На Дальнем Востоке (письма японского миссионера)

Источник

Предисловие Письмо I. 21-го Августа 1891 года. Черное море Письмо II. 25-го Августа. Средиземное море Письмо III. 7-го Сентября. Индийский Океан. 9° сев. шир., 71° вост. долг. Письмо IV. 14 сентября. Бенгальское море 15 сентября. Малаккский залив Письмо V. 19 Сентября. Малаккский пролив Письмо VI. 28 Сентября Гонконг Письмо VII. 8 Октября. Владивосток Письмо VIII. 14 октября. Нагасаки и Японское Средиземное море Письмо IX. 20 октября. Токио Письмо X. 16 Ноября. Токио 17-го Ноября Письмо XI. 14 Декабря 1890 г. Осака Письмо XII. 30-го Января 1891 г. Осака Письмо XIII. 20 Марта 1891 г. Токио Письмо XIV. 14 Мая 1891 г. Токио Письмо XV. 1-го июня 1891. Токио Письмо XVI. 15-го июля 1891 г. Токио Письмо XVII. 28 Октября 1891 г. Токио Письмо XVIII. 26 декабря 1891 г. Нагасаки Письмо XIX. 5 марта 1892 г. Гонконг Письмо XX. 14 апреля 1892 г. Токио Письмо XXI. 10 августа 1892 г. Токио Письмо XXII. 14 ноября 1892 г. Токио Письмо XXIII. 18 января 1893 г. Киото Письмо XXIV. 4 мая 1893 г. Киото Заключение

 

 

издание второе

Предисловие

В 1890-м году, только что кончивши курс в Духовной Петербургской Академии, я получил назначение в Японскую Духовную Миссию. Понятно, с какими чувствами проводил мое последнее лето в России. Япония, или собственно великая личность ее просветителя, преосв. Николая, не выходила из головы. Сколько дум передумали мы с о. А. (нас назначили двоих). Помню, японский перевод октоиха был первой книгой, как бы первым залогом, связавшим нас с этой дотоле неведомой страной. Вот те таинственные иероглифы, которые придется знать, по которым придется и самому учиться, и других учить Христовой жизни. Неисправнейший во всех отношениях лексикон Гошкевича, неудобная для изучения грамматика японского языка Смирнова, американское издание Нового Завета на японском языке – сколько раз держали мы их в руках и перелистывали. Но покуда все было тайной молчащей и привлекающей своей неизвестностью. Целых два месяца оставаясь до отъезда: о. А. должен был ехать 15, а я 20-го августа на пароходах Добровольного Флота. Тянула к себе и неведомая дотоле «заграница» и море, которого я так и не собрался посмотреть, проживши четыре года в Петербурге. Рисовались в воображении и чудные страны по пути в Японию: Индия, Китай и пр. Наконец, думам пришел конец: наступила действительность.

Съездивши на родину, и потом опять в Петербурге, я в половине августа был в Одессе, откуда на «Костроме» отправился и на дальний Восток. Путешествие вышло очень удачным: останавливались много и подолгу, многое можно было высмотреть и заметить. Все это я не переставал сообщать в своих письмах. Потом и японская моя жизнь тоже нашла себе довольно подробное описание в тех же письмах. Случай привел побывать и в Китае, в приморских его городах. Сведений накопилось очень много и разнообразных. Можно сказать, вся побережная Азия прошла перед моими глазами: Константинополь, Порт-Саид, Перим, Коломбо, Пинанг, Сингапур, Сайгон, Гонконг, Амой1, Владивосток, Шанхай, не говоря уже о самой Японии. Многие советовали мне напечатать мои письма. Хотелось мне видеть их в печати и потому еще, что по ним читатели могут получить хотя приблизительное понятие о том великом деле, которое совершает наша миссия, или собственно преосв. Николай, в Японии.

Конечно, многое в письмах нужно было бы поправить, некоторый сведения вышли бы иначе, если бы я их записал, напр., теперь, некоторые, может быть, и совсем были бы исключены. Но, следуя советам, печатаю почти так, как я тогда писал, чтобы сохранить свежесть впечатления. Конечно, впечатления эти, по выходе из-за скамьи прямо за границу, на море и пр., оказались, может быть, живее, чем бы следовало, во многом я и прямо, может быть, тогда ошибался. Но думаю, что читатель простит мне эти невольные увлечения и промахи: впечатления были все-таки, от жизни, не выдуманы, по ним, все-таки, можно составить себе хотя некоторое представление о тех странах, которые описываются. Многое, кроме того, и поправляется потом, в дальнейших письмах, по мере того, как я сам знакомился с тамошней жизнью.

Письмо I. 21-го Августа 1891 года. Черное море

Итак, прощай, Россия. Пишу это письмо в кают-компании «Костромы». В окна видна одна только безграничная синева Черного моря. На небе ни облачка, на море ни клочка земли, ни одной черной точки... Все синена и синева. Пароход идет точно по реке, ни шелохнется. Позабываешь, что в море, если бы не эта все потопляющая синева, к которой не привык еще глаз и бесконечной ширью которой еще не в силах восхищаться. Нужно, впрочем, сказать что-нибудь о своем выезде из России.

Осмотрев Москву, Звенигород и Новый Иерусалим, отслужив последнюю литургию в России в Киеве на Успенье, я 17-го числа в 9 часов утра прибыл в Одессу. Прошли три дня бесконечной суеты. Нужно было получить свой багаж, заранее присланный, нужно было запастись св. миром, св. дарами. Нужно было отыскать и получить все церковные вещи, потом сходить в тысячу разных присутственных и неприсутственных мест. И все это ощупью, с потерей времени. Наконец, пришло 20-е число и двенадцать часов дня. Возвратившись из своего последнего похода, уложил я свои вещи, бесконечно довольный и полным прибором облачения, св. сосудов, антиминса. Все это даст возможность и на море не быть без службы. Закусил, рассчитался с гостиницей и поехал на пристань, переполненный всякими ожиданиями и, приготовившись переживать всякие ощущения, которые, по слухам, обычно переживают при расставании с родиной и землей.

Ехали, ехали, наконец, вижу прямо пред собой свою «Кострому» или, скорее, только лестницу на «Кострому». Среди всеобщего гама и толкотни я и не заметил, как подъехал к самому борту корабля (пароход стоял ошвартовавшись к берегу). Размышлять было некогда, рассматривать пароход тоже, толпа суетилась, торопилась и не ждала. Взобрался я по лестнице (каюсь, я тогда не знал, что на море нет ни лестниц, ни веревок, ни окон, а есть только трап, концы, иллюминаторы и пр. Выражался я тогда совсем по сухопутному). Каюта меня уже ждала. Без особенной процедуры, поэтому, уложил я свои вещи и вышел на палубу подышать и посмотреть.

Было несколько дико в непривычной и невиданной до сих пор обстановке. Все тут новое, начиная с парохода и кончая самой малейшей подробностью всей этой сцены.

Начал я с парохода. Это было огромное черное чудовище о трех мачтах. На верхней палубе три постройки: рубка на корме (здесь помещения для пассажирских кают, для кают-компании, все это на верхней палубе), рубка на средине парохода (каюты офицеров, кухня и т. п., под ними машина) и что-то вроде рубки на носу (после узнал, что это не нос, а бак и что там помещается команда). Над кормовой рубкой платформа, обычное место пассажиров каютных. Над нею в жаркое время растягивают тент. Тут можно видеть несколько намеков на мебель, в виде поломанных тропических стульев из тростника (longhairs), две садовые скамейки, несколько складных табуретов. Мебели нельзя сказать, чтобы слишком много. Но... тогда и это казалось роскошью. Над тем и другим бортом привешены две лодки. Лежат свернутые в кружки (виноват, в бухты) канаты. Вот и все убранство. Над средней рубкой капитанский мостик, каюта капитана, несколько лодок и пр. Пассажиров третьего класса не было видно, и где их обиталище, узнать пока не привелось.

Каюты наши ничего себе. Правда, не велики они, невзыскательна и обстановка их, но роскоши нам и не нужно. Нас в каюте трое. Кто мои спутники, пока я не знал. Было четыре койки. По две: одна над другой. Три мы заняли, четвертая служила и шкафом, и комодом и всем, что только потребуется. Умывальник самый неудобный с нашей русской точки зрения: нужно постоянно давить какую-то пуговицу, чтобы текла вода; никак не приспособишься в одно время и давить и умываться, так как руки все-таки только две. Впрочем, привыкнем.

Коридор, в котором расположены наши каюты, выходит в кают-компанию. Это довольно обширная комната, довольно низкая, как все на пароходе. Продольные стены заняты сплошным диваном. Перед ним по ту и другую сторону комнаты длинные столы. Это для обеда. Часть пассажиров садится на диван, другая часть размещается в привинченных к полу креслах с вертящимися сиденьями, по другую сторону стола. У одной из поперечных стен, которая к нашим каютам, помещается пианино, у противоположной – низкий комод с мраморной доской наверху и с большим зеркалом на стене. Среди кают компании проходит мачта, красиво здесь отделанная красным деревом. На ней прибита карта земного шара с обозначением главных морских путей. Вот вам и все наше убранство.

Пассажиры обычно находятся на верхней палубе, в кают-компании больше едят и пьют (и пишут иногда, как напр., я сейчас). Распорядок времени, по видимому, имеет целью, как можно менее оставить времени для дела и как можно больше для отдыха, спанья и пр. С 7 – 9 часов утра всякий обязан пить чай (позволяется кончить его и раньше, но горе проспавшим 9 часов! буфет для них закроется и официант холодно скажет: «extra», т. е. дадут чаю, но запишут особо). В 11 часов завтрак (или обед, если угодно) из двух блюд. С 2 до 3-х можно еще раз напиться чаю, но с особой платой. В 5 обед. Что после бывает, еще не узнал, потому что вчера обед был не в урочное время, в 6 с половиной часов. Как видите, особенно голодать и жаловаться на скуку и массу свободного времени не приходится. Но возвращаюсь к рассказу.

Вышел я на палубу. Здесь продолжалась прежняя толкотня и суета. Корабль нагружался. Грузили какие-то сундуки, чемоданы, ящики, корзины, мешки. Подъемная машина (лебедка) действовала неустанно, наполняя все своим треском. Протянется за борт ее железный рычаг, точно какая рука. Загремит по нему цепь, которую спускают за товаром. Тишина. Рабочий захватывает канатом несколько сундуков, мешков и т. п., зацепляет канатом за крюк на конце цепи лебедки. «Вира, лебедка», слышится полусонный, полунедовольный голос. Опять трещит лебедка. Груз поднимается над бортом. Стоп... Переменяется какой-то клапан в машине... Опять трещотка. Груз вместе с железным рычагом медленно описывает в воздухе круг... Повис над бездонной пропастью трюма. Опять пауза, опять что-то передвигается в машине. Снова трещотка. Груз опускается и пропадает в трюме. Оттуда несколько раз еще крикнут: «Стоп», еще несколько раз: «Майна» (давай). И наконец, с облегчением, «вира», лебедка вытягивает на этот раз пустую цепь, чтобы снова отправиться за борт за новой добычей.

На палубе и на берегу около парохода стон стоить. Всякий тащит что-нибудь, всякий о чем-то считает своим долгом кричать. Трудно и понять, что тут творится. Особенно трогательную картину представляли животные, – коровы и быки, которых всеми средствами старались пригласить на пароход. Бедные четвероногие, очевидно, отнюдь не прельщались этой завидной перспективой. Сколько было сил, упирались они на узких сходах, ревели, – чуяли, должно быть, что только аппетит заставлял людей возить их с собой.

Пристань и палуба полна была всякого люду. Пестрота костюмов и типов так и била в глаза. Чего и кого только тут не было? Были экземпляры незатейливостью и простосердечностью своего костюма сильно напоминавшие времена первобытные. Были и греки, и евреи и все. Долго я стоял, занятый этим созерцанием. Время, однако, шло. Было около 5 часов вечера, когда дан был первый свисток. Прошел еще час. Наконец, третий свисток. Убраны сходни, отданы канаты и... прощай Русь. Наш пароход вздрогнул, запыхтел, и медленно, медленно начал поворачиваться от берега. Толпа, по поводу этого, начала кричать «ура», махать шляпами, платками и просто руками. Матросы наши отвечали тем же. И, таким образом, среди этого всеобщего крика мы отошли от пристани и тихим ходом прошли рейд. Обогнувши мол, за маяком наш пароход остановился.

– «Что такое?»

«Мы будем тут стоять до 12 часов ночи».

Всеобщее недоумение, но разрешить его было покуда некому. Между тем раздался звонок к обеду. Пошли. Кают-компания была приветливо освещена, столы накрыты. Оставалось занимать места. Но все мы, как стадо, сбились на средине, пока капитан не пришел нам на выручку и не усадил. Уселись. Тишь была невозможнейшая, просто не шелохнет ветерок. От этого жара в кают-компании доходила прямо до тропической степени. Бедные пассажиры в поте лица ели, ели, обтирались, снова ели... И так долго, старательно.

Большинство пассажиров, как я их рассмотрел, – все офицеры, и по большей части только что выпущенные из школ, неоперившиеся. Все они ехали в Восточную Сибирь начинать свою службу. Есть один доктор, тоже только что испеченный, едет на Сахалин помещается в одной каюте со мною. Есть архитектор, тоже едва окончивший курс, еде тоже на Сахалин. Есть два генерала, один с женой, другой, поважнее, с дочерью. Компания, как видите, больше все начинающая.

После обеда все перебрались на палубу, под тент, и наслаждались восхитительной картиной в стиле Айвазовского. По морю в бесконечность уходит отсвет луны. Небо ясное, звездное. Вдали горела массой огней: Одесса и рейд со своими судами. Проносились вдали силуэты парусников. Какой-то пароход постукивал, подходя к Одессе и показывая от времени до времени свои разноцветные огни. И так было прелестно, так просторно и так таинственно в этом море, вне рейда. Так бы и смотрел, не переставая, так бы и не ушел от этой дивной, глубоко проникающей в душу, картины.

«Что же, однако, мы стоим?» – уже не раз спрашивали мы друг друга (как только пароход отошел от берега, сразу всех нас что-то объединило, все стали смотреть друг на друга, как на знакомых).

Нашелся кто-то из знающих, объяснил нам, что причина вся в турке. Он-де не позволяет входить в свою гавань ранее восхода и после заката солнца, – иначе де будут стрелять, да и расходы на выстрелы вычтут с нас же. Не желая подвергаться такой неприятности и не находя удобным стоять ввиду Константинополя ночью, капитан нашего парохода и рассудил, что лучше простоять ввиду Одессы, чтобы потом идти уже безостановочно до Константинополя.

«Резонно. Но зачем выходить так рано из Одессы и стоять вне рейда, когда удобнее было бы простоять у пристани?»

Наш руководитель не мог на это сказать ничего. «Это, может быть, для того, чтобы соблюсти расписание».

После узнали, что и из Одессы после захода солнца выходить нельзя.

Думал было я дождаться 12 часов, посмотреть, как будем мы уходить совсем от Одессы. Но недоспанная ночь и целый день беганья дали себя знать. Пришлось отступить от своего решения. Я ушел в свою каюту и без всяких претензий на сильные ощущения при прощании с землей и пр. уснул самым сухопутным образом и не проснулся до 8 часов утра.

Проснулся, первым делом – посмотрел на море, теперь уже в подлинном смысле открытое. Но эта непривычная синева была так громадна, так поглощала в себя что даже и чувства бесконечности нельзя было испытать. Сознание совершенно теряется в этом безграничном своде, в этих вспученных массах воды во все стороны (морская поверхность кажется возвышенной к горизонту). Только потом, мало по малу начинаешь давать себе отчет. Восхищаться же этой ширью и думать, глядя на нее, можно только спустя несколько дней морского путешествия. Тогда, действительно, можно по целым дням, в особенности ночам, смотреть и думать, и переживать бесконечность этой могучей стихии.

В 10 с половиной часов был у нас молебен.

На верхней палубу или точнее, по мирскому, на юте устроили что-то вроде палатки из больших флагов. Поставили покрытый золотым облачением стол. На нем – икону, крест, евангелие, два подсвечника. Составился импровизированный хор из «образного», какого-то псаломщика, случайно нашедшегося среди пассажиров третьего класса, нескольких офицеров. Сначала хватили врознь, но потом поправились и дело пошло на лад. Потом устроим спевку, и тогда выйдет еще лучше.

B 7 часов с пол. вечера – молитва для команды и пассажиров третьего класса на палубе.

Погода стоит чудная. Море как зеркало. Да и жары, как в Одессе, теперь и помину нет: пароход своим движением производит довольно заметное течение воздуха, ветерком прогоняет всякую жару. Качки никакой. Одним словом, не морское путешествие, а прогулка. Поговаривают только о Красном море. Жара там, говорят, доходит до невозможной степени.

Однако, пора кончать письмо. Завтра утром придем в Константинополь. Нужно будет любоваться Босфором, кончать тогда письмо некогда. Итак, до свиданья в Порт-Саиде.

Письмо II. 25-го Августа. Средиземное море

В Константинополь прибыли, действительно, утром, т. е. к Босфору, потому что процедура с карантинным осмотром, с освидетельствованием пропуска и пр. задержала нас часа на два слишком. Только в11 часов бросили мы, наконец, якорь посреди Босфора против св. Софии.

Что такое Босфор с корабля, это можно только видеть, но не описать. Даже не верится, чтобы в действительности, не на картине могла существовать такая несравнимая ни с чем панорама. Пролив довольно узок для моря, вроде реки. Идет извивами. И вот, как по щучьему веленью, перед вами развертываются все новые и новые прелести, одна другой краше, одна другой живописнее. Не успеешь хорошенько насмотреться на одну, а Босфор спешит вас поразить другой, выдвигаете из-за гор береговых уголок, еще не виданный вами и еще более живописный. Думаю, что нарочно можно бы съездить сюда, чтобы все это видеть в натуре.

Но главное впереди. После нескольких поворотов, вы, наконец, видите город, а на втором плане, на бугре, посреди нескольких минаретов высится св. София. Константинополь с его мечетями, минаретами, дворцами, с вечно дымящим, суетливым, кишащим лодками, пароходами, кораблями рейдом, с целым морем домов, нагромажденных грудами по всем окружным холмам, чудными кипарисами, со всем своим богатством во всем своем восточном наряде предстает пред ваш восхищенный взор. Чудный, дивный город! Умел выбрать для тебя место св. Константин! Европа и Азия как будто соединили здесь свои силы, чтобы получше украсить тебя!

Лишь только стала «Кострома», пред нашими глазами открылась другая картина, более житейская. Пароход моментально окружила целая флотилия лодок со всевозможными припасами: кто предлагал фрукты, прекрасные фрукты, кто – сласти, кто – туфли, фески, кто – что.

И все это были черномазые господа, турки и греки, и все это самым безжалостным образом коверкало наш русский язык, пуская в ход и жесты, и взгляды, всячески привлекая нас к своему товару.

С другого борта, где спущен был трап, подъехали каики, резко отличающиеся своим изящным видом от торгашеских лодок. Гребцы в белых (и чистых) одеждах, на головах красные фески. Каик покрыт ковром. Гребцы смотрят молодцами. Однако все эти живописные и неживописные лодки остались ни с чем: нас усадили на какой-то компанейский катер и всех перевезли на берег на казенный счет.

Станцией нашей была лавка одного грека, очень хорошо говорившего по-русски и охотно предложившего нам свои услуги найти проводника, извозчика и пр.

Компания наша была большая: человек 18. К тому присоединили еще проводника, который при всем своем православии, при знании русского языка, знакомстве с Россией, оказался очень плохим проводником.

Мы разместились в четырех ландо и помчались по Константинополю. «Какая смесь одежд и лиц»! Кого только мы не видали здесь? Турки, греки, негры, европейцы, все это кишело по улицам, сидело, стояло, шло и бежало по всем направлениям, пестрея своими костюмами и наполняя воздух всевозможными наречиями. Красные фески, конечно, преобладали, чередуясь с белыми чалмами. Попадались солдаты, офицеры, дервиши, муллы в своих маскарадных одеяниях. Но собак, собак! Просто целые миллионы! И все это собаки самой простейшей формы, – дворняжки, ободранные, грязные, сонливые, по своему темпераменту, должно быть, очень напоминающие своих правоверных хозяев.

На улицах Царь града очень плохо: грязь и вонь невообразимые. Улицы, по большей части, узкие, темные. Вообще, кто хочет оставить о Константинополе у себя хорошую память, тот пусть с парохода на берег не съезжает. Как и всякая действительность, Царьград хорош только издалека.

Прежде всего, мы подъехали ко св. Софии. Хороша она тоже с моря. Вблизи ее трудно понять: турецкие пристройки, неуклюжие и, довершению всего, облезлые, совершенно ее загромождают. Мы вошли на обширный двор, обнесенный высокой, сажени в две или полторы, железной решеткой. Посреди двора, под навесом, и тоже за железной решеткой, находится громадный фонтан. Около него раскинули свои палатки и просто столы несколько торговцев священными вещами, главным образом, четками, которые у турок в большом употреблении.

Здесь к нам присоединился еще другой проводник очень еще молодой человек, который говорил на четырех языках: французском, английском, немецком и итальянском, и, как и все в Константинополе, знал несколько слов по-русски. Благодаря ему, наша половина компании увидала гораздо больше, чем другая, которая пошла за первым, православным проводником.

Входим в св. Софию. Прежде всего, надевают нам на ноги туфли, сапог снимать не пришлось. За то просили снять шляпы. Это уже, очевидно, уступка Европе. Мы вошли в галерею, или притвор, который идет кругом всего храма в два этажа. Это очень широкий и высокий коридор. Пол устлан циновками, шагов не слыхать. Тихо и несколько мрачно здесь. Как-то и голоса замирают, невольно смолкнешь в этом величественном, плененном храме.

Нам показали несколько остатков византийской мозаики на потолках и стенах коридора. Видели колонну, будто бы разрубленную Магометом (султаном-завоевателем). Тут же на стене отпечаток его руки. Удивительные руки, должно быть, были у этого счастливого султана. Заметны в некоторых местах следы крестов, портреты императора и императрицы, все это спит под варварским покровом штукатурки. Турки все старались замазать и похоронить. Надолго ли?

Наконец, вошли в самый храм. Велика, грандиозна св. София. Но как-то тяжело созерцать ее поруганное величие. Этот мусульманский помост на месте алтаря, эти неуклюжие, почти до полу спускающиеся тощие люстры, эти нелепые зеленые щиты, которыми закрыты какие-то христианские изображения над и между арками! Как это все грустно, как это диссонирует, как это неуместно здесь.

Громадная площадь храма во всю ширь устлана циновками. У стен какие-то загородки с возвышениями и без них, должно быть, места каких-нибудь мулл. На левой стороне (от входа) у алтаря (бывшего) на колонках крытое место султана. Кое-где, больше у дверей, видны были коленопреклоненные фигуры молящихся мусульман. От времени до времени доносилось их всхлипывание и бормотанье. А когда-то целые сотни священников, диаконов и певцов в богатейших одеждах наполняли теперь опустевший и уничтоженный алтарь. Когда-то было здесь великолепие, пред которым бледнел храм Соломона. Все прошло. Все поругано, заброшено, осквернено. Тяжело и грустно в этом великом храме. Впрочем, не в величии и силе Бог; пришел Он путем поругания и уничижения. Должно быть, это путь и Его Церкви, если только она остается верной Ему. Долго мы простояли в св. Софии. Общий вид ее внутри поразителен. Громадный, как небо, купол так легко покоится на арках, что позабываешь о материи. Это совершенно свод небесный, висящий в воздухе. Нет тут громадных, неуклюжих, так и давящих своею массою столбов, поддерживающих купол, в наших храмах. Все висит, да и свет, к довершению иллюзии, падает тоже из купола: окна не в фонаре, а прямо в куполе. И вот это самое простое, по-видимому, сочетание линий, заставило нас стоять безмолвно пред этим чудом и смотреть на него не уставая. Да, Юстиниан был прав, восхищаясь и гордясь своим созданием.

Заплативши по два франка с человека, мы оставили св. Софию и поехали осматривать другие достопримечательности. Видели египетский обелиск, на котором прибита надпись на нескольких языках, возвещающая потомству низложение янычар. Тут невдалеке, каким-то чудом держится вся ободранная, византийская колонна. Смотрели подземелье с тысячью колонн: остаток византийского водопровода. Смотрели гробы султанов. Походили и по знаменитому Стамбульскому базару, на котором не знаешь, чему дивиться, разнообразию ли его продавцов, их приставанью, или всеобщей грязи, вони, тьме, какому-то затхлому туману, все наполняющему там. Должно быть, правоверный, не смотря на все свои омовения, а быть, может, и благодаря им, не может жить без грязи. Хорошо еще, что есть готовые, бесплатные санитары, в виде собак, который уничтожают отбросы: без собак Константинополь давно бы сгнил и задохся в своей грязи.

Проехались мимо султанских садов и дворцов, не видав, конечно, ничего, кроме наглухо закрытых ворот; правда, ворота очень изящные.

В общем, от города остался какой-то сумбур в голове. Он нас оглушил, ошеломил. Необходимо пробыть в нем больше одного дня, чтобы в нем ориентироваться, хотя кроме Софии (и музеев), особенно редких вещей в нем нет, если не считать его самого.

Нужно бы, конечно, побывать у патриарха, но компания наша не спелась, а потом уже был вечер: нужно торопиться на «Кострому». Только на пароходе несколько можно было придти в себя и разобраться в массе никогда еще не испытанных впечатлений. В первый раз быть среди чужого, не русского народа, в чужой стране и прямо попасть в такой водоворот – тут поневоле растеряешься и не скоро придешь в себя.

Утром 23-го прошли Дарданеллы и вошли в Архипелаг. Здесь совершился первый наш морской дебют, и не особенно блестяще. Была чуть-чуть заметная зыбь, мертвая, как ее назвали моряки. Ветру нет, волн нет, а пароход качается. Конечно, качка была едва уловимая; но, отправляясь в море, все мы читали и слышали, что на море бывает качка и что в таких случаях бывает морская болезнь, – следовательно, должна быть морская болезнь и в настоящем случае. И вот, больше от того, что знали про качку и видели ее, чем чувствовали, наши пассажиры окончательно приготовились страдать морской болезнью. Сначала, конечно, дамы, а потом, глядя на них и всем стало не по себе. У всех стало замечаться какое-то особенно сосредоточенное выражение лица, некоторые зачем-то уединялись к борту, некоторые же и совсем очищали позицию и скрывались. Пробовали, было, наши хозяева как-нибудь разогнать это наваждение, но ничто не помогало: сосредоточенное выражение распространялось на все физиономии, уединения к борту участились, позиции стали очищаться не только неожиданно, но и с возможной поспешностью. А тут еще, как на грех, подвернулся один инженер с лекарством.

Отправляясь в море, все мы с особенным вниманием прочитывали в газетах различные «средства от морской болезни». Помню где-то и я вычитал, что помогает очень эвкалиптовая камедь. К сожалению (а может быть и к счастью), в аптеках этой камеди найти но мог. Не мог найти ее и инженер. Но (вот, что значит рационализм) он на этом не остановился. Ему предложили вместо камеди эвкалиптового масла. Наш аптекарь и рассуди, что эвкалипт везде эвкалипт, поможет и масло. Бедный инженер! Масло производило как раз обратное действие. Он долго в него верил. Принимал, бежал к борту, снова принимал, и снова бежал... Да и меня угостил в числе других. Сижу я в кают-компании за письмом. Приходит он, должно быть, прямо от борта. «Что, батюшка, как себя чувствуете»?

«Да ничего себе, говорю, только мутит немного».

– «Эх, примите-ка капель. Право лучше, чем томиться. Помогает прекрасно».

Дай, думаю, попробую, – если и не чувствую теперь необходимости, то все таки в видах предупреждения не вредит.

Принял... Не успел инженер закупорить свою злополучную скляночку, как я, душевно благодаря его за капли, принужден был на некоторое время скрыться в коридоре. Угостил, нечего сказать. За то и было же ему с его каплями. Всю дорогу бедного травили.

Теперь понемногу все успокоились. Капли только веселят теперь.

Сегодня ночью придем в Порт-Саид. Вот потом-то говорят, будет дело. Красное море расписывают самыми ужасными красками. Нужно будет запастись в Порт-Саиде легкой одеждой, в черном там немыслимо.

Следующее письмо придется послать только из Коломбо. Ни в Аден, ни в Перим заходить не будем: там холера.

Письмо III. 7-го Сентября. Индийский Океан. 9° сев. шир., 71° вост. долг.

Начну с того, на чем кончил Порт-саидское письмо.

В субботу (23 Августа) мы должны были придти в Порт-Саид, место для нас важное во многих отношениях: там нам нужно было запастись тропической одеждой и распроститься с европейскими водами. Средиземное море, хотя и окружено азиатскими и африканскими берегами все еще полуевропейское, все еще в нем, как говорится, русским духом пахнет. С Порт-Саида пойдет уже настоящая Азия, страны вполне басурманские.

Среди всевозможных толков и соображений, что купить, куда сходить и т. п., незаметно подошел вечер. Пообедали. Было начало седьмого часа, когда я предложил командиру отслужить всенощную. Предложение принято с радостью всеми. Сейчас же начали строить из флагов алтарь. Певчие нашлись. И вот под непрерывный стук винта, среди потемневшего уже моря далеко-далеко понеслось наше пение. Редко случалось молиться так, как в этот раз. Днем слишком светло в море. Невольно себя отделяешь от него. Теперь же, когда море только шумело невидимое, когда только чувствовалась его близость и бесконечность, как-то сливаешься с ним. Точно бы и оно участвует в этом нашем слабом, замирающем среди волн пении.

Вечерний чай прошел, поэтому, оживленнее обыкновенного.

Часов в 9 на горизонте появилась чуть-чуть мерцающая светящаяся точка: то был Дамиетский маяк (дельта Нила). Особенного, конечно, в этом свете ничего не было, но каждый счел своим священным долгом раза три пристать с запросом к кому-нибудь из моряков, что это, да где, да как (вопросы, нельзя сказать, чтобы особенно доставлявшие морякам удовольствие), спросивши же, каждый почему-то с полчаса смотрел на узнанный, наконец, маяк, не то, чтобы любовался, а просто смотрел, как будто желая еще от него выспросить что-нибудь.

Маяк остался у нас вправо, едва-едва мерцая на горизонте.

«Сейчас должен быть виден и Порт-саидский маяк. Огромная электрическая звезда», произнес стоявший возле меня корабельный доктор.

Наше внимание утроилось. Стояли, стояли, наконец, командиру (он был тут же с нами) с мостика доложили, что виден Порт-саидский маяк.

Не смотря, однако, на все наши усилия, мы решительно ничего не могли разобрать. Видели только темное море и темное небо, а назади мерцал, умирая Дамиетский маяк. Никакой огромной электрической звезды нигде.

Капитан, наконец, сжалился над нами и взял c собой на мостик. Там нашим глазам представилось все тоже темное небо и море, и только на самом горизонте невооруженный глаз с трудом мог различить какое-то туманное пятно. Это и была огромная электрическая звезда. Идти до нее было еще часа три, а шли мы узлов по 11, можете представить, каков здесь горизонт, и какова сила маяка.

Итак, мы были у Суэцкого канала.

По словам командира, канал находится в руках французской компании, которая следит за его исправностью и для этого берет с каждого проходящего парохода довольно значительную сумму. Здесь вспомнился мне мост в Константинополе. Говорят, этот мост от глубокой, т. е. византийской древности. Там тоже со всех прохожих берут деньги. Но, Боже мой, что это за мост! Гораздо было бы естественнее за переход через мост выдавать премию, а не брать плату. Ну, думал я, если и канал содержится на таких же началах, тогда дело плохо.

Однако, светящееся пятно стало все более и более проясняться, принимать форму, действительно, огромной звезды. Около нее мало-помалу стал означаться чуть-чуть заметный ряд городских огней. Порт-Саид, по всему, был уже близко.

На нашем пароходе зажгли бенгальский огонь (т. е. виноват, фальшфейер), это вызывали из порта лоцмана (каждый пароход обязан взять лоцмана для прохода по каналу). Ответа оттуда не было, должно быть и в Порт-Саиде спали. Зажгли еще раз. После минутного ожидания, над горизонтом взвилась ракета: лоцман выехал на встречу парохода. Вслед за ракетой, по словам моряков, появились в море огни лоцманского катера: но эти огни, должно быть, для избранных, мы, простые смертные, так их и не разглядели.

В первом часу ночи приехал лоцман, и взял «Кострому» под свое водительство. Порт-Саид был уже как на ладошке.

В час мы были там. Ночью, конечно, ничего, кроме огней разобрать нельзя было, зрелище ожидало нас на завтра, а теперь все мы отправились спать.

Уснуть однако едва ли многим удалось: стали готовить «лебедку» и по всему пароходy пошел такой шум и треск, что только в ушах звенело. Только уже потом, много спустя, угомонились на палубе, вместе с чем и мы могли заснуть.

На утро, проснувшись, я решил остаться до завтрака на пароходе. У меня не было светского и, притом, тропического костюма, а в духовном, как убедили меня тогда и в Константинополе, съезжать никак было нельзя. После я был в своем духовном платье везде, был один, без всяких провожатых и нигде ничего, кроме особенного почтения и предупредительности не встречал. Ходить священнику в светском костюме заграницей это одно из многочисленных наших суеверий, от которых пора бы отрешиться. Каюсь весьма, что послушал тогда своих учителей.

От нечего делать я стал осматривать набережную и всю обстановку. У нас грузили уголь. С того и другого борта причалило несколько барок, покрытых густым слоем сажи и наполненных до краев углем. На этих барках копошилось какое-то черное-пречерное человечество. Одни из этих странных господ носили уголь кусками, другие набирали его в корзины соломенные или тростниковые, и, взвалив корзину на плечи, отправлялись по узеньким дощечкам на пароход. К ним навстречу спускались другие уже опроставшиеся носильщики. Удивительно, как это они ухитрялись разойтись на такой узкой доске, когда, казалось бы, и одному с грузом по ней не пройти.

Где-то я читал, что тип египетского феллаха остался неизменным со времен фараонов. Эта мысль пришла мне в голову при виде нагрузки угля. Ну, представьте себе, если бы снять фотографию в тот момент, когда носильщики с корзинами на плечах на доске, и если бы удалить всю теперешнюю обстановку: корабль, набережную и пр., и оставить один только белый фон, – вышла бы положительно картинка с египетских пирамид. Те же люди, та же одежда, те же корзины, та же посадка и приемы держаться на узенькой доске, на первый взгляд несколько неестественные, натянутые – все тоже до мелочей... Так это точно и исторически верно, что невольно обращает на себя внимание. Я указал на этот факт некоторым оставшимся пассажирам, и все невольно согласились со мной. Удивительная живучесть и типа и житейской обстановки.

После завтрака, когда возвратившиеся с берега наши компаньоны снабдили нас белыми костюмами, мы целой толпой отправились на берег. Возницей нашим был какой-то потомок фараонов в белой чалме и какой-то не то рубахе, не то халате, нельзя сказать, чтобы блестевшей чистотой. Этих господ здесь тысячи. Все они здесь на охоте. Все стерегут приезжих, и, только что вы сойдете на берег, все они устремятся на вас.

Нужно много привычки и решимости, чтобы избавить себя от их докучливых и, конечно, не бескорыстных услуг. Пробившись сквозь эту армию, мы попали на главную улицу Порт-Саида. Этим наше путешествие и ограничилось, потому что дальше будет все одно и то же. Понапрасну проходишь, потратишь время и силы.

Что такое Порт-Саид?

По своему объему, это очень небольшой приморский городок. В нем, насколько помню, всего только две-три улицы, идущие параллельно берегу. Они пересекаются несколькими переулками (в числе их и General) По своему общему характеру. Порт-Саид сильно напоминает Нижегородскую ярмарку. Как там, здесь жизнь также бьет ключом, но в то же время все как-то дает знать, что эта жизнь искусственная, принесенная откуда-то со вне, что никто из этих кричащих, суетящихся людей не имеет под собой твердой почвы здесь, живет тут только, как в гостинице. Да и постройки все смотрят как-то временными, точно балаганами, хотя некоторые имеют и по семи этажей. Все это, с балконами, галереями, кажется таким легким, воздушным, что во всякие время грозит исчезнуть навсегда.

Население Порт-Саида вполне отвечает его характеру. Сюда собрались выходцы из всех стран, собрались с единственною целью схватить что-нибудь себе из общей добычи, поскорее набить свои карманы и убраться опять на родину. Кого только тут нет?! И греки, и арабы, и итальянцы, и французы, и все. Все это продает (покупателей в Порт-Саиде нет, они приезжают на проходящих пароходах). Все это обманывает, надувает своих случайных покупателей, зная, что увидят их может быть только раз, что покупатель должен купить у них, хотя бы и не желал. Отсюда, мошенничество здесь крайнее, образцовое. Отсюда же происходит и тот факт, что в Порт-Саиде масса всевозможных лавок, гостиниц, таверн, по нет ни одного порядочного магазина, ни одной порядочной лавки или гостиницы. «Это, как весьма остроумно выразился один из наших пассажиров, всемирный кабак самого низкого разбора». Действительно, Порт-Саид, с какой стороны на него ни смотри, отовсюду – кабак.

К довершению сходства с кабаком, и нравы его жителей совсем кабацкие: драки и убийства совершаются там иной раз среди белого дня. Мы сами были свидетелями одной из таких кабацких сцен.

Нагрузившись всевозможными покупками и порядочно уставши на жаре, мы присели выпить содовой воды. Вдруг мимо нас, во весь карьер проносится какой-то турецкий офицер (пеший), окруженный толпой мальчишек и пр. Все это орало во всю глотку и летело сломя голову по направлению к пристани. Спрашиваем у окружающих, что это за рысистое состязание. Те делали какие-то волшебные манипуляции, стараясь чуть не на нашем носу изобразить, что такое случилось; но понять все-таки мы ничего не могли. После, когда пошли домой и садились в лодку, нам навстречу к берегу пристала другая лодка, а в ней знакомый нам рысистый офицер с несколькими турками, которые бережно держали какого-то окровавленного с ног до головы феллаха. Оказывается, дело самое обыкновенное: какой-то гарсон выстрелил три раза в этого феллаха и вот этот последний с простреленной головой и рукой поступил в ведение общественной благотворительности. – Вот вам и картинка из Порт-саидской жизни. Хорош уголок?

Не смотря на такие страсти, мы все-таки запаслись всем, что нам было нужно. Достали и белых костюмов, и тропических шляп-касок, и всего. Нe забыли, конечно, и шерстяных рубашек: в жарких, тем более в тропических, странах, без шерсти редко кто обходится. Льняная ткань быстро холодеет. Достаточно небольшого понижения температуры, небольшого ветерка, чтобы застудить себя: а простудиться здесь, пожалуй, гораздо опаснее, чем у нас. В крайнем случае, нужно иметь бумажное белье. Недаром лен растет на севере, для юга назначен хлопок.

Запасшись всем, возвратились па пароход. Там, на палубе происходила целая ярмарка: торговцы проникли туда и покрыли всю палубу своими товарами, причем весьма подозрительными по своей доброкачественности. Большой соблазн, был для наших поселенок. С каким аппетитом посматривали они на разные бусы и платки. Некоторые и в самом деле соблазнились.

Часов в3 вечера наша стоянка прекратилась, торговцев прогнали, трапы подняли, мы снялись с якоря, и пошли, с намерением не выходить на сушу до самого Коломбо.

Непосредственно от Порт-Саида начинается Суэцкий канал. Это довольно узкий канал, позволяющий пройти только одному кораблю. Все мы, которые приготовлялись с особенным интересом любоваться этим восьмым чудом, были жестоко разочарованы. Грандиозность канала понятна, но не заметна, особенно с борта большого парохода, каков был наш, канал кажется канавой. Если же принять в расчет его пустынные, томительно однообразные берега, обязательно медленное движение, и все это при значительной жаре, то в результате получается нечто очень скучное, тяжелое.

Справа от нас долго еще была видна морская вода, от которой канал отделяется узкой песчаной полосой. Вдали желтели всюду бесконечные пески, уходившие за горизонт. Слева лежала уже целая, сплошная пустыня, унылая, серо-желтая, лишь слегка оттеняемая небольшими холмами. Вот справа показался караван из пяти верблюдов, таких же желтых, полинялых, молчащих и унылых, как и сама пустыня. Слева виден был привал другого каравана. Несколько верблюдов лежало, совсем сливаясь с общим серо-желтым фоном. Подле них чуть-чуть заметны были тоже лежавшие их погонщики. Больше этого в пустыне – ничего. Только один наш пароход медленно-медленно полз посреди этого царства смерти, своим свистом и пыхтением его гробовой покой. Многое можно передумать с глазу на глаз с этой молчащей, умершей бесконечностью. Вспомнились тут все герои духа, которые именно здесь, или если не здесь, то в подобных же пустынях, находили себе великую школу.

Многому может научить строгая пустыня, на многие думы навести.

Монотонность пейзажа потом была приятно нарушена узкой полоской зелени, которая появилась вдоль правого берега и провожала нас почти до Суэца. Оказывается, что тут проведен узенький пресноводный канал. Пресная вода и произвела эту зелень.

Пароход наш двигался вперед очень медленно. По правилам полагается идти что-то не более пяти узлов в час. Становилось скучно. Попадались изредка землечерпательные машины, буксирные пароходы, принадлежащие компании. Все это – свидетельство непрерывного труда над каналом. Берега его осыпаются от пароходов, дно засаривается, необходимо постоянно его углублять, очищать. Необходимо укреплять его берега. Недаром берется высокая плата за проход парохода: труд все еще продолжается и труд большой и дорого стоящий.

Нашему унынию скоро наступил конец: вечерняя тьма скрыла от нас пустыню, а ночь везде ночь. Не может она тяготить и наводить тоску, как пустыня. Канал стал невидим, одни только сигнальные огни, красные и зеленые, показывая нам путь, мерцали длинной аллеей среди густой тьмы.

Около 11 часов ночи с ближайшей станции подан был сигнал, что идет встречный пароход. Разойтись в канале двум пароходам нельзя. Поэтому, весь канал разделен на несколько станций. У каждой станции устроено особое место, где швартовится к берегу один пароход, пока пройдет его более счастливый противник, которому удалось первому вступить на станции. На этот раз швартовиться приходилось нам. Спустили две шлюпки с матросами, отвезли на берег канаты. И пошла история. Лебедка затрещала, офицеры закричали, матросы забегали. Безмолвие аравийской пустыни было нарушено самым бесцеремонным образом. «Отдать кормовой», кричали от капитанского мостика.

«Вира лебедка», вторили им с кормы.

Не обошлось дело и без сильных выражений, и ими подарили спящую пустыню. Должно быть, к довершению всего, какое-нибудь распоряжение отдано было неладно, и мы провозились с швартовкой часа полтора. Между тем, электрический фонарь встречного парохода все приближался, странно выделяясь на темном фоне пустынной ночи. Подождали еще немного, и около часу ночи с завистью смотрели на белое пыхтевшее чудовище, которое с торжеством проплыло мимо нас. Это оказался двухмачтовый почтовый прусский пароход. Пожелавши ему счастливого пути, мы, покричав еще изрядно, снялись с якоря и пошли своим путем. На наше счастье швартовиться больше не пришлось, только уже на другой день недалеко от выхода из канала повстречались еще два или три парохода, но на этот раз счастье было на нашей стороне: мы победоносно прошли мимо, они же стояли, печально прижавшись к берегу.

В понедельник часов около трех показался, наконец, Порт Суэц, а вдали от него и город Суэц.

Города, конечно, издали рассмотреть было нельзя, что же касается порта Суэца, то это в некотором отношении весьма замечательное место. Вообразите себе совершенно голый, песчаный и каменный островок, на который под палящими лучами солнца просто смотреть страшно, так он напоминает собою плиту. На этом островке и утвердились англичане, заграждая вход в канал. Здесь у них устроена великолепная гранитная набережная с чистыми, можно сказать, изящными лесенками к воде. На набережной церковь и несколько домов. Но, что всего удивительнее и неожиданнее здесь, так это целая аллея деревьев, каким-то чудом сохранявшихся посреди этой печи. Впрочем, аллея общего впечатления не изменяла: не смотря на эти попытки жизни, островок по прежнему был раскаленной плитой и как ухитрялись здесь жить люди, для нас было положительно непонятно.

Миновавши Порт-Суэц и сделав большой полукруг, мы остановились на якорь в Суэцком заливе уже Красного моря.

Здесь сразу же заметна была перемена в воде. Суэцкий канал наполнен какой-то зеленоватой, молочнистой жидкостью, между тем в Красном море вода совершенно синяя, с некоторым даже фиолетовым оттенком. Кстати вспомнилось различие воды в Черном и Средиземном море. В Черном море вода скорее зеленая, при лунном свете точно изумруд; в Средиземном море вода показалась нам как-то даже неестественно синей, точно в ней распущена какая краска. Здесь в океане (где мы идем сейчас) вода особенного цвета, как будто, не имеет, но чиста и прозрачна изумительно.

В Суэцком заливе мы постояли часа два, предъявляя кому-то какие-то бумаги или еще что-то.

Наш предприимчивый капитан придумал для пассажиров своеобразное развлечение: надумали ловить акул, которых, говорят, здесь очень много. Достали крюк, насадили на него с фунт мяса и пустили в море. Однако акулы должно быть пообедали: ни одна не польстилась на нашу приманку, хотя по близости и видны были.

Подъехали по обыкновению продавцы. На этот раз это были арабы с разными вещами. Наше внимание остановилось на одном маленьком арабчонке в костюме довольно невзыскательном. У него вся лодка была завалена небольшими деревянными коробочками с финиками. Спросили цену. По франку штука. Целая коробка фиников (конечно, свежайших, прямо с дерева, ведь, Аравия), и только за франк! Мы, подстрекая один другого, набросились на эти финики и скупили у мальчишки почти всю лодку. Ну, и финики! Я думаю, у нас их и скот, не стал бы есть. Дали нам каких-то гнилых, заваленных, просто в рот нельзя взять. Пришлось убедиться, что и в Аравии не все финики растут на деревьях, некоторые и валяются под ними. Кто-то купил рахат-лукум, но он оказался чем-то вроде сосновой смолы, перемешанной с сахаром и мукой (плюс фуксин от ящика). Так мы, не поймавши ни одной акулы и позавтракавши гнилыми финиками, и отправились из этой счастливой (для продавцов) Аравии. Было около 6 с пол. часов вечера.

До сих пор счастье благоприятствовало нам: Черное море прошли без ветерка и без жары. Средиземное тоже с редким счастьем. Также счастливо вступили и в Красное море. Шли мы полным ходом, распустивши даже парус на передней мачте. Дул довольно заметный попутный ветерок, который и ходу нам прибавлял, и жару уменьшал. Наши тропические костюмы покуда были лишними.

Но вот проходит ночь, проходить вторник. Температура воды все возвышается, в ванне доходить до 26 градусов. Ветер, как нарочно, стих, чуть-чуть поддувал сзади. Жара не только не уменьшалась от этого, но еще возрастала до последней степени: этот ветерок уничтожал собою и то незначительное движение воздуха, которое производило своим ходом судно. Получалась тишь неподвижная, удушающая. Жара стояла смертельная. В каюте, конечно, нельзя было пробыть ни минуты, все, что могло, выползло на палубу и проводило там весь день. Сходишь в каюту, пробудешь там несколько минут и оттуда всходишь уже мокрым с головы до ног. Над ютом протянули двойной тент, но и под ним было не легче. Шапки снять нельзя было: один вздумал просидеть некоторое время без шапки, и за то поплатился головной болью на целый день. Что мы делали в это время? Положительно ничего. Только винтеры не унывали и, обливаясь потом, винтили на два стола. Должно быть, температура на игру не влияет.

Пробовали, было, мы читать, но решительно ничего не идет в голову. Хорошо еще, что время на пароходе распределено так безалаберно, что день проскользает между пальцев, в противном случае пришлось бы больше мучиться.

К довершению всего, стали умирать ребята у переселенцев. У нас их умерло четверо. И это еще счастливый рейс: обыкновенно бывает больше. Жара положительно убивает их.

Да, было жарко.

На нашем пароходе нет никаких приспособлений для жары. Ни опахал, ничего. На хороших пассажирских существуют механические, приводимые в движение машиной, опахала. При них можно жить и в каютах. У нас же это не было мыслимо и ночью.

Спали мы по большей части на палубе. Пользуясь некоторой прохладой вечером, просидишь долго. Да и не уснешь, если бы и хотел: народ весь на палубе и не молчит, уснуть нельзя при всем желании. Заснешь далеко за полночь, а утром, на рассвете на ют приходит команда мыть палубу. Хочешь не хочешь, а нужно уходить в каюту досыпать.

И вот, часов в 8, а некоторые и позже, из кают один за другим начинают выскакивать наши спутники, красные, мокрые, как мыши, совершенно вне себя от полученной духовой ванны. Да и освежиться негде и нечем: вода в умывальнике нагрелась. Сколько не обливайся ей, не освежает нисколько.

Выбежит несчастный в кают-компанию, а там его встречает саркастическое: «extra», чай уже проспан. Выйдет на палубу, там его принимают на смех, поздравляют, вместо «доброго утра», «с легким паром». Совсем беда!

Завтракали и обедали мы наверху под тентом.

Днем любовались на целые стада дельфинов, которые купались и играли на поверхности воды. Но и им должно быть было жарко: движения их были как-то тяжелы, ленивы.

Летучая рыба, как воробьи, прыгала из-под носа парохода. Говорят, иногда эту рыбу ветром заносит на самую палубу.

Наступает ночь, и все вздыхает немного полегче.

Нет, по крайней мере, палящих лучей солнца, хотя духота остается прежняя. Море начинает светиться фосфорическим светом, и мы долго-долго любуемся на его игру под кормой и носом парохода.

Ночь под пятницу и субботу (30 августа и 1 сентября) шли мы половинным ходом; начались острова, а с ними и опасности. Оказывается, как, рассказывали нам наши моряки, Красное море одно из опасных: в нем много мелей и подводных камней, и притом есть места плохо исследованные. Вот, например, иллюстрация к сказанному.

В прошлый рейс «Кострома» благополучно прошла Красным морем и прибыла в Коломбо. Здесь получается телеграмма, что в Красном море под такой-то широтой и долготой разбилось о подводный камень какое-то иностранное судно. Поспешили нанести этот камень на карту. Каково же было их удивление и вместе ужас, когда оказалось, что этот камен лежит, как раз, на линии только что пройденной «Костромой».

Весьма поучительно в этом отношении и, так называемое, «кладбище пароходов», которое мы должны были пройти часов в пять утра 1-го сентября. В этом милом уголки затонули в разное время несколько пароходов. Остовы их долго потом виднелись из воды, в виде урока для всех проходящих.

Однако, всему на свете бывает конец, пришел конец и Красному морю.

В субботу 1 сентября начали все чаще и чаще попадаться острова, предвещая близость Аденского залива. Ну, и острова. Одни-то скалы! Ни деревца, ни травы. Даже тоска берет смотреть на их желто-серые горы. Точно надгробные памятники поднимаются из воды.

Наконец, раздались возгласы: «Перим! Перим!» Все, конечно, как по команде, обратили свои взоры вперед на горизонт.

Там справа и слева виднелись какие-то черные массы, – это были берега Баб-эль-Мандебского пролива. Слева высилась огромная скала, по имени которой назван пролив, вся какая-то серая, мрачная, и на всем ее протяжении в высоту и ширину, белел только один домик, что-то вроде башни. Справа, на таком же пустынном серо-желтом берегу находился Перим (на островке). Это не что иное, как небольшой островок. На нем ничтожная деревенька (если только не поселок одних рабочих), фабрика льда и очень большой склад угля. И здесь засели также англичане.

Мы подняли сигнал (известное сочетание флагов): «Не в карантине ли Перим?»“

Ответ: «Нет».

Есть ли лед?

Ответ утвердительный.

Еще три флага: «Давайте».

После этого наша «Кострома», но заходя в бухту, стала на якорь. Прибыл было лоцман, второпях не разобравший нашего сигнала. Он думал, что мы дожидаемся его. Его, конечно, успокоили и отправили назад.

Пока уехал лоцман, пока привезли лед, выгрузили его и пр., прошло довольно времени; а между тем к пароходу собрались негры, к великому ужасу и потехе наших переселенцев. Действительно, интересные физиономии. Тип, конечно, довольно известный по картинам, но я совсем не ожидал увидать у некоторых из них рыжих волос. Нам, помнится, говорили, что волосы у всех негров черные.

Чего только не делали наши посетители?! Главное их занятие было ловить монеты в воде. Стоит только с парохода бросит вводу монету, сейчас же с лодок ныряют несколько человек. И непременно один вернется с монетой в зубах. Удивительно, как это их не трогают акулы. Цвет, что ли их защищает или специфический запах, но только акулы редко нападают на черных.

Негры привезли и товаров. Больше было кораллов, преимущественно белых, и, кажется, недорогих. Стоит только указать негру на что-нибудь из его товара, моментально он с этой вещью в руке взбирается на самый ют по борту, нисколько не стесняясь гладкой железной поверхностью ею, как кошка.

Удивляло нас и то равнодушие, с каким негры относились к температуре льда, который они грузили. Они совершенно прехладнокровно брали куски льда голыми руками, клали их на такие же голые плечи, стояли на льду голыми ногами. Одним словом, как будто не чувствовали холода.

Наконец, лед взяли, агента с письмами (точнее, с записками, так как никто не мог написать во время этой неожиданной стоянки письма) проводили. Подняли якорь и пошли далее. Был вечер 1 сентября, суббота. Завтра решили служить литургию.

Я позабыл вам написать, что в Красном море мы праздновали 30-е августа. У нас был парадный молебен с многолетием и пр. Несмотря на тропическую жару, почти все облачились в полную парадную форму. Молились в поте лица в самом буквальном смысле. На мачтах развевались флаги, за столом – тосты, только пассажиры поспешили снова переодеться в тропический костюм.

Утром 2 сентября, говорю я, собрались мы служить литургию. Приготовления шли почему-то невозможно долго, только вначале 11-го удалось покончить с ними. Между тем к этому времени мы стали выходить все больше и больше в открытое море. Прежде зеркальная, неподвижная поверхность чуть-чуть стала волноваться. Пароход начал покачиваться. И чем дальше, тем больше. Мои богомольцы один за другим стали сокращаться. В средине обедни море расходилось совсем, так что престол и жертвенник пришлось держать двоим матросам. Я служил, балансируя, как на канате, и искренно раскаиваясь, что начал литургию. Но утром так было хорошо, и если бы не промедлили с устройством алтаря, то все обошлось бы превосходно.

Обедня окончилась благополучно. Даже причастил одного ребенка. После пришлось немного беспокоиться за себя во время качки, но и это миновало благополучно.

Качало на этот раз гораздо сильнее, чем в Средиземном море, хотя опять-таки моряки отказывались назвать это качкой. Пассажиры, веруя в качку, страдали сильно. За завтраком не было ни одной дамы, да и мужчины, сидевшие за завтраком, нередко совершали экстренные рейсы из-за стола куда-то. Моряки уверяли, что к вечеру придем к острову Сокотора и прикроемся им от волнения (это-де идет с юга муссонная зыбь). Но ожидания были напрасны: никакая Сокотора не помогла, нас качало, и мы укачивались и за Сокоторой.

Утром, в понедельник (3 числа) я проснулся, как в зыбке. Меня качало немилосердно, то ноги поднимутся кверху, то голова. И все это так бесцеремонно и повелительно. Таким несчастным кажешься себе в эти минуты, лежа на койке и совершая непроизвольные эволюции. Пробуешь презрительно не замечать всего этого, отвернешься к стене, но увы голова пребольно стукается о холодную и влажную стенy, а лицо точно нарочно кто втискивает в подушку. Попробуешь выпрямиться, поправить подушку, но койка платит за это тумаком по лбу. Пренеприятное и преглупое положение.

Поднялся я с своей койки, совершил довольно сложную экскурсию за своими одеяниями и обувью, которые на этот раз не хотели слушаться. Поплескал около себя водой, чуть не тыкаясь носом в умывальник. Затем, попробовавши еще раз (и не один) крепость стен в каюте и в коридоре, я выбрался на верхнюю палубу.

Там качка во всей красе. «Кострома» наша качалась беспомощно, не смотря на свои размеры. Зыбь (моряки так и не согласились назвать это волнами) подбрасывала нас немилосердно. Пока, впрочем, можно еще было ходить. Но вот налетела волна, трах... и все, что было на левом борте, полетело на правый... Стол несчастных винтеров (которые и в болезни винтить не переставали) сделал ужасное сальто-мортале, за ним хором пошли стулья, кресла, винтеры, скамейки, пассажиры, – все это, перегоняя друг друга, спешило стукнуться о правый борт, что бы потом с такой же поспешностью прогуляться обратно. Поднялся шум и гам невообразимый. Каждый старался найти себе точку опоры, хватался за веревки, за соседа, за стул и вместе с ними продолжал свое путешествие.

Мебель пришлось привязать. Многие из лежащих пассажиров привязали себя сами. Обедали мы уже в кают-компании, причем на столе было полное убранство качального сезона: положены были небольшие загородки, которые удерживали тарелки, стаканы и пр. на столе и не позволяли им переходить в колена пассажиров. Вообще качка была настоящая (для нас, по крайней мере) и продолжалась она с понедельника вплоть до вчерашнего вечера (т. е. до четверга 6 числа).

Измучила всех страшно.

Настроение впрочем, было скорее веселое. Приступы морской болезни встречались с хохотом, учредилось даже «Общество любителей морской болезни». Знаменитые капли инженера продолжали служить предметом шуток. Капель, конечно, никто больше от инженера не брал, да и сам он потерял, наконец, веру в них.

Дня через два к качке все привыкли. Обедали и завтракали исправно и почти в полном составе. Тем не менее, при всей привычке, положение было не естественное. Постоянно качаться, постоянно чувствовать какой-то свинец в голове, в конце концов, становилось тошно. Мало-помалу и океан стал казаться однообразным и неуютным. Все вода и вода. Тяжко, тоскливо. Хотелось земли, хотя небольшой клочочек, хотя один шаг шагнуть по твердой почве. Многие начали поговаривать, что напрасно не поехали чрез Сибирь, там, правда, трясет, там и неудобные экипажи и дольше и пр., но все нет такой тоски. Многие давали себе обещание обратно ехать обязательно сухим путем. Для нас стало понятным настроение спутников Колумба, которые с тоски даже взбунтовались против своего командира. У нас бунта не предполагалось, а тоска, действительно, была всеобщая. Целых одиннадцать дней не сходить на берег, и столько дней не видать земли, да еще сверх того, качаться постоянно. Это выводило, наконец, из терпения.

Жары, слава Богу, теперь нет такой, как в Красном море. Здесь есть ветер и, с сухопутной точки зрения, порядочный. В первый день было даже как будто прохладно (очевидно, после бани в Красном море). Идем мы очень хорошо, жаль только, что изменили курс, чтобы не идти прямо поперек волнения. Идем от Сокотры на Бомбей, потом с какого-то градуса повернули на Миникой (он будет виден сегодня часов в десять вечера. Конечно, мы увидим только свет его маяка: тьма здесь наступает почти моментально после захода солнца).

Развлечением нашим служат те картины, которые предлагает нам океан и небо. Солнце, погружаясь вечером в океанские воды, кладет на небо такие нежные и разнообразные краски, что никто бы не поверил, если бы все это передать в точности па картину. Можно ожидать красного, голубого, но откуда нежно-зеленый и даже желтый, оранжевый? Облака под этим причудливым оттенком принимают еще более причудливые формы. Каких только фигур нельзя увидать на вечернем небе в океане! То поднимется какой-то фантастический дворец, грот, то всплывает чья-то чудовищная рожа. Однажды видели даже целого китайца в полном его уборе, с косой и веером. У нас на суше, кажется, таких картин не бывает. И там есть облака, и там глядя на них можно строить воздушные замки, но того, что есть в океане, наверное, там нет. Слишком уж причудливы и подробны здешние фигуры.

Долго горит закат. Наконец, облака начинают багроветь, синеть, чернеть. Все небо и море покрывается тьмой. Тогда открывается другое зрелище, еще более восхитительное. Океан загорается огнями. Волны все с огненными гребнями, под носом и кормой парохода целые огненные каскады. За пароходом далеко-далеко уходит огненная дорога. Светилось море Красное, отчасти Средиземное, но здесь в океане положительно иллюминация. Мы долго любуемся ей. Облокотишься на борт, и долго-долго стоишь молча, прислушиваясь к могучему плеску волн и любуясь этим чудным светом. Он идет откуда-то изнутри, распространяется как-то без центра, и без лучей, точно материя какая световая разливается по морю.

В среду (5 числа) часов около 10 утра, видели кашалотов. Их было несколько штук. Удивительно быстры их движения. Один из них, на которого мы особенно обратили внимание, нырнул под наш пароход (конечно, был он не под бортом, а на расстоянии очень почтенном), и через какие-нибудь полминуты он уже вынырнул по другую сторону, за версту, если не более. Что это за звери, рассмотреть не пришлось: слишком неожиданно они появились и слишком поспешно пропали из глаз. Видел я только хвост и вспрыски воды (кашалот не пускает воду вверх фонтаном, как кит, а только прыщет).

Эти развлечения немного разнообразили наше скучное времяпрепровождение. В общем, все-таки, хотелось бы поскорее добраться до суши и походить по ней. Теперь близость стоянки несколько подняла наш дух. Чувствуется скорый конец. Да и море оживилось, чаще попадаются встречные пароходы. В воскресенье, Бог даст, будем в Коломбо. Сегодня собираемся служить всенощную, а завтра литургию (Рождество Богородицы).

P. S. 8 Сентября (суббота).

Качки почти нет, жара не особенно сильна; почти благодушествуем. Завтра часов в 9 утра надеемся быть в Коломбо. Так говорят сквозь зубы наши моряки, к которым мы пристаем поминутно, и которые всего больше не любят этот вопрос. В Коломбо, кажется, будем стоять долго. Может быть, отдохнем на сухой земле. Соблазнительная перспектива.

Письмо IV. 14 сентября. Бенгальское море

В воскресенье, 9-го числа, сквозь сон я услыхал около себя необычайное оживление и голоса, которые потом признал за голоса моих товарищей по каюте: ротмистра и доктора. Одно магическое слово: «Приехали» заставило меня соскочить с койки и поскорее одеться. Наскоро умывшись, я выбежал на палубу.

Моим глазам представилась картина много раз виданная в иллюстрированных журналах. Коломбо было еще далеко: мы стояли за молом, у входа в гавань, ожидая лоцмана. Вдали на плоском низменном берегу всюду виднелся пальмовый лес, и почти ничего кроме него, все он покрывал собою. Самый же город представлялся ничтожной кучкой домов, совсем затерявшихся и стушевавшихся среди зелени. Были там Церкви, многоэтажные дома, но главный тон составляли не они, а пальмы, зелень.

Через четверть часа нас ввели в рейд. Здесь мы пережили обычную сцену при входе в порт. Пароход наш спустил трапы и моментально окружен был лодками с товарами и без товаров. На этот раз было все новое, невиданное, оригинальное до тропической степени.

Оригинальны, прежде всего, здешние лодки. Это что-то вроде нашей колоды для корма скота. Берется бревно или плаха, на нее набиваются борта, получается довольно длинный, узкий ящик. В нем несколько скамеек, очень тесных, можно сесть только одному, да и то, сжав ноги. Все ваше туловище с ногами находится над поверхностью воды. Лодка неминуемо должна перевернуться. Чтобы избежать этого, к лодке, параллельно ей, на длинных, толстых шестах прикрепляется другое бревно, уже без бортов. Получается, таким образом, трапеция, лежащая на воде. Одна из ее длинных сторон занимается лодкой, а другая помянутым бревном. Садятся в такую лодку человека два, три, иногда и четыре (не считая трех гребцов). Иногда поднимается и парус. Такая лодка может идти очень быстро.

Сами торговцы тоже заслуживали полного внимания. Большинство их были сингалезцы торгового класса, одежда которых представляла замечательную смесь европейского с южно-индейским и африканским. К обыкновенной юбке (точнее, куску материи, широкому и длинному, который обернут был около их туловища, от пояса до пят), эти господа прибавили куртку из темно-синей материи. На голове у магометан надета высокая шапочка из какой-то разноцветной соломы или тростника, выплетенная узорами. Истые же сингалезцы носят длинные волосы, которые завязываются на затылке узлом и украшаются обыкновенной черепаховой гребенкой, какую носят у нас женщины. Голова, не смотря на палящие лучи солнца, остается открытою.

Низший класс стоит ближе к природе. Его одеждой служит только кусок материи, обернутый вокруг туловища в виде юбки. Некоторые же довольствуются одним поясом. Остальное тело предоставлено солнцу, голова тоже открыта. Нет у некоторых и гребенки, и волоса, собранные в пучок на затылке, от времени распустились и развеваются точно султан.

Цвет кожи темно-оливковый. Впрочем, черты лица очень правильные, почти красивые. Мужчины вообще красивее женщин. Дети сильно напоминают наших цыганят.

Торговцев пустили на палубу, которую они мгновенно превратили в восточный рынок. Чего только тут не было?.. Один предлагал модель только что описанной индейской лодки. Другой совал в руки трость из черного дерева (увы, в большинстве случаев подкрашенного) или кокосовой пальмы. Третий носился со всевозможными ящичками и шкатулками, отделанными слоновой костью. Продавались изделия из серебра очень тонкого и изящного рисунка. Были слоны из черного дерева, кашмирские шали, кружева, ковры. Но чего особенно много было, так это драгоценных камней: я думаю, не один десяток индусов были ими нагружены. К сожалению, теперь уже не XV или XVII век, все, что можно вывезти, вывезено в Европу, да и индейцы перестали быть добродушными Пятницами. Здешние драгоценные камни – чистое стекло. Поэтому, и с ценами происходят довольно поспешные перемены. Один, напр., запросил за камень 33 рупии (около 20 руб. бум.), и отдал за одну. Перстень с двумя сапфирами и александритом продавался за 44 рупии, и был отдан за три.

Чтобы уже окончательно поразить нас индийскими чудесами, к нам на пароход прибыл фокусник с двумя змеями. Он, между прочим, у нас на глазах посеял зерно банана и вырастил из него деревцо величиной с локоть. Только и это индейское чудо оказалось поддельным: предательский мешок, самого европейского образца, слишком красноречиво показывал, откуда выросло это дерево. Скоро, однако, ударили к завтраку, и маг должен был уйти.

После завтрака мы с редким удовольствием сошли в шлюпку (а не лодку, как я говорил до сих пор), и отправились на берег. В голове трудно было разобраться. Столько здесь было нового: и пальмы, и индусы, и давно невиданный берег, самый воздух, чем ближе к берегу, тем более становился каким-то особенным, пропитан был каким-то пряным, несколько одуряющим запахом (это, как оказалось потом, был запах кокоса, в конце концов, очень неприятный).

С большим наслаждением вступили мы на красную землю Коломбо. Собирались ходить без конца. Но тут опять испытание. Не успели мы хорошенько выйти на берег, как на нас бросилась целая ватага гидов и нищих, и еще кого-то. Все они кричали, приставали, чуть не рвали нас на части. «Русский, русский, давай». Это «давай» так пришлось им по вкусу, что потом нигде от него проходу не было. Удивительное дело, почему это только русский должен и может «давать», остальные же все дерут с индусов же? Конечно, избаловали народ сами же русские. Впрочем, черта эта немного беспокойная, более симпатична, чем то диктаторство, с каким обычно относятся к индусам, китайцам и пр. наши европейцы. По крайней мере, видишь, что это люди, и относятся к людям по-людски.

Несмотря на эту философию, нам приходилось очень плохо среди терзавшей нас толпы гидов и лодочников. По-английски из нас никто не знал, а здесь, кажется, только этот язык и понимается.

В нашем несчастном положении помог нам какой-то господин, должно быть сжалившийся над нами. Он был в пробковой тропической каске, одет весьма прилично. Подошедши к нам, заговорил по-английски. Мы только улыбались и раскланивались. Тогда он перешел на французский язык. У нас нашлись знатоки. Этот господин был француз. Он взялся проводить нас по городу и показать все, что можно было видеть в английском городе в воскресенье. Благодаря его, отправились.

Все, конечно, было заперто. Англичан не было видно: они сидели по домам. По улицам проходили одни индусы, да и тех в этой части города было не особенно много. Улицы казались пустынными. Но какая прелесть здешние шоссе. Должно быть грунт очень хорош. Идешь точно по полу. Только красная земля со своей пылью убийственна для белых тропических костюмов.

Мы наняли двух извозчиков и отправились по городу. Город, не считая его торговой части, представляет из себя сплошной тропический сад. Всюду пальмы, бананы; кое-где из-под куста выглянет лачужка индуса. Она и низка, и грязна, и примитивна, по своей конструкции. Сами обитатели ее сидят на пороге, или около. Из открытой, и едва ли закрывающейся, двери валит дым. Очень неуютно и неопрятно. Жилища европейцев-англичан прячутся в садах, на улицу, по большей части, выходят одни лишь ворота. Сквозь решетку виден двор, на нем пальмы веерообразный, цветы. У них очень хорошо все устроено, не так, как у кормителей их – индусов.

В Коломбо показывают какой-то буддийский храм, но нам там побывать не пришлось. Впрочем, быть в первый раз в Индии и осмотреть все невозможно: вполне достаточно познакомиться с общим видом тамошней жизни и природы. Там уже на самом деле все новое, начиная от людей и кончая самой ничтожной подробностью их жизненной обстановки. Не нужно ходить по музеям и ботаническим садам, достаточно пройтись по улице, для новоприбывшего это лучше всякого музея.

В Коломбо я первый раз испытал японскую езду на людях. Небольшая колясочка для одного, о двух колесах. Возница берется за оглобли и мчит вас не хуже лошади. На первый раз это несколько стесняет: как-то неловко ехать на таком же человеке, как и сам. Но потом рассудишь, что и на лодках тоже ручной труд, тоже человек заменяет машину, а извозчику – заработок.

Возвратившись на пароход, мы узнали приятную новость: пароход будет стоять до вторника. Представилась возможность целый день посвятить на обозрение Цейлона. Составилась компания ехать в Канди, прекрасный горный город верст около ста по железной дороге внутрь Цейлона. Я с готовностью присоединился к этой компании.

На следующий день, 10 числа в понедельник, нас разбудили пораньше. Нас, было человек шесть. Ехал с нами и гид, говоривший по-русски. В 7 с пол. часов поезд вышел из Коломбо. Мы тотчас же очутились точно в картинной галерее: так роскошны и разнообразны виды по этой дороге в Канди. Путь пролегал сначала по пальмовому лесу с его пряным запахом, попадались изредка рисовые поля, изредка деревеньки. Потом пошли горы, одна другой выше, одна другой живописнее. Наш поезд все поднимался и поднимался, проходя сквозь туннели и взбираясь по узеньким карнизам на неимоверную высоту. Едешь, – справа стена, слева глубочайшая долина, на ней поля, леса, речки, деревеньки, – целая панорама. Кругом тоже все горы и горы, покрытые тропически роскошной растительностью. Удивительно, как щедра здесь природа. Всюду, где только есть хоть капелька влаги, растительность глушит все своим обилием, даже излишеством. Растет пальма. Из-под самых корней ее тянутся еще несколько пород больших и малых, с цветами и без цветов, а под ними в самой глуши, едва имея место для себя, чуть-чуть пробивается на свет трава, тоже роскошная, обильная до излишества. Но и этого мало тропической природе, она и воздух хочет отвоевать себе: вся эта куча зелени заплетается каким-нибудь плющом, который взбирается по стволу пальмы, цепляется по ветвям и зелени выросших из-под ней дерев, стелется по траве, покрывает собою все, точно боясь показать солнцу хоть кусочек незанятой земли. Удивительная роскошь, удивительная производительность! Недаром постройки людские как бы пропадают среди леса, тонут в его изобилии, разве может ничтожный, слабый человек сравниться с этой всепобеждающей силой жизни? Что он ей противопоставит? Недаром погрузиться в эту природу, пропасть в ней составляло жизненную цель браминов. Среди индийской природы легко понять свое ничтожество, легко представить себя лишь ничтожной веточкой среди безграничного, роскошного, переполненного жизнью леса. Здесь пропадаешь, стушевываешься до нуля.

Что такое здешние рисовые поля? Они тоже представляют пример, изобилия, роскоши. У нас чуть-чуть взбороздят поверхность земли, едва спрячут зерна, дождь слегка оросит их. Все как-то в меру, с расчетом, почти скупо и скудно, здесь же все с излишком. Поля не что иное, как искусственные болота. Посредством небольших плотин или земляных стенок, их устраивают в долинах или по склонам гор в виде террас. Получается что-то вроде обширного ящика, в который и напускается вода. Пашут, поэтому, здесь почти в воде: буйволы буквально уходят в грязь по шею. За то и урожай не таков, как у нас. Природа здесь расточительна, но и щедра.

По горным скатам довольно часто встречались чайные плантации, изредка кофейные. Это уже дело англичан, конкурирующих с Китаем.

Поезд наш все взбирался и взбирался. Становилось прохладно, деревья переменились. Пальмы пропали. Природа приняла более привычный для нас вид. Но это ненадолго: на утесе около дороги заметили мы какой-то памятник. Это англичане хотели увековечить память строителя железной дороги в Канди. Действительно, заслужил он общее признание за свою дорогу. Сколько трудов потребовала она. Какие горы пришлось просверлить. Мы тоже от души были ему благодарны за то, что и нам удалось, благодаря дороге, так близко быть к Индии, купаться в изумительной роскоши ее природы.

От памятника начался спуск. Поезд затормозили. Дорога заметно пошла вниз. Это, впрочем, недолго. Канди было уже близко. Еще несколько времени, и мы выходим из вагона, совершенно пораженные, переполненные всем виденным на дороге. Точно выходишь из какой-нибудь богатой картинной галереи или еще лучше, из панорамы. Так все виденное было разнообразно, так роскошно, живописно.

В самом Канди, после всего уже виденного, особенного ничего нет. Там показывали нам буддийский храм, и в нем гробницу с останками будды. Так, по крайней мере, рассказывал нам наш гид. Я, впрочем, не особенно увлекся этим новым зрелищем: ожидал больше увидать в Японии, кстати, тогда и язык буду знать, не придется обращаться за помощью к гиду, который, как всякий гид, непременно наскажет массу небылиц. Были мы и в ботаническом саду, в котором собран цвет здешней и без того роскошной природы. Но это уже было для нас положительно слишком много. Мы не могли еще придти в себя и от обыденной тропической растительности, а тут показывают ее редкости. Это было не под силу нашей восприимчивости. В сад этот пускают охотно. Один из садовников так даже расщедрился, что подарил одному из наших спутников плод шоколадного дерева. Редкость для нас большая.

В 2 часа пополудни, мы оставили Канди. Опять пронеслись пред нашими глазами очаровательные окрестности. Но внимание наше утомилось (один из спутников, от избытка чувств даже прямо уснул, смотря в окно). Да и постоянная роскошь делалась приторной. Хотелось чего-нибудь покислее, погрубее, чего-нибудь вроде нашего квасу или черного хлеба. Здесь уже слишком все было жирно, сладко, сдобно. Мы вспоминали здесь нашу березку. Куда скромнее она, как-то целомудреннее и здоровее здешней распустившейся, намащенной, одуряющей своим благоуханием, разряженной природы. Конечно, это поражает. Но она слишком роскошна, чтобы ее полюбить, чтобы успокоиться среди нее. Она душит, а не успокаивает. Вспомнилось мне описание здешней природы у Гончарова. Действительно, прав был писатель, говоря, что тропическая природа сначала нравится, а потом становится приторной. Да и фрукты здешние хороши только, пока они редкость, привыкнешь к ним, и тогда все эти бананы, ананасы и пр. не дадут вам забыть нашего яблока. Где им до него? Не сравняются никогда.

В шесть с половиной часов вечера мы были уже на «Костроме». Приятно было отдохнуть на ее знакомой, почти родной, палубе от всей массы впечатлений, которые так неудержимо со всех сторон лились на нас в продолжение целого дня.

Была ночь. Тьма здесь кажется еще гуще, чем у нас, точно черный покров спускается на все. Тьма непроглядная. Вся жизнь замирает, смолкает. И среди этой молчащей тьмы вдруг точно звезда загорается совсем низко над землей. Вот она, как-то колеблясь, движется, как-то неправильно проносится по черной ночи. Вот еще и еще звезда. Это светящиеся жуки. Удивительно ярко горят здесь их маленькие фонарики. От них ночь кажется еще гуще, еще непрогляднее и таинственнее. Она уже больше не спит, вы чувствуете, что под этим непроницаемым покровом жизнь продолжает кипеть, что около вас во мраке ночи движутся, может быть, миллионы существ, продолжая свой дневной труд и дневную борьбу за существование. Вы еще более вдумываетесь в молчащую, но не мертвую тьму, в сокрытую от вас бесконечную и непрерывную жизнь. Вам слышится таинственное: «ом». Снова пред мысленным взором проносятся брамины, подавленные природой, стремящиеся слиться с ней.

На следующий день, мы вдвоем опять были на берегу, на этот раз уже без всяких гидов. Хотелось походить еще раз по земле и присмотреться без посторонних надоедливых и ничего не объясняющих указаний к здешней будничной жизни и народу. Солнце палило в упор. Но жар здешний переносится гораздо легче нашего. У нас жарко, душно, здесь же вы чувствуете на себе прямо огненные лучи солнца, которые жгут вас, не удушая. Становится даже несколько приятно это жжение, нужно только, чтобы голова была получше защищена, иначе можно получить солнечный удар. Индийцы обязательно покрывают голову чем-нибудь белым, когда купаются. Интересно видеть громадную белую чалму, плавающую на поверхности какого-нибудь пруда, или лучше сказать, болота. Здесь все пруды почему-то смотрят нечистыми, страшно смотреть на купающихся в этой мутной жидкости и без того черных людей.

По вере индусы принадлежат, должно быть, ко всяким вероисповеданиям. Один гид имел на шее крест и называл себя католиком, Католического патера-индуса мы видели на одной из станций железной дороги. Совсем патер: и шляпа низкая, черная с немного загнутыми кверху полями, и ряса черная, и бритая физиономия, и молитвенник в руке. Одним словом, все до последней подробности католическое, только цвет кожи немного выдает.

Пришлось глубоко пожалеть, что мы еще не доросли до того, чтобы иметь здесь свою миссию, мы все еще замыкаемся в рамки узкого национализма. Заботимся только о своих, позабывая, что Господь пришел для всех без различия и послал апостолов ко всем народам земного шара. Чем наши достойнее, напр., хотя бы этих индусов? Скажут, что у нас народа нет. Совершенная неправда. Было бы только желание, народ, т. е. церковные деятели на ниве Господней всегда найдутся. Ведь, идут же из Духовных Академий во всевозможные ведомства. Нашли же необходимым сократить штаты Академий. Очевидно, мы страдаем не недостатком народа, а избытком его, перепроизводством. Отчего бы не отделить сюда хоть двоих? Эти двое, может быть, успели бы что-нибудь начать, может быть успели бы образовать продолжателей из самих индусов, как, напр., теперь в Японии. Скажут, у нас средств нет. Правда, мы беднее каких-нибудь американцев. Но пусть и миссия наша начинается с малого. Бог поможет, потом дойдем и до большого. Ведь, тратится же у нас миллион рублей, по самому минимальному счислению, на одни церковные облачения. Вот, хоть бы одну сотую или несколько сотых от этой суммы отделить сюда. Этого бы на первый раз было больше, чем достаточно. Нет, должно быть, не скудость средств и людей тут причиной, а холодность к вере, привязанность только к личному благополучию. Да, еще много, много нужно нам жить и делать, чтобы выросли до православной миссии (не католический и протестантской, – Боже, сохрани от этого).

В пять с половиной часов вечера мы снялись с якоря и пошли в открытое море, на простор, на свежий воздух. Пряный запах кокоса становился положительно противным. На грех еще мы отдали здесь мыть белье, которое тоже насквозь продушилось этим запахом. Так всю дорогу и пришлось страдать, переносить тысячу раз коломбскую стоянку.

15 сентября. Малаккский залив

Качка вчера дошла до высшей степени. Перед входом в Малаккский пролив концентрируется муссон и муссонная зыбь. Оттого волнение здесь сильное и какое-то неопределенное, мотает немилосердно. Впрочем, мы все попривыкли. Даже и ходить выучились во время качки. Балансируешь себе по палубе, то на одну ногу припадешь, то на другую. Довольно занимательно, если бы не было так назойливо и долго.

Вчера около 10 часов вечера вошли в Малаккский пролив, зыбь уничтожилась и наша «Кострома» идет совершенно ровно, как в Красном море. Боимся только, не была бы и жара такая же, как там. Покуда ничего, дышать можно свободно.

Наш маршрут несколько изменился. Из Коломбо мы взяли груз до Пинанга (маленький островок у берегов Малакки, что-то около 5-го градуса сев. широты). Оттого мы и простояли лишний день в Коломбо. Прежде Сингапура теперь нужно зайти в Пинанг, который называется «раем востока» по роскоши своей растительности, по красоте местности и по своему здоровому климату.

Но что будет дальше Сингапура, теперь трудно и сказать. Я даже и не знаю, как я попаду в Японию: в Нагасаки – холера, заходить туда, следовательно, нельзя. Но, с другой стороны, и во Владивостоке холера. Если «Кострома» туда зайдет, тогда ее не пустят ни в один порт, да и через канал не проведут. Придется отсиживать где-нибудь, карантин. Как мы распутаем этот Гордиев узел, еще не знаем. Можно бы мне оставить «Кострому» где-нибудь, не доезжая до Японии, но нельзя оставить переселенцев, провожать которых до Владивостока мне поручили. Посмотрим, впрочем, может быть, к тому времени все как-нибудь устроится.

Письмо V. 19 Сентября. Малаккский пролив

Еще одним маленьким кусочком меньше: Пинанг уже за нами, а сегодня придем в Сингапур.

Приближаясь к Пинангу, мы прочитали в лоции английской его описание. Чего только о нем не говорится. И раем-то его называли, и климат его превозносили и пр. и пр. Мы заранее уже горели желанием его осмотреть, подышать его воздухом.

Пришли туда в воскресенье (17 числа), пришли ранним утром; поэтому, каков Пинанг издали, я не видал. Вставши от сна, я поднялся на ют и отсюда вдоволь налюбовался этим раем востока. Действительно хороший уголок.

Он представляет из себя не что иное, как небольшой островок, верст в 30 в длину и 15 в ширину. Поверхность его очень гористая. Около самого города замечателен пик высотою, кажется, в 2800 ф. Все горы покрыты самой чудной растительностью, какую только мог принести роскошный восток своему раю. На восточной стороне острова лежит город Пинанг, или Джорджтаун. Пролив в этом месте, между островом и Малаккой, образует великолепную гавань шириной верст в пять. Стоя в этой гавани, не знаешь чем любоваться. Справа город, живописно выступающий на темно- зеленом экране гор. За ним горы громадные, с вершины которых не сходят облака. Прямо рейд, на котором пестреют суда всевозможных наций и форм: от английских пароходов до китайских джонок. Слева из моря поднимается низкий берег Малакки, весь зеленый от сплошной растительности; а далее из-за горизонта синеют в тумане какие-то горы самых неожиданных колеров. Хотелось поскорее на берег, чтобы видеть все это самому, тем более, что в лоции говорилось о водопаде, который где-то по близости за городом скатывался с высоты 2500 фут.

Однако, горы спустили нам тучу дождя (дело шло к осени, период дождей), и нашу поездку поневоле пришлось отложить).

После завтрака, все-таки, мы не выдержали: собрались мы семеро и под предводительством одного корабельного офицера отправились на берег. Дождь еще шел. Мы кое-как укрывались от него под своими зонтами. Хорошо еще, что малайцы скоро возят в своих маленьких лодках, а то пришлось бы очень плохо нашим паутинным тропическим костюмам. Наконец, нога ощутила твердую почву, а через минуту мы уже ехали в двух крытых экипажах-вагончиках по улицам Пинанга.

Город, точнее та его часть, по которой мы проезжали, особенного ничего не представляет после Коломбо. Та же вечная зелень, скрывающая собою постройки, те же прекрасные вееровидные пальмы перед окнами на дворе англичан, те же убогие жилища туземцев, даже и мутные лужи, в которых они берут свои ежедневные ванны, не были забыты. Грунт, как и в Коломбо, красный. Красные и черепицы на кровлях. Зелень и краснота – основные тоны здешних городских видов.

На улицах, по случаю воскресного дня, было пустынно. Попадались изредка малайцы и китайцы, и те, и другие еще не виданные нами. Малайцы к удивлению носят больше черные одежды. Как это объяснить при здешней, тропической жаре? На головах небольшие шитые шапочки, вроде черногорских или греческих. У некоторых шапочки блестели позолотой.

Целью наших стремлений был водопад, точнее ботанический сад, в котором находился водопад. К этому саду вскоре мы и приехали.

Сад, конечно, очень хорош, в нем много всяких растений и много лужаек. Между прочим, внимание наше остановила одна оранжерея (если только можно назвать оранжереей беседку, сплетенную из тонких прутьев). Здесь были собраны всевозможнейшие маленькие растеньица. Есть несколько экземпляров которые растут совсем без всяких банок и без земли: прикрепят их проволокой к доске и подвесят к стене, вот и все.

Но все это осмотрено только мимоходом. Мы спешили к водопаду. Прошедши весь сад, мы поднялись по довольно первобытной тропинке на гору и после долгих карабканий, наконец, добрались до буддийской часовни, где малаец продает на память цветы (это делается, кажется, во всех буддийских храмах и часовнях в Индии). Здесь и есть самое главное.

Часовня прислонена к отвесной скале сажен в 17 высоты. С вершины этой стены и падает столб воды сажени в три шириною. Он свергается почти вертикально и разбивается вдребезги у подножия часовни. Шум стоит невообразимый. Брызги носятся целыми облаками и своей сыростью пронизывают вас насквозь, – туман совершенно застилает вам глаза. Первое мгновение вы чувствуете себя как будто среди нашей зимней вьюги. Все кружится в глазах, уносится, белеет. В ушах стон. Помостки, перекинутые через вертикальный поток, дрожат, как на водяной мельнице.

Долго стоять на этих помостках, конечно, не совсем удобно: можно промокнуть до костей. Поэтому, полюбовавшись минут пять на это невиданное зрелище, мы отправились в обратный путь. Компания наша увеличилась еще двумя пассажирами. Навстречу нам попалась другая компания, человек в 15, это тоже были все наши, воспользовались тем, что дождь теперь прекратился. Пожелав им получше наглядеться на водопад, мы сами стали в раздумье на распутье: на самой вершине пика мы еще не были, а побывать в облаках хотелось. Наш возница (он же и гид) уверял нас, что мы ни за что не взойдем на гору, пути целых два часа, что легких наших не хватит на такой подъем. Наши ряды заколебались: пятеро решили идти в город за верховыми лошадями, остальные же пять человек остались при прежнем желании. Они ушли с гидом, а мы направились в гору.

Шли мы, действительно, часа два или полтора все в гору и в гору. Путь для нас, не привыкших к горам – очень утомительный, особенно после долгого сиденья на пароходе. Но никто из нас не раскаялся, что пошел. Путешествие полно интереса.

На гору спиралью проложена довольно хорошая, для такого же места прямо хорошая дорога (конечно, английская). В сухую пору по ней идти труднее: песок (красный), я думаю, много затрудняет движение. Но после дождя образовался твердый грунт, достаточный для того, чтобы выдержать пешехода. Для нас одним препятствием было меньше.

Подъем вообще крутой, местами лишь проложены более пологие дороги. В таком случае на раздвоении дороги красуется характерная надпись на белой дощечке: «Для пожилых лиц», а на другой ветви дороги: «Для молодых лиц». Каждый может выбрать, что более подходит к его легким.

Дорога проходит среди густого тропического леса, который буквально стоит стеной по ту и другую сторону. Иногда выходишь на прогалину, на карниз, и тогда вид просто волшебный: в открывшейся лощине вы видите только верхушки дерев, сплошную темно-зеленую массу, которая покрывает все. Затем рейд с черными полосками вместо пароходов, а там Малакка зеленая и фиолетовая. И так за горизонт. Посмотришь немного на эту картину, отдохнешь, и снова в путь, в гору.

Из лесу слышится какой-то странный свист, шипение, никогда не перестающее. Очевидно, там была жизнь. Но, при всем своем желании, ни одного экземпляра здешних животных мы не видали. По рассказам здесь должны быть и обезьяны и еще что-то. Вообще у нас как-то больше жизни в поле и в лесу.

У нас постоянно чирикает какая-нибудь птичка, а если не чирикает, то хотя пролетит мимо вас. Здесь только зелень и насекомые. Насколько помню, и в Индии, на Цейлоне не видали мы, а тем более не слыхали ни одной птицы. Должно быть, улетели они, или прячутся от здешней палящей жары.

Поднимаясь все выше, прошли мимо каких-то туземных хижин. Видели чью-то прекрасную виллу, в которую чуть было не забрались в качестве путешествующих иностранцев.

В конце концов, не смотря на частые остановки и относительно прохладную (или не столь жаркую, как обычно) погоду, мы были мокры, как мыши, и устали до крайности.

Дорога точно смеялась над нами. Покажется как будто вершина. Вот-вот конец... подходишь, увы... это только начало нового подъема еще более крутого и высокого. Выдохнем, переглянемся, кто-нибудь процедит какое-нибудь замечание или сострит над спутником. Потом опять шагаем до нового поворота, где снова разочарование. Мучила нас и жажда, хотя мы не один раз пользовались ручейками и просто лужами, попадавшимися по пути

Наконец, повеяло холодом, туман, стоявший наверху, стал все ближе и ближе. Еще крутейший подъем и на повороте дороги забелела дощечка с какой-то надписью. Ну, опять видно: «Для старых и молодых людей», опять видно придется подниматься и конца этому несчастному подъему, должно быть, не будет. Авангард наш подошел к дощечке. На ней значилось: «То the grace». Чтобы это значило? Никто английского языка из подошедших не знал. Похоже как будто на тигра, но кажется, тигры на своих норах вывесок не делают, надо полагать, что-нибудь другое.

Подождали нашего предводителя офицера, который медленно пыхтел в самом хвосте нашей компании, мокрый насквозь и красный, как свекла. Он, отдышавшись, наконец, разрешил наше недоумение: тут ни тигров нет, ничего в этом роде ужасного. Это значит просто: «в кабак». Тогда мы вспомнили, что, по лоции, на вершине горы должен находиться отель. Кабак, вероятно, и есть этот отель. Скоро конец.

Собравши свои силы и, воодушевивши себя мыслью о скором отдыхе, мы прибавили ходу, зашагали опять в гору. Опять предводитель наш пыхтел назад и опять мы обливались потом и пили из луж. Но вот прогалина, терраса, а над нею, на страшной круче вышиной сажен в сорок, серел какой-то домик, на котором некоторые из нас угадали надпись: «То the grace». Вот он наш конец, наша обетованная земля! Как ни курьезно звучит это, а кабаку на этот раз мы обрадовались чистосердечно, как настоящей Палестине.

Идти пришлось еще с четверть часа по извивающейся вокруг горы дороге. Наконец, последний поворот и перед нашими глазами несколько домиков, расположенных маленькой улицей. На небольшом павильоне или беседке видна была надпись: «Post». Тут я вспомнил, что у меня в кармане лежит письмо. Сейчас же вошли. Там встретил нас молодой голландец, который снабдил нас марками и вызвался проводить нас в «То the grace».

Пришли. Кабак оказался очень чистеньким и уютным домиком с залой, гостиной, несколькими жилыми комнатами и двумя террасами в сторону моря. В этом домике, оказывается, можно было жить по нескольку дней, как и делало в этот раз одно английское семейство, которое скрылось из первой комнаты при нашем нашествии: должно быть, очень уж страшны были наши красные физиономии и промокшие костюмы.

Малайцы подали нам содовой воды с коньяком, и мы начали дружно утолять свою жажду. Отдохнувши немного, пошли на террасу смотреть окрестности. Видно было далеко. Наш рейд казался речонкой, а «Кострома» ничтожным пятном. Жаль, что поднявшиеся облака застилали почти все. Но... облака внизу! Вот что особенно было интересно, хотя эти облака и давали себя знать с самой неприятной стороны: от них было положительно холодно в наших мокрых костюмах. При всем том, это был первый раз, когда мы поднялись выше облаков.

Посидели мы здесь довольно долго. И усталость как-то приковывала к месту, да и пришлось переждать дождь, опять принимавшийся несколько раз. Думали было, потом пробраться к тому месту, откуда начинается водопад, но было уже далеко за пять часов, в шесть здесь темнеет, а перед нами была еще вся только лишь пройденная дорога. Путешествие ночью по этим горам и лесам, да еще в незнакомой местности никого особенно привлекать не могло. Решили, не теряя времени, пуститься с горы и возвратиться на «Кострому».

Спустились мы, конечно, гораздо быстрее, чем поднимались. Спускались всего минут пятьдесят. Уже внизу, под горой, сообразили, на какой высоте нам пришлось быть. Как после узнали, наши всадники так и не могли въехать туда на своих лошадях, и таким образом, сами лишили себя великого удовольствия.

Вечер настиг нас еще среди дороги. Впотьмах кое-как разыскали мы своих возниц, терпеливо ждавших нас у сада, и отправились по улицам города к пристани. Все было темно, только жуки иногда светились, но потом и они спрятались. Тьма непроглядная. К довершению наших несчастий подул сильный ветер, хлынул страшный дождь, настоящий тропический. Путешествие приняло совсем неприятный вид.

Доехали мы под покровом ночи и под ливнем до пристани, там еще хуже. Начался прилив, в проливе образовалось быстрейшее течение, которое рвало с собою все. Ветер развел волну. На пристани (деревянной, плавучей) нельзя было стоять, так ее подбрасывало волнением. Подъехали лодки, но к ним и приступиться было страшно. При малейшем промахе, можно было попасть мимо лодки, а морская ванна при подобной обстановке, Бог знает, чем еще кончится.

После долгих стараний и колебаний, мы, наконец, расселись в две маленькие лодки (которые больше трех, кажется, не поднимают). Поплыли. Нас начало бросать из стороны в сторону, а течением неудержимо несло вниз от рейда и города. Как назло, «Кострома» стояла далеко выше. Бедный малаец, везший нас, выбивался из сил. Прибавьте к этому еще дождь, поливавший нас сверху, как из ведра, волны, хлеставшие нас с боков, тьму непроглядную кругом, которая оставляла нас в совершенной неизвестности, где мы, куда плывем, где наша «Кострома». Минута или точнее полчаса пренеприятнейшие.

Долго бились мы, поднимаясь и снова уступая течению, наконец, перед нами зачернел огромный силуэт нашей «Костромы». Она стояла к нам кормой. Мы облегченно вздохнули, завидев конец нашим мучениям. Вот корма, вот она уже поравнялась с лодкой, вот и трап, еще мгновение и мы дома. На трапе ждет нас матрос. Лодочник бросает веревку, привязывает лодку, матрос протянул мне руку. Совсем дома… Вдруг сильная волна ударяет в лодку, веревка порвалась или отвязалась и мы снова во тьме, снова далеко от «Костромы», и снова поливает нас дождь и хлещут волны. Подъехали второй раз, опять неудача. Только на третий раз удалось нам ступить на трап, по которому и поднялись мы на палубу, где собрались все пассажиры, наблюдавшие за нашими стараниями. Я думаю, ни один застарелый моряк не поднимался по трапу своего корабля с таким удовольствием, как мы после такого перехода и небывалого душа. На нас положительно не было ни одной сухой нитки. Наши несчастные, нитяные тропические костюмы прилипли к телу точно у мокрой курицы перья. Наши тропические, пробковые шляпы превратились в неудачно спеченные блины, обнаружив, таким образом, лишний случай Порт-саидского надувательства. Скорее пошли мы в каюту. Переменили одежду: иначе в тропиках этот душ даром не обойдется. Но, как бы ни был печален наш внешний вид, как бы ни напоминали мы мокрых куриц, все-таки, мы были дома и могли теперь спокойно лечь спать; а море пусть себе шумит и волнуется в непроглядной тьме.

Весь следующий день прошел в нагрузке риса, который должны были мы везти в Гонконг (опять новый порт, неожиданный). На берег никто из нашей компании уже не сходил: ноги после вчерашнего подъема давали себя чувствовать.

Часов в 10 вечера стали поднимать якорь и тут произошел небольшой казус. По правилам этого порта, каждый корабль, стоящий здесь, должен бросить два якоря. За двое суток течение в проливе менялось несколько раз и наш пароход, следовательно, несколько раз обернулся за это время на своих якорных цепях. Цепи, конечно, перепутались и вытащить якоря не было никакой возможности. К тому же вблизи нас стал какой-то австрийский или итальянский пароход. Его якоря переплелись с нашими. И пошла история... Был момент, когда пароходы совсем насели друг на друга, между бортами оставалось каких-нибудь аршина два. Еще немного и мог произойти пренеприятнейший инцидент…

Часа два с половиной промаялись мы с якорями, и только уже за полночь удалось нам выйти из этого злополучного «рая востока».

Идем очень благополучно. Волнения никакого. Только от времени до времени налетающие шквалы сильно беспокоят нас своим ливнем. Слева постоянно виден берег Малакки. Попадаются острова, большею частью, гористые, иногда конические, но уже не то, что в Красном море. Здесь это не надгробные памятники, наводящие уныние своей пустынностью. Здешние острова от верхушки своей и до самой морской воды покрыты богатейшей растительностью, все тем же тропическим лесом, который видели мы в Коломбо и в Пинанге. Путешествие наше, в общем, очень интересно, и не так утомительно.

Теперь начало третьего. Через три часа должен быть Сингапур.

Письмо VI. 28 Сентября Гонконг

Пишу вам почти с сухой земли: стоим на Гонконгском рейде. Поэтому можете судить, каково было наше путешествие от Сингапура до Гонконга, если во время пути нельзя было выбрать времени и места для письма. Ехать, действительно, было нехорошо. Но теперь все это прошло, а что прошло, то очень мило.

19 Сентября, как кажется, я писал вам, мы подходили к Сингапуру. Много про него говорили нам моряки, рассказывая и о прелести стоянки и самого берега, и о толчее разноплеменной толпы на улицах и т. п. Хотелось все это проверить на опыте и самому протолкаться, хотя восхождение на горы все еще отзывалось в ногах.

В час, или около того, окрестности Сингапура начали выплывать из-за горизонта. Береговая полоса, бывшая все время у нас с левого борта, стала приближаться, загибаясь мало-помалу у нас под носом (нос, разумеется, корабельный). С правого борта появилась Суматра, сначала небольшая точка, а потом целая масса зеленой земли, которая тоже бежала нам навстречу, сближаясь с Малаккой. Попались какие-то островки, от которых пролив делался еще более узким. Мы, наконец, шли прямо на зеленую стену, в которой и прохода не видать было. Но вот появился дымок, а за дымком из стены выплыл маленький белый катер лоцмана: Сингапур, следовательно, уже очень близко.

Между тем время подошло к 4 с пол. часам, когда назначен был, на этот раз часом раньше, наш обед. Как ни соблазнительно было смотреть на сбегающиеся зеленые горы, однако, при еще более соблазнительном звонке к обеду, на палубе не осталось ни души. Всем хотелось покончить с обедом до прихода в порт, чтобы потом уже смотреть и любоваться природой на свободе.

Однако, Сингапур был так близко, что пока мы ели, он совсем подкрался к нам. В кают-компании стало вдруг несколько темнее, в окна ударил какой-то зеленый свет. Мы шли в узком проливе между Сингапуром и другим маленьким островком, очень узким. Мы входили на Сингапурский рейд.

Не успели мы кончить нашего обеда, как с левого борта поднялся обычный гам при входе в порт. Это шумели на берегу, к которому мы должны были швартовиться. У нас на верху раздавались тоже обычные: «Отдать кормовой», «вира лебедка». Слышался топот, беготня, шум канатов по палубе. Очевидно, мы становились на якорь или швартовились.

Выходим на палубу. Собрались у своих кают, под ютом с левого борта. Прямо против нас на одинаковой высоте стояла другая толпа, выстроившись по деревянной набережной. Ждали нас. Пароход наш постепенно приближался, подтягивая канаты и от времени до времени постукивая своим винтом.

Толпа, стоявшая на берегу, была, по обыкновению, самая пестрая. Тут и малайцы, и китайцы, и европейцы всех наций. Некоторые спешили показывать еще издали нам свой товар. Соблазняли нас целыми грудами ананасов, шалями и непременными драгоценными камнями. Здесь замечательны раковины всевозможных сортов. Их привозят целыми лодками. Не знаю, почему не делают этого в других портах. Может быть, здесь их особенно много. Какой-то, по всем признакам, еврей горячился больше всех, кричал, махал руками, бегал по набережной, отдавая приказания рабочим и изредка перекидываясь французскими фразами с некоторыми из наших офицеров. Это оказывается здешний harbormaster. Несколько долговязых англичан стояли, смотря как-то поверх толпы, как через прясло, в своих грандиозных тропических касках. Но наше общее внимание остановилось на одной группе: какой- то господин, лет тридцати пяти, стоял под руку с дамой. Наверное, это русский, думалось нам. Есть какая-то неуловимая черта, не передаваемая на словах, у каждой нации. Достаточно небольшого опыта, чтобы почти не ошибаться с первого взгляда. Что сказало нам, что стоявший перед нами господин был действительно русский? Никто, конечно, из нас не мог бы объяснить, между тем наше предчувствие оправдалось. Это был русский офицер, который с женой ехали, из Восточной Сибири в Марсель и оттуда в Россию. Ехал он на французском пароходе («Messageries Maritimes»), который стоял тут же, корма о корму с нашим пароходом.

По поводу этого предчувствия, мне вспоминается другой случай, бывший уже гораздо позже, тоже во время путешествия на французском пароходе. Один господин постоянно старался со мной заговорить. Наверное, это русский, подумал я. Но незнакомец говорили по-французски и по-английски, а по-русски, ни слова. «Какой вы национальности?» спрашиваю его. – «Немец», как-то странно сказал он сквозь зубы.– «Ох, думаю, русский, только почему-то стесняется назвать себя им». Вечером по обыкновению долго оставались на палубе, лежа на длинных стульях. Моего знакомого взял кошмар. Вдруг слышу: «Ай, умру, умру»... Моя догадка оправдалась, хотя ни теперь, ни тогда я не мог сказать, почему я не поверил, что этот господин был немец.

Набережная ничего особенного из себя не представляла, или лучше сказать, представляла из себя только черные, покрытые сажей угольные сараи-склады в местности довольно пустынной. Прямо за ними были какие-то болота, и уже за болотами начиналось жилье, сначала в виде туземного поселка, может быть деревушки, нескольких фабрик, далее шло поле, и только за полем начиналась китайская часть города. До самого же города, т.е., его европейской части, нужно ехать довольно долго.

Когда кончилась длинная и крикливая история швартования, мы набрали целую экспедицию писем и отправились на соседний французский пароход, почтовый; представлялась возможность отправить наши письма самым скорым образом: пароход уходил сегодня же.

Не успели мы ступить на землю, как ко мне подходит господин, по виду – комиссионер, буфетчик или что-то в этом роде. Физиономия бритая, но конечно не чисто. У нас такими изображают пожилых итальянцев. Он что-то заговорил по-французски, протягивая мне письмо. Я понял только: «Monsieur le cure Петербург». Взглянув на почерк адреса, я понял, что это письмо от о. А., который воспользовался этим господином, чтобы послать мне весть о себе. Они идут пятью днями раньше нас. С ним на пароходе едет и звонарь, выписанный для собора в Токио. Япония опять стала близко. Теперь уже пойдем на север, прямо к ней. Как только я доберусь до нее?

Поблагодарив незнакомца, я присоединился к остальной компании, которая уже ходила по берегу вдоль огромного французского парохода. После довольно занимательных пантомим с каким-то полным господином, стоявшим на палубе парохода, наша компания разделилась: часть отправилась осматривать весь пароход, а мы с доктором спустились вниз в кают-компанию первого класса, где помещалась и каюта почтового чиновника. С чувством дикарей, попавших во дворец, спустились мы по широкой, можно сказать, роскошной лестнице в большую, изящно отделанную залу, кают-компанию. После нашей каморки это был настоящий дворец. Вертлявый лакей в форменной одежде (увы! Как первобытны показались нам наши пароходные Иваны и Петры в несколько потускневших белых костюмах), показал нам каюту почтового чиновника, в ней, в двери, наполовину задернутой занавесью, среди своеобразная шума, шелеста непрерывно вращающихся опахал, сидел задом к нам пожилой, сухой человек, что-то корпевший в книге. Он покровительственно принял наши письма, наклеил марки, еще покровительственнее взял плату, не переставая дымить своей толстой сигарой. Мы поспешили отретироваться, еще раз аппетитно взглянув на роскошную кают-компанию первого класса. Впрочем, у нас гораздо лучше, как там ни хороши все французские каюты.

На набережной к нам пристали извозчики малайцы со своими каретами-вагонами. Четверо нас сели в один из них. Возница-малаец с широким лицом и черной бородой, на голове красная повязка. (После я узнал, что красный цвет также хорошо защищает от лучей солнца, как и белый).

Многого теперь мы уже увидать не могли: наступившая вскоре тьма заставила нас сократить наши наблюдения. Походили по городу, по очень недурным бульварам, пробовали задохнуться в китайской части города. Вот грязь! Чему это приписать, просто не придумаешь. У всех народов есть жилье, не везде оно и чисто, но на китайское логовище даже смотреть тошно, не говоря уже о вони, от которой и на улицах китайских поселений пройти нельзя.

В городе движение большое. Толпа пестрит своей разноплеменностью. Встречаются кварталы вполне европейские, с магазинами, с зеркальными стеклами. Есть очень хорошие отели. В одном из них, на террасе, посреди толпы разных языков и национальностей, присели и мы. Нас угостили чем-то вроде горячей воды с перцем. Эту мутную и едкую жидкость нам назвали чаем. Англичане и из чая сумели сделать какое-то свое индийское пойло. Впрочем, к нему скоро привыкаешь.

Попив того, что мы отказывались называть чаем, мы вернулись домой, с намерением не выходить больше на берег: в Сингапуре больше смотреть нечего.

Здесь, впрочем, есть замечательный ботанический сад. Говорят, первый на востоке по своему богатству.

На следующие дни около нашего парохода происходила настоящая ярмарка. Торговцы разбили у нас свои палатки, разложили товары. Наши поселенки с ребятами бродили от палатки к палатке, примеряли бусы, платки. Спорили на всех возможных для них жаргонах, русским языком внушая малайцу, что он запрашивает слишком много. Совсем, как у нас где-нибудь в селе, на базаре. Интерес к покупкам, однако, немного истощился. Успели увидать многое. Сингапур казался повторением.

Здесь, между прочим, пришлось первый раз попробовать знаменитый тропический фрукт: мангустан. Что на вид что-то вроде картофеля или репы (только более круглое), темно-красного цвета. Нужно осторожно разрезать довольно толстую мягкую оболочку, пропитанную красным дубильным веществом. Внутри – маленькое белое ядро, нежное, волокнистое, сложенное из нескольких частиц, вроде апельсина. В этом небольшом ядре и заключается собственно мангустан, которым хвалится юг. Конечно, хорош. Но слишком мало для такого труда достать его.

Вечером, в 7 часов, мы наконец снялись с якоря и отправились из Сингапура. Взяли груз в Гонконг.

Сначала было очень хорошо. Качки не было, так что в Воскресенье, 23 числа, отслужили обедню. Но потом, с вечера Воскресенья, пошел дождь, как из ведра, качка развилась такая, что пред ней стыдно вспоминать о наших мучениях в Индийском океане. Понедельник, вторник, среду и ночь под четверг продолжалось наше испытание. Пассажиры опять клятвенно уверяли друг друга, что едут по морю последний раз, что обратно обязательно сухим путем. Но когда прибыли в Гонконг и узнали, что в 20 часах от нас проходил тайфун, которым сорвало лодку на французском пароходе, тогда мы стали благодарить Бога за то, что все нам так удается, все так благополучно. Теперь была только одна станция до Японии. Но там холера, куда-то и когда-то меня Господь принесет?

Письмо VII. 8 Октября. Владивосток

Вы уже получили мою телеграмму, и знаете, что моим странствованиям скоро будет конец. Да, уже Владивосток... Надоело порядочно болтаться в море, особенно после того удовольствия, какое оно доставило напоследок, на прощанье; но оставлять привычную палубу «Костромы» как-то не хочется. Привыкли к ней, и прижились. Все тут стало знакомым, почти родным, не исключая и канатов в кружках (которые все мы уже называли бухтами), не совсем удобных скамеек и более неудобных, надоедавших ежедневных покачиваний палубы по утрам. Все теперь стало жалко бросить. Многие из пассажиров, переселившись на берег в гостиницу, все еще не могут отрешиться вполне от «Костромы», нет-нет да и заглянет кто-нибудь из них посидеть в ее кают-компании, попить чая с прежними спутниками, поговорить. Великое дело привычка.

Нужно, однако, кончить с моим путешествием.

Прибыли мы в Гонконг 27 сентября в полдень. Долго провозились с остановкой, так как вошли без лоцмана. Скоро ли пришли хозяева нашего груза, скоро ли нас повели к берегу, скоро ли ошвартовили к такой же деревянной набережной, как в Сингапуре, а время шло, и незаметно прошло до нашего обеда. В город пошли уже вечером. Сначала непроходимая китайская часть, насквозь пропитанная какими-то миазмами. Ужасные китайские лавки, особенно съестные, в которых ожидаешь встретить самое невозможнейшее мясо. И все вонь и вонь. Мы проникли на большую улицу. Европейские магазины были заперты. Мы зашли к Ивану Ивановичу, китайцу, который знает (правда, очень мало) по-русски и имеет на двери вывеску с этим именем и отечеством. Иван Иванович торгует материями, кажется всем, что попадается. Тут у него и шахматы, вырезанные из кости (по его словам, из слоновой, но…). Самого Ивана Ивановича не было, а его сыновья приказчики по-русски и вовсе не говорят. Мы посидели несколько времени в их лавке, посмотрели на китайскую торговлю: при нас приходили покупатели – китайцы. Китайцы вообще смотрят умными. Mногиe держат себя весьма солидно, особенно в повозке с веером в руках. Жаль только, что безбородые их физиономии, особенно у стариков, дела их похожими на пожилых женщин.

Жалкий вид имеют здешние кули (рабочий народ). Чем только они живут, одному Богу известно. Некоторые имеют одну только лодку. На ней он и живет, на ней перевозит и пассажиров, и все. Целый дом его тут. Тут он и родился, тут может быть и умрет. Некоторые питаются, говорят, отбросами с пароходов. Вот жизнь... Здесь вообще китайцы как-то забиты и загнаны англичанами, для которых они лишь вьючный скот и рабочая сила для их грандиозных построек по горам и вообще для всего их комфорта. Так они и смотрят, действительно, рабочим скотом, загнанным, бесправным, голодающим, презираемыми, и, конечно, чистосердечно за то ненавидящим своих непрошенных, покоряющих их деньгами хозяев.

За то великолепны здесь постройки и вся жизненная постановка англичан. Не говорю о самом городе, о его прекрасных магазинах, об отелях в виде дворцов, все это для такого всемирного пункта ничего особенного не представляет, все это естественно и обыкновенно. Удивительно то, как англичане сумели сделать такой рай из голой, безжизненной скалы, каким был Гонконг до их владычества. Удивительно, что на прежних пустырях теперь разбиты превосходные пляжи, что там, где прежде были голые скаты гор, непроходимые ни для кого, теперь проложены шоссе, улитые цементом, с мостами, желобами и даже скамейками для отдыха. Удивительно, далее, видеть громадные дома на самой вершине пика, куда и пешком трудно взобраться, и куда теперь взбирается по цепи железнодорожный поезд. Удивительна эта победа человека над негостеприимной природой.

Невольно навязывается сравнение с Владивостоком. Какая бесконечная разница, и, конечно, не в пользу Владивостока. Там, можно сказать, ничего еще нет, там только кого-то и чего-то ждут, чтобы начать жить, там только еще станция, бивуак, а здесь уже полная, самостоятельная жизнь. Впрочем, кто виновник всего этого поражающего комфорта, этой победы над природой? Все это полил своим потом, а может быть и кровью, здешний вьючный скот – китайцы. Их трудолюбием воспользовались богатые эксплуататоры и за ничтожную поденную плату купили их труд и жизнь. Нет, пусть уже у нас будет не так удобно, не так комфортабельно, пусть наши манзы плохо говорят по-русски, лишь бы только не пить нам крови из так называемых туземцев.

Побывал и я на вершине пика и проехался по здешней вертикальной дороге. Отправились туда мы вдвоем с командиром. Сначала ехали в рикше через вонючую, дымную китайскую часть. Здесь собственно одна улица идет по берегу и по ровной плоскости. Прочие все поднимаются этажами. Немного в сторону от главной улицы и езда на рикше становится трудной, лошадей же совсем не видать. На главную же улицу выходит и сад Виктории, или точнее его подножие, он выше по горе. Стоит посмотреть этот чудный сад. В этом месте главной улицы поднимается вверх дорожка по скату горы, усаженная деревьями. Здесь мы отпустили своих возниц и пошли пешком. Но вот попадается несколько пар носильщиков с паланкинами. Конечно, пристают невообразимо. Дай, попробуем. Паланкин в виде небольшого ящика с сиденьем поставили на землю. Мы сели. Носильщики быстро подняли на свои плечи длинные оглобли и пошли в гору, мерно потряхивая своей ношей. Сначала не совсем спокойно в этом экипаже, несколько странно ехать на спине своего ближнего, уже слишком напоминает восток. Но, все и везде одно и тоже, меняется только внешность, на деле же все один на другом ездят.

Скоро нас принесли к небольшому домику – станции, где уже сидело несколько господ в ожидании железнодорожного поезда. Купили билеты. Через несколько минут отправился и поезд. Небольшой вагончик смело пошел в гору. Сначала дорога идет довольно полого, но потом принимает такой уклон, что становится страшно смотреть назад на пройденную линию: она кажется прямо пропастью, в которую того и гляди свергнется вагон. Уклон так велик, что, в конце концов, вы сидите, можно сказать, лежа, или же должны сгибаться в три погибели, чтобы сохранить вертикальное положение. Странный обман зрения производят вокруг растущие деревья, дома и пр. Вы не замечаете, как постепенно выходите из вертикального положения. И вдруг вы видите, что деревья, дома постепенно теряют вертикальное положение, начинают все более и более наклоняться к земле, грозя упасть и разрушиться. Эта иллюзия так сильна, что и потом, когда поймешь, что изменяешь положение сам, а не дома или деревья, даже и после этого не можешь отделаться от нее.

На верху подъема стоит паровая машина, которая и наматывает цепь на железный вал. Каждый вагон снабжен тормозом. Мы полюбопытствовали узнать, бывают ли когда-нибудь несчастия на этой головоломной дороге. Нам сказали, что нет. Если оборвется цепь, кондуктор всегда имеет время застопорить вагон. Говорят даже, будто бы каждый месяц делают пробу этому стопору: пускают вагон по рельсам без цепи с грузом. Кондуктор успевает его застопорить на лету. Неприятное все-таки положение кондуктора в этом случае.

Наверху мы обедали. Ели, между прочим, здешнее тропическое лакомство: кари. Это довольно своеобразное кушанье для нас северян. Варится рис и к нему подается соус из перца и тому подобных едких веществ, с дичью. Но и этого мало: к этому блюду подают еще целую аптеку всевозможных снадобий, все едких, дерущих рот, как горчица или перец. Тут и бамбуковое варенье, не примите это за шутку. Это не тоже, что березовая лапша. В буквальном смысле, варенье и не дурное, из молодых побегов бамбука, тут есть и какая-то маленькая сушеная рыбка, и еще несколько подобных нумеров. В конце концов, получается такая смесь, такой заряд всяких едкостей, что страшно и ко рту поднести, Но без этого кари здесь нельзя. Желудок требует себе возбуждений сильных, иначе не работает.

29 числа утром мы вышли из Гонконга прямо во Владивосток. Хотя телеграф известил, что холеры в Японии нет, но еще официально о снятии карантина ничего не было слышно. Идем мы теперь на север, и чем дальше, тем больше уходили от вечного лета тропиков, шли на осень.

30-го вступили в Тайваньский пролив, где суждено было нам переносить последнее испытание. Дул очень сильный северный ветер, рвавший с палубы все. Ходить было трудно. Первый раз после Одессы сняли тент. На нашей палубе стало как-то неестественно светло и пустынно, торчала только мачта и железные столбики, да протягивались поперек цепи, поддерживавшие до сих пор тент. Совсем, как сад осенью, пожелтелый и облетевший. Небо постоянно заволакивалось тучами, постоянно серело, грозило дождем. Температура все упадала и упадала. Пришлось вынуть давно забытое черное и теплое платье. Совсем осень. Мы жались теперь на неуютной, открытой палубе, не находя уже на ней тех укромных уголков, где бывало прежде находили покой и уединение. Все открыто, обезлиствело.

Но это бы еще ничего. От этого страдает одна только фантазия. Тайвань доставил нам более сильные ощущения.

Течение в Тайваньском проливе всегда очень сильное. Слабый пароход, пожалуй и не выгребет против него. Тем более в этот раз, когда к течению присоединился еще сильнейший противный ветер. Волны были громадные. «Кострома» наша качалась, беспомощно ныряя носом и кормой, как маленькая лодка. На каждой большой волне винт обнажался и тогда по всему пароходу проносился страшный, раздирающий душу треск, от которого содрогались все нервы и без того напряженные и утомленные. Особенно неприятен был этот треск ночью у нас на корме. Сидим в кают-компании, балансируя на креслах, разговоры не клеятся. Винт продолжает свое: туу-ту-ту, туу-ту-ту... Вдруг: трррр... «Эх, ты несчастье! Опять» проговорит кто-нибудь, укоризненно посматривая по направленно к корме или на механика, если он тут случился. А винт через минуту еще застучит...

Главная беда была в том, что противное течение и ветер сильно уменьшали наш ход. Мы тащились узла по 4 – 5. Это еще более увеличивало уныние, хотя, как после узнали, мы были опять-таки счастливее других: здесь ходят и того медленнее.

1 октября прошли пролив. Течение ослабло, ход прибавился, но качка продолжалась. Винт по-прежнему трещал .

4 октября справа показались какие-то острова чуть-чуть синевшие на горизонте.

«Что это такое?» – спрашиваю у доктора.

«Япония. Теперь проходим траверз Нагасаки»»

Я, конечно, еще попросил объяснить, что такое траверз. Это-де перпендикуляр к рейсу судна от данной точки.

Понял я все-таки только то, что Япония у меня под боком. Я почувствовал себя дома, на месте. Пусть и придется прокачаться во Владивосток, пусть там и задержат меня, может быть, надолго, но все же я здесь, много странствовать не придется. Поднялись расспросы. Выслушивалось еще раз все, что слышано было за путешествие. Как мы поедем, да где ваша стоянка, где миссия и пр. Глаза всех устремились на синеющие силуэты страны восходящего солнца.

5 числа прошли Дажелет, очень гористый остров, который со своими остроконечными вершинами торчит у вас перед глазами целый день, надоедая, в конце концов. Идешь-идешь – все он еще здесь. Вот миновали его, вот идем еще несколько часов, но посмотрите назад: все еще Дажелет.

6 октября, наш последний день на пароходе. Завтра, утром будет конец нашим скитаниям, а вместе конец и нашей общей жизни. Каждый пойдет в свою сторону, кто в Хабаровск, кто в Посьет, кто – куда. За рейс успели привыкнуть друг к другу. Теперь как будто и не хотелось расставаться. У нас был прощальный завтрак. Говорились речи, тосты. Командиру на память о нашем плавании поднесли серебряную братину. После завтрака долго еще сидели в общем кружке, вспоминая пройденный так счастливо путь. Тут и капли опять вышли на сцену ко всеобщей потехе.

После завтрака все стали собираться. Укладывать свои вещи. Приводить в известность и порядок свои покупки. Все они приносились в каюту и клались па пустые койки, теперь нужно находить им место в чемоданах, ящиках. Я, впрочем, не торопился собираться и прощаться с пароходом. Если не придется на нем мне ехать в Японию, то, во всяком случае, проживу на нем все время, пока он во Владивостоке.

День незаметно подошел к вечеру. После обеда попробовали было еще раз на прощанье полюбоваться морем, теперь темным, но наверху так было неуютно, холодно, что это желание пришлось скоро оставить. Собрались опять в кают-компании. Кто-то сел за пианино. Нашлись певцы. За чаем, с разговорами и пением дружно прошел этот наш, последний вечер среди моря в кают-компании «Костромы». Было уже очень поздно, когда наше общество стало понемногу сокращаться, уходя спать последний раз в каюте.

7-го утром густой туман покрывал море. Говорят, впрочем, этот туман стлался только по низу, с капитанского мостика видно было чистое небо и все окрестности. Путь наш не замедлялся. Вот сквозь белую мглу означились с той и другой стороны горы (мы входили уже на рейд). Вот пронеслась в тумане мимо нас брандвахта. Там мирно почивали, и только теперь заметили нашу «Кострому». О, Русь...

Мы стали к берегу. Там был какой-то сарай. Дальше шли заборы, потом опять заборы, потом опять заборы. Вдали виднелись маленькие деревянные, домики первобытная набережная, без всяких еретических приспособлений. Видны казармы. С другого борта протягивался рейд, на котором стояла наша Тихоокеанская эскадра. На берегу вдоль рейда раскинулся маленький городок, как и всякий уездный русский. Посредине очень хорошая церковь. Около ней несколько хороших построек, потом опять заборы и заборы, с немощеными улицами, со свиньями, лужами и пр. Совсем как у нас. На берегу подле парохода стояла толпа китайцев. Держали они себя здесь свободнее и высматривали дружелюбнее. Кто-то кого-то «просил честью»... Одним словом, мы дома. Даже умиление нашло на всех.

Приехал проспавший дозор, посидели у нас в кают-компании за чаем. Сообщили, между прочим, что холера здесь была порядочная. Тот умер, тот умер, многих не досчитывались. Наши Владивостокские пассажиры получали все печальные новости. Мало по малу к нам стали собираться гости. Пришла целая толпа офицеров с эскадры, пришли разные чины с рапортом и без него к разным начальникам, которые ехали с нами. Кают-компания превратилась в базар. Некоторые из наших уже прощались, уезжая на берег.

Тут пришел ко мне и давно невиданный мною о. А. Он прибыл сюда дней пять тому назад, и теперь висел, что называется, между небом и землей. Все номера в гостинице были заняты, ему пришлось кочевать по своим пароходным компаньонам из номера в номер. Много мы с ним переговорили о путешествии. Ему пришлось больше страдать: качки он совсем не выносит, да и дела у него дорогой было гораздо больше. Чуть держась на ногах от морской болезни, бедняга должен был исправлять требы, читать молитвы утром и вечером и т. п. у нескольких партий арестантов, которые ехали с ними.

О нашем дальнейшем путешествии ничего не было известно определенного. Пойдет ли туда «Кострома»? Никто не мог сказать ничего. А между тем, перед самым нашим носом от пристани отошел в Нагасаки один японский большой пароход. Сегодня ушел еще один (8 числа), в 20-х числах пойдет «Байкал», пароход какой-то здешней компании. Пойдет потом «Владивосток», пароход Добровольного флота. Но все это еще не скоро. Придется должно быть долго просидеть здесь у моря и ждать погоды.

Между прочим, здесь нам сообщили, что в России о Костроме были тревожные вести (потому что она не заходила в Аден). Теперь мы радуемся, что послали свои записочки из Перима.

P. S. 11 октября. Японское море.

«Frithjof Nansen»

Совершенно неожиданно пришлось продолжать мое письмо в неожиданном месте и посылать его тоже неожиданно из Нагасаки. Мы уже не во Владивостоке и не на пароходе Добровольного флота, а в Японском море и под норвежским флагом. Метаморфоза эта случилась вдруг, в какие-нибудь полчаса или час.

9 числа я преспокойно сидел за утренним чаем в компании двоих или троих наших спутников, готовившихся уходить на берег. Пришел сюда агент Добровольного флота. Зашла речь, конечно, о нашем путешествии в Нагасаки.

«Пойдет ли «Кострома»? – спрашиваю его.

«По всей вероятности, нет. Ее за это в Одессе засадят в карантин дней на 38.-Весь груз передадут на «Владивосток». Можете потом перебраться туда и вы. Да, если угодно, я могу и сегодня отправить вас в Нагасаки», вдруг заявляет он мне. «Сегодня идет туда датский пароход, грузовик. Конечно, вы не найдёте на нем таких удобств, как у нас, но до Нагасаки доберетесь. Только, ведь, вы не согласитесь сидеть на их габер-супах?».

«Как не согласимся? Конечно, согласимся. Чем скорее, тем лучше».

«Так пароход уходить сегодня в10 часов утра, нужно торопиться».

Я, конечно, начал торопиться, бросил свой чай, взял шляпу, и через минуту мы уже тряслись в шарабане, по улицам Владивостока. Был уже десятый час в начале. Нужно было купить билеты, собрать свой несобранный багаж, переехать с «Костромы» на этот пароход. Времени было уже мало.

По дороге встретили о. А., который мирно шел справляться куда-то на счет бани, очевидно, и в мыслях не имея, что сейчас придется бросить всякую мысль о русской бане на несколько лет. Его экстренно вернули домой, а сами направились в контору «Кунст и Альберс», здешних Ротшильдов.

Наведенные справки были благоприятны: пароход может дать нам две каюты и принять палубным пассажиром нашего Феодора (звонаря).

Оставив агента покупать там билеты, я стремглав побежал на Кострому. Мигом побросал в чемодан мои вещи, половину их оставив здесь, для передачи на «Владивосток». На скорую руку попрощался с моими бывшими спутниками и «Костромой». Их было немного. Жаль, что с некоторыми офицерами парохода не пришлось раскланяться, о них самое лучшее воспоминание.

Манза, т. е. здешний китаец, подвез меня к датскому пароходу (который оказался норвежским). Его русский выговор настолько был хорош, что я не понял ни слова, как ни приятно было перекинуться на прощанье с Россией несколькими русскими словами. Было почти десять часов, когда я вступил на палубу «Frithjof Nansen'a». Мои спутники, о А. и Феодор, были уже там.

Через четверть часа наш пароход дал последний свисток и пошел. Костромичи все высыпали на ют, раздалось оттуда их прощальное «ура», флаг трижды опустился (морской поклон) и наша Кострома постепенно скрылась за горами.

Теперь мы совсем вне России. На пароходе никто не говорит по-русски ни полслова. Приходится пускать в ход весь свой филологический запас. Хорошо еще, что о. А. говорить по-французски. Можно говорить хотя бы с капитаном. Прочие же не знают никакого языка, кроме своего.

Пароход наш, конечно, в несколько раз меньше «Костромы». У него только две мачты. Нет ни полуюта, ничего, обычного на пассажирском пароходе. Кают-компания может вместить всего человек восемь. По бокам две каюты для пассажиров и одна большая для капитана. Посредине стол, с висящей лампой и потом что-то вроде висящей полки с ячейками для графина и стаканов. В общем, тесно, темновато.

Компания, впрочем, хорошая. Капитан еще не старый человек, скорее молодой, здоровый, румяный, очевидно, не знающий, что такое болезнь, скука и пр. Штурман его весьма типичный норвежец – штурман, какими их рисуют в различных путешествиях и романах. Нос обязательно красный, одежда и лицо серые, взгляд угрюмый, разговаривать не охотник. Но в существе очень добрый человек. Поутру встречаясь, говорит: «зротвуй», т. е. «здравствуй». Ну, что же? это слово и в самом деле трудно выговорить не русскому. Механик человек тоже серый в общем, но уже в другом роде. Он чуть-чуть как бы распух, показывает признаки изнеженности, разговорчив гораздо больше штурмана, пожалуй, изредка и улыбнется. Оба они с бородами, только у штурмана борода рыже-желтая, прямая, идет ровно книзу, не расширяясь и не суживаясь, у механика же борода лопатой и цвета русого. За обедом или завтраком, когда собирается вся наша компания, все три господина (кроме их нет никого) стараются быть как можно предупредительнее к нам. Народ хороший. Жаль, что приходится ограничиваться жестами и взглядами.

Есть у нас и слуга. Зовут его: Лингоольд, как солидно он заявил, нам. Этот прямо скандинавец с головы до ног. Широкое лицо, и баки, и голубые глаза, и все. Важен до последней степени, хотя с нами покровительственно предупредителен.

На палубе у нас до 500 человек китайцев. Едут из Владивостока на родину. Приехали во Владивосток, поработали, нажили себе немного денег, и теперь возвращаются, чтобы уступить место другим. Китаец всегда и всюду, кроме своей родины, будет чужеядным растением. С некоторыми мы заговаривали. Некоторые знают два-три слова по-русски. Относятся, как будто бы не так недружелюбно, как в Гонконге.

Но главное украшение третьего класса в трюме, бесспорно, составляет наш Феодор, расположившийся на наших чемоданах, в своем длинном «спинжаке» – халате, в красной рубашке на выпуск, в жилете, с громаднейшей и широчайшей бородой и с трубочкой. Боже мой, как величественно и вместе презрительно посматривал он на толпившихся около него китайцев. Прошел он тропики, теперь идет по холоду, но он все тот же, в том же черном суконном «спинжаке», в жилете и в красной рубахе. Климатов и широт для него, очевидно, не существует.

13 октября.

Идем все благополучно. С утра видны острова, закрывающие вход в Нагасаки. Вдали на горизонте рисуется темный силуэт берегов, это – Хонсю, главный остров Японии. Еще несколько часов и мы подойдем к берегам Кюсю, южному острову Японии, на котором расположено Нагасаки. Часов в 11 или 12 надеемся бросить якорь в Нагасакском рейде.

Вчера день прошел замечательно хорошо, ни качки, ни холода. День был чудный, солнечный. Даже наши с виду суровые норвежцы как-то прояснели. Хотелось должно быть и им поговорить с нами, но только капитан мог исполнить свое желание. В конце концов, вечером после ужина, мы действительно заговорили. Главным образом, конечно, о. А. Капитан, оказался совсем хорошим задушевным человеком. Незаметно перешли мы па самые интимные темы. Капитан рассказал нам, что его отец профессор в Христиании, дядя-пастор там же. В Норвегии есть у него невеста, которая вот уже три года ждет его. Но Карл все еще не может вернуться в свой фатерланд, все пароход его не может взять комиссии в Европу. О. А. дал ему свою карточку. Капитан обещал потом прислать свою из Норвегии с невестой (нужно сказать, что обещание он действительно, сдержал. Года через три о. А. получил от него письмо и фотографию).

Сегодня немного качает. Я еще терплю, но бедный о. А. безнадежно скрылся в своей каюте. Да и мне может быть полежать-то придется. Впрочем, теперь уже не долго. Еще полдня и мы дома.

Письмо VIII. 14 октября. Нагасаки и Японское Средиземное море

Вот мы и в Японии. Еще несколько дней, и мы увидим и самое Токио. Скоро конец нашему скитанию.

Как я писал, 13-го вечером мы должны были придти в Нагасаки. Благодаря чудной погоде, лунной ночи, позволявшей идти полным ходом, наши расчеты вполне оправдались. Около 9 часов стать виден Нагасакский маяк, приветливо сверкающий на горизонте. Вот она, Япония. Скоро, скоро увидим ее.

Оказалось, маяк виден верст за 30 или более. Шли мы до него, шли, – целых два часа обманывал он нас своей близостью. Мы все-таки выдержали себя и, несмотря на прохладу ночи, остались на палубе до самого конца.

Нагасакский рейд представляет из себя со всех сторон закрытую бухту, которая соединяется с морем только длинными узким проходом. Подошедши к самому порту, вы можете совсем не подозревать о его существовании: узенький пролив, ведущий во внутреннюю бухту, совершенно пропадает среди зелени берегов и за маленькими островками. Ночью один только маяк выдавал близость порта. Мы шли мимо каких-то темных гор и островков, впереди одна сплошная темная стена. Кажется, вот-вот пароход врежется куда-нибудь в берег, и дальше ходу нет. Маяк шел прямо на нас, потом вдруг отстранился к боку, и прошел мимо по правому борту. Мы шли прямо на стену. Вдруг эти темные горы раздаются, образуя узкий проход, похожий на горное ущелье, и вы идете, как по реке, между высоких берегов. Есть ли на них что, или они совсем пустынны, ночью не было видно ничего. Одни огни, мелькавшие по воде у берегов, оживляли картину, говоря о присутствии человека.

Наконец, пароход входит во внутренний рейд. Перед вами вдруг раскрывается целый амфитеатр огней во все стороны. Это – Нагасаки, которое разбросано вокруг своей почти круглой бухты. Видны были суда, стоявшие на рейде, но, что это за город, теперь разобрать было нельзя. Слышен был только городской шум. Какие-то крики. Может быть, ночные сторожа развивали свои голоса в ночной тишине.

Не смотря на поздний час (было 11 часов), к пароходу подплыло несколько лодок: это уже японцы. Сквозь сумрак ночи мы с трудом рассмотрели японские «киримоны»2 (как коверкают это слово моряки). Наши спутники-китайцы перекинулись с ними несколькими словами. Вот он, японский язык. Но пока для нас это были неопределенные звуки. Когда-то будем и мы также говорить.

Постояли мы на палубе с полчаса. Полюбовались рядами огней, послушали шум, долетавший от невидимого города. Было уже около 12 часов, когда мы спустились в свои каюты, чтобы провести последнюю ночь на море.

Спалось, однако же, плохо. Мысль, что мы теперь уже в Японии, что завтра увидим ее, ступим на ее почву, Не давала заснуть. Долго ворочался я на своей узкой, похожей на гроб, койке. А тут еще рядом, за дверью в кают-компании, поднялся английский разговор: приехал не то лоцман, не то какой-то здешний агент. Упорно долго о чем-то беседовал с капитаном. Под их бесконечное свистенье и шипенье, под целым каскадом «yes» и т. п., мне, наконец, уже далеко за полночь, удалось заснуть.

Был седьмой час утра, когда мы с о. А. вышли в кают-компанию пить наш последний утренний кофе на «Nansen’e». Наш Лингоольд нарядился в широкий белоснежный фартук, напустил, еще больше важности, по случаю прибытия в порт, насколько возможно светлее начистить нам на прощанье сапоги. Было нечто праздничное в его высокой, солидной фигуре.

Между тем, в дверях толпились японцы в кимоно и в европейском платье со всевозможными предложениями. Один совал карточку с адресом отеля, другой уверял на всех диалектах, что он прачка, и потому просил сдать ему наше белье. Нужно, впрочем, отдать им справедливость: все эти предложения делались без всякого нахальства и навязчивости, как привыкли мы видеть в других портах и у других народов. Японцы учтивы и вежливы. Всегда он c улыбкой, с вежливым, но не унижающимся поклоном.

После некоторых недоумений, мы выбрали, наконец, одного японца, в европейском платье, у которого на карточке стояло. «Кук-отель», и сдали ему свои ручные вещи.

Багажа с нами набралось очень много. Мои чемодан совсем стушевался перед какими-то ящиками, которые шли с нами в Токио. Долго провозились с нашим багажом. Таскали, таскали его из трюма. Еще дольше прошла нагрузка его на японскую шлюпку, японцы вообще медлительны. На шлюпке образовалась целая гора, на вершину которой потом спустились и мы, простившись с гостеприимным пароходом и его командиром.

Поплыли. Наш возница был еще молодой японец в кимоно, с синими очками на глазах. Помощником ему был другой, помоложе, еще без очков. На берегу нас уже заметили и ступени гранитной набережной покрылись толпой разных носильщиков и извозчиков: чуяли заработок от нашей кучки багажа.

Наш Феодор пришел в неистовый восторг при виде японцев, с их кимоно и странными возгласами. Их бритые головы, длинные халаты напоминали ему сумасшедший дом. Их крики заставляли его просто раскатываться со смеху. Одним словом, наше приближение к берегу было очень веселое. С берега же, еще издали, нам кланялись и улыбались «курума» (извозчики, точный перевод: «повозка»).

Багаж наш, конечно, расхватили в минуту, едва и нас с Феодором по дороге не захватили. Мы усиленно внушали носильщикам, что нам нужно в «Кук-отель», уже заранее предвкушая (особенно я, так как не сходил на берег во Владивостоке) всю сладость отдохнуть на сухой земле после почти двухмесячной жизни в пароходной каюте. На этот раз, однако, не все исполнилось, так как нам бы хотелось. Наши вещи перенесли в какой-то пакгауз тут же у пристани, потом оказавшийся таможней. И чиновник-японец в европейском платье, и носильщики, и извозчики, окружившие нас толпой, что-то усиленно старались нам объяснить, улыбаясь, кланяясь и с большим любопытством посматривая на нашего, все еще смеявшегося, Феодора. Мы, конечно, ничего тут не понимали. Старались вбить им в голову: «Кук-отель, Кук-отель»... Но ничего из этого не выходило.

– «Честь имею кланяться. Здравствуйте, батюшка», вдруг раздалось за спиной.

Оборачиваемся. Перед нами по всем признакам русский, да еще кондовый: и выговор, и все было кондовое, великороссийское (после узнали, что он из Архангельска).

Мы, конечно, несказанно были рады этой встрече, просили его помочь нам в этом положении.

– «То-то я вышел в лавку, гляжу, какие-то батюшки подъехали. Это, думаю, наши. Пойти помочь».

Он, действительно, помог нам. Прежде всего, сказал нам, что нужно ехать к консулу и попросить у него пропуск вещам. Нанял нам и двух рикш. Мы с о. А. отправились, а Феодор остался с вещами, продолжая служить центром для целый толпы японцев. Уж очень был он эффектен в своей поддевке и красной рубашке на выпуск.

Поехали первый раз по японской почве. В противоположность Китаю здесь очень чисто, по крайней мере, на первый взгляд. Много домов европейских, но уже нет того английского отпечатка, какой носят на себе все виденные нами порты: японцы умеют перенимать чужое, не теряя своего. Город при всех европейских нововведениях был все-таки японский. В каком-то чаду пронеслись перед нами улицы, лавки, японские домики, какая-то католическая церковь или монастырь. Видели целую женскую школу, шедшую попарно под предводительством католических монахинь. Вот оно и миссионерское дело. Понемногу входим в его сферу.

Поднялись на гору, а там недалеко и до консульства. Нас в дверях встретил японец, вежливо кланявшийся, касаясь своих колен рукой и немного приседая. Он говорил по-русски. Прошли на двор, потом по прелестной дорожке наверх в гору. Там в маленьком домике и было жилище консула.

Он все нам устроил. Написали телеграмму в Токио о нашем приезде и о паспортах. Внутрь Японии ни одному иностранцу въезжать не позволяется. Есть только несколько приморских?» городов (в том числе и Нагасаки), где они могут жить свободно. Чтобы попасть внутрь страны необходимо запастись от японского иностранного министерства паспортом. Мы думали ехать на пароходе только до Кобе, оттуда до Токио по железной дороге, чтобы иметь возможность посмотреть страну. Поэтому и понадобились нам паспорта. В заключение, консул нам посоветовал свой багаж до отправки оставить на месте, в таможне, а потом приходить к нему завтракать.

Возвратились к нашему Феодору. Взяли свой ручной багаж и, в сопровождении целой толпы японцев, больших и малых, отправились, наконец, в свой «Кук-отель». Наш любезный новый знакомый и на этот раз помог нам разобраться в толпе слишком услужливых японцев.

В отеле отвели нам две недурные комнаты, украшенные японскими картинам, японской посудой и довольно устарелой европейской мебелью, и еще более устарелыми европейскими гравюрами. Как будто все европейское обречено на вымирание, и только одному японскому предназначена новая жизнь.

Я прежде слыхал о картонных японских домиках, – наш отель мог бы служить примером одного из таких, хотя он и построен по-европейски. Стены его не что иное, как тонкие дощатые перегородки, сквозь которые свободно гуляет ветер, куда ему вздумается. Окна занимают почти две трети стен. Зимой, если она здесь есть (а должна быть, потому что в комнате, среди мебели, виднелась и небольшая железная печка, очевидно, для холодов), зимой здесь, надо полагать, приходится не особенно сладко в таком фонаре.

Мы скоро устроились в наших двух комнатах. Как-то даже и не верилось, что на этот раз наше жилище никуда не пойдет, что его не будет ничто качать, что не придется привязывать своих вещей.

Немедленно явился содержатель гостиницы. Заговорил по-русски и предложил чаю на русский манер. Мы чай уже пили, но ради такого важного события нельзя еще не попробовать, тем более уже не кипятку с перцем, а настоящего чаю. Мы попросили подать чаю и потом, когда придет время, накормить обедом и нашего Феодора, пока мы пойдем завтракать в консульство.

После завтрака, за которым консул расспрашивал нас о нашем путешествии, а еще более рассказывал нам разные вещи про Японию, он повел нас в русскую больницу (морскую). Она тут же, на том же дворе. Рядом с нею небольшая часовенка. Больных еще никого не было (эскадра во Владивостоке). Везде просторно, воздуху много. Должно быть, внимательно содержится эта больница.

Отсюда мы думали было пойти осматривать город, но надвигавшаяся туча заставила нас поспешить в «Кук-отель».

Пришли к Феодору, благодушно стоявшему на веранде в одном жилете и красной рубашке. Он остался вполне доволен завтраком. Подавали говорит, без конца. Оно и понятно: у англичан в отелях и на пароходах подается масса блюд, чтобы можно было выбрать, Феодор, конечно, не знал ни английского языка, ни английских обычаев, и потому терпеливо съел все, что только ему ни подавали японцы. Прибавьте к этому еще его фигуру, восседающую за изящно накрытым столом, с вилкой и ножом в руках, любующегося на поставленную в стакан веером салфетку. Мы с о. А. долго и неудержимо смеялись, воображая этот парадный обед нашего Феодора.

На следующий день выходил из Нагасаки в Кобе японский пароход: «Jokohama-maru». На нем и нам нужно было ехать. Вместе с консульским переводчиком, весьма приличным молодым японцем (впрочем, все японцы, покуда они не совсем постарели, кажутся чуть не юношами. Иному на вид нельзя дать больше 18 или 20 лет, а на деле ему за 30), мы отправились по городу за билетами на пароход, а так как пароход оказался так нагруженным, что не мог принять нашего багажа, то пришлось обратиться в транспортную контору, предварительно разменяв деньги на японские ассигнации.

Эти последние, как и все в Японии, представляют из себя нечто замечательное. Каждая из них украшена каким-нибудь, довольно тщательно отделанным рисунком и непременно с юмористическим оттенком. Некоторые так прямо и просятся в какой-нибудь карикатурный журнал. Особенно часто повторяется фигура какого-то толстого, пузатого господина на коротеньких ножках с мешком денег и с прекурьезной усмешкой на своих толстых губах. После узнали, что это бог богатства. Довольно своеобразное, чтобы не сказать больше, отношение к предметам религиозного почитания.

В транспортную контору проехали через японскую часть города. Везде движение, толкотня, шум. Наш поезд, особенно наши костюмы (мы были, конечно, в своем духовном платье) привлекали всеобщее внимание. Но не видно было ни одного не почтительного жеста, даже взгляда. Очень деликатный народ. Может быть, впрочем, здесь они привыкли видеть наших судовых священников, когда здесь зимует наша эскадра.

Транспортная контора помещалась в обыкновенном японском домике, маленьком, чистеньком, картонном. Стена, выходившая на улицу, была на треть или на две раздвинута и мы с улицы, без всяких подъездов и лестниц, прямо попали в самое присутствие. Небольшая комната на две трети была занята возвышением вроде нар на аршин или немного менее от пола. На этом возвышении постланы были циновки, стояла небольшая жаровня с угольями не столько для тепла, сколько для трубок. Около этой жаровни сидели четверо японцев, поджав под себя ноги и потягивая свои миниатюрные трубочки, которые они то и дело выколачивали о край жаровни, чтобы тут же набить и закурить их снова. Для нас поставили стулья в оставшейся свободной от нар части комнаты; пол здесь был просто земляной: эта часть была, очевидно, чем-то вроде сеней или прихожей. Нам подали на маленьком круглом подносе три еще более маленькие чашки зеленого чая, без сахару, без всего. На вкус что-то неопределенное, вроде нашего спитого чая. Впрочем, это только с непривычки.

Мы скоро здесь отделались, вернулись домой, где зашел к нам консул и долго описывал нам, как и что нужно на пути посмотреть: только едва ли придется воспользоваться его советом. Теперь мы не знаем ни языка, ни обычаев здешних. Неужели и здесь опять идти на буксире за каким-нибудь гидом, который не столько объясняет, сколько надоедает и сбивает с толку. Лучше уж погодить, когда освоимся здесь.

В пять часов мы была уже на палубе „Jokohama-maru“.

Это был очень большой пассажирский пароход о трех мачтах. Внутри отделан прекрасно, почти роскошно, гораздо лучше наших Добровольных, некоторых, но крайней мере. Кают-компания первого класса вся белая, покрыта, по стенам позолотой и японскими рисунками. Оснащение электрическое. Прекрасный пароход.

Пассажиров с нами много и кажется всех наций. Есть и англичане, есть и французы, и русские. О. А. нашел среди них одного своего знакомого по Владивостоку. Он ехал в Америку и оттуда в Петербург. С ним был какой-то англичанин, служивший в Сибири на приисках. Он всю дорогу смешил нас своим курьезным русским языком. Трудно всем им дается наша грамота.

Все разбились на несколько компаний по нациям. Сходимся только за обедом. Англичане свистят и шипят, за обедом – священнодействуют, а после обеда – дурачатся на палубе или преважно, поднявши нос, моционят. Французы всегда как на иголках, точно собираются сказать вам какой-нибудь каламбур и притом гнусят немилосердно. Китайцы (здесь прислуга – китайцы) препротивно «уакают». Японцы тараторят и кланяются. Столпотворение!

Идем теперь по внутреннему морю, которое славится живописностью своих берегов. Действительно, можно засмотреться по временам. Только здесь уже нет того величия, как мы видели в других местах. Природа здесь только красива: маленькие долины, маленькие бухты, все это раскрашено в самые нежные цвета. Все это так напоминает японский сад с его искусственно миниатюрными деревцами. Это тоже море, тот же, если угодно, Босфор, но все это в миниатюре, все это перенесено на акварель.

Офицеры на пароходе все иностранцы, главным образом, конечно, англичане: японцам европейцы не очень еще доверяют. Есть, впрочем. один и японец, какой-то забитый, в своем форменном с галунами сюртуке.

Завтра надеемся придти в Кобе. Пришли ли там наши паспорта? Если пришли, может быть, в тот же день отправимся далее. А там и Токио скоро увидим.

Письмо IX. 20 октября. Токио

Итак, конец странствованию с его вечным неделанием, конец вечной смене людей и мест. Пишу уже не на пароходе и не в гостинице, а на сухом пути и в своей комнате. Как-то Бог приведет пожить здесь и приняться за здешнее дело.

О конце своего странствования не хочется уже и говорить, все это прошло, отжило свое время, теперь интересует более настоящее и будущее. Впрочем, докончить нужно, тем более, что и осталось не много.

17 октября, часов в 6 утра, «Jokohama-maru» бросил якорь в Кобе. Нужно было вставать и навсегда прощаться с морем. Китаец слуга подал нам tee (чай). Пока шло наше вставанье и сборы, в нашу дверь кто-то пожелал нам «добгава ждаговья». Неужели, думаю, жид? Обернулся... так и есть.

Перед нами стоял среднего роста человек, очень прилично одетый, «пейши», конечно, острижены, по-французски и английски говорит отлично, но чуть пустится в русский язык, сейчас же у него посыплются и «ждаговья» и пр. Прямо – «з насих».

Этот господин оказался комиссионером французской гостиницы, в которой «увше рушкие» останавливаются. Без дальнейших разговоров мы приняли предложение нашего «жемляка».

Часов в 8 мы садились в лодку, оставляя пароход и море, может быть, навсегда. Помнится, у Гончарова описывается это расставанье с морем. Жалко, говорит он, было покинуть эту великую, грозную стихию, которая бывает подчас так негостеприимна и к которой все-таки привыкнешь, сроднишься. Не знаю, испытали ли мы тоже самое, только взглянуть на море последний раз и нам захотелось. Мы не раз оборачивались с лодки и на пароход, и на рейд, и на уходящую в бесконечность синеву моря.

С паспортами особенной задержки не произошло. На первый раз, правда, в немецком консульстве (русского тогда в Кобе не было) на наш вопрос, пришли ли для нас паспорта, ответили отрицательно. Предстояла опасность просидеть лишние сутки в Кобе. Но через час мы уже держали в руках по толстому листу глянцевитой бумаги, а на этом листе стояли китайская и японские буквы, краснели два огромных штемпеля тоже с иероглифами, и среди всего этого одиноко виднелись наши имена, написанные по-французски. Феодор, хотя и не умеет читать по-русски, однако и он не мало подивился странной грамоте паспорта: «Кесь, ноты», повторял он несколько раз. Хорошее во всем этом было то, что мы в тот же день могли отправиться в дальнейший путь.

Консул в Нагасаки советовал нам по дороге осмотреть замечательные места Японии: Осака, Киото, Нагоя. Кто едет в Японию первый раз и не намерен оставаться в ней долго, тому, конечно, обязательно осмотреть все это, особенно японскую Москву – Киото, где наиболее характерно раскрывается японская жизнь и нравы. Но мы решили ехать прямо в Токио. Для осмотра необходимы, по крайней мере, два дня, а нам нужно было торопиться, пора было уже кончать свое скитание. С другой стороны, перспектива опять идти на буксире за каким-нибудь гидом, ничего хорошенько не понимая, была далеко не привлекательна, тем более, что потом придется, может быть, не раз здесь побывать и тогда уже без гида все понимать и осмотреть. Мы взяли билеты прямо в Токио.

В шесть часов вечера отходил поезд, поэтому в полчаса шестого мы были уже на станции. Станция, конечно, ничего особенного не представляет. В зале для пассажиров посредине стол, заваленный газетами, конечно, японскими. Около него несколько молодых японцев (или, по крайней мере, казавшихся на наш европейский глаз молодыми) читало газеты, преуморительно бормоча вслух несколько нараспев. Публика больше в халатах, и в «гета» (обувь, что-то вроде скамеечек деревянных, которые прикрепляются к ногам ремнем или бечевкой). Какая-то бабушка с чернеными зубами3 принесла на спине своего внучка, в маленьком разноцветном халатике и вязаной шапочке. Здесь дети вообще очень милы: в своих пестрых халатах с широкими рукавами, которые чуть не тащатся по земле, они очень напоминают бабочек. Головы у девочек острижены в скобку, а на затылке выбрито гуменце. Пояс при этом широчайший и яркого цвета. Взрослые носят цвета более скромные, больше черный и темно-синий, также серый. Длинный до пят, халат с широкими рукавами перехватывается поясом шириной вершка в два или в три; он обматывается около туловища раза три или четыре. Женщины сверх того привешивают к поясу на спине что-то такое непонятное, не то подушку, по то просто кусок материи, свернутый в несколько раз. Это непонятное прибавление обычно бывает с узорами, и, по-видимому, служит предметом щегольства. Волосы страшно намащены и причесываются весьма замысловато. Мужчины вообще одеты солиднее и проще, молодые люди не все даже имеют шелковый пояс, опоясаны просто белым, холщевым. У каждого за поясом виднеется мешочек с табаком и миниатюрная трубочка, у некоторых сверх того виднеется цепочка от часов: это уже европейское нововведение. Некоторые были и в полном европейском костюме, который, по правде сказать, всегда на японце и грязнее и хуже сидит, чем его национальный, очень изящный и очень солидный, костюм. Многие мужчины, если не все, были в шляпах европейского образца, волосы острижены по-европейски, только двое каких-то поселян, с невероятными котомками за плечами, блистали своими древне-японскими прическами. Лоб и вся верхняя часть головы выбрита клином к затылку, а оттуда торчит небольшая косичка, как-то сложенная вдвое, и завязанная. Шапки к такому убору не полагалось. Вид их был, может быть, более сер, но зато более прост и добродушен. Должно быть и здесь, как и у нас, эти качества ушли из городов в села.

Все это приходило и уходило, постукивая своей деревянной обувью, и непременно кланяясь и улыбаясь друг другу. Особенно старательно раскланивались при прощании. Руки сложенные вместе опускались до ступней, голова наклонялась по возможности низко. А так как сразу нельзя точно рассчитать расстояния до своего собеседника, то, чтобы не стукнуться лбами, японцы кланяются немного в сторону друг от друга, слегка поворачивая голову к своему собеседнику и продолжая непрерывно шипеть и как-то странно всхлипывать, приговаривая, надо полагать, самый приятные вещи. На первый раз довольно занимательно.

Редкое исключение представляла группа англичан с каким-то reverend4 в центре. Reverend что-то расписывал своим слушателям, должно быть о миссии, а слушатели сидели, странно вытянув шеи, как гуси, и недоумевающе посматривали на все их окружающее. Очевидно, путешественники.

Третий звонок. Все поспешно скрываются в вагоны. Поезд трогается, свистит и, наконец, уходить от станции и города, быстро проносящегося мимо нас. Мы смотрим на окрестности, на море, на пашни, но все .это скоро скрывается от глаз под покровом ночи. Виднеются вдали темные силуэты гор, мелькают какие-то огоньки по темным полям, иной раз различишь лес, бамбуковая чаща появится с той или другой стороны поезда. По все это в темноте, все это сливается в безразличие. По временам остановка у станции. На деревянной платформе раздается своеобразная стукотня «гета», проходят с огромными связками за плечами поселяне, пробежал с лампой железнодорожный служитель, раздается искаженный; почти брюшной голос мальчика с каким-нибудь товаром, с чаем, апельсинами и пр. Потом звонок, свисток, и поезд снова мчится в темноте, разбрасывая по полям свои искры.

На утро картина переменилась. Вместо непроглядной тьмы в окна вагона теперь смотрела бесконечная зелень. Всюду зелень, и все такая свежая, хорошая. По горам виднелись леса, больше сосновые, с непривычными для нас раскидистыми соснами. Кругом все возделанные поля, и возделанные с замечательной аккуратностью, даже щегольством. По-видимому, каждый земледелец хотел не только пользы от, своего участка, но желал видеть в нем и красоту. Встречаются очень часто деревеньки, своими соломенными крышами сильно напоминающие нашу русскую деревню. Потом пошли горы, долины, туннели, мосты. Местность сделалась чрезвычайно живописной. Не говорю уже о японской священной горе: Фудзияма (или сан), в переводе: безлесная (что-то вроде: «лысой» в Киеве). Она своей, уходящей в небеса, конической, блестящей от снега, вершиной господствует над всем, и действительно, заслуживает того удивления и почитания, какое отдают ей японцы. На нее можно смотреть по целым часам и никогда она вам не надоест, не покажется однообразной.

Поезд долго обходил ее, несколько станций находятся у ее подошвы. Потом пошел берег моря: это уже Тихий океан в собственном смысле. Вот Йокохама с ее огромным и постоянно людным вокзалом. Здесь на поезд сели несколько иностранцев, наполнивших наш вагон. Йокохама один из тех городов, где дозволено поселятся и торговать иностранцам. Это главный порт всей Японии. Отсюда прямой путь в Америку и из Америки. Для Токио, где нет пристани по мелководью залива, Йокохама служишь чем-то вроде нашего Кронштадта. Поэтому, движение между столицей и ее портом всегда самое оживленное.

Еще пятьдесят минут, и мы в Токио. Справа снова раскрылось бесконечное море с шлюпками, маленькими островками на нем, слева пошли улицы и переулки японской столицы. Домики больше маленькие, низенькие, с картонными стенами, точнее ширмами вместо стен. Промелькнуло какое-то странное здание вроде башни (это, как узнали потом, не что иное, как смотрильня: в хорошую погоду японцы отправляются туда смотреть окрестные виды). Наконец, вот и станция. С удовольствием расправили мы своп уставшие члены, захватили багаж и вышли на деревянную платформу. Среди спешащей, стучащей «гетами», и не перестающей кланяться и улыбаться толпы, мы добрались до выхода. Там целая армия рикшей расхватывала пассажиров, умильно приглашая в числе других и нас в свои маленькие повозки.

«Суругадай Николай», несколько раз повторили мы заученную фразу. Извозчик сделал самый придворный реверанс, покрыл ноги мне пледом, хотя было совсем не холодно, скорее жарко, и мы поехали. Впереди, конечно, по величине бороды ехал Феодор со своим саквояжем и зонтом, в красной рубахе и поддевке.

Токио очень обширный город. Мне даже говорили, что по пространству это первая столица в мире. Когда- то здесь жил сёгун, военный властитель Японии, который воздавая мишурным почести настоящему властителю – микадо, лишил его всякой силы и даже богатства. Все было у сёгуна. Ему же были непосредственно подчинены и все даймеоны, владетельные князья, между которыми была поделена Япония. У сёгуна было, конечно, много войска, были вассальные князья и самураи. Все они жили здесь, в Токио. Чтобы держать в подчинении и остальных даймеонов, сёгун, принуждал и их жить здесь же. Даймеон приходил, конечно, тоже с войском, с челядью. Для этого каждый из них имел здесь обширный дворец, с садами, с всевозможными постройками. Неудивительно, что Токио раскинулось на необыкновенную широту. Теперь, когда сёгунству пришел конец, когда уничтожен весь феодальный строй, дворцы даймеонов куплены правительством и сломаны, огромная толпа самураев рассеяна и в Токио теперь сравнительно тише и безлюднее. На месте дворцов лежат пустыри, покрытые зеленью, изредка деревьями. Зато другая жизнь начинает бить ключом. На окраинах, где прежде жили нечиновные люди – купцы, ремесленники, жизнь продолжается также. Много еще там японских построек, японских костюмов, но рядом с ними все более и более начинают появляться европейские нововведения и в костюме и в постройках. Развивается промышленность и торговля, появляются заводы. Начинается новая жизнь, европейская, торгашеская, жаждущая наживы. Впрочем, этого не мало было и в старой Японии – только в другой форме.

На первых улицах от станции европейского очень много, даже конка существует, и при том самая ординарная, ничего особенного не представляющая, даже такая же грязная, как и в Европе. Проехавши несколько улиц, выезжаете на пустырь, окружающий императорский дворец – крепость с огромными валами и каналами. Дворец стоит за несколькими стенами и его простому смертному видеть не придется. Только конек крыши можно рассмотреть через стену.

Мы проехали мост, несколько крепостных ворот, полюбовались на конек дворца из-за самой последней стены, еще несколько ворот и рвов, и перед нами снова кипучая жизнь, снова шум и беготня. Но наше внимание приковал холм, царящий над всем этим круговоротом, а на холме белел наш православный храм, сияя своим крестом на чистом небе. Вот оно, это знамя Христово, поднятое из самой середины язычества, смело проповедавшее Христа пред лицом всего Мира. Невольно снялись наши шляпы, хотелось молиться о том, чтобы и нам послужить, насколько можем, под сенью этого знамени, для славы этого св. Креста. Да, многое, многое говорилось про этот собор. Были люди, отдававшие свои последние гроши на него. Но были хулители и, конечно, есть и теперь, которые всячески стараются как-нибудь обругать это святое дело, не пропускают случая перед всяким и нашим, чужим бросить камнем в миссию и ее собор. Но не могут повредить ей их детские уколы. Дело Божие стоит, имея печать Божию, и не боится этого лаянья.

Говорили, что собор этот бесполезен. Может быть для них, которые в церковь приходят только на царские молебны, да на пасху, и то для того, чтобы сделать, так сказать, предисловие к разговению. Я был среди христиан, вдали от собора, в Киото, где свил, себе гнездо буддизм, где построен католический храм, где протестанты имеют университет, где вообще силы мира как бы поглощают ничтожную волну православия. Я был там и знаю, с каким торжеством говорят немногие там православные о нашем токийском соборе. Он для них тоже, что св. София для греков, или новгородцев, это их видимый центр, их знамя, их опора в малодушии, залог их будущего торжества. Нужно знать японскую церковь, чтобы построить этот собор и чтобы правильно оценить его величайшее значение для нее.

Наши возницы бежали, однако очень быстро. Скоро мы были у самого Суругадая и миссии. Мы въехали на миссийский двор. Направо были двухэтажные здания, помещения миссии, налево высился вполне уже оконченный (но еще не освященный) собор. На подъезде дома встретили нас несколько молодых японцев, улыбающихся и кланяющихся, еще более приветливых, чем все досоле виденные. По-русски никто из них не говорил, по все понимали, кто мы и чего нам нужно, тем более, что слово: «Николай» повторялось каждым из нас бесконечное число раз. Нам указали вход в приемную епископа. Входим. Весьма маленькая комната, стены увешены разными гравюрами, стоит столь, диван, несколько стульев, в общем, очень тесно и темновато. Преосв. Николая тут не было, он, был наверху, куда вела лестница из этих же сеней.

Долго нам ждать не пришлось. Мы хотели было направиться наверх, как с лестницы быстро спустился очень высокий человек в подряснике, в длинной шейной цепочке от часов, в вышитом поясе. Это и был наш епископ Николай, тридцать с лишком лет день и ночь работающий на здешней трудной, невозделанной ниве.

– «Милости просим, быстро заговорил он, благословляя нас широким крестом. Пожалуйте в гостиную».

Салон, носивший торжественное название гостиной и был той темноватой клетушкой, которую мы только что осмотрели.

Перекинувшись с нами несколькими словами в так, называемой гостиной, преосв. повел нас, быстро, как всегда, вверх по лестнице в наши комнаты, которые были приготовлены и ждали только нашего приезда. Прошли по дороге через младший класс здешней семинарии. Ученики сидят по-японски на полу, поджав под себя ноги. Вместо парт перед ними стоят, низенькие и длинные скамейки. Шел урок китайского языка, и маленькие японцы старательно выводили большими кистями самые невозможные китайские иероглифы. Учитель с кафедры закрякал, зашипел и совсем рассыпался в реверансах. Это был старичок, маленький, худой, бритый. По словам преосв., он уже давно принял христианство, теперь его сын учится в Петербурге, в Духовной Академии.

Усадив нас за чай, преосв. побежал собирать свою молодую паству в церковь: по случаю нашего приезда нужно было служить благодарственный молебен.

Церковь помещалась в том же здании, рядом с классом, только что виденным нами. Она была уже тесна, вмещала одних только учеников и учениц наших школ. Собора ждали все: народу теперь приходилось стоять в сенях и на лестнице, а то и совсем не удавалось ни слышать, ни видеть ничего.

Мы стали на клирос. Церковь между тем наполнялась. Пришли попарно тихо, как овцы, ученицы женской школы с несколькими учительницами. Побойчее, но тоже, сравнительно с нашими, совсем скромно пришли и разместились семинаристы. Началась служба.

Служил сам преосв. с японским священником и диаконом. Служили все на японском языке, только преосв., по случаю нашего приезда, говорил возгласы и читал евангелие по-славянски. Пел хор вообще очень хорошо. Пело человек сто из учеников и учениц. Напевы, конечно, все наши, только слова другие. Диакон также несколько нараспев говорил ектенью, только голос его не имел ничего оглушающего, кричащего, как у наших русских протодиаконов. Помолившись, мы возвратились в свою комнату, где сошлись почти все здешние обитатели. Некоторые спрашивали нас о путешествии, о России, некоторые, не зная языка, только приветливо улыбались и кланялись, обращаясь иногда за помощью к преосв. или к кому-нибудь другому, знающему русский язык.

После преосв., на этот раз оставивший свои занятия, обвел нас по всем своим владениям. Прежде всего, конечно, в собор.

Он с внешней стороны совсем готов. Теперь приступают к постановке иконостаса, вешают паникадила и производят тому подобные внутренние и заключительные работы. Собор выстроен в строго византийском стиле: в основании греческий крест, внутри столбов нет, так что купол покоится на арках и потому море света и простора. Западные двери ведут сначала в притвор, по правую сторону которого помещается крещальня, сооруженная на пожертвования одних японских христиан, налево раздевальня: там устроены полки для «гета» учеников и вообще всех посетителей храма. Предполагается пол затянуть ковром, поэтому все должны будут оставлять свою обувь при входе. Над притвором во втором этаже помещается ризница, а над нею высится колокольня. Собор стоит на самом ребре холма Суругадай, своей восточной и южной стеной выходя к обрывам холма. Холм здесь обделан камнями. В южные боковые двери собора упирается лестница снизу (теперь еще только предварительные мостки). Под горой стоит довольно широкий японский дом. Здесь теперь живут младшие семинаристы. Но это только до времени: дом назначен к сломке, так как уже и стар, и так как место его нужно для лестницы и пр. Западный вход собора находится прямо против главных миссийских зданий, который идут вязью, два корпуса вместе. Здесь помещается теперешняя церковь, жилище епископа, его канцелярия, жилища миссионеров, некоторых учителей академиков (холостых), классы семинарии, живут ученики катехизаторского училища и пр. Это что-то вроде Ноева ковчега по множеству и разнообразию своих обитателей.

Вторая группа миссийских зданий помещается особо, на другой улице, но с угла на угол с первой группой. На самом углу стоит японское здание женской школы, или нашего епархиального училища. Воспитанниц теперь до восьмидесяти; из них несколько приходящих, большинство живет здесь. Мы обошли их помещения, конечно, сбросив наши варварские сапоги. Тут встретила нас Анна-сан, престарая христианка-японка, которая, не смотря на лета, неутомимо продолжает возиться со своими воспитанницами. По-видимому, очень хорошая начальница: ученицы все любят ее и слушают. Нам показали, как они учатся готовить кушанье. Мы были в подрясниках (преосв. велел снять рясы и не разниться от них в костюме), но шитыми поясами еще не запаслись; Анна-сан сейчас это сообразила и в тот же вечер принесла нам по поясу, – это труды ее воспитанниц.

Тут же на дворе помещение здешних живописиц. Одна японка училась церковной живописи в Петербургском женском монастыре и теперь трудится здесь.

Рядом со школой квартира отца Павла Сато, священника, который причислен к собору. Живет он здесь со своею Прасковьей-сан, супругой, и многими детьми. Эта парочка довольно замечательна. О. Павел один из первых обращен в христианство. Было время, когда он носил саблю и дрался, как и прочие самураи. Прасковья-сан была самой рьяной язычницей. Усердно кланялась разным идолам в «мия» (синтоистический храм) своего города. О. Павел был человек воинственный и не особенно нежный со своей женой. Но вдруг он делается и тихим, и незлобивым. Прасковья-сан берет бразды правления в свои руки, начинает господствовать над бедным о. Павлом.

Дошло дело до того, что когда о. Павел как-то сказал Прасковье-сан, что чурбанам, да еще таким безобразным, кланяться не нужно, то Прасковья-сан перешла совсем в наступление и прежнему воинственному самураю порядочно попало от его расходившейся супруги. Он, однако, к ее удивлению, все перенес молча, не возражая и не защищаясь. Повторялось это несколько раз, о. Павел только молчал или уходил. Наконец, один раз Прасковья-сан стала на колени пред своим богом, ударила в ладоши, сложила обычно руки, приготовилась совсем к молитве. Вдруг ей припомнились слова ее мужа: «Зачем кланяться чурбанам? Разве Бог может быть в таком безобразии?». Молитва отлетала от Прасковьи-сан, она невольно разглядывала безобразную, карикатурную фигуру, перед которой собралась молиться. «Действительно, ведь, это чурбан, и притом самый безобразный. Неужели он услышит и спасет?». Через несколько времени Прасковья-сан уже знала секрет ее мужа, почему он стал такой тихий и жалостливый, она тоже веровала во Христа, а еще через несколько времени, она была уже Прасковьей, носила крест, и не молилась более чурбанам. Теперь эта чета живет себе мирно, оба уже старики, имеют многих детей, все христиане. О. Павел иной раз загрустит, захандрит, Прасковья своим неистощимым благодушием все поправляет.

У них мы пили чай, с японским пирожным. О. Павел благодушно посмеивался, не имея чего сказать нам, так как не знал русского языка, а Прасковья, кланяясь, угощала нас пирожным и чаем.

Далее, по улице и рядом с квартирою о. Павла, домик, в котором помещается редакция здешнего церковного журнала и переводов. Наконец, обширный двор и общежитие 10 семинаристов. Все это здания уже старые, обветшавшие. Все требует перестройки, но покуда еще не до них, нужно кончить храм. Народу здесь не было никого, еще все были в главном корпусе на уроках. Теперь в семинарии два класса: первый и пятый. Здесь ученики набираются не ежегодно, а случайно; если найдется достаточное количество желающих учиться, сейчас и открывается (конечно, с начала учебного года) новый курс. В общем, программа та же, что и в наших семинариях, только японцы освобождены от классической обузы, которая так тормозит наше богословское ученье и во многих отношениях портит его и замедляет. Японцы не учат, латыни, однако живы и понимают богословие не хуже наших латиноведов, а курс оказалось возможным сократить до семи лет (вместо наших десяти). Преподавание ведется на японском языке, но учебники по большей части русские, не переведены. Русский язык преподается в младших классах так, что старшие могут (смотря по способности) читать довольно хорошо, некоторые же отчасти и говорить. Впрочем, русификация японцев совсем не входит в задачи миссии; она имеет целью только научить японца христианству. Русский язык преподается в семинарии просто для того, чтобы семинаристы могли потом читать русские богословские книги, переводить и пр. Одним словом, чтобы была фактическая связь с церковью-матерью.

На следующий день, тоже вместе с преосв., посетили другой приход токийский. В квартале Коози-маци есть другой небольшой храм, при нем катехизаторская школа и нечто вроде детского сада для маленьких ребят. Там настоятелем о. Павел Ницума, иеромонах, весьма много работающий для церкви. В Токио теперь до трех тысяч христиан, которые разделены на несколько церквей, т. е. общин, во главе которых стоять катехизаторы или диаконы. Каждая община имеет у себя церковный дом, где живет ее катехизатор и где происходят различные церковные собрания: для проповеди, для каких-нибудь совещаний по церковным вопросам и т. п. На Богослужение же сходятся или в Миссию или в храм Коози-маци, смотря по расстоянию. Был прежде и третий центральный пункт с храмом, но, во время большого пожара, этот дом сгорел. Теперь только два. Все общины поделены между несколькими священниками, из которых одни ограничиваются только Токио, у иных же есть приходы и вне Токио, иногда на большое расстояние.

После обеда были на уроке в катехизаторской школе. В ней на этот год было два класса, обычно же один. Курс продолжается два года, и состоит из одного только богословия. Сюда поступают люди различного возраста, от двадцати лет до сорока. Окончивши второй год, они все поступают катехизаторами в различные церкви, сначала под руководство какого-нибудь старого катехизатора, а потом и самостоятельно.

Шел урок самого преосв. Он преподавал догматику. Учебник, конечно, японский, с каракулями. Преподавание все ведется исключительно по-японски, потому что никто из слушателей никогда и не слыхал русского языка.

Но главное ожидало нас вечером: семинаристы выпросили у преосв. себе рекреацию по случаю нашего приезда. Должен был быть вечер. К нам, конечно, явились с приглашениями.

Часов в восемь вечера отправились в семинарское общежитие. Там в самой обширной комнате сидели уже за низенькими столами-скамейками все семинаристы. Перед каждым из них лежали гостинцы, маленькие чашечки для японского чаю, чайники с горячей водой и пр. В переднем углу накрыт был европейский стол, накрыт, конечно, роскошной скатертью, т. е. красным байковым одеялом. На столе блестел огромный самовар, стоял какай-то цветок в банке, и наложены были горой всякие угощения. Все это для почетных посетителей, т. е. для учителей, миссионеров и пр. В середине, у передней стены, которая была вся завешана длинными бумажными лентами, с какими-то китайскими надписями, поставлен был другой стол, маленький, уже без всяких угощений, на нем стоял только чайник с холодной водой и стакан. Это не более, не менее, как кафедра для наших ораторов, а непонятные иероглифы на лентах на передней стене не что иное, как темы, на который предполагалось говорить в этот вечер.

Пришел епископ, пропели все хором «Царю Небесный» (по-японски), и вечер начался. К импровизированной кафедре, выходил какой-нибудь оратор11 важно-преважно развивал перед публикой какую-нибудь замысловатую тему. Говорило несколько человек по-японски, двое сказали по-русски. Содержанием речей служил наш приезд, нужды японской церкви, горячо трактовалось о призвании проповедников и пастырей. Ораторы были весьма солидны. Держали себя вполне по-ораторски, непременно каждый несколько раз пил воду из стакана, хотя некоторым и приходилось начинать свою речь ограждением себя от подозрений в малолетстве. («Никогда, никогда», горячо кричали в ответ столь же пожилые слушатели). Преосв. не пропустил этого случая, и после многих речей и сам сказал им речь. Ребята слушали внимательно, а потом покрыли речь аплодисментами... Публика вообще вела себя очень оживленно. Здесь нет, к счастью, той отчужденности между учениками и их учителями и воспитателями, какую приходится наблюдать в наших низших и средних духовных учебных заведения. Отношения более просты и близки. В общем, очень милый народ эти семинаристы, с их живыми речами и их оживленным шумом.

Конечно, много говорится на этих «симбокуквай» (братское собрание) пустяков, но все же польза есть. Иногда говорятся и дельные вещи. А главное, предмет-то этих речей все та же проповедь, все та же церковь. Семинарист прямо привыкает на себя смотреть, как на кандидата священства или катехизаторства. Его жизнь может определиться этими речами.

Бывают такие собрания и в других наших школах, не исключая и женской, и барышни наши тоже не отстают от своих братьев: тоже и у них ставится стол с водой, тоже выходят ораторши и говорят речи, только у тех темы все больше нравственные, назидательные.

Да, жизнь здесь кипит всюду, и в школах, и в редакции, и в канцелярии, и на постройках, и все это стоит на одном преосв. Николае, везде он, все им начато и поддерживается. Впрочем, поживу, увижу, тогда напишу обо всем.

Письмо X. 16 Ноября. Токио

У нас сегодня праздник. Празднуем провозглашение конституции. По городу ликование. Всюду флаги, японские фонари. Толпы разряженного народа наполняют улицы и площади. Ждут проезда императора. Мы, на своем Суругадае, не остались равнодушными к этому торжеству. Служили молебен с многолетием японскому царствующему дому. Вчера в семинарии был «симбокуквай». Были на нем и мы. Обстановка, конечно, уже знакомая. Только приглашение было несколько иное. В комнату пришло трое семинаристов, подали пригласительный билет. У них, оказывается, для печатанья таких билетов даже особый штемпель заведен. Подавши билет, компания не спешила уходить, а умильно посматривала прямо в глаза. Это значит, за билет нужно платить. Со всех учителей собирается, таким образом, дань. На это покупают угощений и празднуют.

Красноречию, конечно, не было границ. Удивительная способность у этих японцев говорить. Любого заставьте экспромтом, и он ничуть не сконфузится. Мало того, у них какая-то страсть говорить, точно языки чешутся. Наши христиане устроили в Токио публичное «говорильное собрание» по поводу провозглашения конституции.

Конечно, здесь не без пользы. Из этих говорильных собраний («ензецу-квай» – буквально: собрание для речей) язычники могут кое-что узнать и о христианстве. Хотя теперь этим японским обычаем уже слишком злоупотребляют. Соберется несколько человек проповедников японцев и иностранных, и начинают один другим говорить на разные темы. Каждый, конечно, скажет может быть дело. Но, если нанизать одну на другую несколько речей, притом о предмете не совсем известном, то в голове получится такая путаница, что, придя домой, бедный слушатель не сможет и разобраться. Как реклама о христианстве, такие собрания хороши, но лишь покуда христианство неизвестно, и для того, чтобы возбудить к нему интерес. Но прямой пользы, т. е. искренних обращений, от таких бесплановых и шумящих говорильных собраний обыкновенно не бывает.

Я за все это время много говорил с преосв. Николаем о прошлом и настоящем нашей миссии. Много пришлось узнать поучительного и замечательного. Сообщу, что знаю и запомнил.

Это было, должно быть, в 1857 году или около того. В Петербургскую Академию (Духовную) пришло из Синода предложение, не пожелает ли кто из студентов ехать консульским священником в Хакодате в Японию, с тем, чтобы, если представится возможность, начать там христианскую проповедь. Подписалось несколько человек, но все хотели ехать женатыми священниками. Подошел к подписному листу и студент Косаткин. Он раньше никогда не думал о монашестве, хотя знал, что будет на службе церкви. «Не ехать ли мне?», спросил он себя. «Да, нужно ехать, прозвучало в его совести. Только не женатым. Что-нибудь одно: или семейство или миссия, да еще в такой дали и в неизвестной стране». Он подписался, что хочет ехать с принятием монашества. А на следующий день он подал ректору академии прошение о пострижении. Так вдруг совершился этот поворот, и совершился навсегда: с тех пор о. Николай уже не знали не знает никого и ничего кроме церкви и насажденной им миссии.

Ехать тогда пришлось через Сибирь. В Николаевске о. Николай зимовал, и здесь встретился с другим великим миссионером, преосв. Иннокентием. Святитeль отечески обласкал юного миссионера. Много ему говорил о его будущем деле, давал всякие наставления.

«А есть ли у тебя ряса-то хорошая?», – спросил раз.

«Конечно, есть».

Однако Владыке академическая ряса не понравилась.

«Поедешь туда, все будут смотреть, какой-де он, что у них за священники. Нужно сразу внушить им уважение. Покупай бархату».

Бархат куплен. Владыка вооружился ножницами и выкроил рясу для о. Николая.

«Вот, – так-то лучше будет. А есть ли крест?»

Креста еще не было: он дожидал о. Николая в Хакодате.

«Ну, возьми хоть вот этот», сказал Владыка, надевая на шею о. Николаю бронзовый крест за севастопольскую компанию.

«Оно хоть и не совсем по форме, да все-таки крест, а без него являться к японцам не годится. Да и не одни японцы, и европейцы будут смотреть».

В таком импровизованном костюме, о. Николай ступил на японскую почву.

«Когда я ехал туда, говорить он, я много мечтал о своей Японии. Она рисовалась в моем воображении как невеста, поджидавшая моего прихода с букетом в руках. Вот пронесется в ее тьме весть о Христе, и все обновится. Приехал, смотрю, – моя невеста спит самым прозаическим образом и даже и не думает обо мне».

Тогда Япония только что была открыта для европейцев. Все прежние порядки сёгунского времени были еще во всей силе. Японцы не только чуждались европейцев, но и прямо ненавидели их. Нередко из-за угла рубили европейцев саблями, бросали в них камнями. Жизнь была вообще неспокойная и даже опасная.

О проповеди нельзя было еще и думать. Даже учителя японского языка трудно было найти. Всех сообщающихся с европейцами подозревали, смотрели на них косо и даже преследовали. Никто сначала не соглашался. Одного о. Николай было нанял. Проучился с ним дня два, а потом смотрит, учитель не только не идет на урок, но и встретиться с о. Николаем не хочет, боится преследования. На первых порах пришлось ограничиться только службой в консульской церкви и исполнением треб для русских, которые попадали в Хакодате. У инославных христиан тогда еще не было духовных лиц, и вот о. Николай стал пастырем для всех них. Многие больные звали его, ища себе духовного утешения. Все семейные события, праздники гражданские не обходились без о. Николая, все христиане, таким образом, без различия вероисповеданий сплотились, среди ненавидящей их толпы язычников, в тесный кружок около о. Николая.

Скоро, однако, японцы попривыкли к европейцам, учителя найти оказалось возможным, а к инославным приехали свои духовные, протестанты и католики. Для о. Николая настала другая жизнь: он засел за язык и литературу японцев, и изучал все это, не разгибая спины, в продолжение восьми лет. Прочитал с учителем китайских классиков, прочитал японскую историю, прочитал разные сочинения японских писателей древнего и нового времени (в этой области о. Николай и среди японцев может быть назван специалистом). Затем пошел буддизм. О. Николай начал приглашать к себе бонз (буддийских духовных) и с ними прочел добрую часть трудной для понимания (даже непонятной без хорошего комментария) буддийской литературы. Читал все это с увлечением, весь отдаваясь своему делу. Учителя не выносили такой напряженной работы, требовали себе отдыха, тогда о. Николай нанимал себе двоих-троих учителей, и все читал и читал, стараясь проникнуть в душу японского народа, просветить который светом Христовым он приехал. Он и теперь с восторгом вспоминает это время напряженного и вместе тихого, кабинетного труда, и, как всякий горячий деятель, думает, что он и теперь бы в такой тишине нашел себе отдых.

Справившись с языком, о. Николай начал присматриваться и к жизни. Ходил по домам, знакомился с жителями Хакодате. Не пропускал случая посетить какого-нибудь заезжего рассказчика. В Японии существует особая профессия: рассказчик. Это приблизительно тоже, что у нас какой-нибудь писатель, беллетрист, только публичный (в каждом городе есть особая общественная зала говорильня, где происходят эти публичные рассказы). В несколько чтений он рассказывает целую историю, все это стенографически записывается, и потом печатается, и роман готов. Слушать такого рассказчика полезно не только для практики в языке, но главным образом для изучения японской жизни и характера. Мировоззрение этого народа становится понятным, его заветные думы и идеалы обнаруживаются.

Ходили о. Николаи слушать и буддийских проповедников. Этих больше, конечно, для языка, потому что из этой проповеди едва ли кто поймет сущность буддизма. Цель проповеди у буддистов не столько научить своих слушателей, сколько их разжалобить, расчувствовать. На это они мастера первой руки. Тут идут в ход и жесты, и интонация голоса, и взгляды, и искусственное сгущение красок и пр. Проповедники, вообще, есть прямо образцовые со стороны языка и произношения. Слушать их, пожалуй, даже полезно, но учение буддизма у них узнать трудно: вся эта проповедь и все пастырское руководство в буддизме основано на лжи. Бога в буддизме нет и быть не может. Буддизм есть попытка объяснить Мир и человеческую жизнь без Бога, и, конечно, приходит к полному отчаянию. Цель его – пустота. Бонзы (по крайней мере, образованные) все это знают и понимают, они знают, что, в частности, все бесчисленные божества, которыми обогатился буддизм или от других религий или произведши в боги разных своих учителей, все эти божества ничто иное, как умершие, т. е. по их понятию, превратившиеся в ничто люди или даже прямо лишь олицетворенные идеи. Они это знают, но знают также и то, что молитва, т. е. стремление человека к будде, духовная родственность с ним, может спасти человека, сделать его способным быть в нирване. И вот бонзы и начинают учить народа молитве, заставляют и его кланяться золоченым статуям, курить опиум, плакать перед разными Амида-буцу, Кванпон-сама, просить их о своем спасении Они учат народа, всему этому, отлично зная, что все это пустая комедия, что никакого Кванпон, нужно только это беспредметное разгорячение души, это ее стремление в нирвану, которое одно спасает. Народ-де не может понять высоты этого учения, необходимо его вести обманом, ни и ведут; они и обманывают своих верующих, гордясь перед ними своим совершенным знанием и презирая всех их, как глупое, легковерное стадо. В этой коренной ложности положения буддийского духовенства и заключается причина его бесповоротной порчи, извращения самого существа их совести. Потому, даже и после принятия христианства, не смотря на все свое красноречие, и всю способность владеть словом над душами слушателей, немногие из них делаются надежными катехизаторами. Всегда можно опасаться, что старая закваска опять всплывет наружу.

А проповедники, действительно, замечательные. Обыкновенные, сельские бонзы по большей части совсем не образованы, знают с грехом пополам читать свои служебники, да и их понимать не могут. Проповедниками делаются люди образованные, окончившие курс в какой-нибудь хорошей буддийской школе, каких несколько есть при главных храмах. Их обычно и посылают в проповедническое путешествие по Японии. Приедет такой проповедник в известный город, проживет, в нем с неделю или более, говоря целую серию проповедей на известную тему, потом отправляется в дальнейший путь.

Один раз за эти восемь лет о. Николаю пришлось побывать и в японской столице, в Токио (тогда здесь еще жил сегун). Консул, отправляясь для представления сегуну, взял и его в числе своей свиты. Тогда это посольство еще не могло безопасно пройти по улицам столицы. У японцев-самураев есть черта в наивысшей степени не рыцарская, почти животная: это убить своего безоружного врага или просто иностранца, которого представляют врагом. Пусть иностранец будет совсем без оружия, пусть он будет не в состоянии защитить себя, самурай не преминет, или лучше, не постесняется зарезать его, да и это сделает непременно из-за угла, или сзади. Впрочем, у самураев были обычаи и еще более гнусные. Напр., человеку нужно попробовать новую саблю. Для этой цели отнюдь не считалось предосудительным (по крайней мере, в совести) пойти па улицу ночью и зарубить первого попавшегося нищего, будь он старик или молодой. А иногда просто становились за угол и отрубали голову тому, кто на этот раз вздумает пройти этим путем. Встанут утром обитатели, увидят лежащий труп: «А, это должно быть кто-нибудь пробовать саблю». Впоследствии учитель мой мне рассказывал, что в старину у них считалось ловкостью, подкрасться сзади к троим идущим подряд людям и отмахнуть голову среднему, не задевая боковых. И он, по-видимому, не сознавал всей гнусности этого бессмысленного убийства подобного себе человека (учитель мой был язычник), для него это просто был непорядок, некультурный обычай, не более.

Понятно, как можно было полагаться на таких милых обитателей. Посольство в Токио должно было ходить под сильным конвоем, да и при этом, однажды, когда они сделали торжественный визит сегуну, им пришлось возвращаться уже другой дорогой. И это в самой столице сегуна.

О. Николай, однако, осмотрел город. Простой народ (купцы, ремесленники) такой ненависти не имеет, он скорее с любопытством встречал конную фигуру иностранца, ростом чуть не вдвое выше обычного японца (преосв. очень высок), окруженную сёгунским конвоем. Когда он вошел в одну лавку, чтобы купить чего-то, вся площадь, на которой была лавка, покрылась народом, уж очень было любопытно посмотреть на «издина». Увидя, наконец, о. Николая, толпа приветствовала его оглушающим криком, добродушно смеясь на него. «Да, прибавлял преосв., было время, когда на нас смотрели, а теперь хоть бы кто, – даже досадно».

Тогда же о. Николай обратил свое внимание и на Суругадай. На нем было жилище какого-то даймеона, с высокой башней. «Вот откуда должен быть хороший вид на город», подумал тогда о. Николай, и в мыслях не имея, что лет через 25 на этом самом месте воздвигнут будет православный храм и что он же будет его и строителем.

Посольство вернулось в Хакодате. Жизнь пошла своим прежним порядком. Тоже сидение за книгами, тоже слушание разных учителей, тоже изучение японцев. Однако, Бог решил быть церкви православной и в Японии. Как апостолы шли с проповедью не туда и тогда, куда и когда им хотелось, а когда повелевал им Дух Святой, таки наша миссия в Японии началась случайно, совсем не так, как думал и хотел ее основатель, о. Николай.

К сыну консула часто ходил его фехтовальный учитель Савабе, «каннуси» (жрец синтоистский, не буддийский), самурай до мозга костей, с сатанинской гордостью, и с ненавистью ко всем иностранцам. Особенно неприветливо поглядывал он на будущего миссионера, о. Николая. Съеживая и без того маленькую фигурку свою, Савабе проходил всегда как-нибудь боком, чуть не скрежеща зубами и бормоча что-то себе под нос.

О. Николай это заметил, и старался узнать от Савабе причину его непонятной злобы к нему.

Однажды, этот самурай пришел к о. Николаю в комнату.

«3а что ты на меня так сердишься» спросил Савабе о. Николай.

– «Вас, иностранцев, нужно всех перебить. Вы пришли сюда выглядывать нашу землю. А ты со своей проповедью всего больше повредишь Японии», злобно ответил Савабе.

«А ты знаешь, какое мое учение?»

Злой, но честный Савабе поставлен был в тупик; он ничего еще не слыхал о христианстве и восставал против него просто потому, что это религия иностранная.

«Нет, не знаю», ответил он о. Николаю.

А разве справедливо судить, а тем более осуждать кого-нибудь, не выслушавши его? Разве справедливо хулить то, чего не знаешь? Ты сначала выслушай да узнай, потом и суди. Если будет худо, тогда и прогоняй нас отсюда. Тогда ты будешь справедлив.

– «Ну, говори», прорычал самурай, сурово скрещивая свои руки на груди (обычная поза японца, когда он чем-нибудь обеспокоен, когда что-нибудь обдумывает или просто сердится молча).

О. Николай стал говорить. Говорил ему о Боге, о грехе, о душе и ее бессмертии. Самураи понемногу расправил свои руки, поднял голову, – вместо бессмысленной злобы, в глазах загорелся живейший интерес. Немного погодя, он уже достал из своего рукава (карман помещается в широком рукаве халата) книжку для заметок, карандаш (почти каждый японец имеет при себе и то и другое, и записывает все, что его поразит, будет ли то какой-нибудь рассказ или просто хороший вид по дороге)... Начал записывать слова о. Николая, и ушел потом, глубоко задумавшись, и обещал придти еще раз.

Так положено было начало православной проповеди в Японии. О. Николай, конечно, и верить не хотел, чтобы что-нибудь вышло из этого фанатика, а Бог его именно и предназначил в первенцы японской церкви.

Он начал ходить к о. Николаю все чаще и чаще, закидывал его вопросами, сначала, как совопросники, а потом и как испытующий истину. О. Николай через несколько времени дал ему и Новый Завет, который прочтен был Савабе с захватывающим интересом.

«Открыто читать эту книгу я не мог, рассказывал потом на соборе сам Савабе, а читать хотелось. Вот я и выдумал читать в то время, когда совершал службы в своем мия (синтоистском храме). Положишь перед собой Евангелие вместо языческого служебника, да и читаешь, постукивая в обычный барабан. Никто и не думает, что я читаю иностранную ересь».

Услышанная вера глубоко овладела сердцем Савабе. Он решил бросить свое жречество и креститься.

Тайно совершен был и таинственный обряд. Савабе получил имя Павла, в честь св. апостола, которого особенно почитает и которым восхищается о. Николай.

Этот новый христианин начал обращать в христианство своего приятеля врача. Тот был грубее сердцем и потому долго не поддавался воздействию веры. Постоянно в его голове рождались все новые и новые вопросы и возражения. Не один раз Павел приходил к о. Николаю с грустном настроении. Его друг совсем победил его в споре, дал ему такое возражение, что Павел принужден был молчать. Тогда о. Николай снабжал Павла новым запасом, новыми силами. Он уходил повеселевши. Опять через несколько дней является разбитый и унылый, опять его поднимал о. Николай. Пока, наконец, не пришли они оба: Павел и его друг, врач Сакаи. Этот тоже был крещен с именем Иоанна. Впоследствии он сделался другим светочем христианства в Японии. Приняв крещение, он сразу бросил все, все свои привычки, все слабости и из язычника, после крещения, стал подвижником.

Видя, что дело началось и, веруя, что теперь оно пойдет и не остановится, пока не покроет всей Японии, о. Николай тогда отправился в Россию хлопотать об открытии Японской духовной миссии.

Хлопоты, конечно, продолжались очень долго, что-то около двух лет пришлось пробыть в России о. Николаю, когда, наконец, его старания увенчались успехом. Миссия была утверждена, и миссионерам было назначено жалованье. Это и были, на первых порах почти единственные средства народившейся миссии. На это нужно было и себя содержать и всю церковь.

О. Николай возвратился в свою Японию теперь уже начальником миссии.

Между тем, посеянное там зерно не оставалось бесплодным: Павел и Иоанн потихоньку, в дружеских беседах проповедовали христианство своим близким друзьям. Все это делалось секретно, крадучись, потому что тогда христианство не было еще дозволено японцам. Проповедь шла во время прогулки за город, среди гор окружающих Хакодате. Тогда обратились многие из теперешних священников, напр., о. Иоанн Оно, лучший проповедник в японской церкви. Все это были самураи, преимущественно северных провинций, с их глухим выговором и неизящными, по японским понятиям, манерами. Вес это были своего рода галилеяне, на которых свысока смотрели остальные японцы. И здесь Бог избрал немощных и бедных мира, чтобы потом победить богатых и сильных.

О. Николай, по возвращении, стал во главе своей малой общины. У него вскоре явился и помощник из русских, о. Анатолий, впоследствии архимандрит, теперь уже умерший.

Малое стадо группировалось около них, борясь с нуждой, но горя верой и продолжая распространяться. То были поистине героические времена, напоминавшие первые годы христианства. Община жила братски, делясь друг с другом своими скудными достатками. Павел Савабе, конечно, бросил свое «мия», начал добывать себе пропитание трудом, к которому он совсем не был способен. Выдумает какое-нибудь ремесло, начинается работа всей семьей, продается то немногое, что осталось, покупаются материалы, инструменты, через неделю все это летит в трубу, и бедный Павел должен выдумывать что-нибудь новое. Продал он свою «катану» (саблю), продал все свое самурайское облачение. На это существовал. Врач Сакаи зарабатывал своим врачебным искусством и, что получал, приносить на общую пользу. И все это, вся эта братская любовь и общение были среди чуждой им и враждебной толпы языческой, таясь от взоров недоброжелателей.

Когда проповедь в Хакодате уже утвердилась, нужно было думать о распространении веры и в других частях Японии.

В Хакодате остался о. Анатолий, Павел Савабе пошел в свою родную столицу Сендай (можно назвать столицей северной Японии). О. Николай отправился в Токио. Там для него началось новое Хакодате. Нужно было заводить дело снова, из ничего.

Токио не вошло в число городов, открытых для европейцев. Оно только полуоткрыто: в нем, как и в Осаке, для европейцев отведен один только квартал (concession), где они могут селиться, торговать и прочее. Остальная часть города для них – иностранное государство, они могут ходить туда без всяких паспортов, но селиться там и даже ночевать – не могут.

О. Николаю пришлось нанять себе помещение в Консешен. Это был самый маленький домик, какой только можно себе представить. Было две комнатки, в которых в большой могло поместиться на полу, без всякой мебели, человек десять, другая же была совсем клетушка. Это тесное помещение и было яслями народившейся и теперь уже очень многочисленной токийской церкви. Много здесь пришлось переиспытать и перенесть о. Николаю.

Больших трудов стоило ему сначала найти эту квартиру. Несколько дней он провел, буквально, между небом и землей. Какой-то знакомый англичанин дал ему приют на ночь, а днем он бродил по городу, изучая его, присматриваясь к народу: обедал по японским гостиницам, стараясь как-нибудь наполнить день до того часа, когда ему можно будет возвратиться к англичанину под кров.

Найдена квартира. Пошли новые заботы: нужно было попробовать найти слушателей, притом секретно от властей, так как принятие христианства японцам еще не было разрешено. После разных хлопот, при помощи знакомых, наконец, удалось собрать человек пятнадцать. В тесном домике о. Николая открылась первая православная проповедь в Токио. Слушатели наполнили «залу», сидя чуть не друг на друге, а сам о. Николай, чтобы сохранить место, забрался в меньшую каморку и оттуда, как из какого святилища или, проще, гнезда, проповедовал.

Конечно, период оглашения продолжался довольно времени. Многие из начавших слушать потом отстали, присоединились некоторые новые, пока проповедь приняла вид уже оглашения в собственном смысле.

Между тем, о. Николай не переставал, в свободное время, изучать и японский народ. Он все ходил, со всем знакомился, ко всему прислушивался. В это время он свел знакомство с одним бонзой. о котором потом много вспоминал с хорошей стороны. Это был какой-то старый-престарый бонза, весьма ученый и весьма нравственный, каких теперь в Японии уже нет. «Совсем святой человек, говорил про него о. Николай, кроткий, незлобивый, положительно не имущий ничего». О. Николай несколько раз заговаривал с ним, и о христианстве. Тот всегда встречал этот разговор с улыбкой: «3наю, знаю, все это, как у нас. Это тоже самое». И никакие убеждения не могли на него подействовать. Он читал и Евангелие. Но главного в нем не увидал и в этом признаться не хотел. В его бедной комнате висела большая картина буддийского рая. Любимой темой бонзы, при приходе о. Николая, было рассказывать ему, в каком теперь отделении должен быть он, бонза. Сообщил ему оно и о числе прочитанных молитв: «Наму Амида буцу» («почитаю будду Амида», постоянная молитва или восклицание буддистов в Японии). Я и за тебя молюсь». О. Николай часто сиживал с этим бонзой, говорил с ним о вере, о Японии, о проповеди христианства. К последней старый бонза относился очень благодушно.

Между прочим, рассказывал о. Николай и о вежливости, с какой к нему относились бонзы всех вообще токийских храмов. Раз он пришел слушать проповедь. Огромная зала храма была занята публикой. Все, конечно, сидели на полу, поджав свои ноги. Бонзы хотели усадить своего гостя по-европейски. Стульев у них не было. Тогда главный бонза, недолго думая, подвел о. Николая к своему жертвеннику (который высотой немногим более полуаршина), сдвинул в сторону различные курильницы и украшения, и вежливо предложил о. Николаю занять тут место. И народ совершенно спокойно смотрел на это поругание их святыни.

Проповедь в маленьком домике о. Николая, однако шла успешно. Двенадцать человек было, наконец приготовлено ко св. крещению. Тихонько ото всех совершено было св. таинство О. Николай ликовал. Первый камень был положен. Можно продолжать.

Приходит он к своему знакомому старику-бонзе. Тот протягивает ему какую-то японскую тетрадку-рукопись. «Ha-ко прочитай».

Взял о. Николай эту тетрадку, развернул и ахнул. В ней подробно описывался обряд крещения, только что совершенный им, даже и рисунки приложены были. Вот тебе и раз. Пожалуй, правительство заставит прекратить проповедь, да и самого выселит из столицы. Кто-то выдал, или просто выслушал и донес.

Бонза между тем добродушно посмеивался на испуг о. Николая, и потом успокоил его, говоря, что ничего из этого не выйдет худого. Этот документ, оказывается, подан был в какой-то их высший духовный совет, в котором заседали трое самых главных и ученых бонз (в том числе и этот старичок). Там хотели было поднять дело, но старичок заступился, и дело не состоялось. Первое начало проповеди в Токио, таким образом, много обязано этому доброму бонзе.

Между тем жизнь Японии шла своим чередом. Пал сёгун, микадо вышел из своего почетного заключения. Правление взяла в свои руки европействующая партия. Японцы набросилась на все европейское. Стали открываться всевозможный школы с преподаванием на европейских языках: английские, французские, немецкие. Открыта и русская школа. О. Николай сделался в ней преподавателем, поделив свое время между школой и проповедью, которая, между прочим, продолжалась и в Concession. Слушателей было теперь уже больше, проповедь шла открыто. У о. Николая были уже помощники из его первообращенных. Павел Савабе был священником и путешествовал по Японии с проповедью. Самому о. Николаю совершать этих путешествий было еще нельзя: иностранцев внутрь страны не пускали. Впрочем, и теперь проникнуть далее установленной черты можно только с паспортом от министра, а этот паспорт можно получить только под каким-нибудь благовидным предлогом: или нужно изучать язык, или доктора советуют подышать чистым воздухом и т. п. Конечно, все это теперь пустая формальность, тягостная разве только для чиновников, которые выдают эти паспорта. Но эта формальность всегда может и перестать быть формальностью, и тогда не скоро попадешь внутрь страны.

Куплено было место на Суругадае. Начали одно за другим строиться миссийские здания. Стали заводиться миссийские школы и т. д., и т. д. Жизнь забила ключом.

О. Николай более уже не учил в русской школе, весь отдавшись миссии. Он и богослужебные книги переводил, и преподавал в своих школах, и катехизацию вел, и переписывался со всеми своими священниками и катехизаторами, рассеянными теперь уже по всей Японии. Посвященный в епископы, преосв. Николай стал вполне уже пастырем и главою своей юной церкви. Кроме нее нет у него ничего на свете: ей он приносит весь богатый запас своих духовных сил.

Через несколько времени начал преосв. Николай приступать к исполнению своего заветного желания: построить на Суругадае собор, который бы был достойным представителем православной церкви в Токио перед глазами всего язычества и инославии.

Теперь и это желание исполнено. Скоро будет и освящение собора. А там опять неустанная деятельность: посещение церквей, перевод богослужебных книг, и конца не видно работы, которую задал себе совершить преосв. Николай.

Теперь слышен и виден из моего окна пушечный салют. Это, должно быть император провозгласил конституцию.

Моя квартира, в смысле местоположения, очень хороша. Миссийский дом стоит на самом обрыве Суругадая. Почти под окнами начинается целое море домов, с черными черепичными крышами, с белыми ширмами вместо окон. Напротив, версты за полторы от нас возвышается другой такой же холм, на котором расположен императорский дворец, с его огромными зелеными валами, сего белой казармой, и густым императорским садом. С этих валов ежедневно в полдень делается пушечный выстрел. Оттуда же салютуют и теперь.

Влево от дворца почти до горизонта раскинулось Токио. А дальше, на самом горизонте, виднеется полоска моря. Здесь оно всегда свободно. Нет на нем того леса мачт, какой всегда можно видеть в больших приморских городах: залив здесь мелок, порт перенесен отсюда в Иокогаму.

Направо горизонт не так широк. Местность там возвышенная и наш Суругадай над ней не господствует. З то издали, из-за горизонта, здесь поднимается сахарная Фудзи-сан. Верхушка ее теперь белая от снега. Говорят до нее что-то около 40 японских «ри», т. е. от 130 до 160 верст. В ясную погоду ее видно очень хорошо. Закроется она мглой, стало быть, нужно ждать дождя.

17-го Ноября

Вчера письмо на почту не отослано, прибавлю кое-что. Вчера много ходил по городу, осматривая его достопримечательности.

В час после полудня мы, с С. С. Мием, японцем-кандидатом Киевской академии, отправились в Уэно. Это не что иное, как большой парк, которому пришлось служить совсем для различных целей при старом и новом правлении. Прежде это было место священное, усыпальница сёгунов. Там были только буддийские монастыри, да бонзы. Царствовала невозмутимая тишина. Говорят, там жили светила буддийской учености, привлекавшие к себе учеников со всей Японии. Теперь это место народного гулянья, с его шумом, многолюдством, с разными «ча-я», т. е. по-нашему, трактирами. Есть впрочем, и теперь аллеи, особенно вблизи древних храмов, где по-прежнему тихо. С удовольствием останешься там подольше. Так хорошо под этими гигантскими столетними деревьями, вдали от надоедливого базарного шума. Недаром много здесь было глубоких мыслителей.

Эти две истории, – прежняя и новая, – так и встают пред вами, когда вступаете в Уэно. С одной стороны, кричит на вас со всех сторон новшество, европеизм, начиная от затасканных костюмов европейничающих японцев и кончая картинной выставкой, где собраны картины японских художников на европейский лад. С другой же, вы повсюду встречаете остатки прежнего сёгунского величия. Вот главная аллея, ведущая к монастырю-усыпальнице сёгунов. Во всю свою длину она уставлена каменными буддийскими фонарями-памятниками. Это все приношения почившему сёгуну от его вассальных князей. Подходите вы к молчащему храму, или точнее к ограде храма, с запертыми на глухо воротами, здесь по ту и другую сторону ворот уже целый лес таких фонарей, поставленных прямо в кучку за неимением места. Внутрь нам не пришлось проникнуть, так как ждали каких-то родственников бывшего сёгуна и готовились к их приему.

Немного далее вам покажут ворота, все простреленные пулями и истыканные штыками. Это следы последней битвы сёгунских войск с императорскими. Есть в Уэно и памятник сёгунским защитникам, павшим в эту битву. Есть гигантская статуя Будды, в сидячем положении. Будда сидит, поджавши ноги по-турецки и сложивши на коленах руки. Не смотря на безобразные размеры этой статуи, лицо Будды не производит отталкивающего впечатления. Он точно спит. Лицо женственное: это, говорят, для того, чтобы выразить незлобивость и кротость Будды. Статуя вылита из бронзы и теперь почти черного цвета. Рядом с ней в старину был большой храм, но во время битвы сгорел дотла.

Из позднейших новшеств в Уэно есть музеи японских древностей и постоянная выставка товаров, так называемое, «канкоба». Что-то среднее между пассажем и простым балаганом. Там продается всякая всячина. Больше всего, конечно, лаковых вещей, на которые японцы большие мастера.

С. С. Мий потом сводил меня посмотреть на здешний японский университет. Огромная площадь занята зданиями разных факультетов (есть и инженерный). Здания все европейские. В некоторых помещается и общежитие студентов, которые, конечно, носят европейскую форму. Много в университетской ограде отдельных маленьких домиков, тоже европейской постройки, это – квартиры для профессоров-европейцев. Теперь их становится все меньше и меньше. Японцы стараются занимать освободившиеся вакансии своими, а вакансии освобождаются просто с окончанием контрактов. Раз приготовлен преемник из японцев, с отслужившим свой срок профессором просто раскланиваются, не давая ему иногда позволения даже продать своих вещей в профессорской квартире: европейцы-де не могут торговать вне указанной черты. Как идет дело у теперешних профессоров-японцев, не знаю. В газетах иностранцы подсмеивались над этими профессорами. Говорят, что они усердно стараются во всем походить на своих предшественников-европейцев: также сидят на кафедре, также напяливают на свой нос очки, даже и читают по тем же рубрикам, только в результате получается несколько не то.

Зашли потом в гости к Мию. Он женат на христианке и живет в полу-своем доме, т. е. купил дом без земли, за землю же платит помесячно. В Токио, говорят, большинство домов стоят таким образом на квартирах. Обстановка в домике Мия вполне японская. На полу мягкая циновка, мебели не полагается. Угощали чаем и японским печеньем. Все это ставится прямо на пол. Чистота везде образцовая. Жена Миа не говорит по-русски. Пришлось пустить в ход весь свой убогий запас японских слов.

Я ведь теперь регулярно изучаю японский язык. Тот самый старичок, которого мы видели при нашем первом прибытии в Миссию в семинарском классе за чистописанием, теперь состоит нашим учителем. Каждый урок начинается, конечно, шипением, поклонами и приседаниями. Прекрасный учитель, только он, из вежливости, иногда не поправляет ошибок и получается в конце концов не совсем приятный результат. В свое время старичок был передовым человеком, один из первых в Японии начал изучать французский язык. Он и теперь при всяком случае старается выказать свои познания. «Пути», слышите вы за уроком. Это значить: «пти», т. е. малый.

Мы покуда еще стоим в стороне от здешней жизни. Только посматриваем. А дело здесь кипит. То классы, то пение сразу в нескольких местах. Преосв. получает постоянно массу писем от своих катехизаторов и священников. Каждый из них обязан ежемесячно писать епископу о состоянии своей церкви. Катехизаторов и священников теперь до 150, – ежемесячно, следовательно, присылается 150 обязательных писем, да сверх того еще необязательные. При- том, японец всегда считает долгом сделать к письму громаднейший и по возможности пустой приступ, а в конце письма непременно извинится, что написал только два дюйма, хотя бы читатель скорее склонен сказать, что письмо больше двух сажень. Японские письма пишутся на мягкой японской бумаге шириною в нашу обычную почтовую четверку, а длиною по желанию и по способности писца. Исписав одну полоску бумаги приклеивает (узкой стороной) к ней другую, потом третью. Неугодно ли осилить 150 таких эпистолей. Преосв. все это читает сам. Кроме того по утру ходит преподавать в катехизаторскую школу в Коози-маци. После обеда имеет уроки в здешней катехизаторской школе. Потом перевод книг, потом постройки, потом разные отчеты, потом бесконечные посетители. Нужно на все это много энергии и преданности делу, тем более что удовольствие, получаемое от этого дела (рассуждая по-человечески) не может сравниться с теми печалями и муками, какие оно доставляет. Недаром преосв. говорит: «Бывают минуты, когда вас точно бичом по ранам начнут хлыстать, просто места не найдешь себе от нравственных мучений. Ночи по три подряд не спишь». Доставляет постоянные мучения скрытность японцев от иностранцев», некоторая отчужденность их от нас, (конечно, не всех). А потом неустойчивость их. Все идет прекрасно, вдруг под каким-нибудь влиянием японец может поднести вам такую пилюлю, как говорится, что не скоро придешь в себя.

Впрочем, дело Божие идет, не смотря на эти темные облачка. Пожалуй, и лучше, что христианство принимается здесь не для миссионеров: таким образом, оно прямо может стать на национальную почву, и (следовательно) незыблемо укорениться.

Был несколько раз за здешней службой. Поют прекрасно, хотя иной раз и разъезжаются врознь. Но это редко. Регент жалуется на недостаток у них слуха. Это и понятно, потому что пения, в нашем смысле слова, у японцев почти нет. Их музыканты не считают особенным преступлением драть в рознь с аккомпанементом. Впрочем, после нескольких лет ученья в школе у ребят иногда образуется слух. Один даже вышел довольно хорошим регентом.

О. А. уехал в Хакодате. Недели чрез две, когда приедет оттуда настоятель посольской церкви, уеду отсюда и я в Осаку, японскую Венецию.

Письмо XI. 14 Декабря 1890 г. Осака

29 Ноября я выехал из Токио по железной дороге уже знакомой нам. Быстро пролетели шестнадцать часов. Ночью не пришлось заметить и всех здешних многочисленных туннелей и мостов, которые так красят дорогу.

На станциях теперь нет «каки» (хурма, прекрасный японский плод), зато «миканы» (мандарины) в изобилии. Но самое замечательное для иностранца это, конечно, дорожный обед или, по-японски, «бенто». Даете вы разносчику пять центов (7 коп.) и он вам дает небольшой ящичек из древесной стружки. Чего только в этом ящичке нет. Главное – рис, белый, чистый, без всяких примесей вроде масла и т.п. В уголку бережно отгорожены еще более соблазнительные лакомства: миниатюрный кусочек яичницы, еще более маленький кусочек рыбы, что-то вроде пол ерша, кусок соленой редьки (неизменно съедаемый японцами после их обедов, в виде закуски), зернышек десять сладкого гороха (это уже пирожное). Да всего и не пересчитать. И все это можно взять на вилку враз. Удивительные миниатюристы эти японцы. И все это у них так чисто. Тут же в этом ящичке вы находите и хорошо выструганную и чистую щепочку. Разломите ее надвое, и вы получаете пару столовых палочек, заменяющих наши вилки и ложки. И дешево, и сердито.

Наконец, вправо от дороги засверкала бесконечная равнина воды; это – воспетое японскими поэтами озеро Бива. Кругом его горы, покрытые лесом. В прежние годы здесь все было полно монастырями и бонзами, да и теперь немало еще их осталось. Вот на берегу его город Оцу. Еще последний туннель и поезд мчится по зеленой долине, сквозь бамбуковый лес к японской Москве – Киото, или Мияко (первое название китайское, а второе чисто японское, и то и другое в переводе значит: столица). Теперь его в соответствии с Токио (восточная столица, как названо с переменой правления прежнее Едо), называют Сайкео, т. е. западная столица. Еще полтора часа, и Осака.

Захвативши подмышки свою камлотовую рясу, зонт и палку, я вышел на платформу.

«Серуги-симпу»! (о. Сергий), раздалось около меня. Это был довольно рослый мужчина с офицерскими усами и крупными чертами. Это, стало быть, христианин. Взаимный поклон с прикладыванием рук к коленам и «конницива» (здравствуйте). За ним подошли еще трое. Тоже «конницива» и такой же поклон. Мои новые знакомые усадили меня на диван. Двое пошли доставать мой багаж, а двое принялись занимать меня разговорами. Разговоры, конечно, шли на общую тему, т. е. состояли больше в желании говорить и в улыбках, так как и знакомые слова куда-то на этот раз подевались. Впрочем, узнал, по крайней мере, имена. Высокий, встретивший меня при выходе из вагона, назывался Василий Таде, здешний катехизатор, другой Фома Танака, тоже катехизатор. Остальные: один учитель пения, присланный сюда на время из Токио, а другой – мой учитель японского языка. Называется он Павел Исогай. Этот был в европейском костюме.

Багаж получили и отправились.

Осака – город очень большой. Говорят, жителей в нем до 600 тысяч. Расположен он при устье довольно большой судоходной реки, которая в городе разбивается на несколько рукавов. Прибавьте к этому бесчисленное количество каналов, и получится нечто, на самом деле напоминающее Венецию.

На небольшом островке среди реки стоить синтоистский храм (мия), а около него возвышается что-то вроде турецкого минарета. Это памятник знаменитому сёгуну Хидееси, грозе Китая и покорителю Кореи. Другим памятником Хидееси служит здесь „сиро“ (замок). Осака была столицей сёгунов.

Теперь Осака все более и более затмевает собою Киото, развиваясь не по дням, а по часам. Теперь это торговый, промышленный и, пожалуй, умственный центр всей нижней Японии, своего рода южная столица.

Мы переехали чрез великолепный висячий мост, соединяющий заречную часть города с главной. Несколько сажень по улице, поворот направо и подъем в гору, а там близко и наш церковный дом.

Это уже в собственном смысле японский дом или, лучше сказать, целая связь домов, соединенных между собой разными переходами и галереями. Прежде здесь помещалась какая-то знаменитая кухмистерская, а теперь церковный дом с храмом и всем пр. Тут теперь живет священник о. Иоанн Оно, очень хороший, красноречивый проповедник. Он заведует церковью г. Осака (более 200 чел.) и еще массою церквей, разбросанных в разные стороны от Осака иногда на сотню и более верст. Есть церкви даже на соседнем островке (Сикоку), куда особенно затруднительно для о. Иоанна путешествовать. Каждый священник обязан объехать свой приход раза четыре в год, преимущественно во время поста, для исповеди и св. причащения. Кроме того бывают поездки экстренные: для напутствия умирающего, для похорон и т. п. Ко времени посещения священника наши христиане иногда приурочивают разные церковные собрания, иногда и публичные для проповеди.

В нашем Осакском доме устроена еще квартира для миссионера. В прежнее время здесь имелось в виду устроить особый миссионерский стан. Одно время здесь даже и жил миссионер, покойник о. Анатолий, который и приобрел этот дом на собранные им в России деньги. У него была здесь и катехизаторская школа. Но потом, с переводом о. Анатолия на место настоятеля посольской церкви, этот дом запустел, школа закрыта5. Теперь здесь иногда живут вновь приезжающие из России миссионеры для изучения языка, как напр., я. Впрочем, катехизаторская школа, может быть, снова будет открыта, только бы раздобыть средств. А помещения здесь хватит на целый университет.

Кроме священника, здесь же, в этом же доме, живет катехизатор Фома, потом учитель пения, потом мой учитель, потом Иоаким и Анна, предобродушнейшие старичок со старушкой, изображавшие из себя что-то вроде здешних хозяев, потом еще несколько человек, более или менее чиновных. Одним словом, это своего рода ковчег: дай только Бог, чтобы в нем побольше спаслись от окружающего потопа.

Задним фасадом наш дом выходит в небольшой палисадник или просто террасу, с которой прекраснейший вид на реку с ее несколькими железными мостами, на заречную часть города, и т. д.

Эта красота нам, однако, стоит довольно дорого: зимой от реки несет таким холодом, что просто в наших картонных домиках житья нет. Утром встанешь, 5–6 градусов. Одна надежда на маленькую железную печку, да от печки скорее можно учиться непостоянству дел человеческих, чем греться. Как ни накаливайте, все равно чрез полчаса нее тепло уйдет наружу, оставив на память о себе слой густейшей каменноугольной сажи на всем, не исключая и миссионерской особы.

Вскоре после моего приезда в комнату вошел и сам о. Оно, жена его принесла на подносе чашку европейского чаю, а сын, мальчик лет девяти, деревянную тарелку с мандаринами. Наши священники обычно носят японский костюм, так близко подходящий к духовному. Во время Богослужения надевается наш подрясник. Впрочем, о. Оно носить подрясник и во время своих объездов по приходу.

Вслед за о. Оно пошли один за другим, и все обитатели нашего ковчега, и некоторые из посторонних христиан, узнавших о моем приезде.

На следующий день о. Оно должен был ехать в Киото, и мне неожиданно пришлось первый раз совершать Богослужение на японском языке. Была суббота. B воскресенье служили обедницу, так как антиминс взял с собой о. Иоанн.

Храм помещается в довольно большой комнате, человек на 200.

Северная и западная его стены все состоять из стеклянных ширм и выходят в сад. Иконостас в один ярус. Живопись афонская: опять память об о. Анатолии, который, по окончании Академии и до приезда сюда, жил некоторое время на Афоне.

Пело несколько христиан, мужчин и женщин, под управлением Мацуки (учитель пения). Пели, конечно, не так, как в Токио, но и не плохо.

Я говорил ектеньи и возгласы по бумажкам: японские слова написаны были русскими буквами. Так обыкновенно делается здесь иностранцами, потому что читать китайскую грамоту не скоро выучишься (японцы при письме употребляют, как известно, китайские иероглифы), а служить нужно во что бы ни стало.

После службы христиане сели на пол, а катехизатор подошел ко мне под благословение, и начал говорить проповедь. За обедницей проповедовал другой катехизатор. Здесь ни одна праздничная служба не обходится без проповеди.

Теперь я понемногу изучаю японский язык. Утром встанешь, напьешься чаю, отогреешься от ночного холода, – из соседней комнаты доносится едва слышное шарканье ног, затем идет отворение двери и слышится шипение или всхлипывание, как будто бы кто ест или пьет что-нибудь очень горячее. Это идет мой «сенсей» (учитель) с неизменным лексиконом Гошкевича подмышкой, с записной книжкой, с «конницива» и с специфическим японским запахом. Книги оставляются при входе. Один поклон пред образом, потом сенсей низко наклонив голову, подходит под благословение (у японцев установился обычай принимать благословение не руками, а головой). Затем начинается усаживание. Мой сенсей ставит к столу для себя стул, потом возвращается к двери за оставленной там книгой, приносит ее на стол, потом отправляется тащить с окна лексиконы, и уж после целого ряда таких эволюций помещается рядом со мной и начинает урок. Так должно быть и после не догадается сократить свои похождения в один прием.

Теперь с ним мы читаем брошюрку одного протестантского катехизатора-японца, под громким заглавием: «Христианство и политика». Как ни стараются уверить все эти господа, что политика для них дело второстепенное, а все от нее отделаться не могут. Национализм поглощает собою всю душу японца, особенно протестанта, который принимает христианство больше для того, чтобы походить на европейца.

Да, христианству предстоит здесь борьба нелегкая, и, кажется, главная беда в том, что идеалы здесь и увлечения слишком мелки, ничтожны. Далее простой корректности, гражданской порядочности японец со своим Конфуцием не простирается. Оттого и падений глубоких, бушевания страстей японец не знает: все у него чинно, прилично, даже мелкие его грешки обставлены у него корректно, так что и извиняться и каяться в них ему не приходится. Ему говорят о покаянии, а он выставляет вперед свою корректность. Чем я хуже других. Добродетели в собственном смысле он не понимает, а корректные недочеты, как их ему не указывай, конечно, особенного впечатления на него произвести не могут по самой своей мелочности.

Все у него сводится к государству и своему японскому народу. Бога не хочет он поставить на первое место. Трудно для таких людей говорить о необходимости знать Бога, когда все их внимание обращено на то, что из этого Богопочитания выйдет для их государства и для них самих. Недаром отчеты протестантских миссий то и дело говорят об охлаждении японцев к христианству. На первых порах японцы думали, что все европейское полезно и не отделяли культуру от религии. Теперь они начинают понимать, что культура Европы, хотя и обязана многим христианству, однако с этим последним далеко не совпадает, что можно принять культуру, не делаясь христианином, да и увлечение европеизмом понемногу проходит. Отсюда и охлаждение.

После этого невольно подивишься милости Божией над нашей миссией. Нет у нас ни школ с европейскими программами, ни больниц с целым штатом сестер милосердия, не сыплются из миссии направо и налево разные «вспомоществования». Чуждая всяких культурных и политических задач, наша миссия поставила себе целью проповедать Японии Христа и Его Учение, в его чистом виде без всяких прибавок и перетолкований. Оттого и благодать Божия, живущая в Церкви Христовой, не покидает и нашей миссии. Эта Последняя сильна не материально и не количеством своих деятелей и не их особенными дарованиями, а прямо благодатью Христовой и только ею одною. Что такое силы миссии? Ну в сравнении с протестантскими и католическими. Против целых армий их миссионеров-европейцев у нас действуют исключительно японцы, новообращенные, лишь поверхностно образованные. Правда, во главе всего стоит преосв. Николай, воспитывающий проповедников, но ведь он совсем один. Здесь побеждают не люди, а благодать и истина. Миссия только бросает семена, а взращивает Бог. Епископ приводил мне много случаев из своей практики, из практики катехизаторов, где положительно видна эта независимость миссионерского дела от соображений и расчетов человеческих. Самые красноречивые, отделанные проповеди бывают подчас медью звенящею; а иногда совершенно небрежная, нелогическая, вообще неудачная проповедь (во время которой, говорил Владыка, и на слушателей-то смотреть стыдно) имеет удивительный успех. По большой части, и бывает так, что успех получается, где не было никакой надежды, а где все рассчитано чуть не с математической точностью, ничего не выходит. Так все и говорит, что есть Хозяин этого дела, Который Сам и направляет его, как угодно Ему.

Поэтому, и самые приемы нашей миссии носят на себе особый, чисто апостольский отпечаток. Католики и протестанты, обычно сами наперед определяют, где будут они проповедовать. Обыкновенно избирается город, чем-нибудь замечательный, или по торговле, или по своему культурному значению, каковы, напр., в Японии Киото, Осака, Сендай, Нагоя и т. п. В избранном городе устраивается миссионерский стан, поселяются миссионеры-европейцы. Заводится школа, больница. На все улицы посылаются катехизаторы-японцы; в народ разбрасываются брошюры религиозного содержания. Одним словом, пускаются в ход все доступные средства, не исключая самой широкой «благотворительности». Наметивши пункт, они насильно навязываются городу, не отступая ни пред чем.

Между тем в нашей миссии прием этот признается неправильным. Наши церкви, теперь разбросанные по всей Японии, зародились и развились сами собою, независимо от планов и соображений миссии. Несколько христиан приходят в город на заработки, для торговли. У них завязывается знакомство, находят еще кого-нибудь верующего. Начинают собираться вместе по праздникам для молитвы и взаимного назидания в Слове Божием, – вот церковь и открыта. Некоторые из язычников спрашивают их о вере, начинаются разговоры, споры, некоторые склоняются к вере. Христиане пишут общее письмо епископу или чаще на собор (который бывает каждый год) с просьбой прислать им катехизатора. Если есть свободный, собор или епископ его на просьбу христиан и посылают. Это уже каноническое признание церкви. Отселе она заносится в списки японских церквей, как часть целого.

Конечно, посылаются иногда катехизаторы и просто попробовать, нельзя ли основать церкви в том или другом городе. Но миссия никогда не пыталась поставить свою волю на место Божией, никогда не упорствовала проповедовать, когда убеждалось, что проповедь в данном месте бесполезна, что Воли Божией пока нет, чтобы тут была церковь. Катехизатор переводился куда-нибудь в другое место. И замечательно, что иной раз церковь потом завязывалась в оставленном пункте, но завязывалась сама собой, помимо проповеди. Так, напр., появилась церковь в Киото. Несколько раз посылался туда катехизатор. Пользы не было никакой. Но вот года два тому назад, указанным выше способом встретились там две-три семьи христиан, стали вместе молиться, потом попросили себе катехизатора, и теперь это – церковь признанная и имеет у себя несколько и новокрещенных (правда, пока только из иногородних). Все делается не по планам и расчетам человеческим. В этом и сила нашей миссии, залог ее будущности.

А что благодать Божия действует в церкви, этому доказательством служат действительные чудеса, которые иногда здесь совершаются. Так, нередко сопровождается исцелением таинство крещения. Одну женщину, напр., принесли в церковный дом четверо (нужно было подняться на гору), а из купели крещения она вышла уже здоровой и домой вернулась без помощи. Таинство елеосвящения прямо и принимается именно для исцеления, и много известно случаев, когда это исцеление действительно совершалось, или же больной получал безболезненную кончину.

Или вот вам еще пример. Идет наш семинарист домой на каникулы. По дороге заходит к своим родственникам и застает их у одра умирающего одного из семьи. Жаль стало их семинаристу. Он тут вспомнить не раз может быть помянутое на уроках обетование Господа о чудотворении в истинной церкви. Он вынул свой молитвенник и стал молиться со всей чистотой и искренностью веры, какая только могла быть в его детской душе. И „молитва веры“, действительно, спасла болящего. Господь его воздвиг.

Или еще. Родители этого семинаристика (в Нагоя) были еще язычниками, хотя сын-семинарист убеждал их принять крещение. Был у них еще сын, тоже не крещенный, – и вот он смертельно заболевает. Болезнь была опасная, доктора приговорили больного к смерти. Старички были вне себя от печали. Была ночь на Светлое Христово Воскресение. Сын совсем умирал. У его смертного одра старичкам пришла в голову мысль, не поможет ли вера их старшего сына – семинариста. «Теперь все христиане тоже не спят, молятся, – помолимся и мы христианскому Богу, может быть Он и поможет». Достали оставленный их сыном молитвенник. И вот эти старички, изнемогая от печали, в Святую ночь, у одра своего умирающего сына, стали читать молитвы еще неведомому им Богу. Многого, конечно, они не понимали, – одно понимали, что это уже последнее средство и потому взялись за него всей душой. Поэтому и услышана была их горячая молитва. Сын их встал, и теперь все трое хорошие христиане. Говорят, и теперь многим помогает их вера.

Конечно, таких горячих светильников веры очень мало, но все же они есть, а с ними не пропадет японская церковь. Конечно, не все адаманты веры, очень многие нерадивы, как и у нас в России. Погруженные в житейские интересы, они мало заботятся о душе, о вере, в храме появляются только в большие праздники, да и то не всегда. Но отступников в собственном смысле почти нет. Обыкновенно, отрекаются люди, принявшее православие в надежде получить от него какую-нибудь выгоду. Таким, конечно, сразу же приходится разочаровываться, потому что кроме привилегии платить на церковь, новый христианин ничем не пользуется. Но таких не много, потому что дело нашей миссии поставлено довольно безопасно с этой стороны. Случаются отпадения разных бедняков, неудачников, банкротов. Таких сманивают к себе инославные (особенно католики). По эти обращения особенного утешения им не доставляют: совращенные не ходят ни в наши молитвенные собрания, ни к ним, и при первом улучшении в своих делах снова переходят назад.

Да, Божие благословение есть несомненно. Недаром преосв. Николай не перестает твердить, что рано ли, поздно ли Япония будет православной.

На днях, за болезнью о. Оно, мне пришлось совершать погребение. Все как в России. Те же напевы и тот же порядок. На похороны собираются по возможности все христиане. Гроб провожали на кладбище без облачений. Я шел впереди в рясе и кресте. Позади гроба несли и намогильный крест. Это теперь уже установившийся обычай. Хоронятся наши христиане на общем кладбище, вместе с язычниками, только, конечно, могилы их резко отличаются от нехристиан. Во-первых, над ними ставится крест, а во-вторых, они длиннее языческих. Японцы придают своим покойникам положение, какое человек имеет в утробе матери, т.е. руки прижимаются к лицу, а колена пригибаются к груди. От того гроб японский имеет форму кадки, которая и зарывается в землю вертикально. У буддистов же сжигается.

На возвратном пути, встретились нам погребальная процессия язычников. Впереди закрытый, особенной формы паланкин с гробом, за ним толпа родственников, все в белом. Это синтоисты. Провожающие весело разговаривали друг с другом. У японцев, вообще, считается, кажется, неприличным выражать свою скорбь. Внутренние чувства принято скрывать под обычной японской улыбкой.

В городе повстречали другую процессию. Это была уже буддийская. Хоронили должно быть какого-нибудь богача. Впереди гроба несли целый лес деревьев, по два в ряд, по крайней мере двадцать пар. На каждом дереве привешена дощечка с именем приносителя. Это последний знак почитания умершему. Обычай этот здесь весьма развит. Напр., когда умер известный русский ботаник Максимович, разработавший здешнюю флору, то ученики его и почитатели, которых очень много здесь, принесли епископу корзину цветов с визитной карточкой. Это – душе почившего, говорили они.

За деревьями в процессии следовал какой-то японец в широчайшей шляпе, неся на коромысле два короба, из которых в одном предполагаются грехи, а в другом добродетели почившего. Далее несколько рикшей с бонзами желтыми, черными и серыми, по два на каждом экипаже, и в заключение фиолетовый бонза, должно быть настоятель. Потом гроб в паланкине и толпа народа.

В этих местах буддизм довольно высоко держит свою голову. В Осака много больших храмов, принадлежащих различным сектам. В последствии все это нужно изучить повнимательнее.

Письмо XII. 30-го Января 1891 г. Осака

Сегодня японский новый год, уже третий по счету: первый – государственный, празднуется вместе с европейцами по новому стилю; второй – наш православный (его, впрочем, праздновал только один я, христиане празднуют и служат молебен по новому стилю (1-го Январи для них только Обрезание Господне), и, наконец, третий сегодня, старо-японский национальный. Его соблюдают больше в селах. Прежде у японцев употреблялся лунный год и начинался приблизительно с Февраля.

Нечто новое есть и у меня: в Январе месяце пришлось сделать первый шаг на миссионерском поприще, или точнее посмотреть, как такие шаги делаются.

Около половины января я получил от преосв. Николая письмо, в котором он сообщал мне о своем давнишнем желании развить проповедь в Киото. Церковь там уже есть, катехизатор тоже есть, но еще молодой, неопытный, да и не достаточно образованный. Между тем один из учителей семинарии освободился, его можно теперь отделить для проповеди. Его и решено послать в Киото. Мне же предстоит помогать ему советом, а главное служить, так сказать, вывеской, потому что имя иностранца покуда еще привлекательно для японцев. С приездом Савабе (помянутый учитель сын известного о. Павла Савабе), мы должны были составить здесь совет и потом действовать.

Савабе приехал, и 17-го января в моей комнате состоялся совет или, если хотите собор: я, о. Оно, Савабе и двое здешних катехизаторов. Все явились в «рей-фуку» (в форменном платье), т. е. в черном «хаори» (верхняя одежда, по значению соответствующая нашему сюртуку, а по форме сильно напоминающая греческую полуряску). На рукавах и на спине белели три герба.

Помолились. Я сказал, в чем дело. Мои собеседники наклонили головы сначала направо, потом налево, скрестили руки, помолчали, наконец, один из них протянул не решительное: «сайо» (вроде нашего «да» и собрание открылось).

Мы с Савабе представляли собою напредняков или радикалов, грозили немедленным уничтожением всему буддизму, хотели начать против Киото самую энергичную атаку. Но наша не тяжеловесная стремительность разбивалась о ледяную неподвижность наших более опытных в деле противников. После нескольких поворачиваний дела с одного бока на другой, после неоднократных повторений, мы, наконец, постановили: Савабе ехать в пятницу, т. к. на другой день после собора, оповестить всех тамошних христиан и пригласить их в воскресенье в «кёоквай», т. е: в церковный дом. В воскресенье же поеду я. Вторым правилом было постановлено: на успех особенной надежды не питать, Киото ничего утешительного в этом отношении не представляет. В нем не столько домов, сколько «тэра» (капищ) всех бесчисленных разветвлений буддизма. Все эти «тэра», замечательные или своею древностью или своим значением для той или другой секты, привлекают в Киото десятки тысяч паломников со всех концов Японии. Идут целыми толпами, и стар, и млад, в особенных пестрых костюмах, напевая буддийские молитвы и причитанья. Все это несет в Киото свои гроши, Все это нанимает там себе комнату, покупает пищу и пр. Одним словом это живой капитал для киотосцев, не говоря уже о бонзах, которые жиреют от паломнических подаяний. Поэтому, ни один более или менее настоящий киотосец и думать не будет о христианстве и обращении к нему: потерять «тэра» для него значит потерять единственное в своем роде средство легкой наживы.

В субботу я собрался, т. е. уложил облачение, крест, евангелие и пр., так как в воскресенье нужно было выезжать рано, а зимой японцы вставать рано не особенные охотники. Много хороших дум пронеслось в голове, когда за всенощной читалось евангелие воскресное от Матвея: «Шедши научите вся языки», вот призыв и повеление. «И се Аз с вами есмь во вся дни до скончания века», это ободрение и неиссякаемый источник сил.

На утро в семь часов уселись мы в поджидавший нас повозку, и помчались вниз с нашей горы. Утро было свежее морозное. Город просыпался. Несколько заспанных, дрожащих от холода обывателей раздвигали деревянные щиты, которыми японцы зимой прикрывают на ночь свои бумажные стены. По мосту проходят обмотанные шарфами, приказчики. Физиономии синие, фигуры съеженные. Руки спрятаны куда-то внутрь, так что толстые рукава торчат пустые, точно крылья. Иной вырядился в красное байковое одеяло, приспособив его наподобие ротонды. Вообще, все тянет уныло: холодно, холодно... Мне, впрочем, в теплой рясе было хорошо, а ожидание начинающегося дела как-то особенно веселило и поднимало дух.

Не обошлось и без некоторой трагикомедии: подъезжаю к вокзалу и тут вспоминаю, что паспорт свой забыл. Вот тебе и раз!.. Возвращаться было уже поздно. Говорю своему учителю. Но, должно быть, или произношение мое было уже слишком своеобразно, так что и привыкший к нему сенсей не мог ничего разобрать, или этот последний подумал, что он меня не понимает. Удивительная вещь с японцами! Они все веруют в трудность своего языка для иностранцев. Поэтому, на первых порах японец никогда не поймет нас, ему представляется, что вы не то хотите сказать, что вы говорите. И вот он начинает ломать свою голову и теряться в догадках. С чем бы вы могли смешать произносимые вами слова. Вы говорите о паспорте, а ему представляется, что вы паспорт смешали с визитной карточкой и, конечно, никак не может понять, зачем вам эта карточка понадобилась. Редкий японец будет отвечать вам с первого слова, он будет только вам улыбаться и посматривать на учителя, чтобы тот растолковал ему ваши слова. Для начинающих это положительно пытка. Ясно видишь, что слова он понял, но буквальными их смыслом не довольствуется, ему хочется проникнуть куда-то далее действительности.

Таки на этот раз. Мой учитель никак не мог понять, чего мне нужно. Билеты, впрочем, брал он, так что паспорт показывать не пришлось: попали в вагон и без паспорта.

Народу было очень много. Как раз в этот день в Киото был праздник «Инари», т. е. храма лисицы. Этот храм расположен недалеко от Киото, минут десять ходьбы. По рангу своему он едва ли не первый между синтоистическими капищами, которые содержатся правительством. Что это такое за Инари, хорошенько еще не знаю. Говорят, этот праздник привлекает в Киото массу народа со всех окрестностей. Кажется, многие едут больше гулять и пировать.

В 9 часов мы были уже в Киото. Нас на вокзале встретили наши христиане: двое катехизаторов (Савабе и Сасаба, прежний здешний катехизатор, совсем еще молодой человек) и двое японцев-студентов. Один Пантелеймон – медик, другой Василий. Все четверо низко кланялись, ласково улыбаясь, и в то же время с нескрываемым любопытством, посматривая на невиданного дотоле русского «симпу» (последние двое получили крещение недавно). После взаимных поклонов и приветствий, расселись мы в четыре повозки и тронулись торжественным поездом по городу: впереди – я, за мной мой сенсей, потом по двое остальные.

Город Киото замечателен, прежде всего, своим планом: его улицы пересекаются под прямыми углами, и идут с севера на юг и с запада на восток. В северной или верхней части города находится древний императорский дворец, заботливо теперь сохраняемый в его прежнем виде. Около дворца во время оно жили придворные вельможи самых высших рангов, которые... снискивали себе пропитание, давая уроки танцев и игры в мяч, а также мелкими, допускавшимися их рангом рукоделиями. Материальные средства страны все были в руках сегуна, на долю же микадо остались одни чины. Оттого царедворцы, бывшие нередко по чипу выше самого сёгуна, жили беднее последнего самурая у последнего сёгунского вассала.

Теперь в северной части Киото мало осталось дворянских домов. Все дворяне перебрались в Токио. Оделись по-европейски и уже не бедствуют, как прежде.

В нижней или южной части города в старину жили торговцы и мастеровые. Там шла бойкая торговля, производились знаменитые и теперь лаковые вещи и шелковые материи, фаянс и фарфор.

Резкое различие между верхней и нижней частями города сохраняется и до сих пор: Киото молчаливо и пустынно вверху, шумно и многолюдно внизу.

Мы быстро промчались по прямой улице и скоро были у церковного дома. Он нанимается миссией и потому ничем от остальных японских домов не отличается. Отодвинувши весьма низкую, решетчатую дверь и согнувшись по возможности, вы проникаете в узенький крытый двор. Направо вход в комнаты, т. е. две ступеньки и ширмы, заклеенные белой бумагой. Снимаете обувь и поднимаетесь в первую комнату, совершенно свободную от мебели. Там поджидают вас, хозяева, сидя на полу поджавши ноги (так требует японский этикет). Вас встречают земным поклоном, вы отвечаете тем же. В Киото и его окрестностях соблюдаются еще старомодные обычаи, поэтому здесь поклоны особенно церемониальны. Кланяются несколько наискосок друг от друга, раза три приподнимаются немного от земли, смотрят чрез ухо на своего собеседника, опять кланяются, приговаривая самые любезные вещи и всхлипывая. Непривычный человек может подумать, что или хозяин или гость в чем-нибудь сильно провинились друг пред другом и теперь просят прощения.

Все это происходить в передней комнате. Сюда принимаются все. Здесь место кратких визитов. Только более близкие и более почетные гости проникают далее, в так называемую «засики», т. е. гостиную. Истый киотосец не скоро пустит туда не только иностранца, но и иногороднего японца.

В «засики» нас ожидала самая приветливая обстановка: посреди комнаты было разостлано красное байковое одеяло, долженствующее заменять собою стол. Каждому из нас постлали стулья, если так можно сказать, т. е. «забутоны» небольшие четырехугольные коврики для сиденья, поджав ноги. В холодное время вам подвигают «хибаци», т. е. деревянный ящик, наполненный пеплом с небольшим таганчиком и горячими угольями посредине. Этим достигается относительное тепло, если, конечно, на вас надето что-нибудь ватное. На той же «хибаци» кипятится небольшой чугунный очень причудливой формы чайник воды, здесь же рядом помещается и чайный прибор, но всякое время вас могут попотчевать настоящим японским зеленым чаем...

Мы уселись. Кроме прибывших с нами, здесь были Лука и София (Рука и Сохия, как произносят японцы), муж и жена. Они служат хозяевами дома. Муж сидел с нами, а жена у двери, – это тоже требование старинного японского этикета.

В десять часов начали обедницу. Обстановка нашего молитвенного дома бедна до крайности. На восточной стороне висит икона Спасителя, вершков 6 величины, под нею стоит простой деревянный столик, затянутый в холстовое облачение. На столике – японский подсвечник с черною, из земляного воска, свечой (какие употребляются в японском обиходе). В сторонке аналогий (тоже простой деревянный, покрытый холстом). Вот и все.

Нас собралось человек шестнадцать. Пели с грехом пополам все, может быть и не особенно стройно, при отсутствии у японцев музыкального слуха, зато усердно.

После обедницы устроили «соодан», т. е. совет. Все христиане расселись кругом, мы с Савабе стали им разъяснять дело и убеждали помочь катехизатору, приискать слушателей и т. п. Все помочь были готовы, только непременно каждый наперед говорил, что киотосцы народ каменный, неподдающийся никакой проповеди. Главное же в том, что в нашем теперешнем помещении открыть публичную проповедь немыслимо: уж очень „китанаи», грязно, бедно. Нужно, следовательно, приискать новое, лучшее помещение. В Киото это задача нелегкая. Для иностранца, а тем более для Ясо-кёо (религия Иисуса) у киотосцев редко находится квартира.

Так наш «соодан» и кончился только обещаниями. Мне, конечно, на нем приходилось больше жестикулировать, чем говорить, за недостатком слов.

Но горшее ожидало меня пред отъездом: мой сенсей, наконец, понял, что я ему сказал на осакском вокзале и с ужасом торопил меня писать телеграмму в Осаку, чтобы прислали со слугой паспорт. Как ни неприятно было поднимать такой шум из пустяков, пришлось уступить и ждать в Киото своего злополучного паспорта. Замечательная черта у японцев – уважение к закону; раз есть правило нужно его исполнять. Вспомнил я тогда нашу славянскую распущенность, у нас правила пишутся больше для того, чтобы их не исполнять. Японцы в этом отношении впереди нас. Конечно, когда писалась телеграмма в Осаку, я далеко не был в восхищении от этой черты японского характера.

Возвратиться пришлось уже поздно ночью. Вагоны были также полны: наши утренние спутники тоже возвращались, но на этот раз все были сильно навеселе, должно быть именины лисицы справлялись, как следует.

В следующее воскресенье, 27-го числа, в память Иоанна Златоуста, мы опять ездили в Киото, на этот раз без особенных приключений с паспортом. Поездка эта была более утешительна, чем прежняя. Мои катехизаторы были повеселее, да и христиане приходили воодушевленнее. Слушатели, оказывается, начинают находиться. Двое нашлось между студентами медицинской школы, эти приведены были Пантелеймоном, который всей душой отдается церкви и готов ей служить. Две женщины приехали сюда погостить месяца на два к христианину. Если примут крещение, может быть, послужат начатком церкви и в своем родном городе, вот вам примеры, как здесь распространяется христианство.

Особенно важен для нас визит одного здешнего лица, приходившего познакомиться с Савабе во время его пребывания в Киото. Он имеет в Киото собственный дом и по происхождению, природный киотосец. Приобрести его для церкви было бы очень важно, для дальнейшего ее распространения: киотосцы с иногородними плохо сходятся, и теперь в церкви одни иногородние. Было бы счастье для нас, если бы он крестился.

Мельком видел здешний протестантский университет «Доосися». Он устроен на совместные пожертвования американцев и японских язычников. Профессора прежде были американцы, а теперь мало-помалу все места занимаются японцами. От этого университет все более и более теряет свой христианский характер. В нем есть и богословская школа, вроде семинарии или катехизаторского училища, но говорят, поставлена не высоко и уважением среди учащихся не пользуется. Из 800 – 900 только 69 учится в богословской школе.

Кругом университета, много больниц. Тут же в особых зданиях и помещения для студентов. Здания университета большие, каменные... Внешностью он вообще производит впечатление.

Проходили мимо и католического храма. Довольно поместительное здание. Внутрь нас однако не пустили: католики до сих пор не оставляют своей привычки прятаться и делать все тайком.

В Киото, вообще, много достопримечательностей, и главным образом религиозных. Напр., здесь есть в некотором роде духовная академия буддистов. Говорят, в ней есть преподаватели и европейцы. Она распадается на два отделения: светское и духовное. Окончивший первое, переходит во второе. В числе предметов на духовном отделении преподается и критика евангелия, в чем, конечно, немалую услугу оказывают буддистам ученые немцы.

Трудно будет бороться со всем этим нашей нарождающейся здесь церкви. Она почти незаметна рядом с такими организованными и многочисленными противниками. Впрочем, не первый раз нашей миссии начинать дело при таких условиях. Наша проповедь началась с севера и когда дошла до средины Японии, здесь уже все места были заняты католиками и протестантами. И, не смотря на это, не отступили в страхе наши проповедники, начали свое дело, и Бог также помогал им, как и на севере. Поможет и здесь.

Письмо XIII. 20 Марта 1891 г. Токио

Немного поуспокоились мы после наших торжественных собраний. Жизнь приняла, наконец, свое обычное будничное течение.

Прежде всего, я больше не в Осаке, а в Токио.

Не успел я съездить в Киото и трех раз, как получил письмо от преосв. Николая с приглашением по возможности скорее явиться в Токио: 24-го февраля предположено освящение собора, нужно, следовательно, приготовиться.

Я быстро собрался и приехал сюда. До освящения оставалось еще три недели, но они пролетели совершенно незаметно среди разных приготовлений и сборов. Переносили в новый собор ризницу, сосуды. Толковали богослужение, особенно обряд освящения, всем священнодействующим и прислуживающим в храме, обучали, что каждому нужно делать при освящении и т. п. Много дела было, и все, конечно, мелочи, которые решительно не давали ничем другим заняться.

Удивительное богатство утвари в новом соборе! Я думаю, редкий и в России собор может теперь равняться с нашим. Особенно драгоценны пожертвования Нечаева-Мальцева. На все три престола он заказал Овчинникову полный прибор священных сосудов. Не забыты и мелочи, до тарелочек для просфор включительно. И все это в одном стиле, и все это в высшей степени художественно. Что это за пожертвование, можете судить по запрестольному кресту в главный алтарь, он – величиной в аршин или более и сделан из чистого серебра (вызолочен) с литым серебряным распятием очень больших размеров, даже носить его тяжело в крестных ходах. Великолепна также панихидница: на серебряном больших размеров подножии, которое все занято шандалами для свечей, возвышается литая из серебра Голгофа с таким же распятием (вершков пяти величиной), а по бокам, литые фигуры Божией Матери и И. Богослова. Хороши также ковчеги на все три престола. Сколько все эти могло стоить?!..

Другой благодетель, Самойлов, пожертвовал на главный престол еще ковчег огромного размера, серебряный вызолоченный, с прекрасными рельефными изображениями, с эмалью. Какая-то московская барыня пожертвовала кувшин для хранения мирра. Это тоже редкость в своим роде: серебряный, покрытый эмалью, прекрасное изображение Сошествия Св. Духа на апостолов. Стоить 5 000 рублей.

Все это праздничное, пасхальное, а сколько еще нажертвовано обыкновенных дорогих вещей: евангелий, сосудов, кадильниц, просто и счету нет. Вообще собор достаточно, даже с избытком, снабжен утварью. Мне думается, что не только собор, но даже и миссийские церкви, какие я потом будут открываться лет на сто вперед, можно будет снабдить утварью, особенно сосудами.

Да, наши православные умеют жертвовать. На веки останется памятен для японцев этот щедрый дар матери-церкви.

Наши христиане тоже собирали между собой пожертвования на храм. Беда только, что первый сбор пропит вместе с сборщиком. Они, впрочем, собрали еще, и теперь на эти исключительно деньги будет устроена при соборе крещальня.

Понемногу стали сходиться священники. Пришел о. Павел Савабе. Он теперь уже довольно пожилой человек, хотя состарили его не столько лета, сколько недомоганье. Дух у него и теперь еще бодр, особенно когда чем-нибудь воодушевится, но плоть немощна. Теперь он управляет маленькой церковью на севере.

Пришел с самого севера большого острова о. Борис Ямамура, замечательно благообразный иерей высокого роста, с большой седой бородой и совсем кроткими и вместе умными глазами. Это теперь один из самых усердных пастырей японской церкви. Приход у него громадный, и он почти беспрерывно путешествует.

Мой знакомый о. Иоанн Оно встретил в Токио своего давнишнего приятеля о. Петра Сасагава из Сендая. Оба они обращены ко Христу о. Павлом Савабе и приняли крещение одними из первых в Японии. Проповедовать открыто тогда еще нельзя было, и вот эти два друга удалялись с о. Павлом гулять в горы, которых очень много около Хакодате, и там слушали начатки Христова учения. Преосв. Николай был в то время в России, хлопотал об открытии Миссии. Возвратясь, он крестил их и потом приготовлял к катехизаторскому служению. Теперь и тот и другой усердно проповедуют.

Из Сидзуока прибыл о. Матвей Кагета. На вид он какой-то сердитый, насупив брови, мрачный. Горе увлекшимся ораторам на соборе: о. Матвей бесцеремонно обрежет каждого, кто чуть-чуть выкажет намерение повторить одно и тоже в третий и четвертый раз. Отличается вообще замечательной прямолинейностью. Как пастырь, очень хороший, горячо верующий и усердный. Недаром в его приходе известно несколько случаев исцелений при совершении таинства.

Собралось вообще 10 японских священников. Двое не приехали (самый северный и самый южный, всех18). Диаконов – 5.

Накануне освящения совершено было в новом соборе всенощное, вне алтаря, как полагается по уставу, – присутствовали, главным образом, христиане. После богослужения епископ вышел на середину для проповеди. Все христиане сели на ноль, заняв почти всю ширь собора. Епископ говорил, как началось сооружение этого собора, как откликнулась на это святое дело православная Россия, говорил о значении собора для Японии и для взаимных связей между русской и японской церковью.

Часов до одиннадцати продолжалось движение в миссии, т. е. главным образом, в квартире преосв. Николая, без которого не делается здесь никакая самая незначительная мелочь, а в два часа он уже велел себя разбудить: готовиться к освящению. Нужно было прочитать ему целую книгу китайских иероглифов (обряд освящения совершался на японском языке). Конечно, весь чин переведен был самим же преосв. Николаем, но просмотреть пред службой было необходимо. Нужно было также приготовить для такого важного случая соответствующую проповедь. Времени нужно много, а в семь часов утра назначено уже водоосвящение. Жаль только, что непроспанная ночь дала себя знать: голос пропал. Поэтому и от проповеди за богослужением пришлось отказаться.

В семь часов одним из японских священников совершено было водоосвящение, а в восемь часов раздался первый в Токио удар православного колокола. До сих пор служба совершалась без звону, а теперь даже звонарь русский был на лицо (Феодор, приехавший с нами). Не нужно и говорить, с каким интересом слушали японцы эту неслыханную ими музыку.

У японцев есть колокола, и даже огромные, не уступающее нашим. Они имеют несколько иную форму, продолговатые. Звонят в них, ударяя большим бревном по наружной стороне колокола. Звук получается густой, очень мягкий. Во всяком случае, таких искусных звонарей, как наш Феодор, у них нет.

Богослужение отличалось небывалой торжественностью. Служило с епископом 19 священников (трое русских) и четыре диакона. Пели семинаристы с ученицами женской школы, и нужно отдать им честь, пели прекрасно. Потом в газетах особенно удивлялись этому хору. Пело человек 150, такого хора не бывало, я думаю, в Японии еще никогда.

Гостей на освящении было очень много. Все члены дипломатического корпуса, представители почти всех миссий (за исключением, конечно, католической), много разных здешних знаменитостей, ученых, литераторов и пр. Министры не могли быть, потому что освящение совпало с закрытием парламента. Все гости приглашены были потом на закуску в миссийские здания.

Собор был переполнен народом, хотя пускали только по билетам, т. е. одних христиан и их близких. Язычников кругом миссийской ограды собрались целые тысячи: опасались было какой-нибудь демонстрации во время крестного хода вокруг собора; но все эти опасения оказались совершенно напрасными: народ вел себя чинно, многие снимали даже шляпы при проходе священнослужителей.

Не успели мы кончить с гостями и с уборкой храма, как снова зазвучал колокол, – ко всенощной. На следующий день после обедни епископ со всеми 19 священниками служил молебен о здравии жертвователей. Собор был опять переполнен молящимися, добрая половина которых на этот раз состояла из язычников. Эти последние в общем ведут себя вполне хорошо. Бывают, конечно, некоторые казусы вроде следующего. Войдет какой-нибудь «одзи-сан» в первый притвор, снимет свои «гета», и вдруг в раскрытую дверь видит золотой, блестящий иконостас; это его так поражает, что он несется стремглав чрез притвор и весь собор к солее, точно бабочка на огонь. Конечно, не знающий может подумать, что где-нибудь, если не в самом храме, сильный пожар. Иногда ребятишки затеют в углу какую-нибудь игру. Или среди службы вдруг раздастся свист; это японец-язычник выражает свое восхищение при виде иконостаса. Случается и так, что наши богомольцы (конечно, язычники), затерявшись в толпе, начинают отыскивать друг друга, как в лесу, чуть не ауканьем. Впрочем, это только на первых порах, посетители быстро освоились с нашими порядками, тем более что при дверях вывешено объявление, а в соборе есть особые надзиратели.

При всяком удобном случае собор наполнялся народом. Теперь толпами, конечно, уже не ходят, но народ в соборе всегда есть. Собор открыт для осмотра целый день, и вот беспрерывно приходят маленькими партиями, человек по пяти, по десяти. Городские перебывали все, за ними идут провинциалы со всех концов Японии. Всякого, кто приезжает сюда осматривать городские достопримечательности (в Японии такие путешествия очень развиты), извозчики везут и в наш собор. Народу, как видите, очень много, – и все они смотрят на наш храм, на наши иконы, на наше богослужение. Не может у них не зародиться вопрос, зачем все это, что это за вера? Прекрасный предлог начать с язычником разговор о вере. Собор оказался самым существенным пособием для проповеди. Необходимо только воспользоваться им, как следует. Нужно было назначить человека, который бы постоянно был в соборе и объяснял язычникам все, что будет им нужно. Если у кого возбудится интерес к вере, тому наш гид указал бы адрес ближайшего катехизатора в Токио, или на родине язычника. При случае выдавал бы книжечки с кратким очерком христианского учения. Преосв. сначала хотел было все это поручить мне, но, конечно, после первых опытов пришлось эту мысль оставить: и язык я изучал собственно только около двух месяцев, этого слишком мало, чтобы говорить с непривыкшими к ломаному выговору язычниками о таком важном вопросе, как вера. Христианин, верующий, простит миссионеру все его грамматические недочеты, потому что он смотрит на него, как на учителя истины, язычник же видит в нем только гугнивого иностранца, невольно возбуждающего смех. Кроме того, я и быть постоянно в храме не мог.

Теперь к этому делу приставили одного старичка Иону, который и сидит в храме сутра до ночи. Человек попался очень словоохотливый, и его объяснения выходят целыми проповедями. Случаются, конечно. У него и диспуты, особенно с молодежью, со студентами. Только наш старик угощает их такими длинными опровержениями, что бедные возражатели не знают потом, как и уйти.

Иона потом рассчитывал, что на каждый день круглым счетом приходится по одному, по два человека, которые настолько заинтересовываются проповедью, что спрашивают адрес катехизатора.

В первую неделю, впрочем, собор редко открывался для таких посетителей. В четверг и субботу освящены были оба придела, а в свободное от службы время происходили заседания собора.

Как нам известно, в нашей церкви ежегодно собирается собор. Прежде собирались катехизаторы и священники со всей Японии, но теперь собирать ежегодно всех очень дорого и неудобно, поэтому церковь пришлось разбить на две половины и собирать каждую чрез год по очереди. Поэтому собор один год бывает в Токио для северной половины, а другой год в Осаке для южной. Время собрания приурочено к окончанию петровского поста. На этот раз, впрочем, сделано исключение: собраны были все и в феврале месяце. Собор вышел очень многолюдный. Заседания его происходили в приделе св. Петра и Павла. К солее ставился небольшой столь, за которыми помещался епископ со старшими священниками, а потом по ту и другую сторону густыми колоннами расположились на полу остальные священники и катехизаторы.

Первое заседание имело чисто праздничный характер: читались разные телеграммы, письма, адресы и пр., присланные и поднесенные со всех концов Японии. Адресы пишутся на громадных свитках по возможности витиевато и пространно. Читали их или сами авторы или кто-нибудь из катехизаторов. Конечно, адрес ученого нашего переводчика Накаи (главный сотрудник епископа по переводу Богослужебных книг, японский ученый, знаток истории и литературы, ростом не выше двух аршин) мог прочитать только он сам: обыкновенному смертному не прочитать тех мудреных знаков, которые употребляет Накаи. Китайских знаков, как известно, несколько тысяч. Не всякий знает четвертую долю их. Поэтому, японцы, рядом с китайскими знаками пишут чтение их японской азбукой (ката-кана). Такое смешанное японско-китайское письмо обыкновенно употребляется и в рукописях. Отсюда особый род литературного тщеславия: написать одними китайскими знаками, притом такими, чтобы не всякий без лексикона мог прочитать. Можно, пожалуй, над этим смеяться, но разве наши латинские термины не те же китайские знаки? Toже самое, только в другой форме.

С 26-го числа (вторник) начались ординарные заседания собора. Каждое из них начиналось и оканчивалось молитвой. Говорилось обычное: «Благословен Бог наш». Все пели «Царю небесный», Благословен еси, Христе Боже наш». В конце заседания «Достойно» и отпуск пятидесятницы.

Первое заседание начал епископ, надевши на себя епитрахиль и омофор. После молитвы им сказана была речь о состоянии проповеди за период после прошлого собора. Время это было не особенно благоприятно: число обращений многим меньше, чем прежде. Где причина этому? Ссылались на всеобщее увлечение политическими вопросами (по поводу открытия парламента), на неурожаи, наводнения и т. п. народные бедствия, которые отвлекали душевное внимание к предметам материальным. Поэтому, прошедший год был тяжелым и бесплодным для всех вообще миссий, все жалуются на отсутствие слушателей. Епископ убеждал всех не равнять себя с инославием, и не оправдывать себя примером инославных миссий. Нет ли причины в нас самих, в отсутствии достаточной преданности делу с нашей стороны? Речь была живая, энергичная. Все собрание слушало напряжённо, не спуская глаз с проповедника.

Мне после случилось говорить о проповедании с одним из японцев-катехизаторов. Он сравнивал о. Иоанна Оно и епископа. О. Иоанн говорит ровно, плавно, последовательн0, закругленно. Ни одна мысль у него не выбьется из плана. Самое произношение такое же спокойное, ровное. Его нужно слушать сложив руки на коленах и опустив голову (обычная японская поза при размышлении). Речь о. Оно вызывает на спокойное размышление. Преосв. Николая опустив голову слушать нельзя, так никто не усидит. Он весь горит во время проповеди и зажигает слушателей, всех влечет к себе. Опущенные головы поднимаются и взоры невольно приковываются к его воодушевленному. Не даром до сих пор, вот уже тридцать лет (теперь 35), преосв. Николай и день и ночь работает на ниве Господней и не думает еще об отдыхе.

Следующее заседание благословил о. Павел Савабе, который тоже сказал речь: описал первые времена православной церкви в Японии, как обратился он к христианству, как началось обращение других, как они бедствовали в то время, как друг друга поддерживали и делились всем. Этот рассказ был глубоко назидателен. Невольно проносилась пред взором вся история этого созидания церкви, этого благодатного возрастания чуть заметного евангельского семени.

Речи, как и все, что говорится или делается на соборе, тут же записывали два стенографа. Все это потом издается отдельной книжкой и рассылается по церквам.

После речи собор открывал свои занятия. Читались письма, поданные на собор от различных церквей или от частных лиц с просьбами о катехизаторах. Одна церковь просит себе нового катехизатора, другая наоборот, просит, чтобы старого не уводили и т. п.

Все просьбы о катехизаторах обсуждаются потом в особом священническом собрании, на котором никто, кроме священников и диаконов, не присутствует. Это собрание носит совершенно частный, домашний характер. Здесь всякий священник, не стесняясь может высказать свое мнение о том или другом катехизаторе, годен ли он в данном месте или не годен. Распределение катехизаторов, вообще, вопрос очень трудный: хорошего ни один священник, конечно, из своего прихода отпустить не хочет, а дурного тоже не охотно примет. Прошений подается масса. Вот и нужно все это уладить, чтобы и делу пользу принести и никого не обидеть. Времени на это убивается много. Покончив с распределением, созывают весь собор и объявляют решение священнического собрания. Иногда оказываются недовольные, некоторые просят переменить; собор тут же иногда и делает перемены, если найдет необходимым и удобным.

На соборе был избран еще новый священник. Христиане семнадцати церквей из прихода о. Бориса (огромного прихода) просили дать им отдельного священника и в качестве кандидата указывали на диакона Сендайской церкви о. Иоанна Катакура. Все находили этот выбор хорошим, сам кандидат, конечно, отказывался, просил отложить, пока онспросит сендайских прихожан, не имеют ли они чего-нибудь против его ухода. На следующий день пришла телеграмма, что прихожане не имеют ничего. Тогда избрание объявлено состоявшимся. Новоизбранный поклонился в ноги епископу, принял от него благословение, потом с таким же поклоном принял благословение от о. Бориса, при чем они по священнически поцеловали друг у друга руки и в заключение о. Катакура поклонился на обе стороны всему собору. На первых порах он будет под некоторым руководством у о. Бориса.

На том же заседании был избран диакон для Осакской церкви. Здесь вообще строго соблюдается древне-церковное правило о выборе клириков всей церковью. В священники избираются не ранее 30 лет, в диаконы не ранее 25.

В воскресенье новоизбранные были посвящены.

Литургией и благодарственным молебном после нее и закончился собор. Катехизаторы, впрочем, вечером устроили в соборе говорильное собрание (энзецу-квай). Собор был набит битком, и наши ораторы один пред другим извергали целые потоки красноречия. Так как в соборе не позволено было выражать одобрение и порицание, говорильное собрание вышло не так шумно. При одобрении японцы рукоплещут и кричать: «хея» (английское hear), при порицании «но» (английское «нет», которого исказить уже не могли). Как видите, совсем по-американски.

На первой неделе все наши ученики и ученицы говели и причащались. Собирались в церковь трижды в день. Тоже чтение, те же земные поклоны с молитвою Ефрема Сирина, все, как в России. Ученики наши говеют в великом посту дважды. Нередко приобщаются некоторые из них и среди года по какому-нибудь случаю или просто по желанно.

По церквам еще не заведено регулярного говенья: священники должны быть в отъезде, службы ежедневной нет. Христиане исповедуются во всякое время по воскресным и праздничным дням.

Теперь я перебрался в Токио. Объяснять веру приходящим язычникам, конечно, я еще не могу. Но и без этого есть дело. Жаль только, что пришлось на время бросить японский язык. Не утвердившись в нем сначала, пожалуй потом не воротишь этой потери.

Теперь у нас сезон цвета «сакуры», т. е. вишни. Здесь вишни достигают огромных размеров с толстым стволом. Плод от них не хорош, но они и садятся совсем не для плода, а для цвета. А цветут, действительно, роскошно. Японцы садят их целыми аллеями, во время цветения отправляются туда смотреть: сидят под вишнями любуются, пьют «саке», иной и стихи напишет. Вообще благодушествуют.

До цветов, действительно, японцы большие охотники, и притом все, без различия возраста и состояния. Встретить какого-нибудь деревенского «одзи-сана» (дедушку или дядюшку) с колючей бородой, в «варадзи» (соломенные сандалии), с синим платком на голове... Ну, где бы, кажется, иметь ему такое нежное чувство, как любовь к цветам, а смотришь этот «одзи-сан» тащится за несколько верст, а может быть и десятков верст, смотреть как цветут астры или пионы в каком-нибудь известном саду. Толпами ходят смотреть на «момидзи» (дерево с листьями вроде клена, только мельче), которое в известную пору краснеет, как кровь (как у нас дуб, только из нас никому и в голову не придет идти в лес, чтобы этим любоваться). Или, напр., в Токио, летом, кажется, в августе месяце цветет там какой-то цветочек. Ночная или утренняя царица, по-японски. Цветет он перед восходом солнца, с появлением которого закрывается. И вот часа в два ночи едва не все Токио собирается к садовникам смотреть на эту царицу. Был и я там!.. Цветок самый обыкновенный, рассажен в маленькие баночки, которые расставляются по этажеркам. И народу целые тысячи. Положим, некоторые цветки очень хороши, но ради этого вставать с полночи, бросать дело и идти сюда, притом всем, и старому, и малому... С нашей точки зрения, это уже слишком. Едва ли есть на свете народ с таким тонко развитым эстетическим чутьем и вкусом, как японцы. В этом можно убедиться заставив что-нибудь вам сделать какого-нибудь «дайку-сана» (плотника). Вы сразу увидите, что он главное свое внимание обращает не на прочность и не на скорость работы, а на ее изящность.

Письмо XIV. 14 Мая 1891 г. Токио

Вы уже знаете в подробностях, что произошло здесь 29 апреля около Киото (в Оцу). Теперь все это, слава Богу, кончилось. Наследник Цесаревич возвратился благополучно во Владивосток и волнение, произведенное этим событием, понемногу улеглось.

Как все это неожиданно, как все это дико случилось! Все готовились встречать дорогого гостя радушно, с почетом, готовили ему разные подношения, празднества, иллюминации и пр. И вдруг какой-то нелепый (цуморанай) Цуда Санзо все перевернул вверх дном. Теперь вся Япония осрамлена и огорчена, а он смеется со своим нелепым самурайским патриотизмом.

Известие о случившемся пришло к нам в тот же день чрез час или два после события, и поразило нас точно громом среди ясного дня. Это был понедельник Фоминой недели, когда у нас обыкновенно совершается пасхальное поминовение усопших: служится заупокойная литургия, и потом все христиане со священниками и хором певчих отправляются на кладбища. Обходят все христианские могилы с молитвой и пасхальными песнями. Ходили и мы туда посмотреть и помолиться вместе с христианами.

После обеда я преспокойно сидел с английской газетой (издается здесь) и читал описание путешествия Цесаревича по южной Японии, о приеме, устроенном ему в Кобе и т. д. Вдруг в мою комнату быстро, как всегда, вбегает преосв. Николай с шкатулкой для митры в руках.

– «Что же Вы? Поедемте!».

– «Куда? Зачем?», спросил я его в совершенном недоумении.

– «Да разве вы не знаете? Ведь, Цесаревич ранен около Киото. Поедемте в посольство служить молебен».

В посольстве мы застали полнейшее смятение. Приготовления к приему Наследника Цесаревича все еще продолжались, между тем оставшиеся хозяева (посланник был с Цесаревичем) находились в тяжелой неизвестности. Телеграмма в министерстве получилась такого содержания: «Близ Киото один полицейский ударил Цесаревича саблей по голове; хотя раны глубоки, но состоите духа твердое». Телеграмма, как видите, совсем неопределенная, возбуждающая всякие опасения. Что там? Чем все это кончилось? Мы намеревались было служить благодарственный молебен об избавлении от смерти, но, видя такое настроение присутствовавших, решили служить о болящем, как наиболее подходящий к обстоятельствам. После молебна, собравшись все вместе, делились впечатлениями, опасениями, написали Цесаревичу телеграмму от всей русской колонии. Дополнительных известий не получалось никаких, хотя каждые полчаса ходил посланный в министерство. Мы так и уехали домой, не дождавшись ничего.

Дома у нас все было тихо-смирно, никто еще не знал о случившемся. Сряду после приезда, к епископу пришел один христианин, заведовавший фотографиями, которые хотели было поднести Цесаревичу; преосв. Николай спокойно рассуждал с ним, ничего не говоря о новости дня. Не успел этот кончить, как пришли из церкви в Кози-маци (квартал в Токио) и о. Павел Сато. Эти тоже повели речь о приготовлениях к приему: говорили об иконах для подношения Цесаревичу и принцу Георгию. Никто из них ничего еще не знал и не слыхал. Епископ, наконец, сказал им, что подношение икон, пожалуй, придется отложить, потому что Цесаревич ранен. Слушатели сначала и не поняли, – так их поразила эта весть.

После этого быстро узнали все в миссии, и потом целый вечер, наши японцы ходили повесив голову, разводя руками, и приговаривая: «Тайхэнно кото»... (т. е. «ужасное дело» или «батюшки, что случилось»)

Через несколько времени пришло известие из посольства, что Цесаревич переехал в Киото и что правительство посылает туда экстренный поезд, на котором могут ехать все желающие из русских. Преосв. Николай решил ехать.

Сборы были, конечно, очень короткие, и мы его проводили в Киото. Чувство неизвестности еще продолжалось, но в душе появилась некоторая уверенность, что опасность не так велика, если можно было сразу после раны переехать в Киото...

Между тем двери нашего собора были отперты, в окнах засветился огонь. Оказывается, наши ученики и ученицы собрались с о. Павлом Сато (он их духовник) молиться о здравии Цесаревича. Мы, конечно, не могли их заставлять молиться за нашего Цесаревича: при своем болезненном патриотизме (своего рода патридомания), японец никак не может примириться с молитвой за чужого Государя, это в его удивительной голове представляется изменой своему Микадо. Тем более утешительно было видеть эту добровольную молитву со стороны наших учеников, которые, как и всякая молодежь, конечно, радикальнее взрослых. Hа следующий день служили молебен христиане токийских церквей.

Весь вечер и следующий день в мою комнату приходили один за другим наши христиане с выражением сочувствия. Все были смущены и удручены до последней степени. Сравнить наше и их положение, скажете, пожалуй, что им еще хуже, чем нам. Мы теперь успокоились: газеты приносили известия благоприятные: опасности, очевидно, не было больше никакой. Нам оставалось только благодарить Бога, что все это так благополучно кончилось. Между тем японцам от этого мало было облегчения: позорное пятно продолжало лежать на Японии и, чем дальше, тем только больше обнаруживалось, становилось заметнее. Становилось даже жалко этих ни в чем неповинных людей, которые должны расплачиваться за уродливый патриотизм какого- то Цуда.

Наш Феодор с чисто-русским негодованием, сначала ругал японцев, называл, их «зверьем» и «облизьянами» за то, что ранили ни в чем неповинного Цесаревича. «Что он им сделал?» Но потом наш Феодор смилостивился, при виде всеобщей печали японцев: «Что же, чем они виноваты? Ведь, им теперь хуже нашего, стыднее».

1-го мая вернулся преосв. Николай с самыми утешительными известиями. Цесаревич ранен легко и теперь совсем поправляется.

В Киото преосв. Николай был очень милостиво принят Цесаревичем. Сообщил ему о печали всех своих христиан, о их молитве за Цесаревича. Наследик Цесаревич благодарил епископа и сказал, что из-за одного человека он отнюдь не переменил своего доброго мнения о Японии. В той же комнате (чисто японской) был и королевич греческий Георгий, которого Наследник Цесаревич представил преосв. Николаю, как своего избавителя.

Скоро потом к нам пришли известия о переезде Высоких гостей из Киото в Кобе на русское военное судно, и, наконец, и об отбытии всей русской эскадры до Владивостока.

Двое возниц, везших Цесаревича во время печального события и так или иначе содействовавших его спасению, были по-царски награждены. Щедрые пожертвования сделаны были в разные благотворительные учреждения. Не забыта была и православная миссия, получившая тоже царский дар: 10 000 долларов.

Теперь это давно прошедшее. Осталось только позорное пятно на Японии, да надоедливый караул полиции около миссии. На дворе несколько переряженных полицейских, на улице трое явных. Все ждут каких-то продолжений киотской истории, боятся за нашего епископа (который не однажды, в былое время, подвергался опасности). Впрочем, и этот караул, надеемся, скоро прекратится, потому что опасности нет никакой.

Я еще не писал вам, как у нас прошли праздники.

На Вербное воскресенье за всенощной народу было очень много. Верб Японии нет, да и поздно для них, за то цвели сакура, – и вот, все наши богомольцы и мы стояли с бело-розовыми сакура. Выходило что-то вроде Пятидесятницы.

На страстной семинаристы и ученицы опять приобщались. В великий четверг слушали 12 евангелий. Здесь есть некоторая особенность. У нас, что читать, что слушать читаемое, – все равно, одинаково понятно или непонятно. У японцев не так. Евангелие печатано китайскими знаками, которые имеют два произношения: китайское (искаженное) и чисто японское. Первое можно сравнить с иностранными словами употребляющимися в нашем языке. Хорошо, если чтец будет читать чисто по-японски, читатель без труда может понять чтение. Но большинство образованных людей, конечно, чисто китайскую грамоту читают с первым произношением. Китайские слова односложны и потому одно- звучных слов очень много. Напр. «Син» значит: новый, сердце, вера, дух и т. д. Конечно, слушатель, особенно при быстром чтении, без соответствующих жестов, не много может понять. А если чтец стоить далеко и читает не совсем раздельно, то и ничего нельзя у него разобрать. Явилась своеобразная необходимость иметь пред глазами книгу, чтобы понимать читаемое. И вот наши богомольцы за 12 евангелиями стоять с книгами, и свечи в их руках перестали быть простым символом: они тоже необходимы для чтения.

Особенно торжественно праздновалась, конечно, Пасха. Все наши христиане (по всей Японии) разговляются не у себя дома, а около церкви, – в Токио – в миссии.

Для этого каждая частная токийская община (церковь) занимает одну из комнат в миссийских зданиях, украшает ее по силе возможности, стараясь превзойти в изяществе своих соседей. Приносить цветы, «каке-моно» – свитки с изречениями китайских мудрецов, с каким-нибудь стихотворением, у христиан – с словами Св. Писания, также с японскими картинами. Такие свитки висят в японской «засики» на почетном месте. В старом храме, который помещается в одной из комнат миссийского здания, расставляются куличи, яйца и пр. Это тоже предмет соревнования. Каких форм не придают этим куличам! Делают их в виде чаши, в виде корабля, в виде дома и т. д., и т. д., до чего только может додуматься японская изобретательность. Яйца тоже раскрашиваются во всевозможные цвета. Кроме этого, приносится различное печенье, в виде крестов, птиц. Все это ставится особыми группами на этажерках, украшается целым лесом цветущих растений, флагами. Храм принимает самый праздничный вид.

Часов с 8 веч. в субботу открыли чтение Деяний Апостольских, а семинаристы вздумали в старом храме говорить поучения, один за другим. Ревность наших молодых проповедников на этот раз, однако, не нашла себе ответа в слушателях, чрез несколько времени христиане просили проповедников оттуда перевести куда-нибудь в другое место, потому что они мешают украшать им их куличи.

Богослужение совершалось, конечно, так же, как и в России. Все христиане стояли со свечами. Священнослужители в белых облачениях. Храм был положительно великолепен. Одного не доставало для нас, русских: не было этого таинственного и вместе торжественного перезвона в пасхальную ночь, к которому мы так привыкли и который так особенно настраивает душу. Кругом нас были язычники, будить их в полночь доброшумными нашими колоколами было неуместно.

Впрочем, все здесь привыкли к молчаливому торжеству, никто не заметил недостатка.

После службы преосв. Николай пошел освящать куличи у христиан в старый храм, прошел с поздравлением по всем миссийским комнатам, где расположились разные церкви. Мы, священники (трое), отправились по школам освящать пасхи учеников. Везде освещено, везде весело, радостно.

В миссии, в одной из комнат накрыт был стол для всех священнослужителей, учителей, переводчиков, вообще для всех наших чиновных лиц. Это мы были в гостях у преосв. Николая. С нами были тут и единоверные гости-греки. Между прочим один священник, не мало подививший нас своим приездом в Японию для сбора пожертвований на церковь.

Сам преосв. Николай, однако, с нами не был: ему нужно было принимать поздравления. Всякий христианин, уходя домой, обязательно заходит к своему «цай-симпу» (великий отец духовный, т. е. по нашему владыка, – только японское слово говорит больше о нравственном значении епископа) поздравить его и похристосоваться с ним. Каждому епископ дает по красному яйцу.

Так прошло время до шести часов утра. Но и тогда никто об отдыхе не думал. Не успел я вернуться в свою комнату, как ко мне вошла наша катехизаторская школа в полном своем составе и заявила, что «у нее глаза хотят вылезти» (равносильно нашему «поздравляю», вылезают глаза у японцев, очевидно, по причине особенной радости) и «Христос фукуквацусу» (воскрес). Пришлось и мне соврать, что и мои глаза тоже лезут из орбит. Вслед за ними пришли ученики певческой школы, потом пошли всякие и чиновные, и нечиновные христиане – все с радостным «Христос воскресе», с улыбками, поклонами. Поцелуев здесь мало: это совершенно не здешний обычай и едва ли привьется здесь. Даже родители не целуются с детьми.

Немного погодя пришел правый хор со священником; пропели «Христос воскресе», «Ангел Вопияше» и пр., одним словом, как в России. Потом – левый хор, потом – школа из Коози-маци. Целый день раздавалось по нашей миссии пасхальное пение.

Письмо XV. 1-го июня 1891. Токио

У нас в школе начался летний сезон, а с ним неизменные рекреации. Вы думаете, что это что-нибудь обыкновенное? Нет, здесь обыкновенного мало. Свою загородную прогулку школяры справляют здесь с таким треском, что их русским товарищам и в голову не придет.

Прелюдия, конечно, самая обычная. В комнату всякого более или менее чиновного лица является от школы депутация с самыми вежливыми поклонами и невинными физиономиями. Узкие глазки совсем тонут в улыбке. Посланцы вручают вам билет, и становятся еще более умильными. Нужно за билет платить.

Набравши, таким образом, известную сумму, школяры накупают себе разных гостинцев, а главное жокейских фуражек и всевозможных призов для будущих игр. Замечателен самый выбор призов, весьма характерный. Нашим семинаристам и вообще школьникам, едва ли бы пришли в голову такие вещи. Напр., носовой платок, мыло, зубной порошок, туалетный ящик, записная книжка, без которой ни один японец никуда не пойдет. Удивительные практики эти японцы.

В назначенный день, утром, семинаристы, все в разноцветных жокейских картузах, по два в ряд являются на миссийский двор и выстраиваются перед окнами епископа. В голове колонны развевается огромный белый флаг с аршинными китайскими буквами: «Православная Богословская школа». Подобные же флаги в средине и в хвосте колонны, а потом почти каждый семинарист держит в руках маленькие флаги всяких цветов. Преосв. Николай вышел к этой армии, благословил, сказал несколько слов, и армия, пестря флагами и весело разговаривая между собой пошла по улицам Токио. Идти ей нужно далеко, верст с восемь, в подгородное местечко Одзи, известное своим Инари или лисьим храмом.

После обеда отправились туда и мы с несколькими учителями японцами. Место, действительно, прекрасное; потому оно и выбрано японцами для рекреации (в одно время с нами в том же Одзи справляла рекреацию еще какая-то школа). Наши ребята расположились табором на полугоре, под большими развесистыми деревьями, а внизу раскинулась широкая равнина, засеянная хлебами, теперь зелеными. Кое-где виднелись деревеньки. В стороне дымила большая писчебумажная фабрика.

Наши семинаристы, окончивши свои „гозенъ» (рис или вообще обед), теперь собрались в кучку, отдыхали от утреннего путешествия и от игр, забавляли себя разными рассказами, шутками. Удивительная привычка у всех японцев считать по пальцам. Не сделают самого простого арифметического действия, чтобы не прибегнуть к пальцам. Что это? Недостаток ли воспитания или, может быть, природный недостаток синтеза? У японцев вообще анализ пред синтезом сильно преобладает. Общее они усваивают нелегко, зато каждую частность немедленно и схватят и отметят. Каждая составная часть представляется им каким-то самостоятельным целым, которое, поэтому, и усваивается ими отдельно. Это, очевидно, плод их китайской грамоты. Лет, ведь, семь, а может быть и больше, каждый японец сидит за этой грамотой, и вся его задача за все это время, чтобы не пропустить какой-нибудь едва заметной частности, которой одна буква отличается от другой. Невольно привыкнешь к анализу и к быстрому усвоению частностей.

Посидев немного, мы с двумя учителями (Мий и Морита, оба они теперь, в 1895 г., уже священники) отправились бродить по окрестностям, заходили в ближайшие деревушки, заглядывали в разные углы. Путь наш лежал больше полем, среди зеленого хлеба. Шли мы по проселочной дорожке; по ту и другую сторону ее по канавкам быстро струилась вода. Это искусственное орошение. Устроено все это просто, дешево, и в то же время все это полезно, практично. Нельзя не отдать в этом отношении справедливость японцам.

Прогулка по полям была превосходная. Изредка только запах от своеобразного удобрения заставлял вспоминать, что японцы всем чудесам своей культуры учились у китайцев. Удивительное дело: народ весьма способный, сообразительный, практичный и вот прошло уже едва не полторы тысячи лет, как они заимствовали от китайцев их культуру, и за все это время им не пришло в голову сделать в этой культуре какие-нибудь приспособления для Японии. Китайцы устраивали для юга очень хорошие дома, но для северной Японии эти дома слишком воздушны, в них приходится мерзнуть немилосердно зимой и сидеть навьючивши на себя весь свой гардероб. Может быть, японцы соображали больше насчет войны между собой, культуру же предоставили презираемым ими китайцам. Не будет ли того же и с европейской культурой? Они переймут от европейцев все, усвоят себе новые изобретения быстрее, может быть, самих европейцев, но от себя ничего не прибавят.

Поля засеяны были ячменем и отчасти пшеницей. Ячмень здесь оказывается дешевле риса и служит подспорьем последнему для деревенских жителей. Его употребляют пополам с рисом.

Интересно сравнить приемы здешнего хлебопашества с нашими. Здешний крестьянин работает, главным образом, если не исключительно, своими руками, без помощи домашних животных. Это, может быть, труднее, но зато пашня отделывается точно на выставку. С такой же тщательностью в подробностях, как и японские лакированные вещи.

Вспахавши свой участок мотыгой, и очистивши его от сорной травы и корней, японец руками делает грядки во всю длину или ширину участка и затем начинает сеять, точнее, сажать хлеб: зерна раскидываются небольшими щепотками, как у нас сажают в банках цветы. Конечно, работа очень продолжительная, но потом любо посмотреть на такую пашню. Иной засеет свой участок разными хлебами и овощами: грядка ячменя, грядка гречихи, потом мак, затем опять ячмень, овощи и т. д. Из пашни получается своего рода цветник.

Главную заботу и труд составляет посев риса. Прежде всего, необходим для риса рассадник. Для этого отводится небольшой кусочек земли сажени в две и меньше и отделяется земляными перегородками. Сюда напускается вода из ближнего ручья и мало-помалу образуется настоящее болото. Тогда крестьянин распахивает, точнее, вымешивает грязь, глубина которой доходит до пояса. После этого сюда бросаются зерна риса, а сверху ставится шест с веревками, увешанными разноцветными бумажками – это пугало для птиц. Зерна плавают в этом рассаднике, пока не пустят росток и не отрастет «вакаба» (рассада, молодая трава). Тогда начинается японский праздник рассадки риса, что-то очень похожее на наш сенокос по своей веселой обстановке. Японцы наряжаются, повязывают головы белыми или синими платками и с пуками свежей молодой зелени начинают рядами ходить по пашням, рассаживая рис. Говорят, получается живописный вид. Горожане отправляются смотреть эту рассадку куда-нибудь за город, на известную всему городу горку. Сидят они там, попивают чай или больше «саке», любуются прекрасным, «кессики» (вид), и, конечно, сочиняют или, по крайней мере, читают стихи. Без «ута» (стихов) и «саке´» (вина), японец не обойдется, если «кессики» действительно производит на него впечатление. Сеятели, конечно, может быть, другого мнения о сеянии риса: целый день ходить по грязи с согнутой спиной не особенно легко. Однако, и они по возможности имеют праздничный, веселый вид.

Бродя по разным направлениям, мы, наконец, пришли и к знаменитому здешнему Инари. Самый храм, конечно, ничем существенным от прочих «мия» не отличается. Прежде всего, вы проходите через «тори-мон» – это ворота особенной формы, отличительная принадлежность синтоистических храмов. Устройство их такое: два больших столба, на них кладется перекладина, длинные, выдающееся концы которой слегка изогнуты вверх; пониже этой перекладины между столбами утверждается другая без выдающихся концов. Обе перекладины соединяются между собой посредине небольшой доской или палкой (с довольно своеобразным символическим значением). Иногда к этой соединительной доске привешивается таблица с какой-нибудь священной надписью. Вот и все устройство этих ворот. По большей части, они деревянные, но делаются и из камни, иногда же, в особенно замечательных храмах выливаются из бронзы. Через ворота вы вступаете во двор храма. Прямо против ворот устроено особое возвышение под навесом: здесь происходят танцы во время праздников. Дальше, на таком же расстоянии, по той же прямой, вы видите и первое отделение храма.

В нем особых изображений нет: символом божества служит зеркало. По сторонам стоят таблички с именами умерших, лежат двухсоставные хлебы из рисовой муки. По карнизу развешана солома – тоже символ божества. Простые смертные допускаются только сюда, к преддверию «ясиро», самое же оно помещается еще дальше, тоже по прямой. Это совсем небольшое здание, избушка, туда допускаются, кажется, только жрецы.

В Инари было только то отличие, что через ворота и вступаете на каменную, довольно эффектную лестницу, по которой и поднимаетесь к святилищу. По сторонам лестницы стоит статуи лисиц и людей. Главная же краса – громадные столетние деревья, осеняющие лестницу и святилище. Здесь особенного ничего нет.

От святилища ведет узенькая лестница – тропинка вверх в гору, это и есть путь в собственные апартаменты лисицы. Тропинка идет, извиваясь по склону горы под деревьями. То и дело попадаются маленькие «тори-мон», сколоченные из жердочек. Это – приношения лисе от ее почитателей, приношения нельзя сказать, чтобы слишком щедрые. На каждом «тори-мон» написано и имя жертвователя. Выше по горе эти «тори-мон» наставлены в таком количестве, что образуют сплошной коридор, по которому и нужно вам пробираться, сильно наклонившись, если не из почтения к лисе, то хоть, чтобы не задеть головой за низенькие «тори-мон».

Миновавши этот своеобразный коридор, вы, наконец, приходите к какой-то избушке на курьих ножках, – не то скворешница, не то часовня. Маленькие дверки заперты на замок, но сквозь круглые отверстия (для подаяний) можно рассмотреть внутренность волшебной хижины. Там мало интересного, но много пыли и грязи. На полочках стоят дрянные изображения лисицы, запыленный и облезлые, валяются сдобные лепешки, которыми угощают лису ее посетители. Полочки занимают почти все пространство внутри, так что нельзя видеть, что находится под ними. Там, очевидно, предполагается жилище, или спальня самой таинственной обитательницы. Несколько в стороне стоят другие такие же избушки. Должно быть для других лисиц, только те еще молоды и почетом не пользуются: «тори-мон» стоят только перед некоторыми и в небольшом количестве. На избушках нарисован герб лисицы: пылающий шар.

Вернувшись, мы застали наших ребят в полном разгаре всяких игр и спортов. Призы были разыграны. Все эти игры, кажется, европейское нововведение. Вместе со школой перешли сюда из Старого света и все школьные порядки.

Домой наша армия пришла часов в 7 вечера и, как и утром, выстроилась перед окнами епископа. Епископ опять вышел. Наши ребята неожиданно запели «Царю Небесный». В жокейских колпаках и с флагами вышло не совсем удобно, – преосв. Николай попросил спеть что-нибудь более подходящее. Тогда раздались крикливые раскаты японского гимна: «Кими-га ёо-ва». В заключение прокричали епископу что-то непонятное, не то: «уоо» не то «ура», и пошли тем же церемониальным маршем в свою семинарию. Там был еще какой-то парад с пением гимна и криками. Завтра, очевидно, все будут отказываться отвечать урок, по случаю рекреации.

Теперь наступает у нас самый неприятный период, так называемый «нюубай». В продолжение месяца или даже сорока дней, почти беспрерывно моросит мелкий дождик. Сырость стоит невообразимая, невиданная у нас. Нельзя платье оставить на стене в тени, чрез день-два оно все покроется плесенью. Мебель отсыревает, шкафов не отворить, от сырости их дверцы разбухли. В самом деле, буквально нельзя было отворить церковных шкафов в новом соборе. Сделаны они были зимой, когда воздух весьма сух, и вот, во время нюубая, пришлось брать оттуда ризницу и, несмотря на наши усилия, ничего достать не удалось. К дождю прибавьте духоту, должно быть от южного ветра, и вы получите некоторое понятие о нашем нюубае. Головные боли почти не прекращаются у непривычных, да и сами японцы страдают не меньше нашего. Беда для нервных и ревматиков.

Бедным нашим семинаристам приходится переносить двойной нюубай: начинаются экзамены. Народ они, сравнительно с нашими, слабый. Часто хворают и сильных умственных трудов не выдерживают. Начинает болеть голова, и бедному приходится покончить с ученьем. Наши находятся еще в лучших условиях, раза два или три в неделю получают мясную пищу, на рисе далеко не уедешь.

На каникулы думаем половину их отправить на дачу, куда собираюсь спутешествовать и я.

Письмо XVI. 15-го июля 1891 г. Токио

Сегодня вернулся из своей поездки. Пожил на даче, походил по горам, подышал свежим воздухом, а теперь опять в Токио. Опишу вам, что видел интересного.

3-го июля мы с Феодором в9 с половиной часов утра выехали из Токио по железной дороге. Ехать нам нужно было до станции Коодзу, где пересадка в вагон конножелезной дороги. Отсюда путь лежит по равнине. Справа видны огромные, зеленые горы, который все забегают вам вперед и понемногу захватывают горизонт. Слева по временам раскрывается море. Конка проложена по старой японской дороге, так называемой «Токайдо», которая идет от Токио в Киото. Здесь в старину проезжали все великие и малые сановники, шли войска, товары и пр. Движение было вообще очень оживленное. Не смотря на это, дорога очень не широка, особенно если сравнить с нашими большими дорогами. Объясняется это тем, что передвижение в старину совершалось больше пешком, в палантинах или верхом на лошади. При этом всякий не самурай, сели он ехал верхом, должен был сойти с лошади и низко поклониться всякому встречному самураю. Особенной широты следовательно не требовалось: для поклонов есть место и по сторонам дороги. Теперь в Киото проложена железная дорога и «Токайдо» в запустении.

Проезжаем через город Одовара. Он растянулся почти в одну улицу на бесконечное пространство. Едешь-едешь, просто конца не видать. Меняются лошади. Садятся новые пассажиры, при чем две деревенские «оба-асан» с черными зубами, раскрыв рот, долго смотрят на нас, особенно на Феодора. Опять едем по Одовара. Вот на левой стороне наша православная церковь. Деревянная, белая. Кругом ее прелестный садик. Церковь эта не освящена, это собственно молитвенный дом, в котором литургия совершается на переносном антиминсе. Но с виду от храма нет отличия: есть и куполок и крест на нем, есть очень недурной хотя и недорогой, иконостас, престол, жертвенник. Многие молитвенные дома устроены внутри таким же образом. Здесь пастырствует о. Петр Кано, один из первых христиан.

За Одовара «Токайдо» остается влево, и мы едем по широкой зеленой равнине, вдыхая чудный полевой, свежий воздух, свободный от дорожной пыли. Долина довольна широка. По ней игривыми извивами струится прозрачная речка. Иногда берега ей обделаны и русло ровно, иногда она мечется от одного края долины к другому, отыскивая путь сквозь груды камней. Мы ее несколько раз переезжаем. Горы теперь уже близко, рядом по ту и другую сторону. Мы можем теперь вполне любоваться их зелеными высями. Громадны они, живописны. Но местам даже мы приходим в восторги, не смотря на нашу непривычность к горной красоте. Чудные места. И все это так зелено, так свежо. Недаром Японию называли зеленым островом. Все здесь зелено. Горы покрыты зеленеющим лесом; там, где лесу слишком высоко, густая зеленая трава спешит занять вершину горы. Нельзя не восхищаться этой повсюдной свежестью, весной.

Но вот и Юмото. Здесь конка кончается, потому, что дальше дорога идет в гору. Мы приехали к границе возвышенности Хаконэ. Эта возвышенность замечательна обилием всяких минеральных, горячих и пр. вод. Всюду здесь источники, начиная с самого Юмото. А с источниками обязательные их спутники ванные с номерами, гостиницы, реории (кухмистерские), и всюду приезжие люди.

От Юмото долина разделяется горным кряжем на две. Если пойдем налево, найдем водопад, который часто посещают любители кессики (видов), а дальше на противоположном берегу долины по кручам пробирается старая дорога в Хаконэ «Токайдо»).

Наш путь лежит направо. Переходим, через мост, висячий, деревянный. Идем мимо гостиниц, мимо ларьков со всевозможными японскими изделиями, игрушками, шкатулочками, тростями и пр. Дорога поднимается все заметнее и заметнее, и долина, теперь уже узкая, принимает вполне горный вид. Внизу в глубине кипит и пенится горная речка, по ту и другую стороны громадные стены. Немного погодя в зеленой выси покажется и снова пропадет белый дом с куполом посредине «castle», как его называют в путеводителях англичане. ’Это наша дача. Проходит еще минуты две и над нами, немного пониже castle, на самом краю кручи, среди дерев забелеет наш православный храм с его семью главами. И храм и castle выстроены о. Владимиром, или, как называют его здесь, «Врадимиpoм» (у японцев буквы «л»‘ нет). Он собрал деньги, купил это место (конечно, на имя японца), развел тут сад, цветник, выстроил дом, храм и пр. В свободное время он всегда был здесь с семинаристами (он заведовал семинарией и преподавал в ней; в этом отношении был одним из немногих усердных помощников преосв. Николая, который за это и теперь вспоминает его с благодарностью).

Нам нужно пройти мимо всей дачи до деревни Тонусава, там есть мост чрез речку. Дорога прекрасная, широкая, ровная и очень пологая. Но что всего удивительнее в горном ущелье, это – электрическое освещение. Ну, не молодцы ли японцы? У нас разве в столице увидишь эту роскошь, а здесь в горах, вдали от всяких столиц и губернских городов. И все это у них недорого сравнительно: та же самая речка, которая шумит там внизу, служит двигателем и для электрической машины. Этим освещается Юмото со всеми своими ресторанами и номерами, и дорога в горах до Мияносита. Так называется деревня или, лучше, дачное место в горах, верст восемь от Юмото. Там прекрасный воздух, хорошие ванны, живописный вид, – поэтому летом туда съезжается едва не вся европейская колония. Для европейцев там устроены две или три огромных гостиницы со всеми удобствами. Не для них ли и эта дорога с электрическим освещением? Тогда не особенно можно удивляться изобретательности японцев.

В Тонусава нужно перейти чрез висячий мост, подняться мимо маленьких японских лачужек по кривой улице. За ними начинается наша область. По отвесному скату зигзагами идет лестница, – это «Михей-зака» (Михеевский подъем или спуск), как прозвали семинаристы по имени нашего садовника, который устроил этот подъем.

Наша дача представляет из себя очень живописный сад, расположенный отчасти террасами. На верхней террасе, у самой горы стоит довольно большой европейский дом в два этажа. Выстроен он для графини Путятиной (дочь известного гр. Путятина, который заключал с Японией трактат о Курильских островах. Трактат, впрочем, не особенно удачный, так как им отданы японцам наши Курильские острова за нашу же южную половину острова Сахалина). Эта графиня много сделала для миссии. На ее средства построены главные здания в миссии, в женской школе. Графиня приезжала было сюда служить миссионеркой, но болезнь, которая всегда держала ее в постели, принудила потом оставить ее святое дело.

На следующей террасе стоит castle, в котором теперь, во время нашего приезда, живут семинаристы. Немного в стороне от него небольшой дом, полуевропейский: это память о другой миссионерке, работавшей здесь некоторое время, Марии Черкасской (она теперь подвизается в Палестине). Наконец, на самой нижней площадке, как я сказал, на краю обрыва стоить храм.

Теперь все это заброшено. Castle чуть держится, Домик Черкасской – тоже: храм, хотя и белеет снаружи, тоже сгнил и грозит падением. Огромные колокола, неизвестно зачем висящие (и как это их тащили в такую неприступную кручу?), только еще более тянуть его к земле. Раньше, когда был здесь Владимир, он все это и поддерживал помимо миссии: здесь было место для его рекреации с учениками. Теперь же практическое значение дачи пропало, и она в запустении. Впрочем, если бы нашлись люди, желающие устроить здесь монастырь, то трудно найти место более живописное и более подходящее. Летом в окрестностях народ еще бывает, но и то, редко-редко кто посторонний завернет на нашу площадку. После же дачного сезона здесь такая тишь, такое уединение, что лучшего и желать не нужно для монаха. Места для монастыря много. Кроме сада (очень обширного), миссии принадлежит вся гора, примыкающая сзади. Давно зародилось желание иметь там монастырь, только вот людей подходящих и средств нет для того, чтобы желание это осуществилось.

Мы с Феодором поместились в доме Путятиной. Мебели там, конечно, не особенно много, но нам много и не нужно. Скоро пришли наши семинаристы с поклонами. Потащили Феодора по всем здешним достопримечательностям до ванн включительно, до места на реке, где особенно хорошо ловятся угри (до них японцы большие охотники, и готовят их искусно). Бедный Феодор едва вернулся потом, быстроногие проводники отбили у него всякую охоту к путешествиям.

Зелени, свежести много здесь. Но замечательное дело, японские цветы не издают никакого запаха. Феодор заметил это прежде всего. Все в Японии мило, красиво. Прекрасны их цветы, но они не благоухают. Прелестны их птички, но они не поют. Изысканно любезны и ласковы японцы, но у них нет поцелуев. Вы проходите точно в панораме, видите природу, города, людей; но все это только картины, только внешняя сторона жизни, скрывающая пустоту.

4-го июля до обеда ходили наверх, в гору к буддийскому храму. До него от нас четверть часа быстрого подъема. В старину этот храм был широко известен и привлекал к себе много поклонников. От самой Тонусавы к нему вела как бы священная дорога, вся уставленная по сторонам буддийскими каменными идолами. На крутых подъемах устроены были широкие каменные лестницы, число ступеней которых было известно благочестивым поклонникам: на каждой ступени читалось «Наму Амида бу». Теперь печать забвения лежит на всем. Дорога запущена, лестницы разрушены, идолы попадали или стоят без голов и рук. Поклонники ходить сюда перестали.

Мы с Феодором и несколькими семинаристами поднимались по священной горе. Сначала по ту и другую сторону встречаются буддийские кладбища, унылые, молчащие, с их своеобразным буддийским запахом (от какого-то листа). Это очевидно фамильные усыпальницы, потому и содержатся до сих пор в чистоте. Выше их, на полдороге от храма, стоят обычные в тэра деревянные ворота, все покрытые фамилиями путешественников. Рядом с ними стоит большой каменный столб. На одной стороне его написано: «Наму Амида бу», а на другой уверяют, что тут прямая дорога в рай.

Отсюда подъем становится круче, лестница на время пропадает, дорога идет лесом. Кое-где есть идолы. Особенно удивил Феодора восьмирукий будда. Никак не мог он понять, зачем это японцы своему богу приделали восемь рук. Скоро мы достигли площадки, на которой стоить тара (храм) сего кладбищем, миновали его и поднялись по очень крутой и неудобной тропинке к старинной пещере, находящейся еще минуть на десять-пятнадцать выше храма. В старину в этой пещере жил какой-то буддийский бонза-подвижник; железный посох его и теперь хранится в тара. Немного лет тому назад сюда же уходил летом о. Иoaнн Сакаи, умерший уже. Он отличался своей аскетической жизнью. Пещера имеет два отделения. В первое еще проникает кое-какой свет из низкой двери, второе же совершенно темное. Туда можно проникнуть только с факелом. И то и другое отделения очень невелики. Много там разных буддийских идолов, но сырость и грязь просто невыносимы. Как тут жили подвижники, трудно себе и представить. Впрочем, на следующий год в этой пещере я видел опять подвижника: какой-то бонза вздумал там спасаться. Не знаю, постоянно ли он там жил, потому что я его встретил внизу, в тэра. Жаловался, что в сырое время в пещере невыносимо тошно…

Пещера помещается на такой стремнине, на которую просто смотреть жутко. Вся она покрыта огромными, едва держащимися камнями-глыбами, гигантскими попаленными соснами. Все это как будто стремится вниз подобно водопаду, а над пещерой нависла серая громада-скала. Вот-вот все это двинется... Говорят, зимой, когда на горах собирается много снегу, с вершин обрываются камни, иногда очень большие, и с шумом летят вниз, ломая и валя по пути сосны. От того и много здесь упавших деревьев.

Спустившись оттуда, мы зашли в тэра. В главном его отделении поставлены три золоченных идола: в средине Амида с серебряной звездой во лбу, в обыкновенной позе (поджавши ноги и сложивши руки на коленях большими пальцами вместе). По сторонам – две «Кваннон», у одной в руках распускающийся лотосовый цветок, а другая с молитвенно-сложенными руками по-католически. «Кваннон» – женское божество, богиня доброго промысла. Говорят (мнение одного английского епископа-писателя), это божество заимствовано буддизмом с острова Сокотора, у арабов, с которыми Индия всегда была в тесных сношениях. Сам Амида носит на себе несомненные черты сходства с персидским Церу-ане-Акерене. По-видимому, от персов перешел он в буддизм. Этот последний ведь не имеет божеств. Какие могут быть боги у религии, атеистической по существу? Чтобы занять чем-нибудь свой пустой алтарь, буддизм и принимает в себя всех богов, какие только ему встретятся в той или другой стране. Конечно, ученые бонзы считают всех этих Амида и Кваннон простыми олицетворениями разных идей, но народу проповедуют и народ верит, что все это живые существа, к которым можно обращаться с молитвой о помощи. Так лжет буддизм.

Кваннон очень почитается в Японии, в честь ее воздвигнуты повсюду храмы. Между прочим, есть весьма почитаемый храм и в Токио, Асакуса. Этот храм очень древний и замечателен, кроме этого, идолом, который слывет в народе за чудотворный. Сделан этот идол из какого-то черного дерева и теперь, от постоянных прикосновений и потираний, превратился в неузнаваемый чурбан.

Пред идолами стоит продолговатый жертвенник, на нем несколько причудливых курильниц, лампад, золотые лотосовые цветы из дерева. Пахло куреньем, бонзами. Пред жертвенником лежит коврик для бонзы и раскрытая книга, должно быть, молитвенника, а рядом изображение какой-то мифической черепахи из дерева. По этой черепахе бонза ударяет палочкой во время молитвы. Можно издалека слышать его монотонное, гугнивое бормотанье и эти методические тоскливые удары.

В тэра на этот раз мы никого не встретили. Единственный его обитатель не вышел к нам из своей комнатки. Он вообще большой любитель уединения и на свет Божий показываться не любит. Напр., внизу в деревне случился пожар, и бонза узнал об этом событии в своем приходе только полтора месяца спустя.

На самом краю площадки, у лестницы, по которой мы поднялись к тэра, стоит старая-престарая, покачнувшаяся колокольня, или лучше, просто деревянный навес с колоколом. Звонят, ударяя по колоколу небольшим бревном, привешенным в виде тарана. Кругом колокольни кладбище со старинными памятниками. Все они высечены из камня. На некоторых видны таинственные буддийские символы, санскритские надписи. Мы долго пробыли здесь, рассматривая памятники. Вообще серьезен вид кладбища, но на буддийском как-то особенно настраивается душа, как-то замирает она под наплывом глубоко-таинственной грусти. Пред мысленным взором воскресает тысячелетняя история буддизма, история подвигов ума, пред которыми детский лепет вся европейская философия, история железных усилий воли, во имя учения сковывавших плотскую природу человека. И все эти богатырские старания, все это ничем неутолимое стремление разрешить загадку жизни должны были кончиться вот здесь, под плитой, должны были открыть человеку только нирвану, т. е. ничто. Бедный человек! Жалкое бытие без смысла, без цели, с загадкой в начале и с бесследным уничтожением в конце! К чему страдать, к чему насиловать свою природу, если ей придется пропасть в море чуждой ей и нелюбящей жизни? А человек хочет истины, хочет проникнуть выше и дальше, хочет жить истинно человеческой жизнью. Так и вспоминается Будда с его страдающей улыбкой. Горе тебе, человек, если будешь жить без Бога.

На кладбище, среди буддийских могил, точно вестник новой жизни, стоит памятник одной из учениц нашей женской школы. Она умерла на даче и похоронена по православному здесь, на кладбище буддийском с разрешения бонзы, который к мертвым вообще относится благодушно. Над ее могилой стоит такой же серый гранитный памятник, но на нем крест и японско-китайская надпись: «Раба Божия Вера». Мы помолились над ее могилкой и пошли вниз на нашу дачу.

5-го числа пришлось просидеть дома: почти целый день шел дождь, а 6-го опять отправились с Феодором и с надзирателем семинарии японцем осматривать окрестности. Hа этот раз ходили за Юмото к водопаду. Там разбит очень хороший сад с неизбежными «ча-я» с цветными фонарями, с золотыми рыбками. В только что выстроенном павильоне собраны разные идолы, перенесенные сюда из какого-то древнего храма. Их показывают просто, как редкости. Замечательна фигура Фу-доо, помещенная в особом шалаше на маленьком островке. Большой безобразный черный идол, со сверкающими белыми глазами, в правой руке меч, в левой – веревка. Значения его не добрался; кажется, что-то вроде карающего правосудия.

Перешли по качающемуся мосту через реку и направились в гору к буддийскому тэра очень древнему. Проходили по чайным плантациям. Несколько японок и японцев в синих платках на голове собирали чай. Феодор подошел к одной женщине, взял у нее корзину и начал там перетряхивать и швырять, соображая, как бы было хорошо пересадить один кустик к нам в Россию. Женщина ни мало не смутилась этой бесцеремонностью идзина, очевидно к путешественникам и их любопытству здесь все привыкли.

В храме, за известную платy нам показывали разные редкости: древние картины (особенно замечательна одна, представляющий Шакья-Муни после поста, удивительно живо написана), разные сосуды, книги и пр.

Большинство буддийских храмов представляют настоящие музеи редкостей. Они и посещаются теперь именно как музеи.

Нас приняли двое бонз, угостили чаем. Один бонза вычищенный, вежливый, говорил, что он бывал и в Токио, видал и «Никорай-сана». Очень любезный бонза, но с неприятным сухим взглядом, каким обладают почти все бонзы. Другой его товарищ высматривал попроще. Одет в обычное, серое „хаори“, голова и борода давно не бриты, нос с сильным фиолетовым тоном. До буддизма ему, очевидно, мало дела, да едва ли он в нем что-нибудь и понимает, а вот на счет «саке» он, может быть, сообщил бы не мало интересного.

7-го было воскресенье, поэтому с вечера служили нечто вроде всенощной в сокращении, а в воскресенье обедницу. За той и другой службой один из семинаристов сказал проповедь. Какие-то два англичанина зашли на наш звон, постояли в дверях, вытянув шеи, послушали проповедь. Поняли ли что-нибудь, неизвестно.

12-го числа предприняли довольно продолжительное путешествие в Хаконэ. Ходили целым табором: все семинаристы, надзиратель и я, только Феодор, которому надоели горы, в особенности рисовый стол, наотрез отказался от путешествия.

Вышли часов в семь утра и отправились по направленно к Мияносита. Шли все по той же прекрасной дороге с электрическим освещением, что ведет и от Юмото. Только, чем дальше, тем глубже становится ущелье, в котором шумит речка, и тем живописнее горы. Голых вершин не видать, все покрыто или лесом или травой (на очень высоких горах), а по траве раскиданы круглые серые намни, иногда огромных размеров. Это, должно быть, след прежних вулканических извержений. Многие вершины имеют форму строгого конуса, слегка усеченного. Да и кроме всего этого, обилие горячих источников говорит о скрытой работе подземных сил. За Мияносита, напр. мы проходили Асиною, где даже воздух тяжел от многочисленных серных источников. В этом же округе находятся и два Ада, большой и малый (Дай-дзи-гоку и Сео-дзи-гоку). И тот, и другой представляют из себя небольшое пространство на склоне горы, все дымящееся и шипящее от множества горячих испарений. Говорят, воздух там насыщен серой и дышать трудно.

Вскоре после Мияносита дорога теряет все свои европейские удобства и превращается в обычную японскую дорожку-тропинку: дальше, должно быть, нет в ней надобности, европейцы все живут в Мияносита и дальше проникают редко. Подъемы становятся все круче и больше. К нашему несчастию, после вчерашнего дождя дорога была грязная и скользкая. Помню, особенно труден был один перевал. Чего стоило взобраться на него?! Просто беда! Насилу-насилу дошли мы до «татеба», расположенной на верху его. Татеба – это небольшая придорожная лавочка. В ней можно достать чаю, японского пирожного, а главное – чистой, холодной воды и посидеть, отдохнуть от пути. Какая-нибудь словоохотливая «обаасан» (непременно, «обаасан», а не «одзисан») выбежит к вам навстречу, усадит вас, подаст чаю. Чай и ящичек с угольком для трубки – необходимые аксессуары всякой такой татеба. Таксы за это нет, это, предполагается, безмездная вежливость со стороны обаасан. Но посетитель тоже приличием обязывается подарить что-нибудь и хозяйке. Даются, конечно, какие-нибудь гроши, хотя, смотря по одежде посетителя, обаасан иногда получает, и больше. Если вы возьмете печенье или яйцо, это уже торговля и обаасан, не стесняясь, скажет вам, сколько вы должны за это заплатить.

По дороге можно видеть замечательную в своем роде статую Дзизоо (бог милости). Она весьма больших размеров и вся высечена из скалы. В свое время «тама» между бровей (шарик или камень, отличительная принадлежность Будды, изображающей, кажется, звезду) была из чистого золота, но теперь она вынута, и во лбу у бедного Дзизоо зияет дыра; подбородок и кисть приподнятой правой руки отбиты, лестница к нему заросла. Формы статуи очень правильны и лицо не без некоторой художественности. Правда это обычный буддийский тип застывшей благости, женственности. Кругом главной статуи несколько маленьких, тоже обитых и изломанных.

Около полдня пришли, наконец, в Хаконэ, знаменитое своим живописным горным озером. В старину, при сёгунских порядках, в Хаконэ была главная таможня или застава по дороге из Киото в Токио. Все проходило тут. Деревня процветала. Теперь это далекая горная глушь, в которую завертывают разве туристы, Да и те только для прекрасного озера. Впрочем, по летам в деревне живут несколько дачников, есть японцы, есть и иностранцы, конечно, учителя- миссионеры. У них тут есть небольшая летняя школа для японцев, в ней они проповедуют и обучают детей.

Мы остановились на отдых в рёория, заказали себе самый лукулловский японский обед (рис, впрочем, принесли с собой из дому). Рёория задним своим фасадом выходила прямо на знаменитое озеро, но нам не пришлось им полюбоваться, как следует: день быль сильно пасмурный, над озером стоял густой туман. Все картины скрылись под этим неумолимым покрывалом.

В Хаконэ есть еще знаменитый своей древностью и историей синтоистский храм (Мия), так называемый Гонген. К нему ведет очень эффектная дорога, усаженная столетними великанами-деревьями. Храм обнесен, красной стеной. На внешнем дворе, под навесами много древних картин.

Возвращались из Хаконэ по старой дороге, Тоокайдо. По истине, ужасная дорога. Проложена она чрез главный кряж и проложена без всяких попыток как-нибудь поправить природу: подъемы невозможнейшие. Притом, в свое старое время эта дорога была вымощена большими камнями, и теперь все эти камни торчат, как каждому вздумается. Нельзя поднять глаз кверху, чтобы не споткнуться. Путешествие возможно здесь только пешком или в паланкине, да и то трудно представить, как взбираются по таким стремнинам бедные носильщики. Но виды здесь, действительно, живописны; гораздо смелее, величественнее, чем на новой дороге.

Семинаристы ходить молодцы, главное идут очень скромно, нападая на одних только ящериц, которых здесь в горах очень много. В самом Хаконэ поймали и убили имею; хотели было бросить ее в озеро, но обаасан, хозяйка рёории, воспротивилась этому. «Будет дождь», говорит. Нет ли и у нас какого-нибудь подобного суеверия?

Некоторые семинаристы не теряли даром ничего виденного ими. В одной руке раскрытая записная книжка, за ухом карандаш. Встретится что-нибудь замечательное, сейчас записывается, – будет ли то водопад, гора оригинальной формы или удивительная обаасан с наростом на лбу.

Домой воротились мы поздно вечером, в восьмом часу, усталые, мокрые. Трудно было подниматься на нашу дачу, по Михей-зака. За то после уснули самым богатырским сном.

Сегодня утром, в пять часов, мы с Феодором оставили дачу и возвратились в Токио. Всем хорошо в горах, только комаров там целые миллиарды. Бедный Феодор особенно почему-то страдал от них. В Японии вообще лето кишит комарами, без полога нельзя спать даже в городах. Особенно кусаются москиты.

Чрез неделю или дней пять преосв. Николай отправляется по церквам, на север Японии, а я остаюсь здесь домовничать.

Письмо XVII. 28 Октября 1891 г. Токио

Грустные времена настали в мире: в России голод, здесь землетрясение, какого не запомнить и старожилы.

В Токио мы не пережили ничего особенного. Было сотрясение почвы, но в октябре это не диковина. Здесь в это время землетрясения, может быть, также обычны, как у вас летом грозы. Вреда от колебаний не бывает, поэтому к ним все относятся вполне хладнокровно. Так и в этот раз.

В семь часов утра я только что пришел в свою комнату с молитвы из катехизаторской школы. У нас, нужно вам сказать, ежедневно в 7 ч. утра совершается общая молитва для учеников катехизаторской и певческой школ. Собираются в крещальне. Преосв. Николай всегда сам произносит начальный возглас и в конце говорить отпуск. Во время его отсутствия на молитву иногда ходить кто-нибудь из миссионеров.

Не успел я придти домой, вдруг пол начинает под ногами ходить, большой книжный шкаф трещит, висячая лампа качается. Землетрясение... Качание почвы продолжалось дольше обыкновенного, заметно было, как шатаются наши толстые стены. Это было настолько поучительно, что я поймал себя уже на лестнице, ведущей на двор, куда из разных концов здания направлялись и другие обитатели, уверяя друг друга, что они сильно любопытствуют узнать, все ли благополучно снаружи.

Однако этим экстренным путешествием и ограничились все подробности землетрясения. Немного погодя, начались классы и время пошло заведенным порядком. Я теперь ведь преподаю в семинарии. Преподавание идет на японском языке. Японцы привыкли к устному преподаванию: придти в класс с написанной тетрадкой и прочитать ко всеобщему назиданию здесь положительно нельзя, никто не будет слушать. Приходится говорить. Конечно, иной раз вместо «определение» или «ограничение» скажешь «забор», вместо «положение» (тезис) – «кладь», а то и еще хуже, но семинаристы ухитряются понимать и это. Учебники у них по моему предмету (догматика) японские, это много облегчает им их труд.

Так, вот, 16 октября мы преспокойно продолжали свои занятия, не думая много о землетрясении. Оказалось после, что Токио задето было только одним краешком, главный же центр землетрясения был далеко отсюда, верст за триста. Там произошло, действительно, нечто потрясающее. Разрушены целые города, погибли тысячи народа. Чем дальше, тем телеграф приносит известия все ужаснее. Напр., в провинции Аици, где находится большой город Нагоя, убито землетрясением 2428 человек, ранено – 3110; домов разрушенных совершенно или сгоревших 42345, отчасти разрушенных 18100. В соседней провинции (Гифу) убито 5173, ранено 6527 человек; домов совершенно разрушенных 40474, отчасти – 41963. Самый город Гифу и соседний с ним Огаки почти уничтожены. На месте их теперь обширная пустыня, курящиеся развалины и обгорелые деревья. Землетрясение произошло как раз в то время, когда японцы готовят себе утренний завтрак в каждом доме был разведен огонь, поэтому вместе с падением домов начался сразу в нескольких местах пожар, который доканчивал то, что оставило землетрясение. Много людей, заваленных под обломками, раненых, изувеченных сгорало заживо. Много пострадавших умерло просто потому, что их не видали вовремя. Были случаи ужасные. Бежит старуха-японка, падающим домом придавило ей руку. Выдернуть невозможно, а между тем дом загорается, ей предстоит сгореть на медленном огне. Сын подбегает и после напрасных усилий освободить мать, должен отрубить ей придавленную руку и так спасти. Много погибло народу в одном тэра, где народ собрался слушать какую-то проповедь: тэра при первых же содроганиях почвы упало всей своей массой и всех придавило.

Железная дорога разрушена, телеграф порван во многих местах, так что сначала нельзя было хорошенько и узнать что произошло.

Наши христиане тоже, конечно, пострадали. В Нагоя разрушена церковь, остался один только алтарь.

Преосв. Николай в это время объезжал церкви средней Японии и собирался уже возвращаться домой по железной дороге. Но сообщение прекратилось и ему пришлось переезжать область разрушения на дзиньрикися. По его словам, зрелище там поистине раздирающее душу. Все разрушено, сожжено, жители ходят унылые, копошась в остатках своих жилищ. Многие из них с перевязками, забинтованы, на костылях. «Второй раз, говорил преосв. Николай, ни за какие бы тысячи туда не поехал».

Из христиан убито и ранено только двое, и замечательное совпадение. Был у нас один катехизатор, которого потом отставили от должности за нерадение и неспособность. Этот человек сошелся с дочерью одного очень почтенного христианина; они бежали тайком из родительского дома и стали жить в Огаки. От христиан эти супруги, по понятным причинам, сторонились. Даже, когда у них родился сын, они не позаботились окрестить его, может быть, стыдясь обратиться в церковь. И вот этот ребенок и мать сделались единственными из наших христиан жертвами землетрясения. Отец, вставши утром, был на дворе, чистил зубы (японцы это строго соблюдают). Вдруг – ударь, он падает на землю. Поднявшись, видит, что от дома осталась одна крыша. Он бросился к развалинам, начал стучать, кричать, ответа не было. Только чрез несколько времени послышался голос работника, который погребен был под развалинами. Хозяин разломал крышу и освободил работника, и потом они вместе стали отыскивать жену и ребенка. Жена была найдена уже без всяких признаков жизни, огромная балка, очевидно, ударила ее прямо по спинному хребту и положила на месте. Ребенка же мать, должно быть, в минуту опасности инстинктивно схватила подмышку, и он там задохся. Несчастный муж и отец поражен был до крайности. Жаль ему было своих родных, но особенно тяжко было сознавать себя отчасти причиной этой горькой участи, совесть говорила ему, что Бог наказал их за небрежение верой. Он приходил и в Токио к епископу, горько плакал, каялся в своем грехе и просил опять принять его на службу церкви. Событие весьма поучительное, и на всех произвело сильное впечатление. Действительно, Бог поруган не бывает.

Говорят, такого страшного землетрясения не было в Японии 37 лет, со времени так называемого великого Токийского землетрясения. Тогда было настоящее светопреставление. Народ целый месяц боялся возвращаться в свои дома, жили в палатках лагерями. Погибло баснословное множество людей, будто бы 40 ман, т. е. 400 тысяч человек в одном Токио. Мертвые лежали целыми кучами. Улицы были тогда узкие, по многих местах мосты чрез каналы были разрушены, а при землетрясении вспыхнул пожар. Масса народу, отрезанная, таким образом, от остального города, погибла от пламени или потонула в каналах, куда бросались, ища спасения от огня. Хоронили погибших тысячами, много храмов было основано прямо в виде кладбищ для жертв землетрясения. Одно из таких кладбищ прямо и называется: «Дзюу-ман», т.е. 10 ман (100 тысяч)... Конечно, цифры эти, может быть преувеличены, и даже сильно, но количество жертв все-таки было колоссальное. Между прочим в это великое землетрясение погиб у берегов Японии и русский фрегат «Диана».

Теперь по всей Японии замечательный подъем духа. Все стараются что-нибудь сделать для пострадавших. Собирают деньги, снаряжают на место несчастья отряды сестер милосердия, заводят там приюты, временные больницы, ходят за раненными, собирают сирот и бездомных. Не отстают и наши христиане: среди них тоже идет сбор, а женская школа щиплет корпию и шьет разную одеждy для пострадавших.

Помогают и европейцы, в особенности, конечно, духовные миссии.

Теперь волнение немного улеглось, цифры погибших перестали с каждым днем увеличиваться, заметно даже некоторое стремление их сократить. Жизнь становится будничной.

Недавно не вдалеке от миссии открывали новый железный мост. Открывается он, конечно, с некоторыми обрядами, но главное, необходимо найти в окрестности самого старого человека. Он должен первый пройти чрез мост. На этот раз отыскали двоих стариков, совершенно равных по возрасту, и тому и другому было по 105 лет. Предпочтения нельзя было оказать никому из них, их взяли обоих. В назначенный день и час, старики взялись за руки и поковыляли через мост. Несметная толпа народа приветствовала эту почтенную пару громкими криками.

Токио вообще обстраивается. На прежних пустырях теперь возводятся громадные здания для министерств. После землетрясения вера в европейские постройки, впрочем, отчасти поколебалась. Необходимы какие-нибудь приспособления, чтобы предохранить эти постройки от падения.

Преосв. Николай вернулся из своего путешествия по церквам, – вернулся, конечно, усталый и разбитый, сильно похудевши, но воодушевленный больше обыкновенного. Трудно это путешествие, но трудность вознаграждается с избытком тем высоким настроением, которое оно доставляет. Это не ревизия подведомственной епархии, не испытание исправности катехизаторов и священников, это все второстепенное, главное в посещении церквей, в ободрении христиан, и устроении всего, что в каждой церкви требует такого устроения. Это путешествие вполне апостольское и по целям («Утешиться верою общею, вашею и моею», взаимное ободрение) и по способу исполнения.

Обычно епископ отправляется, где можно, по железной дороге, где нельзя, на дзиньрикися. Его сопровождает священник прихода. На станции собирается толпа христиан, принимают от сикёо (епископа) благословение и потом длинным поездом дзиньрикися отправляются в церковный дом. Там тоже собрались христиане. После первых приветствий, начинается богослужение; или вечерня, если дело идет к вечеру, или Обедница, если утром. Служит обычно священник, потом епископ, облачившись в епитрахиль и омофор (мантии с собой он не берет. Где повернуться в ней в маленьких и низких японских комнатах?), начинает поучение. Потом берется метрика и прочитываются по именам все крещенные и записанные в этой церкви. Узнается, где каждый из них находится в данный момент, как соблюдает свою веру, усерден ли ходить в церковь и т. п. Выспрашиваются разные местные нужды, иногда христиане выступают с какими-нибудь просьбами, предположениями и т. д.

Иногда христиане к приезду епископа приурочивают публичную проповедь для язычников. Нанимается какая-нибудь общественная говорильня, заранее расклеиваются объявления о приезде известного «Никорай», о проповеди. В назначенный час собирается народ. Конечно, приходят и наши «сослужители», как они в разговоре с нами себя называют, т. е. бонзы со своими бритыми, круглыми головами. Приходят для водворения порядка «дзюнса», т. е. полицейский, иногда и несколько. Bсе рассаживаются по полу.

Собрание открывается речью кого-нибудь из катехизаторов или из особенно говорливых христиан, говорят несколько человек, потом говорит священник, и в заключение всего епископ, говорит обычно час, но не более: слушатели утомляются. Одет он обычно в рясу и панагию, но без клобука и без... сапог. Костюм, может быть, не совсем привычный для русского архиерея в публичном собрании, да еще для проповеди, но здесь иначе нельзя. Случается ему быть и в полном архиерейском облачении и в митре, но без сапог, напр., на освящении нового молитвенного дома. «Видали вы когда-нибудь архиерея без сапог?» шутливо спрашивал он меня в одном из таких случаев.

Речь иногда прерывается визгливым, каким-то зарезанным криком: «сицумон» (возражение). С непривычки, особенно нервный человек, может совсем растеряться от этого сумасшедшего возгласа. Возражение выслушивается, и, если его можно разрешить не нарушая последовательности речи оно тут же и разрешается, в противном случае просят возражателя погодить до конца. После речи проповедник обращается сам к слушателям с вопросом, имеет ли кто из них что-нибудь сказать против. Иногда завязывается настоящий диспут, с криками, жестами, насмешками и пр. Иногда «наши сослужители» сговариваются устроить на проповеди скандал. Подговаривают толпу молодежи, преимущественно учеников буддийских школ. Не успеет проповедник начать, поднимаются крики, возражения, его ответы заглушаются. В защиту проповедника выходят христиане, поднимается гвалт невообразимый. Буддисты переходят иногда и к драке, тушат в заседании лампы, начинают толкаться. Дело кончается вмешательством полиции. Впрочем, с епископом до таких скандалов дело не доходило, его все-таки уважают и противники, да и он с обычным достоинством всегда умеет пристыдить и утишить шумливых. «Тридцать лет живу в Японии, сказал он однажды в подобном случае, и ни разу не встречал такой грубости. Очень жаль, что добрые старые японские нравы начинают портиться». Наши «сослужители» конфузливо смолкли.

Преосв. Николай остается в каждой церкви день, иногда два, иногда и больше. За это время обходит дома всех христиан, присутствует на всяких их симбокуквайях (собраниях), говорит там речи, проповедует. С утра до поздней ночи кипит дело. А кончился день, христиане разошлись по домам, священник с катехизатором тоже уже улеглись отдыхать; а епископ раскрывает свою записную книжку, записываете все подробно, что видел, что кому сказал, как распорядился, чтобы потом все это помнить и в Токио. Кончил с записью, нужно прочитать присланные из Токио или откуда-нибудь еще экстренные письма и сообщения, а прочитав, написать ответ. И так до глубокой-глубокой ночи сидит он со своей работой и с сердечной думой-кручиной о своей младенчествующей пастве. А завтра чуть свет нужно подниматься, идти по домам христиан, а, может быть, и отправляться куда-нибудь дальше на такой же труд, целодневное делание и на бессонные ночи. Много для этого нужно сил, а главное – веры и любви.

Много после, преосв. Николай в письме старался выяснить мне тайну церковного управления. Думаю, будет поучительно поделиться несколькими строками этого письма и с читателем.

Преосв. Николай в этом письме ставит вопрос, что значит иметь способность к руководительству, к управлению церковно. «Сердце тут нужно, – способность проникнуться нуждами ближнего или ближних, почувствовать скорби и радости ближних, точно свои, и в тоже время хладнокровное размышление, как устранить скорби и упрочить радости, – и решимость поступить в указываемом сердцем и умом направлении, и твердость и авторитетность сделать поступок правилом для других, и пр. и пр., смотря по обстоятельствам. Я, когда посещаю церковь, как бы мала она ни была, на то время делаюсь всецело членом ее, так что для меня в то время других церквей, да и всего миpa, как будто не существует (если приходят письма из других церквей, мне и в голову не приходит прочитать их среди дел той церкви, а читаю ночью, освободившись от местных дел). Естественно, что все состояние той церкви, со всеми местными нуждами, скорбями и радостями до малейших частностей, все целиком вольется в душу, – и трудно ли затем обсудить, посоветовать, убедить, настоять и под.? Все это так просто, все само собою льется с языка, из сердца. Только нужно иметь благоразумие, не обращать все в брызги, исчезающие бесследно; систематичность и постоянство нужны, нужно не забывать, где и кому что сказано, что постановлено, и наблюсти, чтобы было исполнено. Для этого я веду по церквам записи, и при том разные: о церквах, о катехизаторах, о молитвенных домах, о сказанных проповедях и наставлениях, аккуратно записывая все в четыре тетрадки в каждой церкви “.

Обладая этим секретом, преосв. Николай и не устает в своей Японии и, конечно, не устанет и до гроба. «Многи пестуны имате о Христе, но не многи отцы».

Трудны эти путешествия, утомительны, подчас и неприятностей можно испытать. Но юная паства иной раз и развеселит своего дай-симпу каким-нибудь курьезом. Собираются, напр., христиане на симбокуквай. Ораторами должны быть, главным образом, сами христиане. Конечно, для почетного гостя ораторы готовились ранее с помощью катехизатора. Вот выходит на своеобразную трибуну, т. е., к столику, покрытому байковым одеялом, провинциальная обаасан, самая конечно, обыкновенная, какая-нибудь торговка пряниками. Раскладывает по столу листики своей «энзецу» (речь), торжественно надевает огромные очки в медной оправе, может быть даже и с тесемочкой, кашлянет раз-два, и речь началась. Обаасан немилосердно громит язычество и инославие. «Некоторые говорят, что Бога нет», саркастически замечает она. А ну-ка, покажите мне, как яйцо снесется без курицы»?... И победоносный взгляд на публику. Вдруг, после одного из таких взглядов, что-то произошло: на лицах слушателей некоторое недоумение, а обаасан, потерявши прыть и победоносность, как-то смущенно покрякивает после каждого слова. Оказывается, пропущена строка, а возвращаться уже поздно. Впрочем, чрез сколько слов, смысл восстановляется и обаасан с триумфом отходит на свое место.

Своего дай-симпу христиане стараются принять получше, накормить, вообще успокоить. В более простых церквах это и делается просто. Несколько христиан приносит «бенто», т. е. небольшой ящичек с японским обедом, рисом и т. п. Заказывают иногда такой обед в гостинице, это уже высшая степень. Иной гостеприимный человек поднесет епископу сырую рыбу, да еще норовит подать ее пока она трепещет, за что, конечно, получает наставление. Но есть церкви, где таким простым приемом не довольствуются. Епископ европеец, нужно его принять по европейски. Горе епископу, если этот европеизм определяется только по наслышке. Напр., приезжает он в одну из таких церквей. Как угощать иностранца? Подают ему одно, единственное яйцо в горячей воде! Яйца, конечно, не стало в момент, а есть страшно хотелось. Епископ утешал себя мысленно, что вечером еще дадут поесть, как-нибудь протерпеть можно. Вдруг из-за ширм слышится наставительный голос о. Матфея. «Для сикео (епископа) вечером ничего не нужно, он никогда не ужинает». Вот тебе и раз....

Тоже и с ночлегом. Обычно епископ спит на японский манер, т. е. на полу под футоном (перина и одеяло). На мягких циновках это превосходно. Но японцы хотят опять таки доставить для епископа больше покоя. Приезжает в одну церковь, а там христианки сложились, купили материала и устроили к приезду епископа матрац и подушки. Да матрац необыкновенный, а в сажень слишком длины и соответствующей ширины. «Как ни вытягивайся, говорил потом епископ, а все фута два-три остается в запасе». Это христианки слышали, что епископ очень высок ростом и хотели угодить ему.

Иной раз, впрочем, эти попытки европейничать, при всей их курьезности, приводят почти к слезам. Приезжает епископ в церковь, конечно, страшно усталый, говорит проповедь, целый день возится с христианами, с язычниками, и, наконец, поздно вечером отправляется, едва живой от утомления, спать. Его торжественно отводят в приготовленную комнату и еще торжественнее показывают на приготовленное ложе. Посреди большой и пустой комнаты стоит не то ящик, не то гроб, в котором что-то постлано. И узко и коротко, ни протянуться, ни повернуться. А отказаться нельзя: угощают этим ложем от всего усердия, да и готовили его не без малого труда и совещания. Промаялся епископ эту ночь в Прокрустовом ложе, встал еще более уставший и измученный. В тот же день нужно было ехать далее, в близлежащее селение. «Там отдохну», думал преосвященный. Но не успел он выехать из села, глядит: впереди четверо молодцов тащат что-то такое, несуразное. Нагоняет их. Великий Боже! они тащат этот ужасный одр. Стало быть, и в следующей церкви угостят той же пыткой и бессонной ночью. «Ну, нет, ни за что на этот раз не сдамся». Вечером хозяева с наиприятнейшими улыбками предложили епископу сократиться в одр. Но епископ взмолился отпустить его на покаяние и позволить поспать рядом у этого одра, на полу. Хозяева, к счастью, сжалились, и на одре особенно не настаивали.

Как видите, здесь бывают печали совсем особого свойства. Это уже в подлинном смысле, «беды от сродник».

Письмо XVIII. 26 декабря 1891 г. Нагасаки

Произошла еще перемена в моем положении на нашем военном крейсере «Память Азова» захворал священник, заменить его предложено было нашей миссии, и вот я, как находившийся под рукой (о. А. далеко, в Хакодате), должен был ехать. Опять я на «малом древе» по синим волнам океана. На этот раз малое древо – огромный стальной великан, стремя трубами и мачтами, с 600 человек команды, с пушками и пр.

Сел я на него в Йокогаме 6 декабря. Пошли в Кобе и оттуда, простоявши там дня три, в Нагасаки. Проходили все тем же удивительным по своей живописности японским средиземным морем. Оно довольно узко, – кажется, берега постоянно видны и стой и с другой стороны. Теперь оно было безмятежно и блестело, как зеркало, чаруя взор своей акварельной синевой. По временам попадались странные японские суда с разрубленной кормой, довольно высокие и неуклюжие. Такую корму придумало в старые добрые годы японское попечительное правительство, чтобы лишить своих верноподданных возможности предпринимать далекие путешествия в море и, таким образом, предохранить их от тлетворного влияния иностранщины. Средство, как видите, очень простое и радикальное.

В старину японцы имели сношения не только со своими соседями, но и с Европой. Потом пришли отцы-иезуиты, стали проповедовать христианство и по своей привычке, стали мутить и интриговать. Сегун рассвирепел, началось беспримерное по своей жестокости и последовательности избиение христиан. Только небольшая горсть их спаслась, скрывшись в горах острова Kиy-Cиy. По всем городам Японии были на столбах выставлены указы, вырезанные на дереве, в которых христианство объявлялось вредоносной религией, и всякому христианину присуждалась смертная казнь. Иностранцам был запрещен въезд в страну (исключение сделано было только для голландцев, да и то при крайне унизительных условиях), всякому въехавшему – смертная казнь. Точно также и японец не имел права переступать границу своего отечества. Кто осмелился уйти из отечества, тот не мог возвратиться обратно, иначе – смертная казнь. С тех пор Япония заперлась, замуровалась на целых триста лет, а японские мореходы должны были разъезжать по своим морям с разрубленной кормой.

На смертную казнь и вообще на убийства японцы в старину были очень щедры. Припомните напр., как они пробовали новую саблю. Хозяин-самурай, рассердившись на своего слугу, иногда тут же рубил ему голову, и после жалел, что несколько напрасно погорячился. Вообще, удивительна эта мрачная, отвратительная черта японского характера, – это холодное, расчетливое убийство для убийства. Тут даже и геройства никакого нет, – одна бессмысленная трата жизни, без цели, без оправдания. Или, напр., все эти так называемые геройские подвиги японцев против европейцев, когда эти последние были, наконец, допущены в страну. Самурай всегда подкрадывался к европейцу где-нибудь в углу, на задворках, непременно сзади, если не знал заранее, что у него нет никакого оружия, и рубил. Зарубив, отправлялся к властями объявлял о своем подвиге, чтобы и его также бессмысленно, без всякого геройства и подвига, зарезали во исполнение закона. Конечно, много крови пролито без всякого смысла и в Европе, особенно во времена рыцарства, да и теперь проливается, но там хоть такого позорного убийства из-за угла никто никогда не оправдывает: там хоть выходят открыто друг против друга, там хоть отвага есть. А, ведь, в японском убийстве и этого нет: тихонько зарезать человека, зарубить его сзади, не редко совсем беззащитного, и потом придти и бессмысленно представить свою голову под топор, разве это отвага? Это просто тупое швыряние жизнью, цены которой человек не понимает. Были и у японцев герои и герои знаменитые, но большинство самураев, особенно в последний период сёгунства, выродились в описанных убийц из-за угла.

Или напр., известное, конечно, и вам японское «харакири». Человек садится в обычную японскую позу, поджав ноги под себя, берет в руки длинный кинжал без рукоятки, обмотанный почти до самого конца полотном, остается только небольшое лезвие. Этим оставшимся кончиком самурай распарывает себе живот. Нужно сначала только надрезать живот: если кинжал пройдет слишком глубоко, то силы ослабнуть и «харакири» выйдет неудачно. Надрезавши живот, нужно напрыжиться, живот лопнет, внутренности вывалятся (для этого советуют иметь под рукой сосуд с водой, куда бы можно было положить эти внутренности). Оставшимися силами нужно разрезать себе сонную артерию на шее и, таким образом, умереть. Ну, не бессмысленный ли это животизм! Какая-то изысканность в жестокости, и притом бесцельная, ничем необъяснимая и неоправдываемая. Что хочет показать миру этот самурай, копошащийся в своих внутренностях? Это совсем не геройская смерть, это самоисступление, не понимающее своих поступков.

«Харакири» составляло странную привилегию животизма самураев, – прочих смертных просто резали, если им не удавалось умереть мирно. Во всяких более или менее несчастных обстоятельствах или при бесчестьи самурай распарывал себе живот. Если самураю присуждалась смертная казнь, то ему присылался просто кинжал и он собственноручно в присутствии государственных чиновников и своих друзей, совершал над собой приговор.

Иногда к «харакири» присуждали даймеона и простые воины убитого им противника, почему и старались как-нибудь захватить его в свои руки и потом вежливо и усиленно умоляли его сделать им милость распороть свой почтенный живот, потому что его многоуважаемую голову, по принятому обычаю, им нужно положить на могилу их убитого хозяина. Такую любезную просьбу нельзя было не уважить. Если же даймеон был неумолим или настолько не воспитан, что не понимал просьбы, тогда самураи с приличными случаю извинениями, и, конечно, поклонами, осмеливались благопочтительно отрезать ему голову. Не подумайте, что все эго я сам выдумываю для красного слова. Все это и было так на самом деле.

Недалеко от Токио и теперь еще показывают храм, посвященный сорока (или двадцати) одному «роонину». Роонинами в старину назывались самураи, оставшиеся без даймеона. Так, вот, хозяина этих сорока одного самурая один придворный вельможа подвел под смертную казнь. Хозяина казнили, и самураи стали роонинами. Необходимо было отомстить. Но придворный, конечно, понимал обычаи страны не хуже роонинов и потому был на стороже, окружал себя стражей. Тогда роонины рассеиваются и совсем пропадают из вида. Придворный, наконец, приходить к убеждению, что мести ему не будет, осторожность свою оставил, стражу отпустил. Роонинам этого только и нужно было. Старший собрал их, сделали они себе доспехи, какие кто мог (потому что покупать нельзя было: заметят), и ночью напали на дом злополучного придворного. Предводитель роонинов на коленях, земно кланяясь, просил придворного распороть себе живот, не осмеливаясь дотронуться до такой вельможной особы. Но придворный был трусом, поэтому роонинам, «осоре-нагара» («хотя и страшно»», равно нашему: «не при вас будь сказано», «не вам будь сделано» и т. п.), пришлось самим зарезать придворного. Голову его они торжественно понесли к могиле своего хозяина. В городе, конечно, быстро узнали все, роонинов почетно встречали на улицах, вельможи высылали своих дворецких пригласить их отдохнуть на перепутье, вообще чтили их, как исполнивших свой самурайский долг (месть за господина). Потом, по заведенному порядку, всем этим героям приказано было пораспороть свои животы, что они ко всеобщему назиданию и исполнили, и теперь лежат под сорок одним памятником около могилы своего господина. Бонза в том храме покажет вам их оружие, даже колодезь, в котором они обмыли голову царедворца, прежде чем положить ее на могилу господина.

История, как видите, очень поучительная. Подкрались, поймали, зарезали и потом дали себя зарезать. И это, по здешним понятиям, самый высокий геройский подвиг, этими сорока роонинами японцы гордятся и история о них ходит из уст в уста, как у нас повесть о Сусанине, или о ком-нибудь в этом роде... В этом сказывается характер народа, его мировоззрение. Теперь, конечно, ни живот распороть, ни резать среди белого дня или ночью своих недоброжелателей не позволяют и японцам, но старая закваска, конечно, этим запрещением не выгнана. Нет, нет, да и прорвется опять этот старый самурайский бессмысленный животизм. По-видимому, и покушение на жизнь нашего Цесаревича проистекало из этого же источника. Цуда хотел зарезать, потом дать себя зарезать, чтобы потом прославляться в качестве героя, положившего жизнь за отечество. На этот раз, впрочем, его расчеты не оправдались: вместо похвальных песен, со всех сторон на него посыпались проклятия. Из этого же источника происходят и все подвиги здешних анархистов «соси» (соши, как коверкают это слово в газетах на английский лад). Многие упрекают японцев в разврате и пользу христианства указывают именно в уничтожении этого зла. Но укорять европейцу японца в разврате значит не замечать бревна в своем глазе. Чему угодно, только не целомудрию можно выучиться у современного культурного человечества. Но вот от животизма, от бессмысленного презрении к жизни, к своему бытию, мне думается, японцы могли бы постепенно отучиться под влиянием культуры, потому что этот животизм происходит просто от грубости нравов, от дикости. И все это при изысканной элегантности, при вежливых поклонах, при самых сладких улыбках: изящный вид и черствое сердце. Опять вспоминаются японские цветы без запаха и красивенькие птички без пения.

А наш крейсер все идет и идет по лазурному зеркалу средиземного моря, обгоняя и джонки и пароходы (пробовали ход, и потому все время шли на всех парах). Из его трех труб клубами валит черный дым, на корме трепетно полощется георгиевский флаг (это в память Наваринского боя, где отличился русский корабль «Азов»). Море спокойно, ни зыби, ни морщинки на его глади. Воздух прозрачен, небо ясное, чистое, радостное, видны зеленые берега самых живописных форм, видны зеленые горки, жемчужные заливчики, все это в миниатюре, и все это так нарядно, так раскрашено в самые нежные тоны. Кажется, жить бы, да радоваться на этот чудный мир Божий, а между тем сколько крови пролито в эти жемчужные воды, по этим причудливым, смеющимся горками полям.

Между прочим, в средиземном же море погиб не так давно и турецкий броненосец. Султан послал его сюда отвезти Микадо орден, но на дорогу снабдил одними пожеланиями. И вот бедный броненосец бесконечное число дней и месяцев мыкался по белому свету, выпрашивая себе у добрых людей денег на угли. Каким-то чудом добрался до Японии, получил от Микадо для султана японский орден, но обратного путешествия уже не перенес: в средиземном море (японском) во время урагана этот злополучный броненосец разломился пополам, и все погибли. Спаслось только несколько человек, которых японские крейсера потом и доставили в Константинополь на удивление всем.

Ночь мы простояли на якоре, а на другой день вечером пришли и в Нагасаки, где и теперь стоим, и простоим еще недели две, чтобы потом идти на зиму в Гонконг.

Жизнь здесь идет по строгому порядку, все часы заняты и определены. Утром часов в пять, а иногда и раньше, барабан или прорезистый рожок собирает всех матросов на молитву. Приходить па верхнюю палубу, там по ту и другую сторону собираются в две шеренги все 600 человек. Лиц не видно, темно, но чувствуется во всем утренняя зябкость, недоспанность. Подходят сонным шагом отсталые, в сторонке видна фигура вахтенного офицера, в черной шинели с поднятым воротником. Ему тоже и зябко и спать хочется. Все ёжатся, позевывают, закрывая лицо рукавом. Потом от офицера доносится: «фуражки снять», и мы поем «Отче наш». Сначала выходит сипло и сонно, поют немногие, потом просыпаются окончательно все и конец звучит торжественно и мощно.

Команде дают «чай-пить», после чего начинаются обычные утренние занятия. Скатывают палубу. «Медь-железо» чистить выкрикивает офицер. На верхнюю палубу приносят «чистоту». Так называется небольшой ящик с целой аптекой всего нечистого, тут и грязный, масляный тряпки, и пакля, и песок, и толченый кирпич, и пр., и пр., и все это – «чистота»». Так время проходит до восьми часов.

В восемь часов совершается главный здешний ежедневный парад – поднятие флага. К этому полуязыческому торжеству должны выйти все офицеры. Как только часы пробьют восемь, музыканты играют особый марш, все снимают фуражки, и флаг тихо поднимается на корме. Далее – «Боже, Царя храни», и за ним национальные гимны всех тех наций, суда которых стоят на рейде. Вот напыщенно полились аккорды английского гимна, чудятся англичане, с поднятыми носами, со своим надутым «I» (я). За ними легкомысленно и лихо понеслись добродушные янки. Вот сладко извиваются в поклонах улыбающиеся японцы.

Вечером также торжественно флаг спускается, причем вместо гимнов играют «Коль славен». При закате солнца гимн этот положительно великолепен.

По праздникам собирается походная церковь. Ставятся престол, жертвенник, иконостас, с очень недурными иконами, вешаются пред ними подсвечники. Мой Маслов (вестовой), исполняющий должность церковника, разряженный в пух и прах, в сапогах «со скрыпом», торжественно расхаживает, ставить к иконам свечи, на который очень щедры наши усердные к церкви матросы. Поет небольшой хор из матросов. Служба идет, конечно, очень быстро, по военному, но и за то слава Богу. Прямо против царских дверей трап на верхнюю палубу, направо и налево огромные пушки, около них офицеры, а дальше, за машинными люками, темнеет сплошная стена матросов, с их быстрыми русскими крестами и поклонами. Конечно, всякие между ними есть. Есть и пьяницы, и легкомысленные, и пр., но, вообще, это золотой народ, чистую душу которого не могло испортить даже многовековое рабство татарам и помещикам. Жаль только, что теперь они блуждают, как овцы без пастыря, питаясь лишь скудными крохами.

С жадностью ловят они всякое слово о душе, о спасении, только бы говорил кто им. Поэтому и сектанты проникают всюду и находят себе последователей. Невежду сбить столку легко, особенно искренне желающего света истины и спасения. Запретить принимать лжеучение нельзя, нужно раскрыть человеку истину, тогда он сам не примет лжи.

Японцы относятся к нашим морякам очень благодушно, тем более в Нагасаки, гдё русские уже много лет зимуют целыми эскадрами. Тут есть прямо традиционные знакомства наших моряков. Вот, напр., Бенгоро. Что может быть оригинальнее этого типа?! Сухой, тонкий, с коричневым лицом и руками, с косыми глазами, с жалкими клочками вместо бороды и усов, и... во фраке с цилиндром. Нужно видеть его, чтобы понять, как это удивительно. Или вот приходит в кают-компанию почтенный старик-японец и рекомендуется, тем, кто его еще не знает (а таких очень мало), что он черепаха-человек. За ним жалуют другие, потоньше и попроще: один всхлипывает и уверяет, что он кошка- человек, а другой с такими же предисловиями называет себя собакой-человеком. Целый штат японцев со звериными кличками. Все они готовы исполнить вам всякое поручение, принести, что угодно и найти, что хотите. Настанут праздники: Рождество, Новый год, вся эта дворня приходит с поздравлениями, приносит неизменной кастеры (бисквит) с разными хитрыми украшениями. Многие говорят по-русски. Совсем особый вид имеет наша стоянка в Нагасаки.

Обращаются с предложениями и ко мне, величая меня: «бонза-сан». Один, напр., предлагал даже поправить наши церковные подсвечники.

На улицах везде поклоны и улыбки, любезность безграничная. Может быть, впрочем, причина всему этому простая: моряки щедро сыплют здесь деньгами. Впрочем, все моряки щедры, однако больше любят наших.

Письмо XIX. 5 марта 1892 г. Гонконг

Скоро два месяца, как стоим в Гонконге. Прекрасный город, а еще лучше здешняя погода: тепло, ясно, как-то даже и не верится, что теперь зима. В последние дни, впрочем, стали набегать тучки и по временам идет дождь, но это только в последние дни, с началом весны, раньше не было и этого. Жители Гонконга стали было даже бояться этой ясной погоды. Она грозила оставить их без воды. Как ни хитры англичане, как ни изобретательны они на все, что нужно для их комфорта и, вообще, для благоустройства их жизни, а природу не перехитрить и им. Нет долго дождя, – нет и воды даже в самом Гонконге.

Собственно Гонконгом называется небольшой островок, лежащий у самого берега восточной Азии, приблизительно на 22 градусе северной широты, недалеко от Кантона, Макао и пр. Пролив между островком и материком образует прекрасный рейд, как и в английском Пинанге. На внутренней, к проливу, стороне островка, также как и в Пинанге, расположен город, который подобно Пинангскому Джорж-тауну, носит английское название: город Виктории. Но, как там, так и здесь английское название никак не может удержаться: всюду тот и другой город известны по китайским именам тех островков, на которых они расположены.

Всякому, кто бывает в Гонконге нужно подняться по трамваю на Пик. Я был уже там в свое первое посещение Гонконга. Оттуда превосходный вид на рейд, на море и на город. Желающие могут подняться и в паланкинах: всюду устроены прекрасные дороги. И так по всему островку.

В самом городе хорош сад Виктории с его водоемами. Следует непременно посмотреть и на кладбища за городом. Здесь их несколько, для каждого вероисповедания особое. Есть католическое, протестантское (английское), магометанское, парсское. Все расположены рядом. Особенно хорошо английское: это не кладбище, а самый роскошный парк, убранный с тропическим богатством. Могильные памятники как-то пропадают среди могучей зелени. Жизнь торжествует победу над символами смерти. Одно только неприятно поразит всякого, кто внимательно присмотрится к этому кладбищу: на нем нет ни одного китайского памятника, хотя китайцы-протестанты в городе, несомненно, есть. Культурные англичане, кичащиеся своим знанием Библии и приверженностью к ней, погнушались, очевидно, своими китайскими единоверцами. После мы, гуляя за городом, нашли кладбище китайских протестантов; расположено оно далеко под горой, в овраге. Заброшено, пустынно, неприглядно. Одни кресты говорят, что это христианское кладбище, а не место погребения каких-нибудь преступников и отверженников. Такой сепаратизм не делает чести протестантам. Католики в этом отношении гораздо последовательнее: раз принят человек в церковь, им не гнушаются, и после смерти его останки найдут себе место рядом с европейцем. На здешнем католическом кладбище среди роскошных памятников португальцев, вы видите и скромные кресты с китайскими надписями: это китайцы-католики. Не испортили бы эти кресты и богатого английского кладбища-парка, было бы там место и им.

В городе есть несколько храмов разных вероисповеданий. Есть несколько миссионерских учреждений, воспитательных и пр. Осмотреть все это для меня было очень интересно, тем более, что и английский язык теперь я немного понимал. Однажды мы, вдвоем с одним из офицеров, действительно, и направились осматривать.

Сначала пришли к St. Paul College. Это английское заведение, устроенное специально для китайцев. По первоначальному плану это должно быть что-то вроде миссионерской семинарии, но покуда открыта одна только низшая школа. В доме Колледжа живет теперь английский епископ, в ведении которого находится диоцез Кантона. Во втором этаже в одной из просторных комнат помещается упомянутая школа. Мы вошли. В комнате сидело человек сорок китайчат, все в тюбетейках, с косами. Одеты все одинаково, очень опрятно. Их поучал тоже китаец с интеллигентным лицом. При нашем входе он встал и подошедши к нам, заговорил довольно чисто по-английски. Он оказался протестантом. Его ученики частью были тоже протестанты, большинство же были язычники. Школа, по его словам, не имела прямой миссионерской задачи, её целью было английское воспитание вообще. И учителя, и учеников, должно быть, очень занимал мой костюм, невиданный ими, но удивительная китайская выдержанность, только изредка взгляд выдавал, что китаец нас подробно осматривал.

Выше этого Колледжа и недалеко от него стоит очень большой католический собор. Мы направились туда. Собор был почти пуст. Кое-где на скамьях сидели одинокие богомольцы. В боковом приделе пожилой китаец что-то преподавал человекам десяти китайчат. Это должно быть катехизация.

При выходе из собора повстречался какой-то китаец, прислуживающий при храме. При помощи таких общепонятных слов, как «католик», «Рома», «патер», нам удалось узнать, что он христианин и что квартира патеров находится рядом с собором. Смотреть, так смотреть, отправились и к патерам.

Нас провели по темному коридору к какой-то двери. Постучали и входим. Haвстречу нам встал высокий китаец с орлиным носом и клинообразной, французской бородкой. На нем надета была китайская синяя юбка и черная кофта, на ногах китайские башмаки, «копытца», как характерно прозвали их русские. На голове обычная тюбетейка с красным шариком, из-под нее спускалась почти по полу длинная коса, настоящая или поддельная, не знаю. Одним словом прямо китаец. Не смотря, однако, на этот маскарад, сразу же можно было видеть, что пред нами стоить европеец. Спрашивается, имеет ли после этого смысл перемена одежды, когда национальности своей человеку не скрыть? Католики везде стараются мудрить. Как в доброе старое время Господа Иисуса изображали нарочно китайцем с косой и пр., или даже прямо буддой, так теперь придумывают особые костюмы для своих миссионеров. Будь только истинным христианином, истинным посланником Христа, тогда никакая одежда, никакая национальность не повредит проповеди. Конечно, не в костюме дело. Ho и весьма характерен этот прием подкрасться как-нибудь незаметно и уловить. Прием этот употребляется всюду и всегда в католической церкви; патеры стараются руководить паствой не слышащей и не видящей, приманками привлекаемой к Христову учению. Христос так не делал.

Комната, в которую мы вошли, служила для патера, очевидно, и приемной и кабинетом. Я прежде слыхал много о простоте жизни католических миссионеров. Этому удивляются все, сами протестанты даже. Между тем как протестантские миссионеры получают большое жалованье и окружают себя чисто английским комфортом, католические патеры получают какие-нибудь гроши, не больше простого катехизатора-японца, и живут без всяких удобств. Комната вполне подтверждала эту молву. Стоял простой деревянный, некрашеный стол, заваленный бумагами и книгами, пред ним такой же простой стул. У стены конторка и книжный шкаф. Кроме того несколько старых и разнокалиберных стульев, тоже самых простых. Все не только просто, но прямо бедно, убого. Ни малейшего намека на какую-нибудь заботу об удобствах. Это была даже не жилая комната, а какое-то временное помещение. Для своего дела человек, по-видимому, хотел отказаться от всякой мысли о себе, о своем благополучии.

Мы сели, китаец извинился, что не привык говорить по-английски, ему долгое время пришлось пробыть в Китае, где английский язык совсем не слышен. Для нас это было еще лучше, не так страшно с нашим ломаньем. Наш хозяин был родом итальянец и много лет провел внутри Китая в миссии, а теперь назначен сюда, в Гонконг, на место провикария. Узнав, что мы русские, он немало подивился, что мы говорим по-английски, а не по-французски. «Все русские говорят по-французски». Неприятно было ему, по-видимому, узнать, что я тоже миссионер. Католики всегда держатся в стороне от других миссий. Удивительное соперничество! Впрочем, эта черта свойственна многим и не католикам.

Я спросил, сколько у них здесь христиан-китайцев? Патер ответил, что главная их паства в Гонконге – португальцы, китайцы же только между прочим. «Впрочем, заметил он, у нас здесь и китайцев до двух тысяч». При этом я чуть не улыбнулся, вспомнив, что миссионерское круглое число всегда нужно понимать особенно. Когда у нас, – миссионеров, паствы набирается тысяча один человек, то на вопрос о его количестве всегда отвечаем круглым числом: «так, мол, тысячи две, около того». По крайней мере, в лавке библейского общества, в которую я заходил незадолго пред этим, продавец-методист сказал, что китайцев-католиков здесь совсем немного, человек двести.

Патер поговорил с нами о миссии внутри Китая. Китайцы, по его словам, трудно поддаются проповеди, народ, вообще, несклонный переменять что-нибудь свое. Зато, приняв крещение, китаец делается хорошим, постоянным христианином. Предполагается, конечно, что непеременчивы только те, кто искренно крестится. Такие несомненно есть, это доказывает и история последних гонений на христиан в Китае. В газетах упоминалось несколько случаев, когда христиане-китайцы отдавали себя на избиение расходившейся языческой толпы только бы спасти от побоев своих патеров. Это говорит о многом, тем более, что патером является не китаец, а все тот же ненавистный для китайца европеец.

При нас вошел в комнату другой китаец, уже настоящий. Он, ни слова не говоря, опустился пред патером на колени, как пред иконой. Дисциплина у католиков, очевидно, процветает.

Поговоривши с патером с полчаса, мы попросили его показать нам их учреждения, особенно известный здесь St. Josef College. Патер пошел показывать нам дорогу. У входа в соборную ризницу стояло несколько человек других патеров. Двое или трое из них были, так называемые, христианские братья. Это вроде монашеского ордена с исключительно педагогическими задачами. Одеты они в черные рясы с белыми галстуками, спускающимися на грудь.

В соборе шла в это время проповедь на китайском языке; там же находились и все ученики и учителя Колледжа: был пост и они готовились к исповеди. Мы все-таки попросили показать нам Колледж.

Тогда от группы отделился один из христианских братьев, с рыжей бородой, небольшого роста, в очках. Он нас повел по каменной лестнице, которая круто поднималась прямо от собора по горе к большому трехэтажному зданию. Это и был Колледж св. Иосифа, устроенный Христианскими братьями, у них таких колледжей довольно много и в Европе, и в Америке, и здесь по Востоку. Миссионерских целей (т. е. распространения христианства среди язычников), они не преследуют: задача их чисто педагогическая, дать образование юношеству. Конечно, это образование дается в строго-католическом духе. Юношество ведется прямо к папе на безгласную службу. Если не ошибаюсь, орден Христианских братьев своим происхождением едва ли не обязан иезуитам. По крайней мере, Игнатий Лойола у них в большой чести. Цель этого братства, следовательно, довольно определенная.

Не стесняясь национальностью, а преследуя только одну цель религиозную, латинскую, Христианские братья предлагают образование, какое где нужно. В Сайгоне у них французский колледж, а здесь английский. «Без нас нельзя обойтись, говорил мне потом директор этого Колледжа: португальцу необходимо английское воспитание, иначе ему хлеба здесь не достать».

Наш проводник оказался ирландцем, следовательно, ненавидел англичан и говорил по-французски. Он уже 14 лет служит в Колледжах братства. Пять лет пробыл в Цейлоне, четыре в Сингапуре. Теперь приехал в Гонконг на годичный отдых (по болезни).

Мы обошли с ним все здание. В колледже, кажется, семь классов. Здесь же помещается и общежитие учеников. Особенно понравилось нам то, что и монахи-учителя живут точно также общежитием. Все они имеют общий стол и даже общую комнату для занятий. Это довольно просторная комната; кругом по стенам расставлено несколько конторок для учителей и письменный стол для брата директора. В этом все внешнее отличиe последнего, во всем остальном он такой же простой монах, как и учителя. Священства никто из Христианских братьев не принимает или, если примет, то вместе с тем оставляет и орден: это для того, чтобы братья могли всецело отдаться делу воспитания, священник необходимо будет отвлекаться внешними пастырскими обязанностями. Проводя день с учениками, а вечер в общей занятной комнате, учителя и директор только ночью предоставляются себе самим: спальня у каждого отдельная.

Нельзя не отдать чести католикам за эту их дисциплину, которая видна во всей внешней жизни их духовенства. Если он назвал себя монахом, так он не считает для себя зазорным или, вообще, лишением и внешнюю жизнь свою поставить по-монашески. Директор мог бы, конечно, иметь и большую квартиру, мог бы позволить себе отличие и в одежде и в столе, и, во всяком случае, мог бы заниматься не в общей комнате с остальными учителями, но он предпочитает оставаться во всем простым монахом, как он и есть, довольствуется властью и служением, не пользуясь ими для успокоения. Черта эта достойна всякой похвалы и подражания.

Мы спустились опять к собору, из которого между тем доносилось хоровое пение. В левом приделе собрались ученики и учителя Колледжа. Шло Benedictio. Служил черномазый патер португалец, ему прислуживал в белом стихаре китаец; коса престранно спускалась по стихарю.

Служба скоро кончилась, и мы отправились домой, причем провожатый наш не преминул на прощанье пожелать нам скорейшего занятия Кореи и Константинополя. «Иначе Борею возьмут англичане и обратят в протестантизм».

Несколько дней потом я снова был в Колледже один и на этот раз в классное время. Директор, замечательно красивый пожилой человек, с черною, как смоль, бородой, начавшей серебриться, принял меня в высшей степени любезно, обошел со мной по всем классам. Показал все. Учителя были точно на подбор: все громадные, чернобородые, а на помощь им даны трое низеньких, совершенно еще юных Христианских братьев, рыжих до последней степени. Все были американцы, кажется, ирландского происхождения, по крайней мере, старались с первых слов заявить свое нерасположение к Англии.

Классы расположены попарно: старший с младшим. В старшем преподает черный учитель, в младшем (соединенном стеклянною дверью) – его рыжий помощник. В случае какого-нибудь недоумения, помощник может тут же обратиться за советом к старшему.

Воспитанники почти все португальцы, в старших классах встречаются и китайцы. Колледж, по словам директора, никаких миссионерских целей не имеет, но если обратятся к ним и китайцы, то принимают и их без различия вероисповеданий. В младших классах китайцы учатся отдельно от европейцев, а в старших соединяются. Разделение на расы между учениками очень сильное: даже для игр пришлось отвести для китайцев особое место.

Бросаются в глаза и отношения между учителями и учениками. Не заметно никакой натянутости, придавленности. Обращаются просто, дружественно. При входе директора все, конечно, встают, но так ласково ему улыбаются, что и следа нет того принижающего трепета, который часто производить появленье начальника на воспитанников. Недаром говорят, что редкий из воспитателей католических коллегий не сохраняет связей со своими воспитанниками и после выхода их из коллегии. Во многих затруднительных случаях жизни, он по-прежнему является доверенным лицом и советником.

Ученики воспользовались моим посещением, чтобы несколько сократить под благовидным предлогом свои уроки. Один из них пошел к директору и о чем- то его, умильно улыбаясь, попросил. «All right», сказал директор. Чрез несколько времени все ученики вышли в сад. За ними вышли и мы. Оказывается, там шли приготовления к будущему публичному состязанию между разными школами Гонконга. Соберутся все на ипподром и будут мерятся физическими силами. Теперь под предводительством одного из черномазых учителей ребята, разделившись на две партии, тянулись на канате (pull). Очевидно, к публичному испытанию здоровья учеников, школы готовились серьезно. Директор сильно звал придти на ипподром в назначенный час и посмотреть, на чьей стороне будет победа.

Из протестантских учреждений мне привелось посетить Berlin Fóundling Hospital, т. е. воспитательный дом. Он помещается в большом сером доме в West Point, окружен со всех сторон прекрасным садом. Поднявшись по садовой дорожке, я подошел к дому и пошел на террасу. Сквозь стеклянную дверь, нигде не встречая никого, я проник внутрь и очутился в небольшой классной комнате, в которой за маленькими партами сидели еще более маленькие китайские девочки в синих платьицах. Их чему-то поучал старый китаец в огромных круглых медных очках. Появление моего подрясника расстроило на мгновение мирные занятия класса. Но китаец-старик поспешил отрядить одну бойкую малютку, и я быстрыми шагами пошел за ней на второй этаж. Скоро явилась какая- то мистрисс, как оказалось потом, жена здешнего пастора. Она проводила меня в гостиную и попросила подождать: «Пастор сейчас придет». Действительно, чрез несколько минут пришел и пастор в духовном черном сюртуке и белом галстуке. Немного погодя, пришла и жена его, весьма радушная, симпатичная немка, довольно уже пожилая. Принесла кофе, и мы провели добрый час самым приятным образом, разговаривая о миссии и обо всем. Прекрасные люди – этот пастор с его женой.

Этот госпиталь, по словам пастора, теперь заключает в себе до 90 детей-девочек, подкидышей. В Китае с девочками очень не церемонятся: в некоторых провинциях принято держать их в семье не более трех, а то и совсем одну, – как родится четвертая или вторая, ее без дальнейших рассуждений просто выбрасывают на дорогу. На помощь этим несчастным малюткам и пришел комитет берлинских дам, устроивший этот воспитательный дом. Особые агенты и просто немецкие миссионеры собирают по Китаю девочек и переправляют сюда. Здесь принимают их с самого первого возраста, воспитывают, обучают, конечно, по-христиански, но оставляя нетронутой их национальность, и потом отправляют в Гонолулу и еще куда-то, где выдают их замуж, и, вообще, устраивают.

Сам пастор принадлежал к Рейнской миссии, провел шесть лет внутри Китая, а теперь временно исправляет должность пастора при госпитале, служа вместе с тем и чем-to вроде казначея и комиссионера для всех своих товарищей, работающих внутри Китая: он посылает им жалованье, книги и пр. Жена тоже целых два года пробыла вместе с мужем, разделяя с ним миссионерские труды. Пришлось с грустью вспомнить об отсутствии у нас в России женской миссии. Как бы много она могла сделать для просвещения христианством здешнего народа. Женщина проникает гораздо дальше мужчины, в самую семью не говоря уже о том, что для женщин-язычниц естественнее и понятнее слышать проповедь от женщины. Преосвященный Николай часто думал об этом нашем недостатке, но эти думы таки остаются думами, наши женщины не идут в миссию.

По словам пастора, их миссия, или лучше отделение миссии работало среди китайцев, говорящих диалектом Пун-кин (если не переврал я китайского названия) или южным, кантонским наречием. Известно, что китайцы по наречиям распадаются на две главные группы: северную и южную, причем различие в выговоре и пр. так велико, что китайцы разных групп совершенно не могут понять друг друга. Наречия эти носят названия: северное и южное, но на самом деле перемешаны между собою по всему Китаю, так что можно встретить рядом две деревни, говорящие на разных языках и не понимающих друг друга6. Отсюда, явилась необходимость разделить весь состав миссии на два отдела: один для северного наречия и другой для южного. Сети их станций взаимно переплетаются по Китаю, но они действуют каждая самостоятельно: изучить оба наречия значит изучить сразу два китайских языка, а это в состоянии сделать только очень немногие избранники. В том отделе, где был г-н Готшалк (фамилия моего хозяина), обращено ко Христу до 300 человек. Обращаются, вообще, с большим трудом.

Я спросил его, приходится ли ему когда-нибудь проповедовать и вообще заниматься обращением язычников здесь, в Гонконге? Это, оказалось, теперь не его специальность (у немцев, везде, везде специальность): его дело теперь быть пастором при госпитале. Бывают, конечно, случаи, но регулярно вести дело проповеди ему не приходится, да и нельзя: для этого нужна открытая церковь, а не домашняя.

Кончили кофе, я откланялся хозяйке, и мы пошли с пастором осматривать госпиталь. Видели спальня детей с их койками без подушек. В столовой дети обедали, ели рис из неизменных маленьких чашек и палочками, как, и в Японии. За делом присматривала мисс Пробст, совершенно еще молодая немецкая девушка. Таких девушек здесь семь, все трудятся ради Христа, ходят за детьми. Прошли потом рекреационную комнату, в ней целая коллекция детских колясочек: это для не умеющих еще ходить. Маленькие воспитанницы выбежали к нам навстречу и мило протягивали свои ручонки, прощаясь с нами. «Пу-нен» (прощайте). Это уже не китайский обычай, но пастор говорит, что сделано это отступление потому, что и в библии упоминается о приветствии рукой.

Осмотрели приютскую капеллу. В ней пастор служит каждое воскресенье два раза: в 11 часов по-немецки и в час по-китайски. Поют все под аккомпанемент фисгармонии. Принимают в пении участие и дети, хотя китайцы, по словам пастора (также, следовательно, как и японцы), музыкальным слухом не обладают. Впрочем, дети как-то сами собою навыкают петь и поют довольно хорошо.

Прошли потом по классным комнатам, в одной из которых я уже был. На стенах развешаны на красной бумаге какие-то тексты из Евангелия на китайском языке. В комнате для старшего возраста стояла фисгармония. Здесь происходили утренние и вечерние молитвы всех обитателей дома.

В кабинете пастора целый склад различных китайских книг. Протестанты разных миссий соперничают между собой в издании маленьких брошюр или трактатов религиозного содержания и стараются всякими способами распространить их в языческом народе данной страны. Выставляют их напоказ в своих миссиях, дарят всем, кто только ни придет, раздают и прямо на улицах. Я слыхал про одного японского миссионера – американца, который, отправляясь гулять, всегда набивал свои карманы такими брошюрками и раздавал их встречным. Говорят, что такая раздача брошюрок не остается без плода: бывают случаи обращения именно благодаря этим брошюркам. С постройкой собора завели и мы эту раздачу, только у нас дают не всякому, а только тому, кто заинтересуется христианством. Безалаберная раздача направо и налево, как и безалаберная проповедь, иногда вместо пользы может повредить. Как проповедь, насильно предлагаемую, перестают слушать, так и брошюрки могут перестать читать. Наше библейское общество, судя по отчетам, старается непременно продать св. книгу, а не подарить и именно потому, что даровую книгу человек может и не прочитать. То же и с брошюрами.

Пастор проводил меня до выхода на улицу, и я простился с ним, пожелав всякого успеха его святому делу.

Письмо XX. 14 апреля 1892 г. Токио

19-го марта мы вышли, наконец, из Гонконга и на следующий день пришли в Амой, приморский город Китая, лежащий при входе в Формозский пролив с юга. В английском указателе об этом городе сказано, что он и среди китайских городов замечателен своей грязью. Нужно было ожидать чего-то необыкновенного, невиданного, потому что и чистые, с китайской точки зрения, города поражают своей нечистотой.

Мы остановились в каком-то проливе. Пред нами был небольшой островок, самых обычных очертаний. На нем следы европейского поселения. Это Кулангсу, островок, отведенный европейцам, на нем находится их settlement. Переправившись чрез этот островок или обогнув его на лодке, можно проникнуть и в самый Амой, в китайский город. В нем есть какой-то храм, еще что-то, но все это осталось не осмотренным.

Мы пошли осматривать вдвоем. Переправились чрез Кулангсу, который производит впечатление очень хорошего дачного места, так в нем много зелени. Китаец на синей лодке перевез нас на ту сторону. С первых же шагов пришлось убедиться, что указатель вполне прав. Мы совсем не ожидали встретить такую отвратительную помойную яму, какую встретили в действительности. Улицы в каких-нибудь два аршина, приходилось идти гуськом. Солнечный свет не проникает сюда. В некоторых местах чрез улицу на высоте одной или полуторы сажени перекинуты жерди, на них сложено все, чему не нашлось места внизу: тут и белье сушится, тут и паланкин ожидает, когда он понадобится своему хозяину, тут и хворост, и чего только тут нет? Все это висит над вашей головой, и все это заслоняет и без того узкую полоску неба, которая видна из злополучной улицы. Но, Боже мой, что представляет из себя эта улица. Каких только нечистот не стекает и не сваливается на нее? Китайские съестные лавки, с их специальным препротивным запахом, распространяют свой чад и миазмы, которые так и остаются висеть в воздухе. В вонючей мгле копошатся жители со своими работами, а подле них на промозглой, заплесневелой земле валяются грязные свиньи, собаки, тут же и ребята. Нога скользит по нечистой почве, душа возмущается этим крайним свинством, в каком видит здесь человека... Как живут эти люди, как они имеют еще силы родиться и расти здесь в зараженном воздухе, без солнца, почти без света? Мой спутник не вынес и четверти часа. «Назад, назад. Невозможно» ...

Мы бросились в поперечную улицу и к счастью скоро вышли на берег, от которого начали свое путешествие. Здесь устроено нечто вроде пристани. Целые сотни лодок с китайцами-лодочниками стояли у берега. На берегу же собралась другая толпа. Чего они тут рассуждали, понять нельзя было, но, по-видимому, и особенных занятий здесь для них не было. При нашем приходе все уставились на нас: я был в подряснике, мой спутник в штатском костюме. И замечательное дело, не видно было ни одного симпатизирующего взгляда, ни одной добродушной улыбки, как привыкли мы встречать в Японии. Какая-то непримиримая холодная злоба смотрит из этих жестких глаз китайца. Не симпатичный народ.

Недалеко от берега стоял наш крейсер «3абияка», пришедший прямо из России немного после нашего прихода в Амой. Мы отправились туда, немало удивив своих земляков, которые, конечно, всего меньше ожидали русского священника из такого захолустного китайского угла, каково Амой. Посидев в радушном кружке офицеров, поговорив с ними об их трудном переходе и пр., мы отправились, вместе с несколькими офицерами «Забияк», в дальнейший обход, на этот раз уже в settlement.

С этой стороны Кулангсу гораздо живописнее. Здесь видны скалы, правда не особенно высокие, но обрывистые и самых причудливых форм.

Прежде всего, осмотрели сигнальную станцию. Она помещается на отдельно стоящей остроконечной скале, своего рода природной башне. Сбоку прилипла к ней небольшая хижина, жилище сторожа-китайца, а на вершине поставлена мачта для сигналов. Подъем туда крутой, неудобный, но вид очень хороший: все settlement, как на ладони.

До наших ушей донеслось какое-то пение, очевидно не китайское, пел хор детских голосов. Наверное, по близости было какое-нибудь миссионерское учреждение. Китаец-сторож указал нам на двухэтажный дом, расположенный как раз у подошвы скалы, только на противоположной стороне от подъема. Чтобы не терять времени, а главное, чтобы не терять открытого дома, мы спустились или лучше скатились прямо без дороги, и скоро были пред целью нашего стремления.

Пение продолжалось, но нигде ни души... Мы нерешительно поднялись в коридор-галерею, еще более нерешительно сделали несколько шагов к стеклянной двери, ведшей в комнату. Там за черными партами сидело человек тридцать маленьких китайских девочек. На передней стене висело распятие и несколько икон. Мы находились, очевидно, в Воспитательном доме итальянских монахинь, о котором говорилось в Directory. Это учреждение с теми же задачами и целями, как и гонконгский немецкий дом, описанный мною в прошлом письме. Но порядки здесь были, как оказалось, совсем не те. Лишь только наши странные фигуры показались в стеклянной двери, как все тридцать девочек с удивительным писком и криком бросились вон по коридору в паническом страхе. Любопытство все-таки и на этот раз победило правнучек Евы; в дверях из коридора они столпились и смотрели на нас. Мы, порядочно опешивши от такого неожиданного переполоха, однако остались ждать, не выйдет ли кто-нибудь из учителей или учительниц. Но ожидания были напрасны: не выходил никто, а старшая из учениц довольно негостеприимно начали махать нам руками, чтобы мы уходили, откуда пришли. Делать нечего, пошли назад. В дверях появилась, наконец, толстая-претолстая китаянка, к которой я и обратился с вопросом нельзя ли осмотреть их учреждение. Но и эта китаянка отрицательно замотала головой и для большей убедительности захлопнула двери. Мелкота выставилась было в окнах, но и окна стали быстро закрываться ставнями. Вот так прием! По католическому обычаю эти монахини, таким образом, прячутся от людей. Обыкновение, которого одобрить нельзя.

Выпровоженные с таким триумфом из католической школы, мы пошли бродить по острову. Попадались и улицы, и совершенные пустыри, с высокими скалами, совсем дикие места. Плана Settlement как-то не поймешь. В одном из таких пустырей стоял буддийский храм или скорее часовня. Бонза служил в ней должно быть вечернее богослужение. Мурлыкал что-то стоя (а не сидя, как японцы) пред своим идолом. Заметив, что мы пришли, бонза посторонился от идола, стал в профиль. Вот до чего они вежливы! Около часовни в древнее время стоял монастырь; по крайней мере, в скалах, которые образуют вблизи настоящий замок, несомненно, в старину жили какие-нибудь буддийские подвижники; все скалы усеяны китайскими надписями.

Идем снова по улицам. Опять слышно хоровое пениe, на этот раз слышны были мужские голоса и напев совершенно такой же, как я слышал в англиканском соборе в Гонконге. Это уже, несомненно, миссия. Вошли на довольно чистый двор с качелями и пр. школьными принадлежностями. Пениe неслось со второго этажа деревянного дома обычной колониальной постройки. Там видны были несколько человек китайцев, которые и пели. Нас скоро заметили, и навстречу выскочило человек пять китайцев. Все молодые, лет по двадцати или около, у всех умные хорошие лица. Все смотрели на нас ласково, любезно, и следа не было той затаенной враждебности, какую только что видели в китайском городе. К сожалению, мы не говорили по-китайски, а из них никто знал ни слова по-английски, не понимали таких даже слов, как христианин, Христос и т. п. Нас однако провели в классную комнату. На стенах висели карты, в том числе карта Палестины, на столе для учителя разложены библии на китайском, английском, языках и на китайском английскими буквами. Очевидно, это школа миссионерская и именно английских или американских протестантов. Между тем в комнату сбежалось еще несколько человек учеников. Они столпились около нас, засматривали нам в лицо, улыбались, вообще всеми способами, кроме слов, старались выразить нам свою любезность, приветливость. Наконец, нас выручил другой китаец, немного постарше окружавших нас, это был учитель. Он знал, хотя тоже очень слабо и с дурным выговором, английский язык (очевидно, эта школа поставлена довольно нормально: дает китайцам христианство и образование, но не делает из них европейцев). С разными насилиями над английской грамматикой с той и другой стороны, нам удалось узнать, что все толпившиеся около нас молодые китайцы – христиане и что школа принадлежит шотландской Пресвитерианской Миссии. Шотландец миссионер их называется мистер Томсон и еще какой-то другой, фамилии которого не могли разобрать. В школе два класса, и в том, где мы были, было 16 человек. Пошли на второй этаж. Там помещалось общежитие учеников. Устроено очень хорошо. Каждый воспитанник имеет отдельную комнатку. В ней постель с кисейным пологом (здесь это совсем не нежность, как может показаться с нашей северной точки зрения москиты здесь не дают спать без пологов). В комнатке потом стоит стол и этажерка с книгами. Все очень опрятно, чисто. В некоторых комнатках хозяева их сидели за столами и читали во все горло на распев какие-то книги. При нашем появлении чтение, конечно, прекращалось и чтец, любезно раскланявшись с нами, присоединялся к нашей свите.

При виде такого устройства школы, я понял, что это не может быть просто низшая школа. «Что это? богословская школа»?, спрашиваю учителя, – Да. «И вы все потом становитесь проповедниками»? – Да. Сам он преподавал в школе толкование Библии.

Зашли и в комнату учителя. Она ничем не отличалась от ученических. На столе лежит Библия и маленькая Daily Book, с религиозными размышлениями на каждый день года.

Спустились несколько под горку, на том же дворе, в ученическую столовую и кухню. Там уже был готов для наших любезных хозяев обед, и мы, не желая мучить их голодом, раскланялись с ними и ушли.

Школа, по словам учителя, устроена всего прошлый год, поэтому она и смотрит такой чистой и веселой.

Мистер Томсон жил в соседнем особом доме, точно такой же постройки и величины, как и школа. Я и раньше слышал, что протестантские миссионеры вообще живут пространно. Впрочем, сравнивать их с католическими совсем нельзя. Протестанты по большей части семейные люди, а где есть жена, там непременно будет и некоторый комфорт, некоторые удобства жизни, которых холостому человеку и не устроить, да и в голову не придет устраивать. На этот раз, впрочем, к миссионеру мы не пошли, ограничившись только внешним взглядом на его жилище.

Нам передавали, что Шотландская миссия в Амой и, главным образом, еще в каких-то двух провинциях имела до 6000 человек крещенных. Да, сумма круглая...

На следующий день мы вышли из Амой. Качки (по словам, впрочем, моряков) не было. На Благовещенье была у нас и служба. Но от вечерней беседы на кануне праздника пришлось отказаться, несколько смалодушничал, хотя и жаль было моих слушателей, которые бросали на меня ожидающие взгляды. Прекрасный народ. И как они каются на исповеди. Вот где учиться нам искреннему смирению и чувству греховности. Удивительно есть чистые души, хотя и приходится им по временам падать. Есть и ригористы между ними, но только это не узкие исполнители долга. Чувство законности нам русским, да пожалуй, и всем вообще славянам, не особенно свойственно, мы не немцы и не японцы. В русском ригористе имеется чувство страха Божия, закона Божия. Чувства эти принято ожидать только у людей поживших, несколько устаревших, но мне пришлись встретить совсем еще юношей, матросов первого года, которые благоговейно говорили – «Нельзя. Это не по закону». Должно быть, происходили из какой-нибудь богобоязненной старой семьи с хорошим домашним укладом. Конечно, большая часть легкомысленны, но где без немощей?..

В Лазареву субботу, 28-го марта, остановились около Чифу. Дул пронзительный северный ветер. Небо было облачно. На верхней палубе было холодно и сыро. Вдали виднелось Чифу, или собственно говоря, место, где предполагалось Чифу. Туманно, серо, неприглядно. А тут еще небольшая качка, хотя мы стояли и на якоре. Совсем не хорошо. Из всего Чифу рассмотрел большой дом, стоявший на берегу, это контора какого-то большого русского чайного торговца.

Адмирал наш перешел на «Сивуч» и отправился на нем в Тиензин и оттуда в Пекин, а мы повернули прямо на восток и пошли поперек Желтого моря в Нагасаки.

Северный ветер все возрастал, волнение усиливалось. Всенощную накануне Вербного Воскресенья кое-как отслужили. Но утром пришлось от службы отказаться. Ожидали еще большего волнения и ветра. Надвигалась буря. Но наш корабль, к великой гордости механика, не выдал: поздно ночью, часов в 10, в непроглядной тьме, мы вошли на рейд в тихой нагасакской пристани. Во мраке резко блестели отличительные огни Владимира Мономаха, который зимовал здесь и теперь приветствовал наш приход.

Прекрасно прошли торжественные дни страстной недели, весело встретили мы пасху. А там пришел в Нагасаки «Саратов», пароход Добровольного флота, с давно жданным иеромонахом, моим заместителем.

В пятницу на пасхе отходил в Кобе маленький японский пароходик: я решил ехать на нем. Сердечно простились со мной офицеры и матросы, и я, напутствуемый их благожеланиями, ночью отправился. Отдохнула душа среди этих хороших людей.

В первом классе со мной ехал какой-то бонза. Сначала было пустились в разговор. Мы, дескать, преследуем одну и ту же цель: нравственную пользу народа. Но потом, когда на одной из промежуточных станций к нам село еще несколько пассажиров, он почему-то законфузился и спрятался до самого прихода в Кобе.

Судя по его поведению и пр., он принадлежал к новой секте буддизма, которую можно назвать буддийским протестантизмом. Старый буддизм старался достигнуть спасения путем изнурительных подвигов, и, таким образом, превратился, собственно говоря, в монашеский орден; миряне существовали только в виде неизбежной непоследовательности; брак отвергался, запрещалось есть мясо и т. п. Но вот явился в Японии один престарелый бонза, который получил откровение, что все подвиги, безбрачие, воздержание от мяса и пр., не имеют никакого значения, – человек спасается только высшей силой. Все дело спасаемого призывать эту силу на помощь. Бонза, по старости свободный от всяких подозрений, сообщил откровение своему ближайшему ученику и заставил его жениться. Так основалась эта секта: Син-сюу.

В настоящее время это самая распространенная секта в Японии. И причина этому – в ее своеобразной политике в прошедшую эпоху. Когда господствовал сёгунский дом, приверженный к буддизму, он сильно покровительствовал всем сектам. Старый буддизм, и без того склонный смотреть свысока на народные массы, как на невежд, теперь, благодаря щедрым дарам правительства, и совсем бросил народ: в его приношениях он не нуждался. Одна только новая секта отклонила от себя правительственную помощь и обратилась к народу, оттого и весь народ перешел в нее. Привлекало, конечно, его и самое учение новой секты: в ней мирянин был более или менее полноправным человеком (хотя и трактовался тоже, как темный невежда). Да и бонзы были женаты, несколько застрахованы от того поголовного разврата, которым до бесстыдства заражены были бонзы других сект, старого буддизма.

Во главе новой секты стоит что-то вроде первосвященника, как и в других сектах. Разница только в том, что в новой секте достоинство первосвященника наследственно переходит от отца к сыну в одном княжеском роде. Скоро влияние этого князя стало столь большим, что внушило серьезные опасения правительству. Последнее, при благоприятном случае, вмешалось в споры из-за наследования первосвященнического достоинства и успело расколоть эту секту на две: Ниси-Хонганзи и Хигаси-Хонганзи, т. е. Западного храма и Восточного храма. Во главе каждой стоит такой же первосвященник, но, конечно, власть каждого не так обширна и не так опасна, как власть одного прежнего. Секты эти в вероучении и обрядах ничем одна от другой не отличаются и живут, по-видимому, мирно. И та, и другая теперь процветают (сравнительно): самые большие и богато украшенные тэра почти всегда принадлежать им. Особенно грандиозны эти тэра в Киото, где находится главная квартира той и другой секты.

13-го числа в понедельник пришли ранним утром в Кобе. Был ужасный туман, ни зги не видно. Слышно было, что Кобе совсем близко. Сквозь мглу доносились городской шум, стук экипажей, машин на заводах, – но города не видно. Долго мы стояли в томительном ожидании. Наконец, белая занавесь поднялась, и оказалось, мы стояли носом прямо в борт огромного военного корабля. Еще бы немного и было бы очень плохо.

В тот же день выехал я по железной дороге в Токио, куда сегодня и прибыл к великой своей радости. Здесь все также: по-прежнему неустанно и непрерывно работает заведенная машина. Преосвященный Николай преподавал за меня в семинарии и в женской школе, не оставляя и обычных своих дел. Теперь он понемногу собирается опять в отъезд: обозревать церкви южной половины. Пробудет в поездке на этот раз очень долго, может быть до собора – который предполагается в августе в Осаке.

Мы останемся опять здесь одни. Я буду по-прежнему учить в семинарии и в женской школе.

Письмо XXI. 10 августа 1892 г. Токио

На днях мы вернулись из Осаки с собора. На этот раз собор был исключительно деловой и потому более интересный, да и я теперь более понимал, о чем говорят.

Собор начался 3-го августа и заседания его происходили в знакомом уже мне и вам храме в церковном доме в Осаке. Обстановка, конечно, обыкновенная: тот же стол у солеи для епископа и священников. Катехизаторы также расположены были двумя колоннами (на этот раз, впрочем, не на полу, а на стульях). У западной стены на лавках лицом к алтарю сидели представители от некоторых церквей.

На этот раз собор был не так многочислен как в Токио: с епископом были только шесть священников. Все они из южной половины Японии. Знакомый уже о. Матвей Кагета, о. Иоанн Оно (из Осаки), о. Никита Мори, приход которого обнимает южную часть большого Японского острова. О. Иаков Такая, седенький, весьма добродушный старичок, всегда спокойный, приветливый, о. Петр Кавано, еще довольно молодой, оба они с самого Южного острова, Кюсю.

Там православие только еще начинает распространяться, при чем должно сильно бороться с инославием, проникшим туда ранее. Не подумайте, впрочем, чтобы наша миссия когда-нибудь занималась пресловутым «уловлением душ», которым с усердием отличаются и католики, и протестанты. Первая их цель, особенно у католиков, отбить нескольких христиан у чужой миссии и, потом уже приняться и за язычников. Отсюда споры, распри, отсюда и ругательное направление их проповеди. У нас этого нет. Приходят к нам из инославия, мы их принимаем, но проповедь нашей миссии всегда направляется на язычников. Если кто-нибудь из этих последних спросит нашего проповедника об инославии, ему советуют пойти к инославному проповеднику и узнать от него, а потом сравнить. «Наше, мол, дело проповедовать Христово учение, а не разбирать чужие дела». Кстати вспомнился один интересный случай относительно этого уловления. Как-то разговорились два катехизатора, наш, и католический, о проповеди. Наш начал выговаривать католику, зачем они так враждебно относятся к другим миссиям и проповедникам. «Э, полно, брат, ответил католик, да, ведь, это все равно, что две гостиницы: одна пред другой к себе зазывают. Нельзя иначе». Удивительный цинизм!

Протестанты, конечно, кричат о свободе совести и пр. Но их проповедь иногда блещет самыми грубыми выходками против других исповеданий. Преосвященный Николай рассказывал мне такой случай. У него, в первый период его деятельности, еще в Хакодате, был хороший знакомый протестантский миссионер, епископ, как их называют, или в сущности, суперинтендант американских методистов. Однажды этот миссионер говорил публичную проповедь, и вот вдалеке показалась высокая фигура преосвященного. «Смотрите, вон он, вон слуга дьявола», указал на него своим слушателям проповедник. И это все пред глазами язычников, которым нужно еще говорить, кто такой был И. Христос, говорить, что Бог у нас Един и пр. Недаром теперь смеются противники миссии, что японцы Христа еще не узнали, а взаимной ругани христианских проповедников наслушались вдоволь. Оттого некоторые из них теперь при слове христианство, только машут рукой. Это, мол, тоже, что и у нас, бонзы, только и знают, что спорят и разделяют между собой. Если же, сверх того, язычник видит, что его хотят заманить каждый к себе разными подачками и пр., тогда он теряет уже всякое уважение и к миссионеру, и к той вере, которую последний проповедует.

Итак, нас было шесть священников (в том числе я), один диакон, посвященный прошлый год на соборе. Он мне известен по недоуменному вопросу, заданному им: пресуществляется ли теплота, вливаемая в св. Чашу после исполнения ее?

Катехизаторов было от 35 до 40 человек, и до десяти представителей от церквей. Мы с епископом сели к столу, катехизаторы и выборные, как сказано выше. Рядом со мной сидел добродушный о. Такая, который и объяснял мне, когда что-нибудь в речах было для меня непонятным.

Собрались мы в 8 часов утра. После молитвы, пропетой всеми, преосвященный Николай, облаченный в епитрахиль и омофор (хотя без клобука, но на этот раз в сапогах), сказал приветственную речь, и заседания собора открылись чтением статистических сведений о христианах японской церкви. Каждый священник северной и южной Церкви, безразлично, представляет на собор ежегодно отчет о своем приходе, о количестве обращенных, умерших и пр. Теперь представлены были отчеты за целые 17 месяцев, так как прошлогодний собор был созван в третьем месяце, а этот в восьмом. Всех крещенных за этот период времени по всей Японии оказалось 1737 человек (в том числе и младенцы христианских родителей, хотя, конечно, таких незначительная часть). За вычетом умерших, число принявших крещение в Японии теперь возросло до 20048 чел. Результат весьма утешительный, особенно при теперешних трудных обстоятельствах. Если и вперед дело пойдет с таким же успехом, то к концу столетия, Бог даст, в японской церкви будет до 30 тысяч.

Чтение статистики продолжалось вплоть до 12 часов, – час, когда все японцы от микадо до последнего нищего едят свой «гозен». Мы, конечно, последовали общему правилу и до двух часов приостановили заседание.

После перерыва началось чтение обычных прошений о перемещении катехизаторов, об открытии новых Церквей и т. п. Все это обсуждается и разрешается на особом собрании священников, собору же только объявляется конечный результат всех рассуждений.

После прошений начались разные предложения устные. Один катехизатор, бывший долгое время преподавателем семинарии по богословским предметам и теперь посланный на проповедь на Кюсю, человек очень образованный (знает русский язык), встал и начал говорить и необходимости определить «направление» церковной проповеди. Где нужно сосредоточить главное внимание, на востоке или на западе? Если на западе, то нужно ослабить проповедь на востоке и избыток проповедников прислать сюда. Теперь же непонятно, что составляет главный предмет наших забот, где наш центр.

Другой катехизатор, приятель первому, еще определеннее выразил ту же мысль. Необходимо-де разделить всю Японию на округи под номерами и каждый такой округ поручить священнику, затем отметить красными точками на карте наиболее важные пункты и в них поселить катехизаторов. Если христианство утвердится в этих красных точках, оно само собой проникнет и в окрестные села, зависящие от городов.

Эта мысль не новая: более или менее ученые катехизаторы почти все ее держатся. Им представляется она весьма логичной и разумной: раз центр – наш, тогда и все от него зависящее тоже будет наше. Я уж вам писал раньше о тех началах, на которых основана и которыми живет наша проповедь в Японии: православный идет туда, где есть желание его слушать. Если же где не принимают его, он совсем не старается насильно там утвердиться, а идет в другое место (Матф. 10: 14). И это вполне разумно для всякого истинного христианина: он знает, что действует в обращении язычников не он сам, не его способности, а благодать Божия. Необходимо, следовательно, и идти по ее указанию, а не составлять себе план и стараться, во что бы то ни стало, его исполнить. Инославные действуют как раз наоборот, руководясь именно логикой: если взято главное место, за ним пойдут и все остальные.

Преосвященный Николай горячо возражал и тому и другому катехизатору. Первому он сказал, что мы не имеем права избирать себе один восток и бросать запад или наоборот: мы посланы ко всем.

Ограничивались же до сих пор одной частью не потому, чтобы но хотели просвещать другую, а потому, что не было, и нет достаточного количества проповедников. Начали же с востока опять не по расчетам каким-нибудь, а просто потому, что так пришлось, так угодно Богу: русское консульство было на севере, при нем волей-неволей суждено было жить и первому проповеднику (в качестве священника), поэтому христианство и пошло не с запада, а с востока (японцы называют востоком Японии ту часть ее, которую мы назвали бы севером). С востока оно постепенно подвигается к западу. И теперь, может быть, близко время, когда и на западе будет столько же наших сил, как и на востоке. Ввиду этого предположено открыть в Осаке катехизаторскую школу прямо для запада. Почему до сих пор этого не было? Причина, конечно, и в том, что нет средств, а главное в том, что запад, по общему признанно, далеко не так готов принимать Христово учение, как восток. Bсем известно, какими средствами сильно здесь инославие, если только можно сказать, что оно сильно».

«Бросать же восток, чтобы усилиться на западе или выбрать себе несколько красных пунктов, чтобы туда перевести катехизаторов из прочих мест, не только не разумно, но мы на это и права никакого не имеем: это значило бы убить сразу церкви во многих местах. Если бы нам теперь приходилось начинать дело снова, тогда мы могли бы рассуждать о разных главных пунктах. Но ведь, дело уже идет, ведь, церковь уже есть. Неужели же нам нужно бросить христиан, чтобы пойти искать новых?»

Все эти мысли о планах, о красных точках и пр. идут из простого подражания инославным. И удивительное дело: к этому неразумному подражанию, просто потому, что, мол, у них вон как, склонны более образованные катехизаторы, читавшие разных «Супенса» и слыхавшие о «Хекеру» (как выговариваются на японском языке Спенсер и Гегель). Мне после пришлось убедиться, что простой народ, разные деревенские «обаасан» более свободны от этого копирования, а, вместе с тем, и от того злобного нерасположения к иностранцам, которым страдают, как это ни странно, эти усердные копирователи.

Осакский катехизатор Таде потом поднял вопрос, что нужно теперь иметь ввиду: сохранение ли верующих, или приобретение новых? Пошли разные предположения. Один советовал больше сохранять, другой приобретать, третий допускал соединение обеих задач: семь частей на сохранение, и три на приобретение. Предлагали даже избрать из христиан особых сохранителей, а катехизаторов направить исключительно на приобретение. Кто-то пожелал назначить этим охранителям и особое жалование, что конечно, было сразу же отвергнуто: это, мол, тоже будет, что у католиков, которые платят за усердие к церкви. Раз задан был вопрос о жаловании, стали говорить и о жалованьи катехизаторам. Они получают, действительно, мало, большинство только столько, чтобы кое-как пропитаться. Семейные очень стеснены. Конечно, их взор невольно останавливается на обеспеченной жизни катехизаторов инославных: и католики, и протестанты платят катехизаторам хорошо. Оттого эти последние всегда одеты хорошо, и живут не бедствуя.

Поэтому, и теперь о жаловании заговорили горячо. Источник доходов. всякого проповедника, конечно, его паства. Но наша паства еще слишком мала и разбросана, чтобы содержать на свой счет своих пастырей. Из всей Японии, кажется, только церковь в Хакодате содержит своего священника. Некоторые церкви содержат катехизаторов. Еще некоторые платят им половину жалованья или нанимают на свой счет молитвенный дом. Все остальное идет из миссии. Большего едва ли можно и требовать, хоть иной раз слышатся жалобы, что постоянный субсидии от европейцев несколько испортили христиан; они больше ждут, чтобы им устраивали церковь европейцы, сами же скупятся жертвовать. Это, может быть, и правда. Наши русские крестьяне отнюдь не богаче японцев, однако, щедро жертвуют на церковь. А что японцы тоже способны жертвовать, это доказывают многочисленные примеры, напр., хоть буддистов. Мне после привелось много говорить об этих буддийских пожертвованиях. Теперь в Киото строится громадное тэра, стоившее что-то около 5 млн. долларов, – все это жертвы частных людей. Окрестные крестьяне часто дают обет наработать известную сумму для тэра. И вот он днем работает для себя, а ночью на тэра. Заработав, таким образом, по ночам, долларов сто, несет их, завернувши в тряпку, в Киото. Усердие следовательно, есть. Может быть, и в самом деле европейцы испортили японцев. Но, конечно, это правда – только до известной степени. Большинство приходов наших слишком еще малы, чтобы средств у них было достаточно.

Глаза, следовательно, опять устремились на миссию. Хорошо бы было, если бы жалованье было оттуда увеличено. На эту тему говорили долго, рассматривали с разных сторон. О. Матвею, наконец, надоело слушать все это. Он встал и, окинув своим сумрачным взглядом ораторов, сказал им, что проповеднику Христова учения стыдно говорить о жалованья. Мы должны работать для Христа, бескорыстно, не ради жалованья. Будет такая ревность ради Христа, тогда не будет малым и жалованье, да не будет и таких пустых вопросов, добавил он совсем сердито, как тот, что нужно катехизатору: сохранять или приобретать христиан. «Начните каждый в своем месте, как кто понимает, начните с усердием, с ревностью, тогда и видно будет, что нужнее. А сколько дать жалованья и кому, предоставим это епископу (дайсимпу); сколько он определит, то и слава Богу».

Преосвященный и на эти рассуждения ответил обстоятельно. «Сохранять или приобретать? Эти две вещи нераздельны. Пусть будет только ревность. Если катехизатор с искренней ревностью возьмется за сохранение христиан, поднимет их веру, любовь, воспитает в них истинно христианское настроение, христианское сердце, не может такая церковная община остаться без влияния на окружающий ее языческий мир: не может укрыться город, стоящий на верху горы, свет не может не светить. Если катехизатор изберет себе приобретение новых чад церкви и ревностно станет трудиться над этим, то разве его истинная ревность о Христе не зажжет сердца христиан его прихода? Ленивый же о приобретении и сам постепенно уснет и своих христиан усыпит. Главное, следовательно, не спать, бодрствовать, а рассуждать с чего начать, совсем лишнее, это как каждому Бог приведет. О жаловании же и рассуждать нечего, ничего прибавить нельзя. Преосвященный знает, как тяжело катехизаторам, особенно семейным, но делать нечего, миссия большого жалованья давать не может. Кто хочет получить больше, трудись: ревностного пастыря паства не оставит без материальной помощи. А главное, нужно помнить завет апостола: имея пищу и одежду, будем этим довольны. Всем известны порицания по адресу протестантских миссионеров за их обеспеченную жизнь. Подвергаться подобному же и православным совсем не желательно и не пристало. Помните, за Кем вы идете, заключает преосвященный. Конечно, каждый из вас мог бы проводить жизнь более достаточную, ставши, напр., чиновником и т. п. Помните, что пошли сюда не ради выгоды, а ради Христа, и чем бескорыстнее будет ваше служение, тем выше ваш подвиг, тем трогательнее служение проповедника и дерзновеннее. Итак, бросим мысль о прибавке жалованья: прибавить нельзя и не откуда, рассуждения же об этом только расстраивают дело и к добру не приводят».

Рассуждения продолжались до самого вечера, когда заседание было закрыто.

На следующий день происходило священническое заседание. Собрались в комнате епископа (в бывшей моей квартире): преосвященный Николай, мы, шесть священников, и диакон осакской церкви.

Главное дело этого собрания – распределение катехизаторов, дело в высшей степени запутанное и трудное. Сколько прошений подается со всей Японии! Нужно каждому катехизатору дать подходящее место, каждому приходу подходящего катехизатора. Один не удобен там, другой здесь, третий был бы удобен но не желает перейти на другое место; и главное, каждый священник с удовольствием уступит плохих катехизаторов, но ни за что не соглашается лишиться хорошего. Нужно все эти интересы уладить, не жертвуя общей церковной пользой. Целый день прошел за распределением. О. Петр Кавано был обижен больше всех. Лучшего его катехизатора решили взять учителем, в новую катехизаторскую школу в Осаке, а вместо его прислали таких, каких никто не хотел принять. Он запротестовал. Чтобы утешить его перевели одного очень хорошего катехизатора из прихода о. Никиты, тогда этому пришла очередь сердиться. В приходе о. Оно нашлось одно захолустное местечко (Коози), с которым всего больше было возни. Кого туда послать? Молодой неудобен: в такой глуши скоро соскучится, а старого послать тоже нельзя; говор жителей так сильно отличается от обыкновенного, что пожилой человек не скоро привыкнет к нему. «Даже я, говорил о. Оно, после стольких лет службы здесь, не все слова их знаю».

После распределения произвели некоторых катехизаторов в следующую степень. У нас ведь, все они распадаются на три степени; катехизаторы, это уже опытные и долго служившие проповедники. За ними фуку-ден-кёо-ся, помощника катехизаторов. На самом деле они проповедуют и заведуют приходами тоже самостоятельно. Наконец, ден-кёо-сей, катехизаторские ученики. Это только еще начинающие, недавно вышедшие из катехизаторской школы (семинаристы обыкновенно назначаются фуку-ден-кёо-ся). Ден-кёо-сей стоят под некоторым руководством ближайшего катехизатора. Сообразно степени возвышается и жалованье: одни получают десять, другие восемь йен (т. е. 15 и 12 рублей), конечно, для многосемейных и служащих церкви чем-нибудь особенным, напр., переводами и т. п., делается исключение. Некоторые получают и 20 йен, хотя очень немногие. На этот раз шесть человек произведены были в катехизаторы и трое в помощники.

После всего этого рассуждали о катехизаторской школе в Осаке. Ученики уже имелись в видy: человек десять просили принять их в школу. И тут нельзя без выбора: Многие из язычников, прослышав про школу, стремятся попасть в нее, надеясь на хорошее жалованье по окончании курса, некоторые же просто желая пробыть года два на готовом содержании притом в таком городе, как Токио и Осака. Конечно, такие ученики совсем нежелательны. Отсюда правило: кто хочет поступить в школу, тот должен приехать и содержаться во время экзаменов на свой счет. На такие условия согласится только тот, кто серьезно хочет поступить в школу. Потом, требуется рекомендация священника и христиан. Из упомянутых десяти человек шесть, наверное, будет принято. Курс в школе будет двухгодичный. Один год в Осаке и другой в Токио. Последнее потому, что в Токио есть готовые учителя. Преподавателем в Осаке в прежние годы был о. Оно, который и заявил себя опытным преподавателем, воспитав для церкви несколько хороших катехизаторов. Но обширный приход не позволял ему заниматься в школе. Теперь на помощь о. Оно назначен Морита, бывший учитель семинарии. Он, между прочим, обращен в христианство самим преосвященным Николаем, в самом начале его деятельности в Токио, едва ли не в числе тех двенадцати, которые были первым начатком крещенных в Токио, – Ученики вновь открытой школы предназначаются исключительно для западной или южной половины Японии.

На следующий день, 5-го августа, собрался в последний раз весь собор. Началось чтение составленного священниками списка катехизаторов, после чего вставанием все выразили свое согласие. Затем встал преосвященный Николай и в длинной речи сделал несколько распоряжений относительно церковной жизни, о необходимости которых он убедился при своем посещении церквей.

«Весьма многие из наших катехизаторов имеют в своем ведении по нескольку селений или городов. Катехизатор живет в одном из них постоянно, остальные же посещает от времени до времени. Если где есть оглашаемые, он остается там на неделю или дней на десять, проповедует, и потом переходит в другое место, чтобы и там пробыть столько же. Конечно, такой порядок вызван исключительно недостатком в катехизаторах, и на практике крайне неудобен: прослушав учение в продолжение недели, оглашаемые должны потом ждать дней двадцать, а то и целый месяц, пока вернется катехизатор и продолжит оглашение. За это время они успеют многое перезабыть, впечатление от сказанного прежде сгладится, да и ревность к слушанию естественно ослабеет. Если хозяйка чуть-чуть разогревши пищу, задует огонь, потом немного спустя снова зажжет огонь на минуту и снова потушит, можно ли от нее ожидать, что она сготовит пищу? (Сравнения в японских проповедях, всегда многочисленны). Оттого и замечается, что слушающих везде много, а принимают крещение очень немногие, большинство отстают на полдороге.

Ввиду этого принять на будущее время, как закон: катехизатор должен жить там, где у него есть слушатели. Пусть проживет он там не выезжая месяц или полтора. Если будет говорить проповеди ежедневно, то за это время он вполне успеет приготовить к крещению. Если же и не приготовит, то, во всяком случае, успеет положить довольно прочное основание, так что для оглашаемых не будет уже опасно прождать без проповеди месяц и даже более, они не перезабудут и не ослабеют в ревности. Если слушатели сразу в двух местах, определить свое место по совету со священником или по большинству слушателей и с выбранными заняться непрерывно, остальных же просить подождать: для них от этого вреда не будет. Часто случается, что, когда катехизатор со своими слушателями пройдет уже половину курса оглашения, приходит новый слушатель. Катехизатор, из экономии времени, приглашает его слушать вместе с другими. Такой порядок отменить раз навсегда: нельзя начинать курса оглашения с средины. Можно быть уверенным, что такой слушатель скоро отстанет: многое в словах катехизатора покажется ему странным, непонятным и, потому, не интересным. Да и расспросы его будут только отвлекать от дела, и мешать другим. С новым начинать оглашение отдельно, если же нельзя, – попросить подождать до следующей партии. – Как же катехизаторам сохранять своих верующих, если все время уйдет на приобретение новых, Для этого будет вполне достаточно, если катехизатор обойдет свой округ один раз в двадцать дней или в месяц».

«В некоторых церквах, особенно на севере, существует весьма полезное для церкви учреждение, это – постоянный «симбокуквай» (братское собрание). В некоторых церквах – один, общий для мужчин и женщин, в некоторых – два, для мужчин и женщин особо. Раз или два в месяц члены симбокуквая (по большей части, все христиане данного селения) собираются или в церковном доме или у кого-нибудь, – говорят проповеди, речи на духовные темы, решают разные дела, касающиеся церкви, и пр. В иных местах каждый член обязан известным взносом на церковь. На эти деньги иногда нанимается церковный дом, иногда выплачивается жалованье катехизатору, производятся все расходы по проповеди (наем помещения для публичной проповеди, дорожные расходы священника и пр.). Нe говоря об этой материальной стороне, все такие симбокукваи составляют незаменимое средство в руках ревностного катехизатора, средство тем более важное, что его не приходится придумывать или перенимать со стороны, оно создано и выработано самой жизнью, без всяких принуждений и указаний. Необходимо обратить на него все наше внимание. Многие катехизаторы (и, главным образом, прибавлю от себя, цивилизованные), копируя протестантов, заводят у себя «сеннен-квай» (собрания молодежи). Собрания эти имеют цель образовательную, – у христиан, конечно, в христианском духе. Но дело в том, что в сеннен-квай могут поступить и православные, и католики, и протестанты, и буддисты, и кто угодно, каждый, конечно, сохраняя свою веру. И в результате от христианства остается одна только тень, и какая-то бесцветная водица, в виде общего учения о добре и зле. Не даром от протестантских катехизаторов иной раз приходится слышать, что они в Божество И. Христа не веруют. В православном обществе и для православной церкви такие сеннен-кваи особенной пользы не приносят. Будем развивать и поддерживать то, что у нас есть, что выработано нами, тем более, что наши симбокукваи (в них много общего с нашими южно-русскими братствами, только, конечно, в малом размере) находят себе оправдания и в священном Писании. У Христа, кроме 12-ти, были еще 70 апостолов. Конечно, последние соответствуют больше нашим катехизаторам, но здесь уроки для всех вообще верующих. Эти семьдесят были рядовыми верующими, занимались своими делами, но на призыв Христа собрались и пошли на проповедь, а после снова возвратились к своим делам. Точно также и теперь простые верующие, собираясь на симбокуквай или содействуя нравственно или материально симбокукваю, собираются на служение Христу и содействуют этому служению, потому что цель собрания возгревать веру, поддерживать братьев, взаимно проповедовать слово Божииe, одним словом, утверждать и распространять царство Божие.

Для женского симбокуквая образец в евангельских женах (мироносицах), составлявших тоже кружок (квай) лиц, посвятивших себя на служение Христу. Многие жены потом подвизались вместе с апостолами на проповеди. Наш женский симбокуквай и есть своеобразное применение этого женского служения делу Христову: содействие проповеди и участиe в ней. Итак, с этих пор обязательно в каждой церкви, где только есть достаточное число членов, пусть существует симбокуквай, общий ли для всех, или для мужчин и женщин отдельно. Лучше, если будут два отдельных симбокуквая: и более лиц могут принимать участие в проповеди и в речах, и для женщин проповедовать пред женщинами и удобнее и приличнее. Будут ли при этом какие-нибудь денежные взносы, это дело добровольного решения каждой церкви, мы теперь говорим только о стороне духовной, о проповеди.

Как совершать эти симбокукваи? Прежде всего, необходимо, чтобы говорили речи сами верующие, а не катехизаторы. В последнем случае верующим постоянно приходилось бы только слушать, а от этого существенной пользы быть не может. Когда верующий сам говорит речь, ему к ней нужно приготовиться. А во время приготовления сколько ему придется выучить нового, сколько передумать, перечувствовать, как, следовательно, глубоко и подробно может он изучить взятый им предмет веры! Да и слышать своего друга, говорящего им самим сочиненную и прочувствованную речь, гораздо назидательнее и вразумительнее проповеди катехизатора, слушать которого все более или менее привыкли. Пусть в каждое собрание говорят по нескольку человек: двое, трое. Дело катехизаторов при этом наблюдать за выбором тем и помогать при составлении проповеди, поправлять, что нужно и т. п. Темы всего лучше брать из Священной Истории. Вторая тема пусть будет из житий святых, неистощимых по богатству материала и всегда поучительных; третья – толкование Св. Писания. Собираться можно хоть по разу в месяц, всего лучше в воскресенье, как наиболее свободный день. (В Японии, со введением нового календаря, введен был и европейский обычай воскресного отдыха. В этот день свободны и школьники, и чиновники, да многие и из частных лиц. Потому в японских православных, церквах простой воскресный день, празднуется более, чем двунадесятый праздник, если он случится на неделе, – исключая Рождества Христова и дня Св. Апостолов Петра и Павла. Вспоминается древняя практика христианской Церкви освящать церковными воспоминаниями дни, и раньше бывшие праздничными для народа. Конечно, со временем и японцы привыкнут к церковному году, когда христианство проживет в Японии подольше и самых христиан будет больше).

Замечено, что в некоторых церквах нет воскресных школ для христианских детей. Это необходимо исправить немедленно. Обучаясь в правительственных школах, дети иногда ничего о Христе и Боге не слышат, – необходимо учить их особо. Пусть катехизаторы оставят все посторонние науки, арифметику, историю и пр., что обыкновенно преподается и в воскресных школах у протестантов, и займутся только Законом Божиим. Для других наук есть шесть дней в неделе, день же седьмой суббота, Господу Богу твоему. Можно, конечно, собирать детей и в другие дни, воскресный день указывается только, как наиболее удобный (не учатся в светских школах) и приличный.

В заключение своей речи, владыка упомянул и одно не очень утешительное явление церковной жизни. В некоторых церквах он заметил довольно ослабевших (рейтан, по-японски). Это такие люди, которые приняли крещение и занесены в церковные метрики, но к делу веры относятся очень нерадиво: в церковь не ходят. в приходских собраниях и взносах не участвуют, к исповеди и св. Причастию не приступают. Нельзя назвать их отступниками, потому что веры своей они не отрекаются (таких весьма и весьма мало), молиться Богу не перестают, и даже икон не снимают с самых видных мест в своем доме. Правда и то, что весьма многие числятся в этом разряде просто потому, что находятся неизвестно где. Примет человек крещение, а потом переселится куда-нибудь или же уйдет на работы, где нет поблизости ни священника, ни катехизатора. Он желал бы и в церковь входить, и исповедаться, и причаститься, но за дальностью расстояния не может. Некоторые из таких со временем могут и охладеть к вере не переставая быть христианами. Для врачевания этого зла в церкви давно постановлено, чтобы всякий уходящий на сторону брал от своего священника свидетельство о своем крещении и о том, что он может приступать к таинству причащения. Со своей стороны священник должен уведомить приходского священника той местности, куда направляются эти христиане, чтобы тот знал о них и навещал во время своих объездов по приходу. Тогда не будут многие числиться в рейтан по недоразумению, и многие не утратят своей ревности по вере.

Но это только одна сторона дела. Несомненно, есть ослабевшие и из тех, которые ни куда не уходили – живут там же, где и Церковь есть, и катехизатор. Причин этому, конечно, можно найти много, но не без вины тут и катехизаторы со священниками. Может быть, катехизаторы недостаточно ревностные допускают к крещению не вполне приготовленных, главное, не испытав хорошенько, насколько глубоко и искренно эти последние уверовали.

Пред крещением приступающие к нему испытываются также священником приходским. Многие, действительно, после такого испытания и отстраняются на время от крещения, как недостаточно подготовленные. Пусть и все священники с такою же строгостью исполняют эту обязанность, помня, какой ответ они должны дать пред Богом за каждого крещаемого. – Но, ни катехизатор, ни, тем более, священник не могут знать хорошенько, кого они готовят. Необходимо также знать и то, какова была жизнь каждого крещаемого раньше. Конечно, никто не имеет права отказывать в крещении человеку, раньше жившему безнравственно: Христос и пришел спасти именно таких грешников. Чем глубже и чем более застарела рана, тем славнее исцеление, тем явственнее благодать. Но крещение омывает только искренно к нему приступающих, только тех, кто хочет бросить свою скверну и отселе жить в чистоте. У нас не то, что у католиков: механически или магически никто не возрождается, нужно желание и воля. Необходимо, следовательно, со всею осторожностью испытать, насколько искренно желает новой жизни тот или другой человек, и только после такого испытания и исследования и крестить. Кто же мог бы помочь священнику в таких исследованиях? Никто иной, как восприемники (дай-фу). Они, по большей части, постоянные жители данного города, они знавали крещаемого и раньше в его обыденной житейской обстановке. Часто и к катехизатору он обратился, благодаря их посредничеству. Восприемники, следовательно, имеют полную возможность узнать крещаемого вполне. Да они и обязаны его знать, так как при крещении дают церкви ручательство за нового ей члена, ручательство в его вере, его искренности. Восприемники говорят ложь и страшно грешат, если они дают ручательство, а сами хорошенько не знают, за кого они ручаются. Священники и катехизаторы обязаны разъяснить это христианам, чтобы все понимали, какую важную ответственность принимают на себя восприемники. Итак, катехизаторы должны хорошо приготовить к крещению, священники строго испытать, а христиане восприемники хорошо знать, за кого они ручаются пред церковью и Богом».

Более получаса продолжалась речь епископа. После нее один катехизатор представил три примера, какие люди и как попадают в разряд ослабевших. В Маэбаси (город недалеко от Токио, известный своим шелководством) были хорошо приготовлены к крещению и крестились две женщины. Вскоре после крещения им пришлось возвратиться с мужьями в свое село, ни там, ни по близости православных не было. Желание исповедаться и приобщиться они всегда имели, но для этого нужно было идти или в Маэбаси, или еще куда- нибудь в другое место, идти далеко и на несколько дней, а муж язычник от дела отлучиться, конечно, не позволяет. Вот эти женщины и попали в рейтан. Один христианин ушел на заработки (кажется, в рудники) в такую глушь, что туда никогда не заглядывал проповедник. Конечно, ему не пришлось бывать ни у исповеди, ни у св. Причастия. Он пропал из глаз у православных и зачислен в рейтан. Но вот до этого работника доносится слух, что в одном из ближайших сел остановился проездом православный проповедник или священник, и он, бросив работу, запыхавшись бежит несколько верст, чтобы хоть словом перекинуться со своим духовным пастырем. Можно ли такого считать потерявшим веру? Но без помощи нельзя его оставить: жизнь возьмет свое и может заглушить в нем веру. Третий случай был опять в Маэбаси. Прошла крещение одна девушка, из фанатической языческой семьи (особенно нетерпима была старуха-мать, так как вообще женщины, пожилые тем более, отличаются большим фанатизмом в Японии, чем мужчины). Волей-неволей ей пришлось скрывать свое христианство и, несмотря на желание, сторониться от христиан и Церкви. К несчастью, эта девушка смертельно заболела и умерла не напутствованная: боязнь гнева матери удерживала ее до последнего момента объявить свою веру. На смертном одре, уже при последнем издыхании, она потихоньку от матери просила сестру, чтобы ее похоронили в белой сорочке, надетой ею при крещении. Сестра после ее смерти сообщила эту просьбу матери, и та так была тронута, что сама пришла в церковный дом и просила христиан помолиться за покойницу. Как судить эту бедную девушку? Конечно, у нее не было решимости пострадать за Христа, мученицей быть она не могла, но... не виноваты ли в этом мы – христиане и катехизаторы: нужно бы ее разыскать и поддержать. По мнению оратора, необходимо отрядить особого священника для помощи этим потерявшимся: пусть он будет освобожден от управления тем или другим приходом и пусть постоянно путешествует по Японии, отыскивая христиан бесприходных, назидает их, причащает и пр.

Преосв. Николай опять встал и сказал, что особого священника назначать неуместно, да и бесполезно: как он будет отыскивать этих пропавших? Как он узнает, прибывши напр., в Киото, что здесь есть такие христиане? Придется опять-таки обратиться к местным христианам или к приходскому священнику. Хранить своих пасомых – это долг общий всех катехизаторов и особенно священников, все они должны каждого в отдельности верующего иметь у себя на глазах, должны узнавать, куда кто уходит надолго. Если недалеко, стараться их посещать и поддерживать: если в другой приход, – уведомить о том приходского священника, передать их ему на попечение. Когда нет никакой возможности поддерживать сообщения, тогда делать нечего. Но если есть хоть малейшая возможность, священник даст великий ответ перед Богом, если он этой возможностью не воспользуется. Мы должны отвечать Богу за каждую порученную нам душу, как бы плоха и ничтожна она ни была. Каждый пастырь предстанет пред Богом со своею паствою, чтобы сказать: «Се аз и дети, яже ми дал есть Бог.

Исчерпавши эти и текущие вопросы, собор приступил к чтению катехизаторских правил, инструкций катехизаторам Японской Церкви. Это чтение происходит на каждом соборе с целью разных поправок и дополнений, которые вызывает церковная практика. Весьма много и охотно говорят при этом о самой словесной редакции этих правил, о том, какую «монзи» (китайский знак) употребить в том или другом месте. Удивительное богатство знаков в китайском языке! Для всякого-то самого малейшего оттенка в понятии китаец спешит придумать особый знак. Чрез соединение же придуманных знаков в пары достигается просто микроскопическая точность в выражении. И какое обширное это поле для ученой изобретательности, для остроумия, пожалуй, тщеславия всех мало-мальски образованных по-китайски японцев! Все воодушевляются, всякий предлагает свою редакцию, с жаром, доказывает. И конца нет этим пререканиям из-за монзи.

На этот раз при чтении правил затронут был вопрос и о соборе. Один катехизатор предложил, созывать собор сразу для всей церкви в Токио, а не как теперь, для каждой половины особо, и, чтобы избежать расходов, – созывать в два года раз. Неудобство настоящего порядка состоит в том, что катехизаторы северной и южной половины совсем не видятся друг с другом.

Предложение это поправилось всем, был за него и преосв. Николай. Но о. Оно выступил на защиту прежнего порядка. «Долго ли просуществует собор в японской церкви, неизвестно, много-много сто лет. А между тем собор в Осаке, которому грозит закрытие, приносит несомненную пользу для христианства в этом краю. Разумно ли бросать эту пользу, притом для учреждения только временного? В Токио православие заметно и без собора, здесь же съезд православных проповедников возбуждает, как правило, всеобщее внимание». Решили собор оставить по-прежнему.

В заключение объявлено было собору о открытии в Осаке катехизаторской школы. Всех просили содействовать ей присланием подходящих учеников, пожертвования и пр. Затем прочитали молитву и преосв. Николай обратился к собору со своим последним словом назидания. «Бог помогал нам до сих пор, поможет и потом. Мы, наконец, только ничтожное орудие в руках Божиих, обращает же и возрождает людей сам Бог. Не должно смущаться, должно идти прямо и смело на дело Божие с надеждою победить. Одно нужно для этого: любовь к своим братьям. Грешно и стыдно вам, японцам, сидеть сложа руки, когда около вас сорок миллионов ваших единоплеменников бродят во тьме, отыскивая Творца и по своему Ему угождая. Не спасет вас и вера ваша, если у вас не будет любви, потому что без любви даже мучения и чудеса ничто (1Кор. 13). Говорят, что нельзя не соскучиться, постоянно делая одно и тоже дело, сотни раз повторяя разным слушателям одно и тоже учение. Говорить так – грех. Еда всегда одна и та же, однако, мы не скучаем есть каждый день. Врач, торговец разве не одно и то же делают постоянно? Почему же только на проповедников однообразие должно наводить скуку и уныние? Нужно войти в положение слушателя, нужно помнить, что проповедь, может быть, стара для нас, но для слушателя совсем не стара, что это для него насущный хлеб, что без этого он погибнет. Нужно полюбить слушателя, почувствовать его крайнюю нужду, тогда ничего не будет скучного в этих постоянных повторениях одного и того же. Нужно терпение в этом и молитва к Богу о помощи и поддержке».

Преподав потом общее благословение, преосвященный закрыл собор. Вечером была всенощная, а на другой день я поехал в Токио. Преосвященный же остался еще на несколько дней прощаться с катехизаторами. Каждого из них он знает, знает и слабые стороны их. На прощанье каждому из них сказать что-нибудь, пожурить, ободрить, утешить. Всех их настоятельно просит писать ему непременно каждый месяц обо всем, что случается в их церквах.

Я, может быть, уже слишком подробно распространился о соборе, но, думается, на соборе всего легче познакомиться с нашей церковью, тут она выступает почти вся вдруг с ее нуждами, волнующими вопросами, с ее хорошими и дурными сторонами. Дела, как видите, еще целое море, небольшое православное стадо почти пропадает в сорокамиллионной массе язычества. Но оно борется и понемногу побеждает. Борцы, конечно, тоже люди, подвержены и слабостям человеческим, могут и унывать, и увлекаться тщеславием, иной, может быть, поддастся подчас и корыстолюбивым расчетам. Все – люди, все и человеки. Но эти убогие борцы, со слабостями, со своим сравнительно ничтожным образованием, лишенные всякого более или менее почетного положения в обществе, проповедующие веру, которую все называют русской верой (а из России, по европейскому и японскому убеждению, может ли что добро быти?), эти борцы, которых встречает в языческом обществе презрение и клевета в измене отечеству, тем не менее, стоят против всесильного мира и медленно, но верно подвигаются вперед за своим вождем. Уступают им и бонзы, сильные своей диалектикой и кичащиеся философией, уступают им и инославные, пришедшие сюда во всеоружии европейской культуры, которая так заманчива для японцев. Пусть инославных и больше числом, но прочностью отличается только дело православной миссии, как признают это и сами инославные в своих отчетах. Невольно вспомнишь слово Спасителя: не бойся малое, по истине малое и убогое стадо, ибо вам завещаю Я царство. Конечно, это здешнее, японское царство только нудится и только с усилием достигается и не вдруг. Сразу Япония христианской не будет, может быть, даже; прямо переймет у европейских государств их религиозное безразличие или, лучше сказать, безрелигиозность, но церковь православная в народе существовать все-таки будет и именно не в качестве иностранного гостя, как католичество и протестантство (не даром японские протестанты теперь кричат, что европейская форма христианства не подходит к японскому характеру и складу, нужно для японцев выдумать японское христианство), православие будет родным для японцев, их национальным достоянием, как сделалось оно для нас русских, для болгар, арабов, как оно есть для греков, от которых мы приняли его. Никто из нас теперь не скажет, что он верует в греческую веру, она наша родная, народная. Так будет потом и в Японии.

Письмо XXII. 14 ноября 1892 г. Токио

После собора преосвященный Николай решил послать меня на постоянное жительство в Киото, отчасти для того, чтобы поближе познакомиться с настоящей Японией, а отчасти и дли некоторой помощи духовникам в этом крае. Итак, в конце августа или, по-японски, в начале, девятого месяца, я и приехал сюда, в древнюю столицу Микадо и центр национальной и религиозной жизни Японии, в своем роде японскую Москву.

По первоначальному плану я должен был поселиться отдельно от катехизатора и церкви, чтобы наше присутствие было больше заметно. Поэтому, сразу по своем приезде, кое-как устроившись в квартире катехизатора, я пустился отыскивать себе квартиру. Искали и христиане, искали и мы с катехизатором, но все наши поиски оказались тщетными. Или дома предлагались уж слишком плохие или наши новые сограждане совсем не желали иметь нас своими соседями. Иногда и хозяева не прочь бы пустить нас на квартиру, но околоток не хочет, а здесь патриархальная власть околотка весьма развита. Да и как может истый приверженец какого-нибудь тэра пустить к себе квартиру Ясо-кёо? Пришлось волей-неволей от отдельной квартиры отказаться и устраивать себе жилище в церковном доме, тем более, что второй этаж стоял совершенно пустой. Позвали дайку (плотника). Тот составил смету и потом чуть не месяц надоедал нам своим стуком. Удивительно медленно здесь работают. Наш плотник все это сделал бы в три-четыре дня. Но за то, не было бы такого изящества, такой тщательности в отделке: на это японцы мастера.

Наверху сделали комнатку для меня (окна со стеклами), а другую большую комнату обратили в молельную. Устроили и престол, и жертвенник. Из Токио прислали нам большую икону Христа Спасителя в хорошей раме. Стены оклеены белыми обоями, пол блестит новыми татами, большое окно сбоку дает много свету, – чисто, светло и весело в нашей молельной. В ней могут поместиться человек до тридцати пяти. Теперь, пожалуй, в ней слишком просторно. Есть у нас и антиминс, так что можем служить и литургию.

Служба бывает, конечно, только по праздникам и, главным образом, по воскресным дням. Вечером накануне, по возможности попозже, служим сокращенную всенощную. Поем все, что можем пропеть при наших скудных певческих средствах. Христиане здесь все народ занятой, ремесленники, своим временем не могут располагать произвольно. Хорошо и то, если хоть немного и в праздник поучатся пению. Поэтому, и всенощная назначается попозже, часов в семь и даже в восемь. Утром служим обедницу или обедню. И та и другая служба сопровождается непременно проповедью. Вечером обычно говорю я, утром катехизатор, иногда, если тема попадется очень интересная, говорим и оба, один за другим. Христиане во время проповеди садятся на пол, я на табуретку. Облачение снимается, и беседа идет совсем по-домашнему, хотя, конечно, слушатели не допускают никакой вольности: все помнят, что присутствуют за Богослужением и слушают слово Божие. Кончится служба и Проповедь, тогда тут же в молитвенном месте поднимаются разговоры и пусть, молитва кончена, можно и поговорить. Бывают иной раз, конечно, и ошибки в этом отношении. Однажды отслужили мы литургию (проповедь на ней бывает во время причастного. Во время причащения священника у нас опускается и завеса). Я стал потреблять св. Дары, вдруг чувствую что-то вроде табачного дыму, а сзади вносится характерный стук трубочки и хибаци. Оборачиваюсь, смотрю: мои богомольцы расселись в кружок около жаровни, в которой мы держим угли для кадила, и преспокойно покуривают, мирно беседуя о чем-то. Смущению их не было границ, когда я сказал, что курить в храме, где только что совершена литургия, крайне неблагоговейно. Что же делать? Не все вдруг: они, ведь, раньше никогда не бывали в настоящем храме.

После всенощной почти все христиане собираются внизу у катехизатора и читают Св. Писание, при чем катехизатор им объясняет. Если холодно, собираются и ко мне. Из Осаки привезли сюда самовар. После всенощной водружаем его на стол, а мои гости рассаживаются, кто где может: кто на стул, кто на кровать, а большинство прямо по полу. Тесно очень, нельзя ни ступить, ни двинуться, бывает потом невыносимо душно, но этим никто не смущается: от духоты можно дверь растворить, а беседа идет самая дружная.

Иногда после службы у нас бывает приходской совет, на котором решаем разные вопросы.

Напр., первый вопрос, поднятый при мне, был симбокуквай. Покуда решили иметь один общий симбокуквай для мужчин и женщин, и собираться не в воскресный день, а 1-го числа каждого месяца, потому что здесь, в Киото, первое и 15 числа празднуются всеми: и купцами и ремесленниками. Накануне получают все жалованье, производят расчеты и пр., а потом день гуляют. Воскресный же день хотя христианами более или менее и соблюдается, но все-таки не все свободны от, своих работ. Местом собрания назначили не церковный дом, а по очереди дома всех христиан, конечно, если последние являются хозяевами. Предпочли в этом случае дома христиан опять для содействия проповеди: к собраниям христиан в церковном доме соседи скоро привыкают и потом совсем не интересуются ими, между тем собрание в частном доме раз в несколько месяцев, собрание, вообще, необычное, не может пройти незамеченным. Бог даст, оно привлечет некоторых и послушать, что будет говориться на этом собрании или поведет к расспросам о цели его, о вере и пр.

Теперь заведена и очередь симбокукваев, и до сих пор было два таких. Первый был в квартире семейства Уэтани. Это бедные люди, кустари (делают шелковые ткани). Отец больной, безногий, но хороший христианин, за него работает жена и старший сын, юноша 18 лет. Есть еще двое маленьких сыновей. Все они христиане, принявшие крещение в одной из ближайших к Киото церквей и теперь переселившиеся сюда. Живут они в наемной лачужке, тут же на дворе еще два или три таких угла, населенных такими же бедняками. Дома японские совсем открыты, все видно и слышно, так что собрание наше, в сущности, происходило на дворе среди язычников, толпившихся около лачужки Уэтани.

Собралось нас на этот раз немного, всего человек восемь или десять. Пропели мы Царю небесный, потом сели в кружок на пол в темной комнатке, единственной в лачужке. Отодвиньте ширму и вы на дворе. После молитвы я сказал несколько слов пред началом дела (о горчичном семени, которое потом вырастет в большое дерево). Далее говорил Филипп Мураками, старший сын другой нашей большой христианской семьи, говорил он на текст Mф. 7:13, о тесном и пространном пути. За ним Лука Мака-коодзи, рабочий с фабрики не без огня говорил о христианской любви и о необходимости всем нам быть солдатами во всеоружии, со всею готовностью стоять на страже истины Христовой и идти на помощь окружающему нас языческому миру. Далее катехизатор и опять я. Во время беседы пришла Анна Симано, торговка пряниками, которой назначено было рассказать житие святого. Но при всем своем усердии, наша Анна не могла преодолеть своего смущения, и теперь пришла последней. Очевидно, придется завести для женщин особый симбокуквай, иначе, им придется только слушать. За речами следовало и угощение. Каждый из присутствующих вынул по маленькой монетке (пять рин или полуйена), и один из сыновей хозяина отправился покупать о-каси, т. е. японских конфет или печенья. Чего только тут нет: и сладкие бобы, и тесто из картофеля и гороха с сахаром и солью, одним словом самые тонкие яства. На этот раз хозяева согрешили против общего уговора: приготовили и от себя угощенье, что на симбокуквае не полагается. За «о-ча» и «о-каси» время пролетало незаметно, и мы только поздно вечером под сильным дождем возвратились домой. На следующем симбокуквае мне пришло на мысль прочитать своим слушателям несколько биографических сведений о Филарете митрополите Московском (из Душеполезного Чтения). Там упоминались нисколько случаев исцеления больных и пр. Нужно было видеть, с каким непрерывным вниманием слушали мои христиане. Вообще, повествования о чудесах и об обнаружениях благодати в новое время вызывают несравнимый интерес в христианах. В этом они видят новый залог истинности той веры, которую они приняли от русских. Вот почему имя о. Иоанна Кронштадтского весьма популярно в японской церкви.

Что выйдет из наших симбокукваев, конечно, нельзя еще сказать, но пусть они и не послужат распространенно христианства в Киото, они полезны и для нас самих. Наши киотские христиане сошлись с разных сторон и концов Японии, и выговор не тот, и положение в обществе не одно и то же. Что может, напр., иметь общего какой-нибудь путейский чиновником с помощником на фабрике или с какой-нибудь торговкой пряниками? На симбокуквае же они сидят рядом, лучше друг друга узнают и привыкают друг к другу. Симбокуквай, действительно, братское собрание, и ведет к укреплению и развитию братской любви между христианами.

Нужно, впрочем, вас познакомить с нашим приходом. У нас в приходе шесть христианских домов, и все они, как нарочно, расположены почти кругом по окраинам города. Начнем с севера. Там в северо-восточном углу находится дом Таката, путейского чиновника. Жена и двое детей. Дом этот или, в сущности, сам Таката, до сих пор числился как бы в рейтан: в церковь не ходил, в общих приношениях на церковь не участвовал, да и жену не пускал. Трудно понять причину этого, потому что в его приемной комнате на главном месте висит икона и лежат церковные книги. Кажется, отдалился он из-за неудовольствия с катехизатором. Таката не нравилось, что катехизатор заводит в церкви шумиху, стараясь обратить внимание язычников, причем средствами протестантскими: устроил в церковном доме светскую школу, с несчастным английским языком, завел сенненквай, собрание молодых людей без различия вероисповеданий, что все кончилось, как и следовало ожидать, полным фиаско. Теперь таких сцен больше нет (впрочем, теперь и катехизатор с прошлого года другой, того взяли в Токио). Теперь, слава Богу, и Таката исправился, ходит в церковь, водит с собой и детей, вносит свои ежемесячные пожертвования, вообще, стал хорошим христианином.

Далеко в северо-западном углу, в тесной хатке на общем дворе живут Лука и София (по японскому выговору: Рука и Сохия) Накакоодзи. У них и бедно, и скудно, и черно, в комнате едва можно протянуться, но на стене несколько икон, перед ними свечка, пониже портрет преосвященного Николая. Спускаясь к югу (площадь, на которой стоит Киото, совершенно ровная, но из уважения к императорскому дворцу, находящемуся в северной части города, все мы делаем вид, что на север восходим, а на юг спускаемся), встретим квартиру Уэтани, где происходил, последний симбокуквай.

Еще ниже живут Окумура, муж и жена, последняя еще не крещена, но скоро приступит к оглашению. Когда уехал прежний катехизатор, поневоле пришлось ждать его преемника, так как она с непривычки произношению иностранца, конечно, не могла бы с успехом слушать оглашение от меня. Беда нашей речи, что не скоро приобретается навык отличать книжную речь от простой, для иностранца все слова одинаково просты или мудрены. А здесь различие книжного языка несравненно значительнее, чем даже у нас. Изучивши разные термины из догматики, над которыми долго ломали голову несколько переводчиков, подыскивая наиболее точное выражение, мы и начинаем оглушать ими неграмотных слушателей. Нужен большой навык, чтобы избежать этого весьма нежелательного явления. Кроме того в этих местах такой своеобразный язык, что совсем общую литературную речь не понимают. Преосвященный Николаи мне рассказывал из своей практики такой случаи. Во время объезда по епархии, он прибыл в одно село в приходе о. Никиты (южная часть главного японского острова, Хонсю или Ниппон). Собрались к нему вечером христианки, преосв. обратился к ним с проповедью. Смотрю, мои слушательницы, сидевшие кругом меня, утвердительно покачивают головами, смотрят в глаза, одним словом всеми способами показывают, что вполне разделяют мои слова. Я воодушевляюсь еще более, говорю долго. Ну, что? поняли? спрашиваю их по окончании. Ничего не поняли, отвечают. Меня повергло это в крайнее недоумение, а сидящий подле о. Никита, только посмеивался, и потом объяснил, что женщины в этом месте говорят своим особым языком, даже такие слова, как отец или мать, особые. Мужчины, впрочем, понимают везде общую японскую речь. Поэтому и мне покуда приходится отказываться от оглашения этой женщины, чтобы не потерять времени понапрасну и чтобы своим красноречием не отбить у нее охоты слушать христианское учение. Бог даст, огласит ее катехизатор, и после нового года, может быть, примет она крещение.

Еще ниже к югу, на конце главной здешней улицы (Санео-доори), которая разделяет Киото поперек на две почти равные половины, стоит лавочка нашей Анны Симано. Муж у нее язычник, киотосец, но довольно благодушный и предоставляет своей жене веровать, как она хочет. Тут же за лавочкой у них небольшая комнатка и здесь на самом видном месте висит икона. У Анны есть старуха мать, принявшая крещение уже в Киото, и брат, тоже христианин. Теперь он курума, т. е. извозчик. Живут они отдельно от Анны, с другими родственниками язычниками, в их дом поэтому, нам нет доступа. Анна одна из самых лучших наших христианок. При своей бедности, она вносит на церковь почти больше всех других, (у нас ведь каждый член прихода вносит известную сумму ежемесячно. На общих собраниях, обыкновенно пред Пасхой или на Рождестве, каждый определяет размер своего взноса). Не раз мне приходилось замечать, как Анна после службы, когда все уйдут, проходила в молельную и тихонько опускала, в кружку свою жертву на церковь. Это уже сверх положенного и идет на какие-нибудь особенные нужды. Замечательно, что эта простая, совсем безграмотная женщина обладает такой ясной верой, чуждой всяких посторонних примесей суеверий, что ей позавидовал бы не один из наших интеллигентов, кичащихся разумом и наукой. Мать Анны (Варвара) приняла крещение уже в старости, лет шестидесяти. Конечно, всю свою жизнь, как и всякая другая язычница, прожила она среди суеверий, разных примет, заговоров, по старости лет не сразу все это отстанет. И вот теперь Варвара нет-нет, да и заговорит о дурных приметах, о сглазе и пр. Наша Анна всегда напоминает матери, что все в руках Божиих, никакой глаз ничего не может сделать без Бога. Что, кажется, обычнее всех этих примет, поверий в простой, можно сказать, темной женщине? Очевидно, истинная вера, как бы ни была проста, всегда чужда суеверия, от которого не может освободить человека никакая наука.

Последний христианский дом находится в юго-восточном углу города. Там живет, семья Мураками, шесть человек: отец с матерью, двое сыновей, уже взрослых, две дочери. Все христиане. Занимаются они отделкой медной посуды, наводят на ней рисунки и пр., чем также славится Киото. Двое сыновей и старшая дочь состоят самыми ревностными членами нашего импровизированного церковного хора. Вообще, это самая деятельная и усердная к церкви семья, много помогающая катехизатору в проповеди, приискивает и слушателей, иногда сыновья говорят и проповеди, если катехизатор почему-нибудь не может или отсутствует. Павел Окамура и эта семья и были первыми христианами, случайно встретившимися в Киото, они и завели у себя богослужебные собрания по праздникам, отчего потом развилась теперешняя киотская православная церковь. Об этом я как-то раньше писал вам.

Вот вам и все наши дома или семьи. Кроме них, есть еще несколько одиноких христиан, живущих в языческих семьях. Самый главный из них, несомненно, Пантелеймон Сибахара, молодой человек, врач, первый из крещенных в Киото, так сказать, первенец здешней церкви. Живет он недалеко от церковного дома, в лечебнице врача-язычника и горит в полном смысле слова верой новообращенного. Несмотря на его молодость, христиане избрали его суцудзи. т. е. старостой или старшиной в нашем приходе. И, действительно, им может, гордиться киотская церковь. Уже несколько человек обратились по его частной проповеди. Главным образом, ведь, эта частная проповедь и содействует распространенно христианства. Познакомится христианин с кем-нибудь из язычников, тот узнает, что это Ясо-кёо, начинаются расспросы, иногда, если завязалась тесная дружба, то и насмешки. Христианин разъясняет, заинтересовывает и потом знакомит с катехизатором, которому предстоит огласить приведенного, раскрыть ему уже в полноте христианское учение. Конечно, содействие христиан иногда ограничивается только тем, что они приводят своих знакомых к катехизатору. Пантелеймон же обычно полагает и первое основание веры, его оглашаемый приходит к катехизатору уже с верой.

Проповедь наша идет весьма медленно и туго. Киотосцы слишком упорны в своей дедовской вере, чтобы обращать на нас внимание. Правда, иногда ко мне приходят некоторые из них. Конечно, с первых же слов заводишь речь о вере. Неизменно кланяется, подтверждает все, что ни скажешь ему, ни одного возражения, ни одного недоумения. Верный знак, что проповедь его нисколько не задевает. Неизменно каждый уговаривается приходить регулярно в известные дни слушать учение и неизменно каждый не сдерживал своего обещания. Недаром христиане предупреждали меня, что киотосцы сладки в речи и мягки в обращении, но все лжецы и сторонятся от всех не киотосцев. Поэтому еще до сих пор, не пришлось обратить ко Христу ни одного природного киотосца, все здешнее христиане пришлецы. Конечно, можно было бы завести школу, больницу, пустить в ход благотворительность, народ бы нашелся, только Бог с ними, с такими христианами.

Впрочем, не думайте, что мы совсем без успеха: на Введение будет крещен один аптекарь или аптекарский ученик, товарищ Пантелеймону по лечебнице. Пантелеймон привел его ко мне, и я, за отсутствием тогда катехизатора, должен был его огласить. Он ходить ко мне ежедневно в продолжении месяца, беседуем мы с ним по часу и больше. Оглашение у нас обычно ведется по книжке Св. Димитрия Ростовского: Зеркало православия (Осие-но Кагама). К Введению курс оглашения кончится, совершим тогда крещение. К тому времени приготовлены еще две девочки: дочь Таката и приемная дочь Анны Симано. По всей вероятности крещение будет совершать о. Иоанн Осакский, который к тому времени поедет по приходу (в этот пост большинство, если не все христиане, исповедаются и приобщаются) и завернет предварительно к нам. На Введение, стало быть, к нашим 25 человекам (не считая семейства катехизатора) прибавится еще трое, три души просвещенных христовой благодатью. Поможет Бог, и еще будут. Пантелеймон уже начал поговаривать о другом своем товарище по лечебнице, тоже аптекарском ученике, еще совсем юном. Потом жена Окурума, а потом и, может быть кто-нибудь другой, теперь еще незнакомый.

Неожиданно пришлось мне на практике познакомиться и с нашей публичной проповедью. К западу от Киото, верстах в двадцати, лежит город Камеока. Жителей в нем, говорят, до сорока тысяч, и все они живут жизнью Киото и мыслят его мыслями. Что принято в Киото, то должно быть принято и здесь. Что считается неприличным в Киото, того же самого заслуживает и здесь. Камеока, да и вся окрестная страна всегда идет следом за Киото. Оттого и христианство прививается в этой местности очень туго: в Камеока, напр., едва ли есть какая-нибудь более или менее значительная община христиан (хотя бы равная нашей киотской), если есть христиане, то только единичные личности. Теперь даже мало и интересуются христианством, и виноваты в этом отчасти протестанты со своею публичною проповедью. Приедут сразу человека три, нанимают помещение, и начинают один за другим изливаться пред толпой. Убедить такая нестройная проповедь на случайные, одна с другой несвязанные темы, никого не убедила и не могла убедить, а в толпе поселила мысль, что христианство им знакомо, слушать о нем новую проповедь уже, мол, не интересно. И теперь, приезжает какой-нибудь миссионер, расклеивает афиши, назначает день и час проповеди, но уже никто, кроме знакомых, не идет его слушать: надоели. У нас в Камеоке есть человек шесть христиан, четверо принадлежат одной семье, остальные одинокие. Живет там и катехизатор не столько, конечно, для самой Камеоки, сколько для окрестной местности, где рассеяно еще несколько семей по разным селам и деревням.

Так, вот этот катехизатор давно уже звал нас с нашим киотским катехизатором как-нибудь приехать к нему, соблазняя нас прекрасными видами по дороге, а главное, возможностью возвратиться оттуда в лодке по горной речке – водопаду, действительно, одной из здешних достопримечательностей, которую не пропускает ни один хороший или исправный турист. Недели две тому назад, мы наняли два курума и отправились. Было довольно свежо, по-здешнему совсем зима. Роскошная зелень, одевающая все горы и холмы кругом, теперь разукрашена была пурпуром: листы момидзи покраснели, для японцев, следовательно, наступил веселый сезон. Весной они любуются вишней, осенью бегут в леса и на горы смотреть на момидзи. Идут толпами, жмутся от холода, прячут в рукава свои руки, покрякивают, а все-таки идут, да еще стихи сочиняют, и, конечно, пьют саке. Есть у них и приметные места, где момидзи особенно много или где расположено оно особенно живописно. Пойдите посмотреть киотские лакированные вещи, и вы, наверное, найдете несколько подносов или шкатулок, на которых золотом в разные цвета воспроизведен, какой-нибудь вид непременно с покрасневшим момидзи.

Курума наши катились по мягкой дороге мимо бесконечных монастырей и тэра с их характерными заборами и воротами. Я думаю, половина Киото занята ими. Кое-где на дворе тэра играли дети. Это, конечно, ученики многоученых бонз, благо учеником может быть и чужой, и родной. Потом пошли рисовые поля. Рис был уже снят, по местам стояли еще не убранные снопы. На встречу нам то и дело попадались киотцы с ветками момидзи в руках: они возвращались с прогулки в окрестные горы. В голове роились разные думы. Думал я и о киотцах, которых ничем пронять нельзя; думал и о следующем симбокуквае, и о том, будет ли Таката и впредь таким усердным, каким он выказал себя в последнее время, но мало по малу мысль сосредоточилась на одном предмете. А что если катехизатор собирается по случаю нашего приезда устроить публичную проповедь язычникам? Признаться, душа в пятки ушла при такой возможности. Выкладывать свое красноречие пред Анной или бабушкой Уэтани еще можно: если и соврешь, эти добрые души не взыщут. Но что я буду делать пред толпой незнакомых язычников? Ведь, этак можно возбудить у них такой хохот, что на много лет вперед наша проповедь будет для них смешна. Я начал в уме составлять проповедь о Богоподобности человека и вместе об основных противоречиях в его природе, чтобы потом вывести отсюда учение о спасении И. Христом. Все выходило гладко, слова находились, хотя чувствовалось, что запнись в проповеди один раз, сразу пропадет весь мой запас японских слов. Приехали в Камеоку. Город растянулся на большое расстояние почти в один порядок, длинной-предлинной лентой. Ехали мы, ехали до нашего церковного дома. Подъезжаем и – увы! – подле входа приклеен громаднейший лист бумаги, а на нем аршинными буквами выведено катаканой мое имя с объявлением о проповеди. Стало быть, отступление возможно только под предлогом какой-нибудь внезапной болезни.

Наш катехизатор еще совсем юноша, недавно женившийся на такой же юной христианке (ее теперь не было дома). Бедному скучно сидеть в таком неблагодарном углу, как Камеока и ее окрестности. Слушателей нет почти, да и из них некоторые такого сорта, что еще более безнадежны. Один ходил-ходил, почти уверовал и серьезно начал говорить о крещении и вдруг струсил людской молвы: что-де скажут соседи, если я крещусь, пожалуй, смеяться будут. Вообще эта местность еще не готова к принятию Христова учения, как и сам Киото. Зато, если примет, то примет сразу всей своей массой и уже навсегда. Нужно, следовательно, ждать и терпеть пока скудость в плодах. Закваска наша пропадает, скрывается в трех мерах муки, но, несомненно, и она производит свое действие на здешний народ, будет время, когда заставит бродить всю это массу.

После обеда обошли немногочисленных здешних христиан. Семейный дом здесь только один. Хозяин – торговец посудой. У него жена и двое маленьких детей, все христиане. Но самая лучшая христианка в доме, да, пожалуй, и во всей Камеокской церкви, больная сестра этого торговца. Вот уже лет десять лежит она без ног, не имея возможности ни встать, ни сесть. Лет ей еще совсем немного: приблизительно лет 25.

Пред ней стало быть только еще раскрывается жизнь, может быть счастье. Сколько в этом поводов к ропоту на Бога, на свою судьбу! Бедная девушка все переносит смиренно, читая Евангелие и др. христианские книги, какие попадают к ней в руки, (она и окрещена в постели же). Мы с катехизатором посидели около нее, поговорили, дивясь ее истинно христианскому терпению и благодушию.

Зашли еще в один языческий дом. Один из сыновей христианин, остальные язычники. Отец, старый-престарый старик, постоянно собирается, или, по крайней мере, говорит, что собирается креститься, переслушал, я думаю, всех наших проповедников, которым приводилось бывать здесь, да и к теперешнему катехизатору частенько ходит, говорит о своем желании слушать проповедь, да все никак не соберется начать: верный знак, что христианином не будет. Есть еще в Камеоке один христианин-приказчик, его тоже посетили в этот раз.

Вечером назначена была проповедь. Убрали ширмы и из трех комнат в церковном доме сделали одну большую залу. У стены поставили столик с неизменным красным байковым одеялом, вместо скатерти, с чайником для воды и стаканом. К вечеру пришел мой бывший учитель (в Осаке) со своим товарищем католиком, оба они состоят теперь учителями в сельской школе поблизости от Камеоки. В назначенный час стали собираться язычники. Комната наша наполнилась, некоторые стояли во входе, сидели вообще скромно и чинно. Начал говорить что-то бесконечное камеокский катехизатор, говорил часа полтора, чтобы, как он потом объяснял, выиграть время и побольше собрать слушателей. Потом выступил в качестве приезжего наш киотский катехизатор, на этот раз, для торжества облачившийся в европейский костюм. Потом пришла очередь и мне. Воду пил, я, признаться, с ощущением весьма близким к тому, с каким прыгают в холодную воду. Но Бог помог, ничего себе с полчаса говорил, что удивительно, ни разу не ошибся, говорил ровнее и правильнее, чем у себя пред христианами. В особенных случаях, должно быть, есть особенная помощь Божия. Не нужно только злоупотреблять этой надеждой.

Слушатели наши, к сожалению, сидели очень смирно и не сделали ни одного возражения. Это мне напомнило киотосцев с их ласковыми улыбками, постоянным согласием на все, но с недоступной душой. Часов в десять кончилась наша проповедь, слушатели ушли, а мы уселись в кружок около хибаци и долго еще беседовали о всякой всячине, изрядно диспутируя с нашим гостем католиком. Весьма замечательная и характерная черта в его спорах: часто, когда он не может ответить на возражение православного, он ссылается на своих патеров. У них-де есть пребольшущие латинские книги, которых никто из других не может прочитать, и в тех книгах все это прекрасно объяснено. Не чисто ли католическая это особенность, зажмуря глаза идти, держась за рясу своего патера?

На следующий день возвратились к себе в Киото, опускаясь по реке. Наняли мы большую плоскодонную лодку, какие обыкновенно ходят по этой реке, сплавляя лес и пр. Сначала от Камеоки тронулись на веслах, но чрез полчаса весла оказались не нужными: сильное течение подхватило нас и понесло. Уровень воды заметно пошел под гору, и течение становилось все быстрее и быстрее. По местам река с шумом бросается чрез груду камней, образуя настоящий водопад. Тогда наши гребцы становятся на носу лодки и длинными шестами отталкиваются от встречающихся скал и камней. Путешествие вообще очень своеобразное и интересное, не говоря уже о прекрасных видах, о зеленых горах, о великолепном момидзи и пр. Часа чрез полтора мы были у подножия Ариси-яма, горы, закрывающей Киото с северо-запада, а еще чрез полчаса и дома.

Этой довольно неудачной, относительно приобретения новых христиан, попыткой публичной проповеди покуда и ограничились мои миссионерские подвиги. Оглашение проповедью в собственном смысле, конечно, назвать нельзя, это скорее разъяснение уже воспринятых истин. Да оглашение и не считается у нас обязанностью священника: он управляет приходом, пасет христиан, проповедует, готовить же к крещению обязан катехизатор.

Как видите, по церкви у меня очень мало дела, остается весьма много времени на свои частные занятия, на изучение языка, осмотр здешних достопримечательностей и т. п. Как и в Осаке, я нанял себе учителя японского языка, на этот раз не христианина. Он имеет в Киото свою школу, что-то вроде свободных курсов китайской словесности. К нему за известную плату поступают взрослые молодые люди, кончившие ученье в правительственных школах. Учатся, кстати, неизменному английскому языку и еще чему-то. Ко мне он ходит, конечно, на дом, утром. Теперь читаем с ним китайское Четырехкнижие, т. е. три главных сочинения (или лучше сборника изречений) Конфуция и одно – Менция. Это, можно сказать, альфа и омега китайской житейской философии. Читая эти изречения и слушая комментарии к ним моего словоохотливого учителя, так и видишь сухую, низменную, но весьма порядочную душу китайца. Всего у него в меру, все в порядке, все по закону, но все насквозь пропитано самым безнадежным материализмом, все ограничено одной землей. Нужно после этого удивляться еще, что и из числа последователей Конфуция попадают иногда истинно верующие люди. Хорошо, конечно, если человек возьмет от Конфуция его житейские правила без их подкладки, если догмат приличия приложит к себе, к своей душе, понимаемой по-христиански, тогда, конечно, много хорошего можно ожидать от такого человека, и твердости убеждений и последовательности в проведения их в жизнь. Но если с формой воспринят будет и дух, тогда выше земли человеку не подняться. С учителем мы иногда диспутируем и о христианстве. Он весьма хвалит нашу веру, подчас скажет, что Христово учение лучше Конфуциева. Но, очевидно, никогда не будет христианином, хотя по воскресеньям и ходит в протестантскую кирку. Достопримечательностей здесь так много, что я когда-нибудь посвящу им целое письмо. Напр., здесь целых два царя-колокола. Особенно велик в храме Дай-буцу. Только, увы! за день вы можете ударить в, него три раза. И стоило после этого тратить столько денег и сил, чтоб потом забавлять праздных туристов? Замечателен и сам Дай-буцу. Вы входите в особый храм, точнее – в большой деревянный шатер или балаган, и сразу пред вами почти во всю ширь шатра стоит ужаснейшая и огромнейшая рожа. Это и есть знаменитый Дай-буцу киотский. Собственно говоря, статуя состоит из одной головы и плеч, и, не смотря на это, достигает высоты сажен пяти. Размеры лица ужасны, теряется даже обычная в буддийских статуях сонная красота. По лесенке можно подняться к самому затылку Дай-буцу, где поставлен небольшой жертвенник. Говорят, в старину изображение было бронзовое, но погибло во время пожара. Остатки этого бронзового Дай-буцу показываются и теперь. Настоящая статуя или собственно бюст сделан усердными купцами Осаки. Все это – дела давно минувших дней, теперь поросли травой забвенья. Народ отлил или в синтоисты или в секты нового буддизма, а разные Дай-буцу принадлежат, кажется, секте Тен-дай, служат теперь только предметом праздного любопытства.

Письмо XXIII. 18 января 1893 г. Киото

Мы тоже здесь встретили и проводили святки, только у нас они совсем перепутаны, так как многими год празднуется по новому стилю, 20 декабря. Японский год начинается приблизительно с февраля, одним словом – с переходом зимы на весну. Но теперь введено европейское летоисчисление и старый год помнится в каких-нибудь захолустных деревнях, да у стариков, которые никак не могут помириться с мыслью, что новый год начинается при полнолунии.

Празднование нового года здесь весьма интересно и напомнило мне нашу масленицу, которая, кстати сказать, и начинаться-то должна бы тоже приблизительно при переходе зимы на весну. Канун нового года проходит в разных приготовлениях и расчетах со старым годом. В городе всеобщее возбуждение. Ночью никто не смыкает глаз, кроме разве сильно больных. Если некоторые лентяи и засыпают, то, во всяком случае, уже после 12, в новом году. Хозяйкам дела очень много. Нужно гонять дьявола, который в прошлом году довольно бесцеремонно расположился в их доме. Нужно готовить «моци», новогоднее кушанье, по значению прямо тождественное с нашими блинами или с малороссийской кутьей. На вид это нечто вроде клецок из рису, особенным образом стертого, что-то такое клейкое, вязкое, нельзя сказать, чтобы очень легкое для желудка (но ведь, это – священная пища, это – блины, а при них об удобствах пищеварения совсем не спрашивается). Моци варятся и подаются с соусом, строго определенным для каждого дня. В первые три дня (или неделю, не знаю хорошенько) соус варится из всех овощей (непременно местных, японских), какие только употребляются в японской кухне. В восьмой день делают соус из сладкого гороха или чечевицы, а в 15-й и 30-й еще из чего-то.

Канун нового года, таким образом, проходит в хлопотах. – Да и не для одних хозяек, так как вся семья заинтересована, в приготовлении помогает, насколько и чем может. Но, ведь, моци варятся, и для этого нужен огонь, не будничный огонь, которым пользовались целый год, не огонь от варварских спичек: для моци нужен огонь тоже новогодний, священный. Такой огонь достается только из мия Гион. Это капище бога киотской земли. В нем горит всегда огонь, которому в ночь на новый год и отправляется все Киото или, по крайней мере, отправлялось прежде, когда тлетворное влияние европейской культуры еще не проникло сюда. Каждый идет в Гион с соломенной веревкой для огня, и, зажегши ее, возвращается домой, крутя и махая ею во все стороны. Идут, таким образом, целые тысячи народа, наполняют собой все улицы города. Представьте же себе, какое это оригинальное зрелище. В доброе старое время был при этом и еще другой, тоже весьма похвальный обычай: всегда вежливые и почтительные киотцы, на этот раз, именно идя или возвращаясь из Гиона, обязаны были бросить свою вежливость и быть, насколько могут, более грубыми. На всякий толчок локтем, на всякое случайное прикосновение должно было отвечать пинком, а то и оплеухой. На улицах поэтому шла всеобщая драка. Премилый обычай!..

Пред 12 часами весь город замирает в ожидании, но лишь только пробьет полночь, по всему городу опять поднимаются несвязные крики, по улицам опять движение, это, толпы приказчиков с гиком везут тележки, нагруженные всяким товаром, «хацу-ни», т.е., первый груз, почин, по-нашему. Пока часы бьют двенадцать, нужно поскорее нагрузить тележку и сдвинуть ее с места, а потом провезти по улицам. Все это для того, чтобы в новом году торговля шла благополучно. Сделавши такой моцион по городу, накричавшись вдоволь, возвращаются домой и едят моци. После этого более ревностные продолжают бодрствовать, а ленивые засыпают, но только часов до 5 или 4 утра, когда снова встают, едят моци и снова тащат свое «хацу-ни» по улицам. И так целое утро до обеда, а, пожалуй, и целый день до вечера. Все провозят свои тележки: везут приказчики из больших магазинов, везут свои ведра и кадки бочары, даже мусорщики и те не отстают: нарядившись, по возможности, и они везут свои огромные корзины.

Процветает здесь также и тягостный обычай новогодних визитов, и японцы также, и даже несравненно больше нашего, бегают в этот день из конца в конец, облачившись в «хакама» (широкие шаровары по значению – фрак). Даже простые мастеровые и лавочники несут эту всеобщую повинность, притом не для чайков, а только как повинность. В большинстве случаев, хозяина, конечно, нет дома, тогда оставляется визитная карточка. Вы вот не знаете, зачем нужна хозяину эта карточка, а здесь знают, по крайней мере знали в доброе старое время. Новогодняя карточка имеет при нужде способность издавать голос своего господина. Стоить только собрать все новогодние карточки вместе и повесить при двери. Вообразите, как должен испугаться вор, которой осмелился бы тихонько ночью прокрасться в ваш дом, когда каждая карточка закричит голосом своего хозяина! Теперь, конечно, увы, это значение и польза карточек забыта, они просто бросаются, как никуда ненужная вещь.

Мы тоже праздновали: в семь часов утра отслужили молебен, потом ели моци и ходили поздравлять друг, друга.

На Рождество после обедни христиане сначала собрались у меня, пили чай, расположившись всеми способами по стульям, по полу и даже стоя в сенях. Потом был у нас общий обед или завтрак: вскладчину заказали кушанья в японской кухмистерской. Сварен был рис с разными приправами. Христиане почти по всей Японии так проводят день Рождества Христова. На второй день праздника мы с катехизатором и певцом отправились по домам христиан славить, как и у вас в России. Да и погода напоминала родину; было довольно холодно, даже морозно, лужи стояли замерзшими все утро. Христиане встречали нас с обычным своим радушием. В каждом доме на почетном месте разостлано было красное байковое одеяло на нем чайный прибор, по возможности новый или какой-нибудь вычурный, дорогой, иногда были и «забутоны», небольшие круглые или квадратные коврики для сиденья. В некоторых домах пред иконами зажжены были свечи. – Мы пели, что обычно поется при славлении, пили с хозяевами о-ча, ели о-каси (пирожное), и отправлялись далее. В одном месте наше славление разбередило бонзу. Дом находился как раз подле тэра, и почтенный сослужитель наш «атама-по маруки сенсей» (учитель с круглой головой), как в шутку величают бонз за их бритые головы, принужден был слушать и наши тропари, и ектенью, и все. Особенно «Дю аваремейо» (Господи помилуй) ему не понравилось. На его ворчанье наши рассмеялись, и бонза умолк. Из этого можете также видеть, насколько тонки стенки японских домов.

На Богоявление окрещен еще один, молодой юноша, аптекарский ученик, товарища, крещеному на Введение (того назвали Николаем). Таинство первый раз пришлось совершать мне самому. Совершается оно у нас, конечно, без всяких изменений сравнительно с уставом. Накануне, пред или после всенощной, читаются молитвы первого и второго оглашения, третье входит составной частью в чин последования самого крещения. Иногда крещаемый накануне приглашается исповедать свои грехи, причем разрешение ему, как еще не христианину, не дается. Утром собираются по возможности все христиане. В комнате ставится купель, нечто вроде японской ванны или даже прямо ванна (только, конечно, не употребляемая для обыденных нужд), сделана она просто из дерева без всяких украшений. Когда приходит время погружения, крещаемый сходит в купель, становится там на колени, а священник, положивши руку ему на голову, трижды наклоняет его в воду, произнося: «крещается раб Божий»... Новопросвещенный, по выходе из купели, надевает белое «кимоно», поверх которого свои обычные одежды. Потом все идут в молитвенную комнату и совершают литургию, если есть антиминс, или же только обедницу, за которой новый христианин причащается Св. Тайн. А потом идут поздравления, ликование, больше, конечно, ликует он сам. «До крещения, говорил мне один из христиан, все как-то неясно, неспокойно на душе. Крестишься, и сразу – точно сел, душа успокоится и все получит определенность». Да так, конечно, и должно быть: «прежде невозлюбленные, а теперь возлюбленные», «прежде не люди Мои, а теперь люди Мои», «несте странны и пришельцы, но сожители святым и родные, присные Богу». Это должен чувствовать всякий, приемлющий св. крещение с верою.

Нового христианина мы назвали Дамианом, в честь св. бессребренника-врача. Он сам просил дать ему имя святого, который бы, как он, занимался врачебным делом, был бы «ися». Этому, конечно, его научил Сибахара, который тоже носить имя целителя (Пантелеймон). Дал бы Бог, чтобы подольше остался наш Дамиан в обществе Пантелеймона, лучшего руководителя для него и не сыскать.

Готовилась было к крещению и жена Окумура, одного из наших христиан (о нем я писал как-то вам). Она теперь уже носит и христианское имя, но почему-то в этот раз не могла. Окрестим ее в пост. Недавно пришел к нам и еще новый оглашенный, студент Доосися (здешнего протестантского университета). Он начал слушать учение в Нагое, но с переездом сюда должен был прекратить. Теперь собирается продолжать. Может быть, успеем его приготовить вместе с Юлией, как теперь мы называем нашу оглашенную. Этот студент Морита рассказал мне много о Доосися. В этом университете несколько отделений, в том числе и богословское. Учредители имели, конечно, весьма благую цель: поставить светское образование под влияние христианства. Но вышло совсем наоборот. Светские учители – американцы в большинстве оказались атеистами, враждебными христианству, и неверие сделало большой успех среди учащейся молодежи. Теперь же американцы начинают возвращаться в Америку, а на место их, по обычной практике японской, назначаются японцы – язычники, и полухристианский университет с каждым годом все более и более теряет и последние следы христианства.

Наши милые сослужители каждый день по утрам угощают нас своим завыванием. В какой-то из сект (кажется, в Зен-сюу. созерцательной) есть правило ежедневно ходить за сбором милостыни, и вот часов с восьми мимо нашего дома проходить партия за партией в широких шляпах с мешками. Что поют они, разобрать нельзя, только ужасно завывают.

В Киото живет теперь главная знаменитость секты Сен сюу, весьма ученый бонза, подвижник, последняя «половина человека», оставшаяся в буддизме. Не помню, кто именно, но какой-то знаменитый японец сказал несколько лет тому назад, что в буддизме осталось всего только полтора человека: наш киотский подвижник представлял из себя половину, а еще кто-то целого человека. Теперь целый человек уже умер, и во всем японском буддизме осталась только половина. Живет эта половина в одном из самых тихих уголков Киото за Доосися, среди обширных парков, оставшихся от прежних счастливых времен буддизма. Монастырь в свое время, должно быть, был и богат, и велик. Еще до сих пор сохранились его входные ворота, чуть не на полверсты вынесенные вперед. От них ведет в монастырь роскошнейшая, весьма величественная аллея громадных, столетних дерев, со статуями по местам, с мостом чрез классический для буддийских монастырей пруд, поросший лотосом. Но, увы, теперь чрез эти триумфальные ворота и чрез этот философский мост никто не ходит, да и нельзя: на величественной аллее, теперь разбиты совсем невеличественные грядки и растет чай. Где прежде в Капитолии венчались цари... В монастыре несколько храмов, два весьма большие, обширные помещения для монахов. Кругом идет галерея или просто крытый ход для разных процессий и каждений, которые, нужно сказать, в этой секте весьма приняты при богослужении. В других сектах бонза обычно при богослужении сидит на одном месте пред идолом и мурлыкает свои бесконечные: «Наму мео кео Ренге-кео» или «Наму Амида бу». Первое – принадлежность секты Ренте, самой воинственной или фанатической секты японского буддизма, не уживающиеся даже с другими буддийскими сектами (что, конечно, довольно непонятно, так как секты в старом буддизме отличаются друг от друга, в сущности, только частностями, особенностями в обрядах и т. п., вроде католических и монашеских орденов). Другая молитва или восклицание принадлежит всем сектам без различий. Так, в других сектах, говорю я,. бонза всегда сидит, мурлыкает и иногда постукивает в такт по какой-то странной фигуре, лежащей пред ним (какая-то мифическая черепаха). В Зен-сюу же, бонза мурлыкая ходит, для чего у них устроены особые дорожки, который идут и переплетаются между собой по всему храму. Кроме этого, имеются еще особенные процессии в известные праздники.

Монастырь, о котором я говорю, теперь совсем спит, несколько раз я был в нем, и, кроме простых рабочих, копавших что-то около ворот, ни разу не встретил и даже не слыхал никого другого. Большие хоромы стояли молча, главный же храм, кажется, и совсем заколочен. Ранним утром там, впрочем, говорят, бывает некоторое оживление. Часа в три утра или раньше совершается, как и во всех буддийских монастырях, утренняя служба, после которой знаменитый бонза проповедует. Со всего Киото собираются к нему бонзы этой секты и другие интересующиеся проповедью. Час или два бонза говорить, говорить, конечно, Витиевато и научно, т. е. до невозможности мудрено, так что требуется громадный навык, чтобы понять что-нибудь из его премудрости. Недаром в народе есть пословица про эту мудреность буддийских бонз. После проповеди ученики завтракают и потом отправляются завывать по городу, собирая милостыню. Не думайте, что я называю пение бонз завыванием из нерасположения к ним, иначе и нельзя его назвать, завывание в самом прямом и буквальном смысле.

Секта Зен-сюу принадлежит к самым отвлеченным и созерцательным сектам буддизма, поэтому, не знаю, имела ли она когда-нибудь особенное распространение и влияние на народ. В Киото в старые годы процветала другая секта «Тен-дай-сюу». В северо-восточном углу киотской долины возвышается огромная, остроконечная гора, которая царит над всей долиной и над всеми окружающими горами. Это – Хи-ей-зан или гора, подобная Эй, той горе в Китае, на которой жил основатель этой секты. Хи-ей-зан был своего рода Афоном для японских тендайцев. В старые годы весь, от вершины до подошвы, покрыт был буддийскими монастырями, храмами и часовнями. Были там и философские школы и пр. До трех тысяч монахов жило там, и народ все был не то, что теперь. Не один раз в истории Японии хи-ей-зан сослужители отлагали в сторону свои четки и молитвенники, покрывали свои бритые головы шлемами, и с оружием в руках, в латах, спускались со своей горы вниз, в Киото. Тогда они, особенно в союзе с бонзами других таких же Афонов (а их было несколько в Японии, для каждой большой секты – свой), бывали страшны самим японским императорам. Теперь все это миновало, оружие от бонз отобрали, приношений на их долю приходится гораздо меньше, поэтому и тендайские Афон опустели опустился. Много храмов разрушено, многие пусты, бонз теперь нет и десятой доли против прежнего. Тем не менее, Хи-ей-зан интересен и теперь, и даже может быть теперь-то особенно они интересен, навевая на своего посетителя разные мечты о своей прошедшей жизни. Там идешь по какому-то особому царству, везде тишина, везде молчащие храмы, везде следы каких-то усилий, подвигов. Ведь, жили же люди всем этим. Конечно, воюющие бонзы едва ли могли бы нам объяснить, почему и зачем они живут, да, пожалуй, и о подвигах-то неудобно было бы их спрашивать. Но ведь были же и настоящие подвижники.

Вся гора покрыта густым лесом, отчего таинственность и особенная прелесть ее еще более увеличивается. Мы ходили там целый день, и чего только не видали там? Видели и следы ног Будды, отпечатанные на камне. Всего больше там помнится имя японского героя-богатыря Бенкея. Бенкей был тоже бонзой, – когда жил, неизвестно, по крайней мере, мне. Был он примерный и монах, и богатырь. На Хи-ей-зане показывали нам источник воды, открывшийся по молитвам Бенкея. «Так говорят», прибавила с улыбкой старушка, показывавшая нам этот источник, (о скептицизм!). И тут же неподалеку стоят два храма, соединенные между собою крытой и галереей на столбах: Бенкей во время оно нашел эти храмы где-то далеко внизу, они ему приглянулись, и он, недолго думая, подставил свое могучее плечо под галерею и перенес эти два храма, как коромысло с ведрами, к себе на Хи-ей-зан. Спускаетесь вы с Хи-ей-зана на противоположную сторону от Киото, к знаменитому озеру Бива, с полчаса езды по берегу этого озера, и вы встречаете знаменитый буддийский храм Мии-дера. В старые годы и у этого монастыря было много силы, и его настоятель пользовался большим почетом, так что мог спорить из-за первенства с самим настоятелем Хи-ей-зана. При похоронах одного императора спор из-за предстоятельства едва не повел к междоусобной войне. Так вот, в этом Мии-дера (храм трех колодцев) покажут вам громадный колокол, на вид пудов в пятьсот. Колокол этот висел, кажется, на Хи-ей-зане и звонил очень громко и мелодично к вящей досаде соперничествующего Мии-дера. Бенкей, «икатте» (рассердившись), в один прекрасный день отправился туда, взвалил колокол себе на плечи и принес сюда (Спрашивается, где же жил Бенкей: на Хи-ей-зане или вMии-дера? Но уж это – отрицательная критика).

Продолжая идти все в том же направлении по берегу Бива к Оцу, встретим синтоистический храм с редкостной сосной, которая одна представляет из себя целый сад. Она из породы ползучих сосен, но достигла в свою долгую жизнь чудовищных размеров, чего, конечно, достаточно, чтобы признать ее священной. Высота дерева 90 футов, ширина ветвей с востока на запад 240 футов, с севера на юг 288 футов; все оно стоит на подпорках, так что только после долгого рассматривания поймешь, что это одно дерево.

Но возвратимся к Хи-ей-зану. На нем есть три достопримечательные лица: азяри в заштате (инкео), азяри настоящий и кандидат на азяри: для всех времен по азяри: прошедший, настоящий и будущий. Азяри в переводе значит собственно подвижник, но в настоящем случае это название является почетным титулом настоятеля всех монастырей Хи-ей-зана. Для каждого из трех азяри на горе существуют особые монастыри, пользующиеся почетом и известные своим богатством и редкостями. В самом верхнем из них живет азяри-инкео, заштатный азяри. Монастырь его славится бронзовой кровлей своего дивного храма и идолом, изображающим какого-то древнего знаменитого бонзу этой секты. Идол этот считается настолько священным, что простому народу его и не показывают, он стоит всегда закрытым и открывается только для императора или для императорского посланца. В прежние годы в известный день приходил сюда сам микадо, ежегодно присылaют от него обильное приношение монастырю и заштатному азяри. Теперь все это только предание. Заштатный азяри живет в своем монастыре в полном спокойствии не занимаясь никакими делами управления. Его опытность делает его советы весьма нужными и важными, его влияние заставляет всех его уважать. Поэтому, он пользуется гораздо большим уважением и почетом, чем азяри, находящейся у дел.

Когда заштатный азяри умрет, действующий азяри уходит на покой, а на его место вступает кандидат, до сих пор томившийся ожиданием и проживавший в нижнем из главных монастырей. Тогда поднимается вопрос о приискании лица на место этого кандидата или будущего азяри. Избранный вступает в свою должность после долгого и трудного искуса. Три года он должен странствовать по богомольям: первый год ежедневно должен обойти все храмы и монастыри на Хи-ей-зане; во второй год и тоже ежедневно – все храмы и монастыри в Киото, в третий год к уроку прибавляются еще храмы и монастыри ближайших окрестностей Киото. Когда он начинает свой искус, ревнители– миряне собираются толпой и ходят за ним неотлучно в продолжении дней десяти или около того, поддерживая его за руки, за плечи и пр., Вообще, всячески помогая ему, так как в это время сидеть и отдыхать ему не полагается. Так, по крайней мере, гласит закон и обычай, на практике может быть существуют и послабления, как и во всякой практике. Окончивши искус, азяри будущего поселяется в нижнем монастыре и ждет терпеливо или нетерпеливо смерти заштатного азяри, чтобы самому вступить в управление всей горой Хи-ей-заном.

Но как, ни свят азяри. Каких чудес и силы ему ни приписывают, а все они половины не стоят «монзеки», главы секты нового буддизма, хотя последний (или лучше последние, так как секта распалась на две ветви, и каждая из них имеет своего монзеки) женат. Об этом монзеки мне пришлось слышать много рассказов, особенно о том фанатическом обожании каким он пользуется в народе. Около монзеки всегда находятся двое молодых людей, что-то вроде ассистентов, никогда его не оставляющих. Один из них, знакомый нашему Пантелеймону, и рассказывал. Каждый год монзеки объезжает часть Японии, посещает своих буддистов. Вот однажды, год тому назад, предали они на пароходе к одному городу на Kиy-Cиy. Весь берег покрыт был плотной массой народа всех возрастов и состояний. Лишь только пароход бросил якорь, целые тысячи мужчин и женщин, снявши свою верхнюю одежду, бросились в море и на воде построились шпалерами вплоть до самого парохода. Кто стоял, кто плавал, если было глубоко. Каждый схватился рукою со своим визави и на руки положили доски – образовался живой мост, по которому и прошел торжественно монзеки. Приношения этому почетному гостю, конечно, льются рекой, только поспевай брать. Путешествует он поэтому медленно, останавливаясь на ночлег чрез каждые пять ри. Но и этого его верным почитателям кажется мало, каждое селение старается залучить дорогого гостя на ночлег к себе не в очередь. Старания эти по большей части выражаются в том, что подкупают ассистентов, а иногда принимают и более радикальные меры. В Мино, напр., чтобы зазвать к себе монзеки почитатели его вооружились веревками и ловили курума, на котором ехал монзеки. Этот последний пересел на лошадь, но лошади связали ноги: монзеки – в «каго» (паланкин), но и паланкин захватили веревками. пришлось уступить. Однажды монзеки западной ветви (Ниси-Хонганзи) вздумал посетить село, принадлежащее монзеки восточной ветви (Хигаси-Хонганзи), потому что «вабоку» было, т. е., они между собой не ругались в эту пору. Случилось так, что ему приходилось в эту чужую часть заехать раньше, чем в свою. Свои сильно оскорбились, – конечно, не на монзеки, так как он выше всяких мирских мелочей, а на ассистентов, они-де все это устроили. На дороге поставили тын и взявши дреколье, стали ждать, с твердым намерением избить и убить ассистентов, если монзеки все таки поедет к чужим сначала. И в этом случае пришлось уступить. Все это, конечно, происходило в провинциях, где буддизм силен, где встречаются еще самые фанатические его приверженцы. Напр., в одном из городов северной Японии, т. е. на берегу, обращенном к Владивостоку, ожидали приезда монзеки, устроена была особая загородь, чтобы как-нибудь предохранить его от напора фанатической толпы, стояла полиция в усиленном составе. Приехал, наконец, монзеки. Не успел он сойти из вокзала, как один крестьянин ломает загородь, бросается к монзеки и схватывается за него. Полиция бросилась отталкивать слишком усердного почитателя, но тот твердил только, что теперь ему хоть и умереть хорошо вместе с живым Ками-сама (богом). Долго пришлось повозиться с ним. Все это доказательства того, что буддизм по местам не умер, хотя, конечно, сами эти живые боги с их ассистентами и пр. давно бросили всякую веру. В провинциях, где не умер еще буддизм, проповедь теперь идет не особенно живо и успешно, сравнительно с другими провинциями, но зато там, пожалуй, больше надежды на массовое обращение и, вообще, на принятие христианства в будущем. Главное препятствие к вере, ведь, не ложная вера, а холодность, теплохладность, с которой уже ничего не поделать. Тот, кто спорит, ненавидит проповедника за проповедь, скорее поверит, чем улыбающийся и соглашающийся на все, напр., киотосец. В Киото, правда, привязанность к буддизму тоже велика, но это привязанность совсем особого сорта. Киотосцы кормятся от тера и от богомольцев, боятся потерять средства к жизни, они даже не решаются и спросить себя искренно, насколько они веруют во все эти тера и в бонз с их мурлыканьем. Недаром здесь всего более и распространены разные шутки и пословицы насчет бонз.

Письмо XXIV. 4 мая 1893 г. Киото

За тот долгий период времени, который протек с последнего моего письма к вам, очень много воды утекло, много случилось интересного, а всего более было разных праздников наших и языческих. Начну, впрочем, по возможности сначала.

Не задолго до великого поста я отправился в Токио, не столько по делу, сколько потому, что хотелось повидаться со своими. Путешествие вышло не из приятных. Было холодно в тоненьких железнодорожных вагонах, несчастные грелки для ног мало помогали, а тут еще метель, на дороге постоянные заносы. Пришлось несколько раз стоять на станциях по часу и больше, и в конце всего, вместо утра, я прибыл в Токио к шести часам вечера. Конечно, сугробы снега напоминали родину, но, ведь, хорошо смотреть на снег, одевшись в меховую шубу, в легкой же рясе удовольствие получается далеко не такое. Впрочем, плохо только ночью: утром, вместе с мраком пропадают и ветры, и метели, да и холод значительно уменьшается. Тем не менее, не могу понять, как это японцы, проживая, по их рассказам две тысячи лет в свой стране, до сих пор ничего не могли выдумать в защиту от ее холодов. Навьючить на себя весь свой гардероб и сидеть – коптиться подле курной хибаци, все-таки ежась от холода, во всяком случае, не остроумно. Что же приходится ими испытывать на севере, где зима и продолжительнее и суровее, немногим, может быть, помягче русской?

В нашей миссии был в то время гость – о. П., вновь назначенный китайский миссионер. В Пекин зимой нельзя были пробраться или, по крайней мере, очень трудно, он и заехал к нам в Японию зимовать и, кстати, посмотреть на нашу страну и на нашу миссию. Время проходило довольно незаметно. Я несколько раз преподавал в семинарии, и в катехизаторской школе, вместо одного японца-преподавателя, у которого заболел смертельно сын. Пришлось нам заняться и переписыванием отчета за прошлый год. Обыкновенно, отчет составляется и собственноручно переписывается в трех экземплярах самим преосв. Николаем, который для всего находить у себя и времени и сил. Но па этот раз пришло какое-то распоряжение, нужно было какую-то статью переставить в другое место, и вот все три экземпляра уже готового толстого отчета пришлось переписывать снова. Преосвященный принужден был обратиться к нашему содействию. Беда с этими отчетами!

Вот, среду на четвертой неделе мы отправились вдвоем с о. П. в обратный путь: он провожал меня до Киото, чтобы в Кобе сесть на французский пароход и переправиться в Китай. По дороге мы решили посетить наши церкви в Хамамацу и в Нагое. Из Токио, конечно, послано было известие в ту и другую церковь, и потому нас ожидали.

Хамамацу находится приблизительно на средине расстояния между Киото и Токио. Мы прибыли туда часам к четырем вечера. На станции собралось уже много христиан, все в праздничных одеждах, все с поклонами, улыбками. Здешняя церковь в материальном отношении, пожалуй, самая лучшая, да и в нравственном отношении отнюдь не плохая. Христиане почти все местные домовладельцы, живут в достатке, целыми семьями. Самая первая семья в несколько поколений, все живут вместе под главенством старика-отца, и всё хорошие христиане. Эта семья купила и пожертвовала для церковного дома порядочный участок земли, да и самый дом почти тоже она построила. Старик строго блюдет свою веру и не стыдится исповедовать ее пред своими согражданами. В воскресный день его лавки (он один из первых богачей города) всегда заперты. Не платит он и на городские празднества в честь какого-то храма. Этот праздник имеет, конечно, больше гражданский характер, чем религиозный, но все же повод-то к нему языческий, христианская совесть не всегда может одобрить участие в нем христианина. Сограждане пытаются как-нибудь отплатить старику за его твердость, но сделать ничего с ним не могут, все их стрелы ограничиваются только тем, что не поливают улицы пред его домом, и т. п.

Катехизатор в Хамамацу получает содержание не от миссии, а от церкви же. Это один из не многих примеров. Впрочем, нигде и условия материальные такие хорошие, как в этой церкви.

Все христиане, один за другим подошли к нам под благословение, низко наклоняя головы (благословение берется здесь не руками, а на голову, что, по японским понятиям почтения, более прилично. Впрочем, обычай этот установился сам собою, может быть, даже вопреки указаниям миссионеров). Поздоровавшись с ними, мы сели в дзинь-рикися и помчались по улицам к церковному дому. За нами также быстро неслись длинной вереницей еще с двадцать или более дзинь-рикися с христианами. В городе, конечно, к великой радости и удовольствию распорядителей приема, большая сенсация.

Церковный дом стоит на одной из хороших улиц. Выстроен он несколько на европейский образец, т. е. из дерева с стеклянными окнами, в два этажа, выкрашен белой масляной краской, и белеется на всю улицу. На крыльце нас встретила с такими же улыбками другая партия христиан. Мы, конечно, сняли нашу варварскую обувь и поднялись прямо во второй этаж, где устроена молельня. Она имеет вид храма с иконостасом, с престолом и жертвенником. Везде чисто, опрятно. Живопись на иконах хорошая, на жертвеннике прекрасные сосуды. Видно, что за храмом смотрят и усердствуют к нему.

По принятому здесь обычаю при посещении церквей, я, облачившись в рясу и в здешнюю епитрахиль с фелонью, начал вечерню. Один из молодых христиан облачился в стихарь и стал на левом клиросе за псаломщика (катехизатора не было дома). Несколько девочек с учителем пения во главе образовали хор, своим усердием покрывавшим (и не без успеха) некоторые недочеты в стройности. Вечерня кончилась, я снял епитрахиль и фелонь и, севши на табуретку у солеи, сказал, как мог, проповедь. Мои слушатели были все мужчины, так как хозяйки их остались домовничать. Сидели они на полу, поджавши ноги, сложивши руки на коленях и сосредоточенно опустив голову. Я молил Бога, чтобы понятно было им мое косноязычие.

После вечерни спустились вниз, знакомились с христианами, пили о-ча с разными печеньями, а потом нас повели на ночлег в кухмистерскую, так как гостиниц порядочных здесь нет. Распорядители провели нас в самую почетную комнату, с какемоно, с причудливыми колонками из сосен в коре, с видом на реку (правда, вид этот пришлось по возможности закрыть и завесить: было холодно, а с реки несло сыростью совсем негостеприимно). Чрез несколько времени подали японский ужин, т. е. гозен с разными супами и ухою, со сладким в виде бобов в сахаре, с угрями, настоящий лукулловских ужин! Распорядители пододвинули нам по подносу с ужином, поставили рядом на полу круглую миску с рисом, и потом, всхлипнувши и поклонившись, удалились в другую комнату и двери за собой захлопнули (точнее задвинули ширмы). Это один из видов японской вежливости: пусть гость наслаждается ужином, не стесняясь присутствием хозяев.

В той же комнате потом приготовили нам и постель. Принесли целую гору одеял (футонов), толщиной каждое вершка в два, а то и больше, настоящие матрацы; чтобы они сгибались, к ним пришивается что-то вроде рукавов, таких же толстых и тяжелых. Вы покрываетесь одеялом, и рукава, спускаясь по ту и другую сторону, заставляют одеяло плотно прилегать. Я к такой ночевке успел привыкнуть, и потому не просыпался до самого утра. Но мой бедный компаньон, приехавший из-под тропиков, и никогда не ночевавший зимой при температуре улицы, страдал всю ночь, давая себе обещание впредь никогда в японском доме не ночевать.

Утром хозяин подал нам о-ча. Это уже было не за плату, а из уважения, как говорится, и значило, что и мы должны тоже оказать хозяину какое-нибудь уважение, т. е. подарить что-нибудь на чай. Этого требует японское приличие, размер же «чая» определяется общественным рангом гостя. Мы, конечно, соблюли этот обычай, и вот, при уходе нашем, со всего дома, из кухни, со двора выбежали слуги, кланяясь в землю и с всхлипами благодаря нас (хотя им бедным ничего из этого чайка не достанется). Это тоже требование этикета, теперь уже не известного в больших городах.

Мы отправились по домам христиан. Их здесь много, так что наши визиты пришлось сократить до последней степени. Ограничивались только тем, что заходили в двери каждого дома, раскланивались с хозяевами, торопливо надевавшими свои форменные кимоно, получали благодарности за посещение и шли дальше. В одиннадцать часов я служил обедницу таким же порядком, как и вчера, только на этот раз молились и были слушателями моей проповеди уже женщины: мужья сидели по домам. После проповеди выступили какие-то Филимон и Бавкида, старичок со старушкой, и просили отслужить благодарственный молебен; старичку в этот день исполнилось 71 год, а старушка, хотя и не праздновала сегодня дня рождении, но все же имела основание благодарить Бога за свою долговечность: ей было 73 года. Отслужили, по возможности, молебен (книги не было и ектенью пришлось сочинять), а после внизу было для всех угощение: красный рис, т. е. рис, сваренный с красным горошком, – высшее лакомство!

Собрались к нам дети. Кто просто глядел на нас, крепко держась за полу матери и сосредоточенно сося свой палец, некоторые опасливо брали из рук гостинцы, по возможности поспешно удирая назад. Но были и такие, которых мы спрашивали молитвы и все. Между прочим, подошли три девочки-подруги, крещенных вместе, одну звали Син (Вера), другую Ли (Любовь), третью Бо (Надежда). Это первый случай перевода имен на японский язык. Обыкновенно, каждый наш христианин имеет два имени: японское и христианское. Для удобства, новорожденным теперь стараются дать такое японское имя, которое бы немного напоминало христианское. Здесь же догадались просто перевести христианские имена. Тем более, что и у нас эти имена переведены на русский. Ребята, крестясь, читали нам молитвы и заповеди, за что получили, конечно, награду. Дай Бог, чтобы эти молодые побеги и в других церквах воспитывались также тщательно. От них зависит будущее.

Чрез несколько времени мы распрощались с нашими любезными хозяевами и таким же торжественным поездом отправились на станцию железной дороги. До Нагойи нужно ехать часа два, так что скоро мы были там. Церковный дом здесь весьма обширен (так как и церковь многочисленная). Молельня устроена тоже по образцу храма, с иконостасом и пр. Жаль только, что мы запоздали со своим приездом: нас ждали утром, и тогда собрались все христиане. Пождали-пождали и разошлись. А собирать их теперь было уже поздно: Нагойя – город огромный, некоторым пришлось бы идти по часу и больше. Человек с тридцать все-таки было. Опять служили вечерню, опять была проповедь. Катехизатор стоял на левом клиросе и исправлял службу псаломщика. Несколько человек пело. Хотелось бы и с этими христианами поговорить, хотелось бы всех их посетить. Но времени нам не было: ночью мы отправились далее, чтобы не ночевать опять в японском доме. Мы бегло осмотрели город, проехали мимо знаменитого «сиро» (древняя крепость) с его золотыми рыбами на кровлях. Посетили некоторых из христиан, дома которых находились на дороге. Один, между прочим, фотограф, владелец лучшей здешней фотографии. Христианин тоже хороший и выбран сицудзи. т. е. старостой церкви. В полночь отправились далее, в Киото, куда и прибыли на следующий день в пять часов утра, промерзши насквозь и тысячу раз раскаиваясь, что не остались ночевать в Нагойе.

О. П. пробыл у меня дня четыре, терпеливо выдерживал тесноту и неудобство в комнате. Мы, впрочем, понапрасну времени не теряли: утром и вечером, пока светло, разъезжали по здешним достопримечательностям и О. П. осматривал все в качестве туриста, а я, пользуясь благовидным предлогом, потому, что один бы не собрался. Были мы и в Кин-каку-дзи, т. е. золотом дворце. Это, собственно говоря, буддийский монастырь, в саду которого стоит увеселительный дворец какого-то императора, круглый павильон с золотым павлином (символ императора) на вершине. В саду вам покажут и место где пил о-ча основатель этого дворца, и еще много других вещей, напоминающих веемую старину. С верхней галереи вам укажут на пруд и на красных рыб, на которых любовался в свое время и кормил император. Можете и вы за иену достать корма и бросить его рыбам в память императора. После осмотра (как и в каждом буддийском монастыре, в Кин-каку-дзи много всяких археологических редкостей, древних дорогих картин, ширм, посуды, мебели), посетителей угощают «ма-ча» Это – чай в порошке, его заваривают особым образом и пьют из больших чашек с разными церемониями, строго установленными, с особым видом печенья и даже в комнате особого устройства, специально приспособленной именно для питья этого чая. В Кин-каку-дзи, конечно, нам особой комнаты не отвели, да и мы не знали тонкостей чайного церемониала, выпили по чашке самым варварским, обыкновенным образом. Во время чая послышалось характерное мурлыканье и завыванье молящегося бонзы.

– «Что это такое у вас? Спрашиваем угощавшего нас бонзу. – «Это у нас вечерня, каждый день в эти часы бывает». Нужно посмотреть, едва ли когда встретится такой удобный случай наблюдать монастырскую жизнь в буддизме. Оказывается, эта вечерня была совсем обыкновенного вида. Молоденький бонза – мальчик лет двенадцати – сидел на полу пред идолом и преусердно распевал что-то такое, гнуся во всю и ударяя в гонг. Монастырская братия, которую и хотелось собственно посмотреть, таким образом возложила молитвы на мальчугана, сама занятая, без сомнения, более важными делами. Довольно остроумно, хотя далеко не так, как молитвенные мельницы тибетских буддистов.

В субботу, т. е. на следующий день после нашего приезда, прибыл о. Иоанн Оно из Осаки. Вечером он исповедал некоторых из христиан, а на утро крестил нашу Юлию. Я совершал литургию, за которой и новокрещенная и исповедники приобщились св. Таин. И за всенощной, и за обедней я доставили себе и христианам редкое удовольствие послушать проповедь о. Иоанна. Действительно, говорит образцово. Говорит он совсем просто, но так ясно, так складно, что положительно невозможно устать его слушая. Так и льется его ясная, прозрачная и простая речь.

На следующий день о. Иоанн уехал далее по церквам, а мы c о. П. направились в Осаку, где в этот день должно происходить одно из торжественнейших и многолюднейших буддийских торжеств – праздник умерших. Я вам, может быть, когда-нибудь писал, что в Осаке есть замечательный храм Тенно-зи, представляющий из себя собственно целую серию больших и малых храмов, заключенных в одну ограду. Это целый огромный квартал на краю города. В день поминовения умерших в Тенно-зи совершается торжественная служба с участием главного бонзы, и народу собирается туда не один десяток тысяч. Мы, к сожалению, к этой службе не успели, видели только, как проехал из храма главный бонза в дзинь-рикися с ливрейными возницами. Народная волна пронесла нас по улицам (движение на дзинь-рикися должно было прекратиться) к входным воротам Тенно-зи. Сквозь двойной ряд полиции проникли мы во двор, – везде давка, везде движение. Больше, конечно, гуляющих, простых зрителей, чем богомольцев, но и этих последних несметное число. Во всех храмах бонзы не успевают собирать деньги, горят тысячи свеч (каждый желающий покупает в храме свечу и зажигает ее). На дворе под открытым небом устроен особый помост, на котором поставлен небольшой идол и сидят бонзы со всеми своими принадлежностями, с гонгами, с молитвенниками. Это потому, что в храмах нет места для всех. Каждый богомолец подает бонзе небольшую табличку (можно бы сказать листик дерева, настолько тонка и изящна эта табличка) или таблички с именами своих умерших родственников. Бонза получает деньги, читает какую-то молитву, ударяет в гонг или колокол и возвращает таблички, поминовение совершено. После этого полезно омыть грехи умерших, и все приспособления для этого тут же под рукой: в Тенно-зи есть фонтан, обладающий этим чудесным даром омывать грехи умерших. За несколько рин или копеек можно получить ковшичек на длинной ручке, стоит только на этом ковшичке протянуть табличку к бьющей струе воды, и грехи умершего окончательно отмыты. И дешево, и полезно... У ворот сидят торговцы с семенами, кто не хочет много расходовать денег, тот может купить этих семян и потом в каждом храме сыпать в кружку по щепотке. Тут же продаются и воробьи; за несколько копеек вы можете выпустить одного из маленьких заключенных на свободу, – это тоже в память умерших.

В этот день много было работы кладбищенским бонзам и по всей Японии; непременно всякая буддийская семья, да, пожалуй, и синтоистская (здесь, ведь, эти две веры на практике вполне смешиваются), идет на могилы своих предков, приносит им риса и приглашает бонзу отслужить поминальную службу. Вечером я проводил о. П. до Кобе. Завтра уходил французский пароход, на котором он и отправился в свой Китай, а я возвратился в Киото, читать по утрам с моим учителем японскую историю и, время от времени, ходить по христианам на их симбокукваи и пр.

Скоро пришла и Пасха, которая, как вы знаете, в Японии проходит особенно оживленно и радостно. Мы к ней готовились усердно. В великий четверг и субботу были причастники. Читались у нас двенадцать Евангелий и пр. Из Токио прислали нам маленькую плащаницу и настоящих восковых свеч. Мураками пожертвовал блестящие медные подсвечники, сделали трехсвечник из проволоки. Тем временем шли спевки, приготовления. В субботу, часам к восьми вечера, церковный дом уже гудел, как улей, собрались все наши, пришли с ними их знакомые и родственники – язычники (многие, впрочем, из них остались на службу), сошлось несколько человек из окрестных городов и деревень, где нет православной церкви. Я исповедовал одну нашу христианку, которая не могла исповедоваться во время поста. Смотрю, идет другая, совсем незнакомая. Оказывается, бедная года три не причащалась. Живет она в Кобе в языческой семье, нет там ни церкви, ни катехизатора. Ехать в Осаку исповедоваться и причащаться далеко. Она бывала в Осакском храме только на Пасху и думала, что в этот день нельзя исповедоваться и причащаться. Теперь увидав, что я исповедую, она и прибежала ко мне. Вот вам пример нашего «рейтана», т. е. ослабевшей христианки. Конечно, нельзя было не побранить ее за небрежение святым долгом исповеди и причастия, но можно ли назвать ее падшей или отпадшей? Скольких бы тогда из нас пришлось вычеркнуть из списка христиан. Это неожиданное возвращение заблудившейся овцы было радостным подарком нам к Пасхе, все искренно приветствовали пришедшую.

Часов в восемь вечера я начал чтение Деяний апостольских, за мной стали читать желающие из христиан. Чтение, впрочем, не особенно удалось нам: приходил все новый народ, нужно было его принимать, объяснять, показывать. В одиннадцать с половиною начали полунощницу, с чтением канона великой субботы. За минуту или за две до двенадцати все мы зажгли свечи и с пением «Воскресение Твое, Христе Спасе», вышли из церкви в сени, затворили двери и замерли на мгновение, ожидая полночи. Потом я сказал: «Слава Святей» и пропел «Христос воскресе» (конечно, по-японски). Мои христиане так воодушевились, что запели потом все вместе и пели всю заутреню и обедню. В нашей молельне было жарко от свечей, тесно, душно от ладану. Но зато радостно и весело, совсем по-праздничному, по-пасхальному. Мы условились петь по очереди: один тропарь я, другой христиане. Этим достигались сразу две и даже три цели: и певцы не уставали, и внимание слушателей при переменном пении всегда поддерживалось, да и служба шла гораздо скорее, – наш импровизированный хор, чем больше пел, тем больше растягивал.

После обедни все сошли вниз разговляться. Ширмы были убраны и из всего нижнего этажа образовалась довольно просторная зала. Мы сели в кружок на пол, и после молитвы стали угощаться. Каждый принес с собой чего-нибудь съедобного или сладкого. Кто рису с приправами, кто о-каси, и каждый непременно несколько красных яиц и хлебец причудливой формы. Все эти яства сначала лежали на столе под большим цветком, потом перешли к нам на пол и стали ходить вкруговую. Веселья было без конца. Мой Соокици (слуга) немало насмешил меня своей японской недогадливой подражательностью. Нужно было приготовить чай. И вот он усердно начал таскать сверху всю мою мебель и расставлять около стола. Это, оказалось, все для чая: видя, что я всегда пью чай на стуле за столом. Он вообразил, что без стульев и стола по-русски и совсем нельзя пить чай, на полу ничего не выйдет. При этом вспоминаю другой подобный анекдот из японской церковной жизни. При миссии был регент Тихай, брат покойного о. Анатолия и сам тоже умерший. При управлении хором он имел привычку сильно размахивать обеими руками, как это делают многие. Случилось однажды преосв. Николаю приехать в одну церковь, где бывал в свое время и Тихай и обучил христиан пению. Пели все, м. б., не стройно, но, во всяком случае, пели, слушать было можно, и молиться было можно. Но только все до единого певца усердно размахивали обеими руками, причем ребята, конечно, находили в этом весьма интересную забаву. «Что это такое вы делаете»? спросил их преосв. Оказалось, они думали, что без махания церковное пение не полагается. Можете поэтому судить, как здесь нужно осторожно обходиться со всякой мелочью, со всякой частностью, в устройстве церкви, в поведении при Богослужении. Из усердия во всем хранить христианские обычаи, японцы могут скопировать и совсем ненужное.

Наша беседа продолжалась до самого утра, – никто и не думал спать в эту ночь. Часов в восемь я с катехизатором и двумя христианами отправились гулять, осматривали выставку, дворцовый сад отца императора, или императора в отставке и пр. Вечером часов в семь отслужили вечерню, а на следующий день обошли всех христиан с крестом и с пение «Христос воскресе». Привел Бог провести Пасху радостно. И после Фомина воскресенья вскоре окрещен был и тот студент Доосися, о котором я вам писал в прошлом письме. Оглашение и крещение совершал я сам. Крещаемого назвали Иоанном. Помаленьку-помаленьку, а все-таки наша церковь прирастает. Бог даст и вырастет со временем. Беда только вот в том, что настоящие киотосцы не поддаются на проповедь, крестится все пришлый народ, – без настоящих киотосцев трудно завести более или менее близкие отношения, знакомство с киотосцами: от чужих они сторонятся.

Летом Киото празднует. Каждая его часть имеет свой особый религиозный праздник синтоистический. Наша часть празднует в Гион (15 июня нового стиля). Следующая к югу часть Инари, т. е. лисьему храму, который находится недалеко от Киото к югу. Этот праздник и привелось мне видеть 6 мая н. ст. Главная принадлежность этих праздников торжественные процессии с «микоси» или «хоко». Первое не что иное, как небольшая переносная часовенка, позолоченная и разукрашенная резьбой, с круглыми зеркалами по бокам – символ бога. Символ этот имеет свою историю. Однажды богиня Ама-тера-сама (солнце), на что-то рассердившись, спряталась в пещеру. На земле, конечно, стало вдруг темно и невесело. Боги собрались на совет, как тут быть, как выманить обидевшуюся богиню. Вот один хитрый бог выдумал показать ей зеркало: увидит себя в зеркале богиня, не вытерпит, полюбопытствует, тогда ее и поймать. Расчеты оказались верными: не выдержала богиня, выглянула из пещеры, тут ее и поймали соломенной веревкой. С тех пор Ама-тера-сама больше не капризничает и светит на землю, а зеркало и соломенная веревка стали принадлежностью синтоистических храмов.

На праздник Инари приносятся целых пять громадных микоси. Все они золоченные, раскрашенные, покрытые красными попонами, а на вершине главной из них возвышается металлический золотой павлин. Под каждую из них сделаны из бревен носилки соответствующих размеров. Получается тяжесть большая, и несут каждую микоси человек 50–60. 15 апреля н. ст. все эти пять микоси приносятся в Киото и стоят в известном месте до 6 мая, когда совершается их торжественное возвращение домой, которое видел и я.

В общем, нечто невообразимое, чудовищное. Сперва долго тянется бесконечная процессия разных древних знамен, флагов, хоругвей, значков и пр. и пр., штук до ста, если не более. Идут все мерно, степенно и до утомительности долго. Носильщики одеты в странный костюм придворных прежнего времени (в сущности это древний китайский костюм, перенятый японцами): широчайшие халаты, широчайшие рукава и такие же шаровары. На головах кое-как лепят маленькие шапочки, черные, не то деревянные, не то кожаные, держатся только благодаря толстому белому шнуру. За знаменами и флагами верхом на коне, во всем бёлом и таком же широком, ехал ассистент одного из главных каннуси (синтоистический жрец), а за ним в открытом ландо на пару (о, цивилизация!) один из жрецов в таком же одеянии и с неизменным для каннуси веером (особой формы) в руке. За ним должны бы идти микоси, но их не было еще видно: неполярная тяжесть их не позволяла спешить. Но вот в дали в улице показалось красное пятно и, слегка подпрыгивая, медленно стало приближаться к нам. Вскоре послышались беспорядочные крики, гвалт, звон бубенцов. У каждой мокоси привешено несколько огромных, величиной с человеческую голову, бубенцов. Боже мой, что тут было! У каждой микоси было смены три носильщиков, кроме того, просто провожатые, главным образом, мальчишки, так что около каждой микоси набьются человек до двухсот. Все они одеты в короткое белое платье, с голыми ногами (увы, и здесь древний обычай, позволявший для торжеств довольствоваться только перевязью, нарушен), все повязаны белыми платками с синими гербами Инари, все они пьяны вдребезги, все выкрикивают какое-то короткое присловье, все пляшут, все беснуются, как только кто может и хочет. Над всем этим хаосом колыхается, подпрыгивает (носильщики тоже – подплясывают, хотя и с искаженными лицами) странная микоси. В более значительных местах носильщики останавливаются и с дикими криками поднимают микоси кверху, причем по близости всегда оказывается какое-нибудь теплое местечко с угощением, с саке пр. В общем, получается что-то невозможное, почти демоническое. И нужно еще отдать справедливость выдержанности и манерности японцев, будь на их месте другие, тогда бы многих картонных домиков по дороге не досчитались после этой процессии: микоси с носилками из бревен могла бы служить прекрасным тараном. Микоси следовали одна за другой чрез большие промежутки, всех их было пять. Затем опять знамена и флаги, хотя и не так много, как в начале, несколько коней в причудливом древнем военном уборе, конюхи, ведшие их, тоже напоминают старину. Несколько пар прислужников мия с регалиями и знаками храма и главного жреца: какой-то шар, нечто вроде скипетра и пр. Далее опять цивилизация: карета и в ней сам главный жрец в белоснежном широчайшем одеянии с веером в руках. За ним двое слуг с зонтом на длинной рукоятке и с опахалом. В заключение всего верхом на коне в белом одеянии, с шапочкой на голове ассистент жреца. – Мы долго стояли, пока проходила эта процессия, а потом обошли улицы, где праздновалось Инари. Везде убранство, везде расписанные фонари и флаги. Из лавок товар был вынесен и на место его поставлены великолепнейшие ширмы, какие-нибудь редкие приборы, мебель, развешаны драгоценные кимоно, хранившиеся, может быть, из рода в род. Каждый старается блеснуть пред своими соседями В каждом доме принимают гостей, пьют саке, едят тай (рыба), больших раков. Саке пьется как и у нас, с разными обрядами. Вместо нашего чоканья, японцы меняются рюмками, сполоснувши их, конечно. После же пира каждый гость, сполоснувши свою рюмку, протягивает ее хозяину, и этот последний, horrible dictu, должен все это выпить. Как видите, положение хозяина не особенно безопасно.

На других праздниках носят, как я сказал, «хоко», т. е. копье. Это громаднейший шест, на конце которого укреплен клинок в аршин длиной, широкий, но весьма тонкий, так что он гнется при колебании. Шест раскрашен и разукрашен всячески, но главное его украшение длинная хоругвь, приспущенная почти до земли. Делается она из великолепнейшей материи, расшивается богатым шитьем, и, вообще, представляет из себя большую редкость для всякого. Каждый околоток или квартал в данной части города старается иметь на празднике свое хоко, сам его устраивает, украшает, не щадя расходов. Нести его выбирается какой-нибудь силач: на каждом шагу нужно хоко встряхивать, чтобы звенели его бубенцы и чтобы сверкал на солнце его изгибающийся клинок. Сами же устроители хоко или их молодежь, разрядившись в пух и прах, поддерживают свою драгоценную хоругвь. При этой процессии нет такого беснования, как при Инари, все чинно, изящно, порядок, тишина. Микоси переносится, ведь, крестьянами окрестных деревень, здесь же участвуют кровные киотосцы.

Интересная процессия совершалась также третьего мая (15 н. ст.) из императорского дворца в одни из самых почитаемых миа, находящееся подле Киото к северу. В старые годы император посылал туда своего чрезвычайного посланца или даже ездил сам с дарами и на поклонение. Его, конечно, сопровождала огромная свита в ее придворных нарядах, с знаками отличия, присвоенными каждому рангу. Теперь императора здесь нет, но процессия воспроизводится с возможною точностью до сих пор, везется даже и колесница, в которой император предполагается. Идут воины в их доспехах, едут вожди, несут знамена. И все это с пунктуальной верностью древнему церемониалу. Анахронизмом только являются европейские костюмы жандармских офицеров, сопровождающих процессию. Не будь их, можно бы совсем перенестись воображением в древнюю Японию. – Вообще в эту пору много интересного в нашей японской Москве.

Заключение

Это письмо было последним из Японии: незадолго до него получен был, конечно, не неожиданно, указ о моем переводе в Россию, и я должен был собираться. Грустно было расставаться с киотскими христианами, мы успели привыкнуть друг к другу и полюбить. Опечалены были они и судьбой своей церкви вот-де теперь она опять станет маленькой, ничтожной среди других церквей, едва заметной горсточкой людей, с простым катехзатором во главе. Впрочем, опасение это едва ли было основательно тогда, а в последствии и совсем не оправдалось: теперь в Киото подвизается о. Симеон Мин, кандидат Киевской академии, первый из японцев – академиков, принявший духовный сан. Это для Киотской, церкви конечно, в несколько раз лучше моего пребывания. – Церковь эта и теперь все еще немногочисленна, но каждый год растет, теперь, говорят, крестились некоторые и из настоящих киотосцев. Бог даст, со временем их будет и больше, и тогда (да и теперь, сомнения нет) дело православия в Киото будет вполне обеспечено.

Вскоре после моего отъезда стали прибывать из России другие японцы – академики, теперь их человек восемь или девять. Ими заняты места в Семинарии, в других школах, издаются журналы, переводятся с русского книги. Вообще, работа идет своим порядком, ни мало не задерживаясь отсутствием русских работников. Преосвященный Николай сумел воспитать деятелей для японской нивы и теперь имеет радость видеть и благие последствия своих трудов. Одного только нет в Японии: нет в ней монастыря и нет среди японцев монахов, как было в самые первые времена христианства у нас в России. Монастырь послужил бы незыблемой точкой опоры для всего будущего, в нем бы воспитались первые японские архипастыри, находили бы себе нравственный покой и поддержку и все утомившиеся труженики на ниве Господней. Монастырь этот всегда был любимой мечтой и преосв. Николая, но мечта эта, как она ни сладка, ни завлекательна, до сих пор остается мечтой. Нет средств, нет подходящих людей, не идут туда эти подходящие люди. А место готово: дача в Тонусава. Лучшего места по его удивительной живописности, по его отдаленности от мира, по тишине и не найти.

В последние дни японской Церкви приходится переживать много беспокойства. Вмешательство России в китайско-японскую войну сильно озлобило самолюбивых японцев, ненависть их, конечно, распространилась и на все русское. И вот христианам пришлось переносить разные выходки этого уязвленного самолюбия. Называли их изменниками и пр. Это сильно смущало христиан. Потом, конечно, и проповедь не могла идти так свободно и с таким успехом, как прежде. Но все это – мимолетные тучки, они пройдут, не оставив на небосклоне следа. Дело Божие не пропадет в Японии, вопреки всем надеждам и ожиданиям не сочувствующих ему здесь и там. Будет время, когда там не будет, может быть, и ни одного русского, когда прекратится прилив пожертвований из России, это нанесет, конечно, глубокую рану церковному делу, но рана эта опять таки будет только временная, потому что японская миссия имеет в себе зало жизни, несомненный залог и именно в том, что она живет уже своею жизнью и теперь у ней есть и священники, и проповедники и пр., и все это свое, воспитанное здесь, воспитанное учителями японцами, в японском духе. У японской церкви есть и то святое семя, которым стоит мир, и это те ее истинные члены, которые разбросаны по всем ее многочисленным общинам, ее разные Анны Симано, Пантелеймоны, Сибахара и многие-многие другие, которые хорошенько и не слыхали про Россию и русских миссионеров, исключая своего «сикео Николай», и которые тем не менее уверовали во Христа и веруют в Него, и будут веровать, зажигая и других своей верой. Конечно, трудно ожидать, чтобы Япония когда-нибудь во всем своем целом пришла ко Христу, подобно тому, напр., как пришла наша Русь при св. Владимире. Уж слишком привыкли японцы относиться безразлично к делу веры и слишком много этого безразличия насмотрелись они у европейцев, чтобы когда-нибудь серьезно поднять об этом вопрос. Впрочем, кто знает, что будет впереди? С развитием придет правительство к мысли о нелепости своей государственной религии, а пришедши, едва ли оно может долго удержать ее у себя. Теперешнее поколение, конечно, еще слишком привыкло к ней. Но подождем, как будет смотреть на нее поколение последующих сорока-пятидесяти лет. Но пусть и не будет этого Establishment (да, право и желательно ли оно особенно?), православие все-таки будет идти своим путем, тихо, медленно, но постоянно и твердо. И дай Бог этого Японии...

* * *

1

Сейчас – Сямынь, город субпровинциального значения в провинции Фуцзянь (КНР) крупнейший порт провинции, на побережье Тайваньского пролива. Далее в тексте при упоминании названий городов, экзотических фруктов, транспортных средств применяется их современное написание – прим. электронной редакции.

2

кимоно

3

До реформы японские женщины, выходя замуж, чернили свои зубы. Теперь этот обычай выводится. Изредка разве можно встретить какую-либо бабушку с черным ртом.

4

Обычный титул духовного лица по-английски.

5

Открывалась она однажды и после о. Анатолия. О. Оно был преподавателем и приготовил человека 4–5 недурных катехизаторов. Потом школу пришлось закрыть: соединить приход и преподавание в школе для о. Оно оказалось невозможным

6

После мне пришлось видеть китайцев разных наречий, объяснявшихся между собою по-английски.


Источник: На Дальнем Востоке : (Письма япон. миссионера) / Архим. Сергий. - Сергиев Посад : 2 тип. А.И. Снегиревой, 1897. - 263 с.

Комментарии для сайта Cackle