<span class=bg_bpub_book_author>Андрей Волос</span> <br>Хуррамабад

Андрей Волос
Хуррамабад - Эпилог. Завражье

(7 голосов4.7 из 5)

Оглавление

Эпилог. Завражье

1

Электричка была почти пустой, и место занять не составляло труда, — а все равно по привычке Лобачев бегом вломился в раздвижные двери, кинулся вслед за Викентьичем к свободной лавке, швырнул рюкзак и сел.

Вагон дернулся, громыхнул, пошел. Отстала черная платформа, какие-то ангары, сараи. Потянулись друг за другом в поздних сумерках телеграфные столбы, оголенный, тронутый инеем лес и низкая пелена кисельных облаков, уж третью неделю грозивших разразиться настоящим снегом.

Лобачев поерзал на холодных деревяшках, умостился плотнее, подоткнул полы ватника и закрыл глаза, привалившись плечом к напарнику.

Он не высыпался месяц за месяцем, год за годом… вот уж четвертый год пошел — с тех самых пор, как перекочевали из Хуррамабада сюда, в Завражье.

Поплыла перед глазами искристая рябь… зазвонили колокольчики… послышались оклики… почти сразу ему стало грезиться, что он спит, точнее — досыпает короткий ночной сон, жадно впитывая считанные минуты покоя и тепла, оставшиеся до противного дребезга будильника. В половине пятого… ровно в половине пятого грянет над ухом… и сразу покой и тепло отхлынут, откатятся от него, словно морская волна от рыбы, выброшенной на берег. Сесть на постели… главное — сразу сесть, не дать волне утащить себя обратно в темную глубину… потом на ощупь одеться… выбраться из теплой жилой комнаты вагончика в прихожую… Там уже все приготовлено Машей с вечера — чайник со свежей водой на плитке… кругляшки вареной картошки лежат в сковороде — только спичку поднести. И пошло, покатилось — еда… горячий чай… сигарета… Пошло, пошло!.. Потрепать ладонью жесткую шерсть Банзая, молчаливо выглянувшего из будки, чтобы проводить хозяина. Три километра до шоссе — в сиреневой тьме, над которой, если повезет, будут гореть молчаливые звезды… дождаться автобуса, протиснуться в тряское бензиновое тепло… сорок минут до станции… полтора часа электричкой… да от вокзала потом на окраину Калуги… к восьми уже переодеться в рабочее…

А ближе, чем в Калуге, работы нет.

В августе повезло было — Викентьич нашел хорошую работу в Москве.

Да оттуда выгнали, сволочи… отняли работу.

А это была хорошая работа!

Конечно, Москва дальше, понятное дело… да ведь там разрешили оставаться на ночь! Это была по-настоящему хорошая работа… Они под эту работу позвали с собой еще двух ребят — Гришу Степняка и Володю Дубасова, которые ради такого дела отказались от заказа на садовый домик под Калугой. Работа, какую поискать, — месяца на три, на четыре… Большая квартира — сто с лишним метров, — и сделать ее нужно было от и до. А главное — разрешили ночевать! А если есть где ночевать, значит, не надо тратить время на дорогу и можно пахать часов по двенадцать, а то и по четырнадцать!.. Кто спорит, плохо спать в строительной пыли, густо замешанной на едкой вони растворителей и красок… да ведь надо: из дому-то не наездишься!..

И как началось с удачи, так и пошло на редкость слаженно и быстро — будто по нотам; недели за полторы уже убрали перегородки, вывезли мусор… Лобачев большую часть времени мотался, как саврас, по строительным магазинам и рынкам с калькулятором в одной руке, пачкой денег в другой: выгадывал копейку, бился за скидки, искал машины, грузил, вез… Прошлой зимой довелось ему два месяца поработать на подсобке в классной югославской бригаде — один инструмент у тех ребят чего стоил! вспомнить — зубы от зависти ломит!.. — и половину из этого срока был на подхвате у снабженца; там и просек что к чему, а потом сам уж делал так же, только лучше. Да что говорить, всему уже научились — даром что самоучки. Заказчик платит по смете, и смета честная, без накруток, без жульства; но если все-таки встать на уши, найти не в ущерб качеству материал подешевле — капает приварок, хоть немного, но капает; а им хоть немного — все хлеб: дома, в Завражье, каждый грош на счету.

С удивлением Лобачев замечал даже, что кое-какую работу делают они, самоучки, много лучше и чище, чем профессионалы-работяги, вставшие на эту стезю лет с пятнадцати. Конечно, у рабочего человека в крови жесткий распорядок, без которого дела не сделаешь, — в восемь приступил, в пять пошабашил. И привычка к работе — к движению, к тяжести. И на каждую закавыку — а в строительстве, в ремонте закавык не счесть — в упрямой его похмельной башке сидит свой шаблон, многажды проверенный, отработанный: делай так и так, и никак иначе: от добра добра не ищут…

Самоучка ему по всем этим параметрам в подметки не годится. Но там, где мастеровой берет привычкой, самоучка может взять ожесточением: если зубы сжать — втянешься, только по ночам будет первые полгода сводить мышцы — до крика. К тому же шаблон — он и есть шаблон: не все, по нему сделанное, выйдет удачно. А самое главное — мастеровой человек лишней работы себе не ищет: и сам на нее глаза закроет, и другому замажет, чтоб только отделаться. Укажут, ткнут носом — доделает, поправит, чтоб расчет получить; а не ткнут — деньги сорвет сполна, а потом ищи его.

А если человек в прошлой хуррамабадской жизни был инженером, а нынешней своей жизнью принужден с раннего утра до позднего вечера месить раствор, таскать мусор, сбивать старую плитку, класть новую, стелить паркет, шпаклевать и красить — то есть заниматься вещами, о которых он прежде только слышал, — тогда душу его беспрестанно сверлит желание применить в настоящем свое прошлое, свое инженерство. А иначе зачем, словно больной зуб, торчит в голове осколок сопромата? обжитые руины теормеха? Чтобы ночами с ума сводить? Нет уж, пусть работают! Если месить, то по науке! и плитку старую сбивать — тоже по науке! и коэффициенты расширения пойдут в дело! и Бойль-Мариотт! и Пуассон! и на любую закавыку — не шаблон, а индивидуальный научный подход!

К тому же мастеровой человек как привык с малолетства действовать масляной шпаклевкой, известкой да белилами, так и шурует, и никакими силами не поколебать его убеждения в том, что это самый лучший способ. А самоучка всюду лезет любопытным своим носом — что за полимерные краски? что за шведский цемент? что за австрийская штукатурная мастика? Кто знает? у кого спросить? как научиться? И тем или иным способом быстро уясняет, что с тем-то и тем-то дела лучше не иметь — хлопотно, капризно, недолговечно; но зато есть вот то-то, то-то и то-то — и красиво, и быстро, и прочно, и дешево…

Короче говоря, в этот раз пошло все как по маслу, суля успех и выгоду. Но Лобачев не загадывал, потому что знал по горькому своему опыту, что лучше в этом деле о результатах не думать — плывешь и плыви, а вот когда вынесет на берег, тогда и сочтешь, с чем приплыл.

И вот однажды в разгар дня кто-то пинком распахнул дверь, и появились, морщась от пыли и брезгливо оглядываясь, три ферта, одетые по-разному, но выглядящие при том почему-то почти одинаково, — может быть, бритые затылки были тому виной.

— Бугор кто? — отрывисто спросил тот, что шагал первым, — в черном плаще с белым шарфом.

— Что?

— Бугор кто, спрашиваю! Да не колоти ты там, козел!

Лобачев почувствовал пустоту в животе.

— Бригадира, что ли? — переспросил Викентьич. — Ну, я.

— Зовут как, милейший? — осведомился тот.

— Собственно, чем обязан… — начал было Викентьич.

— Будешь Ваней! — отрезал тот. — Ты понял?

Лобачев стоял, сжимая в руке кувалдочку. Пустота распространялась по телу. Несмотря на то что быки, расслабленно стоявшие чуть сзади и сбоку от главного, меланхолически ухмылялись, от них все равно веяло смертью.

— Так ты понял, Ваня?

Должно быть, Викентьич уже все понял. Он вытряс из пачки сигарету, не удержал в подрагивающих пальцах, и она упала на пол.

Предводитель перевел взгляд на Лобачева и вдруг приказал, делая угрожающий шажок к нему:

— Ну-ка, брось! Брось, говорю!

Быки за его спиной напряглись и тоже переступили ногами.

Лобачев осторожно опустил кувалдочку на пол.

— Вот и ладушки… — сказал пришелец и предложил, мирно разводя руками: — Ну, что, Ванек, будем работать вместе? А? Сработаемся, как думаешь? А? Как сам-то? А? Викентьич вытащил вторую сигарету, но она сломалась.

— Сработаемся! Чего там! — весело сказал тот, не дождавшись ответа. — Ребята вы хорошие, крепкие! работайте себе!.. А мы вам будем создавать условия! Чтобы, Ваня, ни один волосок с твоей головы… чтобы никто! А? — он загоготал, обернулся и подмигнул бычью: — Поможем Ванюшке-то, братва?

Правый прыснул. Левый что-то равнодушно жевал, и кубообразное его тело немного покачивалось в такт с движениями челюстей.

— Много мы не берем… но и даром такие дела не делаются! — тот снова загоготал. — Немного, но регулярно, Ванек! Каждую пятницу ровно в три часа! Годится? — он озабоченно нахмурился. — И уж ты меня не подводи, Ванюша!.. Уговор есть уговор… чтоб неприятностей не было… Кому это нужно? Ни тебе, ни ребятам твоим…

Он задумчиво и с таким выражением лица, словно разглядывал мебель, посмотрел на Лобачева и Степняка, молча стоявших у стены. Потом сдвинул на лоб кожаную кепку, почесал затылок и спросил:

— Как, штучка-то зелени на всех — не много будет?

Штучка зеленых на всех — это и был аванс, который они получили за всю работу.

Викентьич засмеялся.

Он просто-таки захохотал — сморщился, согнулся, всплеснул руками… сигареты посыпались из пачки, которую он так и не убрал в карман…

Холодная электричка покачивалась, Лобачев спал, но яснее, чем наяву, видел озабоченное лицо милицейского капитана, к которому их с Викентьичем после долгих препирательств направил дежурный. Викентьич в милицию идти не хотел — отмахивался: мол, по такому делу без толку, ничего путного не будет. Лобачев настоял. У него все еще было пусто внутри, и только сердце он ощущал вполне отчетливо.

Капитан был сильно занят. Он посматривал на часы и всякий раз страдальчески морщился.

— Трое, говорите? — спросил он, перебив Лобачева в самом начале — должно быть, суть произошедшего была ему хорошо понятна. — И что дальше? Какие пожелания?

Лобачев сказал, чего они хотят.

— Понятно, — сказал капитан. — А на каком основании?

«Должно быть, кунцевские… — подумал он, рассеянно слушая то, что жарко говорил ему возбужденный усталый человек в сером ватнике и белых от пыли сапогах. — Этих выживают, чтоб своим хохлам работу обеспечить… Конечно, дело-то выгодное. Скоты, скоты!..»

А потом он вспомнил, как неделю или две назад гнал своего «жигуленка» по кольцевой, и возле поворота на Можайку двигатель заглох, потому что полетел трамблер; нужно было искать телефон, звонить, просить помощь… Он смотрел на Лобачева и раздраженно думал: а куда бы ты сам на моем месте позвонил в такой ситуации? В родную контору или тем же самым кунцевским? В контору? Отлично! дня через три нашлась бы машина, чтоб отбуксировать до гаража!.. А кунцевские через пятнадцать минут примчались на двух джипах — один потащил «жигуля» в ремонт, ключи от второго вручили ему — «Ну что вы, Михаил Иваныч! Что вы! Вам же ездить-то надо, пока починят! Да ладно! Да бросьте!..» А если вдуматься — что он им когда делал хорошего? Практически ничего!..

— Напишите заявление, — сказал капитан, глядя на часы. — Будем разбираться… А вообще… — он поднял взгляд на Лобачева. — Тяжело вам будет… вы же вне закона.

— Почему это мы вне закона? — опешил Лобачев. — Это они вне закона!

— Они — само собой, — сморщился капитан. — А вы — нет? Может, у вас лицензия есть? Патент? Налоги платите? Вот видите… А приходите скандалить!..

За окном было уже совсем темно, электричка стучала, Лобачев спал, но и во сне ощущал горечь и видел рожи этого бычья яснее, чем тогда наяву; и во сне же мучительно сожалел, что не купил перед отъездом из Хуррамабада пистолет, — предлагали ведь! мог! и провез бы — не проблема: кто там шарил бы по его контейнеру в поисках оружия? ерунда, только вид делали, чтобы крепче напугать, сорвать больше денег с напуганного… Провез бы «макарова», пару обойм… Ну что делать, если он вне закона? если власть считает его вне закона?.. и на роже у власти написано, что нет ей никакого дела до его беды… что делать?.. Значит, только самому!.. Эх, был бы у него ПМ!.. и тогда в тот день всех троих прямо на пороге — бац! бац!! бац!!! И пусть потом суд… тюрьма… пусть расстрел… если нельзя никак иначе, если никто не поможет — тогда пусть… пусть… только бы не терпеть этого опустошающего бессилия!.. И с мукой понял вдруг в который уже раз: нет, нельзя!.. Маша с детьми одна останется… нельзя расстрел… нельзя ПМ… ничего нельзя… ничего нельзя!..

Он застонал, когда Викентьич толкнул его в плечо, и раскрыл глаза. В черных окнах дрожали отражения вагонных фонарей.

— Подъезжаем, — буркнул Викентьич. — Давай, собирайся…

Лобачев потряс головой, встал со скамьи, достал с полки рюкзачишко.

— Темно, — сказал он хрипло. — Темнеет рано, вот что, Викентьич…

Зашипели двери, раскрываясь.

Вывалившись на перрон, они трусцой добежали до края платформы, загрохотали вниз по ступенькам. Автобус еще стоял у остановки, и в желтоватом свете фар серебрились, пролетая, редкие снежинки.

— Поспеем, — хрипел Викентьич за плечом Лобачева. — Должны поспеть!..

Минут через сорок автобус высадил их возле памятника. Памятником называлась стоявшая метрах в двадцати от обочины облупившаяся стела. Она была окружена восемью чугунными столбиками с мощными цепями. Надпись на табличке гласила, что сооружение поставлено в память о том, как в тутошних лесах охотился первый космонавт Земли Ю.А. Гагарин. Викентьич два раза в день возле этого сооружения приостанавливался, читал вслух текст, хмыкал и говорил, что единственное, чего он здесь не понимает, — это почему еще не попятили цепи и столбики… А Лобачев только пожимал плечами.

На полпути до поселка стали видны помаргивающие огоньки.

— Ладно, Викентьич, — сказал Лобачев, замедляя шаг у развилки и протягивая руку. — Я к Сереге на минутку забегу. Болгарку-то большую он обещал дать… Без большой болгарки завтра полдня прокопаемся.

— Да уж спит твой Серега, — буркнул Викентьич. — Двенадцатый час…

— Ну, может, не спит, — сказал Лобачев.

— До завтра тогда, — сказал Викентьич.

Лобачев свернул налево, к деревне. Через пять минут он был у нужного дома.

Поколебавшись, негромко постучал в темное окно.

Прислушался.

Было тихо.

Он с сожалением чертыхнулся и пошел назад.

2

Инвалидный дом стоял напротив деревни за оврагом, и от хаты Сереги Дугина до него было минут пять неспешного хода — только сбежать по тропинке, а уж поднялся на другую сторону — так вот и корпуса.

С началом перестройки жизнь интерната сильно пошатнулась, и в конце концов его почти полностью раскассировали — большую часть дураков перевели в другие, более жизнеспособные дома, а здесь оставили пяток самых разумных, которые вместе с прежними нянечками поддерживали в родном гнезде тление тусклой жизни. Среди них была и Верка Цветкова.

Лобачев несколько раз встречал ее, когда заходил, бывало, к Сереге Дугину за какой-нибудь хозяйственной надобностью. Серега его не то чтоб привечал — да и кто кого станет привечать по трезваку? уж Серега точно был не из таковских, — а Лобачев не больно-то навяливал свое общество, но все же почему-то они оказались друг другу симпатичны, и если у Лобачева была возможность помочь Сереге не надрываясь, он это делал. И Серега отвечал тем же. С другой стороны, какие в деревне общие дела? Ну не мог однажды Лобачев запустить новый, с завода, мотоблок — полдня бился, выдувал какие-то опилки из карбюратора, калил свечи, разбирал, собирал… Прикатил к Сереге. Стали вместе ковыряться. Точнее, Лобачев ковыряется, а Серега — с утра под хмельком — стоит, опершись о плетень, курит и нравоучительно бормочет: «Ты не подсасывай, не подсасывай! Не приучай, не приучай!..» Мотоблок не заводился. Подошел слоняющийся дурак Виталий, тоже стал у плетня, сунул палец в рот, восторженно рассматривая чертыхающегося Лобачева. «Что стоишь! — тут же пристал к нему Серега: в Завражье считалось хорошим тоном, увидев слоняющегося дурака, без промедления пристроить его к делу. — Иди вон лучше дрова пили!» Виталий вынул палец изо рта, рассмотрел его, облизнул и обиженно сказал, показывая мокрым пальцем на мотоблок: «А, пили! Вот у тебя дубза, ты и пили!» Серега засмеялся. «Эх ты, инвалид ума! Дубза! Какая же это „Дружба“, когда это мотоблок!» К обитателям инвалидного дома Завражье относилось в целом довольно сухо, а самых надоедливых провожало пинками: пользы от них мало, а жалеть — не нажалеешься: каждый день маячат. А вот Серегу дураки не боялись. Лобачеву иногда казалось, что дураки смутно подозревают в Сереге своего — только немного недоделанного. Проклятый мотоблок в конце концов ожил, затрещал, Виталий испугался, что теперь его все-таки заставят пилить дрова, и ушел, а Серега на радостях предложил выпить. Ну да Лобачев без особого повода себе не позволял, за что тот же Серега относился к нему с насмешливым презрением…

С Веркой Цветковой у Сереги была какая-то странная, не вполне понятная Лобачеву любовь. Сам Лобачев стеснялся смотреть ей в лицо прямо, а когда находил все же случай мазнуть взглядом, всякий раз поражался конфигурации выпуклого веснушчатого лба, над которым Верка заламывала козырек грязной клетчатой фуражки, правильного носа, припухших, будто накусанных губ, розовых щек, завитушек волос над маленькими ушами… Может быть, когда Верка спала, она была совершенно красивой. Открытые желто-зеленые и немного косые глаза ее очень портили — взгляд у Верки был шалый, тусклый, словно она не вполне понимала, на что именно смотрит. Когда Серега, взвинченно матерясь, начинал хватать ее за бока, она изумленно и радостно взвизгивала, а потом хохотала и заламывалась назад, отчего выпячивался живот, и гыкала, и всхрапывала, набирая воздух для нового смеха.

Серега жил вдвоем с парализованной матерью, которая едва ходила по избе с палкой, волоча безжизненную ногу. Ведро из сеней он за ней выносил, а в теплые вечера изредка помогал выбраться на завалинку. Лобачев у Сереги в избе не бывал — как-то все больше у плетня беседовали, — а дурак Верка частенько заглядывала, да и друганы — из Сашкина, из Красновки, даже, кажется, из Пряева — время от времени наезжали, и тогда дым стоял коромыслом. Друганы были такие же, как сам Серега, — непутевые молодые мужики лет по тридцати, тридцати пяти, в разводе или на пороге этого события, на первый взгляд еще довольно справные, а на самом деле уже давно балансирующие между быстрой пьяной смертью и подзаборной, совсем пропащей жизнью.

Когда Серега ждал гостей, то Верку решительно гнал со двора, топал вдогонку ногами, кричал: «Ну-ка, быстро домой, шалава! Ну-ка, бегом! Потом позову!..» Если успевал выгнать, пока человек не появился на пороге, — хорошо, послушно уйдет. А коли заметит Верка, что какой-то мужик шагает к Серегиному дому, черта с два ее выпрешь — встанет у плетня, косит исподлобья, таинственно улыбается, надеясь на то, что поднесут сейчас сколько-нибудь водки… Лобачев посторонним не считался — должно быть, Серега не мог себе вообразить, что тот станет пьяную дурную Верку лапать, чтобы та визжала и заламывалась. А дружки — те запросто, тем более что Верка и разу не подала виду, что чьи-то приставания ей неприятны. Поначалу, правда, угрожающе ухнет, отмахнется… но если человек настойчиво продолжит домогательства, то она непременно захохочет, загыкает, поводя плечами и закрывая ладонями полную красивую грудь, — и неоднократно все это это кончалось шумным мордобоем.

3

Лобачев вздрогнул, открыл глаза и секунду лежал в темноте, пытаясь понять, отчего проснулся. В сонном мозгу прокручивалась лента возможных объяснений. Будильник? нет, не будильник… должно быть, просто автоматная очередь грохнула за окном… может, просто так грохнула, от нечего делать… есть такие любители… ба-ба-бах! — среди ночи… просыпаешься с криком, застрявшим в горле… полночи не спишь, ожидая неминуемого продолжения… а утром выясняется, что кто-то, пролетая мимо на машине, спроста послал десяток пуль в железные гаражи за домом… ба-ба-ба-ба-а-а-ах!.. сволочи!..

Сердце екнуло, и он вспомнил — да это же не Хуррамабад!

Он недовольно засопел, переворачиваясь на другой бок, вздохнул, готовясь к сладкому погружению в теплую тьму, и вдруг, приоткрыв напоследок слипающиеся глаза, увидел розовый отблеск на запотелом окне вагончика.

Он рывком сел на кровати, растерянно глядя на блик. Через секунду уже натягивал штаны, рубашку… сунув ноги в сапоги, выскочил на крыльцо.

Ночь была сухая и ветреная, над Коровьинским лесом висела ущербная луна, а над южным краем деревни в полнеба стояло алое зарево.

Лобачев скатился с крыльца и побежал по черной, схваченной ночным морозцем, бугристой дороге.

От Завражья до Сашкина, где стояла пожарная команда, было километра три. А от их переселенческих выселок — два… Можно было еще кинуться до развилки, где гаишник. Там телефон. Но до гаишника тоже никак не меньше километра… И еще неизвестно — может, там и нет никого… в такой-то час!..

Он бежал и бежал, слыша лишь собственное дыхание и грохот комьев под ногами; бежал и бежал, чувствуя, как начинает ломить грудь; он бежал и бежал, и едва не проскочил поворот… и понесся дальше, видя, кроме стены леса, только красные точки перед глазами, когда вдруг что-то ослепительно загорелось впереди, и он встал в оторопи, и согнулся, уперевшись ладонями в колени, глотая обжигающий воздух… и понял, что это фары пожарного ЗИЛа, бешено прыгающего по колдобинам.

— Стой!.. — закричал Лобачев, подымая руки крестом. — Стой!.. Пожар!.. В Завражье!..

ЗИЛ почти не замедлил хода, и все же его успели втянуть в кабину, в дымное сигаретное тепло.

— В Завражье! — твердил Лобачев. — В Завражье!

— Да знаю! — отмахнулся озабоченный капитан. — Видно! Из Сашкина увидели-то!.. Запалили, едрена-матрена!..

Через несколько минут машина с треском повалила плетень. Лобачев выскочил из кабины. Вокруг дома беспомощно метались какие-то тени. Команда быстро разворачивалась. Фронт работ еще оставался большой, но от самого дома уже почти ничего не осталось — крыша рухнула, и он полыхал огромным красным шатром, гудя, шатаясь под северным ветром, изрыгая в черное небо искры из сиреневых труб скрученного пламени.

Двигатель взвыл, из шлангов рванула, постреливая, пенистая вода, и скоро на месте пожара громоздилась только чадящая мокрая груда обугленных бревен…

Ночь прошла — словно кто-то черной тряпкой перед глазами махнул.

Поеживаясь, Лобачев смотрел на пепелище.

Давно рассвело, однако народ не расходился — ждали милицию. Кто-то уходил ненадолго, возвращался. Еще затемно появился Викентьич, посмотрел, послушал, что рассказал ему Лобачев, да и махнул рукой — мол, не дергайся, какой из тебя сегодня работник… Мужики покуривали, негромко переговариваясь, бабы шушукались, закрывая рты углами платков.

Часов в девять неторопливо подошел Шура Курганов, арендатор. Всем кивнул, а заговорил с Лобачевым, словно подтверждая некое родство. Он был свой, деревенский, да жил уж слишком наособицу: кончил институт, работал инженером, а как появилась такая возможность, вернулся в деревню со всей семьей, набрал кредитов, технику закупил на эти кредиты, взял у колхоза землю и фермерствовал на этой земле по-волчьи, в одиночку — то есть горбатился с утра до ночи, а все деньги угрюмо совал снова же в хозяйство. В доме, построенном наскоро, был у него земляной пол — руки не доходили обустроиться по-человечески. Зато урожаи снимал не чета колхозным — за что и слыл богатеем вопреки очевидности. Прошлой весной колхоз отобрал у него самое лучшее поле — к тому времени обработанное и засеянное, — а взамен, будто в насмешку, предложил взять неудобья за Коровьинским лесом, и теперь упрямый Курганов превращал их в удобья.

— Ну что, — негромко сказал он, пожимая Лобачеву руку. — Погорел Серега-то?

Лицо у него было широкое, обветренное.

Лобачев пожал плечами — мол, как видишь.

— Ага… — Курганов потянул из кармана сигареты, щелкнул зажигалкой, вкусно пустил клуб дыма. — Дело такое…

— А я ночью из окна-то глянул — елки-палки, горит! Ну и рванул в Сашкино… — сказал Лобачев, объясняя причастность. — И пожарных по дороге встретил.

— Ага… — кивнул Курганов. — Понятно…

Он еще раз огляделся, сплюнул табачинку и сказал:

— Ты вот чего… Ты тут лучше не крутись, вот что я тебе скажу…

— Чего? — удивился Лобачев.

Курганов смотрел ему в лицо. Воротник летчицкой куртки был поднят.

— Я говорю, ты бы тут не крутился, — повторил он. — Тут свои дела… деревенские… А то живо пристегнут. Уж я-то знаю…

— Да ладно, чего я-то… к чему пристегнут? — сказал Лобачев. — Серега-то… видишь, как вышло…

— Думаешь, там? — сощурившись, Курганов кивнул в сторону пепелища. — А может, не ночевал?

Лобачев снова пожал плечами.

— А где тогда? Уже бы появился…

Они помолчали.

— Понятно… — вздохнул Курганов.

— Главное, я… — Лобачев хотел сказать, что заходил вечером — дом был темен, и он решил, что Серега спит… хотел сказать это, но почему-то осекся и закончил уже говоренным: — Главное, я побежал, а машина навстречу едет…

— Ясно… — сказал Курганов, кивнул и пошел прочь.

Лобачев еще задумчиво смотрел в его широкую упрямую спину, когда за рукав потеребил Николай Фомич, сосед Сереги.

Дом его — Пестрякова Николая Фомича, — слава Богу, не пострадал: хоть ветер и нес пламя, хоть и швырял снопы искр, а все же обошлось. Правда, Николай Фомич предполагал, что на крыше у него весь шифер от жара потрескался. Может быть, часть огня взяли на себя две большие яблони. Ну, конечно, и сам Пестряков маху не дал — бегал с ведром, поливал стены…

— Ну ты смотри, а! — подрагивающим голосом говорил Николай Фомич.

Он был с самой ночи без шапки — должно быть, потерял, пока метался возле горящего дома. С Лобачевым по одному и тому же делу он заговаривал в третий раз. Впрочем, и со всеми другими.

— Нет, ну ты смотри, а! Все попалило к черту! Яблоньки-то были — знаешь, какие? Яблоки — во! Ровные! Белые! А запах! — он махнул рукой. — Все прахом пошло!..

— Спасибо скажи, что дом отбили, Николай Фомич, — устало сказал Лобачев. — Яблони новые вырастут…

Со стороны оврага показались две фигуры.

— Э, брат, не скажи! Дом-то — конечно, хорошо… но яблоньки! — дребезжал Пестряков. — Такие яблоньки поискать! Наливные яблочки-то были!..

Присмотревшись, Лобачев разглядел Виталия и Верку. Они неторопливо плелись к месту события. Веркины зубы блестели — должно быть, улыбалась. Виталий по обычной своей привычке сосал палец.

— Каждое — во! А чистые! Ни тли тебе, ни цветоеда, ни плодожорки! Возьмешь в руку — светится! Что говорить!

— Да ладно, Фомич… Может, еще и не погибли… подымутся…

— Как же, не погибли!.. Смотри!

Пестряков стал яростно трясти ветки, и часть из них легко ломалась под его руками, а с других сыпались угольные хлопья обгорелой коры.

— Видишь? Видишь? Черт Серега этот! Черт пьяный!.. Видишь? Яблони мои спалил, черт поганый!..

— Тебе бы водки выпить, — нервно зевнув, сказал Лобачев. — Ты, Фомич, похоже, перенервничал…

— Я им сколько раз говорил — спалите нас, спалите! Одна безногая, другой без ума — бах золу чуть ли не в сенях! Как не спалить-то, господи!.. Ты смотри, смотри, что делается-то, господи!.. Да его давно уж в тюрьму надо было сажать! Давно уж тюрьма-то по нему плакала! Ну, господи, прости, — Пестряков широко перекрестился, — может, избавил уж господь от такого соседа-то, ни дна ему, ни покрышки!..

Солнце, словно никелевая монета, уже мутнело над лесом.

Никто еще слова не сказал впрямую о том, что, похоже, под этой грудой горелых чадящих бревен, под листами железа, еще совсем недавно раскаленного до красноты, а теперь остывшего, сизого, в разводах побежалости, под остывшими углями пожара лежат мертвые тела Сереги Дугина и его матери. Про себя же все думали именно так, и поэтому причитания Пестрякова были уже совсем неуместны: как хочешь, а покойников грязью не поливают… Однако Лобачев уже пришел к выводу, что Николай Фомич с перепугу тронулся умом, поэтому слушал его почти спокойно.

Подойдя, Верка остановилась возле поваленного плетня, внимательно рассматривая черные руины.

— Добленький день, — сказал Виталий, вынув палец изо рта. — Видишь, Велка, поголело… говолил я ему — не зги костел!..

Верка заметила Лобачева и смущенно загыкала, полуотворачиваясь и кося в его сторону глазом.

— Этих еще приваживал! — вскипел вдруг Пестряков. — Только дураков мне еще не хватает возле дома! Чтоб они мне все тут спалили! Этот черт не спалил, так они спалят! Нет, ну ты слышь, что говорит, — костер, говорит, жечь! Косте-е-е-л! Я те дам костер! А ну пошли вон отсюда, недоумки!

Пестряков сделал угрожающий шаг. Виталий испуганно повернулся и, переваливаясь на ходу и виляя бабьим задом, поспешил прочь, оглядываясь и встревоженно окликая:

— Велка, ну их! Пойдем, Велка!

— А-а-а! — торжествующе заорал Николай Фомич. — Не лю-ю-ю-юбят! А! Не лю-ю-ю-бят! Смотри-ка! — он схватил отвернувшегося Лобачева за рукав. — Не любя-я-я-ят!

— Да пошел ты! — Лобачев, на которого этот рывок неожиданно произвел действие спускаемого курка, дернулся в сторону. — Сам ты недоумок, Фомич, честное слово! Что плетешь!..

Он быстро шагал по дороге, а в спину летело:

— Во-о-о-о!.. Видели?! Да им-то все равно, что у нас тут погорело! Они ж наездом! Им хоть мои яблони пожги, хоть твои!.. Им все равно! Понае-е-е-е-ехали! У-у-у-у, путешественники!..

4

Когда Маша, возвращаясь из Сашкина, куда она каждое утро ходила за молоком, подходила к дому, уже совсем рассвело, и оказалось, что небо было таким же низким и хмурым, как вчера.

Банзай не взлаял в качестве приветствия, а просто поднялся, гремя цепью, и подошел к ней. Вздохнув, она поставила бидончик на крыльцо, полезла в карман за ключом, и тогда пес ткнулся квадратной башкой в живот и замер.

— Да отстань ты, — сказала Маша. — Вот пристал…

Банзаю шел пятый год, и это был матерый клыкастый зверь. К зиме он кудлател и становился похожим на медведя. А из Хуррамабада его привезли двухмесячным щенком — круглым, дружелюбно помаргивающим мягким тючком на коротких ножках.

Если б она захотела подробно вспомнить, как именно он у них появился, она бы не смогла этого сделать. Эпоха отъезда вспоминалась словно длинный сумбурный сон, в котором причины и следствия то и дело менялись местами. Наверное, Сережа заговаривал о том, что славно было бы взять с собой хорошего волкодава — из настоящих, мощного, с широченными лапами, массивной башкой… рублеными под корень хвостом и ушами — ну, одним словом, чабанского… Должно быть, она все это пропускала мимо ушей — ведь они жили тогда в странной атмосфере растерянности и надежд, земля уходила из-под ног, и Маша была сосредоточена на главном: без конца проворачивала в уме все то, что ждало их в недалеком будущем, пытаясь найти наиболее осмысленную комбинацию новых понятий.

Они уезжали из Хуррамабада навсегда, и это бегство, это изгнание было бы, наверное, куда более страшным, если бы уезжали одни. Однако их, отягощенных одинаковыми бедами и заботами — здесь страшно, а в других краях никто не ждет, — было много. Образовался инициативный комитет. Напечатали в газетах несколько статей. Скоро слепилось финансово-миграционное общество «Русич», имевшее ясные и определенные цели: с помощью миграционных служб добиться в России землеотвода под коллективное строительство и возвести поселок на собранные у пайщиков деньги. И пошло, пошло!.. шатко, валко, через тысячи препятствий… где по закону, где за взятки… слезными просьбами, уговорами, снова деньгами, всем, чем угодно, только не силой — какая сила у беглеца? Натурально: дали землю, и, кто хотел и имел возможность, смотались в далекую Калужскую область, в неведомую деревню Завражье, вернулись с одобрением: мол, место красивое, земляничное. Часть комитета налегке перебралась в Калугу — в затхлую комнатенку в подвале облисполкома, — и уже отсюда, сблизи, начала громоздить строительство: проектировка — раз, дорога — два, вода — три, цемент… транспорт… рабочие руки… лес… и далее, и далее — без счета.

И казалось, что все пойдет так и дальше, дальше: поднимутся стены, лягут крыши, сложатся печи… делов-то! Деньги есть — ведь навсегда уезжаем, ничего не жалко: сначала что на книжках было, а потом (кто имел) машины, а потом дачи, дома, квартиры, все! — вот обеспечение!..

Практически все имущество было переведено в деньги… и Маша едва не разрыдалась однажды, когда любитель чтения Пашка, которому в ту пору было двенадцать, спросил, наслушавшись унылых взрослых разговоров: «Мам, а инфляция и инфлюэнца — это однокоренные?..»

А даже плюнуть на все и остаться в Хуррамабаде было уже нельзя, потому что квартира была продана, деньги за нее получены и переправлены в Калугу, вежливый и лукавый покупатель Мирзо Гафурович заходил через день как бы между делом — пожать руки, поговорить о том о сем, посочувствовать, а на самом деле, как подозревала Маша, чтобы присмотреть за своим пианино, которое стоит в его новой просторной квартире — не царапают ли часом в горячке сборов?

И уже казалось, что большего несчастья быть не может, но тут накатилась осень девяносто второго… в Хуррамабад хлынули беженцы из Курган-Тюбе, где на костях жителей шли веселые пьяные бои между вовчиками и юрчиками… из Кабодиёна, где людей расстреливали на хлопковых полях… из сотен кишлаков, по которым катилась безумная война… Бездомные спали в скверах вповалку… фантастически красивые дочери хатлонских дехкан слонялись по пыльным, голодным улицам Хуррамабада, клянча кусок лепешки или сахара и, должно быть, испытывая такое же тупое отчаяние, какое испытала она несколькими месяцами позже, когда они нашли свой контейнер на станции Генералово: не было денег, чтобы перевезти его в Завражье, где уже стоял их вагончик — в длинном, во все поле, ряду других…

Она думала иногда — вот же глупая выдумка с этим ящиком Пандоры! Открыли — бац, и несчастья разлетелись по белу свету!.. Все наоборот — должно быть где-то вместилище человеческих бедствий, куда они, отработав свое, досыта напившись крови и жизни, утомленно валятся, чтобы лежать там все более и более ужасающей грудой до конца времен… до того момента, когда тот, кто имеет на это право, заглянет в него… — и отшатнется! и побледнеет! и покачает потом головой, и протянет сочувственно что-нибудь вроде: «Да уж… ничего не скажешь… досталось ребятам!..»

Вот тогда-то, за два дня до отъезда, Сергей притащил откуда-то щенка, опустил перед ней на пол и сказал детям:

— Звать его будем Банзай. Нравится?..

…Маша отперла дверь, вошла в крошечную прихожую и поставила бидон на табуретку.

Здесь, где потолок и стены были обиты листами картона от кондитерских коробок, было тепло даже в лютые морозы.

Настраиваясь на новый ритм, она расстегнула воротник телогрейки и помедлила несколько секунд, озирая тот мир, в котором по преимуществу проходила теперь ее жизнь, — это прихожая, она же и кухня; за дверью комната двенадцати метров, сплошь заставленная — три кровати, два шкафа, небольшой стол и комод, да теперь еще пришлось дощатый манеж поставить, в котором нетерпеливо мекают два курчавых пятидневных козленка, названных было Лобачевым громко — Салтык и Ятаган, но к исходу первого же дня превратившихся в Сашку и Яшку. За этой стеной — дощатая и тоже утепленная разобранными коробками пристройка, в которой мирно обитают тридцать гусей и коза, хранится сено и зерно. А к той стене примыкает стена соседнего вагончика…

— Ну сейчас, сейчас, — сказала она. — Размекались!

Она принялась за дело, и руки будто сами — сначала как бы нехотя, а потом все больше и больше разохочиваясь, — замелькали, захлопотали, касаясь всего, чего им нужно было коснуться, бережно, но твердо.

Для начала она сходила с двумя ведрами к колонке, потом принесла дров и разожгла печь.

Глядя на ее загрубевшие руки — смуглые, с коротко постриженными ногтями, — трудно было представить, что еще несколько лет назад она работала технологом на кондитерской фабрике, красила ногти розовым лаком и любила, чтобы белый халат похрустывал и коробился от свежести, как простыня на морозе.

Она взяла козленка Сашку и пустила его к матери. Присев на корточки, Маша смотрела, как он быстро нашел сосок и стал жадно глотать. Через несколько минут отняла и, прижимаясь лицом к удушливо-душистой шерсти и ласково приговаривая, отнесла назад к братцу. Сашка, цинично использованный в качестве катализатора млекоотделения, возмущенно и жалобно мекал.

— Ну что, Белка, — уже говорила она, выдаивая остатки в пластмассовый тазик. — Смотри-ка, Белка… Ну нет, это не молоко, сестричка ты моя… никуда не годится… Шестой день пошел, Белочка… Пора уже тебе молоко давать… А? Как думаешь? Давай, давай, раздаивайся… Хватит уже… Нам тоже молока хочется… что ж все молозиво да молозиво… Да, Белка?.. Сейчас напоим твоих козлятушек… напоим ребятушек… а завтра уже прикармливать начнем… да, Белка?

Тазик она отнесла в дом и наполнила молозивом две большие бутылки.

Напоив козлят и поменяв подстилку в манеже, она намяла ведро сварившейся к тому времени картошки, намешала с пареным зерном и отрубями. Покормив гусей, выгнала на волю — радостно гогоча и вытягивая шеи, они поплелись было в сторону леса, но далеко не отошли, сели наземь, на мерзлые комья. Банзаю тоже кое-что перепало.

Когда она, напевая, домывала оставшуюся с утра посуду (а и сквозь песню постукивали косточки счетов в голове: двести отложить Катюшке на пальто, триста пятьдесят как минимум придется отдать за комбикорм, да еще привезти его сколько-то стоит… хорошо бы свою машину… хоть бы не машину, а мотороллер с фургончиком, как у Аристова, — пусть только по сухому времени на нем можно ездить, а все-таки подспорье… если б был мотороллер, она бы все-таки завела корову… правда, Сергей ее отговаривает… да сейчас и денег на корову нет… но дело все-таки не в деньгах, а в том, что корове корм на своих плечах не натаскаешь — это хоть на каких, но все же только на колесах и можно сделать… а пока нет коровы, приходится каждое утро в Сашкино за молоком… без молока-то, как без рук… правда, будет козье — оно полезней… но Сергей не любит… можно его частью продавать, как в прошлом году… в деревне своих коз нет — не держат почему-то… так значит, это уже пятьсот пятьдесят… еще Паше нужно послать хотя бы немного денег… он все топырится — не надо мне, у меня есть!.. откуда у него, господи!.. хоть бы сто… или сто пятьдесят, если выкрутиться… и так без конца, без конца — точь-в-точь как на счетах: щелк-щелк… стоп, лишнее, перебор… тогда эту вот косточку обратно, а взамен другую сюда…), Банзай залаял, загремел цепью, она выглянула в окно и увидела почтальоншу Валентину.

Маша быстро вытерла руки, накинула телогрейку и вышла на крыльцо.

— Тихо! — крикнула она Банзаю, и пес послушно замолк — только глухо рокотал, разглядывая чужого горящими желтыми глазами и прижав обрубки ушей. — Валя! Ты к нам?

Обычно к ним почтальон не ходил, потому что местом их прописки считалось Сашкино — хоть вагончик и стоял в трех километрах от села.

— К вам-то к вам… — ответила Валентина, не делая попыток приблизиться. — Да ведь не подойти… ишь, раскормили… того и гляди бросится, зверюга!

— Не бойся! — сказала Маша. — Место, Банзай! Ну-ка, место!

Банзай недовольно полез в будку.

— Какими судьбами? — спросила она, улыбаясь. — Ты же к нам не ходишь? Хочешь молока?

— Да нет уж, спасибо, — хмуро ответил Валентина, копаясь в сумке. — Так-то не хожу, да… не должна я к вам сюда на выселки таскаться… у вас адрес-то по Сашкину идет… ага, вот… Ну, уж по такому-то делу, думаю, схожу, что ж… а то еще проваляется…

— Что это? — Маша еще раз вытерла ладони о фартук и приняла в них листок бумаги.

— А это в милицию твоего вызывают, — с неожиданной радостной угрюмостью пояснила Валентина. — Так-то вот! В милицию! В Пряев ему ехать надо!

— Зачем?.. — Маша растерянно вертела в руках повестку, выхватывая отдельные слова. Лобачеву… Сергею Александровичу… явиться… свидетеля… — Зачем это? — невольно выговорила она, поднимая взгляд на почтальоншу.

— Да уж он-то знает! — уверенно и громко протянула та, застегивая сумку. — А не знает — так объяснят!

— Ты о чем, Валя?

— О чем! О том! Ты будто не знаешь!

Маша сунула повестку в карман передника.

— Серегу-то Дугина кто пожег? Не знаешь?

Секунду Маша непонимающе смотрела в ее ставшее злым и напряженным лицо, потом от неожиданности рассмеялась.

— Ты что! Ты что, Валя!

— Смейся! Смейся! — почтальонша повернулась и быстро пошла назад. — Смейся! Досмеешься! — она обернулась и крикнула: — Вы сюда мужиков наших, что ли, резать понаехали?!

Банзай с ревом вылетел из будки и стал рваться ей вслед.

Маша стояла у крыльца, пока фигура почтальонши, постепенно уменьшаясь, не скрылась за перегибом бетонки.

Потом провела ладонью по лбу, словно пытаясь что-то вспомнить, и пошла в дом. Как ни крути, а дел все равно было невпроворот.

5

Лобачев шагал по дороге к шоссе, идти было приятно и легко, но смутное беспокойство все же сосало душу.

Вызывали его в качестве свидетеля, и понятно было, по какому делу. Но что бы он такое особенное мог засвидетельствовать, ради чего тащиться ему в рабочий день в Пряев, Лобачев не понимал, — на пожаре кроме него еще много было народу, а к тому времени, когда приехали из милиции и, разбирая завал на пепелище, обнаружили трупы, он уж давно ушел. Как говорили, от самого Сереги Дугина мало что осталось, а мать была почему-то накрыта ватным матрасом, и этот матрас уберег тело от огня в такой степени, что эксперт смог обнаружить на нем несколько ножевых ран.

Со времени пожара прошло уже пять или шесть дней. Лобачев вставал рано, приезжал поздно и ни с кем из деревенских не виделся. Однако Маша ему каждый вечер рассказывала, что слышала от баб в Сашкине и в самом Завражье, и Лобачев, слушая, только диву давался. Оказалось, деревня уже все про все знала совершенно точно — кто зарезал Серегу и Варвару Дугиных и за что: оказывается, это был дружок Сереги Вадим (все из того же села Сашкина), с которым они, во-первых, не поделили дурака Верку Цветкову, Серегину любовницу, а во-вторых — что Серега в тот день получил под расчет триста зеленых, напарничая с Вадимом из села Сашкина на строительстве дачной хоромины, а Вадиму его собственных трехсот, видно, показалось мало. «Маша, да ты с ума сошла! — негодующе изумлялся Лобачев. — Да он им сам, Вадим-то этот, что ли, сказал? Да откуда же они знают? Разве можно, пока не доказали, такое про человека говорить? А если не он? Да и вообще — откуда это все?! Кто видел-то?! А если видел, что ж он языком своим поганым треплет, вместо того чтоб в милицию бежать?» Маша только извиняющеся пожимала плечами — мол, за что купила, за то и продаю.

Попусту мотаться за сорок километров в Пряевское РУВД не было у Лобачева никакой охоты, и он поначалу хотел на повестку махнуть рукой — тем более что работы на объекте было, что называется, по нижнюю губу, а он и так из-за этого пожара один день пропустил, и перед ребятами было неудобно.

Однако Викентьич, повертев в руках серую бумажку, похмыкав, пожевав губами, напоследок ткнул, как обычно, пальцем в переносицу, поправляя очки, и сказал:

— Ты, Сережа, съезди, пожалуй… Съезди, съезди, ничего, один день погоды не делает… Лучше съездить, а то, знаешь, прицепятся — вызывали, не приехал… Ну их! — и расстроенно махнул рукой.

…Он сошел с автобуса возле райсовета.

Пряевское РУВД располагалось в крепком двухэтажном доме с широким кирпичным крыльцом и черепичной крышей.

Лобачев показал повестку дежурному, тот хмуро ее изучил.

— Не знаю, здесь ли, нет ли… — сказал дежурный. — Он обычно-то по делам…

— Так ведь назначено, — сказал Лобачев.

— Мало ли чего назначено, — ответил дежурный со вздохом. — Направо по коридору.

Лобачев постучал в дверь, потянул ручку.

— Можно? — спросил он у плотного русоволосого лейтенанта лет тридцати пяти, сидевшего за столом над листом бумаги.

— Можно… — отозвался лейтенант, выводя ручкой какие-то вавилоны. — Отчего ж нельзя… пожалуйста…

— Меня вот вызвали… — сухо сказал Лобачев, приближаясь к столу и протягивая повестку. — К вам, что ли?

Лейтенант поднял голову, взглянул на Лобачева и неторопливо отложил ручку.

— Ко мне, — сказал он, серьезно кивнув. — Вот ведь тут, мнять, написано — к Червякову. Я и есть Червяков, не ошиблись… Присаживайтесь, гражданин Лобачев… — он взял повестку и прочел: — Сергей Александрович.

Лобачев сел, а лейтенант, наоборот, поднялся со стула, одернул китель и портупею, повернулся к окну и несколько секунд смотрел сквозь стекло, где были видны деревья на пустой улице да крыша какого-то сарая, крытого рваным рубероидом. Тело у лейтенанта Червякова было литое; широкая и гладкая, как у буйвола, спина туго обтянута кителем. Он обошел стол, сделал несколько шагов по кабинету. Сапоги поскрипывали.

— Ой, вот уж, мнять, не знаю даже, что с вами делать, гражданин Лобачев… — протянул Червяков в конце концов. — Так посмотреть — вроде приличные все люди, с высшим образованием, а ближе к делу, так, мнять… — и вздохнул, беспомощно разведя руками.

— Это вы к чему? — несколько оторопело спросил Лобачев. — К какому делу? Вы меня зачем вызвали?

Он отчетливо чувствовал, что лейтенант валяет дурака, но валяет дурака не от веселости, не от беззаботности. «А ведь оторва этот Червяков! — подумал Лобачев. — Ох, оторва!..»

— Жалуются на вас деревенские… — горько сказал лейтенант и покачал головой. — Жалуются! Говорят — другие вы люди, непривычные! И, мнять, если что плохо лежит, так, говорят, глазом не успеешь моргнуть, а хуррамабадцы уже слизнули! — он повысил голос и уперся Лобачеву в глаза взглядом своих — карих, сощуренных и жестких. — А? Нет, нет, вы не возмущайтесь! — он протестующим жестом выставил ладони перед собой. — Далеко за примерами ходить не будем! Вот скажите, гражданин Лобачев, где вы, мнять, взяли кирпич? возле домика-то у вас сложен — а?..

Лобачев открыл рот, чтобы ответить, — и не смог: задохнулся от возмущения.

Кирпич этот он, когда было время, выбирал из фундамента старого коровника, что возле оврага. Самого коровника давно не было — его забросили еще в пятидесятых, когда выстроили новую большую ферму в Сашкине. Стены его давно похилились, обрушились, что-то колхоз забрал, что-то завражцы растащили… а до фундамента с тех пор ни у кого руки не дошли — кто станет ковыряться из-за нескольких сотен кирпичей! — и он, заросший бурьяном, торчал в чистом поле, словно вставная челюсть.

А ему, Лобачеву, этот старый фундамент был подарком судьбы — хороший кирпич, старый, каленый… его только от раствора отбить — и готово: бесплатный! Конечно, времени жалко, время — те же деньги (ах, время! время! не денег бы — времени бы побольше!); но все равно: когда каждая копейка на счету, когда нужно работать, чтобы кормить семью, да из тех же денег откладывать на материал для строительства, да еще и работу пойди-ка поищи! — тут за каждый лишний кирпичик будешь благодарен!..

— Кирпичи? — переспросил Лобачев. — Ах, значит, кирпичи? Вы меня из-за кирпичей вызвали?!

Он много бы мог рассказать лейтенанту, объясняя, почему на них жалуются деревенские! Конечно — пришлые! Вроде — русские, а живут — как чучмеки! Все у них не как у людей! Да они ж даже водки не жрут! Выпьют маленько — и все, руки кверху! Нет, чтоб по-нашенски — до усёру! И гуси почему-то крупные, гладкие, не чета деревенским! И в огороде все гуще растет! И козы, черт бы их побрал, доятся! Нам, деревенским, молоко продают! — это ж какую наглость надо иметь! И ведь, чего доброго, еще и коров заведут! И дома построят! И в домах-то у них все будет не по-человечески — да хоть бы даже и горячая вода! И дети-то у них вишь как: в институт! Паша, ты же хотел на программиста! — нет, папа, я теперь в Тимирязевку — нам ведь тут жить! да еще оттуда: не надо денег, я на стипендию… а если что — так заработаю! и два раза в месяц — сюда, в Завражье, к отцу — помогать на стройке! а спросишь — да как же ты, Павел, а занятия? — а я все сдал, я свободен… Вот такие! будто в них какие-то моторчики без конца жужжат, жужжат, жужжат, толкают, не дают остановиться!..

— Нет, нет, дело не в кирпичах! — сказал лейтенант. — Из-за кирпичей я бы вас, Сергей Александрович, не приглашал… Дело у нас с вами другое…

Лобачеву показалось, что Червяков уже сделал для себя какие-то выводы — поговорил о том о сем… кирпичи вот приплел… и теперь, значит, Лобачев у него уже как на ладони… исследовал!

Лейтенант сел, положил на стол кулаки и сказал, твердо глядя на Лобачева:

— Разговор у нас пока мирный… предварительное дознание… Если б думал, что сбежите, засадил бы в СИЗО. Да вам бежать-то некуда… уж, наверное, набегались… — он неодобрительно хмыкнул. — Не надоело туда-сюда ездить?.. — вздохнул и сказал почти утвердительно: — Вы отрицаете, что ночью двенадцатого ноября были в доме Дугина Сергея Никифоровича и Дугиной Варвары Степановны?

— Был ли я в доме Дугина Сергея Никифоровича и… ах, вот чего! Да, отрицаю, — неожиданно обнаружив себя на краю пропасти, а потому осторожно подбирая слова, ответил Лобачев. — Я у Дугиных не был.

— Вот и запишем, что врете, — скучно сказал Червяков. — Видели вас, Сергей Александрович, когда вы выходили из дома… и время известно — во втором часу ночи, за несколько минут до пожара.

Лобачев почувствовал, что у него вспотели ладони.

— Да нет же! — сказал он, лихорадочно размышляя, кто ж мог такое сказать? Фомич? Фомич! точно — Фомич! ах, мерзавец!.. да главное-то — зачем?!

Он невольно присунулся к столу.

— Ерунда какая! Я подходил к дому — да, это было… но не заходил! Мне не открыли! И не во втором часу это было, а в одиннадцать… в двенадцатом! Мы с Аристовым приехали с работы… Он сразу домой пошел, а я к Сереге — Серега мне инструмент обещал… но они не открыли!

— То, что вы с Аристовым приехали, — это, мнять, дело другое, — еще скучнее сказал Червяков. — Это пожалуйста! Приехали и приехали… Потом-то могли еще раз сходить, верно?.. — он помолчал, словно дожидаясь подтверждения, не дождался и протянул: — Значит, отрицаете…

— Отрицаю, — сказал Лобачев. — Отрицаю. Я там не был.

— А как объяснить, что в процессе обследования места преступления был найден ваш нож? — спросил Червяков.

Лобачев похолодел. Нож?

Бог ты мой, а ведь точно — нож-то был у Сереги! Хороший уратюбинский нож, с которым Лобачев не расставался — в деревне всегда нужен, да и на работе, на стройке, тоже… А Сереге он нравился, и Серега выклянчил его на время в качестве образца — мол, он из волговской рессоры себе такой же сделает, и насечку такую же… и ручку… мол, у него ребята в автомастерских — они блоху подкуют, черта сварганят, не то что такой нож… мол, копия будет — не отличишь! И Лобачев дал ему свой, а Серега взамен всучил Лобачеву свой щербатый складень… Уже недели две прошло… нет, больше!

— Ну, молчите, молчите… — сказал Червяков холодно.

Он встал и снова подошел к окну.

— Дело в том, что я… — начал Лобачев, с ужасом понимая, что он ничего уже не сможет доказать.

Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянул молодой краснощекий парень в зеленом пиджаке.

— Василь Петрович! — с улыбкой сказал он, опираясь о косяк. — День добрый!

— Здравствуй, коли не шутишь, — ответил Червяков.

Парень посмотрел на Лобачева, хмыкнул и подмигнул Червякову:

— Разговариваете, что ли, Василь Петрович?

— А… — Червяков махнул рукой, взял со стола пачку папирос, вынул одну и задержался сунуть ее в рот, искоса разглядывая Лобачева. — Что тут разговаривать… переливаем из пустого в порожнее.

Он дунул в мундштук, жестко зажевал его и чиркнул спичкой.

— Курить будешь?

— Нет, курил уже, — отмахнулся парень. — Я что зашел-то… Ездили мы вчера с Михалычем на Зеленовские-то!..

— Ну! — Червяков затянулся, с живым интересом глядя на парня.

Парень вдруг зашелся смехом, часто-часто маша ладонью, словно разгоняя комаров.

— Умора! Я Михалычу-то говорю: давай, говорю, наживляй сразу все, да и дело с концом!

— Ну!

— А он мне: нет, говорит, давай тут пяток поставим, для пробы, а сами-то на ту сторону сходим…

— Ну!

— Пошли на ту сторону, — парень прыснул и снова замахал ладонью; на лице Червякова появилась предварительная широкая улыбка и то выражение глуповатого ожидания, с которым внимают обычно окончанию смешной истории, — а он по дороге в бочажину-то и провались!

Червяков захохотал.

— Вымок до пояса! А холодно! Мухи белые летают! Вода сты-ы-ы-ылая!.. Матерится! Пошли, говорит, назад, ну его! Пришли… — парень зашелся, бессильно отмахиваясь. — Пришли, а там на каждом крючке уже по лещу!

— М-м-м! — произнес Червяков, снова затягиваясь и выпуская затем дым тонкой сизой струйкой. — Там их, как грязи! Я ж, мнять, говорил: хоть лопатой греби!

— А часов в десять — как отрезало! — сказал парень, округлив глаза и с таким видом, словно сообщал чрезвычайно важное известие. — Ну просто как отрезало! Нет — и все тут!

— Не, — Червяков махнул рукой и сморщился, — после десяти уже не шаволит!.. Это дело я знаю… — он внушительно покачал головой. — Как, мнять, ветер понизу пошел — все, собирайся, не шаволит!

— Ну! И я Михалычу тоже: поехали, говорю! Нет, просидели там еще часа полтора — ни поклевочки!..

— Да, — с сожалением протянул лейтенант. — Я, может, денька через три… Всё дела… Вы как добирались-то?

— Да как… Михалыч у Моисеева «козла» выпросил… Ладно, побегу… Разговаривайте! — он напоследок покачал головой — мол, умора! — закрыл было за собой дверь, а потом всунулся снова и сказал:

— Да, ты слышал? Сейчас с Меркуловым явку с повинной оформили… явился твой субчик-то! Смех один! Не могу, говорит! Каждую ночь снятся! Говорит, Дугин его за Верку-то кобелем обозвал по пьянке и попер… так он не стерпел — и сначала его, а потом уж и мать, чтоб не выдала! И деньги, дурак, принес! После обеда Меркулов на следственный эксперимент его везет… Нет, ну представляешь?.. Вот так — сначала режут, потом винятся! — он прыснул, махнул рукой и теперь уже окончательно закрыл дверь.

6

Лобачев доехал до развилки — так было дешевле — и пошел по натоптанной лесной тропе к Завражью.

День был холодный и туманный, но ближе к зениту небо начинало голубеть, обещая ясный вечер.

Он чувствовал опустошение… и немного унизительную радость оттого, что все так благополучно разрешилось. Лейтенант Червяков не извинялся — только развел руками: мол, бывает… хорошо еще, мол, что я тебя в СИЗО не упек… во, мнять, интуиция! И протянул руку, и Лобачев, не обинуясь, руку эту пожал — рад был без памяти, что вышла ошибка. «А на деревенских плюнь! — неожиданно сказал лейтенант на прощание. — Я сам деревенский, знаю… они тебе жизни не дадут!.. ты от них подальше!.. Да, нож-то потом можешь забрать… правда, он сгорел к черту — никуда не годится…»

Он быстро шел опушкой леса, лес вздыхал, шелестел, последняя листва золотила бурую траву. Тропа поднялась на пологий холм, за которым лежал овраг. Холодный ветер шуршал жухлой травой, тянул полосы тумана. Серебристые склоны полей зеленели не ко времени прозябнувшими озимыми и, перемежаемые все более и более голубыми лесами, ниспадали куда-то далеко-далеко — туда, где струилась невидимая Ока.

Тропа повернула, и он стал быстро, все ускоряя и ускоряя шаг, спускаться с пологого холма к оврагу, за которым уже виднелись крыши Завражья.

— Ну что ж за сволочи, а! — бормотал Лобачев. — Вот же мать твою… падарланат!

Что-то стучало в груди все чаще и чаще — гораздо чаще, чем может стучать сердце: словно и вправду крутился, крутился и постукивал какой-то неутомимый моторчик.

— Ну ничего… сейчас, сейчас… — повторял он, почти бегом уже спускаясь по тропе в овраг. — Поговорим! Сейчас поговорим!..

Через несколько минут он оказался возле дома.

— Сейчас, — говорил Лобачев, непослушными пальцами отстегивая карабин цепи от ошейника. — Сейчас потолкуем… Да не дергайся ты!.. Сидеть! Кому сказал — сидеть!..

Дверь распахнулась, и Маша выглянула из вагончика, вытирая руки полотенцем.

— Сережа! Ты куда? Подожди!

— А-а-а, ерунда! — крикнул Лобачев, напряженно улыбаясь. — Да вовсе и не из-за этого! Так, ерунда какая-то!.. Сами не знают, за что вызывают! Вовсе даже и не поэтому! Что-то там с пропиской у нас было не в порядке… так я все уладил!

— А куда ты идешь? — недоверчиво спросила она, машинально теребя полотенце.

— Да так просто! — рассмеялся он. — Пройдусь! Вон, гляди, Банзай уже ходить разучился! Пусть побегает!.. Ну, пошел!

То, что Банзай рванул бегом, петляя по заснеженной земле и то и дело тычась носом в одному ему понятные отметины, избавило Лобачева от лишних разговоров — он только махнул рукой и побежал следом.

А моторчик стучал, стучал, сухо и безжалостно деля время на секунды…

Дом Николая Фомича стоял, как стоял.

По-прежнему сильно пахло гарью. Однако сгоревший соседний дом ныне представлял собой не безобразную груду чадящих бревен, а несколько довольно аккуратных черных штабелей, в которые сложили доски и балки при разборке.

Пестряков возился у своего забора, прилаживая свежую жердину взамен погоревшей.

— Николай Фомич! — веселым подрагивающим голосом окликнул его Лобачев. — Привет тебе от Червякова!

— Чего? А-а-а… — Пестряков настороженно смотрел на него. — Сергей Александрович!.. От какого Червякова?

— Да от милиционера, от лейтенанта Червякова! — пояснил Лобачев. — Неужто не помнишь?

— Ах, от Червякова! — Николай Фомич махнул рукой. — Вот дырявая голова! Спасибо, спасибо… А я вон плетень правлю… беда! Беда!.. Погорело все у меня! Эти-то набежали — родичи-то его — все с пепелища порастащили, что в дело годится! Как мураши! Ни одной целой деревяшки не оставили! Кастрюльки мятые, паленые — и те уволокли! Во люди-то, а? — и он снова махнул рукой.

— Так я говорю, Червяков велел к тебе зайти, — сказал Лобачев. — Передать, чтоб готовился — статья тебе, старому дураку, полагается!

— Какая такая статья? — не заметив оскорбления и не сводя глаз с Банзая, осторожно изумился Пестряков. — Это какая такая статья?

— За ложные показания, — ответил Лобачев. — А как же? Ты ж, Николай Фомич, сказал, будто меня перед самым пожаром видел? Будто я от Сереги выходил… Сказал?

Пестряков попятился к дому.

— Да я же предположительно! — застонал он. — Сергей Александрович! Я же предположительно сказал! Я ж знаю, что вы к Сереге-то захаживали! Ну и думаю себе… что ж! Да разве я это имел в виду, господи!

— Стой где стоишь! — приказал Лобачев. — А то собаку пущу!

Банзай зарычал, напрягся, и Лобачев крепче сжал в кулаке ошейник.

Николай Фомич замер, словно играл в «фигуры», — как застал его оклик, так и остановился с одной ногой в воздухе.

— Да что ж это, Сергей Александрович!

Губы у него подрагивали.

— Сволочь ты, Фомич, — с горечью сказал Лобачев, понимая, что запал прошел. Да и что с него взять в самом-то деле — ну не морду же бить! — И дурак к тому же! Что ж ты думал? Что тебе это с рук сойдет? Чем платить-то пришлось бы — не прикидывал?

— Да не подумавши! — Пестряков прижал к груди ладони. — Не подумавши, Сергей Александрович! Ну вот, как Бог свят, — не подумавши!..

Лобачев секунду смотрел на него, потом плюнул на мерзлую землю и пошел прочь. Банзай хрипел, упираясь, и косил налившимся кровью глазом в сторону крыльца.

Комментировать