Азбука веры Православная библиотека священномученик Иоанн Восторгов Речь на торжественном заседании Священного Собора, посвященном памяти мученически скончавшегося митрополита Киевского Владимира (Богоявленского), 15 (28) февраля 1918 года

Речь на торжественном заседании Священного Собора, посвященном памяти мученически скончавшегося митрополита Киевского Владимира (Богоявленского), 15 (28) февраля 1918 года

Источник

Я совершенно неожиданно для себя получил приглашение выступить сегодня с речью, посвященною памяти почившего митрополита Владимира. При кратком времени, данном мне, думаю, достопочтенное собрание снисходительно отнесется к некоторым, – я подчеркиваю это, – несколько несвязным наброскам моих мыслей и воспоминаний, относящихся к почившему иерарху, новому священномученику Российской Церкви. Мне трудно говорить сейчас много и связно еще и потому, что ведь ни для кого не тайна, что я давно знал владыку-митрополита и стоял в числе сотрудников его и на Кавказе, и в Москве, не прерывая самого близкого общения с ним до самых последних дней его жизни – я любил его, слишком многим ему был обязан, и поэтому, естественно, слишком потрясен его смертью.

Нравственный облик его уже достаточно очерчен предшествующими мне докладчиками. Его православно-церковные воззрения, строгия и неизменные, известны всем. К этой, уже данной ему характеристике, я и прибавлю несколько фактов, сообщений и наблюдений, которые могут иллюстрировать то, что и сегодня, и ранее на Соборе уже доложено было достопочтенному собранию.

Я в первый раз узнал высокопреосвященного Владимира в Тифлисе, двадцать пять лет тому назад, когда он был там экзархом Грузии. Я прибыл из соседнего мирного тогда Северного Кавказа, молодым еще священником, назначенный законоучителем гимназии в захолустный город Елисаветполь, и, только очутившись в Закавказье, я увидел и узнал, в какой напряженной атмосфере приходилось жить и работать экзарху Грузии. Когда я представился ему в Тифлисе на пути следования к месту службы и был им принят, то я с первого же раза был прямо поражен необычайной простотой и скромностью святителя, который занимал в иерархии столь высокое место и считался, по установившемуся обычаю, уже кандидатом на митрополию. Глубокий провинциал, доселе не выезжавший никуда из небольшого города, где я служил на Северном Кавказе, я был изумлен этой доступностью Владыки и его всестороннею участливостью – к моей службе, к моим планам и т. д. От него первого я и получил точные и ценные сведения о новом месте моего служения, получил и советы, в которых у него и тогда, как и всегда, доминировал чисто пастырский дух и тон. Помню, в тот раз он мне показался человеком очень слабого здоровья, и никогда не думалось, что он так физически окрепнет на родном севере, по переводе в Москву, и будет таким бодрым и моложавым в свои 70 лет, до самых последних дней жизни.

Чрез три года я переведен был на службу в Тифлис. По своему положению, как законоучитель двух огромных гимназий, я стоял совершенно в стороне от всяких административных дел, и только из газет да из отзывов и сообщений сослуживцев и представителей русского общества в Тифлисе я знал о том, какая ненависть окружала экзарха, какая царила клевета, направленная против него, и как тяжело было его положение среди грузинского клира.

Впоследствии я убедился собственным горьким опытом, что российское прекраснодушие здесь, внутри России, всегда было склонно обвинять в обострении отношений к экзархам и вообще к представителям русского клира в Грузии – только самих русских. Нас всегда обвиняли в том, что мы сгущаем краски в изображении настроения Грузинского клира, что задавленные грузины ищут только справедливого к ним отношения и уважения к их национальным особенностям, что мы отталкиваем их своею грубостью и тупым чванством, что ни о какой автономии и автокефалии грузины не только не помышляют, но и не знают... Здесь уже сказалось тогда, какой жизненный крест Бог судил нести почившему иерарху: полное одиночество. Одинок он был и без поддержки от высшего церковного управления, особенно от держащих власть высших чиновников церковного управления, которые всегда склонны были придавать значение всякой жалобе и сплетне, завезенной на берега Невы, каким-либо приезжим грузинским генералом или самой пустой газетной заметке, вопившей о горделивости и мнимой жестокости русской церковной бюрократии в Закавказьи. Сколько я потом видел написанных в этом духе писем К. П. Побеносцева и Саблера, сколько было их запросов с требованиями объяснений и с непременным и неизменным уклоном в одну сторону – в сторону доверия жалобщикам, которые сообщали иногда факты столь несообразные, нелепые и невозможные, что, казалось бы, сразу нужно было видеть, что здесь работает одна злоба и преувеличенное кавказское воображение. Нестяжательность, простота, всем известное трудолюбие, исправность во всем, даже, и по преимуществу, иноческое целомудрие – все в экзархе подвергалось заподозриванию и всевозможным клеветническим доносам. И на все надо было отвечать в тяжелом сознании, что там наверху как будто склонны допустить возможность хоть некоторой доли правды во всех этих безчисленных доносах и изветах.

Сам К. П. Победоносцев совершенно верно выразился в одном таком письме к покойному митрополиту по поводу дел Урмийских: «Русского человека на востоке всегда прежде всего встречает море клеветы». И все-таки, когда это море воздымало свои волны, когда клевета возводилась на представителя русской церковной власти на Кавказе, покойный государственный деятель, вообще не склонный к оптимизму, всегда начинал колебаться. Бывало так, что если пять человек просятся на одно место, а определить можно, конечно, только одного, то прочие четверо считали долгом писать на экзарха доносы в Синод, и большею частью совершенно без связи с своим делом. Помнится, один такой туземец принес жалобу в Синод, в которой, указывая место и точную дату времени, сообщал, что экзарх на приеме сначала ругал жалобщика, потом долго бил его кулаками, свалил на пол и бил ногами, и затем, «запыхавшись, сам упал на диван»... А несчастный кроткий жалобщик мог только сказать: «Что с Вами, владыко».

Экзарх, в объяснение на эту жалобу, ответил, что в то самое время, какое указано в жалобе, он вовсе не был в Тифлисе и в Закавказье, а как раз был в Петрограде, вызванный в Св. Синод и при том уже несколько месяцев. Победоносцев на объяснении написал: «Ну, это даже и для Кавказа слишком», – и все-таки все подобные истории с жалобами и доносами тянулись без конца... Замечу кстати, многие из таких именно жалобщиков, беззастенчиво лживых в слове, теперь – видные деятели автокефалии. Только теперь, к сожалению, очень поздно, русское церковное общество слишком убедительными фактами поверило и в автокефалию Грузии и в грубость, дерзость и недобросовестность приемов борьбы грузинских автокефалистов. Укажу еще факты. Помню 1895-й год, июнь месяц, митрополит сидел в Синодальной конторе, рядом с ним за столом – архимандрит Николай Симонов. Пришел в приемную десять лет назад лишенный сана за воровство и за доказанное гражданским судом участие в разбое бывший священник Колмахелидзе, по делу которого в свое время был следователем архимандрит Николай, тогда еще бывший священником. Десять лет таил Колмахелидзе злобу; теперь он услышал, что архимандрит Николай является кандидатом в епископа. И вот, он избрал день мести. Он вызвал архимандрита из заседания Синодальной конторы и тут же всадил ему нож в сердце. Владыка Владимир успел принять только последний вздох и благословить несчастного, а когда возвращался в свой дом, рядом с конторою, то как раз пред его приходом во дворе, в кустах пойман был псаломщик-грузин с кинжалом, готовившийся расправиться и с экзархом. Я видел Владыку Владимира непосредственно после всего происшедшего: это было прямо чудесное спокойствие духа, которое дается только глубокою верою и спокойствием чистой и праведной совести.

И при таких переживаниях Владыка Владимир, как будто никаких неприятностей у него не было, никогда на них не жалуясь, неустанно трудился для паствы. В его трудах красной нитью проходила особая забота о духовном просвещении. Службы, проповедничество, братства, миссионерския вечерни, внебогослужебные собеседования, издательство, расширение церковной печати, – вот что главным образом привлекало внимание и заботы экзарха. В этой-то области мне и пришлось стать к нему впервые близко, потому что, действительно, местных сил в распоряжении экзарха было мало, и ему пришлось призвать к сотрудничеству законоучителей гимназии. Впоследствии в Москве, в Петрограде богослужение и проповедничество в широком смысле этого слова, просвещение и миссия всегда и неизменно ставились почившим на первый план в его святительском служении и в руководстве клиром. Памятник его просветительных забот – этот Владимирский Епархиальный дом, куда он в 1902 году и приглашал меня на службу из Тифлиса, ставя в обязанность ежедневную службу и непременно ежедневную проповедь. Перевод мой тогда задержался, но в 1906 году. прибыв в Москву, я видел на месте исполнение плана Владыки. Здесь, в этом храме, тогда действительно ежедневно все духовенство Москвы по очереди выступало с проповедями за богослужениями. Из Тифлиса в 1898 г. почивший переведен был на митрополичью кафедру в Москву. – Его провожали все необычайно тепло и сердечно: при проводах сказалось, что этот на вид как будто бы замкнутый человек, как многим казалось, сухой и черствый, был на самом деле человеком нежного любящего сердца и, главное, способен был внушить и к себе горячую любовь.

Через два года после его отъезда из Тифлиса я случайно в июле месяце был в Сергиевском Посаде, где в это время жил митрополит Владимир. Он увидел меня за богослужением и с чрезвычайным радушием пригласил к себе. Вообще, надо сказать, он отличался всегда самым радушным, чисто русским гостеприимством. Тут-то, при свидании, сказалась для меня новая черта в его нравственном облике. Я как бы не узнал в нем даже прежнего простого и доступного экзарха, – так он сделался еще проще, еще скромнее и смиреннее. Потом я наблюдал в нем это растущее смирение и растущую скромность по мере возвышения его по ступеням иерархической лестницы. По мере того, как он возвышался в глазах человеков, он смирял себя пред Богом, и это было плодом его сознательной нравственной работы над собою. На такое заключение, говоря по священнической совести, я имею много данных и наблюдений. Вторично меня поразила та же черта в митрополите Владимире, когда я у него был в Петрограде после переезда его туда и назначения первенствующим членом Св. Синода.

Покойный хорошо знал, что перевод его в Петроград, от которого он всеми силами уклонялся и на который согласился только после письма к нему бывшего Государя Императора, был по его собственному выражению «началом его конца». С того времени начались его скорби. Они всем известны. Жизнь церковная совсем выбита была из русла, и доселе еще находится в таком же состоянии. При виде развала церковной жизни, особенно после мартовского переворота, Владыка еще больше ушел в себя и готовился в лучшем случае к уходу на покой, для чего и вел не раз переговоры с Наместником Троицкой Лавры, но не раз говорил и о близости смерти. Однажды, в связи с таким предчувствием, он рассказал мне следующее: «Когда я, – говорил Владыка, – был посвящен во епископа, то, по обычаю тогдашнего времени, по этому поводу была устроена мною трапеза в Александро-Невской Лавре. Был гостем митрополит Исидор и незадолго пред тем познакомившийся со мною генерал Киреев, – известный славянофил и человек глубоко интересовавшийся церковными делами и вопросами. После обеда мы вышли вместе с генералом. “Сколько вам лет, Владыко”, – спросил он. Я ответил: “сорок лет”. Генерал вздохнул, задумался и сказал: “Ах, много ужасного увидите Вы в жизни Церкви, если проживете еще хоть двадцать пять лет”». Покойный митрополит видел в этих словах своего рода пророчество.

Чтобы показать, как тяжело переживал Владыка скорби Церкви, я вынужден опять возвратиться к тому, что раньше говорил о его сердце. Многим казалось вследствие его молчаливости и природной застенчивости в слове, что митрополит Владимир – человек сухой и черствый. Это глубокая неправда: он обладал в высокой степени нежным и любящим, впечатлительным сердцем. В 1907 г. он посетил больного о. Иоанна Кронштадтского. Здесь в дружеской беседе с о. Иоанном и с редким по душе генералом Н. И. Ивановым, тогдашним комендантом Кронштадта, одновременно с митрополитом принявшим и мученическую смерть в Киеве, покойный Владыка, открываясь в своей любви к о. Иоанну, как-то невзначай высказался и сетовал, что для него всегда составляет истинное мучение сознавать свое неумение выражать и проявлять в словах чувства уважения, любви, привязанности к людям. Только школьные его товарищи, особенно семинарские, с которыми до конца дней покойный сохранял самые дружеския и простые отношения, не взирая на разницу общественного положения, знали в покойном эту черту застенчивости и некоторой робости, знали и ценили его сердце. Вообще, это был человек необычайно участливый к чужому страданию. Когда впервые тяжко заболел покойный митрополит Антоний Петроградский, которому при полном сознании совершенно воспрещены были всякия занятия, и всякое напряжение ума, даже беседы с людьми, я сам был свидетелем, как часто Владыка Владимир даже на загородной прогулке все был около одра больного и часто приговаривал: «Ах, бедненький, бедненький. Что он теперь передумает, перечувствует... Ведь он знает, что смерть идет. Разве это не напряжение мысли».

Мало кому ведомо, что покойный был поэт в душе, чрезвычайно любил природу, ценил красоты, любил стихи и до старости сам составлял стихотворения. Помню, раз утром, в вагоне, при переезде из Петрограда в Москву, куда он возвращался на пасхальные дни, в бытность еще митрополитом Московским, он признался, что так любит Москву, так рад приезду своему, что всю ночь спал тревожно, и чувства радости и любви к Москве выразил в составленном длинном стихотворении, которое тут же и прочитал нам.

При таком нежном и впечатлительном сердце, естественно, он болезненно переживал события в церковной жизни последнего времени, начиная со дня своего вынужденного перевода в Киев. Эксперименты в церковной жизни митрополита Питирима и Раева, удаление из Синода путем интриги, правление безумного Львова, и все, что за сим последовало, кончая событиями в Украине, – все это глубоко потрясало Владыку. Но не будучи по природе человеком активной борьбы, он все более и более уходил, замыкался в себя, молчал и только близким людям жаловался, что остается совершенно одиноким. Тихо и молчаливо он страдал. Думается, не так уж он был и одинок, как ему казалось, что были сочувствующие его строго церковному мировоззрению, но эти то сочувствующие сами ждали, что, именно, митрополит Владимир, даст клич, соберет их около себя, выступит с ярким протестом. Но он не мог дать того, чего в нем не было... И все же он ушел, справедливо чувствуя себя уже лишним среди новых приспособительных течений жизни, которым он не сочувствовал, и образ его есть не только образ мученика, но и немой воплощенный укор многому и многим... Впрочем, не будем уж говорить об этом...

За что он убит? Что и кому сделал? Какою борьбою и кого раздражил. Где тайна его страдальческой жизни – жизни русского архиерея, о которой так часто говорят с завистью, как о покойной и приятной, где тайна его мученической смерти?

Народ наш совершил грех... А грех требует искупления и покаяния. А для искупления прегрешений народа и для побуждения его к покаянию всегда требуется жертва. А в жертву всегда избирается лучшее, а не худшее. Вот где тайна мученичества старца-митрополита. Чистый и честный, церковно-настроенный, праведный, смиренный митрополит Владимир в мученическом подвиге сразу вырос в глазах верующих. Мученичество его станет ведомо теперь всему нашему народу.

И смерть его, такая, как вся его жизнь, без позы и фразы, в том одиночестве, в каком он себя чувствовал всю жизнь, не может пройти безследно. Она будет искупляющим страданием, призывом и возбудителем к покаянию, о котором теперь так много-много говорят и которого, к сожалению, еще не видно в русском обществе...

Смерть человека, менее всего причастного к прегрешениям этого образованного общества, столь много и тяжко, и долго грешившего против народа, развязывающего в нем зверя и подавляющего человека и христианина, – эта смерть есть воистину жертва за грех. Бог творит свое дело. Он не карает, а спасает, призывая к покаянию. Если бы только карал, то погибли бы убийцы, а не убитый митрополит.

И мученическая смерть старца-митрополита, человека чистого и цельного, – ими же Бог весть судьбами, верим, – внесет много в то начинающееся движение покаяния, отрезвления, которое мы все предчувствуем сердцем, которое мы призываем и которое одно принесет спасение нашему гибнущему в кровавой и безверной смуте народу.


Источник: Речь настоятеля Покровского собора в Москве прот. И.И. Восторгова (на торж. Зас. Свящ. Собора, посвящ. памяти мученически скончавшегося митр. Киевского Владимира (Богоявленского), 15 (28) февраля 1918 г.) // Церковные Ведомости (Прибавления). 1918. № 16 (29). С. 349-354.

Комментарии для сайта Cackle