<span class=bg_bpub_book_author>Яковлев А.И.</span> <br>Век Филарета

Яковлев А.И.
Век Филарета - Часть пятая. Святейший Синод

(27 голосов4.1 из 5)

Оглавление

Часть пятая. Святейший Синод

Глава 1. Отцы-настоятели

Зима 1831 года выдалась для отца Антония трудной. Пустынь под его управлением процветала, от начальства он был награжден набедренником и палицею, многие из паломников просили его стать их духовным отцом, однако видимое признание успеха перестало радовать. Беспокоило его не опасение впасть в самодовольство и самопревозношение, ибо множество каждодневных мелких, но неотложных забот не давали возможности покоиться на лаврах. В душе зрела потребность чего-то нового. Чего — он не знал.

На Рождество приехала навестить мать. Естественное чувство радости и гордости от выпавшего сыну жребия стало для нее привычным, и в этот приезд она удивила его другим. Помнилось, мать была не слишком богомольна, с годами же возросло не только ее усердие в молитвах, но и проявился какой-то новый, строгий взгляд на церковь и служение сына. «Это ли удаление от людей? — вслух рассуждала она, видя в приемной сына толпу ожидающих,— Это ли отречение от мира?» «Матушка,— убеждал отец

Антоний,— да ведь мы обязаны служить ради спасения людей!» — «Украшением церквей и усладительным пением не спасешь! Бога бояться надо!» — отвечала мать.

Настоятель пустыни не пытался переубедить ее, но невольно задумывался о возможном противоречии между внешним порядком и глубинным духом аскетического делания, и усиливалось в его душе беспокойство…

Вдруг возникло убеждение, что он совершил все отведенное ему Богом в жизни земной. А коли так — оставалось дожидаться смерти, освобождения от тяготившей его оболочки. Он не страдал особенными недугами, больные ноги не в счет, то удел всех монашествующих от непрестанных молитв. Он не испытывал ровно никаких огорчений или потрясений, но необъяснимое чувство конца этой жизни прочно поселилось в душе.

По нескольку раз в году ходил отец Антоний в Саров для бесед с преподобным Серафимом. Впрочем, и другие саровские старцы полюбили высокогорского настоятеля и особенно его привечали. На Рождество 1832 года до Высокогорского монастыря донеслись слова батюшки о скором конце его земной жизни. Сердце отца Антония отказывалось этому верить, однако он решил не откладывать встречу с батюшкой. Он отправился в Саров в начале января, рассчитывая вернуться до Крещения.

Приехав в обитель к вечеру и никуда не заходя, отец Антоний направился прямо к келье старца, но, не доходя до нее, встретил некоторых из братии, остановивших его.

— Батюшка еще не возвращался в монастырь.

— Где же он?

— В своей пустыни.

— А когда вернется?

— Да кто ж знает…

Между тем быстро темнело. Отец Антоний топтался у входа в братский корпус, решая, оставаться ли в Сарове (ибо в пустыни батюшку нельзя было беспокоить) или возвращаться к себе, отложив беседу с батюшкою на потом. «Буду дожидаться!» — решил Медведев и в это мгновение услышал чей-то голос:

— Вот отец Серафим идет!

Старец медленно шел в обыкновенном своем балахоне, согнувшись, с мешком за плечами, тяжело опираясь на топор. Теплая волна радости, как и всегда при виде преподобного, окутала отца Антония. Он тотчас подошел и поклонился.

— Что ты? — с обычной ласковостью, но и устало спросил старец.

— К вам, батюшка, со скорбной душою!

Быстро глянул старец в глаза настоятелю.

— Пойдем, радость моя, в келью.

Там было холодно, но батюшка не позволил отцу Антонию растопить печь. Он зажег свечи перед иконами, присел на обрубок дерева, заменявший ему стул, и поднял удивительные свои глаза на Антония. Согбенный старичок в старом, потертом балахончике будто исчез. Высокогорский настоятель видел его и даже мог дотронуться до худой руки, но иное выступало, трудно определимое человеческими словами,— воплощение света, мира и радости.

От десятков свечей в келье быстро потеплело. Обстановка ее была знакома отцу Антонию, и ее аскетическая простота всякий раз вызывала в нем мысль о неисчерпаемом духовном богатстве старца.

Отец Антоний стоял на коленях перед преподобным Серафимом. Глаза их находились вровень, но трудно было начать говорить. Давно уж не знал слез строгий отец настоятель, но тут они вдруг полились из его глаз неудержимо, как в детстве от несправедливого наказания, как и юности после разлуки с княжною…

— Что ты? Что ты, радость моя?..— ласково спросил старец.

— Батюшка, умоляю вас, скажите мне откровенно, свершится ли со мною то, что внушают мне скорбные помыслы? Мысли о кончине не оставляют меня! Не приближается ли в самом деле смерть моя?

Старец слушал его без всякого волнения и взял в свои руки его правую ладонь. Отец Антоний смог преодолеть вырвавшуюся невольно волну страха, далее говорил уже спокойнее:

— Сижу ли я в келье, выйду ли в монастырь, мне все представляется что последний раз вижу обитель. Из сего заключаю, что скоро умру. И потому уже указал место своей могилы…— Тут голос его дрогнул, но отец Антоний преодолел слабость и твердо продолжил: — Желаю знать о смерти единственно для изменения жизни моей, чтобы, отказавшись от должности, посвятить оставшиеся дни свои безмолвному вниманию. Конца жизни сей не страшусь, только…

Все так же держа руку настоятеля, старец с любовью смотрел на него, ожидая продолжения, а когда голос Антония пресекся, заговорил сам:

— Не так ты думаешь, радость моя, не так! Со своею обителью ты расстанешься, верно. Промысел Божий вверяет тебе обширную лавру.

— Батюшка! Это не успокоит меня, не усмирит моих помыслов,— жарко взмолился настоятель, понявший слова преподобного иносказательно, как о обители небесной. — Скажите мне прямо: близка ли кончина моя? Мирно и благодарно приму ваше слово!

С улыбкою ангельской, глядя глаза в глаза, преподобный Серафим повторил:

— Неверны твои мысли. Я говорю тебе, что Промысел Божий вверяет тебе лавру обширную.

— Где же Высокогорской пустыни быть лаврою? — поразился отец Антоний, наконец осознавший слова старца.— Дай Бог, чтобы не сошла ниже.

Преподобный осенил себя и настоятеля крестным знамением и ласково попросил:

— Ты уж милостиво принимай в лавре-то братию саровскую…

— Батюшка, — в изумлении повысил голос отец Антоний,— кто захочет приходить из Сарова в Высокогорскую пустынь? Впрочем, я и так всегда принимаю и готов делать все, что вам угодно.

— Не оставь сирот моих…— Старец говорил столь же ласково, но взгляд его будто ушел в глубь себя, прозревая нечто еще неведомое людям.— Не оставь их, когда дойдет до тебя время.

Поняв, что услышал все, что должен был услышать, отец Антоний бросился в ноги старцу, обнял его и долго плакал. То были слезы облегчения и радости, но самые разные чувства вдруг ожили в душе тридцативосьмилетнего монаха. Он и недоумевал, и начинал ожидать чего-то… Как?! Неужели преподобный прорицал о своей кончине?.. Антоний поднял отуманенный слезами взор на старца.

— Поминай моих родителей Исидора и Агафию… Покоряйся, милый, во всем воле Господней… Будь прилежен к молитве. Строго исполняй свои обязанности, но будь милостив и снисходителен к братии. Матерью будь, а не отцом к братии. Вообще ко всем будь милостив и по себе смиренен… Смирение и осторожность есть красота добродетели.

Старец приподнялся, обнял отца Антония и благословил его висевшим на груди крестом.

— Теперь гряди во имя Господне, радость моя. Время уже тебе. Тебя ждут.

Взволнованный отец Антоний вышел из братского корпуса и велел послушнику:

— Запрягай, возвращаемся в обитель!

Вздохнул невольно Никифор: что за срочность, отчего не остаться на ночь, но слово настоятеля — закон.

Согревшаяся и отдохнувшая лошадка бодро трусила по накатанной дороге. Луна то пряталась за рваные тучи, то открывала глазу убранные белым покровом поля и рощи. Тихо было. Вдруг показалось, что всхлипывает возница.

— Ты что это, Никифор? — окликнул послушника отец Антоний.

— Да как же, батюшка! Как приехали, по дороге к конюшне встретил я идущего из леса отца Серафима, он и говорит: предстоит вам разлука с вашим настоятелем!..

«Так чего же ждать мне? — вновь поразился отец Антоний.— Смерти или…»

В начале февраля владыке Филарету сообщили из лавры о внезапной болезни архимандрита Афанасия. Болезнь не казалась опасною и не вызвала беспокойства ни в обители, ни в Москве.

23 февраля ректор духовкой академии архимандрит Поликарп зашел проведать больного.

— Что, брат, все лежишь? — бодро спросил он.—А я тебя пришел звать к себе на именины!

— Сегодня я зван на другой праздник,— тихим, но ясным голосом отвечал отец Афанасий. Лицо его будто просветлело, было радостно, а взгляд несколько отрешен.— Оттуда уже не ворочусь к вам…

Смутился на мгновение отец Поликарп и не нашелся что ответить. Решил, что утром навестит болящего.

А уже поздним вечером, когда в покоях отца ректора раскрасневшиеся гости принялись за последнюю чашку чаю, с лаврской колокольни послышались удары большого колокола.

По получении печального известия на Троицком подворье отслужили панихиду. Перед митрополитом во весь рост встал вопрос, давно его занимавший: кого поставить наместником лавры? Ранее то были отвлеченные размышления, вызванные неустройством дел при отце Афанасии, теперь же следовало решать безотлагательно.

Владыке не хотелось брать человека из другой епархии, тогда как подходило на первый взгляд много своих… А все же всплывали в памяти два молодых настоятеля из чужих епархий — отец Антоний Медведев из Высокогорской пустыни и отец Игнатий Брянчанинов из вологодского Лопотова монастыря. Второй только исполнял обязанности тяжко болящего настоятеля, отца Иосифа, а первый уже получил известность энергичным и разумным управлением обителью. Оба они привлекли внимание московского архипастыря углубленной и пламенной верой, открытостью к жизни и усердным вниманием к традициям святых отцов. Брянчанинов подошел бы по своему происхождению и образованию, он смог бы поднять потускневший несколько авторитет троицкого наместника… да молод и неопытен. Медведев удовлетворял многим, но неучен, горяч… Не возникнут ли у них трения? Сможет ли он верно обойтись с братией?..

Двенадцать лет назад архимандрит Филарет приехал в Москву с ревизией, и тогдашний архипастырь, архиепископ Августин просил его совета, кого назначить наместником в лавру. Сам Августин благоволил к иеромонаху Ионе, некогда бывшему протоиереем университетской церкви. Филарету же Иона показался недостаточно серьезным: писал неудобоваримые вирши, кои раздавал кому ни попадя, был чрезмерно словоохотлив, не хватало в нем монашеской сосредоточенности. И Филарет назвал иеромонаха Афанасия, хотя и неученого, но истинного аскета по духу. После назначения Афанасия Иона, которому место было уже обещано, обиделся чрезвычайно и, чтобы не дать выхода своему ропоту, наложил на себя обет полного молчания, который и выдержал в течение семи лет… Стало быть, хватало у него и твердости и сосредоточенности монашеской…

Утверждал назначение государь по представлению Святейшего Синода, но решающее слово оставалось за московским митрополитом. Ошибиться легко, исправить ошибку будет трудненько… Владыка сделал свой выбор, но, опасаясь несовершенства своей человеческой натуры, решил ожидать знака Господнего одобрения. Ждать пришлось недолго.

На Троицком подворье издавна привечали Божиих странников. Монахи, идущие по святым местам, находили приют по монастырям, юродивых принимали купцы и многие московские барыни, но и они, и многие иные шли к владыке Филарету. Редко просили хлеба или денег (хотя все это подавалось в возможном количестве) — просили благословения. Келейник обыкновенно после послеобеденного чая докладывал владыке, и тот выходил из своих покоев. Вот и 24 февраля, одолеваемый нелегкими думами, митрополит вышел на крыльцо.

Ожидавшая толпа надвинулась на него. Небольшого роста сухонький старик (так выглядел он уже на пороге пятого десятка) быстро оглядел собравшихся, приметив и неизменных молодух, скорбящих или о болезнях детей, или об их неимении; морщинистых старух, покорно несущих беды и горести и молящихся не за себя, а за детей, внуков, мужей; румянощеких молодцов, из которых кто хочет жениться, а кто избрать монашескую стезю; серьезных мужиков, иные богомолье ровно привычную работу ладят, а иные — с горящими глазами, одолеваемы каким-либо духовным беспокойством; монахи и монахини из разных монастырей, хотя и негоже, что отпускают их, но и обойтись без сбора подаяний нельзя… Солдаты. Торговые люди, в сторонке публика почище — чиновники, дворяне… Помоги им всем, Господи! Помилуй и сохрани!

Владыка раздавал благословение, привычно замечая, как на морозе руку все сильнее начинает покалывать будто мелкими иголочками. Иным он говорил несколько слов, иных о чем-нибудь спрашивал. Подошедшего среди последних странника в бараньем полушубке и с котомкою за плечами он почему-то отметил.

— Откуда, отец?

— От Троицы,— ответил мужик и поднял на владыку глубокие темные глаза.— Там печаль. Скорбят все, а и гадают — кого пришлешь к ним.

— Я вот думаю…— неторопливо сказал митрополит, глядя на седую склоненную голову странника.

Тот поднял голову и прямо взглянул на владыку.

— А чего ж думать… Назначь нижегородского отца Антония. Ты знаешь его? — подался вперед Филарет.

— Да слышал…

— Ступай на кухню. Скажи, что я велел принять тебя и накормить.

Владыка отпустил оставшихся баб и мужиков и вернулся в покои. Келейник с удивлением увидел на его лице улыбку, а владыка обыкновенно не позволял себе показывать свои чувства.

Нерешительность и сомнения растаяли, ясность и покой пришли на сердце. В словах странника, вполне согласных с его собственным мнением, Филарет увидел указание Провидения. Он сел к столу и достал из бювара лист бумаги…

2 марта, в первый день Великого поста, взволнованный отец Антоний читал письмо московского митрополита: «Мысль, которую я вчера имел, но не успел сказать, сегодня, предварив меня, сказал мне другой, и сие внезапное согласие сделалось свидетельством того, что мысль пришла недаром. Сия мысль есть надежда, что при помощи Божией, благоугодно Богу и преподобному Сергию можете вы послужить в его лавре, где упразднилось место наместника. Призвав Бога и взыскуя Его Воли, а не моей, приглашаю вас на служение сие. Да будет вам к приятию сего знания благим побуждением то, что это не ваша воля и что я вас призываю как послушник преподобного Сергия, который о вашем ему через меня послушании будет благий пред Богом о вас свидетель и за вас предстатель.

Филарет, митрополит Московский».

10 марта Медведев прибыл в Москву. Монастырская братия, когда он причащал ее в последний раз, печалилась расставанию, но и радовалась за своего настоятеля.

Нижегородский преосвященный Афанасий не осмелился противиться воле Филарета, и увольнение отца Антония от должности было оформлено скоро. Сам же Антоний, получив благословение батюшки Серафима, обрел удивительное спокойствие. Воистину, не мы выбираем, но нас выбирает Господь.

Остановившись в Симоновом монастыре, Антоний и взятый им с собою иеромонах Савватий в наступивших сумерках поспешили к владыке. В митрополичьих покоях они увидели эконома, нехотя выслушавшего взволнованную речь о том, что им необходимо видеть высокопреосвященного.

— Не буду я о вас докладывать,— отмахнулся эконом.— Эка невидаль. Занят митрополит. Не время ему принимать странствующих монахов. Завтра приходите!

— Настоятельно требую доложить! — полным голосом сказал отец Антоний, и эконом струхнул. Разные случались тут монахи, а владыка был строг, лучше обеспокоить его.

— Проси! Проси! — донеслось из внутренних покоев.

Ноги сами понесли отца Антония на этот призыв.

— Вы что же, за сбором, что ли? — заинтересовался эконом.

— Мы в наместники приехали! — с достоинством ответил отец Савватий.

Эконом оглядел неказистого монашка и усмехнулся.

— Эко хватил… Далеко кулику до Петрова дня!

А в это время в домовой церкви митрополита отец Антоний приносил присягу на служение в должности наместника.

Спустя пять дней он был возведен в сан архимандрита Вифанского монастыря. 19 марта с отцом Савватием наместник приехал в лавру во время чтения Часов. Никем не встреченный, он вошел в алтарь Трапезной церкви… Так началось его новое служение, продлившееся без малого пятьдесят лет.

Глава 2. Чайки над Невой

Однажды прелестным июльским утром император Николай Павлович отправился погулять. Путь его лежал из Царского Села в Павловское. Мерным прогулочным шагом он миновал последние дома Царского, где во дворах только начинали подниматься дымки растапливаемых самоваров. Час был ранний. Любимый белый пудель оторвался от обнюхивания заборов и убежал вперед, кокетливо помахивая кисточкой вздернутого хвоста.

Император любил такие прогулки не только по соображениям гигиеническим. К сорока годам он не слишком располнел. Напротив, ушедшая юношеская худоба сменилась подлинно царственной наружностью, внушительной и величественной красотой, подчеркиваемой горделивой осанкой, строгой правильностью классического профиля и властным взглядом. Но он не только выглядел всемогущим повелителем, он был уверен в незыблемости своей самодержавной власти и глубоко верил в свое призвание к ней Божией милостью.

Николай Павлович полагал себя способным к упрочению славы и мощи России. Он не шутя работал по восемнадцати часов и сутки, прочитывая ежедневно гору документов, принимая десятки посетителей, и конечно же перерывы были необходимы. В городе он прогуливался по утрам и вечерам по набережной перед дворцом, летом ходил пешком из своей резиденции в Павловское, любимое с детства.

Сейчас он не слишком спешил, зная, что жена приедет туда не ранее десяти и он успеет повидаться с приглянувшейся ему на недавнем балу французской модисточкой, которую граф Адлерберг, вероятно, уже привез.

День только начинал разгуливаться. Солнце сияло на голубом небе, листва и трава светились всеми оттенками изумрудов, веселили глаз ромашки и клевер, из которых дочка Сашенька, верно, составит ему букет… Он услышал нерешительное тявканье и увидел, что пуделек торопливо обнюхивает мужчину и женщину, видно, супружескую пару из простых. Они будто ссорились.

— Что ж вы ругаетесь,— укоризненно обратился к ним Николай Павлович.— День такой славный!

— Да все она! — с досадою махнул рукой мужчина, едва посмотрев на высокого и приятного видом офицера,— Хотели в Царское успеть, посмотреть на царя во время развода, а эта тетеря закопалась со своими булавками, вот и опоздали!

Супруга, невзрачная лицом и фигурою, пренебрежительно слушала мужа.

— Что ж вы думаете о государе, добр ли он? — спросил император.

— Полагаю, не очень-то,— охотно продолжил разговор мужчина, судя по всему, польщенный вниманием.— Больно уж мучает солдат. Шпицрутены, палки, такие страсти рассказывают, что нельзя их не пожалеть.

— Император желает хорошего, но, будучи по природе человеком, не может не ошибаться.

— Быть может и так, но не все такого мнения.

— Тем не менее. Уверяю вас, что его величество добр.

— Конечно, к столь важному барину, как вы, это и так! А к нашему брату едва ли… Я вот — портной!

— А вы действительно хотите его видеть? Если да, то приходите завтра в Царское и заявите на подъезде о вашем желании.

— Не такой я дурак, чтобы явиться за колотушками! — засмеялся портной, а жена его как-то искоса вглядывалась в доброго офицера.

— Вовсе не за ними. За успех я ручаюсь.

— Ладно, барин, приду. Поверю вам.

Порыв ветра сорвал с головы портного шляпу, которую пуделек тут же схватил, начал таскать и никак не хотел отдать. Николай Павлович смеялся от души.

На следующий день супружеская чета явилась. Доложили, и царь вышел к ним. Бедный портной был ни жив ни мертв, а бойкая бабенка, видно, давно догадавшаяся, стреляла глазками. Император вручил им пятьсот рублей за порванную шляпу и просил быть о нем лучшего мнения.

Среди бесчисленных и многосложных забот, одолевавших с утра до вечера императора, синодские дела стояли не на первом месте, однако и им он уделял внимание. Николай Павлович неукоснительно следовал выработанному им же самим принципу: никому не доверяй, проверяй все и всех. Когда у него дошли руки до папки с докладами по духовному ведомству, он поразился, что и там, как и в большинстве государственных дел, покойный брат был недостаточно строг и требователен. Его собственная власть должна была стать твердой, а следовательно, жесткой, иногда и жестокой.

В 1831 году по приказанию государя был произведен строгий разбор духовенства и в военную службу обращены тысячи причетников, замеченных в предосудительных поступках. В основном это были дьяконы. Однако император следил, чтобы строгость следовала за справедливостью.

Однажды в беседе в покоях императрицы-матери князь Александр Николаевич Голицын как бы между прочим рассказал о том, что митрополит Серафим без форменного следствия уволил игумена Коневского монастыря, и выразил удивление самоуправством престарелого архиерея. К старику император относился с недоверием, тем более что владыка Серафим нередко позволял себе пренебречь волей государя. В деле о браке Клейнмихеля Серафим поддержал московского владыку, хотя известно было, что отношения их прохладны. Теперь же представлялся случай осадить жестокого митрополита и показать всю справедливость царского суда.

Николай Павлович заявил обер-прокурору Синода князю Мещерскому при очередном докладе, что не утверждает решения о коневском настоятеле и требует нового рассмотрения дела. Мещерский тоже его раздражал своей мягкостью и чрезмерной уступчивостью архиереям, особенно московскому.

Через неделю был представлен новый подробнейший доклад. Николай Павлович ознакомился с показаниями преосвященного, благочинного и многих прихожан, свидетельствовавших о злоупотреблении игумена спиртными напитками и забывшего свой сан до того, что купцы заставляли его плясать у себя на вечеринках. Безусловно, сие было непозволительно для духовного лица, монаха в особенности, и подлежало наказанию.

Николаю доставляло удовольствие вхождение в подробности такого рода живых дел. По ним он представлял себе положение в империи и получал, как казалось ему, верное представление о своих подданных. Царский духовник отец Павел Криницкий при случае сказал ему о чувствах искренней любви и уважения, питаемых первоприсутствующим в Синоде… И Николай Павлович вернул свое благоволение митрополиту Серафиму.

И все же до конца верить нельзя никому. В этом император был убежден не только печальным опытом покойного брата, при котором дела в государстве неуклонно шли к упадку, но и своими воспоминаниями юности. Именно в годы, когда он далеко отстоял от престола, когда царедворцы его не стеснялись, а честолюбцы не принимали и расчет, когда откровенные разговоры в Зимнем дворце велись в присутствии двадцатилетнего великого князя, Николай воочию узнал изнанку человеческой натуры и полноту правды о жизни в столице и провинции, из коей едва ли малая часть доходила до престола.

Министры лгали по незнанию дел и корысти ради. Генералы лгали ради получения чинов и орденов. Чиновники лгали, дабы покрыть свое бездействие, взяточничество и самоуправство. Придворные лгали из зависти к другим и в надежде на повышение, денежную или земельную награду. Аристократы-заговорщики лгали из ненависти к династии, полагая, что Романовы имеют меньше прав на престол, чем Трубецкие или Волконские. Неродовитое дворянство лгало в надежде подняться выше старинных родов… Вероятно, и духовенство лгало. Николай Павлович рассматривал его как своеобразный вид чиновничества и был уверен, что духовные подчиняются общему закону. А коли так, он полагался на доклады немногих близких людей — старых генералов Иллариона Васильчикова, Ивана Паскевича и молодых — Алексея Орлова, Павла Киселева, Бенкендорфа, Клейнмихеля, да еще на свой глаз.

В октябре 1833 года после утренних докладов император вышел в подъезд Зимнего дворца. Коляска и дежурные адъютанты стояли в ожидании приказа. Никто не знал, куда решит отправиться Николай Павлович, может быть, в Адмиралтейство, а может, в лазарет какого-нибудь полка. Внезапных высочайших посещений ждали многие в столице.

В тот день он посетил Семеновский полк. Посещение оказалось крайне неудачным. Дежурный офицер отдал рапорт не по форме, командир полка появился лишь спустя полчаса и не знал, чем заняты в батальонах, план полкового учения отсутствовал. Николай Павлович даже не приказал общего построения… В здании штаба часовой, отдавая честь, со страху уронил ружье. Смеху подобно! И это — его армия!.. Накипавшее раздражение перешло в гнев, но излить его в полку император не решился по известным соображениям… А вот заменить командира полка надобно!

— В первую гимназию! — негромко приказал он, усевшись в коляску.

Бывший университетский пансион лишь недавно был преобразован в гимназию. Отчеты попечителя учебного округа показывали хорошую постановку обучения, но лучше убедиться самому. Образованию и воспитанию молодежи император придавал огромное значение. Ему нужны были послушные подданные. Они могут быть более или менее образованны, главное — были бы покорны. А он знал, что юнцы дерзки, непочтительны и настроены прямо революционно. Так приструним!

Прискакавший ранее адъютант предупредил директора, который встретил государя у подъезда. Шли обычные занятия. Директор, заплетаясь от волнения языком, называл предметы обучения и фамилии преподавателей. Император со свитой, гремящей шпорами и саблями по натертому воском полу, медленно проходил коридорами, оглядывая через стеклянные двери классы. Возле третьей двери он остановился. Возмутительно! Один воспитанник, слушая объяснения учителя, сидел облокотившись, а невзрачный попик в коричневой рясе спокойно что-то рассказывал с кафедры. Непорядок!

Дверь распахнулась. Класс вскочил, гремя крышками столов. Пораженные мальчики во все глаза смотрели на государя, который покорно подошел под благословение их законоучителя, отца Василия Бажанова.

— Как вы, батюшка, позволяете воспитанникам лежать у вас в классе? — строго спросил император.

— Ваше величество,— ничуть не смутившись, отвечал священник,— я требую от них, чтобы они внимательно слушали уроки. И я очень доволен ими.

При всей гневливости Николай Павлович не был самодуром. Возражений он не любил, но, когда они оказывались разумны, выслушивал внимательно. После жалкого заискивания проштрафившихся семеновских офицеров мягкий отпор батюшки императору даже понравился, хотя виду он не показал. Повернулся и вышел.

— Если у вас и в этом классе нет порядка,— бросил через плечо директору,— то о других и говорить нечего!

Однако зашел в актовый зал с большими портретами покойного государя Александра Павловича и своим собственным. От осмотра минералогической коллекции отказался. Вообще-то везде был порядок, чисто, воспитанники одеты аккуратно, учителя имеют вид благообразный… Чувство раздражения и гнева как-то пропало, и к выходу Николай Павлович направился в ином настроении. Boзлe той двери он вдруг остановился и, сделав знак свите остаться, вошел в класс.

— Продолжайте преподавание, батюшка! — приказал император и присел за первую парту, не обращая внимания на побледневшего мальчика, едва не свалившегося с другого конца скамьи. Чем-то заинтересовал его этот попик.

Отец Василий чуть дрогнувшим голосом продолжил рассказ о понятии христианской надежды, следуя филаретовскому катехизису. За дверью недоумевали директор и свита. Никогда ранее при посещении гимназий государь не оставался слушать урок. Государь пробыл в классе более четверти часа и вышел незадолго до звонка. Лицо его оставалось столь же величественно-невозмутимым, но простился он с директором много милостивее, чем здоровался.

Войдя во дворец, Николай Павлович поспешил на половину императрицы.

— Поздравляю, моя дорогая! — объявил он Александре Федоровне.— Я нашел детям законоучителя! Знающ, объясняет понятно, добр. Он мне сразу понравился!

Так сын сельского диакона иерей Василий Бажанов стал учителем царских детей.

Новый обер-прокурор Синода князь Петр Сергеевич Мещерский был человеком кротким и благочестивым. При нем в Синоде установился строгий порядок и благочинный дух. Внешняя обстановка не переменилась со времен князя Голицына: то же мрачновато-внушительное убранство присутственной комнаты, те же чиновники — два обер-секретаря, три столоначальника и четверо писцов. Князь Мещерский сохранял ровные отношения с архиереями — постоянными членами Синода.

Обыкновенно присутственными были три дня в неделю. Очередной секретарь докладывал дела (как правило, по пятьдесят дел) и старался уложиться в три присутственных часа. Вопросы бывали редко, разве что дело касалось кого-нибудь из преосвященных. Секретарь же предлагал решение, кое и утверждалось собранием, если только на нем не присутствовал московский владыка, способный повернуть весь ход заседания.

Формально первое и решающее слово в Синоде принадлежало первоприсутствующему митрополиту петербургскому и новгородскому Серафиму, но известно было, что не меньший вес имело и мнение киевского митрополита Евгения, любителя русских древностей, рьяного борца с расколом и западным духом. С другой стороны, владыка Евгений по старости и немощам редко мог бывать в столице, чаще же бывал московский владыка. Мнение Филарета в Синоде было почти непререкаемым, но все, до ночного сторожа, знали, что владыку Филарета в Синоде лишь терпят ради его великой пользы для дел. Война Фотия и Шишкова против филаретовского катехизиса и толкований на книгу Ветхого Завета, трения из-за запрещенного Библейского общества, недовольство самого государя — все это любого иного давно бы превратило в отставного архиерея в глухом северном монастыре, но Филарет слишком выходил за рамки обыкновенного архиерея.

Важную роль в Синоде играл и духовник покойного государя отец Павел Криницкий, старик величавой внешности, по характеру самовластный, мстительный, капризный и горячий до бешенства. В холерный год он вдруг стал преследовать придворного протодиакона Ворского, который по незнанию и без всякого умысла взял себе в прислуги ту самую горничную, которая прежде жила у зятя императорского духовника. Уж чего опасался отец Павел, отчего горничная была отпущена или сама отказалась от места, синодские чиновники разузнать не смогли. Криницкий потребовал от протодиакона немедленно сменить прислугу. Тот удивился и отказался, за что был лишен места и послан в Ярославль. Николай Павлович имел отличную память на лица, заметил отсутствие приметного протодиакона и распорядился вернуть его в Петербург ко двору. Гордый старик не хотел допустить его служить с собою, и только повеление государя заставило Криницкого переломить свое упрямство.

Голос нынешнего царского духовника протоиерея Музовского ценили в Синоде невысоко. Обер-священник Главного штаба и гвардии, он был весьма образован, приятнейший собеседник, при дворе признавали его как занимательного рассказчика, но по службе он был прост чрезмерно. Подчиненные лица распустились при нем донельзя и позволяли себе слишком многое. Нередко, когда Музовский играл в обществе в карты, стоявший за его спиною придворный протодиакон в грубых выражениях поправлял начальника, не выбирая слов, а тот слушал и молчал. Игра в карты (а вернее, проигрыш обер-священнику) имела немалое значение для получения протекции Музовского.

Мелкие слабости и страстишки духовных лиц редко выходили на поверхность, но уж когда о них узнавал государь, пощады не было.

В 1829 году тамбовский епископ Евгений вызывал массу жалоб и нареканий, превратившись в страшилище для духовных и мирян своей жестокостью и несправедливостью. Тамбов плакал от жестокого правления преосвященного. Николай Павлович пробовал вразумить его, но успеха не имел. Перевели его в Минск архиепископом. И оттуда пошли потоком мольбы сменить преосвященного. Осенью 1833 года Николай Павлович отправил его в Тифлис грузинским экзархом. Мещерский рассказал ему, что обрадованные минские жители служили по этому поводу благодарственные молебны, а из подчиненных никто не пришел проститься с архиереем.

— Ай да владыка…— протянул государь.— Будем надеяться, что на Кавказе его строгость придется к месту. Но объясни мне, князь, почему раньше ты не докладывал о Евгении? Об нем, верно, и раньше писали дурное?

Мещерский переложил из руки в руку бархатную папку с бумагами.

— Да, ваше величество… Слухи доходили, но… Но владыка Серафим счел возможным пренебречь. У них там с губернатором были нелады и…

— Все больше убеждаюсь я в том,— будто рассуждая сам с собою, произнес император,— что правды мне никогда не узнать. Неприятные и огорчительные известия от меня скрывают… кто из корысти, а кто из опасения огорчить меня, вовсе забывая о благе России…

Он отвернулся от обер-прокурора и смотрел в окно на свинцовые воды Невы, на крепость, откуда вот-вот должен был ударить полуденный выстрел, на чаек, белыми молниями то плавно, то резко взмывавшими над рекою. Мрачный месяц ноябрь. Жена хворала. Воспитатель Карл Карлович Мердер в очередном докладе сказал о лености наследника. Польская заноза не давала покоя… Но что-то еще он хотел спросить у Мещерского… Не пора ли заменить его? Экой рохля, архиереи вертят им, как хотят…

— Князь, ты мне докладывал о прошении московского владыки относительно перемещения игумена Игнатия… Верно?

— Точно так, ваше величество. Владыка Филарет ходатайствовал о переводе его из вологодской в московскую епархию и назначении настоятелем Николо-Угрешского монастыря. Синод прошение удовлетворил. Вологодский владыка Стефан не возражал.

— Передай, чтобы решение Синода приостановили. Графиня Орлова мне столько хорошего рассказала об отце Игнатии, что я хотел бы лично его увидеть. Если Брянчанинов понравится мне, как и прежде, я его Филарету не отдам.

Едва князь Мещерский вышел, император распорядился пригласить на сегодняшний вечер князя Голицына в Михайловский дворец. У невестки был музыкальный вечер, в перерыве которого Николай Павлович прямо сказал князю Александру Николаевичу, что недоволен управлением Мещерского в Синоде и тому следует подать в отставку.

— Скажи ему об этом… помягче.

— Будет исполнено, государь. А кем вы намерены заменить его?

— Замена налицо — Нечаев. Он уже пять лет в Синоде, энергичен, дела знает. В нем я уверен.

— Верный выбор, государь! — Голицын чуть улыбнулся.

Князь Александр Николаевич знал о недоброжелательстве между Нечаевым и своим врагом Серафимом, о завязавшейся переписке по церковным вопросам между Нечаевым и владыкой Филаретом. Хуже не будет, решил он.

— Ваше величество, а почему бы вам не привлечь более московского митрополита? — наставительно сказал Голицын.— Вы не поняли этого человека и не дали ему должного употребления. Посадите его в Государственный совет — вы знаете, что он сделает за десятерых!

— С чего ты, князь, взялся мне давать уроки? — Николай Павлович сдвинул брови и взглянул с высоты своего роста на маленького Голицына.— Я знаю, кому какое дать назначение. И я знаю, что Филарет поджигает против меня московский народ.

Князь почтительно наклонил голову и предпочел не продолжать разговор.

Игумен Игнатий Брянчанинов прибыл в Петербург 2 декабря 1833 года. Он велел править на Троицкое подворье. За шесть лет его отсутствия столица переменилась немного. Все так же удивлял шириною расчищенный от снега Невский, по которому резво мчались санки гвардейских щеголей и тяжелые кареты дворян, радовал глаз золотой шпиль Петропавловского собора, теряясь верхушкой и темных тучах. И холодный и влажный ветер все так же пронизывал до печенок сквозь вылинявшую волчью шубу.

Шесть лет вместили многое. Брянчанинов с верным другом Чихачевым не смогли обрести приют в Оптиной пустыни и сменили несколько монастырей. Жизнь молодых послушников была нелегкой, оба страдали от болезней и душевных скорбей, разлучились и вновь соединялись. Родители Брянчанинова долго не давали согласия на его пострижение, пока матери в ходе тяжелой болезни не открылась пагубность ее упрямства.

Она поколебались… но не позволила. Отец же требовал от Дмитрия вернуться на светскую службу. Поэтому втайне от родных вологодский преосвященный постриг Брянчанинова в монашеское звание с именем Игнатия в июне 1831 года, а в начале следующего поставил его главою Лопотовской обители.

Монастырь был почти в разрушенном состоянии, так что обсуждалась даже мысль об его упразднении, однако новый настоятель не унывал. Вскоре потекли пожертвования от благочестивых жителей Вологды. Монашествующие, слышавшие о Брянчанинове, стали собираться в его обитель, и в короткое время братство возросло до тридцати человек. Богослужение было приведено в надлежащий порядок. Приехавший к другу Чихачев составил очень хороший хор. Истовое служение отца Игнатия и его проповеди привлекали в обитель нее больше богомольцев.

Чего это стоило двадцатипятилетнему настоятелю? Первую зиму он провел в сторожке у Святых ворот, ожидая, пока построят настоятельскую келью. Недуги его усилились, но он не позволял им овладеть собою. Чувства усталости, отчаяния и скорби отгонял молитвою.

Мать его, увидев своего молодого сына в образе уважаемого старца, смягчилась и позволила навещать родительский дом. Его духовные беседы поразили Софью Афанасьевну, невольно покорившуюся могучему дару слова отца Игнатия. Она тяжко болела и страшилась смерти. Великим утешением для нее стало исчезновение всех страхов и полное примирение с сыном. В июле 1832 года отец Игнатий с сердечной скорбью, но с сухими глазами сам совершил обряд отпевания матери.

Внимание к молодому настоятелю привлекли его поучения, изредка появлявшиеся в печати. Владыка Филарет, у которого доставало сил и времени на чтение духовной литературы, сразу отметил строгий и требовательный взгляд Брянчанинова на церковную жизнь и монашество. «Ослабела жизнь иноческая, как и вообще христианская,— писал отец Игнатий.— Ослабела иноческая жизнь потому, что она находится в неразрывной связи с христианским миром, который, отделяя в иночество слабых христиан, не может требовать от монастырей сильных иноков, подобных древним… В чем состоит упражнение иноков? Оно состоит в изучении всех заповедей, всех слов Искупителя, в усвоении их умом и сердцем. Инок соделывается зрителем двух природ человеческих: природы поврежденной, греховной, которую он видит в себе, и природы обновленной, святой, которую он видит в Евангелии… Инок должен при свете Евангелия вступить в борьбу с самим собою, с мыслями своими, с сердечными чувствованиями, с ощущениями и пожеланиями тела, с миром, враждебным Евангелию… старающимся удержать человека в своей власти и плене. Всесильная истина освобождает его, освобожденнаго от рабства греховных страстей, запечатлевает, обновляет, вводит в потомство Новаго Адама всеблагий Дух Святый…» Мог ли владыка Филарет пропустить мимо такой возгорающийся светильник богословия?

На Троицком подворье Филарет встретил молодого монаха радушно и ласково, приютил у себя. Им было о чем поговорить, и замена обер-прокурора Синода занимала их в наименьшей степени.

В назначенный день и час игумен Игнатий представился в Зимнем дворце государю. Николай Павлович отпустил усы, пополнел и приобрел манеру горделиво откидывать голову назад, слушая собеседника. Он в свою очередь поразился, не сразу признав в сутулом монахе с длинной бородой и волосами поверх плеч миловидного красавца юнкера. Но глаза были те же, но звучный и мелодичный голос не огрубел, а ясность и четкость ответов Брянчанинова порадовали государя, как и много лет назад на вступительных экзаменах в Инженерном училище. Видно, что жизнь не баловала, но о своем призвании он не жалел… Вот каких надобно монахов! Из него и архиерей достойный получится!..

— Ты мне нравишься, как и прежде! — решительно объявил Николай Павлович.— Ты у меня в долгу за воспитание, которое я тебе дал, и за мою любовь к тебе. Ты не хотел служить мне там, где я предполагал тебя поставить, избрал путь по своему произволу — на нем ты и уплати мне долг свой. Я даю тебе Сергиеву пустынь. Хочу, чтобы ты жил в ней и сделал из нее образцовый монастырь. Что скажешь?

— Покоряюсь вашей воле, ваше величество.

— Вот и отлично! А теперь пойдем к государыне, хочу ее удивить!

Мало кто знал о любви государя к шуткам и розыгрышам, нередкою жертвою которых бывала императрица. Александра Федоровна будто и не старела, сохраняя все черты и привычки молодости — веселость, доверчивость, легкомыслие, страсть к нарядам и украшениям. В тот день она по положению выздоравливающей сидела в своей малой гостиной, закутанная в плед, и слушала чтение пустого, но милого французского романа. Читала статс-дама Юлия Федоровна Баранова, воспитательница царских дочек. Роман тянулся и тянулся, и Александра Федоровна уже боролась с дремотою, как вдруг распахнулась дверь и стремительно вошедший муж обратился у ней:

— Вот, сударыня, иду по коридору и встречаю монаха. Он голодный, может, чаем напоите.

Обе дамы приподнялись в некотором недоумении. Прежде государь незнакомых монахов не приводил. Что-то тут не то… Императрица была близорука, но из гордости лорнетом не пользовалась. Она сделала шаг к монаху, чтобы получить благословение, и всматривалась в красивое, породистое, худое и бледное лицо с пугающей бородою.

— Не узнаете? — весело спросил Николай Павлович.— Это же наш Брянчанинов!

— Боже мой! — всплеснула руками Юлия Федоровна.

— Как вы изменились…— удивленно произнесла императрица.— Я рада вас видеть. Ники, я хочу, чтобы святой отец благословил детей.

— Конечно! Конечно же, как мы с тобою некогда покровительствовали милому мальчику — как давно это было!.. — так он теперь будет молиться о наших детях. Юлия Федоровна, приведите детей!

Отец Игнатий от всего сердца благословил наследника, великого князя Александра, великих князей Константина и двухлетнего Николая, великую княжну Александру. Его пригласили к чаю, и вечер прошел для него в тесном кругу царской семьи.

Когда отец Игнатий сказал владыке Филарету о своем новом назначении, тот призвал покориться воле Божией и благословил на новый подвиг.

Троице-Сергиева пустынь, расположенная в девятнадцати верстах от Петербурга, находилась в самом плачевном состоянии. Монастырские здания от церквей до конюшни были запущенны и потихоньку разрушались. Вся братия состояла из восьми монашествующих и трех послушников. Полное запустение господствовало и в нравственном отношении. Распущенность и небрежность проявлялись в богослужении. Соседство столицы и Петергофа подкрепляло суетный и мирской дух обители.

1 января 1834 года игумен Игнатий был возведен в сан архимандрита, а 5 января выехал в свою обитель в сопровождении верного друга отца Михаила Чихачева.

Глава 3. Триумфальные ворота

В ноябре 1834 года государь находился в Москве. Большой Кремлевский дворец перестраивался, в бывшем митрополичьем дворце, который велено было называть Николаевским, также еще не закончился ремонт, и Николай Павлович поселился на дальней окраине Москвы, вблизи Воробьевых гор во дворце Александрия, купленном в год коронации у графини Орловой.

Дворец был назван в честь жены. Николай жалел об ее отсутствии. Он все еще любил свою нежную и мечтательную принцессу Луизу, что не мешало ему во время долгих болезней императрицы получать радости у cette chere Annette, Marie../ Этой дорогой Аннет, Мари (фр.)./ И по детям скучал тридцативосьмилетний император. Самое бы время ехать домой из нелюбимой Москвы, но он задержался по дороге с юга, ибо предстояло важное дело: во второй столице были воздвигнуты Триумфальные ворота, открытие которых император намеревался почтить своим присутствием.

Официально было объявлено, что сей памятник воздвигнут для упрочения в памяти потомства деяний государя Александра Павловича, однако на самих воротах не было никакого упоминания о покойном, равно как и знака о его деяниях. Согласно пожеланию Николая, ясно понятому начальником императорской квартиры графом Владимиром Федоровичем Адлербергом и переданному исполнителю Осипу Бове, ворота были украшены в мифологическо-аллегорическом стиле: воины в шлемах и туниках с копьями, Посейдон и богиня Ника, единороги и дельфины. Все это обильно было дополнено переплетениями лавровых и дубовых листьев.

Сегодня рано утром Николай съездил посмотреть на ворота, поставленные на площади в конце Тверской, и они ему понравились. Он отправил флигель-адъютанта к московскому митрополиту с просьбой назначить время для молебна при освящении ворот в высочайшем присутствии.

Тайная мысль государя состояла в том, что новый памятник станет знаком первых успешных лет его собственного царствования. Да, гордыня грех тяжелый, но мир и покой царят в управляемой им империи. Успешно закончены войны с Персией и Турцией, чей флот уничтожен был при Наварине русскими моряками. Греции дарована независимость, а всем иным православным на Балканах османское правительство обещало большие свободы. Подавлен мятеж в непокорной Польше. Не все шло гладко, но важен итог — а итог в пользу России. Его империя показала всему миру свою силу, верность христианству и идеям Священного союза. То был явный триумф императора Николая I, как все чаще он думал о себе в третьем лице… Однако почему так долго не возвращается посланный?

Московский архипастырь после литургии в домашнем храме своем приступил к занятиям, но принужден был их оставить. Не давал покоя озноб. Видно, сказывалась вчерашняя прогулка по окрестностям лавры.

— Святославский, отложи-ка бумаги и подай чаю,— велел он.

Минувшим днем без малого два часа они с отцом Антонием ходили и ходили под дождем, воодушевленные одной мыслью. Мысль эта посетила троицкого наместника давно: он вознамерился основать вблизи лавры монашеский скит для сугубо уединенного жития отдельных иноков. Наиболее подходящим местом счел для сего рощу Корбуху, находившуюся в двух верстах от лавры по дороге к Вифанской обители. Намерение Филарет одобрил, но место счел неподходящим, слишком близко был Сергиев Посад, почти рядом проходил шумный тракт. Антоний, однако, не смирился с отказом и в письмах неотступно настаивал на избрании именно этого места. Вчера митрополит прямо спросил: в чем причина сей настойчивости?

— Помните ли, владыко, в июле был у нас митрополит киевский? Я рассказал ему о своем намерении и о горести от вашего отказа. Он осмотрел рошу, и так она ему приглянулась, что он повелел мне докучать вам и настаивать на своем.

— Вот так бы и следовало прямо написать мне! — с укоризною сказал митрополит.— Тут и рассуждать более не нужно: он знаток в этом деле, мы с тобою и в ученики ему не годимся. Благословляю!

На обратном пути в лавру Антоний рассказал, что священник из соседнего села Подсосенья просит дозволения разобрать деревянную Успенскую церковь, а материал употребить на отопку печей в новой каменной церкви.

— Осмотрел я эту церковь, владыко. Ветха, но легко может быть исправлена! Она долго еще простоит, благо что построена преподобным Дионисием, архимандритом лавры. Вот если бы ее перенести на Корбуху…

— Но поставить следует в глубине рощи! — подхватил Филарет. — Там бы и домик небольшой выстроить… Денег-то нам Синод не даст на новую обитель…

Радостное чувство, охватившее митрополита посреди березовой рощи под холодным моросящим дождем, оставалось с ним. То будет его обитель, даже последняя его обитель. Когда почувствует, что слаб и немощен, попросится на покой в новый скит, с тем чтобы там же погребли и кости его… Спаси, Господи, отца наместника за счастливую мысль!.. Но как назвать скит?.. Он будет закрыт для посещения женщин. Устав можно позаимствовать в Оптиной. Иноков будет немного, и самых ревностных в молитве… Там можно будет неспешно перебирать все дни свои, печалиться грехам и молить Всеблагаго Отца нашего о прощении… Гефсимания! Вот верное имя для скита!..

Святославский отвлек митрополита от приятных раздумий:

— Владыко, посланный от государя!

— Проси!

Филарет встал с дивана и пересел в кресло.

Вошел высокий сияющий полковник в нарядном мундире лейб-гвардии гусарского полка.

— Ваше высокопреосвященство! — любезно сказал он, получив благословение.— Его императорское величество просил передать, что желал бы вашего участия в освящении Триумфальных ворот завтра и просил назначить время.

— Слышу,— кратко ответил митрополит.

Полковник выжидательно посмотрел на сухонького монаха в простой суконной рясе, чей сан указывала лишь сверкающая бриллиантовым блеском панагия, но тот будто не собирался ничего больше говорить, а не менее любезно смотрел на гусара.

— Ваше высокопреосвященство,— с запинкою заговорил полковник, не привыкший к неясностям как по своему положению императорского флигель-адъютанта, так и по самому красивому и самому дорогому в денежном отношении военному мундиру.— Может быть, вы недослышали?.. Его величеству благоугодно, чтобы ваше высокопреосвященство сами изволили завтра быть на освящении ворот…

— Слышу,— тем же ясным голосом повторил митрополит.

— Что прикажете доложить государю императору? — повысил голос гусар.

— А что слышали, то и передайте.

Флигель-адъютант потоптался и, звеня шпорами, вышел, задев саблей и широким плечом притолоку. Он недоумевал и подозревал непочтение к высочайшей воле.

Вчера, когда остались вдвоем в митрополичьих покоях, Филарет поделился своей тревогой:

— Отче Антоние, я в борьбе помыслов. Государь приехал в Москву. Хочет, чтобы я освятил выстроенные Триумфальные ворота — а они с изображениями языческими! Как быть? Совесть мне говорит: не святи, а все вокруг уговаривают уступить. И губернатор, и князь Сергей Михайлович… Что ты скажешь?

— Не святить.

— Будет скорбь.

— Потерпите.

— Хорошо ли раздражать государя? Я не имею достоинств святого Митрофана.

— Да не берите их на себя, а помните, что вы епископ христианский, которому страшно одно: разойтись с волею Иисуса Христа.

— Да будет так!

— Ну, когда?..— нетерпеливо спросил Николай Павлович.

В отличие от флигель-адъютанта, он сразу понял смысл филаретовского «слышу». Алексей Орлов передал ему мнение москвичей о «неправославии» воздвигнутых ворот. Мнение мнением, но как мог ослушаться высочайшей воли митрополит, хотя и имеющий священный сан, но все же — подданный… Да ведь он не ослушался! Он не сказал «нет». Ох, старик…

— Собирайся! — приказал император почтительно вытянувшемуся флигель-адъютанту.— Вели приготовить лошадей. Мы сегодня же едем в Петербург. Командиру корпуса передай, чтобы открытие состоялось без особой церемонии. Чтобы полковой священник освятил. Все!

По дороге от Калужской заставы до Тверской гневливый Николай припоминал обиды, нанесенные ему московским архипастырем. В прошлом году весь ближний круг императора возмутился решением владыки в отношении брака флигель-адъютанта Мансурова с его двоюродной сестрой княжной Трубецкой. Филарет признал этот брак преступным и возбудил дело против Мансурова и священника, нарушившего таинство брака. Все говорили, что дело пустяковое, и Николай намекнул, что Мансуров может не ходить на церковный суд. Через московского генерал-губернатора дали понять митрополиту, что следует уступить. Тогда Филарет осмелился прислать прошение об увольнении на покой, выставляя причинами сознание собственных недостатков и телесную немощь… Как было решиться на увольнение? Мансурова выслали за границу, и надо же так случиться, что судьба от него действительно отвернулась: он вскоре овдовел…

Позднее столь же решительно Филарет восстал за авторитет Церкви, когда генерал-адъютант Клейнмихель вознамерился вступить во второй брак с двоюродной сестрой своей первой жены, союз с которой был расторгнут по прелюбодеянию генерала. «Пусть он лютеранин,— заявил московский владыка,— но жена православная вправе ожидать от нас защиты своей чести…»

То были частные дела лиц, за которых ходатайствовал сам император, а неуемный ревнитель чистоты православия не желал уступить. Глас его остался все же гласом вопиющего в пустыне… И с Триумфальными воротами — что бы сделать приятное своему государю? Так нет!..

В самом конце года митрополит Серафим вновь вызвал московского митрополита в Синод для решения неотложных дел. Московский владыка умел как-то быстро и точно разбираться в непростых обстоятельствах и в свой приезд один совершал работу, непосильную для постоянных членов Святейшего Синода.

Карета, поставленная на полозья, быстро и покойно катила по первопутку. Можно было и подремать, а митрополит думал свои нелегкие думы. Никогда он не позволял себе отчаиваться, но подчас руки опускались от бессилия одному противостоять тугой бюрократической машине. Государственный совет вынес постановление, чтобы в духовных училищах содержать и учить всех детей за счет родителей, а в семинариях — на средства семинарские. Названо сие: забота об экономии!.. Стало быть, масса бедных и многосемейных причетников ставилась в труднейшее положение, да и семинарских денег на всех хватить просто не могло. Предстояла борьба за самое дорогое — духовное образование.

— Когда с таким вниманием делаются дела,— делился огорчением владыка со своим викарием Иннокентием,— изволь составлять управы и управлять!.. Блажен, кто может сидеть в своем углу, оплакивать свои грехи, молиться за государя и церковь, кто не имеет нужды участием в общественных грехах умножать свои грехи! Много бы одолжил меня тот, кто научил, как можно уйти в Берлюкову пустынь или в Голутвин… или в Гефсиманию Новую. Господу помолимся, да приведет всех нас в пристанище спасения… Пасмурно у меня в глазах. Молитесь, чтобы Бог даровал мне свет и мир…

Иннокентию он доверял, почему с огорчением воспринял намек от всегда осведомленного князя Александра Николаевича, что викария у него хотят забрать. С этим легко работалось…

Вдруг застучал в окошко келейник, сидевший рядом с кучером. Владыка приоткрыл окошко и с ворвавшимся морозным воздухом услышал весть:

— Государь едет! Император!

— Стой! — велел владыка.

Он вышел из кареты в накинутой шубе. Никандр поддерживал под локоть. Приятно было в теплых валенках перешагнуть через сугроб на накатанную дорогу и расправить плечи.

По низкому небу медленно плыли пепельно-сизые косматые тучи. Сеял редкий снежок. Глаза заметно ослабли, и он не сразу увидел мчащихся всадников и несколько карет. Первая была шестерней. В обеих столицах знали этих отборных гнедых. Митрополит со склоненной головою ожидал.

Николай Павлович направлялся в Воронеж. С утра он занимался делами, потом с Адлербергом играли в карты, а сейчас просто смотрели в окна.

— Ваше величество,— предупредил граф,— Филарет московский стоит!

Император откинулся на подушку и закрыл глаза, сделав вид, что дремлет.

В ночь после отказа от освящения ворот Филарет долго не мог заснуть. Повторял Иисусову молитву, смотрел на огонек лампады перед иконами и наконец забылся в легком полусне. Проснулся он ближе к утру, хотя в щелке оконных штор не видно было просвета. Проснулся от шороха. Поднял голову.

Дверь спальни, которую он сам всегда закрывал на крючок, распахнулась. Вошел… преподобный Сергий, старенький, худенький. Седая окладистая борода, высокое чело, голубые глаза, на плечах старенькая мантия, ясно различалась голубоватая епитрахиль.

Филарет замер, приподнявшись на локте. Преподобный наклонился к кровати и сказал тихонько:

— Не смущайся, все пройдет.

И скрылся.

Что значили после этого посещения императорские адъютанты и самый гнев императора!

Глава 4. Служение усердное

Время текло медленно и неостановимо, как могучая река, вызывая в людях очевидные перемены. Так камень, упавший в воду, бьется о другие камни, трется о дно, вдавливается в ил и глину, и вновь очищается водной струею, и вдруг переносится далеко, а то остается лежать лежнем на одном месте, становясь все глаже и открывая подчас причудливые узоры.

Прошло двадцать лет пребывания владыки Филарета в архиерейском сане. Мода на юбилеи не завелась еще, однако верные духовные чада, старые друзья, многие собратья по духовному служению отметили рубеж в его жизни приветственными словами, поздравлениями, подарками. Следовало как-то ответить на это. Приемы духовному лицу не подобало устраивать, но все же созвал владыка на свое подворье в середине лета 1837 года тех, кого рад был видеть.

Утром после литургии в Чудовом монастыре отслужен был благодарственный молебен, и съехавшимся к митрополиту гостям был предложен парадный обед. Владыка при всей своей личной нетребовательности любил и умел принимать гостей.

Митрополит был в шелковой лиловой рясе, поверх которой были надеты голубая и темно-красная ленты и звезды орденов, обрамленная бриллиантами панагия, а сверкающий белизною клобук он оставил в спальне. Появился он в Москве еще с рыжинкой в волосах, а нынче голова стала седой. Лицо похудело еще более, казалось даже болезненным. Однако по-прежнему остроту его коричневых глаз трудно было вынести и глубокий взгляд забыть невозможно.

Главным предметом беседы стала недавняя милость императора. Во время юбилейных торжеств на Бородинском поле он снизошел к просьбе Маргариты Тучковой (только что постриженной с именем матери Марии) и даровал прощение ее брату Михаилу Нарышкину, активному участнику декабрьского мятежа.

Собравшиеся на Троицком подворье аристократы, оставаясь верноподданными государя, думали и рассуждали достаточно независимо. Заговорили об истории с Петром Чаадаевым, известным всем собравшимся. Пережив несколько лет назад тяжелый духовный кризис, философ с Басманной обрел новые взгляды и убеждения, кои излагал в письмах к знакомым. Письма ходили по рукам и вызывали интерес у многих, ибо в то время чтение Шеллинга и Канта, Фихте и Баадера считалось модным. Когда же одно из чаадаевских писем Надеждин в октябре 1836 года опубликовал в московском журнале «Телескоп», грянула гроза.

Филипп Филиппович Вигель, управляющий департаментом духовных дел и иностранных исповеданий, написал донос митрополиту Серафиму, в котором назвал сочинение Чаадаева «богомерзкой» и «ужаснейшей клеветою» на Россию. Серафим направил в свою очередь письмо начальнику III Отделения графу Бенкендорфу — и машина закрутилась. Не то чтобы власти взволновались содержанием письма, хотя оно и было наполнено хулами на отечество и веру, главная опасность виделась в громко заявленном самостоятельном слове. Надеждина выслали из Москвы, журнал запретили, цензора уволили. Чаадаева государь приказал считать сумасшедшим. Московское общество, настроенное несколько оппозиционно к Петербургу, приняло царскую волю без ропота, но своего отношения к уважаемому (хотя и со странностями) москвичу не переменило.

— И что же, верно, что к нему каждый день приходит доктор для освидетельствования?

— Да. Раз при мне пришел, так Петр Яковлевич посадил его с нами чай пить.

— А верно говорят, будто Чаадаева велено каждый день обливать холодною водою?

— Княгиня, да неужто вы верите в такие басни?..

Владыка читал и опубликованное, и другие письма Чаадаева, не раз принимал его. Крайности воззрений басманного философа уходили слишком далеко от истинного православия, но все же беседы с отставным кавалергардом доставляли митрополиту немалое удовольствие. Чаадаев обладал широкими познаниями, был сведущ в новейших философских течениях Европы, причем все это не оставалось у него лишь набором мертвых познаний. Острый критический ум переосмыслял идеи западных мыслителей применительно к текущему моменту, к России, к православию.

Владыка никак не мог принять явную склонность философа к католицизму, однако ему близки оставались мистические мотивы в богословских построениях Чаадаева. «Иные относили великие сказания Апокалипсиса к определенным временам,— как-то рассуждал Чаадаев,— толкование смешное или, лучше сказать, бестолковое! Мысль Апокалипсиса есть беспредельный урок, применяющийся к каждой минуте вечного бытия, ко всему, что происходит около нас…» Столь живое восприятие Писания, увы, встречалось нечасто в дворянской, да и духовной среде. «Есть только один способ быть христианином, это — быть им в полне», — сказал Петр Яковлевич как-то в Английском клубе. Разделял митрополит и мысль относительно уклонения западной Церкви в социальную область, в то время как Православная Церковь все более живет в области духа.

Княгиня Софья Сергеевна Мещерская до сих пор с холодком относилась к митрополиту Филарету, не желая простить ему будто бы «участия в устранении» владыки Иннокентия Смирнова в Пензу. С Чаадаевым у нее было давнее приятельство. Владыке показали одно из писем философа, адресованное княгине и посвященное значению Священного Писания, теме, неизменно занимавшей Филарета. «Да, Библия есть драгоценнейшее сокровище человечества,— писал Чаадаев.— Она — источник всякой моральной истины; она пролила на мир потоки света, она утвердила человеческий разум и обосновала общество… но остережемся, как бы нам не впасть в идолопоклонство букве… Никогда Божественное Слово не могло быть заточено между двумя досками какой-либо книги; весь мир не столь обширен, чтобы объять его; оно живет в беспредельных областях духа, оно содержится в неизреченном таинстве Евхаристии, на непреходящем памятнике креста оно начертало свои мощные глаголы». Право, по глубине мысли и воодушевленному красноречию это не уступало сочинениям епископа Иннокентия Борисова, считавшегося первым российским проповедником.

Князь Сергей Михайлович Голицын с улыбкою рассказывал, что в Петербурге все посмеиваются над укоренившимся в Москве обычаем петь «олилюй» и «Господи помилюй».

— …Я им отвечал словами нашего владыки: как бы ни пели, лишь бы от души.

— Ваше высокопреосвященство,— подчеркнуто почтительно обратился к митрополиту Дмитрий Петрович Горихвостов,— слышал, что вас можно поздравить с появлением внучатого племянника!

— Откуда же вы слышали? — недовольно насупил брови Филарет. Он не любил публичного обсуждения своей личной жизни.

Впрочем, нынешнее событие воистину порадовало его.— У племянника моего Александра, год назад принявшего сан иерея, родился сын.

— Как же назвали малютку? — оживились дамы.

— Филаретом,— не сдержав довольной улыбки, ответил митрополит.

Разговор в гостиной перебрасывался с темы на тему, пока владыка не предложил пройти в столовую. Гости заняли места на стульях вокруг круглого стола, не считаясь чинами, но помня о них. Тихо и благоговейно прочитал владыка «Отче наш» и благословил трапезу.

Чего только не было на столе! День выдался скоромный, и потому рядом с грибами, семгою и осетриною лежали рябчики, паштеты из гусиной печенки, к бульону подали маленькие, на один укус слоеные пирожки с мясною начинкою, после рыбы подали телятину с цветной капустой. На столе возвышались бутылки с французскими и рейнскими винами и старинные штофы с настойками. Стоящие в вазах цветы наполняли столовую приятным ароматом.

Виновник торжества лишь на несколько минут присел к столу, выпил рюмку мадеры, настоянной на горьких травах, съел немного икры да пирожок и, поднявшись, обходил стол, радушно потчуя гостей.

Разговор не был общим. На одном конце стола Андрей Николаевич Муравьев рассказывал о своих встречах с антиохийским патриархом, по соседству дамы с жадностью слушали подробности несчастного происшествия с поэтом Пушкиным, жена которого симпатизировала красавцу Дантесу, что и послужило причиною роковой дуэли; добрая старушка Елизавета Сергеевна Наумова ободряла свою знакомую Герард, переживавшую за дочерей. Горихвостов излагал своему соседу, викарному епископу Виталию, подробности об устройстве им богадельни для вдов духовного знания. Татьяна Борисовна Потемкина рассказывала, как скоро идет восстановление Зимнего дворца после сильнейшего пожара.

— Вы ведь были в то время в столице, ваше высокопреосвященство?

— Случилось быть, — с готовностью поддержал разговор владыка,— Вечером семнадцатого декабря приехали. Едва живой был от сильной стужи, и всю-то ночь не давал мне успокоиться неутихающий пожар во дворце… И что примечательно, замечали вы, что почти в одно время случилось три страшных пожара, разрушившие у трех народов то, что каждому было больше любезно: в Петербурге — царский дворец, в Лондоне — биржу, в Париже — театр.

После обеда перешли в гостиную, куда подали кофе. Владыка пил его с «миндалем», как называл он миндальное молоко.

— Владыко, — воспользовавшись минутой, спросил Михаил Михайлович Евреинов, — церковь недавно прославила святителя Митрофания Воронежского, а что вы думаете о его времени, о петровской реформе?

— Петр переломал многое своею дубиною,— задумчиво ответил Филарет,— но можно было бы еще исправить. Можно!.. Более всего зла наделала Екатерина. Ударили по монастырям, разграбили церковное имущество… а Вольтер и Дидро сие поощряли. Уклонение же от твердыни веры заразительно, ибо злу дай только щелку…

Однако о екатеринском времени всякий нашел, что сказать и доброго. Ветшавшие обломки аристократии, доживавшие свой век в Москве, они при матушке Екатерине блистали, кто ярче, кто глуше,— мужчины в военной службе, дипломатии, управлении, дамы на балах и в салонах, но все были молоды тогда, полны сил и преисполнены ожиданиями и надеждами… от которых теперь ничего не осталось.

Нарышкина заговорила о покойном Александре Павловиче, о том, как переменился он в последние свои годы, стал степеннее, скромнее, благочестивее и жить стал чисто (разумелось, без любовных приключений).

— А сколько слухов поднялось при его кончине, помните? — заговорила Хитрово,— Будто в шлюпке уплыл за море, будто какие-то изверги его убили и тело изрезали, а то — будто опоили государя какими-то напитками, от коих он и захворал… Пред- ставьте, граф Строганов передал мне перед отъездом из Петербурга слух, который ходит по Сибири. Объявился некий старец необыкновенно симпатичной наружности и, что самое странное, с изящными манерами, умением говорить… в общем, видно благородное происхождение! Имя его — Феодор Кузьмич. И слух, безусловно ложный, бродит в народе, будто старец сей — покойный государь!

Елизавета Михайловна сделала паузу, ожидая взрыва эмоций, но молчание было ей ответом. В этом кружке был принят строгий тон в отношении царствующего государя и его покойного брата. Неловкость тут же исправила Екатерина Михайловна Герард:

— Следует отдать должное государю Александру Павловичу в том, как он умел разбираться в людях. Помните отца Фотия?.. Взлетел было на мгновение высоко, но государь его осадил. Сестра моя Анна по-прежнему покровительствует ему, но Фотий чудит все больше. Рассказывают, он крошит хлеб в хрустальную кружку, накладывает туда хрену, наливает доверху водой и, посоливши, ест, рукою вынимая кусочки. Я все думаю, отчего не в глиняную кружку?.. Одевается роскошно, ходит в шелках и бобрах, но работает с братией в саду как простой послушник, с топором и лопатою. Юродствует, что ли?..

Разговор о Фотии был неприятен хозяину. Обозленный юрьевский настоятель по-прежнему поносил святителя Филарета, обвиняя его и в поддержке всех тайных и явных врагов веры и церкви, и в гонении тех, кто для церкви был полезен, и в честолюбии, и в преследовании его самого.

И тот же Фотий, год назад посетив Москву в сопровождении графини Анны Алексеевны, был принят в лавре с почетом и уважением, а владыкой Филаретом мирно и любовно. Пораженный до глубины души, он написал с дороги: «…ты принял меня, как ангел Господень и сам Господь, я недостоин милостей таких, какие видел я. Господа ради прости, ежели слово гнилое какое изошло из уст моих. Прости Бога ради и в том, что скоро я не мог тебя благодарить за милости и Божие благословение и любовь».

И не мог радоваться московский митрополит неприятностям, случившимся с Фотием, по-своему, но ревностно служившим Господу. Из письма обер-прокурора Нечаева он знал, что государь Николай Павлович в один из проездов по Новгородской губернии вдруг без предупреждения свернул в Юрьевский монастырь. Нашедши там большой порядок и чистоту, он в сопровождении архимандрита прошел в большой собор, где приказал отслужить короткую ектинию с многолетием. Архимандрит распорядился, но сам не служил, а оставался подле государя, к крайнему неудовольствию последнего, отметившего, что одет Фотий был в фиолетовую бархатную рясу вместо черной. Даже крест к императору вынес другой иеромонах. Николай Павлович смолчал, но, когда при выходе из монастыря отец Фотий, осенив царя крестным знамением, протянул ему руку к целованию (вопреки существующему обыкновению для царской фамилии), терпение лопнуло. Не попрощавшись, государь пошел к карете, а наутро обер-прокурору пришло высочайшее повеление: довести до сведения всех митрополитов запрет на ношение монашествующими цветных ряс, кроме одних архиереев, а архимандриту Юрьевского прибыть в Невский монастырь, дабы под наблюдением митрополита учился всем принятым обрядам у архимандрита Палладия… Спаси его, Господи. Все мы люди, все человеки…

Гости теперь обсуждали недавно вышедшую книгу Муравьева о святых местах России. Андрей Николаевич был сделан чиновником за обер-прокурорским столом в Синоде при содействии владыки Филарета и стал там его ревностным помощником. Помощь и поддержка оказались нелишними.

В 1836 году в Святейшем Синоде воцарился граф Протасов. Отличный танцор (за что его особенно любила императрица Александра Федоровна), воспитанник иезуитов, не получивший никакого образования, гордый и честолюбивый, он происходил из знатной фамилии и имел некоторое значение при дворе по своим матери и теще, бывших статс-дамами. Поначалу его приход на место Нечаева был воспринят духовными с радостью, ибо Нечаев распоясывался чем дальше, тем больше, вызывающе пренебрегал мнениями членов Синода и говаривал: «Я покажу этим калугерам, что такое обер-прокурор!» Протасов виделся номинальным главою, при котором управлять всем будут архиереи. Но не тут-то было.

Весь Петербург облетели слова новоназначенного обер-прокурора Святейшего Синода, сказанные знакомому:

— Поздравь меня! Я — министр, я — архиерей, я — черт знает что!

В несколько месяцев Протасов успел уничтожить Комиссию духовных училищ, заменив ее учебным управлением, где архиереям места не было, взял в свои руки всю финансовую часть, увеличил количество чиновников и учредил пост директора синодальной канцелярии, контролировавшего всё дела и докладывавшего лично графу. Члены Синода оказались не у дел: ни выслушать нечего, ни приказать некому. Не стесняясь ни законов, ни церковных правил, Протасов быстро стал полновластным хозяином в Синоде, и все ощутили его тяжелую руку и крутой нрав.

Чиновники не смели высказаться в поддержку какого-нибудь епископа вопреки мнению графа, после того как за такие действия двое были уволены со службы с лишением права на выслугу лет. Страх и трепет объяли всех.

Архиереи шли к нему на прием, как на муку, снося и окрики, и невежественные поучения, и присловье, высказываемое без всякого стеснения: «Пусть-ка сунутся на меня жаловаться! Я им клобуки-то намну!»

И вновь лишь московский митрополит смел проявить достоинство. Когда при первом своем посещении Синода Протасов в гусарском мундире, гремя саблей, в присутственном зале с ходу сел рядом с архиереями, Филарет тихим голосом осведомился:

— Давно ли, ваше сиятельство, получили хиротонию?

— А? — недоуменно уставился на него граф.

— Давно ли посвящены в священный сан?.. За этим столом сидят члены Синода.

— Где ж мое место? — недовольно спросил Протасов и уселся наконец за обер-прокурорский стол.

Не мог стерпеть Филарет увода духовных училищ из-под церковного управления. Не раз и не два спорил он с графом и смог отстоять хотя некоторый контроль Синода над учебным управлением.

В своем кабинете Протасов попробовал говорить с московским владыкою по-гусарски, но Филарет кротко прервал его:

— Нет нужды, ваше сиятельство, так кричать. Я прекрасно слышу.

Обоим было ясно, что вместе работать они не смогут…

Вечером еще было светло. Чай пили при распахнутых окнах, в которые доносились запахи отцветающих пионов и жасмина. Владыка, по обыкновению, пил три чашки: первую с лимоном, вторую с вином, третью с вареньем.

Подошедшая Новосильцева попросила:

— Благословите, владыко святый, совершить путешествие в лавру! Хочу там вашу проповедь услышать. Нашего смиренного праведника!

Филарет сдвинул брови и пожевал губами. Не хотелось ему омрачать праздник, но и смолчать негоже.

— Екатерина Владимировна! Опять в речи вашей слышу выражения, кои не могу оставить без замечания. Слово Божие говорит: люди, блажащие вас, льстят вам. Когда грешника назовут праведником, то стези ног его возмущаются. Оставьте имя праведника Тому, Кому оно существенно принадлежит. О ближнем же, когда желаете добра, скажите просто: спаси, Господи, и помилуй раба Твоего!.. Настоятельно прошу, не украшайте моей ничтожности высокими названиями. Немало слышу обыкновенных названий, коих недостоин, но то уж утверждено обычаем…

Новосильцева смутилась и покраснела от выговора, произнесенного, впрочем, тоном мягкими ласковым. Сидевшие рядом гости, все люди свои, отвели глаза. У многих возникло удивление, насколько же щепетилен владыка в следовании заповедям Господним.

Горихвостов, хотевший тихонько рассказать ходившие по Москве слухи, осекся. А рассказывали то о чудесном исцелении владыкой дочери одного диакона, безнадежно больной и выздоровевшей после его молитвы, то о некоем мужике, чудесно спасенном в страшную пургу неким стариком странником, коего после узнал он в московском святителе… Дмитрия Петровича никак нельзя было счесть чувствительным фантазером, однако, при всем своем скептицизме и недоверчивости, он склонен был согласиться с восторженными московскими барынями в том, что их митрополит — не простой…

— И еще, дорогая дщерь моя,— понизив голос, сказал Филарет,— для преподобнаго Сергия путешествовать в лавру можете когда угодно, а для меня не должно делать ни одного лишнего шага. Простите великодушно, ибо без гнева говорю сие.

Генерал-губернатор начинал клевать носом и наконец откланялся. Вслед за ним собрались и дамы. Получив благословение владыки, Нарышкина и чуть сконфуженная Новосильцева не отходили от дивана и медлили чего-то.

— Святый отче, кого из нас вы больше любите? — вдруг спросила Нарышкина.— Меня или Екатерину Владимировну?

— Обеих люблю больше! — с чувством ответил Филарет.

Глава 5. За стенами Троицы

Отошел в прошлое юбилей, но тот год оказался памятным для владыки. Зимою он увидел, как горит царский дворец, летом принимал в Москве и лавре путешествовавшего по России наследника престола, присутствовал на Бородинских торжествах, а в начале декабря узнал о кончине архимандрита Фотия.

Юрьевский настоятель последние годы своей жизни провел в строгом аскетизме. Долгие часы он молился в устроенной в его покоях маленькой кельице в рост человека. Там перед иконой Божией Матери горела неугасимая лампада, там стоял и приготовленный им гроб, в котором его похоронили.

Владыка Филарет отслужил о нем панихиду, а вскоре, на одном из вечеров у княжны Голицыной, ему показали письмо покойного настоятеля к Анне Ивановне Жадовской, написанное в самый день кончины: «Я за знамение Божией благодати полагаю в том, кто из москвичей своего пастыря, наставника и учителя Святителя Филарета почитает по Бозе, истинно слушает… Кто его судит, а не дано от Бога судить, я презираю. Филарет никакого совета не дает на худо; что мне сперва не нравилось его, после я находил прекрасным… Никогда не посылал Бог такого мудрого пастыря граду Москве, как Филарета. Жизнь его лучше Платона, как серебро олова. Его намерения всегда человеколюбивы и превосходны… всегда почитай своего пастыря Филарета и, где ты бываешь в пастве, у всякого архиерея целуй его десницу как самого Христа — и спасешься…» Так ушел из жизни этот странный, пламенный и непонятный угодник Божий. Графиня Орлова в горе и тоске решилась на принятие тайного пострижения, получив имя Агнии.

В то время святителя все сильнее стало тянуть в Троицу. Он отправлялся туда при малейшей возможности, а на лето и вовсе переселялся в обитель. Благодатный Дух Божий витал внутри высоких стен лавры, и Филарет почти осязательно чувствовал это. Земные цепи, тянувшие его к суетной жизни, слабели, и легче дышалось, светлее думалось. Муравьев рассказал ему при первом своем посещении, как он смутился в Иерусалиме, когда тамошние монахи спросили его, бывал ли он у Троицы, почитаемой во всем православном мире, а он со стыдом признался, что не случалось… А как преобразился монастырь при новом наместнике!

Отец Антоний столь быстро и плавно вошел в жизнь обители, что стало казаться, он и всегда тут был. Монашеская и академическая братия приняла его сразу. Деятельная натура наместника смогла проявиться в полной мере в разнообразных улучшениях. Горячий характер подталкивал его к самовластным действиям и решениям, однако приобретенные осторожность и такт предохраняли от скорых необдуманных перемен. Зная о нерасположенности владыки Филарета к новизнам, отец Антоний постепенно изменял отдельные части монашеской жизни.

В обители пребывало более ста монахов и послушников, и наместник смог войти в нужды каждого. Ежегодные доходы лавры возросли до ста тысяч рублей. Отец Антоний не только скоро закончил ремонт отрады, корпусов и храмов, не только очистил все лаварские владения от сора (чему искренне удивился Николай Павлович при ежегодном посещении). Троицкий наместник смог договориться с московским купечеством и о постройке новой гостиницы, и о создании еще одной богадельни, помимо имевшейся женской на шестьдесят старух, о расширении иконописной мастерской.

По уставу лавра управляется духовным собором, которого наместник есть только первый член. Предшественник Антония вполне сим довольствовался, но новый наместник решительно взял бразды правления в свои руки. Владыка его в том поддержал. Филарет не любил коллегиального управления, при котором не с кого спросить, а чрезмерная подчас властность отца Антония его не пугала, ибо шла в русле законов и исполнения воли царской.

Отец Антоний и владыка Филарет сближались быстро и незаметно. Вроде бы занимались они преимущественно конкретными делами обители, но за разговорами о постройках, за строками писем о мелких новостях, за совместным богослужением укреплялась их духовная связь.

Отец Антоний чем более узнавал владыку, тем более ему удивлялся. Высокопочитаемый иерарх оказывался не таким, каким виделся на первый взгляд. Он, например, не был упорен в приведении в действие своих намерений, встречая уместные возражения. «Упорство есть признак ограниченного ума»,— как-то бросил он в разговоре.

Оставаясь строгим и требовательным, митрополит, однако, уступал, уважая несогласные мнения подвластных, ежели они оказывались разумными и настойчивыми. Правда, немногие на такое осмеливались… Надо было знать Филарета, а он будто обвел себя некой чертою, за которую не дозволял переходить никому и приближаться к коей решались немногие.

Иеромонах Афанасий, эконом митрополичьего дома, загорелся мыслью учиться медицинским наукам. Все уверяли его, что владыка на это позволения не даст, но митрополит разрешил учиться, запретив лишь заниматься хирургией (иерей не должен проливать крови) и акушерством (неприличным монашескому сану) Теперь у Афанасия лечилась вся лавра, весь Сергиев Посад и множество окрестных жителей.

Сердце медленно стареющего митрополита было все так же горячо и открыто, и как же хотелось ему излить на кого-нибудь всю силу своей сдерживаемой любви и привязанности!.. Но знал он, что в этом случае он окажется в роли покорного слуги человека, допущенного за черту, и берегся этого.

Велико было удивление отца Антония, когда на четвертом году своего служения в лавре он услышал от владыки просьбу стать его духовным отцом и исповедником. Отец Антоний просил дружбы владыки и получил ее. Так общая духовная жизнь накрепко связала двух монахов, столь различных по человеческим характерам, но оказавшихся нужными друг другу. Впрочем, все относящееся к духовной жизни святителя тайна великая есть, и не будем на нее покушаться.

В житейских же делах отец Антоний с изумлением открывал как бы потаенного Филарета, мало кому известного. Во владыке совмещались по-видимому несовместимые свойства. При глубоком критическом уме он сохранял детскую искренность веры; при малодоступности и строгости к подчиненным он оказался прост в домашней жизни, в которой не было ничего от официальной величавости; при сухости и холодности в обращении на людях имел любящее и доверчивое сердце; тонкий политик в государственных и церковных делах, он мало знал практическую жизнь и пребывал в своего рода идеальном мире, из-за чего подчас попадал в неловкие ситуации.

В стремительном сближении с митрополитом отец Антоний невольно попал на тропу, которая привела его прямо к сердцу Филарета: тот был монах. Отсюда его смирение в мнении о себе, его готовность с благоговением внимать словам лиц, коих он почитал высокими в духовной жизни, его благодарность за их молитвенную память о нем. Отсюда постоянная память об образах древнего иночества и его забота о монашестве, стремление к постоянному общению с этим миром. По той же причине юродивые, блаженные находили к нему свободный доступ. Вот почему и мысль о ските сразу пришлась ему по сердцу.

Сила привязанности владыки к троицкому наместнику высветилась в ноябре 1835 года, когда отец Антоний испытал тяжкое искушение и вновь мучился от предчувствия скорого конца. «…Что вам вздумалось говорить, что времени вам немного? — увещевал его из Москвы владыка.— Слово сие так печально отозвалось в моем сердце, как я не ожидал. Если бы я имел дерзновение, то просил бы себе от Господа умереть на ваших руках. По крайней мере, прошу Его, чтобы вы молитвою проводили меня в путь, требующий доброго напутствия при недостатке дел, которые бы благонадежно пошли вслед за мною…» Забегая вперед, скажем, что так именно и случилось тридцать лет спустя.

И опять от Протасова шла одна беда за другой.

То взбрело ему в голову совершенно пересмотреть программы духовных школ, выбрасывая богословие и философию, кои науки заменить хотел — спьяну, что ли? — агрономией, ветеринарией и медициною. Государю он доложил, что с такими познаниями духовные пастыри, особенно сельские, будут много полезнее для простого народа. Николай Павлович порадовался счастливой мысли обер-прокурора и одобрил ее. Рассказавший подробности Андрей Николаевич Муравьев заключал, что никто открыто не решается возразить, но сие пока одно намерение. Все дела по образованию Протасов отдал воспитаннику иезуитов Сербиновичу, хитрому и вкрадчивому проныре, терпеливо сносившему грубости обер-прокурора.

Виданное ли дело? Готовить полуобразованных духовных пастырей, а при таком обучении они разве что затвердят молитвы да будут знать порядок литургии, но ни сами не поймут глубины божественного учения, ни другим их донести не смогут — и при этом окажутся полузнайками лекарями, агрономами, ветеринарами! Возможно ли за год пройти науки, коим обучаются по три-четыре года?.. Беда, да и только.

Глава 6. Незримая борьба

В череде обычных епархиальных забот владыка привык выделять одно важнейшее. Немало времени стало у него отнимать строительство храма Христа Спасителя, с 1839 года воздвигаемого на месте Алексеевского монастыря. Не по сердцу было митрополиту перенесение хотя и ветхой, но почтенной обители к Сокольникам, но проект архитектора Тона был утвержден государем. В комиссии, членом которой состоял московский митрополит, возникали немалые споры при обсуждении возможных подрядчиков, выборе отделочных материалов, рассмотрении эскизов внутреннего убранства гигантского храма. Филарет по своему неугомонному характеру входил во все детали, внимательнейше изучал бумаги, а будучи в Москве, постоянно внушал членам комиссии и строителям, что не просто здание они возводят, но храм.

Не менее душевных сил владыка тратил на издание жития преподобного Серафима. После кончины Саровского старца в 1833 году прояснилось все неясное и сомнительное в его жизни и учении, митрополит убедился, что преподобный Серафим действительно был великим подвижником. «Прекрасен совет о. Серафима — не бранить порок, а только показывать его срам и последствия. Молитвы старца да помогут нам научиться исполнению»,— писал он отцу Антонию. Побуждаемый троицким наместником, владыка начал хлопоты об издании жития.

Увы, в Святейшем Синоде в самый год кончины преподобного дело не встретило сочувствия. Митрополит Серафим выразил недоверие к заявленным чудесным явлениям и исцелениям, а к обер-прокурору Филарет и не обращался. Впрочем, снисходя к горячности московского владыки, Серафим предложил издать житие, но исключив из него сведения о чудесах аки сомнительных и недостоверных. На такое святотатство Филарет согласиться не мог. По возвращении из Петербурга он вернул рукопись отцу Антонию и посоветовал немного обождать, а пока делать списки с жития и распространять его таким образом.

Спустя год отец Антоний по совету владыки предпринял еще одно обращение в

Синод, как бы от себя, но вновь было отказано. Митрополит Серафим все так же недоумевал по поводу чудесных явлений, а не менее ветхий митрополит Иона указал, что были и опровержения чудес преподобного, но о них преосвященный и отец архимандрит почему-то не говорят. Чувствовалось, однако, что, не будь здесь имени Филарета, дело пошло бы скорее.

Служебные хлопоты нисколько не ослабили внимания отца Антония к своей внутренней жизни. Не раз и не два он отмечал странные взгляды иных иноков, пока не осенило: они его боятся! В тишине кельи стал перебирать в памяти прошедший день и вдруг понял на десятом году своего наместничества, сколь часто он гневался и выговаривал без особенной нужды, а лишь из-за внутреннего раздражения, коего не сознавал… Грешен, помилуй меня, Господи!.. А сколь часто бывал самодоволен, принимая похвалы гостей лавры, помилуй меня, Господи!.. В странствиях своих по святым местам отец Антоний как-то услышал фразу, засевшую в памяти. Какой-то серенький монашек сказал: «Смиренно носим мы одежды черные, лишь бы душа оставалась белою»,— а у него самого?

Наместник встал с узкого ложа и прошел в кабинет. Зажег свечу, достал лист бумаги. Одному человеку он мог излить свою душу, все сомнения, терзания и грехи. Он написал владыке Филарету письмо с просьбою об увольнении от всяких дел управления, коими тяготится и кои смущают его душу.

Ответ пришел скоро, 3 февраля. «Желание ваше удалиться принесло мне такой помысл печали, который неохотно разрешается в разсуждении и слове. Можете догадаться, что мне нелегко вас отпускать: во-первых, потому, что, по благости Божией, вижу вас весьма полезным для обители, во-вторых, потому, что, имея к вам полную доверенность и веря вашей доверенности ко мне, нахожу и сем по управлению много облегчения и успокоения. Кроме сего, душа моя находит благо в общении с вашею. Вспомните, что вы просили моей дружбы, тогда как я уже имел ее к вам, и просьбу вашу принял как залог и обещание с вашей стороны искренняго со мною общения. При внезапном теперь намерении вашем оставить меня и лишить вашей помощи не могу я роптать, и намерение ваше уважая и мое недостоинство признавая, но не могу не чувствовать глубокой печали… Дни лукавы. Делателей мало. Во время брани как не удерживать воинов на местах, требующих защищения и охранения?»

И отец Антоний остался.

Еще два года прошло. На Пречистенке встали стены нового храма, а синодальные члены соблаговолили послать Житие преподобного Серафима преосвященному подольскому Кириллу. Владыка Кирилл не усомнился в справедливости всего изложенного в житии и счел его полезным к напечатанию.

Так на радость любителей благочестия в 1841 году вышло в свет Житие преподобного Серафима. Радовался и владыка Филарет, не подозревая, чем занят был в те же годы граф Протасов.

Oбеp-прокурор Святейшего Синода служил не за страх, а за совесть, не только входя во все детали церковных дел, подобно своему предшественнику, но и намечая новые горизонты для Православной Церкви, главой коей он считал государя императора и себя. За исполнение обдуманных планов граф принимался летом, когда вечные его оппоненты, оба Филарета — Дроздов и Амфитеатров, ставший в 1837 году киевским митрополитом,— отбывали в свои епархии. Будучи неглупым человеком, граф понимал, сколь опасна для него полная безграмотность в богословии, литургике и истории Церкви. Надо было найти нужного человека.

Из представлявшихся в Синод конспектов богословских наук Протасову приглянулась работа ректора вятской семинарии архимандрита Никодима Казанцева. Граф послал ее для рецензии московскому митрополиту и получил положительный отзыв, в котором митрополит заключал: в конспекте есть «зерно мысли, а не одно перечисление заглавий». Прочитав отзыв, граф Николай Александрович усмехнулся. Ему показалось забавным, что Филарет невольно сам выбрал орудие собственного умаления.

В июле 1838 года архимандрит Никодим прибыл в Петербург. Оставив узел с вещами в лавре, он взял извозчика и отправился в Синод, где был ласково принят оберпрокурором.

— Мы вас позвали на работу, ваше высокопреподобие,— твердо, но и доверительно начал Протасов.— Прошу потрудиться. Ваш конспект отличный. Он доказал, что вы с талантами. Нам такие люди нужны! Конспект ваш будет напечатан, вас ожидает докторство богословия и… многое другое, но — прошу знать меня, и еще никого. Мы вам дадим все. Не бойтесь никого, ниже ваших архиереев, как называл их мой предшественник — «мои старички». Вам старички не страшны, я — ваш заступник. Храните в тайне все, что будет поручено вам… а поручено будет немало. Отправляйтесь теперь к директору департамента просвещения Сербиновичу, он вас ждет, а завтра прошу ко мне в это же время.

Озадаченный отец Никодим отправился к Сербиновичу, от коего и узнал, что ему поручается написание новых уставов духовных училищ и семинарий, но это пока, а в дальнейшем готовится пересмотр и программ обучения.

Ночь архимандрит провел без покоя, терзаемый сомнениями и опасениями, облегчить тяжесть коих никто не мог. Монашеский долг обязывал его повиноваться власти и добросовестно исполнять порученное дело. Гордость и честолюбие, обнаружившиеся в потайном уголке сердца, взыграли в предвидении блестящей церковной карьеры — архиерейское облачение можно было заказывать хоть завтра. Но дух православного монашества, смиренное преклонение лишь перед Царем Небесным подняло его над морем житейской суеты и подсказало нужное поведение.

На следующее утро граф Протасов встретил отца Никодима столь же радушно, но держался более официально.

— …Ваше богословие очень выспренное. Ваши проповеди высоки. Мы вас не понимаем. У вас нет народного языка. Даже практическое богослужение вам неизвестно…

Граф не ждал ответов на свои риторические вопросы, и отец Никодим, поначалу пытавшийся возражать, осел в кресле. Несмотря на крайности выражения, во многом обер-прокурор был прав.

— Наконец, вы избрали для себя какой-то свой язык, подобно медикам или математикам. Без толкования вас и не поймешь. А вы говорите с нами языком, нам понятным. Научайте Закону Божию так, чтобы вас понимал с первого раза последний лапотный мужик… Вот к чему следует вести духовное обучение. Помните, отче, семинария — не академия. Из академии идут профессоры, им много знать нужно, и пусть их знают. Из семинарий поступают в священники по селам. Таким надобно знать практические духовные вещи и практические сельские вещи, знать сельский быт и уметь быть полезными мужику во всех делах житейских. Так на что же такая огромная богословия сельскому священнику?

Протасов потряс над столом толстой книгой, в которой отец Никодим узнал семинарский учебник. Граф пренебрежительно отбросил книгу на край стола и продолжил;

— К чему нужно ему философия, наука вольномыслия, вздора и фанфаронства? На что ему тригонометрия, дифференциалы, интегралы? Пусть лучше хорошенько затвердит катехизис, церковный устав, нотное пение. Пусть поучает в верности государю. И довольно! Все обучение надобно упростить! «Доброе неведение лучше худого знания»,— с удовольствием процитировал Протасов Иоанна Златоуста.— А высокие науки могут остаться в академиях, пусть ими тешатся Филареты…

Грустным вышел из Синода отец Никодим. Затевалось скверное дело, все последствия коего трудно было предвидеть. В обер-прокурорском кабинете у него на языке вертелся вопрос: да полно, наше сиятельство, веруете ли вы во Христа Спасителя, в то, что пришел на землю нашего ради спасения?.. Но не подобало провинциальному монаху задавать столь дерзкие вопросы главе Святейшего Синода. Откажись он, граф нашел бы другого, быть может, более послушного… Пока же следует побороться за истинно верное духовное образование.

Июль, август и сентябрь ушли у отца Никодима на бесконечное переписывание и обговаривание многочисленных статей уставов духовных училищ и семинарий. С Сербиновичем вести дело оказалось труднее, чем с графом. Тот прямо ломил свое, а хитрый иезуит обволакивал новизну в оболочку пышных слов, за которой опасность не сразу и была видна.

В праздник Воздвижения Креста Господня архимандрита вызнал обер-прокурор.

— Его императорское величество, государь наш Николай Павлович, как христианнейший правитель, печется о Церкви, об ее единстве. Почему и борется с таким злом, как раскол. Раскольники — враги государства!.. Но странно получается, мы их высылаем, мы стесняем их возможности по распространению лжеучений, боремся с этим злом — а митрополит московский их поощряет! Да-с!..

Отец Никодим, привыкший к манере разговора обер-прокурора, слушал молча.

— Изволите видеть, ваше высокопреподобие.— Протасов поднял над столом журнал большого формата.— В «Христианских чтениях» публикуется слово, произнесенное Филаретом при заложении на единоверческом — то есть раскольническом! — кладбище — храма Всех Святых… Кстати, откуда это единоверие пошло?

— Ваше высокопревосходительство, начало сему движению, как отрыву раскольников от их уклонения в вере, положил покойный митрополит московский Платон,— с некоторою горячностью начал объяснение отец Никодим.— Он говорил примерно так: если вера о Святой Троице есть непорочна, то какими бы пальцами ее ни изображать, нет беды спасению. Владыко Платон пытался возвратить заблудших в лоно Православной Церкви, для чего и предложил промежуточную меру — единоверие, сближение на основе, в которой у нас нет противоречий.

— Мудрено…— скептически сказал Протасов.— А Филарет еще хлеще выражается — да вы сами почитайте!

Отец Никодим взял журнал и увидел очеркнутое красными чернилами место: «Не имеем ли мы твердых оснований вашего единения в вере?.. Не единую ли крестную смерть и живоносное воскресение Иисуса Христа полагаем в основание нашей веры и нашего спасения?.. Знаю, братия святаго храма сего, что единоверие ваше не для всех кажется ясным, но… где есть единый дух веры и единение духа в любви… там некоторое случайное разнообразие в обрядах не есть разделение…»

— Помню сие слово, ваше высокопревосходительство. Не вижу оснований для сомнений ваших.

— Как же! Как же, а вот — о «случайном разнообразии»! Это не ересь?

Отец Никодим не смог сдержать улыбки.

— Уверяю вас, нет! И поверьте, что иначе духовная цензура не пропустила бы сие слово в печать!

— Н-да?.. Благодарю вас, ваше высокопреподобие. Продвигаются ли уставы у вас?

— Тружусь по мере сил,— спокойно ответил архимандрит.

— Ну, ступайте… пока.

Протасов не давал себе труда разбираться в тонкостях исповедания православной веры и объяснения отца Никодима отбросил как «пустословие». Московский митрополит виделся ему в некотором роде подчиненным, и граф, подавляя в себе невольное уважение к Филарету, твердо вознамерился поставить его на должное место…

В душе отца Никодима нарастал протест против дела, в котором он участвовал. Как ни привык он сдерживаться, а чувство недовольства прорывалось, и Сербинович особенно пытливо стал посматривать на него.

В лавре отец Никодим постоянно ощущал свою вину. Мало того что он действовал без благословения, он готовил бомбу, которая должна была взорвать все духовное образование… Долгие молитвы не утешали его, и, если бы не приказ о тайне, он бы давно бросился в ноги лаврскому духовнику отцу Мелхиседеку.

В начале октября в лаврской трапезной он увидел знакомого еще по семинарии инока, который собирался в Москву. С ним отец Никодим переслал письмо владыке Филарету, подробнейшим образом рассказав о проекте обер-прокурора.

От ошеломительного известия Никодима владыка испытал бессильные гнев и досаду. Он не мог что-либо изменить. Дело велось в обход Синода, и высказать свое мнение официально не было основания. Оставалось ждать и надеяться на лучшее.

Все же беспокойное сердце побудило его написать митрополиту Серафиму в надежде добраться до государя. Владыка не учел, что престарелый петербургский митрополит может проговориться графу Протасову. Так было раскрыто изменничество отца Никодима. Граф не отправил дерзкого монаха в его Вятку. Он решил посрамить врага зрелищем своей полной победы. От дел его, разумеется, отстранили, заменив (по совету ставшего влиятельным отца Василия Бажанова) архимандритом Афанасием из принципиальной Одессы.

22 февраля 1839 года государь утвердил доклад обер-прокурора Синода о новом устройстве учебных учреждений православного духовного ведомства и пересмотре учебников, используемых в них. В семинарский курс ввели естественную историю, геодезию, сельское хозяйство, медицину. Исключена была история философии, объем философии и догматического богословия существенно уменьшен.

— Верно, граф, верно! — сказал Николай Павлович.— Мне нужны не умные, а послушные!

Николай Павлович знал о возражениях московского митрополита, но считал умалением своего достоинства принимать все его мнения. Филарет обладал неприятным качеством: удивительно неделикатно и подчас дерзко он отстаивал внутреннюю независимость Церкви. В прошлом году именно по его настоянию Синод отказал наследнику престола в праве присутствовать в Синоде. А чем Синод лучше Сената?.. В докладе Протасова вскользь было упомянуто о проповеди Филарета 7 октября, в коей митрополит утверждал, что храм Божий славен не тогда, когда исполнен сребром и златом — будто порицая недавно вышедшее высочайшее повеление о дополнительных ассигнованиях на храм Христа Спасителя… Император на это ничего не сказал, но запомнил.

Гордым победителем вышел Протасов из Зимнего дворца. У себя в Синоде он распорядился о рассылке по епархиям новых расписаний, программ и списков учебников, о непременной присылке для контроля новых сокращенных конспектов старых предметов. С особенным удовольствием граф Николай Александрович подписал молчаливо одобренное Синодом решение о направлении архимандрита Никодима Казанцева ректором захудалой херсонской семинарии.

Глава 7. Литографированный перевод

В конце 1841 года до Москвы дошел слух, будто бы митрополит московский поручил своему любимцу, инспектору духовной академии иеромонаху Агафангелу, написать донос на царского духовника, отца Герасима Павского, за его перевод Священного Писания на русский язык, отлитографированный студентами Петербургской духовной академии и широко разошедшийся по России. Перевод якобы осуждался за неправославие и еретический характер.

Подобные действия казались несообразными с характером митрополита Филарета, который обыкновенно действовал открыто при умалении православия, сам писал замечания начальству и цензурным комитетам или подавал доклад Синоду. Так полагали в доме князя Сергея Михайловича Голицына.

— Не мог владыка действовать из-за угла, яко тать в нощи! — горячилась Герард.

— Однако же не на пустом месте сей слух возник,— рассудительно заметил хозяин.

— Все — ложь и клевета! Владыку в Петербурге не любят и рады оговорить — вот вам мой ответ!

— Все-таки, милейшая Екатерина Сергеевна, a good marksman may miss / И хороший стрелок может промахнуться (англ.)./ Помните, несколько лет назад Жуковский Василий Андреевич жаловался мне, будто бы наш владыка не одобрил какой-то конспект христианского учения, приготовленный для наследника. А писал-то Павский! Он, верно, сей конспект и студентам читал, а как по рукам разошелся, критику филаретовскую и вспомнили.

— Но согласитесь, князь, если и было так, владыка действовал открыто!

— Да… Чего-то я здесь не понимаю,— согласился Голицын.

В начале января 1842 года, когда дело о литографированном переводе набрало нешуточный оборот, московский первосвятитель пребывал в Петербурге на заседании Святейшего Синода. В городе, в котором провел немало лет, чувствовал он себя ныне прескверно. Чужой стал Петербург. Синод и Невская лавра притихли и покорно смотрели в рот обер-прокурору, за спиной которого разворачивались дела неприглядные.

В отношении непокорного московского митрополита находчивый Сербинович, правая рука Протасова, предложил провести следствие: почему в стенах Московской духовной академии имеет хождение запрещенный литографированный перевод лекций Павского? У графа чесались руки приструнить вреднейшего тихоню митрополита.

31 января 1842 года владыка Филарет писал из Петербурга в Троицкую лавру отцу Антонию: «Помнится, и от вас я слышал о литографированном переводе некоторых книг Ветхаго Завета. Из Владимира прислан на него донос, и дело едва ли не откроет имена всех, к кому он из Петербурга послан. Не хорошо ли было бы, если бы имеющие издание не по требованию, а сами предоставили оное начальству, как такое, в котором оказались немаловажныя неправильности? Мне еще до сих пор не случалось разсматривать сей перевод, кроме кратковременного взгляда, но погрешности, указанные в доносе, важны».

Открылось, что донос послан иеромонахом Агафангелом Соловьевым, только что переведенным от Троицы во Владимир. По сути дела, Агафангел написал размышления, связанные с выходом перевода, и разослал их трем митрополитам. Петербургский Серафим его и в руки не брал, московский владыка отложил послание в дальний ящик и никому о нем не говорил, а киевский Филарет обеспокоился и поднял шум. Агафангела вызвали в столицу, и в Синоде он дал свои пояснения.

Перед собранием архиереев инспектор владимирской семинарии не смутился. Он привел примеры ложного толкования пророчеств, отметил приблизительность иных выражений, заключив весьма резко:

— Произведение сие не глаголы Бога живого и истинного, но злоречие древнего змия!..

При этих словах сидевший за своим столом граф Протасов поднял голову. Он искренне ценил красноречие, полагая его полезным при разговорах с простым народом.

Окончание же речи отца Агафангела неприятно удивило обер-прокурора.

— Нет нужды отбирать экземпляры русского перевода,— убеждал членов Синода ревнитель православия,— Сею мерою можно только вооружить христиан против власти церковной. Христианин не может удовлетворить себя славянским переводом, которого темнота и неверность местами закрывают истину. Много ли у нас знатоков еврейского языка? Мы должны пользоваться или латинским переводом Вульгаты, или немецким Лютера и Мейера. Французский перевод доступнее, но уважением не пользуется из-за чрезмерной свободы выражений…

«Понятно, с чьего голоса он поет!» — Не открывая глаз, владыка Серафим слушал филаретовского воспитанника, готовый к отпору при первом слове о русской Библии. Он помнил, как пять лет назад московский митрополит по этому поводу осмелился в Чудовом монастыре усомниться в правоте Синода. Говоря о праздновании памяти святителя московского Алексия, Филарет, ни много ни мало, начал так:

— …Мы воспоминаем ныне Богомудраго наставника нашего, Святителя Алексия, который так особенно потрудился в чистом изглаголании слова Божия, когда Словенское преложение святаго Евангелия с Греческим подлинником поверил… и от описок невнимательных переписчиков очистил и исправил. Сей подвиг важен, между прочим, потому, что чрез него Святитель, Богом просвещаемый, предварительно обличил неправое мнение людей, явившихся после него, которые даже доныне утверждают, будто в священных и церковных книгах и описку переписчика исправить, и непонятное слово перевода заменить понятным непозволительно и противно Православию… Но святый Алексий поверял и исправлял…

Пять лет назад, по прочтении сего, Серафим в сильнейшем раздражении намекнул государю о возможности внушения возгордившемуся чрезмерно архиерею, но Николай Павлович пребывал тогда в благодушном настроении, предстояли Бородинские торжества, и все это Филарету сошло с рук.

— У православного христианина нет другого перевода! — продолжал Агафангел, в сердце которого билась надежда, что именно его голос будет услышан и Слово Божие станет общедоступно.— По необходимости обращается он к мутным водам, чтобы хоть чем-нибудь утолить духовную жажду.

«Бедный мой, наивный инок…» — с печалью слушал Агафангела московский митрополит и невольно вспоминал другого своего ученика, из самых любимых,— отца Макария Глухарева, который и 1834 году из дикого Алтая направил ему свою записку «О потребности для российской церкви преложения всей Библии на современный русский язык». Владыка скрыл это письмо, чтобы укрыть «романтического миссионера» от гнева высшей церковной власти. Тогда отец Макарий написал на высочайшее имя в 1837 году — Андрей Николаевич Муравьев приглушил дело. Макарий и 1839 году представил свой перевод Книги Исаии и новое письмо на высочайшее имя, в котором писал: «Российский народ достоин иметь полную российскую Библию».

Синод указал дерзкому монаху, что «непозволительно преступать пределы своего звания и своих обязанностей», тем более упрекать церковную власть изданием Алькорана на русском языке или называть наводнение 1824 года, мятеж 1825 года, холеру 1830-го и пожар Зимнего в 1837 году знамениями гнева Божия. Хотели Глухарева наказать примерно, но Филарет не дал. Он помог отцу Макарию перейти в орловский Болховский монастырь для продолжения своего перевода Ветхого Завета… Но все втуне. Так же напрасны и надежды Агафангела.

— Справедливо, что при издании русской Библии возникнут роптания со стороны лиц суеверных или упорствующих в темноте невежества. Но из опасения возмутить покой суеверия и косности можно ли лишать верные души истины? — с пафосом закончил Агафангел, не сознавая, к кому он обращался.

Монаха отпустили. Тут же взял слово московский митрополит и решительно заявил, что пора открыто возобновить русский перевод Библии и издать от имени Святейшего Синода.

— Одни запретительные средства не довольно надежны тогда, когда со дня на день все более распространяется любознательность. Люди бросаются во все стороны, в том числе и на ложные дороги, так почему не предложить им верного пути? Начнемте постепенно, издадим славянскую Библию, но с пояснительными примечаниями. Начнемте!

— На последнее я согласен,— одобрительно заметил Филарет Амфитеатров.

— В Православной Церкви сохранение и распространение спасительных истин веры обеспечивается сословием пастырей,— тихо, с видимым усилием заговорил митрополит Серафим.— Издание же толкований опасно. Сие может ослабить благоговение, питаемое православными к святым отцам. Предмет веры станет предметом одного холодного исследования. Пойдут споры. В ум человеческий заронится мысль, будто Слово Божие нуждается в человеческом оправдании. Может ли быть народ судией в делах веры и закона? Полагаю мнение почтеннаго московскаго владыки неосновательным.

Молчание в присутственной зале нарушил обер-прокурор, казавшийся в отличном настроении.

— Ваше высокопреосвященство! — забасил он, оглядывая непроницаемые лица стариков архиереев.— Серафим действовал слишком прямолинейно, надо подрессорить. Соображения, высказанные московским владыкой, видятся все же весомыми. Предлагаю поручить ему составление на сей счет письменного доклада, коий затем и рассмотрим.

На том заседание закончилось.

На заседаниях Синода более Филарет не вспоминал ни о своем толковании Книги Бытия с переводом священных текстов на русский, ни о русском переводе Евангелия, однако доклад московского владыки прочитали и обсудили, дружно признав: всякое толкование Священного Писания излишне и опасно. Журнал заседаний Синода с этим мнением был подписан владыкой Серафимом и утвержден государем Николаем Павловичем 7 марта 1842 года.

Филарет о том не знал, проболев несколько дней. Раньше бы он поднялся, а нынче тяготила одна мысль о присутственной зале. 9 марта Филарет приехал в Синод, но за обсуждением мелких дел никто ему ничего не сказал о главном. 10 марта владыка уехал с половины заседания, почувствовав нездоровье, и тут-то митрополит Серафим огласил высочайшее одобрение на запрет русской Библии.

Тем временем в Троицкую лавру прибыла синодская следственная комиссия. Всех виновных в выписке злосчастного литографированного перевода собрали в залу академии, где с каждым подолгу беседовали. Члены комиссии знали, что порадуют графа.

Вопреки уверению владыки Филарета, будто в лавре нет ни одного экземпляра перевода, оный обнаружен был у послушника Мелетия. Тот в официальном объяснении написал, что получил перевод от «неизвестного лица», что дало прекрасное основание провести усиленное дознание. Определив каждому положенное наказание, комиссия отбыла в Петербург.

В мае закончились заседания Святейшего Синода. По обыкновению, архиереи писали на высочайшее имя прошения об увольнении в епархию. На прошении митрополита Филарета Николай Павлович написал: «Может ехать» — и только, а ранее всегда приписывал: «…с возвращением к началу работы Св. С». Это было увольнение, хотя формально владыку не лишали звания члена Синода.

15 мая он покидал Петербург. Лошади давно были заложены, вещи отнесены в карету.

На набережной Фонтанки собралась небольшая толпа почитателей Филарета, желавших получить благословение. Сам же владыка почему-то медлил.

Когда он вышел в черном подряснике и черной скуфье, изумленные насельники подворья увидели лицо его мокрым от слез. Всё тем же точным и лежим жестом владыка раздавал благословение, а слезы неудержимо катились из старческих глаз.

Не из-за царской немилости горевал он. Когда вернулся утром из лавры, келейник доложил, что повреждены замки на сундуках, а шкатулка митрополита открыта. Что искали? Крамолу? Тайные умыслы? Ересь?.. После десятилетий многоскорбного монашеского служения, после орденов… Больнее всего была оскорбительная грубость обыска.

Графу рассказал об этом Андрей Николаевич Муравьев, подавший прошение об отставке. Протасов почувствовал легкое смущение. Чего они так обиделись? Эка невидаль… Но не в одном смущении дело. Всевластный — теперь уже без сомнения! — обер-прокурор не чувствовал себя победителем в битве с тихим митрополитом.

Глава 8. День митрополита

Поднимался владыка обыкновенно в пять часов утра. В пасмурное октябрьское утро Филарет не изменил этому правилу. Печка уже остыла, и в комнате было прохладно. Если бы келейник принес теплой воды для умывания, он был бы доволен, но сам того не просил. В кувшине оказалась ледяная.

После умывания владыка совершил обычное утреннее молитвословие и уселся на диван с Библией. Священное Писание он читал неопустительно каждый день. Книга была старая, елизаветинского издания, подаренная покойным батюшкою, и с этим томиком in folio / в четверть (лат.) / он не расставался.

В восемь часов Филарет отправился в домашнюю церковь, к обедне. Ее он не пропускал никогда, разве что по большой болезни. Службу слушал из секретарской комнаты, следя за нею по книгам и выходя в алтарь только после освящения Святых Даров. Тогда он совершал земное пред ними поклонение и творил краткую молитву. Диакон всякий раз входил в секретарскую почтить его каждением. Туда же относили ему и антидор с теплотою. В этот день владыка отправился в Покровский собор (Василия Блаженного) для посвящения Леонида Краснопевкова в пресвитерский сан.

Сам Краснопевков, лишь накануне посвященный на Троицком подворье в диакона, в этот час в сильном волнении стоял среди духовенства возле соборного крыльца, повторяя про себя, что надо упасть владыке в ноги. Только подъехала митрополичья карета, отец Леонид бросился было ниц, но был остановлен твердой рукою.

— Может, пропустишь мать настоятельницу? — с иронией спросил викарный епископ Виталий, бывший в тот день в приподнятом настроении: по представлению Филарета государь пожаловал ему орден Святой Анны 1-й степени.

— Виноват, владыка,— растерялся отец Леонид и подался назад.

Навстречу медленно идущему митрополиту шагнула мать Мария Тучкова. Опустившись на колени, она получила благословение. Владыка что-то тихо сказал ей и двинулся далее, поддерживаемый под руки келейниками.

Служба совершалась с обычным благолепием в одном из тесных приделов собора, и, в свой черед, после Херувимской песни отец Леонид отдал воздух, отдавая вместе с ним и свое диаконство, и преклонил в алтаре перед престолом уже не одно, а оба колена. Возложив руки на склоненную голову посвящаемого, владыка тихим голосом произнес лишь:

— Во пресвитера!

На отца Леонида надели епитрахиль, блестящую серебряным шитьем фелонь, и кто-то подсказал шепотом:

— Целуй омофор владыки и приложись к руке!

Радостный возглас «Аксиос!» звенел в душе отца Леонида, которого целовали владыка Виталий, соборный настоятель и другие сослужащие иереи. Праздничное настроение из алтаря перетекло и в переполненный придел. Плакала мать нового иерея, иные его родственники вытирали украдкой глаза, а любопытные старухи богомолки выспрашивали имя нового батюшки.

По окончании службы Филарет велел отцу Леониду ехать с ним. Когда шестерка лошадей, запряженных цугом, двинулась по Красной площади, молодой иерей невольно заплакал.

— Что ты, что ты…— ласково потрепал митрополит его по плечу.— А почему так налегке, в одной рясе? Сегодня морозно.

— Ваше высокопреосвященство, я забыл… Мое пальто в карете у дядюшки Степана Алексеевича осталось.

— Возьми сзади шубку,— распорядился митрополит.— Это тебе мой подарок.

— Ваше высокопреосвященство…

— Ладно, ладно…

Владыка отворил правое окно кареты и высунул свою трость. Тотчас карета стала, и слуга подскочил к окну.

— К матушке! — сказал митрополит.

Через Охотный ряд они выехали к Лубянской площади, проехали Лубянку, Сретенку. Владыка левой рукою опирался на трость, а правою раздавал благословение прохожим, поворачиваясь поочередно к левому и правому окну.

Отец Леонид не переставал думать о необыкновенной власти Филарета, проявляемой не в повелительном тоне, а в силе влияния на души и сердца. Слово Филарета вязало совести людские, покоряя своей истинностью, за которой чувствовалась божественная сила. То был дар Божий, стяженный не одними учеными трудами, но более сердечным усвоением истины. Немало отец Леонид слышал книжных проповедей, в них и следа не было той силы, ибо говорили от головы. У Филарета же слово шло от сердца к сердцу… Слог владыки несколько устарел, но поди достигни его красоты и стройности…

Выехав у Сухаревой башни на Садовую, карета двинулась к Самотеке, но, не доезжая прихода Николы в Драчах, повернула направо в переулок, потом тотчас налево и остановилась у ворот серенького домика в пять окон.

— Иди на подворье и вели подать себе чаю,— устало сказал владыка. Сам он пошел к матери, которую навещал каждый день.

Отец Леонид полагал, что на подворье владыку ожидает отдых, но в приемной увидел просителей. Секретарь Александр Петрович Святославский обходил их, спрашивал о причине посещения.

Возвращение владыки обозначилось наступлением тишины. В приемной стихли разговоры, во дворе прекратилось переругивание пильщиков, готовивших дрова на зиму.

— Святославский…— донесся тихий голос от входных дверей.— Подай нищим.

Владыка не носил с собою денег, да и вообще своих денег не считал и до них не касался, оставляя эти дела эконому лавры и секретарю. Александр Петрович за два десятилетия уже по одной интонации владыки понимал, как следует поступить. Нищим он подавал по гривенничку, пятиалтынничку. Говорил владыка с сожалением: «Святославский, бедные дожидаются»,— и секретарь подавал просителям по рублю, по три рублика. Когда же владыка тоном ниже и более тихим голосом произносил: «Святославский, помоги», сие означало обстоятельства чрезвычайные, и секретарь доставал и сотню, и три сотни.

За годы служения секретарь научился отлично разбираться, кого и когда следует пускать к митрополиту. В этот раз он первыми пустил погорельцев — священника, дьячка и пономаря.

— Вижу, все вижу! — прервал Филарет объяснение сельского батюшки о пожаре, от которого в полчаса сгорело все село Степашино.— Погодите!

Он ненадолго скрылся в комнатах и вынес оттуда свою шерстяную рясу.

— Вот тебе, отец, ряса от меня. Я вижу, на тебе чужая… И вот вам на построение и обзаведение от меня. Из попечительства еще получите. И ступайте, ступайте, у меня дел много! — торопливо добавил он, тяготясь изъявлениями благодарности, потому что всегда хотелось дать больше, чем позволяли возможности.

Один за другим шли в кабинет духовные и миряне, оставаясь там то по нескольку минут, то более. Один высокий и худой мужик выскочил из кабинета спустя мгновение с растерянным видом, потоптался и вновь переступил порог, оставив дверь неприкрытой.

— Ваше высокопреосвященство! — масленым голосом заговорил он.— Да вы же трудились.

— Я не принимаю платы за освящение храмов.— Раздраженный голос митрополита был хорошо слышен в приемной.

— Да вы пересчитайте, тут тысяча рублей! — понизил голос настойчивый ктитор.

— Вон ступай!

Ктитор столь же резко выскочил из кабинета и прикрыл дверь. Секретарь подошел к нему и отвел в сторону.

— Я же вас предупреждал,— с укоризною сказал Святославский.

— Батюшка, да ведь мы со всей любовью и уважением…

— Ох, то-то и оно-то… Не обещаюсь, но попытаюсь умолить владыку. Вы только на глаза больше не показывайтесь. Обождите на дворе лучше.

За обедом митрополит был ласков к отцу Леониду, расспрашивал о здоровье матушки и дяди, которых знал, вдруг вспомнил детские свои годы, как сердечко замирало при пении колокола… Подали кофе.

— Ну, что у тебя? — повернулся он к секретарю, не приглашенному за стол.

— Владыка, староста тот все сокрушается о своем промахе… Филарет нахмурил брови, и Святославский поспешил продолжить:

— Он не смеет явиться, просит прощения, что не умел объяснить дело. Деньги приносил он не вам, а по случаю освящения храма — на горихвостовское заведение для бедных- духовного звания.

— Это другое дело,— мягко сказал митрополит.— Пусть внесет. Приготовь консисторские дела, сейчас займемся… Ну, отче Леониде, поезжай к вечерне в Успенский, приложись к святыням. Да почиет на тебе благословение Господне!

В кабинете владыка прилег на диван, а секретарь расположился за конторкой. От долгих стояний у Святославского постоянно болели ноги, но владыка никогда не приглашал его присесть.

— Помощник старосты церкви Николы в Плотниках застал взломщика у церковной кружки, поставленной в ограде церкви.

— Пиши. «Предписать, чтобы без нужды и дозволения кружку на улице не ставили… на соблазн вору».

— О беглой девице Аграфене Никоновой. Бежала из московского Алексеевского монастыря. Настоятельница в розыск не подавала, ждет возвращения.

— Место новое, видно, не приглянулось… Пиши. «Ждать беглаго, когда явится, так же странно, как после кражи ждать, чтобы вор принес украденное. Объявить розыск».

— Дело диакона Ивана Васильева о произведении его в священники. Ему второй раз отказали, а он не хочет принимать диаконское место.

— Дай посмотреть бумаги… Пиши. «Определение справедливо. Только все еще жаль упрямого человека, который немало уже зла сам себе сделал. Продолжаемое диаконом упрямство оставить без наказания, потому что он со своим упрямством жалок».

— Прошение священника из Можайска о разрешении соорудить в храме новый иконостас.

— Пиши. «Дозволить, с тем чтобы церковь не вводили в долг. И с поручением благочинному, чтобы над иконостасом не было резных изображений, и чтобы римских солдат не ставили рядом с ангелом под святыми иконами».

— Бумага из министерства государственных имуществ о постановке религиозного образования. Вы приказали отложить.

— Помню. И кто только Киселева этим Вурстом прельстил!..

Министра государственных имуществ Павла Дмитриевича Киселева владыка хорошо знал и уважал. Начатую им реформу одобрял, ибо миллионам государственных крестьян предоставлялись большие права, но вот создание так называемых «киселевских школ» встретил настороженно. Либеральный министр положил в основу обучения идеи немецкого педагога Вурста. Владыка прочитал переведенную на русский язык книгу Вурста и не обнаружил там в первых десяти главах никакого упоминания о Боге и царе. А книга-то — для начального обучения!

— Пиши. «Успех обучения поселянских детей по старым правилам был не скор и не обширен, но благонадежен и безопасен. Обучаемые духовенством дети охотно читали и пели в церкви, вносили в свои семейства чтение священных книг. От сего должно было происходить доброе нравственное и религиозное действие на народ, не возбуждалось излишнего любопытства или охоты к чтению суетному и производящему брожение мыслей… К учению крестьянских детей должно привлекать не поиски преимуществ и выгоды, не мечта стать выше своего состояния, а любовь к знанию. Отрокам следует давать и семейное и общественное воспитание, а отроковицам только семейное. Нехорошо, когда жена будет себя считать ученее мужа…» Оставь это на завтра, устал я что-то. Скажи, чтоб подали чаю.

— Владыко, вас опять Варфоломей дожидается… Я говорил ему, не уходит.

Филарет коротко вздохнул:

— Зови.

Варфоломей приходился митрополиту дальним родственником по материнской линии. Служил он пономарем в глухом селе за Талдомом и решился просить диаконского места. Филарет предложил ему сдать экзамен, который родич и не мог выдержать, ибо не умел читать. Тем не менее Варфоломей твердо рассчитывал на родственное снисхождение высокопреосвященного. Следовало отказать, а владыка не любил огорчать людей.

Варфоломей, невысокий, шустрый мужичонка в новеньком подряснике, с порога бухнулся на колени.

— Встань! — повысил голос Филарет. Не молод ведь, и семья…— Не могу я определить тебя во диакона, прости. Ты же ничего не знаешь!.. Проси у меня денег или чего другого — не откажу, а благости Святаго Духа дать не могут. Это будет святотатство и великий грех, за который я должен буду дать ответ пред Богом… Поди к секретарю.

Забежавший без доклада Андрей Николаевич Муравьев передал владыке полемическое сочинение Хомякова, обращенное к англичанину Пальмеру. Уильям Пальмер, второй год гостивший в России, проповедовал свое мнение о единстве веры между англиканством и православием. Филарет принял англичанина и имел с ним беседу, в которой указывал ему на невозможность сего без отказа от западных ересей. Пальмер многословно излагал свои симпатии к Русской Церкви и предлагал поступиться второстепенными догматами ради великой цели. «Я отрицаю сие разделение на существенные догматы и второстепенные мнения, что противно мнению всех отцов церкви!» — твердо отвечал митрополит. Однако по-человечески Пальмер был приятен, и распрощались они дружески.

— Водил сегодня нашего гостя в патриаршую ризницу,— рассказал Муравьев,— так он, только увидел посох и четки Никона, бросился их целовать! Называет Никона великим и святым человеком.

— Его не святость, а власть патриарха Никона привлекает,— задумчиво сказал Филарет.— Странный этот Пальмер. Глаза смотрят на Москву, а ноги в Рим ведут. Что же, уезжает он?

— Да. Завтра граф Александр Петрович Толстой отправляется в Петербург и берет его с собою. Они с графиней полюбили нашего полуангличанина-полурусского.

— Поклон им передавайте. За ответ Хомякова благодарю, прочитаю со вниманием. Ему передайте мое благословение.

Келейник Парфений принес чай и доложил, что в приемной ожидают молодой граф Михаил Толстой с приятелем.

— Проси. И им тоже чаю подай.

Графа Михаила Владимировича Толстого продолжали называть в доме митрополита «молодым», хотя ему шел уже четвертый десяток. Но так повелось с давних лет, когда у Троицы на одном из выпускных экзаменов в академии к владыке подвели для благословения маленького светловолосого мальчика с нежным румяным личиком. Мальчик давно вырос, окончил курс в университете, женился, а на Троицком подворье оставался «молодым».

— Простите, что обеспокоил вас, ваше высокопреосвященство,— почтительно сказал граф Толстой.— Позвольте представить моего товарища по университету Иванова. Я говорил вам о нем, если помните…

Владыка помнил, память ему не изменяла пока что. Сей Иванов был сыном чиновника в канцелярии московского генерал-губернатора, и сам князь Дмитрий Владимирович рассказывал, как при раскрытии растраты казенных денег виновник в отчаянии застрелился, оставив жену и трех сыновей без всяких средств. Князь из сострадания не лишил их казенной квартиры, старший сын взялся давать уроки, и семья жила хотя в бедности, но достойно.

— Рад вас видеть. Прошу откушать чаю. Если дела какие есть — готов выслушать.

— Владыко, Александр очень волнуется, и потому я расскажу за него,— объявил граф Михаил,— Причиною его волнений стало одно непреодолимое затруднение: церковь запрещает молиться за самоубийц, но как можно сыну оставить память об отце? Есть ли тут какой-нибудь иной выход?

— Сочувствую вам,— обратился владыка к Иванову.— Вы, полагаю, верный сын церкви нашей?

— Да, владыко. Потому-то и мучает меня постоянно мысль, как бы помочь отцу… Он был очень добр, но слаб…

— Женаты?

— Да. Женился после университета, когда получил место преподавателя в кадетском корпусе. Жена моя — Вера Михайловна Достоевская.

— Родная сестра известного литератора! — вставил граф Толстой.— Того, что сейчас выпустил повесть «Бедные люди».

— Слышал. Так-так…

— И все священники, с которыми я говорил, уверяли, что церковные законы запрещают молиться о самоубийцах и поминать их за литургией. Но как же милосердие Господне?

— Ответы иереев на ваш вопрос справедливы,— тихо заговорил митрополит, с участием смотря на Иванова.— Признаюсь, рад видеть такое сильное проявление сыновней любви. Что сказать могу… Поминать самоубийцу церкви не дозволяется ни при каких обстоятельствах. Но вы сами можете и должны молиться о нем, прибавляя к молитве: «Господи, не постави мне молитву сию во грех»… Главная же помощь несчастной душе — дела милосердия. Вы не имеете средств давать нуждающимся деньги, так помогайте вашими познаниями. Лечите усердно бедных и, насколько можете, безвозмездно. Этим вы облегчите участь души, о которой скорбите, да и на себя привлечете благословение Божие.

— Благодарю! Благодарю вас, святый владыко, и обещаю…— Голос Иванова пресекся от волнения.

— Да вы не обещайте,— мягко остановил его митрополит.— Просто делайте.

После этих посетителей пришел Николай Сушков с бумагами по делам благотворительности. Владыка постоянно побуждал в своей епархии к пожертвованиям на христиан, страдавших под турецким гнетом, на россиян, потерпевших от стихийных бедствий, на нужды ветшающих церквей среди латышского и польско-литовского населения, на нужды православных духовных училищ, на улучшение содержания служащих в духовных академиях.

— Порадовали меня Покровский монастырь и Давидовская пустынь,— сказал митрополит, отложив ведомости.— Первый по дне тысячи в год, а вторая по четыре вызвались жертвовать на наши бедные училища.

— Слышно, что и некоторые архиереи пошли по вашим стопам,— с намеком сказал Сушков.

— Как же, обер-прокурор вчера сказал, что четырнадцать человек уже удостоены высочайших наград.

— А пятнадцатый?.. То есть первый?

— Меня уж нечем — да и зачем — награждать… Слава Богу, что опыт удался и мысль прививается.

Сушков откланялся. Часы в гостиной пробили десять вечера. Владыка поколебался, не вернуться ли к делам, но отпустил секретаря. Келейник принес стакан теплой воды и несколько ломтей белого хлеба — ужин митрополита. Парфений приметил, что ночной светильник не был зажжен, а на столе белела бумага.

Перекусив, Филарет сел за стол и взялся за письма. Личная переписка его была обширнейшей, и, несмотря на усталость, он находил особенное удовольствие в тихой и неспешной беседе посредством пера.

Отцу Антонию можно было излить заботы и тяготы. В Москве уже второй месяц пребывал граф Протасов, приехавший на погребение родственницы. Несколько раз они встречались, беседовали, и гусар будто заново открыл для себя московского первосвятителя, не только переменил тон обращения, но и стал выказывать все более доверия… Радоваться ли этому, печалиться ли?.. Нет уже князя Александра Николаевича Голицына, всегда готового разъяснить, ободрить или удержать от опрометчивого шага…

Он задумался о Петербурге. После кончины в 1844 году митрополита Серафима все гадали о замене, но правильно никто не сумел угадать. На петербургскую и новгородскую митрополию был поставлен архиепископ варшавский Антоний, еще не старый, ловкий и обходительный, умевший ладить с поляками и тем снискавший благоволение императора. По прибытии в Петербург Антоний поразил всех пылкостью своего служения и пышностью образа жизни. У него в лавре стали даваться великолепные обеды, приготовляемые французскими поварами, у подъезда встал швейцар с булавою. Надменность нового митрополита, презрительное отношение ко всем нижестоящим неприятно удивили духовных. Казалось, что нежданное счастье одурманило вчерашнего волынского семинариста, превратив его в деспота.

В письмах из Петербурга, посылаемых с оказией, владыке Филарету рассказывали недавние случаи. То возмутились члены столичной консистории, не желая платить деньги за растратчика секретаря. «Я приказываю вам!» — сказал Антоний. «Представьте это дело в Синод»,— просили его. «А вы забыли, что я президент Святейшего Синода?» И заплатили. В другой раз ректор семинарии осведомился: «Не пожалует ли ваше высокопреосвященство на экзамен в духовные приходские и уездные училища?» — «Мне мука там быть»,— с презрением отвечал митрополит, сам не окончивший академии. С Протасовым же Антоний был тих и послушен до раболепия, забывая свой сан и достоинство. Сие было вполне удобно для обер-прокурора, смотревшего сквозь пальцы на усиливавшуюся слабость владыки Антония к рюмочке… Поднять свой голос против него? А что, как заменят, не дай Бог, преосвященным Евгением, которого проклинала вся Грузия, от которого тифлисская семинария едва не бунтовала. Антоний хотя бы добр…

От невеселых раздумий владыка вернулся к письмам.

Архимандриту Алексию, ректору духовной академии, отвечал коротко и деловито: «Вот и прочитал я почти три четверти вашей рукописи. Устали глаза, и время нужно для другаго дела. Против сочинения возражений не имею. И против помещения в повременном издании не спорю. Но не умолчу, что некоторые читатели охотнее желают встречать статьи не менее классическия и более общепонятныя». Он решил сделать красавца и умницу Алексия своим викарием, но отлагал сие до подходящего времени.

Письмо к настоятельнице Спасо-Бородинской обители Марии Тучковой вышло обстоятельным. Мать Марию одолевали заботы и житейские и духовные, и на все он давал ответ. «…Что делается на всю жизнь, то лучше сделать нескоро, нежели торопливо…» Перо быстро летало по бумаге. Фиолетовые чернила блестели под огнем свечи и высыхали, оставляя приятный запах. «…Когда вы присылаете мне простое и надобное рукоделие, тогда я имею истинное приобретение и охотно думаю, что во время холеры ноги мои сохранились от судорог помощию чулок, работанных добрыми и человеколюбивыми руками, но сосуд с позолоченными краями из пустыни к человеку, около которого и без того много роскоши,— разве в обличение роскоши?.. Просил прощения в прекословии и опять прекословлю, опять простите, да и вам умножится прощение и благословение…

Вы говорите о внутреннем устроении и тут же о колокольне. Перваго я вам усердно желаю. Об устроении же колокольни не знаю, что и сказать вам. У Антония и Пахомия Великих не было и маленькой колокольни, думаете ли вы, что потому их пустыни были крайне недостаточны и несовершенны?.. По моему мнению, для пустыни хорошо то строение, которое соответственно назначению, дешево и прочно. Засим берите вкус, какой хотите…»

Тучкова долго искала певицу для клироса и делилась сомнениями. Владыка знал толк в церковном пении и старом, киевского распева, и новом, партесном, но в письме настоятельницы почувствонал нотку самодовольства. «…Хорошо поет Богу не тот, кто поет искусно, а тот, кто поет разумно и усердно. Прошедшим летом в Лавре в больничной церкви я слышал, как один престарелый пел один и рознил сам с собою, но вечерня была хороша…»

Посыпав письмо песком, он положил его в стопку для отправки, зажег ночник и задул свечи на письменном столе.

После вечернего правила владыка неспешно повторял Иисусову молитву, перебирая бусинки четок. Затем прочитал акафист Пресвятой Богородице и лег на узкую и жесткую постель.

Что-то шумело за окнами. Он прислушался — дождь. И под мерный, ровный шум дождя он заснул.

Читать далее >>>

Комментировать