанию (разумеется, не силе познавательной), и восстановление закона действительности совершенно невозможно; ибо это восстановление должно бы опять происходить путём диалектическим, т. е. таким действием мысли, которое по необходимости отрицает всякую действительность, кроме своей собственной50. Мы можем сказать, что мы пережили Немецкую философию, ибо поняли её односторонность не смутным пониманием неудовлетворённого духа, но ясным сознанием разума. Диалектическое развитие Кантовой школы не отражает вполне познаваемого (объекта), ибо отражает его без его действительности. Она не только не есть философия всецелого разума, но она даже и не есть философия проявленная (объектированного) разума; её до́лжно признать наукою диалектического рассудка (аналитического разума), и в этом смысле «она есть великий и бессмертный памятник человеческого гения51.

Германская философия

Итак, познаваемое не отражается вполне в той сфере, которая одна исследована философией, т. е. в рассудочном познании, ибо она отражается без своей действительности, как отвлечённое; но самое познаваемое в своей полной действительности есть ли образ духа, переходящего к самопознанию? Без сомнения так, если закон духовного развития верно понят: ибо кого бы познавал дух, если бы он не познавал себя на степени предмета для собственного мышления? Если он только частью переходит в образ, то он уже не он, – и образует не себя, и познает не себя. Следовательно, по закону познаваемое в своей полноте есть полный образ духа. Но в действительности человеческой не то. Мы видели, что дух познаваемый не переходит вполне в отрешённое познание (в чём, впрочем, ежедневный опыт убеждает всякого внимательного наблюдателя); мы чувствуем, что мы сами не вполне переходим на степень познаваемого (объекта). Это ясно всякому, – яснее художнику. Но, устраняя всякие доводы, подверженные более или менее разумному сомнению, мы остановимся только на одной силе духа или разума – воле. Отрицать её, как неотъемлемую принадлежность разума, невозможно. Её логическую несомненность поймёт всякий, кто вник в идею силы, как общего, как всесилы; а мы должны прибавить, что она ясно выведена Гегелем в отделении о самоотрицающемся отрицании (Negation der Negation). Правда он её вывел, как свободу, и, следовательно, только как возможность, ибо таково свойство и такова сфера его мышления; но свобода в положительном проявлении силы есть воля.

Теперь спрашивается: воля, присущая силе разума, переходит ли когда-нибудь на степень предмета познаваемого (или объекта)? Никогда. Всякая мысль, вступая в мир явлений, вступает в тоже время в область необходимости и уже не представляет никаких признаков воли. Воля сама не переходит в образ познаваемый. Действительно, пусть человек задумает в себе, хотя самую простую задачу, хотя лёгкое движение тела, поворот головы направо или налево, подъём или опущение руки. До исполнения он чувствует себя свободным; он чувствует, что воля его решит, совершить ли ему движение, и в каком именно направлении. Исполнено ли движение, – где тогда следы воли? По каким признакам узнаёт рассудочное познание её присутствие? Сам человек стоит в недоумении перед собою с неразрешимым вопросом, – не был ли его выбор делом необходимости? Воля для человека принадлежит области до-предметной. Между тем философия до сих пор ведала только отрицание предмета в рассудочном знании, и если от неё ускользала (как мы сказали) самая действительность предмета, не переходящая в это знание, тем более была ей вовсе недоступна область сил, не переходящих в предметный образ; следовательно, недоступна была и воля. От того-то её и следов не находишь в Германской философии; разумеется, я говорю о тех следах, которые оправданы логикою науки, а не о той незаконной передержке слов, посредством которой иногда втискивается в правильное развитие учения понятие, которое из него не истекает и даже совершенно чуждо ему, но неизбежно вызывается потребностями разума и умственною совестью человека52.

Воля

Между тем, кроме её важности или, лучше сказать, вседержавности в области нравственных понятий, воля действительно занимает место равное самому рассудку в определении всех наших понятий. Не нужно доказывать уже известную истину, что человеку доступно только изменение его самопознания; что внешнее вмещается в него только, во сколько оно принято в ведение мысли (ибо самое ощущение есть только сознание впечатления); что, наконец, весь мир есть для него такой же предмета, такое же познаваемое (объекта), как и самоявления его внутреннего существа, его я. На этом остановилась Германия. Один предмет, одно познаваемое.

Однако же, какая бы ни была живость воображения, представляющего предмета и ощущения, от него происходящая, опешивший профессор не запрягает воображаемого коня в воображаемую колясочку и не старается пить воображаемое пиво из воображаемой кружки. Болен ли человек, и получили ли уже отзвуки внешнего мира внутри человека ту независимость от самого человека, которой они не имеют в его здравом состоянии, – глядит, – он шевелит руками, запрягая призрак лошади в призрак повозки, и жадно несёт ко рту мнимый сосуд. Воля в здоровом состоянии отделяет самозданный предмета от внешнего мира; отсутствие её или бессознательность в больном уничтожает границы для самого разумения и сливает образы внутреннего и образы внешнего в одно хаотическое безобразие. Предмет внешний непокорен воле; предмет внутренний ею зарождается или ею управляется, когда он есть невольный отзвук внешнего. Воля кладёт на него свою печать, и если этой печати нет, предмет мысли обращается в призрак, в фантазм или в то, что мы называем виде́нием по преимуществу. Всякий предмет, всякое познаваемое (в качестве познаваемого) одинаковы, все поступают в человеческое я̀, а за всем тем отношения их к личному разумению различны. Воля определяет иные, как я̀ и от меня, другие, как я̀, но не от меня, обличая различие первоначал, от которых истекает существование или изменение самих познаваемых предметов. Так воля сопровождает каждое понятие; так она обличает первоначало, которое предшествует явлению; так она, и она одна, ограничивает действительные пределы личности. Правда, что хотя существование воли, как силы, неподвержено никакому сомнению, существование её, как силы свободной (в лице) не так явно. Многие готовы её признать за простое отношение частного центра к силам общей периферии, незаметно на него воздействующей. Сомнение это, так же как сомнение разума в самом себе (уничтоженное Кантом) существует не на деле, а только на словах. Точно так же, как сомнение разума в самом себе действительно невозможно вследствие всей сферы разумных действий, к которым оно само принадлежит; точно также и сомнение в воле невозможно для разума, вследствие всей сферы нравственных сознаний, которая обусловлена сознанием свободной воли и без него не могла бы существовать для разума даже в смысле призрака, или фантазма, или категории. Мнимое же и на словах высказываемое сомнение объясняется, во-первых, тем, что свободная воля, как до-предметная сила мысли, никогда не может перейти в предмет, познаваемый диалектическим рассудком; во-вторых потому, что она в человеке неполна и несовершенна, как самый разум, и что частное (человек) только стремится волить, как оно стремится разуметь; ибо оно само есть только стремление, а не бытие в смысле сущего.

Вера

Познание рассудочное не обнимает действительности познаваемого; познаваемое не содержит первоначала в полноте его сил, и, следовательно, тем менее может оно передать его знанию даже в отвлечённости; а между тем мы говорим про эту действительность, про эти непроявляемые силы и, следовательно, знаем их. Какое же это знание, которое не есть знание рассудка? Оно не имеет самостоятельности, отрешённой от действительности познаваемого, но, за то оно проникнуто всею его действительностью и разумеет самую связь этой действительности с действительностью ещё непроявленного первоначала; оно бьётся всеми биениями жизни, принимая от неё всё её разнообразие, и само проникает её своим смыслом; оно самого себя и своих законов не доказывает; оно в себе не сомневается и сомневаться не может; в непроявленном оно чувствует возможность проявления; а в проявляемом узнаёт верность и законность проявления в отношении к первоначалу; оно не похищает области рассудка, но оно снабжает рассудок всеми данными для его самостоятельного действия и взаимно обогащается всем его богатством; наконец, оно – знание живое в высшей степени и в высшей степени неотразимое. Это ещё не всецелый разум, ибо разум в своей всецелости объемлет сверх того всю область рассудка; это то, что в Германской философии является иногда под весьма неопределённым выражением непосредственного знания (das unmittelbare Wissen), то, что можно назвать знанием внутренним, но что̀ по преобладающему характеру всей области следует назвать верою. Разум жив восприятием явления в вере и, отрешаясь, самовоздействует на себя в рассудке; разум отражает жизнь познаваемого в жизни веры, а логику его законов – в диалектике рассудка53.

Слепорождённый человек приобретает познания; он в полном круге наук встречается с оптикою, изучает её, постигает её законы, остроумно характеризует некоторые её явления (сравнивая, например, яркий багрянец со звуком трубы), даже, может быть, обогащает её некоторыми новыми выводами; а дворник учёного слепца видит. Кто же из них лучше знает свет? Учёный знает его законы, но эти законы могут быть сходны с законами других сил; быть может, найдётся даже сила, подчинённая самому характеристическому изо всех, закону интерференции; но кто же знает что-нибудь подобное самому свету? Зрячий дворник знает его; а учёный слепец не имеет даже понятия о нём, да и всё то, что знает об его законах, знает он только из данных, полученных от зрячего. То же самое, что мы видим в сопоставлении двух лиц, происходит в каждом человеке в сопоставлении знания непосредственного от... веры со знанием отвлечённым от рассудка. Это непосредственное, живое и безусловное знание, эта вера есть, так сказать, зрячесть разума.

Наш незабвенный Киреевский указал на те исторические причины, по которым область рассудка сделалась предметом исключительного изучения в новейшей философии. Эта область в её полной отвлечённости одинаково доступна, сказал он, всякой отдельной личности, каковы бы ни были её внутренняя высота и устроение. Разумеется, он не думал утверждать, чтобы способности рассудочные были одинаково развиты у всех людей. Он знал, что иной ум движется также легко и свободно в запутаннейшей и многосложнейшей сети диалектических построений, как в простом обиходном разговоре, между тем как другой в поте лица еле может карабкаться по лестнице простейших силлогизмов; но он был прав, признавая в истине рассудочной одинаковую для всех доступность и обязательность, ибо доступность не есть лёгкость, а только возможность добывания. Так законы нравственности, красоты, жизненного сознания, по их бесконечному разнообразию, во многом вовсе недоступны для многих и в своей целости, конечно, недоступны никому, между тем, как законы чистой математики доступны и неотразимы для всех (как бы горько ни доставалось их изучение в иных случаях), а все формулы диалектического рассудка в этом отношении сходствуют с чистою математикою. «Совокупление всех познавательных способностей в одну силу, внутренняя цельность ума, необходимая для сознания цельной истины, не могут быть достоянием всех» (слова Киреевского). Личные разумы разнствуют друг от друга не столько по степени их рассудочности, сколько по степени зрячести.

Зрячесть разума

Категория логических отношений, – область рассудка, – крайне скудна и однообразна; явления жизни духовной и умственной бесконечны в своём многообразии и также, как в мире физическом, органы чувств, для правильного и полного отправления своего дела, должны быть согласны с общими законами природы не только в форме и геометрическом очертании, но и во всём своём химическом составе и динамическом строе, и различествуют в разных лицах сравнительным совершенством: так и в мире умственном и духовном, для разумения истины, самый рассудок должен быть согласен со всеми законами духовного мира, не только в отношении к логическому устроению, но и в отношении ко всем своим внутренним живым силам и способностям. Поэтому степени разумения бесконечны; но зато и задача высшего разума для сообщения другим своих приобретений крайне трудна, потому что (говоря словами Киреевского) «все системы мышления, исходящие из низших степеней, понятны тому, кто стоит на высшей степени и видит их ограниченность; но для мышления, стоящего на низшей степени, высшая непонятна и предъявляется неразумием». В жизни бытовой опыт убеждает близорукого и оправдывает перед ним дальнозоркого, которого он без того считал бы лгуном; не так в жизни умственной, особенно в её высших развитиях; опыт или вовсе, или почти, невозможен; а когда он и является на деле, обыкновенно случается, что самодовольный близорукий успел уже умереть со всем своим поколением, прежде чем историческое развитие человечества оправдало его дальнозоркого современника.

Итак, для постижения разумной целости сущего, для понимания его истинной и живой действительности, для ощущения до-предметного движения всесущей мысли, наконец, для восприятия всего того, что̀, раз принятое, определяется сознанием воли, как я, но не от меня, необходим разум, согласный с законами всего разумно-сущего не только в отношении к диалектическому рассудку, но и в отношении ко всем живым и нравственным силам духа. Ибо то, что мы показали примером, взятым из мира вещественного, относится также строго и несомненно к миру явлений духовных, и человек точно также может понимать все законы какого бы то ни было нравственного побуждения (скажем, любви), не постигая нисколько самой действительности этого побуждения – любви и оставаясь слепым оптиком разумно-духовного мира. Поэтому все глубочайшие истины мысли, вся высшая правда вольного стремления доступны только разуму, внутри себя устроенному в полном нравственном согласии со всесущим разумом, и ему одному открыты невидимые тайны вещей Божеских и человеческих. Это полнейшее развитие внутреннего знания и разумной зрячести было названо верою по преимуществу и определено с изумительною строгости) величайшим из богоозарённых мыслителей Церкви, который в то же время признал, что оно не есть ещё окончательное развитие всецелого разума (невозможное при земном несовершенстве), а только видение как бы отражаемого в зеркале. И мы сохраним это название той высшей степени, которая уже так названа, и оставим название знания внутреннего, может быть живознания, нижним ступеням, помня, однако же, что вся лестница получает свою характеристику от высшей степени – веры; помня также, что она не похищает области рассудка, но своей самостоятельносттю охраняет его свободу и в то же время обогащает его анализ бесконечным богатством данных, приобретаемых её ясновидением54.

Закон любви

Уразумев, что только внутреннее, нравственное согласие со всемирными законами расширяет область ведения и возносит мысль до возможной для неё высоты, мы уже должны изучить самые эти законы; дабы с ними согласовать строй собственная духа. Путь нам издревле сказан, тот живой путь, который сам ведение человека вперёд к его высшей цели. Из всемирных законов волящего разума или разумеющей воли (ибо таково определение самого духа) первым, высшим, совершеннейшим является неискажённой душе закон любви. Следовательно, согласие с ним по преимуществу может укрепить и расширить наше мысленное зрение, и ему должны мы покорять, и по его строю настраивать упорное нестройство наших умственных сил. Только при совершении этого подвига можем мы надеяться на полнейшее развитие разума. Конечно, философские науки при этом воззрении кажутся менее определёнными, менее доступными, чем при прежнем понятии о них; но зато они действительно становятся разнообразнее, богаче и плодотворнее: ибо по определению, данному Киреевским, сама «философия есть не что иное, как переходное движение человеческого разума от области веры в многообразное приложение мысли бытовой».

Мы сказали, что изо всех законов нравственного мира, по которым разум должен строиться, чтобы получить ведение, первым и высшим является любовь; она по преимуществу необходима для разумного развития. Это положение само по себе уже богато последствиями. Любовь не есть стремление одинаковое: она требует, находит, творит отзвуки и общение, и сама в отзвуках и общении растёт, крепнет и совершенствуется. Итак, общение любви не только полезно, но вполне необходимо, для постижения истины, и постижение истины на ней зиждется и без неё невозможно. Недоступная для отдельного мышления, истина доступна только совокупности мышления, связанных любовью. Эта черта резко отделяет учение Православное от всех остальных: от Латинства, стоящего на внешнем авторитете, и от Протестантства, отрешающего личность до свободы в пустынях рассудочной отвлечённости. То, что сказано о высшей истине, относится и к философии. По-видимому – достижение немногих, она действительно творение и достояние всех.

Так видим мы, что философское мышление строгими выводами возвращается к незыблемым истинам веры, и разумность Церкви является высшею возможностью разумности человеческой, не стесняя её самобытного развития; так оправдывается отдельная заметка Киреевского, что «истинные убеждения благодетельны и сильны только в совокупности и в разработке общественного самосознания»; так, наконец, науки философские, понятые во всём их живом объёме, по необходимости отправляясь от веры и возвращаясь к ней, в то же время дают рассудку свободу, внутреннему знанию силу и жизни полноту.

* *

Задача моя была: уяснить то учение, к которому принадлежал покойный И.В. Киреевский и, сколько мог, я исполнил её. Счастлив, если ознакомил читателя с мыслями, которые до сих пор ещё не были выражены, и если мне удалось быть справедливым к памяти незабвенного деятеля, остановленного смертью на средине своих красноречивых поучений.

* * *

44

Как отрывки, найденные в бумагах И.В. Киреевского (большею частью философского и богословского содержания), так и статья А.С. Хомякова напечатаны в Р. Р. Беседе 1857 г. кн. 1. Киреевский скончался 12 июня 1856 года. Изд.

45

Впрочем, это требует некоторых ограничений, хотя вообще верно.

46

Мне кажется, вернее бы до́лжно назвать этот момент не субъект-объективацию (Subject-objectivirung), а объект-субъективацию (Object-subjectivirung), ибо в законе сознания мыслящее начало (τὸ πρῶτον), получая возвратное отражение объекта, обращается самопризнанием действительно в субъект.

47

Уже давно, в статье, ещё неизданной (В выше помещённой статье «По поводу Гумбольдта». Изд.), высказал я этот вывод. Примером же весьма ясным Гегелевой ошибки может служить его объяснение причины эллиптического и самовращательного движения земли: он прямо находит её в существовании самой формулы этого движения. Такая запутанность в самых ясных умах, такая нестрогость в самых строгих, не должны удивлять людей, знакомых с науками философскими. В известном определении времени и пространства, созданном Лейбницем и усовершенствованном Кантом: («пространство есть порядок явлений сосуществующих, а время – порядок явлений последующих») разве уже не входит самое время, скрытое в слове: «сосуществующих и последующих?» И чем же это разнится от известного вопроса: quare facit opium dormire? Может быть, строже можно было выразиться: пространство есть порядок равноправного самопоставления, время есть порядок причинности, перешедший в мир явлений.

48

Диалектически я познаю предмет, – и поэтому он существует. Логически: предмет существует, – и поэтому я его познаю.

49

Слово отрицание принято в смысле противопоставления я̀ – не я̀.

50

Об этом предмете и об извращении развития понятий (особенно в Гегелевом приложении к истории) говорил я в двух ещё неизданных статьях (См. выше. Изд.).

51

Она в этом отношении сближается по преимуществу с алгеброю и с чистою математикою вообще, в которой закон количественности исключает всякую действительность вещественную, ибо во всяком приложении арифметики, даже самом простом, один из факторов принимается за чистое проявление количественного закона (рубль не множится на аршины, или обратно, но на количество). Впрочем, то же самое заметим мы и во всяком определении, вследствие его отрицательного характера. Мы понимаем, что никакой закон частный не может проявиться сам собою вне сущего или данной (например, круг вне размера), но иным кажется, что всё сочетание частных законов, закон в своей общности, может проявиться сам из себя. Они не понимают, что отношение остаётся тоже между законом и проявлением. Они обусловлены сущим, из которого возникает данная, износящая с собою свой закон.

52

Такова у Гегеля подставка воли вместо свободы, подготовленная несколькими предварительными приёмами софизма.

53

В числе многих причин, почему слово «вера» никогда не занимало никакого места в Немецких философиях, можно, кажется, полагать слабость самого слова glauben. Это что-то среднее между верю и мню. Бесконечно воздействие слова на мысль. Это одно из проявлений умственной опеки народа над человеком.

54

Это различие знания внутреннего или живого и, так сказать, внешнего или формального, ясно обозначено в некоторых произведениях православной словесности.


Источник: Полное собрание сочинений Алексея Степановича Хомякова. - 3-е изд., доп. : В 8-и томах. - Москва : Унив. тип., 1900-. / Т. 1. : С портретом. – 1900. - VIII, 408 с.

Комментарии для сайта Cackle