<span class=bg_bpub_book_author>Томас Уингфолд</span> <br>Священник

Томас Уингфолд
Священник - Часть II

(9 голосов3.8 из 5)

Оглавление

Часть II

Глава 1. Рейчел и её дядя

Когда они снова подъехали к сторожке привратника, было почти темно. Рейчел открыла им ворота, и они, даже не сказав спасибо, выехали из парка. Рейчел сквозь сумерки посмотрела им вслед, а потом со вздохом повернулась и пошла на кухню, где её дядя сидел у очага с книгой.

— Как бы мне хотелось быть так же хорошо сложенной, как мисс Лингард! — сказала она, усаживаясь возле лампы, стоящей на сосновом столе. — Как это, должно быть, чудесно — быть крепкой и высокой, свободно смотреть в одну сторону и в другую, не поворачивая с головой всё тело. Как это, должно быть, славно — сидеть верхом, как она! Видел бы ты, дядя, как она ветром мчалась по парку! Можно было подумать, что они с конём одно… Ах, как же я всё-таки ей завидую!

— Нет, девочка; я знаю тебя лучше, чем ты сама. Одно дело говорить: «Ну почему я не такая?», и совсем другое: «Как бы мне хотелось!..» Эти слова так же разнятся между собой, как ропот и молитва. Быть довольным вовсе не значит не желать ничего лучшего. Разве можно довольствоваться несовершенством? Божья воля в том, чтобы мы терпеливо сносили его и были довольны, уповая на искупление тела. И потом, мы знаем, что у Него есть послушный слуга, который однажды сделает нас свободными.

— Да, дядя, я всё понимаю. Ты же знаешь, я радуюсь жизни; да и может ли быть иначе, когда ты со мной? Но каждый раз, когда я иду через кладбище, во мне поднимается какое-то торжество. «Вот увидишь, — порой говорю я жалкой, безобразной тени, которая ползёт подле меня вдоль могил, — скоро тебя поймают и запрут!.. » Только вдруг в будущем мире мне снова придётся быть горбатой? Иногда я даже немного беспокоюсь. Вдруг это для чего-то понадобится?

— Тогда вместе с горбом тебе будет дано терпение, чтобы вынести его и там; в этом можешь не сомневаться. Но я не боюсь. Куда вероятнее, что горбатыми в будущем мире будут те, кто не возблагодарил Бога, но кичился своей красотой. Как в притче про богача и Лазаря. Но и для них, как для нас, Бог делает только самое лучшее. Однажды мы увидим, что красота и богатство были более всего нужны тем, кому они были даны, как нам с тобой нужнее всего были уродство и нищета.

— Интересно, какой я была бы без горба! — смеясь проговорила Рейчел.

— Вряд ли ты была бы столь же дорога своему горбатому дяде, — отозвался её товарищ по уродству.

— Тогда хорошо, что я такая, как есть! — воскликнула она.

— Когда я думаю о том, что мы с тобой не такие, как все, — заговорил Полварт после задумчивого молчания, — во мне подымается благоговение. Это единственное, что в человечестве напоминает мне отдельность, непохожесть Самого Бога. Порой уродство пугает меня, словно оно чужое, словно оно ограничивает меня и врывается в моё существование, как извержение вулкана в синее сицилийское небо. В такие минуты моё единственное утешение — вознести его Тому, Кто не погнушался сотворить его. «Господи, — говорю я, — это не моё, а Твоё; так позаботься же о нём. У меня есть Ты, Отец Иисуса Христа, и Твоя вечность».

Он прикрыл глаза рукой, губы его побелели и задрожали. Мысль перетекла в молитву, и оба они какое-то время молчали. Рейчел заговорила первой.

— По-моему, я поняла тебя, дядя, — сказала она. — Я не против быть Божьей карлицей. Но мне хотелось бы быть сотворённой по Его образу и подобию — а разве Его образ может быть таким? Как я хочу, чтобы меня сотворили заново!

— И если спасающая нас надежда не тщетна, если апостол Павел не обманывался блистательными мечтаниями собственного воображения, так оно и будет, дитя моё!.. Но давай позабудем на время наши жалкие тела. Давай поднимемся ко мне, и я прочту тебе то, что сложилось у меня сегодня утром, когда я бродил по парку.

— Может, лучше дождаться мистера Уингфолда? Мне кажется, он непременно придёт. Ведь ещё не поздно. Он всегда заглядывает к нам по субботам, когда возвращается с прогулки. Может, пусть и он тоже послушает? Я знаю, ему будет полезно.

— Да я бы с удовольствием. Только, по-моему, мои стихи будут ему не по душе. Слишком они неумелые. Он же воспитан на Горации, и, боюсь, считает, что настоящая поэзия должна быть отточенной и лаконичной.

— Мне кажется, ты ошибаешься, дядя. Я слышала, как хорошо он говорит о поэзии.

— Ты уж прости меня, Рейчел, если я не решаюсь читать свои убогие вирши кому-то кроме тебя. Я вложил в них столько сердца, да и предмет их столь сокровенный.

— Жаль, что ты считаешь свой жемчуг слишком дорогим, чтобы бросать его перед мистером Уингфолдом, — проговорила Рейчел, и в её голосе прозвучала нотка недовольного разочарования.

— Нет, нет, что ты, — возразил Полварт. — Ну как ты можешь так говорить! Просто на них столько грубой, грязной шелухи, что показать их — значит оскорбить кроющуюся в них истину.

Рейчел почти всегда каялась сразу. Она медленно подошла к дяде, стоявшему у лестницы с лампой в руке, молча глядя на него глазами, полными небесного раскаяния. Приблизившись, она опустилась на колени и поцеловала его опущенную руку. Природная вспыльчивость была главной её бедой и доставляла ей немало огорчений.

Полварт наклонился, поцеловал её в лоб, поднял с колен, подвёл к лестнице и посторонился, чтобы дать ей пройти. Но Рейчел с детства отказывалась идти первой, если в чём-то провинилась, и теперь тоже отступила назад. С понимающей улыбкой он покорился и пошёл наверх первым. Однако буквально через мгновение Рейчел услышала шаги Уингфолда и снова поспешила вниз, чтобы открыть ему дверь.

Глава 2. Сон Полварта

Вслед за Рейчел Уингфолд поднялся в комнату её дяди, и вскоре, то ли случайно, то ли благодаря её сознательным усилиям, разговор принял такой оборот, что Полварт сам предложил Уингфолду послушать его стихи. Он вынул из ящика стола исписанный и исчёрканный лист бумаги и прочёл то, что было на нём написано. И пусть голос его был далеко не самым мелодичным, даже хриплая резкость и слабость не могли скрыть в нём некую утончённость, присущую духовной восприимчивости.

Услышь мой вопль, Господь. Я весь пустой Как зеркало, что Ты Своей рукой Очистил, и оно в глуби стальной Всего лишь отражает свет дневной. Не приказать мне солнечным лучам: «Светите здесь» или: «Играйте там». Не сотворить мне даже бабочки простой И не свои слова я здесь пишу с тоской. Задуматься хочу — но даже тут Я только жду, не зная точно сам, Какие думы в голове моей растут, Пока им в слове выхода не дам. Какие мысли в будущие дни Найдут себе приют в душе моей, Не знаю. Я — лишь дверь, куда они Заходят, чтобы выйти в мир людей. Нет, я не мыслю сам, а лишь стою У родника всех мыслей, на краю. Из родника вода течёт рекой — Я только зачерпнул её рукой. Мыслитель — Ты один, я — мысль Твоя, И мысль мою Ты мыслишь, и меня. Источник — Ты, я — лишь сосуд живой, Наполненный Твоей живой водой. Ты — всё во всём, мерило полноты. Но стоит мне воззвать к Тебе, как Ты Мне отвечаешь, щедрость возлюбя, И в полноте Твоей купаюсь я.

Альтернативный конец: Ты — всё во всём, мерило полноты. Но стоит мне воззвать к Тебе, как Ты Мне отвечаешь, и в отраде дней Я причащаюсь к полноте Твоей.

Пока он читал, Рейчел подобралась к его креслу, присела рядом и положила голову ему на колено. Даже если все мы лишь мотыльки-однодневки, всё равно мимолётные радости этой жалкой парочки были не только благороднее по сути, но и куда приятнее для души, чем мимолётные радости молодого Геракла-Баскома, несмотря на все прелести Хелен, лошадей и всего прочего! О бедной Хелен я даже не могу ничего сказать, ибо у неё и вовсе не было радости, кроме одной и воистину высокой (хоть пока и нераскрывшейся) радости сестринской любви.

Правда, если факты жизни таковы, какими рисовал их Джордж Баском — и если он действительно способен это доказать, — нам, конечно, следует научиться принимать их, несмотря на всю их безнадёжность. Однако на свете есть истины, которые должны быть фактами, и пока нам не докажут, что Бога нет, некоторые из нас будут и дальше ощупью искать Его в надежде, что нам посчастливится найти Его, а в Нём — те истины, которые нам так хочется видеть истинными. Возможно, кому-то из нас кажется, что мы уже узрели

Его издалека, но от этого мы только лучше осознаём, что с таким настроем, как у Баскома и ему подобных, Бога отыскать просто невозможно — и это, несомненно, показалось бы им утешением, если бы не вызывало у них смеха. И потом, если Бог такой, каким, по их мнению, воображаем Его мы, им действительно лучше обойтись без Него. Но если, напротив, Он таков, каким некоторые из нас видят Его на самом деле, то, возможно, даже их отказ искать Его не помешает им Его найти.

Благодаря схожести их натур, общности чувств, постоянному общению и безраздельному доверию, даже с первого прочтения Рейчел поняла стихи своего дяди достаточно для того, чтобы уже сейчас ощутить их силу, а потом не торопясь последовать за их мыслью в самые дальние её пределы. Но Уингфолд, чья склонность к правдивости, наконец-то, расцвела в честность поступков, после недолгого общего молчания произнёс:

— Знаете, мистер Полварт, во всём, что касается поэзии, я просто туп, как пробка. А воспринимать стихи на слух я вообще не умею, и потому не понял и половины из того, что вы прочли. Я никогда не изучал английскую поэзию, и вообще поэтическая часть моей натуры давно и основательно запущена. Может, вы разрешите мне взять эти стихи домой?

— Сейчас не могу: тут всё так исчёркано, что вы ничего не разберёте. Но я перепишу их для вас.

— Может, тогда завтра? Вы придёте в церковь?

— А вот это зависит от вас. Как вам лучше, чтобы я пришёл или нет?

— Мне в тысячу раз лучше, — ответил священник, — видеть там хотя бы одного человека, который понимает меня, даже если я не могу как следует выразить свои мысли, чем обрести ещё одну душу и в пять раз больше смелости. Но сегодня я пришёл, главным образом, чтобы кое о чём у вас спросить. Я уже целую неделю бьюсь над тем, что мне следует думать о Библии, о её богодухновенности. Как по-вашему: что я должен об этом говорить?

— Ну, это два разных вопроса. Зачем думать о том, что говорить, если сказать пока нечего? Однако что касается вас самого, позвольте мне спросить: разве эта книга уже сейчас не стала для вас самым лучшим средством духовного воспитания и становления, какое вы только знаете? И если да, то, может быть, пока этого хватит? Нам нужно познавать Иисуса Христа и читать Библию именно с этой целью, а не ради теорий или догматов. Позвольте я расскажу вам один странный сон, приснившийся мне пару лет назад.

Лицо Рейчел засветилось радостью. Она встала, принесла маленькую табуреточку и, поставив её возле самого дядиного кресла, уселась у его ног и, опустив глаза, приготовилась слушать.

— Примерно два года назад, — начал Полварт, — один друг прислал мне английский Новый Завет в издании Таушница, где внизу каждой страницы даётся перевод разночтений трёх самых древних рукописей Писания. Это издание было задумано, главным образом, для того, чтобы сопоставить все до сих пор известные манускрипты с Синайским манускриптом, самым древним из всех и названным так потому, что Тишендорф[26] нашёл его (за несколько лет до того) в монастыре на горе Синай — да, не где-нибудь, а именно там! Получив его, я испытал такой безумный восторг, что у меня тут же начался приступ астмы, и я целую неделю едва мог открыть своё новое сокровище, но всё время, пока оставался в постели, держал его под подушкой. Когда же я начал его читать, удивительнее всего было то, что различия между только что найденной рукописью и уже известными нам манускриптами были весьма редкими и незначительными. Однако некоторые из них всё-таки вызвали у меня интерес, в котором крылось нечто большее простого любопытства — особенно когда я не нашёл в Синайском манускрипте одного слова, которое уже давно беспокоило меня: мне всегда казалось, что оно никак не могло быть словом нашего

Господа, потому что никак не соглашалось с Его учением. Не знаю, велись по этому поводу споры или нет.

— И что это было за слово? — с живым любопытством перебил его Уингфолд.

— Я вам не скажу, — ответил Полварт. — Если вас оно не беспокоит, вы только удивитесь, почему оно так беспокоило меня. Пока же довольно будет сказать, что я немедленно отыскал в своём новеньком Новом Завете те места, где это слово употребляется в двух известных нам до сих пор рукописях Евангелия. Вообразите мою радость, когда я обнаружил, что в двух самых древних манускриптах одного из Евангелий этого отрывка и вовсе нет, а во втором Евангелии (в этих же самых манускриптах) нет того слова, которое меня тревожило. Не думайте, что я настолько глуп, чтобы определять верность манускрипта по его древности. Но, несмотря на это вы, должно быть, сразу поймёте, какую свободу и лёгкость я почувствовал благодаря этому открытию!.. А говорю я всё это потому, что это маленькое происшествие одновременно и навеяло тот сон, о котором я собираюсь вам рассказать, и ещё ярче показало его истинность. Только вы не думайте, что я верю снам более, чем иным источникам умственных впечатлений. Если во сне нам открывается тот или иной принцип, именно этот принцип и является откровением, а сам сон ценен не более, — но и не менее! — чем обычная мысль, открывшая нам ту же истину во время бодрствования. Откровение — это понятая нами истина. Я не отрицаю, что во время сна люди иногда узнают те или иные факты, но ни за что не стал бы называть откровением сообщение простого факта. Этого имени достойна только истина, которую душа признаёт таковой. Правда, иногда откровения даются нам и через факты тоже.

Как бы то ни было, тогдашний сон был явно навеян моими дневными мыслями. Помню, как перед сном я думал: «На той самой горе Синай, которая когда-то горела священным огнём и содрогалась громом от зримого Присутствия, но теперь угасла, одряхлела и окуталась туманами легенд и сомнений, люди нашли самое древнее и потому самое почитаемое писание о пришествии того Нового, что лишило эту гору былой власти и заставило замолчать громогласного детоводителя-закона! А вдруг и сейчас, в каком-нибудь старинном монастыре, столь же неинтересном для путешественников, каким был бы для них нынешний Назарет, не произойди в нём та древняя история, хранится один из подлинных манускриптов Евангелия, верных и неискажённых, вышедших из-под пера самих евангелистов?..» «О благословенный пергамент! — думал я. — Если бы человеческие очи могли узреть тебя! Если бы можно было прикоснуться к тебе устами!.. » — и при мысли о таком сокровище сердце моё переполнялось счастьем, словно сердце влюблённого. Ну, как вы знаете, у меня не тело, а живой гроб, — продолжал карлик, похлопывая себя по куриной груди, — а в нём сидит целая шарманка, в которой то и дело что-то ломается. Поэтому сплю я плохо, и сны мои вторят вечерним мыслям чаще, чем у других людей. В ту ночь я увидел вот что.

Мне снилось, что я в пустыне. Не знаю, день это был или ночь. Я не видел ни солнца, ни луны, ни звёзд. Над землёй висело облако, тяжёлое, но словно пронизанное неясным свечением. Сердце моё бешено колотилось, потому что я шёл к старинному армини- анскому монастырю, где надеялся отыскать подлинник четвёртого Евангелия, написанный рукой апостола Иоанна (во сне мне и в голову не пришло, что на самом деле старик- апостол писал его не сам). Я шёл долго и медленно, но не чувствовал усталости, и со временем на ровной линии горизонта показалась резкая зазубрина, словно скала посреди пустынной равнины. Это и был монастырь. До него было ещё много миль, и по мере того, как я продолжал идти, он становился всё больше и больше, покуда не вздыбился передо мной огромным холмом, закрывшим небо. Наконец я добрался до его низкой, широкой стены и увидел окованную железом дверь. Она была открыта настежь. Я шагнул внутрь, пересёк двор, отыскал дверь в сам монастырь и вошёл. Все двери, попадавшиеся мне на пути, были открыты, навстречу мне не вышел ни один священник или служка, вокруг не было ни души, так что вскоре я и вовсе перестал искать людей, думая лишь о том, как проникнуть в самое сердце монастыря, потому что почти не сомневался, что именно там, в его глубинных тайниках, покоится вожделенное сокровище.

И вот передо мной оказалась дверь, прячущаяся за богато разукрашенной завесой, разорванной пополам сверху донизу. Я раздвинул руками ткань, шагнул внутрь и очутился в каменной келье. В ней стоял стол, а на столе лежала закрытая книга. Ах, как лихорадочно забилось моё сердце! Ещё ни разу ни одна вещь не казалась мне столь безмерно драгоценной! Столько страхов и сомнений навеки развеются благодаря этой дивной, чудной, невыразимо дорогой книге! С какой нежностью мои глаза будут ласкать каждую чёрточку каждой буквы, выписанной рукой любимого Христова ученика! Почти восемнадцать столетий спустя — и вот, это Евангелие здесь, лежит передо мной! Значит, на свете действительно был человек, который сам слышал все эти слова с уст Господа и собственноручно их записал! Я не мог пошевелиться; душа моя словно витала над заветными страницами, а тело застыло соляным столпом, забывшись в едином страстном взоре.

Наконец, почувствовав внезапное дерзновение, я шагнул к столу и, благоговейно склонившись над книгой, протянул к ней руку. Но вдруг с другой стороны на неё легла другая рука — старческая, переплетённая синими венами, но крепкая и сильная. Я поднял глаза. Передо мной стоял любимый ученик Христа. Его лицо было подобно зеркалу, в котором сияло отражение лика его Учителя. Он медленно взял в руки книгу и отвернулся. Только тут я заметил, что позади него возвышается нечто вроде жертвенника с разведённым на нём огнём, и сердце моё пронзило дикое отчаяние, ибо я знал, что он собирается сделать. Он положил книгу поверх пылающих поленьев и с улыбкой смотрел, как она усыхает и съёживается, медленно превращаясь в пепел. Затем он обернулся ко мне, взглянул на меня глазами, сиявшими безоблачным покоем небес, и сказал: «Сын человеческий, Слово Божье живёт и пребывает вовеки не на страницах книги, но в сердце того, кто повинуется Ему в любви». Тут я и проснулся, захлёбываясь от рыданий. Но этот сон преподал мне важный урок.

В комнате воцарилось глубокое молчание.

— По моему, я тоже кое-чему научился, — сказал наконец Уингфолд.

Он встал, попрощался и, ни говоря больше ни слова, отправился домой.

Глава 3. Ещё одна проповедь

Людям, которые начинают всерьёз стремиться к праведности, нередко кажется, что всё и все вокруг, словно сговорившись, принимаются ставить палки им в колёса. Конечно, это всего лишь видимость, возникающая отчасти из-за того, что пилигрима часто приходится возвращать на главную дорогу из случайных переулков, в которые он то и дело забредает. Однако Уингфолду наоборот казалось, что всё вокруг лишь ещё больше помогает ему в его устремлениях — что неудивительно, если вспомнить, что его искания были не периодическими приступами покаянного рвения, но усилием всей его души. И потом, иногда люди, впервые начавшие искать Божье Царство, бывают к нему ближе, чем те, кто уже много лет считает себя его гражданами. Первые обретают ум Христов, и когда Он зовёт их, тут же узнают Его голос и следуют за Ним. Вторые же, осмотрев Его с головы до пят, заключают, что Он недостаточно похож на то, каким они представляли себе Иисуса, отворачиваются и отправляются в церковь, на собрание или в келью, чтобы преклонить колени перед расплывчатым образом, сложенным из преданий и вымыслов. Но первые будут последними, а последние первыми, и есть среди нас такие, у которых отнимется всё, что они имеют, будь то медный грош, или целое состояние, потому что у них оно просто лежит без всякой пользы.

Уингфолд вскоре обнаружил, что его внутреннее существо всколыхнулось до таких глубин, о которых он даже не подозревал. До сих пор ничто не побуждало его к настоящему делу: его детство и юность были не слишком счастливыми, жизнь текла неинтересно, работа была ему не по душе, сам по себе заработок удовлетворения не приносил, а все его радости были довольно холодного и заурядного интеллектуального толка. До сих пор он безвольно влачился по течению, и единственным, что поддерживало в нём жизнь (хотя сам он этого не чувствовал) было зерно медленно созревающей честности. Но теперь, когда Совесть заняла место его неотлучного фельдъегеря, а Воля взяла поводья в свои руки, все его умственные способности заиграли с полной силой, прекрасно уживаясь в одной упряжке, и летели вперёд с бодро вскинутыми головами и натянутыми постромками. Воображение со своим крапчатым псом Фантазией всегда мчалось далеко впереди, но никогда не удалялось настолько, чтобы не расслышать фельдъегерского рога. И куда бы они ни направлялись, на горизонте его вопрошающего удивления возникали самые разные вещи и предметы, совершенно не интересовавшие его раньше, постепенно обретая цвет и форму в рассветных лучах человеческого родства.

Уже по первой проповеди Уингфолда было заметно, что у него начали появляться собственные мысли — а это сильно отличается от радушного приёма чужих рассуждений, как бы сытно мы их ни кормили и с каким бы удобством ни размещали на ночлег. Эти мысли искали не входа, а выхода, стремясь поскорее обрести форму, чтобы выйти из сфер бесконечного и, воплотившись, явиться другим.

Слухи о необычной проповеди, конечно же, облетели весь город, и в следующее воскресенье церковь была набита битком. Народу собралось вдвое больше, чем обычно: пришли и те, кто бывал там редко, и те, кто вообще никуда не ходил, и прихожане других собраний и общин, большей частью для того, чтобы своими глазами увидеть, какое чудачество странный молодой священник выкинет на этот раз. Однако некоторые явились из участливого интереса: посмотреть, к чему приведёт его новое призвание — если, конечно, это действительно призвание.

Вторая проповедь была того же толка, что и первая. Не зачитав прихожанам никакого библейского текста, Уингфолд сразу же начал говорить:

— Друзья мои, та церковь, где вы сейчас сидите, и та кафедра, на которой я стою, издревле существуют во имя христианства. Что такое христианство? Мне известно лишь одно определение, размышление над которым должно навеки стать радостным трудом каждого верующего сердца. Ибо христианство — это не мои или ваши представления о Христе, а всё то, что действительно Христово. Моё христианство — если оно когда-нибудь у меня появится — будет состоять из того, что внутри меня воистину принадлежит Христу; ваше христианство будет измеряться мерой Христа в вас.

В прошлое воскресенье я прочёл вам слова Самого Господа о том, что Его учеником является тот и только тот, кто исполняет Его заповеди, и сказал, что не осмеливаюсь назвать себя Его учеником. Поэтому я и сегодня не осмелюсь назвать себя христианином, чтобы не оскорбить Его своим: «Господи, Господи!» Тем не менее (и с этим я ничего не могу поделать) сейчас я стою перед вами во имя христианства. С преступным, ужасающим легкомыслием я стал одним из служителей англиканской церкви, подтвердив свою веру в её догматы только потому, что не знал против них ни одного возражения. Я не считаю себя вправе немедленно оставить эту должность, чтобы своим поступком не поставить под сомнение то, что ещё может оказаться истинным. Поэтому мне хотелось бы попросить у вас дать мне некоторое время, чтобы как следует подумать и принять решение. Однако как честный человек и служитель церкви я всё равно обязан доносить до вас слова Того, на Ком стоит церковь и ради Чьего имени она существует. Я словно стою на краю галилейской толпы, и время до времени до моего изголодавшегося слуха и ещё более изголодавшегося сердца долетает Его голос. Тогда я оборачиваюсь и передаю услышанное вам — не потому, что вам самим ничего не слышали, а для того, чтобы заставить вас спросить себя: «Исполняю ли я это слово? Пытался ли я хоть раз, хоть один раз исполнить его? Могу ли я назвать себя учеником Иисуса? Вправе ли я называть себя христианином?» Так послушайте же сейчас то, что Он говорит. Что до меня, моё сердце от Его слов наполняется сомнением и страхом.

Возлюби врагов своих, говорит Господь. Вы скажете, это невозможно? Но тогда получается, что вы глумитесь над словом Того, Кто сказал: «Я есмь истина», и не имеете в Нём части. Или, может, вы говорите: «Увы, я к сему не способен»? Конечно, это правда. Но пытались ли вы хоть раз сделать шаг послушания в надежде, что Сотворивший вас даст вам силы исполнить Его слово?

Будьте совершенны, говорит Господь. Так стремитесь ли вы к совершенству? Или сознательно оправдываете свои изъяны, говоря: «Человеку свойственно ошибаться», не думая о том, что человеку свойственно не только ошибаться, но и постепенно причащаться Божьего естества? Тогда у вас тоже есть все основания задуматься над тем, имеете ли вы в Нём свою часть.

Не собирайте себе сокровищ на земле, говорит Господь. Сейчас моё дело не осуждать сребролюбие, но спросить вас: не собираете ли вы себе сокровища на земле? Честное и нечестное сердце по-разному истолкуют эту заповедь, но если ваше сердце обличает вас, то мне лишь остаётся сказать: не называйте себя христианами, но подумайте о том, не пора ли вам воистину стать Его учениками. Я не сомневаюсь, что вы сможете указать мне одного, другого, третьего человека, поступающего так же, как и вы, и никто даже не помышляет усомниться в их христианском благочестии! Только всё это совершенно неважно; вы лишь докажете, что и вы сами, и все эти люди — обыкновенные язычники. Поймите меня правильно: я не осуждаю вас! Я всего лишь обращаюсь к вам как недостойный глашатай, говорящий от имени христианства, ради которого выстроено это здание и ради которого мы здесь собрались, и прошу вас судить самих себя в соответствии со словами его Основателя.

Не заботьтесь для души вашей, говорит Господь; не заботьтесь о завтрашнем дне. Толкуйте это как хотите и как можете, но спросите себя: забочусь ли я для души своей, что мне есть и что пить? Беспокоюсь ли о завтрашнем дне? Спросите себя об этом и сами решите, христиане вы или нет.

Не судите, говорит Господь. Не судили ли вы вчера своего ближнего? Будете ли завтра снова судить его? Не осуждаете ли вы его и сейчас, в том же сердце, которое в эту самую минуту слышит слова: «Не судите»? Или продолжаете упрямо спрашивать: «А кто мой ближний?» Если так, то как вам уподобиться тем, кто славными вратами войдёт в Божий град? Я не могу много об этом говорить, потому что и сам пока ничего не знаю, но разве ваше собственное исповедание христианской веры не побуждает вас пасть на лице ваше и возопить к Тому, Кого вы презрели: «Господи, я человек грешный!»?

Во всём, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними, говорит Господь. Вы, покупающие и продающие: исполняете ли вы этот закон? Посмотрите на себя сами. Вам хочется, чтобы с вами поступали справедливо. Поступаете ли вы с другими по той же справедливости, какой ждёте от них по отношению к себе? Если голос совести заставляет вас внутренне опустить голову от стыда, хотя внешне вы сидите на церковной скамье прямо и гордо, неужели, вдобавок к своему преступлению против закона и пророков, вы станете оскорблять Христа, называя себя Его учениками?

«Не всякий, говорящий Мне: «Господи! Господи!», войдёт в Царство Небесное, но исполняющий волю Отца Моего Небесного». Он признает лишь тех, кто вместе с Ним творит волю Отца.

Глава 4. У постели брата

Конечно, я передал вам только скелет проповеди Уингфолда: на большее просто не хватит места. Однако и по этому видно, что он добрался до самой сути дела, — а чего ещё можно желать от проповеди?

Во всяком случае, он пытался наилучшим образом использовать ту ошибку, из-за которой оказался на кафедре. С другой стороны, что бы прихожане ни думали и ни говорили о его проповеди (а чем меньше проповедник позволяет себе об этом думать, тем лучше), многим из них показалось, что он обращается прямо к ним, а это о многом говорит. Даже миссис Рамшорн по дороге домой была молчаливее, чем обычно. Хотя (не будучи знакома с проповедями Латимера) она была глубоко убеждена, что подобные проповеди идут вразрез со всеми традициями, канонами и духом английской церкви (безупречным воплощением и образцом которых оставался для неё покойный супруг), она лишь заметила, что мистер Уингфолд слишком усиленно старается выказать себя язычником. Баском остался при прежнем мнении:

— Мне он нравится, — провозгласил он. — Говорит что думает, прямо и открыто, без всяких колебаний. Хотя, конечно, всё это полная ерунда.

И вдова, так чтившая память своего супруга-настоятеля, не сказала ни одного слова в защиту сказанного Уингфолдом, позволив Джорджу считать его проповедь (думая, что Баском говорит о ней) полной ерундой. Вообще, не зная подлинных воззрений племянника, она была даже довольна его столь приятно враждебным отношением к столь неприятному священнику, который принадлежал непонятно к какому кругу и которого она — с тех самых пор, как он покаялся в том, что читал дядины проповеди и тем самым нечаянно бросил тень на репутацию её супруга, покинувшего изнурённые ряды воинствующего священства и присоединившегося к благословенному обществу священства победоносного — ни разу не приглашала к обеду, разделить с ней оставшиеся в мире блага.

— Почему бы вам не пригласить его на ужин, тётя? — спросил Баском, когда миссис Рамшорн ничего ему не ответила.

— А с какой стати я должна его приглашать, Джордж? — возразила она. — Разве ты не слышал, как он оскорбляет нас своими невежественными и дикими речами?

— Ах вот как? Я и не знал! — откликнулся племянник и подчёркнуто замолчал, но тётушка так и не уловила его сарказма. Однако он не остался незамеченным, и Джордж сполна получил свою награду в мимолётной улыбке, скользнувшей по лицу Хелен.

Что касается Хелен, проповедь действительно оказала на неё некое электрическое, чисто нервическое воздействие, какое порой оказывают на нас чужая честность и убеждённость. Но она не могла обвинить себя в том, чтобы хоть раз сознательно и серьёзно исповедовала веру в христианство, несмотря на то что прошла конфирмацию и подходила к причащению. И потом, разве сейчас она практически не отреклась от веры в своём сердце? Если священник действительно был прав, она никак не могла назвать себя христианкой!.. Только досуг ли ей думать о древностях, произошедших восемнадцать столетий назад, когда её единственный любимый брат погибает от тоски под грузом чёрной ноши, давящей ему на сердце!

Ибо хотя здоровье Леопольда действительно окрепло, им овладело глубочайшее уныние, настолько сильное, что объяснить его только недавней болезнью было невозможно, и в конце концов доктор Фабер был вынужден спросить у Хелен, не знает ли она о каком-то ударе, разочаровании или ином источнике душевного страдания, которым оно могло быть вызвано. Она рассказала доктору о пристрастии брата и спросила, не может ли он быть так подавлен из-за того, что лишился возможности принимать опиум. Фабер принял её предположение и начал понемногу (и небезуспешно) лечить Леопольда от печальных последствий его привычки. И всё равно, хотя физическое состояние юноши явно улучшалось, уныние не отпускало его, и Фаберу пришлось вернуться к своей первой гипотезе. Однако поскольку он так ничего и не узнал и поскольку по мере выздоровления его пациент лишь глубже погружался в отчаяние, Фабер начал опасаться, что у того началось размягчение мозга, хоть и не видел никаких иных симптомов этого недуга.

Усердная решимость Фабера во что бы то ни было отыскать причину явной удручённости Леопольда встревожила Хелен ещё сильнее. Кроме того, подавленность брата изрядно подорвала в ней надежду на его невиновность, хотя никаких новых доказательств обратного до неё не доходило, и она совсем уже было в ней уверилась. Чем здоровее он становился, тем хуже и беспокойнее спал, и по его бурным ночным метаниям она видела, что сны его становятся всё мучительнее. Ему всегда было хуже между двумя и тремя часами пополуночи, и это время Хелен неизменно сидела с ним сама, не позволяя никому подменять себя.

Усилившаяся тревога и ночное бодрствование вскоре начали ещё более заметно сказываться на её здоровье. Она потеряла аппетит, её лицо сильно побледнело и осунулось. Правда, она всё так же крепко спала с раннего утра и до обеда, и хотя тётушка вместе с врачом тщетно пытались убедить её в том, что она чрезмерно изматывает себя, ничто не могло заставить её препоручить заботу о брате кому-то другому, пока он окончательно не поправится. И надо сказать, её усилия не оставались без награды: Леопольд льнул к ней с такой любовью и благодарностью, что этого ей было вполне достаточно.

Днём, за исключением тех минут, которые она проводила на свежем воздухе и за столом с тётушкой, она тоже не покидала комнату брата, читая ему и занимая его разговорами, хотя за всё это время ни один из них ни разу не упомянул страшную тайну. Наконец Леопольд так окреп, что сидеть с ним всю ночь было уже не нужно, однако Хелен всё равно перенесла свою постель в соседнюю комнату, чтобы быть на своём посту к часу ночи и оставаться там, пока часы не покажут начало четвёртого.

Так она посвящала ему всю свою жизнь и, несомненно, благодаря этому сама обрела к ней новый интерес. Но гнёт тайны и постоянный страх, что нагрянет полиция, выматывали её, и постепенно ей стало всё труднее и труднее заставлять себя притворяться, да ещё и выглядеть весёлой ради тётушки и брата. Она яростно боролась с собой: ведь если его потухшие, отчаявшиеся глаза заметят в её взгляде слабость и отчаяние, их обоих ждёт самое настоящее безумие. Ещё немного, и Хелен непременно осознала бы, что душа неспособна сама справляться с тем, что от неё требуется, и нуждается в притоке сил из источника, берущего начало в куда более потаённых глубинах, чем её собственная почва, а именно: в той бесконечной Полноте, на которой она покоится. Блаженны те, кто обнаружил, что из сердца эти источники изливаются на горе молитвы.

Ей было очень трудно найти такие книги, которые нравились бы брату. Его, одарённого живым, но утончённым восточным воображением и почти безнадёжно избалованного, раздражали романы о повседневной жизни, чьё повествование выносило его не к вольному морю, а к водам скучного пруда. С другой стороны, некоторые повести, казавшиеся Хелен убогим мелководьем бессмыслицы или путаницей лживых вымыслов, пробуждали в Леопольде непонятный ей интерес, словно позволяя ему заглянуть в неведомые ей сферы. Но любые нравственные рассуждения явно угнетали его. Однажды она принесла ему немецкие сказки, собранные братьями Гримм и столь любимые детьми всех возрастов, но по её недосмотру первая же из них оказалась жуткой историей об убийстве и возмездии. Даже если линии этой небылицы были неверны, цвет её был ярким и насыщенным, и Хелен неловко попыталась загладить свою оплошность и поскорее закончила чтение с пылающими щеками и застывшим от холода сердцем. Наконец она остановилась на сказках Тысячи и одной ночи. До сих пор она ни разу их не читала и сейчас находила очень скучными, но Леопольду они давали всё, что книги способны дать человеку в его состоянии.

В остальном в доме всё оставалось по-старому. Давние подруги и их дочери продолжали навещать миссис Рамшорн, неизменно справляясь о её больном племяннике, а Джордж Баском приезжал почти каждую субботу и задерживался до понедельника. Но как только Хелен почувствовала, что прежняя тревога начинает подыматься в ней с новой силой, у неё пропало желание встречаться с человеком, который не мог дать ей ни помощи, ни ободрения. Может быть, будущим поколениям обречённых на смерть действительно будет немного легче из-за того, что Хелен Лингард была нравственной женщиной; может быть, как говорил Джордж, ей и впрямь посчастливится уйти из этого мира, не дав потомкам повода проклинать её, но сейчас перед ней лежал её ненаглядный брат, и жуткий червь точил его сердце — и какое ей было дело до тысячи нерождённых поколений! Напротив, порой ей хотелось воскликнуть вместе с Макбетом: «Пусть рушится весь мир! »[27] — особенно в безмолвные ночные часы, когда она сидела возле спящего брата, и до неё неожиданно доносился его голос, бормочущий во сне, такой далёкий, будто не губы, а лишь незримый дух произносили страшные слова: «Хелен, милая, отдай мне кинжал! Ну почему ты не даёшь мне умереть?»

Глава 5. Жители Гластона и их священник

А за стенами особняка всё так же вставало и садилось солнце, и его блистательные одежды не утратили ни единой пурпурной нити из-за того, что на одном из детей земли лежало кровавое пятно вины. Луна всходила на небо в полном неведении, звёзды занимались своими делами, а жители Гластона горячо обсуждали проповеди своего священника. К сожалению, обсуждали они именно сами проповеди, а не то, о чём в них говорилось. Главный интерес вызывала необычность услышанного — и то, что некоторые называли эксцентричностью самого священника.

Что на него нашло? Всё это время после своего назначения он вёл себя вполне обычно, и вдруг такая перемена! Да, всё началось с этих сумасбродных заявлений по поводу честности и того, что священник должен сам писать свои проповеди. Может, с ним приключился солнечный удар? Да нет, для солнечного удара пока рановато… Не иначе как размягчение мозгов! Вот бедняга! Ведь одним из симптомов является как раз чрезмерное самомнение… Бедняга, что и говорить!

Так говорили одни. Другие же утверждали, что Уингфолд повёл себя куда как умно и дальновидно, рассчитав, что подобные выходки непременно привлекут к себе внимание, а там, глядишь, откроют ему прямую дорожку к столичному приходу или, по крайней мере, к приглашениям выступить в Лондоне. Там красноречие ценится куда больше, чем в унылом захолустном городишке вроде Гластона, откуда волны благодати давным-давно схлынули в иные места, оставив корабль старого аббатства на пустынном, сухом берегу.

Третьи считали его фанатиком и человеком опасным. Они не осмеливались прямо утверждать, что он сбился с истинного пути; но есть ли кто-нибудь опаснее человека, заходящего на этом пути слишком далеко? Должно быть, они позабыли, что узкий путь вряд ли обещает путнику уютное и беззаботное существование, да и вступить на него могут лишь те, кто берётся за ручку двери с решительным намерением дойти до конца, даже если в конце их ждёт блистательное совершенство Небесного Отца. «Но ведь фанатики опасны! — фактически рассуждали они. — А восторженному энтузиасту до фанатика — один шаг! Чем бы он ни восторгался, Иисусом Христом или самим Господом Богом, такой человек опасен, исключительно опасен! Дай ему волю, он тут же возьмёт да и прогонит всех сверчков Самонадеянности с их уютных шестков — а что тогда будет?»[28]

Четвёртые подозревали во всём этом католические веяния. «Вот подождите, пока он приобретёт влияние и у него появятся последователи, — говорили они, — и тогда увидите! Не пройдёт и месяца, и все они вернутся в лоно Рима!»

Как ветер трепал за хвост петуха-флюгера на церковном шпиле, крутя его туда-сюда, так вихри гластонской молвы бесцеремонно трепали духовную репутацию священника

Томаса Уингфолда. Сам он всё это время сражался с собственным неверием, поставив на карту всю свою жизнь, и перед его взором, устремлённым вдаль, время от времени вспыхивали отсветы великой зари, на мгновение приоткрывая перед ним беспредельные океанские просторы. Ах, если бы точно знать, что это не мираж его истомлённого сердца и изголодавшихся глаз, что всё это — мысли Предвечного разума, возникшие у него именно благодаря Ему, подобно тому, как Слово стало плотью и обитало среди людей!

Но уже через минуту он задыхался в малярийном тумане страха, подымающегося из болота его собственного заброшенного сердца: Слово, от могущественного сияния которого весь мир, казалось, вот-вот зацветёт и распустится, как роза, представлялось ему настолько невероятно прекрасным, что он просто боялся поверить в его истинность.

— Да, оно было бы воистину невероятным, не будь в мире живого Блага, сознательно творящего добро, — однажды сказал ему Полварт. — Но если во вселенной действительно есть Бог — такой, каким только и может быть Бог, — тогда разве хоть что-нибудь хорошее может быть невероятным? Невероятным для такого Бога, в Котором Иисус Христос нашёл всё, что искал?

В один день Томас готов был верить во всё без исключения, даже в страннейшее из чудес, с рыбой и золотым статиром (которое мне лично кажется вполне правдоподобным). На другой день он сомневался даже в том, был ли на свете Человек, осмелившийся сказать: «Я и Отец одно». Он мучился и метался духом и порой, в отчаянии, даже вопрошал вслух, есть ли на свете Бог, слышащий его молитву, будучи уверенным только в одном: если Бог не слышит его, то Он просто не может быть тем Богом, по которому истаевает и плачет его душа. Иногда его охватывало нечто такое, что он с радостью принял бы за ответ свыше; но это было лишь некое умиротворение, внезапно сходившее на его дух, и, насколько мог судить он сам, его причиной вполне могло быть обыкновенное изнеможение. Ноги Уингфолда подкашивались от часов, проведённых на коленях, лицо стало бледным от постоянных раздумий, а глаза ослабели от беспокойства: ведь если человек всерьёз задумал отыскать Бога, ему остаётся либо найти Его, либо умереть.

Такова была внутренняя реальность, плоды которой развязали языки гластонских жителей. Из-за неё Джордж Баском авторитетно заявил, что священник страдает ипохондрией, забивая себе голову тем, чего просто не существует, — и сам Джордж мог с уверенностью это подтвердить, потому что ни разу их не видел, не слышал и даже не воображал, что подобные вещи должны или могут существовать. Более того, он провозглашал, что их существование несовместимо с его собственным. Серая масса его самодовольного мозга ни разу не всколыхнулась от мысли о том, что в нём самом может заключаться куда больше, чем он мог себе представить и, быть может, подобные вопросы вполне соответствуют этой неведомой части его «я». Несчастный, убогий Уингфолд — он всерьёз стремился к тому, что Джордж не считал даже стоящим своего внимания! Всерьёз пытался найти что-то выше и ярче луны!.. Каким независимым был Джордж по сравнению с Томасом! Его вполне устраивала перспектива прожить то, что он называл своей жизнью, в качестве благодетеля человечества (главным образом, избавляя людские фантазии от призраков высоких устремлений) и, закончив своё дело, умереть — в то время как бедный, обманутый, слабоумный ипохондрик Уингфолд отказывался довольствоваться жизнью, покуда в ней не исполнится обещание, данное человеком, которого, быть может, никогда не и не было: «Отец Мой возлюбит его, и Мы придём к нему и обитель у него сотворим».

Однако у Томаса тоже была склонность опираться на чувства. Даже если он, в отличие от Баскома, не отказывался верить в незримое и неосязаемое, ему всё равно хотелось увидеть чудеса и знамения, чтобы уверовать. Одним из плодов этого желания стали вот эти стихи, и я привожу их особенно охотно, потому что по ним видно, как далеко продвинулось вперёд его мышление, носимое волнами из источников лежащей под ним великой бездны.

Ах, если б слово милости благой

Услышать мне в дыханьи ветерка, И на постели, в темноте ночной Меня коснулась вдруг Твоя рука! Ах, если б Ты мне подал верный знак! — Сейчас бы я в сомнениях не жил, Сквозь книгу пробиваясь кое-как, А ревностной душой Тебе служил. Так сердце говорит. Но я себе Твержу, в безвестность устремляя взгляд: «Пойми, знаменья эти лишь к тебе Ему дорогу снова преградят!» Его, Кто есть и Свет, и Жизнь, и Путь, Просили путь к спасенью указать. Желали люди на Отца взглянуть, Но в Сыне не смогли Его узнать. Но только как ещё Он мог прийти, Господь материй, духов и светил, Как не в людском обличье, во плоти, Что Бог из глины красной сотворил? Прошу, Господь, приди! Через меня На мир смотри, и слушай, и дыши; Плотские страсти в жизни растворя, Собой наполни храм моей души. Как близок Ты! О радости такой И в дивных снах не мог помыслить я, Хоть храм мой, бесприютный и пустой Всю жизнь, того не зная, ждал Тебя! Когда я буду верно исполнять Весь Твой закон и все Твои слова, Как бы меня ни стали осуждать, Что б ни плела досужая молва, Тогда, Иисус, Ты в дом ко мне войдёшь. Чтоб здесь с Отцом небесным вечерять… Но только так коварны грех и ложь, Что долго мне Тебя придётся ждать! Покуда я не в силах не грешить, Не можешь Ты, Иисус, в мой дом войти. Но если будешь мимо проходить, Всё ж стукни мне в окошко по пути!

Глава 6. Мануфактурщик

Среди тех, кто пришёл послушать священника во второй раз и услышал то, что тот по чести и совести мог сказать об Иисусе из Назарета, была ещё одна категория людей. И, насколько было известно самому Уингфолду, пока эта категория состояла из одного единственного человека.

В следующий вторник Уингфолд зашёл в главную мануфактурную лавку Гластона: ему предстояло быть на похоронах, и он решил купить новые перчатки, чтобы вежливо отказаться от тех, что предложат ему родственники покойного[29]. Томас заговорил c молодой девушкой, стоявшей за прилавком, но мистер Дрю, увидев священника, немедленно подошёл к нему сам. Выбрав перчатки и заплатив за покупку, Уингфолд уже повернулся было к выходу, как вдруг мистер Дрю, всё это время явно колебавшийся, с внезапной решимостью наклонился к нему через прилавок и проговорил:

— Вы не подниметесь ко мне на минутку, сэр? Это было бы очень любезно с вашей стороны. Мне хотелось бы сказать вам пару слов.

— С превеликим удовольствием, — ответил Уингфолд, скорее вежливо, чем искренне, думая, что сейчас ему снова станут выговаривать. Поскольку на кафедре ради исполнения своего долга ему постоянно приходилось идти против самого себя, в остальное время ему вовсе не хотелось идти ещё и против других людей. Мистер Дрю откинул дверцу в прилавке, священник вслед за ним поднялся по лестнице и оказался в уютной столовой, пропахшей табаком.

Мистер Дрю пододвинул ему стул, а сам уселся напротив. Это был коренастый мужчина среднего роста и средних лет с острыми тёмными глазами, полными щеками и чуть приплюснутым курносым носом на бульдожьем лице, но прекрасный, высокий лоб и приветливое, добродушное выражение придавали его заурядным чертам некое благородство и гармонию. В его тёмных волосах пробивались седые пряди. Внизу, в лавке, он держался, как обычный лавочник — то есть, как показалось Уингфолду, слишком почтительно и угодливо, — но теперь, у себя дома, походил, скорее, на сельского джентльмена-помещика, учтивого и дружелюбного, но явно чем-то обеспокоенного.

— Надеюсь, миссис Дрю здорова, — нерешительно проговорил Уингфолд после неловкой паузы, даже не подумав о том, приходилось ли ему когда-нибудь слышать о миссис Дрю.

Лицо мануфактурщика вспыхнуло.

— Её нет уже двадцать лет, — ответил он, и в его голосе послышались непонятные нотки.

— Простите меня, пожалуйста, — сказал Уингфолд тоном искреннего покаяния.

— Я вам всё скажу, как есть, сэр, — продолжал лавочник. — Она ушла от меня. к другому. почти двадцать лет назад.

— Мне стыдно от своей невнимательности, — проговорил Уингфолд, — но я здесь так недавно, что.

— Да вы не переживайте, сэр. Откуда вам знать? И потом, всё это было не в Гластоне, а миль за сто отсюда. Да я и так бы вам всё рассказал. Только сейчас, если позволите, мне хотелось бы поговорить о другом.

— Я к вашим услугам, — откликнулся Уингфолд.

— Спасибо, сэр. Видите ли, в воскресенье я был у вас в церкви, — заговорил мануфактурщик, немного помедлив. — Обычно-то я хожу не к вам, но ваша проповедь заставила меня задуматься, и в понедельник, вместо того, чтобы о ней позабыть, я наоборот задумался ещё крепче. А когда увидел вас в лавке, мне вдруг так захотелось в вами потолковать, что я не смог удержаться. Если у вас есть время, сэр, я вам не спеша расскажу, в чём дело.

Уингфолд уверил его, что никуда не торопится и вряд ли мог бы придумать себе лучшее занятие. Мистер Дрю поблагодарил его и продолжал:

— Признаюсь, сэр, после вашей проповеди я словно сам не свой. Вина тут не ваша, а моя, хоть я и не знаю, где прав, а где виноват: с привычками и обычаями спорить трудно, а ведь вы призываете нас жить по иным законам, а не по тем, что заправляют в мире. Господня земля, наверное, скажете вы, — и всё, что наполняет её. На здании лондонской биржи так и написано, только сдаётся мне, что дела в ней ведутся вовсе не по Господним законам. Однако, как вы и сказали, нам нужно смотреть не на других, а на себя. Это-то меня и беспокоит. Знаете, мистер Уингфолд, когда я думаю о том, как заработал свои деньги (сбережений у меня хоть немного, но достаточно для спокойной старости), мне становится как-то не по себе. Не хочу, чтобы вы думали обо мне хуже, чем я есть, но мне и правда хотелось бы спросить вас, что мне теперь делать.

— Ох, мистер Дрю, — ответил Уингфолд, — вряд ли я чем-то смогу вам помочь. В торговых делах я сущий младенец. Покупаю я только книги да одежду, а продавать — никогда ничего не продавал, разве только перочинный ножик школьному приятелю: накануне купил его за полкроны, но на одном из лезвий была ржавчина, и я тут же продал его за два пенса. Скажу вам только одно: если что-то начало вас смущать, не делайте этого больше, вот и всё.

— Так ведь в этом-то вся и загвоздка! Дело-то моё требует, чтобы я что-то делал, так что «больше этого не делать» — это для меня не совет! Вы не подумайте, я ни разу не совершал ничего такого, что считается и вовсе недопустимым или чего не делали бы самые крупные торговые компании. Всему, что сейчас меня смущает, я в своё время научился в одном из самых респектабельных лондонских магазинов.

— Вы хотите сказать, что если владелец лавки или магазина перестанет делать кое- какие вещи, благодаря которым вы сколотили своё состояние, остальные торговцы сочтут это нелепым донкихотством?

— Ну да; только такие Дон-Кихоты, наверное, всё ж таки попадаются — хотя бы потому, что и сам я сейчас всем сердцем раскаиваюсь в том, как в своё время вёл дела. Да я бы с радостью отдал все нажитые деньги, только бы повернуть время вспять, так мне от этого плохо. Я бы никогда не осмелился в этом признаться ни вам, ни кому другому, если бы вы сами тогда не покаялись в нечестности прямо с кафедры. Правда, сам я этого не слышал, но мне рассказывали. По глупости я подумал, что зря вы так себя обвиняете, особенно перед публикой, которая вряд ли вас поймёт и явно не станет вам сочувствовать, а теперь вот и сам обвиняю себя перед вами!

— Только я вас прекрасно понимаю и очень вам сочувствую, — вставил священник.

— Вот почему я и пошёл вас послушать, — продолжал лавочник. — Что бы там ни было, повели вы себя смело, а смелость нравится всем, — усмехнувшись добавил он, и от белозубой улыбки вокруг глаз и по щекам разбежались весёлые морщинки, смахнувшие все следы тревоги с сияющего добродушием лица.

— Тогда вам уже известно, на какую помощь я способен, мистер Дрю. Я готов, как могу, вам посочувствовать, не более и не менее. Я и сам сущий дилетант и новичок на путях праведности. Это не вам у меня, а мне надо у вас учиться!

— Так ведь этим-то вы и хороши! — уж простите меня за такую дерзость, сэр, — торжествующе воскликнул лавочник. — Вроде, вы ничему нас и не учите, да только из-за ваших слов нам потом так не по себе, что мы всю неделю спрашиваем себя, как следует поступать. До прошлого воскресенья я всегда считал себя честным человеком. Нет, пожалуй, не так: правильнее будет сказать, что я всегда считал себя достаточно честным человеком. Но теперь я уже так не думаю — и всё из-за вас! В воскресенье вы спросили, и особенно тех из нас, кто занимается торговлей: «Поступаете ли вы со своими ближними так, как хотели бы, чтобы другие поступали с вами? И если нет, то как Господь христиан сможет узнать в вас Своих учеников?» Раньше-то я вообще не сомневался, что я христианин. Вы, наверное, не поверите — сейчас я и сам не знаю, что об этом думать — но когда-то я более-менее убедил себя, что прошёл через все необходимые шаги рождения свыше, и уже давно принадлежу к христианской церкви, правда не к англиканской, а к церкви дис- сентеров[30], потому что там, — уж не знаю, правильно это или нет, но только, по-моему, в этом и есть самое важное отличие — для того, чтобы подходить к причастию, человек должен лично исповедать свою веру и явно показать всем, что он действительно обратился. Сам я считал, что давным-давно показал всё, что нужно, и, к стыду своему, уже много лет служу в нашей общине дьяконом. Ну, этому скоро конец! Однако я отвлёкся. Знали бы вы, как я возмутился, когда вы с кафедры призвали нас спросить себя, христиане мы или нет! В конце концов, разве я не исповедал свою веру в. Нет, лучше не буду сейчас залезать в богословие — я и без этого пёкся о нём куда больше, чем нужно. Довольно будет сказать, что теперь вместо того, чтобы проверять себя доктринами богословов, мне пришлось проверить себя словами Господа: ведь Он всё равно самый лучший богослов, верно? В общем, прямо там, в церкви, я решил посмотреть, поступаю ли я с ближними точно так же, как хотел бы, чтобы они поступали со мной. Только ничего у меня не вышло; я и так, и этак старался применить всё это к себе, только без толку. В общем, пока я раздумывал, глянь — а вас уже нет: я даже не заметил, как проповедь кончилась.

Уж не знаю, из-за ваших это слов или нет, только на следующий день (то есть получается, что вчера) как раз, когда в лавке была миссис Рамшорн, мне в голову вдруг пришла мысль: а что бы делал Иисус Христос, будь он не плотником, а лавочником? В общем, проводил я миссис Рамшорн и поднялся к себе немного подумать. Сперва я прикинул, что для начала было бы неплохо узнать, каким Он был плотником. Только в Писании ничего об этом не сказано, я так ничего и не придумал и потому решил снова поразмыслить над тем что мне пришло в голову: что бы Он делал, если бы был мануфактурщиком? И знаете, что странно? Об этом мне было думать гораздо легче, чем о плотницком деле, и у меня тут же начали появляться кое-какие мысли — и не просто мысли, а самые что ни на есть чёткие и решительные ответы насчёт того, в чём я сомневался.

— Встреча с идеалом пробудила идеал внутри вас, — задумчиво произнёс Уингфолд.

— Ну, насчёт этого я не знаю, — откликнулся мистер Дрю, — но чем больше я думал, тем больше становился собой недоволен. Одним словом, я решил, что либо всё как следует исправлю, либо совсем брошу торговать.

— Только вряд ли это можно будет назвать победой, — заметил Уингфолд.

— Вот именно; и без боя я не сдамся, уж это я вам обещаю. В тот же день после обеда я случайно услышал, как один из моих молодцов уговаривает старушку крестьянку купить что-то совершенно ей ненужное. Тогда я созвал всех своих приказчиков и сказал им, что если ещё хоть раз услышу них что-нибудь подобное, сразу же уволю. Только потом я ещё поразмыслил и понял, что с таким расплывчатым законом жить трудно. К несчастью, я сам совсем недавно пообещал платить им проценты с каждой покупки — вот они и стараются, продают! Ну, это-то исправить легко, я немедленно всё это отменю. Только жаль, что закон просто велит нам поступать с ближними, как с самими собой, а не раскладывает подробно, как и что делать!

— Может, во внешнем законе не будет такой нужды, если внутри станет больше света? — предположил Уингфолд.

— Тут пока сам не попробуешь, не узнаешь! — ответил лавочник с улыбкой, но тут же вновь посерьёзнел и продолжал. — И потом, что делать с прибылями? Сколько забирать себе? Поступать, как все, и всегда смотреть только на то, как обстоят дела на рынке? Если самому мне случилось купить товар подешевле, должен ли я и покупателям своим делать скидку побольше? И ещё: ведь я продаю товары оптом маленьким деревенским лавочкам; если я вдруг узнаю, что одна из них вот-вот разорится, имею ли я право требовать от хозяина свои деньги в ущерб остальным кредиторам? Видите, сэр, сколько всяких вопросов?

— Тут я вам не помощник, — повторил Уингфолд. — Ещё, чего доброго, по неведению назову нечестным то, что на самом деле правильно, и наоборот. Однако последнее время я начинаю осознавать, что для того, чтобы поступать с ближним по справедливости, мы должны любить его, как самих себя. Правда, в этих высоких материях я и сам мало что понимаю и потому, как вы только что сказали, не могу никого ничему учить. В проповеди я только пытался воззвать к совести каждого человека, чтобы тот спросил себя, исполняет ли он слова того Господа, Чьим именем зовётся. Честно говоря, я сомневаюсь, чтобы хоть кто-то из прихожан воспринял меня серьёзно — кроме вас, мистер Дрю.

— Ну, это как посмотреть, — отозвался мануфактурщик. — Я даже среди своих приказчиков слышал кое-какие разговоры и подумал, что, хотя разговоры — это так, дым, пустое место, а всё-таки дыма без огня, пожалуй, не бывает. Вот я сейчас с вами говорю этак тихо и спокойно — разве кто посторонний догадается, что последние три дня я себе места не нахожу?

Уингфолд посмотрел прямо на него: его глаза светилась искренностью, а всё лицо дышало твёрдой решимостью. Священник вспомнил про Закхея, вспомнил про Матфея, сидевшего у сбора налогов, и с некоторым чувством стыда вспомнил кое-какие суждения о торговле и, особенно, торговцах, которые, взявшись непонятно откуда, кишели в его голове, как клубок ползучих змей. Одно было ясно как день: если человек Христос Иисус действительно может оставаться и остаётся со Своими учениками во все дни, до скончанья века, Он вполне может стоять за прилавком вместе с мануфактурщиком, уча его продавать и покупать от Своего имени — то есть так, как покупал и продавал бы Он сам. С таким же успехом Он может и ехать рядом с графом, объезжающим свои земли, уча его по совести обращаться с живущими там фермерами и арендаторами. Потому что всё зависит от того, как один из них будет торговать, а другой — графствовать.

Эти слова кажутся вам простой банальностью? К сожалению, так оно и есть, ибо что такое банальность в представлении большинства из нас? Что это как не истина, которую давным-давно следовало бы посеять в людские жизни, чтобы она вечно производила в них колосья праведных свершений и вино милосердия? Однако вместо того, чтобы посадить её в добрую почву, люди оставляют эту истину без дела, перекидывая её туда-сюда в холодном и пустом чердаке своего рассудка, пока она окончательно им не опостылеет, и они, чтобы поскорее от неё избавиться, объявляют её не живой истиной, а безжизненной банальностью! Но банальность эта так и будет греметь в голове, словно в горох в погремушке, пока не найдёт своё законное место в сердце, где она уже не будет грохотать впустую, но укоренится и превратится в красоту и силу. Неужели истина должна перестать звучать, если для неё не находится лучшей формы, чем какая-нибудь священная банальность — произнесённая, скажем, св. Иоанном, Сыном грома? Для критика банальность — это обычная галька, обкатанная морем и стёртая человеческими ногами, но для послушного ученика — это сверкающий топаз, который, будучи пущенным в дело, со временем отполировывается так, что может превратиться в драгоценный бриллиант.

«Иисус, продающий и покупающий! — подумал Уингфолд про себя. — А почему бы и нет? Разве Иисус, мастеривший для жителей Назарета стулья, столы или, может быть, лодки, никогда их не продавал? Разве Он не совершал сделок? Не брал у людей денег? Разве покупатели не платили Его отцу? Неужели то, как Отец устроил земной мир, было недостойно рук Того, Кто жил лишь радостью от свершения воли того самого Отца? Нет; должно быть, деньги в руках человека могут быть ничуть не менее благородным оружием, чем меч в руках патриота! Должным образом с ними не управится ни сребролюбивый скряга, ни циник, презирающий серебро. Один позволяет своему псу вытворять всё, что ему вздумается, другой пинком вышвыривает его прочь. Благородство проявляет тот, кто воистину исполняет вверенную ему работу так, чтобы миру явилось присущее ей достоинство. И лавочник, благородно ведущий свою торговлю, куда благороднее аристократа, который, приведись ему действовать по принципам своей повседневной жизни в мануфактурной лавке, оказался бы самым жалким воришкой, какой когда-либо кланялся и притворно расшаркивался за своим привычным жертвенником лжи, прилавком».

Да, всё это были плоские банальности, но не для Уингфолда: он впервые увидел их подлинное обличье и узнал в них истины. Он сердечно распрощался с мануфактурщиком, пообещав вскоре зайти к нему снова, и уже шагнул было к двери, но вдруг неожиданно обернулся и сказал:

— А вы не пробовали молиться, мистер Дрю? Многие люди, которые, судя по их сочинениям, отличались самым тонким и возвышенным умом, положительно и реально верили, что высочайшее занятие человека — это молитва его неведомому Отцу, а её непременным плодом будет свет в его внутреннем существе; и что на самом деле не только человеческая молитва достигнет Божьего уха, но и сам человек достигнет Самого Бога. Я не имею права на мнение, но у меня есть замечательная надежда, что однажды всё это окажется правдой. Господь сказал, что нам должно молиться и не унывать.

Он поклонился и вышел, а дьякон вспомнил свои многочисленные молитвы на церковных собраниях и дома, и слова молодого священника, который, казалось, только что впервые открыл для себя молитву и ни в чём не был уверен, кроме своей «замечательной надежды», заставили его устыдиться.

Глава 7. Рейчел

Уингфолд прямиком отправился к своему другу-карлику и спросил, нельзя ли ему как-нибудь привести мистера Дрю к Полвартам на чай.

— Мануфактурщика? — переспросил Полварт. — Конечно, если вам этого хочется.

— Оказывается, некоторые напасти бывают заразными, — сказал священник. — Дрю тоже подхватил мою болезнь.

— Очень рад это слышать. Лучшей болезни и придумать нельзя. К тому же состоятельные люди — а он, говорят, из них — заражаются ею куда как редко. Но мне всегда нравилось его круглое, добродушное, честное лицо. Если не ошибаюсь, в своё время у него были сильные неприятности с женой. Говорят, она сбежала от него с другим. Но это было ещё до того, как он перебрался в Гластон. Мистер Уингфолд, не заглянете ли вы к Рейчел? Она сегодня неважно себя чувствует и потому лежит у себя.

— С искренним удовольствием, — отозвался Уингфолд. — Печально слышать, что она нездорова.

— В общем-то, ей всегда немного нездоровится, — сказал карлик. — Но любому видно, что, несмотря на это, она радуется жизни. Для неё это всего лишь малое, несовершенное благо — данное ей, я надеюсь, ради блага совершенного. Проходите сюда, сэр!

Он провёл священника в комнату рядом со своим кабинетом. Это была скромная чердачная каморка, нарядно сиявшая белизной. Люди, мало знавшие Рейчел, могли бы сказать, что эта комнатка походила на её жизнь, бесцветную, но светлую в своей невинности и покое. Стены были выбелены, непокрытый пол из старых сосновых досок был выскоблен чуть ли не добела, занавески и постель сверкали кипенной белизной, покрывало тоже было белым — таким же белым, как и лицо, с улыбкой глядевшее на Уингфолда с низенькой белой подушки. И хотя лицо это было хорошо ему знакомо, сейчас он чуть было не вздрогнул, увидев его: таким удивительно прекрасным оно было в своём долготерпении. Всё уродливое пряталось под покрывалом; горбатое тельце Рейчел покоилось в могиле её постели, а воскресшая душа смотрела в глаза священнику со всем изяществом женственности.

— Я не могу подать вам руку, — проговорила Рейчел с улыбкой, когда Уингфолд, чувствуя себя Моисеем, только что снявшим свои сандалии, тихонько подошёл к ней. — Она так болит, что мне её не поднять.

Священник почтительно поклонился и уселся на стул возле кровати, как настоящий утешитель, не говоря ни слова.

— Не печальтесь за меня, мистер Уингфолд, — наконец сказала Рейчел своим милым, ласковым голосом. — Бедняжка-карлица, как называют меня здешние ребятишки, вовсе не нуждается в жалости. Вы даже не представляете, как мне хорошо, когда я лежу здесь, зная, что дядя совсем рядом и придёт ко мне по первому зову. А кроме него есть Тот, Кто ещё ближе ко мне, — добавила она совсем тихо, почти шёпотом. — Его и звать не надо. Я принадлежу Ему, и Он волен делать со мной всё, что Ему угодно. Иногда, когда я вот так лежу и не могу пошевелиться, мне кажется, будто я овечка, связанная по рукам и ногам — или, вернее, со связанными ногами: какие же у овечки руки? — весело рассмеявшись, поправилась она, — и лежу на жертвеннике — то есть на постели, — сгорая в пламени жизни, поглощающем смертное тело, и в его огненных языках сердцем, душой и чувствами подымаюсь к великому Отцу. Да что это я, всё о себе и о себе! Простите меня, мистер Уингфолд! Просто у вас был такой несчастный вид. Я сразу поняла, что ваше доброе сердце печалится из-за меня. И всё равно, не нужно было мне так разглагольствовать. Правда, простите меня! Мне очень стыдно.

— Напротив, я безмерно признателен за то, что вы почтили меня своей откровенностью, — возразил Уингфолд. — Радостно видеть, что страдания совсем не обязательно делают человека несчастным. Я тоже был бы не против пострадать, мисс Полварт, если бы вместе со страданиями мне был дарован такой же покой.

— Иногда мне бывает не по себе, — откликнулась она, — но чаще всего я действительно спокойна, а порой даже слишком счастлива для слов . Как вы думаете, мистер Уингфолд, что сказали бы те люди, о которых вы с дядей говорили на днях? Что все мои мысли, и приятные, и болезненные, одинаково порождены вибрациями в моём мозгу?

— Несомненно. Наверное, они сказали бы, что приятные мысли — это плод нормальной мозговой деятельности, а неприятные — свидетельство какого-то сбоя. Но и у тех, и у других должен быть один и тот же источник. А что скажете вы? Что вышними сферами порождены только приятные мысли, а неприятные обладают чисто физической природой?

Накануне вечером головная боль и уныние подтолкнули Уингфолда на подобные размышления.

— Ах, вот вы о чём! — сказала девушка. — Понятно. Нет. Есть грустные думы, которых, когда они приходят в должное время, мне ни за что не хотелось бы лишиться: ведь их благое влияние останется со мной всегда. В свой срок они лучше сотни счастливых мыслей, и корень у них — радость. Но даже если у них чисто физическая природа, разве из этого следует, что они не от Бога? Ведь Он есть Бог и живых, и умирающих!

— Если Бог есть, мисс Полварт, — со страстным убеждением отозвался Уингфолд, — тогда Он остаётся Богом везде, и без Него не только не родится ни один Шекспир, но и не умрёт ни одна мокрица! Либо в Нём — утоление всех нужд, и Он есть всё во всём, либо Его просто нет.

— Я тоже так думаю — потому что лучше ничего не придумать. Более веской причины у меня нет.

— Если Бог и в самом деле есть, более веской причины и быть не может, — ответил Уингфолд.

Вряд ли мне нужно повторять, что это «если» было для Уингфолда лишь проявлением обыкновенной честности, и он вовсе не стремился поколебать чужую бездумную уверенность. В любом случае, его «если» не смогло бы поколебать Рейчел, потому что её уверенность была полна раздумий. Оно также ничуть не поразило её, потому что с первого дня она слышала практически всё, о чём дядя говорил со своим новым другом. Вот и сейчас она ничего ему не ответила, потому что никогда не считала себя обязанной развеивать сомнения человека, искренне стремящегося к истине, и, поскольку верила сама, никогда не считала сомнения вещью дурной и неблагочестивой.

Они немного помолчали.

— Как это, должно быть, чудесно, быть здоровой и крепкой, — наконец сказала Рейчел. — Я всё время невольно вспоминаю мисс Лингард. Когда я думаю о таких вещах, мне всегда представляется именно она. Ах, какая же она всё-таки красивая и сильная — правда, мистер Уингфолд? И на лошади сидит прямо, как струнка, приятно посмотреть. Представьте, как выглядела бы в седле я: не иначе, как мешок с картошкой!

Она весело рассмеялась, и на глазах её выступили слёзы.

— Только ведь никто не знает, — продолжала она, словно слёзы эти брызнули только от смеха, хотя на самом деле это было не совсем так, — и мисс Лингард, должно быть, никогда бы не поверила, если бы узнала, как мне хорошо, когда я лежу вот так, не в силах пошевелиться. Наверное, здесь действует то, что люди называют законом возмещения. Нет, какое это всё-таки противное слово! Как будто Отец Иисуса Христа действительно пытается чем-то возместить наши изъяны, а не выбирает с самого начала лишь самые лучшие пути для того, чтобы вернуть к Себе домой всех Своих детей, будь они блудными сыновьями или их старшими братьями. Помните, что дядя недавно говорил о снах? — спросила она.

— Да. Мне это показалось весьма разумным, — ответил священник.

— Только всё зависит от того, что это за сны, — отозвалась Рейчел. — Иногда мне снятся сны, которые я не променяла бы ни на какую библиотеку. Благодаря им я расту и узнаю такое, чего иначе просто никогда бы не узнала. Только я не имею в виду всю эту ерунду насчёт предсказаний будущего. Мне кажется, из всех бесполезных знаний это и есть самое бесполезное: ну что можно сделать с тем, чего пока не существует? Из-за этого человеку только труднее решить, как правильно поступить, ведь тогда у него начинает двоиться в глазах! Нет, я совсем не об этом… Вы не будете надо мной смеяться, мистер Уингфолд?

— Честно говоря, мне трудно представить, чтобы я мог над вами смеяться.

— Ну хорошо, тогда я не буду стесняться показывать вам свои игрушки. Знаете, иногда во сне у меня появляется необыкновенное чувство свободы, наполняющее меня чистым блаженством, неведомым мне наяву — разве только как радужное облачко где-то на горизонте! Словно некое небесное сообщество, эти сны дают мне свободу, но не свободу убогого городка вроде Лондона, а свободу всего пространства на свете.

Священник сидел и слушал с возрастающим изумлением, но не чувствовал при этом ни малейшего несоответствия: все эти речи и мысли прекрасно сочетались с тем лицом, что глядело на него с низкой подушки, и его прелестными глазами — потому что они и впрямь были прелестны, сияя светом, в котором угадывались страсть и сила.

— Мне кажется, — продолжала она, — что даже мисс Лингард, скачущая верхом, не знает того блаженного чувства свободы, силы и движения, какое приходит ко мне во сне. Одного только ветра из моих снов достаточно, чтобы дать мне такое невыразимое счастье, что я просыпаюсь, плача от радости. И не говорите мне, что счастье уходит вместе со сном, потому что и днём мне так хорошо, что вечером я едва могу заснуть, чтобы во сне снова отправиться на поиски радости. Не говорите мне, что всё это иллюзия: ибо где обитает свобода, в теле или в разуме? Какая разница, лежит моё тело неподвижно или передвигается из одного места в другое? В чём радость движения, как не в том, что оно даёт нам чувство свободы? Ведь стремимся мы именно к чувству, и если оно у меня есть, больше мне ничего не надо. Да что там, телесное движение только нарушит его, сковав мой дух. А иногда мне снится новый цветок, какого не видел ни один человеческий глаз, — с какими-нибудь небывалыми, дивными свойствами, из-за которых он становится подобным настоящему сокровищу — помните, как гемония в мильтоновском «Комусе»[31]? Но почему-то проснувшись я никогда не могу ни вспомнить, ни описать эти необыкновенные свойства, словно они принадлежат совсем иным сферам, не от мира сего. У меня остаётся лишь самое расплывчатое воспоминание о том, какое это было чудо, волшебное и драгоценное … А иногда мне снятся стихи, или песня, или диковинный музыкальный инструмент наподобие тех, какие бывают у ангелов на старых картинах. И почему-то я всегда знаю, как на нём играть. Так что видите, сэр, уж если Богу было угодно послать меня в мир уродливой каракатицей, ковыляющей, как тюлень, Ему также было угодно дать мне красоту и богатство ночи, чтобы дать мне силы переносить страдания и убожество дня.

Вы ведь радуетесь, когда у вас возникает какая-нибудь чудесная мысль, да, мистер Уинг- фолд?

— Когда возникает, то да, радуюсь, — подчёркнуто, почти обиженно ответил Уинг- фолд. Неужели он завидовал этой крошечной горбунье?

— Так неужели эта мысль становится хуже из-за своей формы? И неужели чувство становится менее реальным из-за того, что приходит к нам во сне?

— Да меня не надо убеждать. Я и так согласен со всем, что вы говорите, — воскликнул Уингфолд.

— Так отчего же вы молчите? Мне кажется, что в душе вы всё время мне возражаете! — улыбаясь проговорила Рейчел.

— Отчасти от того, что вы и так слишком разволновались, и я боюсь, чтобы вам не стало хуже, — ответил Уингфолд, заметивший, что её лицо покрылось лихорадочным румянцем.

В тот момент в комнату вернулся Полварт.

— Знаешь, дядя, я как раз пыталась убедить мистера Уингфолда, что в снах тоже может быть что-то хорошее, — сказала Рейчел.

— Ну и как, успешно? — улыбнулся Полварт.

— В этом не было необходимости, — вставил Уингфолд. — Чтобы убедиться, мне нужны были только факты. Почему я должен думать, что если Бог и правда есть, сон вытесняет Его из нас?

— Мне страшно даже думать о том, что наша тщедушная индивидуальность, произведение Божьей индивидуальности, сильна — и даже не столько сильна, сколько вольна — закрыть перед Ним дверь и вести хозяйство без Него! — сказал Полварт.

— Только что это будет за хозяйство! — пробормотал Уингфолд.

— И правда, — откликнулась Рейчел. — Но только подумай, дядя, как неустанно, словно ветер, Он вьётся вокруг наших домов, не отходя от окон и дверей, чтобы улучить удобное мгновение и войти! А иногда Он превращается в бурю, срывающую с петель и окна, и двери, и врывается к нам, неся с собой смятение и ужас.

То, что у Полварта становилось пророчеством, у Рейчел превращалось в поэзию.

— А наши с тобой окна и двери, дядя, Он сделал такими шаткими, что мы просто не смогли бы удержать Его снаружи.

— Вы есть храм Духа Святого, — почти бессознательно проговорил Уингфолд.

— Хоть и немного развалившийся, — рассмеялась Рейчел. В её душе было столько живого благочестия, что в доме духовных истин она позволяла себе вольности любимого ребёнка.

— Но знаете, мистер Уингфолд, — продолжала она, — в моих снах есть ещё кое-что любопытное: там я никогда не вижу себя горбатой карлицей. Правда, прямой и высокой я себя тоже не вижу. Должно быть, мне хорошо, и я просто об этом не думаю. Поэтому мне кажется, что душа у меня не горбатая, а прямая. А вам как кажется, сэр?

— И я так думаю, — сердечно проговорил Уингфолд

— Боюсь, скоро я начну рассказывать вам кое-какие из своих снов.

— Эта слабость свойственна нам обоим, — заметил Полварт. — Причём настолько, что порой я начинаю тревожиться за наш рассудок. Но даже на кривом кусте может вырасти прекрасная роза.

— А-а, должно быть, ты вспомнил моего отца, — сказала Рейчел. — У него был прямой стебель, и роза была чудесная, хоть и немного осыпавшаяся. По-моему, мне этого бояться нечего. Если бы я сошла с ума, мне просто не хватило бы сил жить — разве только я осознавала бы Бога и в своём сумасшествии. Сдаётся мне, отец знал Его, хоть и по- своему.

— Конечно, знал, — ответил Полварт. — И знал крепко, по-настоящему. Когда-нибудь я расскажу вам о своём брате и отце Рейчел, — сказал он, поворачиваясь к Уингфолду, — и, может быть, даже покажу вам рукопись, которую он оставил после себя — воистину, одно из самых странных произведений на свете! По-моему, его даже стоит напечатать, если найдётся издатель, способный увидеть в нём не только безумие. Но на сегодня тебе хватит разговоров, девочка моя, так что я увожу мистера Уингфолда к себе.

Глава 8 Бабочка

Шагая домой, Уингфолд размышлял о том, что увидел и услышал в тот день у Пол- вартов. «Если Бог есть, — думал он, — тогда всё хорошо, потому что Он не стал бы давать жизнь такой женщине, чтобы потом вышвырнуть её прочь как неудачную поделку и позабыть о ней. Правда, как-то странно, что Он позволяет так уродовать Свою работу. И всё же, если Он — совершенный Бог, то Он должен быть способен повернуть даже это уродство к высшему благу. Разве в жизни мы не видим чего-то подобного, когда усердные выкармливают сильных? Разве слишком самонадеянно вообразить, чтобы Бог сказал Рейчел: «Доверься Мне и потерпи, и Я благословлю тебя куда больше, чем ты можешь себе представить»? И уж, конечно, в этом случае та, кому более всего нужно утешение такой веры, имеет его. Хотелось бы мне быть таким же уверенным в Боге, как Рейчел Полварт! Только, — усмехнулся он про себя, — у неё есть отличный помощник: горбатая спина! Видимо, полную веру мы обретём лишь тогда, когда наши духовные глаза увидят Предвечного. А до тех пор какое лучшее, какое иное доказательство высшего присутствия может получить низшая тварь, кроме того, что самое её существо возрастает и расширяется под влиянием этого присутствия?

Только вот в чём загвоздка: духовные понятия так велики, а предметы повседневной жизни так обыденны, что одно с утра до вечера изобличает во лжи другое — ну, по крайней мере, у меня в голове. Что же из них истинно? Любящий, заботливый отец или мучения жестокой нищеты и беззащитная покорность рассеянному случаю? Даже хотя первое кажется нам единственно верным, разумным и вседостаточным, почему нам проще и естественнее верить во второе? И всё-таки, если подумать, моя вера в это второе всегда ограничивалась только ужасом перед мыслью, что оно может оказаться правдой: слишком много всего вокруг казалось тому доказательством. Но тогда что общего у природы с Библией и её метафизикой?.. Нет, тут я неправ: общего у них много. Даже дуновение ветра на щеке побуждает меня с новой силой устремиться к чистой, здоровой жизни! А рассвет? А подснежник, проклёвывающийся из снега? А бабочка? А летний дождь и ясное небо после грозы? А наседка, собирающая цыплят под своими крыльями?.. Получается, что на самом деле в мире нет ничего обыденного, кроме нашей недоверчивой натуры, не желающей возлагать свои заботы на Незримого. Я беспокоюсь о своей духовной жизни, как ученики беспокоились о жизни телесной, когда не поняли слова Господа из-за того, что забыли захватить в лодку хлеба: они так боялись проголодаться, что не могли думать ни о чём, кроме еды».

Так размышлял священник по дороге домой, и эти размышления подвигнули его к молитве, породившей новые мысли. Придя к себе в кабинет, он уселся за стол и там соткал, сплёл, связал воедино следующие строки, дерзнув покуситься на притворно лёгкое коварство сонета.

Мне мнилось, что, покинув чувств юдоль, Я ввысь взлетел, не видя ничего, Как вдруг из тьмы до слуха моего Донёсся дикий вопль: «Господь, доколь, Доколь лежать мне в скверне и терпеть Мученья от Твоих палящих стрел, Не в силах ни вздохнуть, ни умереть?»

Внизу, в просвете слабом разглядел

Я жалкий труп в могильных пеленах.

Но тут рассветный луч сквозь мглу блеснул,

По мёртвым скалам прокатился гул,

И, бренной жизни отрясая прах,

Единым взмахом двух могучих крыл

Прекрасный ангел в небо воспарил.

Но, как водится, по закону реакции, сразу же после рождения сонета обыденное снова вторглось в его мир, ещё напористее и правдоподобнее, чем раньше, и потому это вторжение показалось ему ещё более ужасным. Что за глупые, надуманные вирши он написал?

Уингфолд подхватил шляпу, трость и поспешил из дома, надеясь, что ему будет легче совладать с этим бесом на свежем воздухе.

Глава 9. Обыденное

Стоял вечер, и в воздухе ещё чувствовалось тепло. На улице никого не было, кроме багрового солнца, которое так ослепило его, что какое-то время он видел перед собой лишь огромные светящиеся пятна. Почти все магазины уже закрылись, однако вскоре Уингфолд с удивлением заметил, что его новый друг-мануфактурщик ещё торгует, хотя всегда ратовал за то, чтобы вечером закрываться пораньше. Правда, ставни его лавки были уже заперты, но дверь стояла нараспашку. Он заглянул внутрь. Ослепшим от солнца глазам лавка показалась особенно тёмной, но он разглядел в глубине мистера Дрю, который с кем-то разговаривал.

Уингфолд переступил через порог. Да, он не ошибся: за прилавком стоял сам мануфактурщик, беседуя с бедно одетой женщиной, державшей на одной руке малыша, а на другой — только что купленный отрез ситца. Священник облокотился на прилавок, решив подождать, пока его друг освободится.

«Может, мистер Дрю — это ещё не проклюнувшийся ангел? — подумал он, вторя внезапно возникшему ощущению. — А его лавка — куколка, откуда вылупится великая душа? Что если этот мануфактурщик с круглым, добродушным лицом, по которому от улыбки разбегаются весёлые морщинки, однажды расправит грозные крылья и рассечёт ими воздух до самого Божьего престола?»

— Знали бы вы, как мне не хочется брать у этой женщины деньги! — неожиданно услышал он голос мистера Дрю над самым своим ухом и, очнувшись, увидел, что перед ним стоит его бескрылый товарищ, а его покупательница ушла.

— Правда, наценки я с неё не взял, — продолжал мистер Дрю с радостным смешком. — За что сам купил, за то и ей продал. На большее не решился.

— И в чём же тут опасность?

— Кому как не мне знать, как полезно человеку немного потрудиться, чтобы получить то, что ему нужно. Я уже не раз убеждался, что это медвежья услуга — облегчать жизнь бедным; ну, разве только в болезни или в полной нищете.

— Так вы не всем беднякам продаёте без наценки?

— Нет, только солдаткам. Уж очень им, бедняжкам, тяжело приходится.

— И давно вы взяли это себе за правило?

— Да уж лет десять. Только они об этом ничего не знают.

— Так это для них вы до вечера держите лавку открытой? А я думал, вы ревностный сторонник того, чтобы магазины в Гластоне закрывались пораньше.

— Я вам расскажу, из-за чего это произошло сегодня, — ответил мануфактурщик, развернулся — не длинным левым ухом вокруг оси своего черепа, а всей своей персоной вокруг оси прилавка (если нам будет позволено вслед за Вордсвортом немного повольничать со словом «ось»[32]) и запер дверь на засов. — В общем, когда мои приказчики закрыли ставни и разошлись по домам — запираю-то я обычно сам, — продолжал он, возвращаясь к прилавку, — я отчего-то задумался. На улице было ясно, солнечно, но в лавке света было ровно столько, чтобы я увидел, как в ней угрюмо без солнечных лучей. В дальней части так и вовсе было темно. И очень тихо — так тихо, что сама тишина словно превратилась в сумрак. Вы уж простите меня за такие сентиментальные речи, но не может же человек всегда быть мануфактурщиком! Надо же и ему иногда позволить себе какую-нибудь глупость! Вот, помню, лет тридцать лет назад я любил читать Теннисона. По-моему, я был одним из самых ранних его почитателей.

— Глупость,.. — задумчиво повторил Уингфолд.

— Видите ли, — продолжал мануфактурщик, — когда торговля заканчивается и в лавке наступает тишина, в этом всегда есть что-то торжественное. Когда я чувствую это больше, когда меньше, но сегодня мне почему-то показалось, что лавка моя похожа на часовню, словно в самом воздухе витало что-то такое. Вот я и задумался, а дверь запереть позабыл. Уж не знаю, с чего всё началось, только перед глазами у меня встала вся моя жизнь, и я вспомнил, как раньше, в молодости, презирал дело отца (которое он собирался передать мне) питая своё воображение мечтаниями о более благородной стезе. Потом я вдруг понял, что, должно быть, отчасти именно это и заставило меня по дурости жениться на миссис Дрю. Её отец, вдовец, был одним из докторов в нашем городке. Он, бедняга, и сам был болен, так что практика у него была маленькая; когда он умер, дочь его осталась без средств — и, я думаю, только поэтому и согласилась выйти за меня замуж. Что было дальше, вы знаете: она сбежала от меня с коммивояжёром одной крупной фирмы в Манчестере. С тех пор я ничего о ней не знаю.

После того, как она ушла, я словно заболел: меня охватило лихорадочное стремление к самосохранению. Признаюсь, уход жены принёс мне не только горе, но и некоторое облегчение. Она всегда презирала мою торговлю, я же в ответ рьяно защищался — и ещё более рьяно из-за того, что в глубине души сам презирал своё занятие. Мы постоянно ссорились. Я не проявлял достаточного снисхождения к тому, сколького она лишилась, превратившись из дочери врача в жену торговца. Я забыл, что даже если она была виновна в том, что вышла за меня ради куска хлеба, сам я был повинен в том, что женился на ней ради улучшения своего положения. Когда она ушла, в доме воцарилось долгожданное затишье, и в пустоте этого затишья ко мне в сердце вселился нечистый дух себялюбия, приведя с собой семерых ещё более злейших духов. С тех пор у меня было только две заботы: сохранность моей души и хорошее обеспечение для тела. Я начал ходить в церковь, как уже и говорил, стал немного прижимистее в делах и принялся понемногу откладывать деньги. Так всё и продолжалось, пока в воскресенье я не услышал вашу проповедь; будем надеяться, что она заставила меня потянуться к чему-то лучшему.

Я вам всё это рассказываю, чтобы вы поняли, о чём я думал и что чувствовал, когда в лавке появилась эта женщина. В тишине и сумраке мне и правда показалось, что я стою в часовне. Я даже начал бессознательно прислушиваться, не зазвучит ли орган. А потом мне на ум вдруг пришли слова одного гимна — уж не знаю, где и когда я его слышал, но запомнился он мне хорошо:

Позволь у двери мне стоять,

Чтоб грех войти в неё не мог,

И Ты свободно мог ступать

На непорочный Свой порог.

Понятно, что здесь говорится о двери и храме сердца, но почему-то сегодня у меня в голове всё смешалось и перепуталось, и мне показалось, что я стою привратником возле дверей своей лавки, а сама лавка, чей дальний конец тонул в священном полумраке, — это храм Святого Духа, и я не должен допускать в неё никакой грех. И с этой мыслью меня объяло великое благоговение: что если. что если Бог и в самом деле здесь и в тишине думает рядом со мной, и знает всё, что в таится во тьме? Я прислонился к прилавку, опустил голову на руки и продолжал то ли думать, то ли молиться, как вдруг в душе моей словно вспыхнуло жгучее желание: Ах, если бы мой дом и в самом деле мог стать святым местом, осенённым Его присутствием! «А почему бы и нет? — откликнулось что-то внутри меня — то ли сердце, то ли разум, то ли что-то иное, ещё более глубокое. — Разве дело твоё нечисто? Разве желания твои низменны? Разве ты нечестно продаёшь и покупаешь? Разве ты трудишься только для себя, ничем не помогая ближнему? Разве беззаконно твоё призвание? Не от Бога ли ты получил его? Но если призвание от Бога, а Его Самого с тобой нет, значит, ты следуешь законному призванию беззаконным путём». В общем, снова к исходной точке. «Видит Бог, я хочу благочестиво исполнять своё призвание, — подумал я. — Ведь сейчас я как раз к этому и стремлюсь!» Но только хоть это и правда, почему-то мне было этого мало. Мне уже мало было благочестиво делать своё дело, даже пред Божьими очами. Неужели никак нельзя сделать его подлинно благородным? Неужели после встречи с Иисусом дело Закхея так и осталось презренным и презираемым? Неужели нельзя сделать мою торговлю христианской? Неужели в храме не найдётся уголка, в котором можно было бы продавать и покупать, не боясь того, что тебя изгонят бичом из верёвок?..

Тут послышались чьи-то шаги. Я поднял голову, увидел нищую солдатку с ребёнком на руках и немедленно разозлился: на неё из-за того, что она застала меня в такой позе, словно я был пьян или в отчаянии, и на себя, что забыл запереть дверь. В такие минуты я часто бываю несправедлив, и резкое слово уже дрожало у меня на губах, как вдруг что-то заставило меня обернуться и посмотреть в сумрачные глубины лавки. В то же мгновение я понял: Бог ждёт, чтобы посмотреть, насколько искренними были мои слова.

Да, да, именно это я и почувствовал; надеюсь, это не дерзость — говорить такое. Бедняжка явно перепугалась (наверное из-за моего вида и из-за того, как я вскинулся) и, должно быть, подумала, что я выжил из ума. Я немедленно поспешил к ней и выслушал её так, будто она была герцогиней — или нет, не герцогиней, а ангелом Божьим; мне тогда и впрямь показалось, что передо мной ангел. Ей нужен был отрез тёмного ситца в горошек; она углядела его у меня в лавке ещё пару месяцев назад, только денег у неё тогда не было. Я перевернул весь товар, что был на полках, и уже почти отчаялся, но в конце концов всё- таки нашёл именно тот отрез, о котором она так долго мечтала, и ткани в нём как раз хватало на платье! Но всё время, пока я его искал, мне чудилось, будто я служу самому Богу или, по крайней мере, делаю что-то по Его слову. Я понимаю, вам всё это может показаться нелепым.

— Да что вы! — возразил Уингфолд.

— Вот и хорошо, что нет. А то я немного боялся.

— Даже если бы речь шла о сущем пустяке, я всё равно никогда не назвал бы его нелепостью, — продолжал священник. — Но только бессердечный человек осмелится назвать пустяком желание угодить неимущей женщине, которая, должно быть, раздражается куда чаще, чем радуется. Она мечтала об этом платье, и вы не поленились исполнить её мечту. Кто знает, какие ростки это породит в её душе? Даже мне стало лучше из-за того, что я услышал эту историю.

— Да, по-моему она была довольна, — задумчиво произнёс мануфактурщик. — А уж как я был доволен — ещё больше неё! И так благодарен ей за то, что она пришла, что и передать нельзя!

— Я начинаю подозревать, — помолчав, заговорил Уингфолд, — что обыденные дела повседневной жизни и есть те самые возвышенные пути, по которым людей достигает небесная закваска. В том, что вы продали этой женщине её ситец, было куда больше подлинно духовного, чем если бы вы, во имя Господне, привели её с собой в церковь и пели с ней из одного сборника.

— Хотя от этого я бы тоже не отказался, будь у меня такая возможность, — сказал мистер Дрю. — Вы не подумайте, сэр, что наш пастор плохо проповедует, пусть даже сам я мало чему от него научился. Хоть я безмерно вам обязан, сэр, а всё равно у нас в церкви мне нравится больше, и я думаю, что мы ближе к истинному пути. Перебежчиком мне быть не хочется, и я не собираюсь ради вас оставлять нашего мистера Дрейка. Дьяконом я быть больше не могу, но общину свою не покину.

— И правильно сделаете, — одобрил его Уингфолд. — Пользы от этого никакой, один вред. Я как раз на днях читал, что наш Господь говорил о тех, кто непременно пытался перетащить других на свою сторону. Что ж, прощайте!

Глава 10. Снова дома

Уингфолд вошёл в лавку мануфактурщика в полыхающем зареве летнего заката, но на его плечах сидел бес неверия, и хотя ближе к сердцу священника он подобраться не мог, этого было достаточно, чтобы превратить «царственный свод, выложенный золотой искрой», в «скопленье вонючих и вредных паров»[33] . Когда же Уингфолд вышел, солнце уже опустилось за горизонт, и его великолепие угасло на западном краю неба, но донимавший священника бес бесследно исчез, и бурые перья сумерек были не менее прекрасны, чем крылья серебристой голубки, вспорхнувшей в небо из каменной громады каминных труб.

«Либо Бог есть, и именно в Нём заключена вся совершенная истина и красота, — рассуждал Уингфолд сам с собой, шагая домой, — либо вся поэзия и искусство — лишь случайно выросший цветок без корня и почвы, возвышающийся над более-менее симметричной грудой камней. Тех, кто не видит красоты в его лепестках и не чувствует аромата его дыхания, вполне удовлетворит такое положение вещей, но тот, чьё сердце при виде его переполняется, непременно решит, что у него всё-таки есть корни и уходят они намного глубже».

Надо сказать, что поиски священника уже успели значительно расширить сферу его сомнений. Однако чем шире поле, тем более вероятность отыскать на нём кротовую нору, и если истина действительно существует, то каждое новое сомнение становится ещё одним знаком, указывающим на её обитель. Так рассуждал сам с собой священник, когда, завернув за угол, неожиданно, нос к носу, столкнулся с Джорджем Баскомом.

Молодой адвокат, распрямив статные плечи, с радушной готовностью протянул ему широкую ладонь, и они пожали друг другу руки, что даже в их случае я не могу признать таким уж отъявленным лицемерием, каким считают сию церемонию итальянцы и испанцы.

— Я так и не поблагодарил вас за ту огромную услугу, которую вы мне оказали, — первым заговорил Уингфолд.

— Весьма рад это слышать. Только.

— Я имею в виду то, что вы открыли мне глаза на моё истинное положение.

— Ах, вот вы о чём! Я не сомневался, что стоит лишь развернуть вас в верном направлении, и вы сами во всём разберётесь. И когда же. то есть. я. Простите, я чуть было не нарушил все приличия, спросив вас, когда вы собираетесь оставить своё место. Ха-ха!

— Пока не собираюсь, — ответил Уингфолд на этот одновременно заданный и взятый назад вопрос. — Чем глубже я исследую суть дела, тем больше у меня оснований надеяться на то, что мне удастся. э-э. и далее исполнять свои обязанности.

— Неужели?

— Чем дальше я продвигаюсь, тем больше убеждаюсь, что если я не найду объяснения и оправдания жизни в учении Церкви, то мне не найти их ни в каком ином месте — и уж, во всяком случае, не в том, что проповедуете вы.

— Но что если это учение окажется неправдой! — воскликнул Джордж в порыве полублагородного возмущения.

— Но что если оно окажется правдой, даже если вам никогда не удастся этого увидеть? — возразил Уингфолд, и уже через секунду двое молодых людей были друг от друга на расстоянии десяти шагов, как будто какой-то взрыв отбросил их в разные стороны.

«Если я не могу доказать, что Бог есть, — сказал себе Уингфолд, — то и он не может доказать, что Его нет».

Но тут ему в голову пришла ещё одна мысль: «Только ведь он скажет, что поскольку видимых признаков существования Бога нет, бремя доказательства лежит на мне». И с этой мыслью Уингфолд понял, насколько бесполезно что-то доказывать человеку, который, не видя Бога, не испытывает ни малейшего желания Его увидеть.

«Нет, — твёрдо решил он про себя, — моё дело не в том, чтобы доказывать существование Бога, а в том, чтобы найти Его самому. Вот когда я найду Его, тогда и буду думать о том, как лучше показать Его людям». С этими словами мысли его вновь вернулись к мануфактурщику.

Придя домой, он принялся было отделывать свой сонет, но вскоре понял, что должен сначала облегчить душу, написав новое стихотворение.

Мне снилось: в гулкой церкви я сидел.

Горели свечи тихо и светло,

Светилось тускло витражей стекло,

А на кресте над алтарём висел

Тот, кто за нас Себя не пожалел.

Священники сновали тут и там,

Степенно люди заходили в храм,

И каждый поклонялся, как умел.

Прислужница хромая день-деньской

К дверям сметала пыль от ног чужих.

Вдруг незнакомец, строгий и простой,

Идёт к старухе меж колонн немых.

«Ты хорошо метёшь Мой дом!» — Он ей сказал.

«То сам Господь!» — воскликнул я, и сон пропал.

Мне кажется, если бы можно было заставить соловья замолчать так, чтобы он мог дышать, но уже не мог петь, он, наверное, немедленно упал бы с ветки и умер от песни, распирающей его изнутри. Может быть, так же умирают и некоторые люди, я не знаю; может быть, лучше умереть, чем жить, докучая своим друзьям тем, что никак не удержать внутри. Как бы то ни было, если кто-то из нас, к собственной радости, окажется способен выразить себя в любой доступной человеку форме, то пусть благодарит за это Бога; а если он не отнесёт свои стихи издателю, у него будет ещё один повод для благодарности: ведь для него самого ценность написанных строк не станет от этого меньше.

Так, по крайней мере, казалось Уингфолду. Он опять вышел из дома, прошёл на кладбище и уселся на какой-то камень. «Как странно, — размышлял он. — Вот эта каменная церковь рождена чьей-то верой. Мою же веру пока видно лишь в паре-тройке неумелых стишков. Правда иногда я чувствую, что сердце моё словно горит изнутри. Ах, как бы мне хотелось точно знать, что его зажгли именно Его слова!»

Глава 11. Находка

— Мистер Уингфолд, — сказал как-то вечером Полварт, взяв в свои руки то, что обычно оставлял своему другу, а именно: инициативу, — мне хотелось бы рассказать вам нечто такое, что я не хотел бы говорить даже при Рейчел.

Вслед за ним священник прошёл в его маленькую комнатку. Они уселись там, на ветхом тенистом чердаке, сквозь стены которого пробивался плющ и куда через открытое окошко в крыше дул вечерний ветер, прилетевший с беспредельного запада, неся с собой чудный аромат жимолости и мешая его с запахом старых книг. Деревья скрывали небо, и в крохотном человечьем гнезде было темно.

— Я открою вам один секрет, мистер Уингфолд, — начал карлик чуть ли не шёпотом, с обеспокоенным лицом. — Вы оцените всю силу моего к вам доверия, когда я скажу, что собираюсь рассказать вам то, в чём явно содержится чужая тайна.

С этими словами лицо его побледнело, в его взгляде появилось нечто похожее на страх, но он продолжал прямо смотреть в глаза священнику, и голос его не дрогнул.

— Как-то ночью, несколько недель назад — если будет нужно, я смогу точно сказать вам, когда это было, — я никак не мог уснуть. Со мной это бывает довольно часто, и иногда я просто лежу без сна, спокойный и счастливый, как птенец под крылом матери, но иногда мне просто необходимо встать и выйти из дома, потому что без воздуха мне почти так же худо, как пьянице без выпивки. В ту ночь моя бедная, стеснённая душа никак не хотела успокаиваться, пока по её лёгким не потечёт хоть немного свежести. Я оделся и вышел. Ночь была безветренная, тёплая, безлунная, но звёзд было много, и ветер дул как сейчас, нежный, душистый и прохладный — как раз такой, какого так жаждало моё тело. Я прошёл в парк и, стараясь не натыкаться на деревья, зашагал куда глаза глядят. Трава мягко обвевала мне ноги, сумерки ласкали глаза, а ветер душу; я мог дышать, вокруг меня был простор, у меня были время, тишина, одиночество, и я чувствовал себя даже счастливее, чем обычно. Я шёл всё дальше и дальше, не разбирая дороги и не думая о том, куда я иду, зная, что пока на небе видны звёзды, я всегда найду дорогу обратно.

Так я бродил, примерно, с час, как вдруг ночной воздух прорезал далёкий крик. В самом его тоне было что-то неописуемо жуткое, и я содрогнулся от ужаса, прежде чем сообразил, что это человеческий вопль. Я развернулся и пошёл туда, откуда, как мне показалось, он раздался; бегать я не могу, потому что сразу начинаю трястись, задыхаться и тогда уже не могу сделать ни шагу. Через несколько минут я понял, что приближаюсь к той самой лощине, где стоит старый гластонский особняк, уже лет двадцать как заброшенный. «Может, кричали в доме, — подумал я, — и как раз из-за этого вопль показался мне таким далёким?»

Я немного постоял, прислушиваясь, но вокруг всё было тихо. «Надо зайти внутрь и посмотреть, — подумалось мне. — Вдруг кому-то нужна помощь?» Немудрено, что вы улыбаетесь, мистер Уингфолд: помощник из меня действительно никакой, особенно если вдруг понадобилось бы с кем-то драться!

— Напротив, — ответил Уингфолд. — Я улыбнулся, восхищаясь вашей смелостью.

— По крайней мере, — продолжал Полварт, — по сравнению с некоторыми у меня есть одно преимущество: я не могу обманываться, воображая, что это несчастное, жалкое тело требует о себе какой-то иной заботы кроме того, что предписывает самый элементарный долг. Ибо что оно такое, как не потрескавшийся сосуд?.. В общем, я спустился в лощину, вошёл за ограду сада и через спутанные кусты пробрался к дому. Я хорошо знаю это место, потому что бывал там много раз и подолгу. Однако не успел я подойти поближе, как вдруг сзади раздались шаги, и я тут же нырнул в заросли крыжовника и смородины. Иногда быть карликом даже полезно: один шаг в сторону, и меня уже не было видно. Тут ночь снова рассеклась надвое диким криком, доносившимся изнутри. Дыхание моё занялось, но я не успел даже вздохнуть, как мимо меня пролетела высокая женская фигура и, с трудом пробившись через кусты, подскочила к крыльцу. Немедленно последовав за ней, я увидел, как она взбежала по ступенькам, и услышал, как дверь открылась и снова захлопнулась. Как можно беззвучнее я отворил дверь вслед за женщиной, но не сделал и шага по тёмному коридору, как сверху раздался третий душераздирающий вопль, и в гулкой пустоте безлюдного дома я услышал на лестнице быстрый стук ног и шелест платья.

Как я уже сказал, дом тот я знаю довольно хорошо, но от волнения я никак не мог сориентироваться. Однако стоило мне вспомнить, как расположены комнаты, я поспешил наверх и, поднявшись по ступеням, остановился было в нерешительности, не зная, в какую сторону свернуть, но тут в темноте опять раздался тот же безумный крик, так что меня с ног до головы прошила дрожь. Как мне передать вам весь его ужас? Это был вопль терзающейся души; я ещё ни разу не слышал из человеческих уст ничего подобного. Меня знобит даже сейчас, когда я вспоминаю, как он пугающим эхом заполнил весь дом, цепляясь за стены и разлетаясь по коридорам. Потеряв голову, я бросился сам не зная куда, как вдруг из-под одной из дверей мелькнула полоска света. Я неслышно подкрался к ней, огляделся и тут же сообразил, где нахожусь: я стоял внутри маленькой гардеробной, ведущей в одну из комнат.

Поскольку в мои обязанности входит охранять Остерфильдский парк, а здесь явно происходило что нехорошее — иначе кто бы стал так дико кричать в доме, который, хоть и давно заброшенный, всё равно принадлежит моему хозяину? — я чувствовал, что имею полное право выяснить, в чём тут дело. Я приложил ухо к двери и отчётливо услышал, что говорит девушка. Голос был милый и женственный, хотя в нём явно слышалось героически сдерживаемое страдание; нет, даже агония. Он утешал, уговаривал, увещевал, упрашивал. С ним переплетался голос то ли мальчика, то ли юноши, безумный и лихорадочный, но такой тихий, что порой его и вовсе не было слышно, да и вообще я не мог разобрать ни одного их слова. Понятно было одно: либо этот мальчик бредит в горячке, либо ему не дают покоя страшные мысли, потому что в его голосе явственно звучало отчаяние.

Какое-то время я стоял и слушал, смущённый, заворожённый и перепуганный. Но вскоре мне почему-то начало казаться, что оставаться там дальше я не вправе. Юноша явно от кого-то скрывался, а когда человек скрывается, этому всегда есть причина, и мне не следует совать свой нос в чужие дела. Я потихоньку выбрался из дома, поднялся из лощины и там ещё раз глубоко вдохнул в себя свежий ночной воздух, такой чистый, будто он омывал мир перед началом нового дня. Но для меня этот мир утратил всякую радость. Я отправился домой, улёгся в постель, только вот принести с собой хоть немного покоя мне не удалось: я знал, что должен что-то сделать. Только вот что? Любые мои действия наверняка принесут ещё большие беды тем, кто и без того оказался в беде. Может быть, эта подозрительная ситуация объясняется самым невинным образом? Может, с этим юношей случился приступ, и такой внезапный, что он просто не смог добраться до другого жилья? И может, эта девушка — его жена, которая, оставив больного, немедленно побежала за помощью, но так и не смогла найти никого, кто мог бы ей помочь? Нет, как бы странно всё это ни выглядело, всё наверняка объясняется самым простым образом! Может быть, утром мне удастся как-то им помочь. Эта зыбкая мысль немного успокоила меня, и я ненадолго забылся беспокойным сном.

Утром, наскоро выпив чаю, я поспешил к старому особняку. По дороге я слышал, как на строительстве стучат молотками рабочие, но в остальном всё было тихо. День казался таким честным и таким невинным, что мне и самому трудно было представить, как ушедшая ночь могла таить под своим покровом такие ужасы. Но стоило мне завидеть ветхий конёк прохудившейся крыши старого особняка, как даже при ясном утреннем свете по моему телу пробежала холодная дрожь. Зайдя за ограду сада, я принялся распевать и шуршать в кустах, а войдя внутрь, с громким стуком прошествовал по всему нижнему этажу, прежде чем подняться наверх. Я намеренно заглянул во все двери и прошёл по всем коридорам, чтобы как следует предупредить о своём появлении, и только после этого приблизился к той двери, из-за которой накануне раздавались голоса. Я постучал. Ответа не было. Я постучал ещё раз. Мне снова никто не ответил. Я открыл дверь и заглянул внутрь. Там никого не было. Передо мной стояла лишь старая кровать. Я обшарил все углы, но не обнаружил ни единого следа человеческого присутствия — кроме одной вещицы, которую я нашёл за кроватью; хотя, вполне возможно, она такая же старая, как и матрас, а уж его я помню с того самого раза, когда впервые оказался в особняке.

С этими словами Полварт протянул священнику маленький кожаный чехол. Судя по форме, он никак не мог быть чехлом для ножниц, хотя ни сам Полварт, ни его друг никогда не встречали такого ножа, которому он мог бы подойти.

— Можно, я отдам его вам, мистер Уингфолд? — снова заговорил привратник, пока священник рассматривал находку. — Мне от него не по себе. Мне тошно даже от одной мысли о том, что он лежит у меня дома, но почему-то сжечь я его тоже не могу.

— Я совсем не против взять его на хранение, — ответил Уингфолд.

Только почему с этими словами перед его внутренним взором возникло лицо Хелен Лингард, какой он уже дважды видел её в старой церкви, — бледное, измученное, с большими глазами, сильно изменившееся, но дышащее новым, высоким достоинством? Тогда он ощутил мертвенную силу её безучастности, и ему даже пришлось отвернуться, чтобы не начать думать, что вся его проповедь — лишь пустые слова, брошенные на ветер или развеянные по пустыне, где им не ответит ни один человеческий голос. Почему же сейчас он подумал именно о ней? Просто потому, что её тревожное, бескровное лицо тронуло его, заставило трепетать какую-то струнку его сердца то ли простым человеческим участием, то ли мужской нежностью к страдающей женщине? До сих пор мысли о ней не вызывали у него ни малейшего интереса; так почему же он вспомнил о ней сейчас? А что если. Боже мой! Ведь у неё болеет брат! И разве Фабер недавно не рассказывал, что в характере его болезни есть что-то странное и необычное? Что же всё это значит? Нет, конечно, это невозможно… И всё-таки. всё-таки.

— Как вы думаете, — спросил он, — должны ли мы попытаться разузнать, в чём тут дело?

— Если бы я так думал, то не стал бы так долго держать всё это в секрете, — ответил Полварт. — Мы не должны вмешиваться в чужие дела, но при этом нам следует быть готовыми на тот случай, если секрет раскроется сам собой, и у нас появится возможность оказаться полезными. А пока — мне стало гораздо легче после этой исповеди!

Глава 12. Призыв

Пока Уингфолд шёл домой, в его прежние размышления влилась новая струя. Им завладело человеческое страдание — не его собственное, и не страдание человечества, а страдание мужчин и женщин. Тайное оно было или явное, не имело значения: в мире существовали сердца, чьи терзания вырывались наружу безумными воплями, и чья тоска отражалась на безрадостных лицах, как у Хелен Лингард. Может быть, такие сердца стенают и корчатся от боли и в тех домах, мимо которых он шагает, и даже если бы сердца эти были ему известны, даже если бы он знал, что за вампир сосёт из них кровь, он ничего мог бы сделать ради их облегчения.

Ему действительно трудно было вообразить, во что превратится жизнь такой леди, как мисс Лингард, со всех сторон охраняемой комфортом, если в тихое течение её реки, струящейся меж мирных лугов, вдруг ворвётся устрашающее чудовище, поднявшееся из древнего океана хаоса. А сколько их, должно быть, в мире — сколько их даже на британских островах — даже в Гластоне! — этих людей, чьи сердца, пусть не разрываемые угрызениями совести и не сокрушённые тяжким чувством вины, всё равно осознают собственную желчность, но не знают никого, кто мог бы своей лучезарностью осветить их тёмные углы!

Уингфолда охватила печаль о судьбах своих собратьев. Он всегда был человеком добрым, но до сих пор никогда не помышлял ни о чём подобном. У него были свои беды и он, как мог, с ними справлялся; вообще, люди должны сталкиваться с неприятностями, иначе они станут невыносимыми из-за своей гордыни и наглости. Но теперь, когда Уинг- фолд впервые увидел проблески света в дальнем конце мрачной пещеры, где он, как недавно обнаружилось, был похоронен заживо, одновременно он начал ощущать, как несчастны должны быть те, кто бредёт по жизни на ощупь, без единой искры надежды в незрячих глазах.

Уингфолд не совершил ни одного преступления, но сделал достаточно для того, чтобы познать горечь стыда и бесчестия, и потому, если в сердце мира всё-таки не окажется любящего человеческого сердца, с радостью (если она вообще возможна при таком положении дел) принял бы теории Джорджа Баскома, чтобы упасть в челюсти мрака и сгинуть навеки. Насколько же хуже должно быть тем, кто совершил какое-нибудь ужасное злодеяние, или такое злодеяние совершил кто-то из близких и дорогих им людей! Найдётся ли им облегчение, надежда, просветление? Сколько червей тревоги и страданий постоянно вылупляется в гадючьем гнезде человеческого сердца! Нет, ему непременно нужно какое-то убежище! И если Спаситель ещё не приходил, измученный мир человеческих сердец громко взывал о его приходе невыразимыми стенаниями. Что бы сделал Баском, соверши он убийство? Или соверши убийство кто-то другой, что он мог бы сделать для него? Даже если всё это выдуманные басни, то, по крайней мере, выдумали их из-за того, что люди нуждаются в Спасителе, к Которому может прийти любой, немедленно, без рекомендаций и верительных грамот. Но нет, если всё это ложь, те, кому действительно нужна была помощь, не могли её придумать: ведь им даже сейчас нелегко в неё верить. Да, миру сильно не повезло, если в нём нет того, кто своим прощением мог бы остановить содеянное зло! Только что пользы в этом прощении, если осознание совершённого преступления продолжает жечь преступнику душу? Да и кто пожелает, чтобы дорогой ему человек перестал чувствовать весь ужас того, что натворил? Как можно радоваться тому, что преступный друг снова научился смеяться, потому что наконец-то отогнал от себя воспоминание о своей скверне? Неужели друзьям будет приятно видеть его возрождающееся самодовольство, и они станут искать его общества из-за той мудрости, которую он почерпнул в познании зла? Скорее, наоборот: тот, кто усерднее всех старался утешить преступника в муках совести, сейчас первым отшатнётся от его порога. Но если Бог есть — и такой Бог, Который, как учат христиане, послал в мир собственного Сына, позволил Ему появиться среди нас в одеждах человеческой плоти, которую так легко пронзить, чтобы Он принял на Себя на себя всё, что ждёт бога послушания среди сынов противления, поглощая их грехи Своим бесконечным терпением и возвращая их Отцу медленным, малообещающим и утомительным обновлением, — то, уж конечно, такой Бог не стал бы творить людей, если бы знал, что некоторые из них согрешат так, что даже самая преданная Его любовь не сможет искупить их от ужаса содеянного!.. И с этой мыслью в памяти его встали слова: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас».

Сердце его переполнилось. Он принялся усердно размышлять над ними и, придя домой, отыскал их в Евангелии. Неужели какой-то человек и вправду произнёс такие слова? Если да, то либо он был самым самонадеянным из смертных, либо действительно мог сделать то, что обещал. А если так, то увидеть такого Человека и не поверить ему — значило бы погубить в себе самую способность верить и уже никогда и никому не доверять. А ведь Он по самой Cвоей безгрешности должен знать, что ничто не выматывает и не давит так тяжко, как зло и преступление, и что Сам Он способен в полноте праведности, не прибегая к уловкам забвения или фальшивого самомнения, снять с людей это сокрушительное бремя и дать им покой.

«И при всём этом, — подумал священник с некоторой долей самобичевания, — на каждого, кто отправится к Нему, чтобы обрести покой, найдётся тысяча вопрошающих: «Икак же Он это сделает?».. Как будто они способны это понять!»

Глава 13. Проповедь для Хелен

Всю оставшуюся неделю Уингфолд продолжал думать, и посреди этих размышлений перед ним постоянно возникало страдающее лицо Хелен Лингард, а с ним — всё более крепнущее подозрение, что за ним кроется какая-то гнетущая и, может быть, страшная тайна. Однако он не предпринимал ни малейших усилий узнать, что это за тайна, и не задавал никаких вопросов, которые могли бы подтвердить или рассеять его опасения. Он решил, что не станет исподтишка заглядывать к ней в окно, но будет как можно дальше и шире разбрасывать все семена утешения, которые сумеет отыскать, в надежде, что хотя бы некоторые из них упадут к ней в сад.

Когда в воскресенье он встал с колен с честным, преданным, полным дружелюбия сердцем и, взойдя на кафедру для проповеди, поднял голову и оглядел прихожан, глаза его лишь на мгновение задержались на том бледном, тревожном лице, чьё отражение последнее время так часто мелькало в волшебном зеркале его памяти. Далее они скользнули по самодовольному, холёному, красивому и умному лицу её кузена, явно говорившему о сытой и спокойной совести, привольно развалившейся в мягком кресле; затем заметили сварливое, увядающее лицо миссис Рамшорн, немедленно поспешили дальше и, немного поблуждав, остановились на круглой, добродушной физиономии мануфактурщика, чей ясный лоб осеняло облако задумчивости. Напоследок Уингфолд посмотрел назад, на общие скамьи, и увидел там обоих карликов. Рейчел пришла впервые, и Уингфолд невольно заметил, что выглядит она ещё слабой более и нездоровой, чем обычно. «Ей бы лежать в постели, а не сидеть в церкви», — подумал он. Её дядя тоже выглядел болезненнее обыкновенного. И тут Уингфолду подумалось, что кафедра даёт ему прекрасный обзор человеческой натуры, и люди обнажают перед проповедником куда больше своих подлинных мыслей и чувств, чем им кажется, — даже до начала проповеди! Выражения их лиц вторят их внутреннему состоянию, ибо церковь не только объединяет, но и обособляет людей, и никакие сиюминутные чувства и впечатления не мешают видеть их истинную сущность. Когда Полварт беседовал с другом, всякая болезненность его лица растворялась в исходящем изнутри сиянии; когда же он сидел вот так неподвижно, первое, что посторонний читал в его лице, было мужественное терпение.

Всё это пронеслось в голове священника за несколько секунд перед тем, как он начал говорить, и его снова охватило ощущение — грустное, хотя оно и не должно быть грустным, — что ни одно из этих сердец не может облегчить страдания другого. Его глаза наполнились слезами, и душу затопило сострадание к своей плоти и крови, словно дух его готов был излиться в потоке заботливой нежности и утешения. Он поспешил заговорить, боясь, что ещё мгновение, и он не сможет с собой справиться. Как обычно, в начале его голос слегка дрожал, но вскоре страстная убеждённость пробилась наружу, и он зазвучал сильнее. Вот что он говорил:

— Судя по всему, тот необыкновенный Человек, про которого написано, что Он ходил по Палестине с учением и проповедями, испытывал куда большее сострадание к внутренним скорбям своих собратьев, нежели к их телесным страданиям. Разве Он не мог единым словом уничтожить на земле все боли и болезни? Однако почему-то чаще всего, если не всегда, Он исцелял людей только в ответ на молитву, да и то ради какого-то глубинного, духовного исцеления, сопровождавшего выздоровление тела. Не может быть, чтобы

Он плакал о том мертвеце, которого с минуты на минуту собирался вызвать из могилы. Что могло вызвать эти слёзы, как не сострадание и жалостливое сочувствие к печали его сестёр и друзей, не имевших той внутренней радости, что давала силы Ему самому; как не мысль о страданиях и муках тех, кому приходится смотреть в лицо смерти, о множестве значений любви, о прерванных поколениях, о чёрной скорби утраты, гуляющей по изменчивому миру человеческих сердец с того самого времени, когда первый человек был со- творён по образу своего Отца?

Но есть беда куда страшнее, чем смерть, которая, я надеюсь, разлучает лишь на время и не способна навеки удерживать души друг от друга. Я говорю о невыносимом бремени сознательной нечистоты и совершённого зла: именно этот камень необходимо отвалить от гроба, чтобы человек воскрес к жизни. Вспомните, как Иисус прощал людям грехи, тем самым снимая с их сердец тот давящий груз, что сковывал все их усилия. Вспомните, как ласково Он принимал тех, от кого отвернулись тогдашние религиозные власти: кающихся женщин, рыдавших от любви, коснувшейся их изболевшихся сердец; мытарей, знавших, что все их презирают от того, что они заслужили всяческого презрения. В Нём они искали и обретали убежище. Он спасал их от бури человеческого осуждения и жестокой стужи общественного мнения, даже если их собственные сердца соглашались со справедливостью этого суда. Он принимал их, и, несмотря на стыд и самоуничижение, внутри подымала голову жизнь, и начинал лучиться свет, сознательный свет света. Если Бог за нас, то кто против нас? Во имя Его они восстали из ада собственного осуждения и пошли по миру, творя истину в силе и надежде. Они услышали Его слова, поверили и исполнили их. И из всех сказанных в мире слов найдутся ли те, которые (в том случае, если они истинны) были бы добрее, милосерднее, смиреннее, прекраснее — или (в том случае, если всё это неправда) были бы более самонадеянными, унижающими человека и отвергающими Бога — чем те, о которых мне хотелось бы поговорить с вами сегодня? «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас; возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирён сердцем, и найдёте покой душам вашим; ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко».

Несомненно, такие слова — если только поверить им от всего сердца — отзовутся радостью в любой человеческой душе! Кто из нас хоть раз в жизни не причислял себя к трудящимся и обременённым? Вы, называющие себя христианами, якобы верите, что такой покой доступен на земле. Только почему многие из вас согбены до самой земли, но при этом на делают ни единого шага к Тому, Кто призывает их прийти, и не подымают глаз, чтобы посмотреть, не склоняется ли над ними Лик, дышащий милостью? Может быть, вы всё-таки не верите, что в мире действительно существовал тот, кого называют Иисусом? Вряд ли это так. На свете найдётся мало столь невежественных или нарочито непоследовательных людей, которые могли бы всерьёз усомниться в том, что такой человек жил на земле, или в том, что Он воистину произносил нечто подобное. Или, может, вас повергает в сомнения то, что Он говорил о смысле и цели Своего пришествия? В таком случае, даже если предложенное лекарство кажется вам сомнительным, не лучше ли всё-таки попробовать его? Если уж Он произнёс эти слова, то, по меньшей мере, должен был сам верить в то, что способен их исполнить. Любой, кто хоть немного знает Его, ни на миг не усомнится, что этот Человек говорил лишь то, во что верил сам. Лучшие из иудеев хоть и не верят в Него, всё же считают Его хорошим, пусть и обманутым человеком. Неужели кто-нибудь станет лгать ради того, чтобы принять от людей презрение и поругание, стать мужем скорбей и изведать болезни? Что, как не уверенность в истине, способно было поддержать Его, когда Он знал, что даже друзья оставят Его, если уверуют в Его слова о предстоящей Ему доле?

Но, может, Он всё-таки ошибался, хоть и искренне?.. Только вряд ли человек способен ошибиться в том, есть ли у него на сердце мир, спокойна ли его душа. Точно так же, вряд ли он может ошибаться в том, откуда приходит к нему этот покой, из какого источника он черпает своё утешение. Даже скряга знает, что утешается своим золотом. Так неужели Иисус мог ошибаться, считая, что утешение приходит к Нему от Бога? Как бы то ни было, Он видел источник Своего покоя в послушании, в Своём единении с волей Отца. Знаете, друзья, если бы у меня был такой покой, какой я явственно вижу в Нём, неужели я не смог бы сказать, как я обрёл его?..

Кто-то возразит мне и скажет: «Несомненно, этот добрый человек утешался мыслью о своём Отце. Но ведь он вполне мог ошибаться, полагая, что такой Отец существует!».. Поймите меня правильно, друзья: я не осмеливаюсь заявлять, что точно знаю о существовании Отца, или полагаю, что Он существует. Я могу лишь сказать, что от всего сердца надеюсь, что на небесах у нас действительно есть Отец. Однако этот Человек утверждает, что знает это точно. Кто я такой, чтобы оспаривать Его слова? Как могу я, осознающий в себе столько неправды, воображать, что я честнее Его? Если Он говорит, что знает, я умолкаю и начинаю прислушиваться. Одно Его слово «Язнаю, что Он есть», перевешивает целую вселенную голосов, вопящих: «Я не знаю, и потому Его нет». И обратите внимание: Он хочет дать им Самого Себя, дать им самое лучшее, что у Него есть! Он не пытается подкупом добиться от них повиновения Своей воле, но уверяет их в том, что всякого, кто будет поступать как Он, ждёт подлинное блаженство. Он хочет, чтобы они обрели покой — Его покой — из того же самого источника, откуда черпает его Он.

Ибо что значат эти Его слова: «Возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня»? Он не говорит: «Несите иго, которое Я возложу на вас, и исполняйте Мои слова». Я не стану утверждать, что Он никогда не произносил ничего подобного и порой не обращается к некоторым из нас с такими речами. Но здесь Он говорит нам нечто совсем иное; здесь заключена совсем иная истина. «Возложите на себя то иго, которое несу Я Сам; научитесь поступать, как поступаю Я, сверяя всё с волей Моего Отца и покоряя всё Его воле. Пусть Моя воля будет для вас лишь в том, чтобы исполнять Его волю: будьте кротки и смиренны сердцем, и вы обретёте покой душам вашим». И, несмотря на всю скорбь по человечеству, жившую в Его сердце, и перед лицом ожидавшей Его смерти Он всё равно говорит: «Ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко». Из-за чего это иго было для Него благим, а бремя лёгким? Из-за того, что этим игом была воля Отца.

Кто-то возразит и скажет: «Любой праведник, веровавший в Бога, мог бы сказать нечто подобное. Только мне-то от этого какая польза?» Но ведь этот Человек говорит: «Придите ко Мне, и обретёте покой», обещая дать всякому приходящему ту помощь, которая нужна ему более всего. Быть может, друзья мои, всё это кажется вам неизмеримо чуждым, далёким от окружающего нас мира? Окружающий нас мир не даёт нам покоя, но мы всё- таки можем надеяться получить его из иного источника. И разве сами наши души не ощущают чужеродность всего, что происходит вокруг, и не взывают о лучшей, более благородной, более прекрасной жизни?

Быть может, кто-то другой скажет: «Всё это хорошо; но будь я столь же кроток и смирён сердцем, как Тот, о Ком вы говорите, моя беда всё равно не станет легче, потому что корень её таится не во мне, а в том, кого я люблю». Я же отвечу вам, что если обещанный нам покой есть покой Сына Человеческого, то ему подвластна любая беда и тревога. И если вы сами обрели этот покой, значит, он недалеко и от вашего ближнего. От кого ваш несчастный друг охотнее всего примет сие утешение, как не от того, кто любит его? Что если ваша вера будет ступенькой к его вере? Как бы то ни было, если этот покой не способен покорить себе всё и наполнить сердце, если он не несёт в себе праведности и красоты, несмотря на все противящиеся ему беды и тревоги, тогда это не Божий покой, ибо Его покой превосходит всякое разумение. По крайней мере, так говорят знающие люди, и я готов поверить им на слово. Если ваш Бог не может исправить то, что с вами случилось, то либо ваш Бог — не истинный Бог, либо истинного Бога и вовсе не существует, и Человек, называвший Себя Его откровением, прожил единственную в мире безгрешную жизнь благодаря тому, что верил в лживую выдумку. И если это так, то горе всем несчастным с истерзанными сердцами!

Если кого-то из вас смущает, что я называю Иисуса Человеком, утверждавшим, что в Нём Бог открыл Себя людям, я отвечу, что вижу в Нём именно человека, и Он влечёт меня к Себе всей силой пленительной Истины. Но если я найду в Нём того самого Бога, чьего покоя так жаждут и моё сердце, и сердца моих братьев и сестёр, тогда и Небеса будут слишком тесны для моего ликования, потому что лишь Сам Бог будет способен вместить мою радость!

Так приди же, измученное, истомившееся сердце, приди и посмотри, не исцелит ли Он тебя. Ему известны стенания и слёзы, и пусть Сам Он не знал греха, насколько печальнее Ему смотреть на стенания и слёзы, исторгающиеся из терзающихся виной сердец Его братьев и сестёр. Братья, сёстры, мы всенепременно должны избавиться от этого бремени! Оно губит нас! Оно превращает прекрасную землю в ад, а наши души — в пищу для адского пламени! Перед нами стоит Тот, Кто знает: так поверьте же Ему на слово и пойдите к Тому, кто со всей силой непреходящей нежности и человеческого сострадания говорит: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас; возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирён сердцем, и найдёте покой душам вашим; ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко»».

Глава 14. Проповедь себе самому

Ещё задолго до конца проповеди Уингфолд перестал различать перед собой отдельные лица и ощущал лишь общее страдание человеческой души и ту новорождённую надежду, которая жила для неё в рассказе о совершенном Человеке, воплощённом Боге. Он не видел, что Хелен судорожно рыдала, опустив голову на подставку для Библии. Слово незримо коснулось её и высвободило поток слёз, а может, даже и веры. Не видел он и того, как скривились губы Баскома и каким недовольным взглядом он то и дело посматривал на склонённую голову кузины. «Ну и о чём тут плакать! Этот малый всего лишь говорит то, ему положено!» — явно читалось в его глазах. Только Хелен ничего этого не слышала. Кроме неё в церкви плакали ещё один-два человека, но среди прихожан виднелись и такие лица, в которых свет, казалось, превозмогал слёзы. Полварт светился, а Рейчел плакала. Что касается остальных, они продолжали слушать с разной степенью внимания и безразличия. Большая часть общины выглядела так, будто Уингфолд (да в сущности, и любой другой проповедник) и сам не относился к своим словам хоть сколько- нибудь серьёзно — по крайней мере, к тем, которые произносил с кафедры.

Добравшись до ризницы, Уингфолд торопливо сбросил церковное облачение, выскочил из аббатства и чуть ли не бегом кинулся через кладбище домой. Там он заперся в кабинете, со страхом думая, что сказал больше, чем пока имел на это права, и стоит нахлынувшему волнению немного улечься, как он сразу обнаружит, что вдохновил его лишь грохот собственного шарабана, а вовсе не херувим, правящий огнеколёсой колесницей и известный людям под именем Высокого помысла[34]. Тогда он решительно отвернулся от своей общины, от своей церкви, от своей проповеди, от всего своего прошлого, чтобы начисто обо всём этом позабыть.

Какое ему теперь дело до того, что уже сделано и бесповоротно отправлено либо в сокровищницу творения, либо в его чулан? Он возвёл свой взор к тем горам, откуда должна была прийти помощь, к тем вершинам, из-за которых он ждал рассвета. Ах, если бы только к нему пришёл Христос!.. Однако что бы он ни делал, его мысли упорно возвращались к громадной готической бездне, куда он только что изливал свою душу, и к ещё более громадным человеческим безднам, открывавшимся ему из древней пучины, и глотками этих бездн были людские лица, скрывавшие за собою каменный пол. Наконец, Уинг- фолд окончательно рассердился на себя за то, что продолжает упорно думать об уже завершённом деле вместо того, чтобы всецело посвятить себя тому, что ему предстояло делать дальше. Он вышел из кабинета и уселся в гостиной к небольшому пристенному столику, пока его экономка накрывала большой стол к обеду. Утром она тоже была в церкви и потому сейчас старалась ходить и стучать тарелками как можно тише, чтобы не мешать ему записывать отдельные строки того, что позднее выросло в целое стихотворение, рождённое из усилий позабыть заднее и простереться вперёд, к ожидающей его цели.

Да, мой Господь, покуда я живу, Придя, найдёшь Ты веру средь людей. Ты знаешь, как во сне и наяву Ищу я дивной милости Твоей.

А сколько комьев, черепков, камней Уже извлёк Ты из моей земли! Вспаши её, зерно Своё посей Горчичное — и птиц Своих пошли.

Да, я люблю Тебя. И если иногда Сомнения мне душу теребят, Прости, Господь, и вспомни: никогда Глаза мои не видели Тебя.

Но поднимая взгляд от слов Твоих, Везде, во всём я вижу чудеса: Твои ручьи спешат с холмов крутых, Твой ветер веселит Твои леса.

Как я мечтаю, чтобы здесь, сейчас, Как прежде в Палестине, Ты ходил, На поле и в церквях встречая нас, И словом, и знаменьями учил.

Но Ты оставил нам лишь верный путь, Да малых птиц, да лилии в полях. Ах, как хочу я в вечность заглянуть И чудо подержать в своих руках!

Но стоит вспомнить мне ученика, Что голову на грудь к Тебе склонял, Как сразу же спешит моя рука Скорей исполнить то, что Ты сказал.

Глава 15. Разговоры о проповеди

— Поразительный молодой человек! — с подчёркнутым вздохом отчаяния воскликнула миссис Рамшорн, выйдя из церкви. — Он кто, безбожник или фанатик? Иезуит или со- цинианин?

— Если бы он немного тщательнее составлял своих проповеди, то со временем мог бы превратиться в неплохого оратора, — безразлично отозвался Баском. — По-моему, в нём есть неплохие риторические задатки, если только он немного поразмыслит над тонкостями связи между словами и эмоциями и на лучших примерах нашего времени научится вызывать у своей паствы нужные чувства. Конечно, с уверенностью тут ничего сказать нельзя, но он вполне может сделать себе имя. Правда, если он и дальше будет бросать предложения на середине, смешивать метафоры, говорить без всякого вступления и не прибегать к фигурам красноречия, великим проповедником ему всё равно не стать — хотя, по всей видимости, стремится он именно к этому.

— Если так, ему лучше немедленно перейти к методистам. Для них он будет настоящим сокровищем, — фыркнула миссис Рамшорн.

— Он ничуть к этому не стремится, Джордж. Как вы можете так говорить! — тихо, но со скрытым негодованием проговорила Хелен

Джордж неприятно улыбнулся и замолчал. По дороге домой они почти не разговаривали. Хелен поднялась к себе снять шляпу, но так не появилась в гостиной до тех пор, пока её не позвали к раннему воскресному обеду. Джордж надеялся прогуляться с нею по саду и потому рассердился — правда, скорее, из-за того, что верно угадал причину её поспешного уединения, нежели из-за того, что теперь ему предстояло сесть за стол, так и не высказав всего, что накопилось у него на душе, хотя это тоже вызвало у него некоторую долю раздражения.

Когда Хелен появилась в гостиной, на её лице явно виднелись следы слёз, но хотя они были одни и тётушка должна была появиться лишь через несколько минут, Баском великодушно решил проявить такт и ничего не говорить, пока они не пообедают, чтобы не испортить кузине аппетит. Поднявшись из-за стола, Хелен собиралась было снова улизнуть, но когда Джордж, отставив свой бокал вина, немедленно последовал за ней и настойчиво, по-дружески, но почти укоризненно попросил её немного прогуляться с ним по саду, она уступила.

Как только они углубились в сад, подальше от окон особняка, он заговорил тоном человека, вынужденного попенять тому, кого любит:

— Хелен, дорогая, разве можно так дурно относиться к своему здоровью, и так уже подорванному ночными дежурствами у постели брата, и прислушиваться к бормотанию этого ничтожного церковника, позволяя его лживому красноречию так расстраивать вам нервы! Помните, самое ценное — это здоровье, и прежде всего вам следует заботиться именно о нём, ради себя самой и ради всех ваших друзей. Какой прок от жизни, если нет здоровья?

Хелен ничего не ответила, но подумала про себя, что в мире всё-таки есть две-три вещи, ради которых она с радостью согласилась бы поболеть. Решив, что ему удалось её пристыдить, Джордж ещё увереннее продолжал:

— Если уж вам непременно нужно ходить в церковь, то каждый раз следует заранее твёрдо напоминать себе, что всё это — лишь часть системы, и системы лживой; что проповедников специально обучают религиозному ремеслу, что это их хлеб, и они просто обязаны по мере сил убеждать людей (прежде всего, самих себя, если удастся, но, по меньшей мере, своих прихожан) в истинности всего, что содержится в этой мешанине клерикальных нелепостей, которая называется Библией. Вот уж воистину, Книга книг! Как будто кроме неё нет ничего достойного! Подумайте только, как быстро развалилось бы всё их драгоценное сооружение, не будь у них храмов, молитв, музыки и этих идиотских проповедей. Сколько беспокойных, неискренних душ лишились бы достатка, довольства и влияния в обществе! Что же ещё им остаётся, как не продолжать как можно ловчее играть на людских надеждах, страхах и угрызениях совести? Вот дурень! Говорить тем, кому плохо: «Придите ко Мне!» Ба! Да неужели он всерьёз ожидает от нормальных, взрослых людей веры в то, что Человек, произнёсший эти слова (если он вообще когда-либо существовал), в этот самый момент, в 1870 году от Рождества Христова (Джордж весьма ценил точность!) действительно слышит те несуразные слова, с которыми обращается к Нему преподобный Томас Уингфолд или любое другое двуногое существо, стоя на коленях возле кровати и зарыв лицо в подушку, или вырядившись в стихарь и возвышаясь на церковной кафедре? Не говоря уже о том, что нам предлагается, под угрозой вечного проклятия, поверить в то, что каждая мысль, вибрирующая в хитросплетениях нашего мозга, известна Ему не хуже, чем нам самим! Но это же чистый абсурд! Ха-ха-ха! Человек умер — и, как нам говорят, смертью преступника, — и его последователи выкрали мёртвое тело из гробницы, чтобы навязать грядущим поколениям тысячелетия нелепых вымыслов! И теперь, когда кому-то из нас плохо, нам надо только воззвать к этому мертвецу, утверждавшему, что он кроток и смирён сердцем, и мы тут же обретём душевный покой! Всё, что я могу на это сказать, что если кто-то действительно таким образом обретёт себе покой, это будет покой душевнобольного! Поверьте мне, Хелен, хорошая гавана и бутылка кларета сослужат вам в этом куда лучшую службу; ну, для дам, может быть, чашка чая и немного Бетховена! — и он рассмеялся, ибо поток красноречия унёс с собой всю его раздражительность. — Нет, право, — снова заговорил он, — всё это слишком смехотворно, чтобы всерьёз об этом говорить! В наши дни прогресса всё так же проливать слёзы по древней иудейской небылице! Кстати, вы слышали о последнем открытии насчёт природы света?..

— Но вы же согласитесь, что у тех, кто ею обманывается, — ответила Хелен с неким ожесточением, — есть некое оправдание: по крайней мере, эта древняя небылица обещает помощь тем, кто угнетён духом, и если только это не вивисекция, я.

— Ну же, Хелен, не надо так шутить, — перебил её Джордж. — Я не возражаю против юмора, но вы сейчас шутите совсем не в том духе. Речь идёт о благоденствии человечества, и мы должны думать о других. Однако ваше иудейское евангелие, в подлинно еврейском духе, призывает каждого печься лишь спасении собственной душонки. Поверьте, жить ради других — это единственный верный способ позабыть о наших собственных воображаемых несчастьях.

Хелен глубоко вздохнула. Воображаемые несчастья! Да она бы с радостью жила, по крайней мере, для одного другого человека! Да что там, она готова за него умереть! Только что в этом проку для того, чьё существо без остатка поглощено неописуемым горем?.. Надо поскорее заговорить, а то Джордж прочтёт её мысли.

— Несчастья бывают и настоящие, — сказала она. — Они не все воображаемые.

— На свете очень мало несчастий, в которых воображение не играло бы куда более сильной роли, чем готова признать даже самая разумная женщина, пока она находится в его власти, — возразил Джордж. — Я вспоминаю свои детские приступы горя: казалось, никто и никогда не сможет меня утешить. Но уже через минуту всё кончалось, и моё сердце, или селезёнка, или диафрагма становились такими же весёлыми, как и раньше. Поверьте, что всё хорошо, и тогда всё действительно будет хорошо — то есть, сравнительно неплохо, если учесть все сложившиеся обстоятельства.

— Да, если учесть, что это благосостояние нужно постоянно делить, распределять и раздавать разным частям столь огромного целого, и в мире нет Бога, чтобы Он всем этим занимался! — сказала Хелен, которая принимала или отвергала рассуждения кузена в зависимости от того, насколько волны собственной беды захлёстывали её душу.

Женщинам не хочется верить в смерть. Большинство из них любят жизнь и преданно верят в надежду, и мне кажется, что Хелен вряд ли стала бы относиться к наставлениям своего кузена с такой терпимостью, если бы к тому времени, когда он впервые задумал сделать из неё свою ученицу, какая-нибудь беда уже успела пробудить в ней женщину. Но мне странно видеть, как даже благородные женщины, наделённые духовным даром воображения, перестают верить в свои лучшие инстинкты под влиянием какого-нибудь невзрачного умника, каких кругом полно и которые рядом с ними — всё равно что известняк рядом с мрамором. Пронырливая лодка незаметно пробирается к борту роскошного галеона, и вдруг этот чудный корабль с громадой сверкающих на солнце парусов разворачивается и уходит вслед за фелюгой, влекущей его на буксире на жаркое, душное мелководье между ветрами!

— Я в полном недоумении, дорогая моя кузина, — сказал Баском. — Нет, уход за больным явно истощил ваши силы. Вы слишком предвзято всё воспринимаете.

— Благодарю вас, кузен Джордж, — ответила Хелен. — Сегодня вы ещё учтивее, чем обычно.

Она отвернулась от него и пошла к дому. Баском дошёл до дальней ограды сада, закурил сигару и признался себе, что на этот раз ему не удалось понять свою кузину. Было ли это только потому, что он не знал жуткой правды, сосавшей ей душу? Или он не знал и самой сущности той души, которая не могла не страдать от этой правды? Было ли в его аккуратной системе хоть что-нибудь, способное стереть это жгучее, невыносимое, кровавое пятно? «Так уж заведено: человек, покусившийся на общество, должен пострадать ради общества». Только пролитая кровь обжигала совесть и ей, Хелен, — а ведь она никого не убивала! Что же до подлинного убийцы, то он вообще не думал об обществе, но истово метался во сне с криками и стонами, а просыпаясь, рыдал, вспоминая об обманувшей его девушке, которую, если Баском был прав, он одним ударом вытряхнул из существования, словно букашку из розового бутона.

Глава 16. Гаснущий луч надежды

Хелен взлетела наверх, упала на колени возле постели брата, и плечи её затряслись в судорожных рыданиях, не находивших облегчения в слезах.

— Хелен, Хелен! Если и ты поддашься отчаянию, я сойду с ума! — раздался несчастный голос с подушки, и она тут же вскочила, вытирая сухие глаза.

— Ах, Польди, какая же я всё-таки ужасная, эгоистичная, никудышная сестра, никудышная сиделка и вообще никудышная! — воскликнула она, и голос её повышался с каждым словом по мере того, как она всё больше и больше негодовала на себя. — Но если хочешь, я расскажу тебе,.. — перед тем, как продолжать, она оглядела спальню и заглянула в гардеробную, — расскажу тебе, Польди, почему мне так. я даже не знаю как!.. Это всё сегодняшняя проповедь. До сих пор я ни разу по-настоящему не слушала ни одной проповеди — и уж точно ни разу не вспоминала о ней, выйдя из церкви. Не знаю почему, но последнее время мистер Уингфолд проповедует очень и очень странно, хотя до сих пор я как-то к нему не прислушивалась. Знаешь, такое чувство, будто он впрямь верит в то, о чём говорит; более того: будто он совершенно серьёзно собирается убедить в этом и всех нас! Раньше я думала, что все священники верят в то, что должны проповедовать, но теперь сомневаюсь, потому что мистер Уингфолд говорит совсем иначе, и вид у него совсем другой. Я ещё никогда не видела, чтобы у священника было такое лицо, и мне ещё ни разу не приходилось видеть, чтобы человек так менялся. Должна же этому быть какая-то причина! Неужели он пошёл — как говорил сегодня — пошёл и нашёл покой. ну или что-то, чего, раньше у него не было? Но ты не поймёшь, пока я не расскажу, о чём он говорил. Он проповедовал по отрывку из Евангелия: «Придите ко мне, все труждающиеся и обременённые» — ты наверняка сто раз его слышал, Польди, — но говорил так, словно лишь недавно услышал его впервые. Да и я словно впервые поняла его, и мне показалось, что эти слова были сказаны не для того, чтобы по ним проповедовали в церкви, а для того, чтобы они коснулись человеческих сердец, без всякой проповеди. И знаешь, как мистер Уинг- фолд это сделал? Сначала заставил нас почувствовать, что за Человек произнёс эти слова, а потом заставил нас поверить, что Он действительно их сказал, чтобы нам захотелось узнать, что они означают на самом деле. Но для меня они были особенными ещё и потому, — тут из глаз Хелен брызнули слёзы, но, с трудом подавляя подымающиеся рыдания, она продолжала, — потому что. потому что сердце моё разрывается, когда я думаю о тебе, Польди! Потому что мне уже никогда не увидеть, как ты улыбаешься!

Она зарылась лицом в его подушку. «Громкий и весьма горький вопль»[35] вырвался из груди Леопольда, но Хелен тут же приложила ладонь к его губам, и её рыдания смолкли, хотя слёзы продолжали беззвучно катиться по её побелевшему лицу.

— Ты только подумай, Польди, — сказала она не своим голосом, словно в трудный час ей пришлось одолжить его у кого-то чужого, — подумай немного. Что если в где-то в огромном мире всё-таки есть помощь — хоть где-нибудь, ведь он такой огромный! Что если во вселенной всё-таки есть сердце, которое так же разрывается о нас обоих, как моё разрывается по тебе? Вот было бы замечательно, верно? Как это было бы чудесно, вновь обрести покой! Что если в мире всё-таки отыщется тот, кто прогонит ненасытную змею, грызущую мне душу? — пальцы её нервно сжали её платье у самого горла. — «Придите ко мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас». Он так прямо и сказал. Ах, как мне хочется, чтобы всё это было правдой!

— Да так оно и есть, для тебя! — воскликнул Леопольд. — Потому что ты лучшая из сестёр. Только мне это не поможет. Ведь она мертва, и это я убил её. Даже если Бог воскресит её, Ему не изменить того, что случилось, и не воротить сделанного так, будто я никогда не пронзал кинжалом её сердца. Дать мне покой? Мне? Да вот же она, рука убийцы! О Боже, Боже! — застонал несчастный мальчик, глядя на свою тонкую, исхудавшую, почти прозрачную руку, как будто это она сама сознательно совершила чёрное зло, и на ней до сих пор оставались гнусные следы греха.

— Не может быть, чтобы Бог так уж сердился на тебя, Польди, — всхлипывала Хелен, слепо нащупывая в тёмной чаще своих мыслей хоть какую-нибудь травку утешения и протягивая ему первое, что попалось ей под руку.

— Тогда какой же он Бог? — яростно вскинулся Леопольд. — Мне не о чем говорить с таким Богом, который не рассёк бы на мелкие кусочки человека, совершившего такую подлость! Ах, Хелен, какая же она была красавица! И что с нею стало сейчас!

— Но если Бог есть, Он непременно сделает что-нибудь, чтобы как-то это исправить! Я знаю, что на Его месте я бы непременно придумала, как снова поставить тебя на ноги. Ты ведь совсем не такой дурной, каким выставляешь себя!

— А ты скажи это присяжным, Хелен, и посмотри, что они ответят, — презрительно проговорил Леопольд.

— Присяжным? — вскричала Хелен. — Что ты имеешь в виду?

— Ну что,.. — словно оправдываясь, отозвался Леопольд, но дальше отвечать на её вопрос не стал. — Единственное, как Бог может исправить то, что случилось — помолчав, снова заговорил он, — так это проклясть меня на веки и веки как одну из самых гнусных тварей во вселенной.

— А вот в это я верить не собираюсь, — откликнулась Хелен так же страстно и неопределённо. И тут рассуждения Джорджа Баскома впервые показались ей утешением. Все эти разговоры о Боге — сущая ерунда. А брат её несчастен из-за того, чему Шекспир приписал страдания Макбета; а уж кто разбирается в этом лучше, чем Шекспир? Он просто боится, что другие сделают с ним то же самое! Но не успела она так подумать, как вдруг поймала себя на том — какая ужасная мысль! — да, да она действительно так подумала! или, может быть, почувствовала? неважно! — поймала себя на том, что презирает своего несчастного, раздавленного брата! Внезапно она почувствовала к нему настоящее отвращение — и даже не из-за презрения к его слабости, а из-за гнева за то, что он навлёк на неё такую беду. Но адская молния сверкнула лишь на мгновение: один взгляд в его огромные, тревожные, умоляющие, но безнадёжные глаза, мутные от тумана, клубившегося над Флегетоном[36] его души, и её гнев на брата превратился в ненависть к себе за то, что она убила его ангела в своём сердце. Так она узнала, что не все убийцы подобны Макбету и что человек не всегда сожалеет о содеянном только из-за самого себя.

Но где же найти того Бога, который способен помочь их горю и, может быть, действительно вмешается в их судьбу? Как к Нему подойти? И что Он может для них сделать? Если Он сможет уверить Леопольда в том, что с ним не случится ничего страшного, — или даже в том, что Сам Он не слишком серьёзно относится к его преступлению, — забьётся ли сокрушённое сердце новой жизнью? Восстанет ли Эммелина из тёмного гроба и могильных червей к солнечной земле и человеческому смеху? О том, куда, в какие ещё более дальние пределы Он мог её отправить, Хелен не осмеливалась даже думать. И Леопольд не просто не находил себе места, но был навеки приговорён жить с собой, с тем «я», которое стало ему ненавистно. Единственным лучом надежды, который ей оставался, была смерть, которую проповедовал Джордж. Если в мире нет Помощника, способного очищать сердца и воскрешать в них свет жизни, тогда она с радостью встретит эту костлявую старуху! И пусть на каждом пиршестве главный венец достаётся черепу с его зловещим оскалом!

Глава 17. «Молись!»

Смерть казалась Хелен единственной щёлочкой в глухих стенах тюрьмы, намертво отделившей их с Леопольдом от всего человечества, — если только священник не знает оттуда какого-нибудь другого выхода. По крайней мере, в одном она могла быть уверена: Уингфолд скажет им только то, что твёрдо знает сам. Даже Джордж Баском, не веривший ни одному его слову, считал его честным человеком! Так может, ей попросить у него совета — ну скажем, о том, как быть человеку, который совершил очень дурной поступок: украл деньги, подделал документ или что-то в этом роде? Может, хотя бы так ей удастся раздобыть немного мёда утешения и принести его домой, Леопольду?

Она сидела молча, перебирая в голове разные возможности, и всё это время брат не сводил с её лица страдающих глаз, даже не пытаясь отыскать утешения, но невольно обретая в сестре слабый, но истинный покой.

— Ты всё думаешь о проповеди, Хелен? — спросил он. — Что ты там о ней говорила? Кто её читал?

— Мистер Уингфолд, — безразлично отозвалась она

— Что это за мистер Уингфолд?

— Священник в церкви при старом аббатстве.

— И что это за человек?

— Молодой, лет тридцати. Самый обыкновенный, простой человек.

— А-а, — протянул Леопольд. — А я надеялся, ты скажешь, что он уже пожилой и весь седой, как тот брахман, что учил меня санскриту. Жаль, что я был таким болваном и так плохо к нему относился. Может, сейчас знал бы намного больше.

— Да зачем тебе теперь санскрит? Что ты забиваешь себе голову всякой ерундой? — в сердцах сказала Хелен, чьё терпение под натиском бед всё-таки начало постепенно истощаться.

— Да я не о языке, а о своём муньши[37], — кротко отозвался Леопольд.

— Какой же ты у меня славный! — воскликнула Хелен, тут же пожалев о своей вспышке. Но вместе c волной отвращения к себе она ясно почувствовала, что долго так продолжаться не может: она либо сойдёт с ума, либо превратится в сущее чудовище. Такого напряжения ей не выдержать: она просто должна с кем-нибудь поговорить. И первым, с кем она решила посоветоваться, был мистер Уингфолд.

Только как с ним встретиться? Не может же она взять и сама пойти к нему домой! Но чтобы решиться даже намекнуть на свои терзания, ей непременно нужно остаться с ним с глазу на глаз. Она молча размышляла о том, как бы ей всё это устроить, как вдруг ей представилось, какие пойдут сплетни, если кто-то узнает, что она пыталась встретиться со священником наедине. Мимолётная тень презрения скользнула по её лицу, и, заметив это, Леопольд, с болезненной чувствительностью недомогающей женщины, тут же спросил:

— Ну чем я обидел тебя, Хелен, что у тебя такой вид?

— Какой у меня вид, Польди? — спросила она, устремляя на него глаза, до краёв переполненные нежностью и любовью.

— Сейчас скажу, — отозвался Леопольд и, немного подумав, шутливо ответил. — Как у мильтоновского сатаны, когда Маммона посоветовал ему наслаждаться сокровищами мира вместо того, чтобы объявлять новую войну Небу[38].

— Ах, Польди! — воскликнула Хелен, радуясь этому случайному проблеску солнечного света, и поцеловала его. — Тебе, должно быть, и вправду стало лучше! Знаешь что? — возбуждённо продолжала она, ибо в голову ей неожиданно пришла новая, счастливая мысль. — Давай, как только ты немного окрепнешь, вместе поедем в Нью-Йорк — как будто бы в гости к дяде Тому, но на самом деле навсегда! В Нью-Йорке мы сменим имя, уедем в Сан-Франциско, а оттуда — на Сандвичевы острова. Может, даже купим себе островок, маленький, как раз на нас двоих, и там ты женишься на какой-нибудь очаровательной туземке.

Но тут её нарочито весёлое лицо дрогнуло, и, не выдержав, она снова разрыдалась, обхватила его за плечи и, задыхаясь от слёз, проговорила:

— Ах, Польди, Польди! Ты ведь можешь молиться; так воззови же к Богу, чтобы Он как-нибудь помог нам! А если Бога нет и никто нас не слышит, тогда давай умрём вместе! Ведь есть же какой-нибудь лёгкий способ.

— Спасибо тебе, спасибо, милая моя сестрица! — воскликнул он, прижимая её к своей груди. — Это первое слово подлинного утешения, которое ты мне сказала. Мне не будет страшно, если ты уйдёшь со мной!

Им обоим действительно стало легче при мысли о том, что есть и другой выход кроме виселицы и долгой жизни под гнётом страха и угрызений совести. Хелен вышла в гардеробную, легла на свою постель и начала думать о том, как бы ей встретиться со священником и c помощью какой-нибудь уловки, под видом интересующейся невинности, хитростью добыть у него хоть сколько-нибудь духовного бальзама для измученного сердца и совести её бедного брата. Она не сомневалась, что священник предложит ей самое лучшее, что у него есть, и не обманет её, ведь Джордж Баском, который был воплощением честности, считал Уингфолда честным человеком! Только как всё это устроить? Сама она видела только один, хоть и не вполне последовательный выход: она решила понадеяться на великодушие священника, но ни в коем случае не доверяться ему полностью.

Больше она уже не появлялась в гостиной и поужинала вместе с братом. Вечером миссис Рамшорн отправилась нанести визиты тем, кто получал от неё небольшие благотворительные пенсии, считая своим официальным церковным долгом оказывать милость неимущим (правда, боюсь, большей частью за их счёт), и вскоре Джордж заглянул к Леопольду и попросил Хелен спуститься и что-нибудь спеть. Понятно, что в доме покойного декана по воскресеньям разрешалась только духовная музыка, но Джордж был готов снизойти даже до церковного гимна ради того, чтобы услышать его в исполнении Хелен; и потом, всегда есть Гендель, о котором он отзывался с восхищением! Какая разница, на какие тексты он писал свою музыку? Бедняга мог сочинять только то, что требовали от него при дворе, и для этого ему сначала пришлось одурманить себе мозги! По крайней мере, так полагал Джордж.

Чтобы не раздражать Леопольда разговорами за дверью его спальни (а этого не любит ни один больной), Хелен спустилась с кузеном в гостиную. Но хотя раньше она нередко пела ему из Генделя, довольствуясь лишь воспроизведением голых нот и ничуть не задумываясь о чувствах, выраженных и в музыке, и в словах, сегодня она решительно отказалась доставить ему такое удовольствие. Ей нужно вернуться к Леопольду. Если он так настаивает, она готова спеть что-нибудь из гайдновского «Творения», но о «Мессии» не может быть и речи.

Может быть, она сама и не смогла бы объяснить своего отказа, но Джордж угадал в нём влияние утренней проповеди и, рассердившись на кузину сильнее, чем когда-либо раньше, потому что не выносил и мысли о том, что она может хоть с малейшей благосклонностью относиться к тому, что вызывало у него презрение, сказал, что в таком случае, он лучше догонит тётушку, и покинул дом. Как только он вышел, Хелен села за рояль и начала петь: «Утешайте, утешайте народ Мой». Дойдя до слов: «Придите ко Мне», она снова не выдержала и заплакала, но потом с внезапной решительностью встала и, открыв все двери между гостиной и комнатой брата, подняла крышку рояля и запела «Придите ко Мне» так, как не пела никогда в жизни. Но на этом она не остановилась. Через целых шесть широко стоящих домов её тётя и кузен услышали, как она поёт «Ты не оставил души моей в аде» с выражением настоящей пророчицы — или менады, как сказал Джордж. Она ещё пела, когда Баском открыл парадную дверь, но когда они с миссис Рамшорн вошли в гостиную, Хелен уже не было: она сидела на коленях возле постели брата[39].

Глава 18 Два письма

На следующее утро, когда Уингфолд сидел за завтраком возле открытого окна, выходящего на кладбище, ему принесли письмо, пришедшее по местной почте. Вот что в нём говорилось.

Уважаемый господин Уингфолд,

Я понимаю, что беру на себя неслыханную дерзость, но к этому меня вынуждают обстоятельства. Быть может, однажды Вы всё узнаете. Пока же я надеюсь, что Вы сможете мне помочь. Мне бы очень хотелось посоветоваться с Вами по одному делу, но я не могу попросить Вас просто прийти к нам, так как тётя ничего о нём не знает. Не могли бы Вы придумать, как нам встретиться? Вы наверняка понимаете всю серьёзность моей нужды, видя, что я решилась даже на поступок, о котором впоследствии могу горько пожалеть. Но я не могу не доверять человеку, говорившему так, как Вы говорили вчера утром.

С искренним почтением к Вам,

Хелен Лингард

P.S. Завтра в 11 утра я буду идти по нашей улице в сторону церкви.

Нельзя сказать, что священник сильно удивился. Но его охватило нечто вроде страха, когда он увидел, что к нему вот так возвращаются его собственные проповеди. Неужели ему, маловерному работнику, предстояло тупым и изломанным серпом пожать самое спелое зерно? Однако сейчас думать об этом было недосуг. Времени было уже десять, а в одиннадцать она будет ждать его ответа. Уингфолду не пришлось долго раздумывать, чтобы предложить подходящий план, и поэтому он тут же уселся за стол и написал следующее.

Уважаемая мисс Лингард,

Стоит ли говорить, что я полностью в Вашем распоряжении? Однако я сомневаюсь, что Вы одобрите тот единственный план, который пришёл мне в голову. Сам я знаю, что Вы будете в полной безопасности, но, вполне возможно, Вы недостаточно доверяете моему суждению, чтобы поверить мне на слово.

Вам несомненно приходилось видеть двух карликов, дядю и племянницу, по имени Полварт, которые живут в сторожке Остерфильдского парка. Я знаю их довольно близко, и для того, чтобы уверить Вас в их надёжности, позвольте мне сказать, что, каким бы странным это Вам ни показалось, но всеми переменами, которые Вы, быть может, заметили в моих проповедях, я обязан влиянию этих двоих людей. Такой веры в Бога, как у них, я не видел за всю свою жизнь. Может быть, Вас успокоит и то, что, несмотря на уродливость и нищету, они не только принадлежат к благородному роду, но и отличаются необыкновенным благородством характера. Сказав всё это, я готов предложить Вам встретиться со мной у них в сторожке. Им самим вовсе не покажется странным, что кто-то из моих прихожан захотел поговорить со мной наедине, и я знаю, что Вы можете полностью положиться на их конфиденциальность.

Однако хотя я пишу всё это с полной уверенностью и в них, и в Вас, я должен признаться, что совершенно не уверен в себе. Ваша надежда получить от меня помощь повергает меня в стыд и смятение. Мне кажется, что я — самый худший советчик на свете. Могу сказать лишь одно: мне кажется, что я вижу проблески света, а свет есть свет, даже если он проникает через самую узкую щель в самую убогую каморку. Я готов поделиться с Вами всем, что вижу сам. Если я не увижу ничего, что могло бы Вам помочь, то просто не стану ничего говорить. Однако даже в этом случае, быть может, я смогу подсказать, где Вам найти то, чего я не способен дать Вам сам.

Если Вы принимаете моё предложение и готовы назначить день и час, я расскажу об этом Полвартам и попрошу их помощи. Если Вы не согласны, сообщите мне об этом, и я постараюсь придумать что-нибудь ещё.

С искренним уважением, Томас Уингфолд

Он положил это письмо в религиозный памфлет, взял шляпу и трость и ровно в одиннадцать направился от церкви к особняку, где жила мисс Лингард. Он встретил Хелен на полпути, они поздоровались, и после пары ничего не значащих фраз он вручил ей памфлет и распрощался.

Хелен поспешила домой. Ей пришлось призвать на помощь всё своё самообладание, чтобы при встрече взглянуть ему в лицо, и теперь, когда она вынула письмо и открыла его, сердце её болезненно заколотилось. Однако письмо обрадовало её, и даже больше, чем она ожидала. Она сказала себе, что если бы тайна касалась её самой, она, пожалуй, рассказала бы Уингфолду всё без утайки; но выдавать Леопольда ей в ни в коем случае нельзя.

Следующей же почтой священник получил благодарный ответ, где она назначала время встречи и уверяла его, что полностью полагается на надёжность его друзей. В назначенный срок Рейчел встретила её возле сторожки и попросила пройти в сад, где её уже ожидал господин Уингфолд.

Глава 19. Советы впотьмах

Священник подвёл её к скамейке посреди густых зарослей жимолости. Несколько минут оба они молчали, и Уингфолду стало ещё более не по себе из-за того, что лицо Хелен было скрыто тёмной вуалью.

— Вы не должны бояться довериться мне просто потому, что я не уверен, смогу ли я вам помочь, — наконец решился он. — Но в чём вы можете не сомневаться, так это в моём сочувствии. Благодаря всему, что пережил я сам, его я могу обещать вам в любом случае.

— Можете ли вы сказать мне, — заговорила она, и Уингфолд почувствовал, что их разделяет не только тонкое кружево, — как избавиться от навязчивых мыслей?

— Пожалуй, это зависит от того, что это за мысли, — ответил священник. — Порой такие вещи возникают по чисто физическим причинам, и тогда лучше всего обратиться к врачу.

Хелен покачала головой и горестно улыбнулась за своей вуалью. Священник помолчал, но, не получив от неё никакой помощи, решил попробовать ещё раз.

— Если это мысли о чём-то прошедшем, чего уже не изменить, мне кажется, что такие мысли легче всего переносить с помощью обычной работы и усердия в повседневных занятиях.

— Ах, Боже мой, — вздохнула Хелен. — А если у человека уже не осталось сил это переносить, и ему ненавистен даже солнечный свет?.. Ведь вы не стали бы призывать к работе того, кто умирает от голода!

— Не знаю. Может, и стал бы.

— Он бы всё равно вас не послушал.

— Может, и нет.

— И что бы вы сделали тогда?

— Наверное, накормил бы его и попробовал ещё раз.

— Тогда накормите меня — то есть дайте мне хоть какую-то надежду, а потом попробуйте ещё раз. Без этого я не могу думать ни о долге, ни о жизни, ни о чём другом.

— Тогда скажите мне, в чём дело, и, быть может, тогда я и смогу дать вам хоть какую-то надежду, — с необыкновенной мягкостью в голосе сказал Уингфолд. — Скажите, вы считаете себя христианкой?

Большинство людей сочли бы этот вопрос странным, внезапным, чрезмерно любопытным, но Хелен он показался совершенно естественным.

— Нет, — ответила она.

— Ах вот как, — немного грустно откликнулся священник. — Потому что тогда я сказал бы, что вы знаете, куда идти за утешением. Хотя, может быть, вам в любом случае попытаться пойти за утешением к Тому, Кто сказал: «Придите ко Мне, и Я успокою вас»?

— Мне это не помогает. Я уже столько раз пробовала молиться, но всё без толку. На сердце у меня лежит такой камень, что я просто не в силах его поднять. Должно быть, всё это от того, что я никак не могу поверить, что меня кто-то слышит. Вчера, когда я одна брела по парку, я попробовала помолиться вслух — подумала, что если Он почему-то не способен прочесть то, что у меня в сердце, так, может, хотя бы услышит мой голос? По глупости я даже пожалела, что не знаю греческого: может, молись я по-гречески, Ему было бы легче понять меня? Мне кажется, я схожу с ума. Нет, всё бесполезно! И помощи ждать неоткуда!

Как она ни крепилась, из груди её вырвалось сдавленное рыдание, и она горько заплакала.

— Может, вы расскажете мне, что произошло? — ещё мягче произнёс священник. Ах, как ему хотелось облегчить ей душу! — Может статься, Иисус уже начал отвечать на ваши молитвы, но пока вы этого не видите. Что если Он уже послал вам Свою помощь, и она уже рядом, но пока вы просто не узнаёте её? Такое действительно бывает! Скажите мне хоть что-нибудь конкретное, за что я мог бы зацепиться. Может быть, Он призывает вас что-то сделать, но вы этого не делаете и потому никак не можете обрести покой? Мне кажется, Иисус даёт нам покой лишь тогда, когда мы учимся у Него.

Её рыдания стихли, и она замолчала — как показалось священнику, надолго. Наконец нетвёрдым голосом она проговорила:

— Допустим, кто-то совершил страшный грех, и мысли о нём стали просто невыносимыми. Допустим, именно поэтому я так несчастна.

— Тогда вам, конечно, же следует всячески загладить свою вину, — немедленно откликнулся Уингфолд.

— А если это невозможно? Что тогда?

На этот вопрос ответить сразу было не так легко, и Уингфолд задумался.

— По меньшей мере, — наконец заговорил он, — вы могли бы открыто покаяться в содеянном и попросить прощения.

— А если и это невозможно? — спросила Хелен, внутренне содрогаясь от того, как близко они подошли к краю ужасной правды.

Священник снова немного подумал.

— Я стараюсь по мере сил отвечать на ваши вопросы, — сказал он, — но мне трудно говорить в общем, не зная, что случилось. Вот почему до сих пор все мои советы были такими бесполезными! Однако я должен сказать вам кое-что ещё, но не решаюсь лишь потому, что боюсь выказать больше уверенности, чем у меня есть; а больше всего на свете я боюсь неправды. Но я честен, по меньшей мере, настолько, чтобы сказать: от всей души я желаю найти такого Бога, который признает меня Своим творением и сделает меня Своим сыном, и если Бог вообще есть, то я почти уверен, что Он непременно всё это сделает — ибо разве может существовать какой-то иной Бог, кроме Отца Иисуса Христа? И на основании этой толики осознанной мною истины я дерзну сказать, что всякое преступление, совершаемое против твари, совершается также против её Творца. Поэтому первое, что может сделать человек, совершивший преступление, — это смириться перед Богом, покаяться в своём грехе и попросить Его о прощении и очищении. Если религия имеет хоть какой-то смысл, вся она должна покоиться на личном общении Бога и созданного Им творения, и если Бог услышит молитву человека и простит его, человек непременно узнает об этом и утешится — может быть, благодаря дару смирения.

— Значит, по-вашему, всё, что нужно, — это покаяться перед Богом?

— Если вы не можете покаяться перед тем, против кого согрешили. Будь я сам на месте такого преступника — а иногда мне кажется, что я страшно согрешил, приняв на себя сан, — я поступил бы так, как, собственно, и поступил в своём случае: воззвал к создавшей меня живой Силе, прося Её исправить то, что я натворил.

— А если исправить ничего нельзя?

— Тогда я попросил бы Его простить и утешить меня.

— Нет, нет, он и слышать об этом не хочет! Он хочет наказания, а не утешения! Я боюсь, что он сходит с ума. Хотя, может, так оно и лучше.

Хелен сказала гораздо больше, чем хотела, но чем сомнительнее казалась ей помощь, тем неотступнее гибнущая надежда заставляла её пытать Уингфолда, чтобы хоть что-нибудь у него узнать.

Священник снова задумался.

— А вы уверены, что человек, о котором вы говорите, сделал всё, что должен был сделать, и не упустил какого-то явного долга, о котором он сам прекрасно знает?

Он снова вернулся к тому с чего начал. Но сейчас сквозь кружево вуали он увидел, как по лицу Хелен разлилась смертельная бледность. С того самого момента, когда Леопольд впервые упомянул присяжных, её мучил неотвязный, жуткий страх. Она судорожно прижала руку к груди, но не произнесла ни слова.

Глава 20. Молитва

— Я опираюсь лишь на собственный опыт, — продолжал священник, — другого у меня нет. Пока мы отказываемся сделать то, к чему призывает нас совесть, покоя нам не видать. Я не стану говорить, что при этом Бог не слышит наших молитв: господин Полварт уже научил меня, что самый драгоценный ответ на молитву — это ещё более яростные угрызения совести и всё более возрастающее побуждение исполнить пугающий нас долг. По- моему, я уже спрашивал, нет ли каких-то других людей — например, родственников — которым можно было бы как-то возместить нанесённый ущерб?

— Да, да, спрашивали, — с трудом выталкивая из себя слова, выговорила Хелен. — А я сказала вам, что это невозможно.

Её последние слова прозвучали почти как стон.

— Но по крайней мере, чистосердечное признание,.. — начал Уингфолд, но осёкся и поднялся со скамьи, напуганный полузадушенным воплем, вырвавшимся из груди Хелен. Прижимая ко рту платок, она вскочила и бросилась от него прочь. Встревоженный священник в нерешительности стоял, глядя ей вслед. Однако не успела она сделать и нескольких шагов, как вдруг движения её замедлились, ноги подкосились, и она без чувств упала на траву. Уингфолд побежал в дом за водой, за ним в сад поспешила Рейчел, а с ней Полварт.

Хелен пришла в себя не сразу. Наконец, когда слабый румянец снова показался на её щеках, Полварт опустился на колени возле её ног. Уингфолд уже стоял на коленях, поддерживая Хелен c одной стороны, а Рейчел с другой. Тогда своим тихим и хриплым, но не лишённым приятности голосом Полварт заговорил:

— О Господь вечной Жизни, Ты видишь, что у Твоей дочери разрывается сердце, а мы не можем ей помочь. О могучая Любовь, Ты и есть наша Помощь. Те, кто знают тебя лучше всего, более всего радуются в Тебе. Как Твоё солнце, сияющее у нас над головами, как Твой воздух, наполняющий наши тела, Ты есть вверху, и вокруг, и внутри нас — и в её сердце тоже. Так проговори же к ней, дай ей познать Твою волю и дай ей силы исполнить её, о великий Отец Иисуса Христа! Аминь.

Открыв глаза, Хелен увидела над собой лишь тёмные листья земляничного дерева и тут же ощутила бесконечное, беспомощное горе и жгучее желание вскочить и убежать. Она с трудом приподняла голову: вокруг неё на коленях стояли трое: священник с опущенной головой и двое карликов с сияющими лицами, обращёнными к небу. Ей подумалось, что она умерла, а они склонились возле её тела. С усталым вздохом облегчения она уронила голову на землю и затихла. Но тут карлик начал молиться, и Хелен поняла, что жива. Горестное разочарование наполнило ей душу, но она вспомнила о Леопольде и немного утешилась. Через несколько минут они помогли ей встать, отвели её в гостиную и уложили на диван.

— Не пугайтесь, милая барышня, — сказала ей крохотная хозяйка. — Вас тут никто не побеспокоит. А мы о вас позаботимся, как о самой королеве. Сейчас я принесу вам чаю.

Но как только она вышла, Хелен вскочила. Больше она не выдержит здесь и минуты! Злой бес уже начал нашёптывать её брату о чистосердечном признании, побуждая его избавиться от всех терзаний с помощью закона: ей нужно бежать домой, чтобы отогнать его прочь! Она взяла шляпку, неслышно отворила дверь и, не дав Рейчел и рта раскрыть, пролетела мимо неё к кухонной двери, и через секунду её платье уже мелькало между деревьями на противоположной стороне дороги. Рейчел побежала в сад к дяде и Уингфолду. Они молча переглянулись.

— Лучше мне пойти за ней, — сказал Уингфолд. — Что если она снова потеряет сознание? Если что, я свистну.

Он побежал вслед за Хелен и не выпускал её из виду, пока она не очутилась за оградой своего сада.

— Что же теперь делать? — встревоженно спросил он, вернувшись к Полвартам. — По- моему, я не сказал ничего лишнего или дурного, но, как видите, она убежала, и теперь ей в десять раз хуже! Как бы мне хотелось всё вам рассказать, но, понятное дело, я не могу этого сделать.

— Конечно, нет, — откликнулся Полварт. — Но её бегство совсем не означает, что вы сказали что-то не то; скорее наоборот. Когда люди просят совета, чаще всего им хочется, чтобы советчик встал на сторону их второго, знакомого и привычного «я», а не того ужасного первого «я», о котором они так мало знают. Не беспокойтесь. Вы сделали всё, что могли. Теперь остаётся только ждать, что будет дальше.

Глава 21. Хелен в одиночестве

Неверными шагами Хелен добралась до летней беседки, ставшей её любимым местом уединения с тех пор, как она отдала свою комнату брату, и там опустилась на скамью, чтобы прийти в себя и успокоиться перед тем, как пойти к нему. Она хотела найти ворота в рай, но вместо этого перед ней распахнулись врата ада! Если сейчас Леопольд укрепится в этом жутком решении, которое, несомненно, уже приходило ему в голову, впереди её ждёт лишь чёрное безумие. Её дорогой Польди — на виселице! Боже правый! Нет уж, лучше отравить его и себя! Тут она вспомнила, как он обрадовался и успокоился, когда она заговорила о том, чтобы им умереть вместе, и воспоминание немного ободрило её: нет, Леопольд никогда не согласится предать себя публичному позору! Теперь главное не подпускать к нему этого глупого, сумасбродного священника. Кто знает, к чему он может склонить его! Бедняжку Польди так легко убедить призывами к благородству, ко всему, что выглядит возвышенно или самоотверженно!

Её единственное представление о чувстве вины состояло из его бледного образа, известного ей лишь благодаря тому, что чужая вина преломилась через призму её сочувствия. Она не знала и, пожалуй, не способна была понять тошнотворную мерзость сознательной вины, по сравнению с которой меркнет всё остальное зло. Даже если человек способен вынести терзания несправедливой обиды, и не только выдержать, но и подняться над ними в десять раз более сильным и возмужалым, ужас осознанного преступления превращает его в бессильное, навеки сломленное существо. Вообще, если Бога нет или если Он не способен исправить всё, что испортилось, сбилось с пути в Его творении, тогда нам и вправду лучше уверовать (ибо тогда это можно назвать верой) в то, что после смерти нет никакой жизни! Хелен не знала, на какие бездны тайного стыда и вершины всеобщего позора готов пойти человек, лишь бы убежать от клыков догнавшей его вины, если он знает, что там ему действительно удастся найти от неё убежище. А убежище там есть. Странно, но факт: уже в том, что преступление из тайного становится явным, преступник обретает некое облегчение, и червь вины уже не так яростно гложет ему душу, словно даже осуждающий рёв толпы ограждает измученную душу от содеянного греха, и она обретает в нём пристанище от самой себя. Мне кажется, именно поэтому некоторые преступники выглядят такими спокойными: им становится легче от публичного признания, даже если они признались в содеянном только перед людьми. Может быть, груз преступления уже не так давит им на плечи, потому что им удалось хоть чуточку разделить его со всеми?

Хелен надеялась, что человек, который с такой добротой и одновременно с такой силой говорил с кафедры о спасающем Сердце вселенной, не допускающем ни разделений гордыни, ни раздоров ненависти, но жаждущем объединить многих в одно, с глазу на глаз скажет ей ещё более душевные слова надежды и утешения, чтобы она могла с радостью передать их своему исстрадавшемуся брату и ими утешить и укрепить его: слова, способные смягчить жгучую едкость яда, отправляющего ему душу, и убедить его в том, что ему ещё есть место во вселенной и его не отринули в пламя геенны. Но вместо того, чтобы сказать ей эти сильные и добрые слова — подобно Тому, о Ком он так любил говорить, — этот священник лишь нудно говорил c ней о долге, намекая на страшный кошмар, который повергнет их респектабельную семью в преисподнюю позора и презрения! Какие всё- таки бессердечные пустословы эти церковники! Только бы разглагольствовать о своём бесплодном богословии! Да они просто сухари, а не люди!.. Что бы сказал отец?! — нет, об этом лучше не думать, а то она сойдёт с ума. А её мама. Ах, будь она матерью Леопольда вместо той темнокожей женщины со сверкающими глазами, он никогда не навлёк бы на них этого несчастья! Во всём этом виновата его мать, кровь её народа и этот жуткий опиум, к которому приучили Леопольда её сородичи! И теперь он должен пойти, публично во всём признаться, предстать перед судом и быть. Боже правый!!! А тут ещё этот священник предлагает ей то, что хуже любого самоубийства!

Но тут она неожиданно подумала, что на самом деле священник не знал подробностей дела и потому был вынужден говорить наугад. Он никак не мог подозревать, в каком преступлении повинен её брат, и потому не знал, к каким ужасным последствиям приведёт чистосердечное признание. Может, ей лучше рассказать ему всё как есть, чтобы он дал ей верный и разумный совет о том, как умерить страдания её несчастного ангела с изломанными крыльями? Но нет! Разве можно надеяться, что человек, способный на столь несгибаемую церковную суровость и безжалостность (из-за страха Хелен не замечала собственной непоследовательности), ради так называемой справедливости собственными руками не предаст на расправу практически невинного страдальца? Нет, больше она ничего не станет ему говорить. Уж лучше она пойдёт к Джорджу Баскому, хотя духовного утешения у него не найти: только жестокие теории против всех преступников! Увы, увы! Она была одна, абсолютно одна в этой громадной, пустынной вселенной со смертоносными глазами!.. Но как мог человек, столь убедительно говоривший о милосердии Иисуса Христа, так с ней поступить! Это было просто бессовестно! Сам Христос никогда бы не поступил так c бедной, несчастной женщиной!

Но с этой мыслью где-то внутри её существа снова раздались слова: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас». Откуда донёсся до неё этот голос? Из её памяти или из той внутренней кельи духа, которую единый жизненосный Дух хранит для себя в каждом построенном Им доме? Увы, в большинстве человеческих домов этот уголок наглухо закрыт от остальных комнат, давно забыт и заброшен, а если о нём и вспоминают, то с неловким чувством, словно о кладовке, где свалено слишком много такого, что лучше не ворошить. Но какая разница, откуда раздался этот голос: главное, чтобы слова его были истинны и она могла в них уверовать: ведь правдивое сердце всегда может уверовать в то, что истинно.

Не помня себя, Хелен упала на колени, опустила голову на сиденье скамьи и ещё раз взмолилась к Тому, кто слышит все мольбы, заклиная Его помочь ей в час безысходной нужды. Она не знала, есть Он или нет, но её вопль родился из того, что она услышала о Нём.

Однако вместо слова или хотя бы мысли, которую можно было бы принять за ответ, Хелен услышала приближающиеся шаги и испуганно вскочила. Это была экономка: тётушка послала её сказать, что Леопольд ведёт себя странно и беспокойно, что он сам на себя не похож и она просто не знает, что с ним делать.

Глава 22. Измученная душа

Хелен вошла к брату с тяжёлым, свинцовым сердцем. Увидев его, она вздрогнула: с утра в нём явно что-то переменилось! Какой живой и блестящий взгляд — может, это снова начинается горячка? Правда, его порозовевшие щёки, словно неверные предрассветные лучи, когда путник и сам ещё не знает, действительно ли небо начало светлеть или ему лишь чудятся проблески утра, больше походили на прежний здоровый румянец, нежели на новую вспышку безумия, но вместе с тем брат показался ей ещё более исхудавшим и слабым, чем раньше, как будто ещё ближе подошёл к порогу смерти. А может, дело было в ней самой? Может, она всего лишь прочла в его лице те терзания, которые ей самой только что пришлось пережить?

— Хелен, Хелен! — воскликнул Леопольд, увидев её. — Иди скоре сюда!

Она торопливо подошла к нему, села возле постели и взяла его за руку, пытаясь выглядеть как можно бодрее (хотя на самом деле взгляд её от этого был только печальнее).

— Хелен! — повторил Леопольд со странным выражением, потому что в его голосе явно слышалась надежда. — Сегодня я весь день думал о том, о чём ты говорила в воскресенье.

— И о чём же это, Польди? — спросила Хелен, внутренне сжимаясь от страха.

— Ну как же! О тех самых словах, о чём же ещё? Ты же сама мне потом их пела! Хелен, мне хотелось бы повидать мистера Уингфолда. Может, он что-нибудь мне скажет?

— Что именно? — запинаясь проговорила она, чувствуя, как комок подкатывает к её горлу. «Так вот, значит, что получается, когда начинаешь молиться?» — с горечью подумалось ей.

— Ну, что-нибудь, я не знаю, — ответил Леопольд. — Ах, Хелен! — внезапно воскликнул он во весь голос, но тут же осёкся, вспомнив об осторожности, которая уже успела стать для них обоих второй натурой. — Неужели нет никакого выхода, никакой помощи? Но должен же мистер Уингфолд хоть что-нибудь мне сказать, хоть как-то меня утешить, если я всё ему расскажу! Если он говорил всё то, что ты мне рассказывала, я мог бы ему довериться! Правда, мог бы! Ну почему, почему я тогда убежал? Лучше бы они сразу меня поймали и повесили!

Хелен почувствовала, что стремительно бледнеет. Она отвернулась и сделала вид, что ищет что-то возле его кровати.

— Сомневаюсь, что он тебе поможет, — проговорила она, всё ещё наклонившись, и вдруг показалась самой себе бесом, тянущим душу брата в преисподнюю. Но нет, всё это глупые фантазии, и она должна им сопротивляться!

— Даже если я всё ему расскажу? — с трудом проговорил Леопольд сквозь зубы, словно пытаясь удержаться от неистового вопля.

— Даже если ты всё ему расскажешь, — ответила она, чувствуя себя судьёй, приговаривающей его к смерти.

— Тогда зачем он нужен? — негодующе воскликнул Леопольд, повернулся лицом к стене и застонал.

Хелен ещё не спрашивала себя, насколько чистой была её любовь к брату и не примешивалось ли к этой любви её собственное себялюбие. Она не спрашивала себя, был ли тот новый ужас, который нынешний день долил в её чашу, и так уже переливающуюся через край, наполнен лишь мыслями о брате, а не о том, какой позор угрожает ей самой. Однако насколько она сама могла об этом судить, она не кривила душой, говоря, что священник не даст Леопольду утешения: разве, беседуя с ней, он хоть сколько-нибудь попытался её утешить? Разве он сказал ей хоть что-нибудь кроме обычных, избитых фраз о долге? И потом, кто знает? — вдруг фанатическое рвение этого человека подействует на легко возбудимый темперамент её несчастного брата, и он тотчас уговорит его воплотить в реальность тот жуткий план, о котором он уже говорил, ту страшную возможность, которую она со страхом гнала прочь от своего воображения? И вот Леопольд лежал и стонал, а она сидела рядом, лишившись слов и сил от обрушившегося на неё отчаяния.

Но тут Леопольд вскинулся и сел на постели c недвижными горящими глазами и белым лицом: он выглядел трупом, в который вселился дух страха и ужаса. Её сердце комком подкатилось к горлу, лицо судорожно исказилось и оцепенело, и она почувствовала, что вид у неё точно такой же, как у него: широко раскрытыми глазами она не отрываясь смотрела на брата, а он вперил свой взгляд во что-то такое, к чему она, в страхе увидеть то, что видел он, боялась даже повернуть голову. Несомненно, думала она потом, в тот момент с ними рядом и вправду было нечто потустороннее! Тело не слушалось её, и ей оставалось просто сидеть и ждать, пока эта могучая сила, чем бы они ни была, оставит их и уйдёт прочь.

Сколько продолжалось это оцепенение, она не знала; но вряд ли оно могло длиться долго. Так же внезапно глаза Леопольда угасли, тело обмякло, он без движения и, как видно, без чувств упал на подушки, и она подумала, что он умер. В тот же миг её невидимые путы спали, несказанный ужас куда-то исчез, и она бросилась к нему на помощь. Но хлопоча вокруг него, она всё время чувствовала себя палачом, приводящим в чувство беднягу, растянутого на дыбе или колесе. Кто дал ей право растягивать эту пытку? — думала она. Если Тот, кто в Своей жестокой силе создал его на такие терзания, кем бы, каким бы и где бы Он ни был, теперь сознательно мучил его, неужели она, его единственный друг, из эгоистичной привязанности, вложенной в неё тем же бессердечным Создателем, тоже должна стать инструментом в Его руках? Однако при всём этом она ни на секунду не переставала хлопотать над братом, пытаясь привести его в создание.

В каждом из нас происходит столько всего неосознанного или такого, что лишь мельком касается нашего сознания и неслышно падает в память, что я невольно начинаю сомневаться в том, что человек способен абсолютно утратить всякую надежду. К сожалению, среди нас всегда было и остаётся множество людей, не видящих ни малейшего основания надеяться — более того, не чувствующих в себе ни единого проблеска того, что можно назвать надеждой. Но сдаётся мне, что во всех них живёт подспудное, бессознательное упование. Я думаю, что пока нам известна лишь бледная тень того, что такое безнадёжность. Быть может, полная безнадёжность — это и есть внешняя тьма?

Наконец Леопольд открыл глаза. Его затравленный взгляд метнулся по сторонам, и, схватив сестру за плечи, он притянул её к себе.

— Я видел её! — сказал он глухо, словно со дна могилы, и его голос отозвался в самой глубине её сердца.

— Глупости, Польди! Тебе просто показалось! — откликнулась она почти таким же замогильным голосом, и сама лёгкость её слов, произнесённых таким тоном, пугающе резанула ей слух.

— Показалось! — повторил он. — Нет, я не хуже других знаю, что мне кажется, а что нет. Это было взаправду! Она стояла вон там, возле шкафа, в своём белом платье, и лицо у неё было такое же белое. А ещё. Вот, послушай! Тебе я могу об этом сказать! Сейчас ты убедишься, что это не могло быть галлюцинацией! — тут он отодвинулся и посмотрел ей прямо в глаза. — В зеркале шкафа я увидел отражение её спины, и. — на его лицо вернулось прежнее выражение оцепенелого ужаса, — Да, да! по ней полз могильный червяк, прямо по её прелестному белому плечику!.. Бр-р-р! Я видел его в зеркале!

Его голос поднялся до полузадушенного крика, лицо исказилось, и он весь дрожал, словно ребёнок, который вот-вот истошно завопит от накатившего на него кошмара. Хелен сжала его лицо в ладонях и, черпая мужество в отчаянии (если, конечно, из отчаяния можно почерпнуть мужество, и на самом деле мы не находим его в той скрытой надежде, о которой я говорил, и в любви, которая ни за что не оставит любимого), стиснула зубы и проговорила:

— Тогда пусть она приходит, Польди! Я с тобой, и я не боюсь её! Пусть видит, что любовь сестры сильнее, чем ненависть изменницы — даже если ты действительно убил её! Перед Богом клянусь, Польди, что лучше быть на твоём месте, нежели стать такой, как она! Что бы ты ни говорил, она сама во всём виновата, и я не сомневаюсь, что сама она сделала в двадцать раз больше зла, чем ты, когда убил её!

Но Леопольд, казалось, не слышал ни единого её слова. Он откинулся на подушку и уткнулся лицом в стену.

Глава 23. Вынужденное признание

Однако через минуту он вдруг повернулся и сказал:

— Хелен, если ты не позволишь мне увидеться с мистером Уингфолдом, я сойду с ума, и тогда вся правда выплывет наружу.

Чтобы скрыть нахлынувший на неё страх, Хелен выбежала в гардеробную и упала на постель. То ли серый фатум навис у неё над головой, то ли жуткая горгона взывала из преисподней, иного выхода не было. Будь то живая Воля или всего лишь тень событий, повинующихся её приказам, у неё больше не было сил с нею бороться. Ей придётся покориться. Она встала и вернулась к брату.

— Пойду поищу мистера Уингфолда, — охрипшим голосом сказала она, беря шляпку.

— Только не уходи надолго, Хелен, — попросил Леопольд. — Я не могу тут один, без тебя. И тётушку сюда не пускай. А то вдруг снова появится она, и тогда всё откроется. Приведи его сюда, ладно?

— Хорошо, — ответила Хелен и вышла. Священник, должно быть, уже у себя дома: туда она и пойдёт. Теперь ей было всё равно, что о ней подумают.

День стоял скучный и пасмурный. Небо хмурилось тучами, ветер был стылым и зябким. Казалось, он дует из церкви, которая высилась на фоне неба холодной тусклой громадой, заполняя собой конец улицы. «Как всё противно и страшно в этом мире!» — думала Хелен. Она прошла за ограду кладбища, откуда серое здание церкви подымалось, словно скала из Мёртвого моря, — прообраз истинной церкви, возле чьих стен лежат мёртвые тела ветхой человеческой природы, сброшенные теми, кто вошёл внутрь. Хелен уже готова была позавидовать тем, кто так мирно лежал под этими волнами. Но увы! Если Леопольд прав, на самом деле они лишь носились по миру, не зная покоя, и смерть не приносила им облегчения.

Она торопливо добежала до дома священника, но мистер Уингфолд ещё не возвращался, и она снова поспешила домой, сообщить Леопольду, что ей придётся поискать его в другом месте. Бедному мальчику уже стало намного легче. Как порой окрыляет человека даже самая смутная надежда! Хелен сказала, что видела мистера Уингфолда в Остерфиль- дском парке, где гуляла с утра, и может быть, он всё ещё там, так что она быстренько сбегает туда. Леопольд лишь попросил её вернуться поскорее, и она немедленно направилась к сторожке. По дороге Уингфолд ей не встретился, и она приблизилась к воротам с сильным чувством отвращения.

— Простите, не у вас ли мистер Уингфолд? — спросила она у Рейчел так, словно разговаривала с ней впервые. Увидев её, Рейчел побледнела, но тут же ответила, что мистер Уингфолд в саду, с её дядей, и пошла позвать его. Как только он появился, Хелен заговорила, и её голос, изменившийся от борющихся внутри эмоций голосом, прозвучал резко, почти грубо.

— Не согласитесь ли вы навестить моего брата? Он болен и хочет вас видеть.

— Конечно, — ответил Уингфолд. — Я готов пойти с вами прямо сейчас.

Но сердце его затрепетало при мысли о том, что от него ждут утешения и совета — и причём, явно в каком-то серьёзном и необычном деле. Вдруг у него не найдётся слов, и он не будет знать, как себя вести? Всё было бы совсем иначе, если бы он от всего сердца верил в прекрасные и великие истины, записанные в Книге его вероисповедания! Тогда он смог бы войти в обители боли, страха и вины с непорочной уверенностью крылатого ангела, несущего утешение и исцеление! Пока же глаза его разума всё ещё затуманены целым роем «если» и «но», которые чёрными мошками вились повсюду, куда бы он ни взглянул. Как бы то ни было, он попробует. нет, он должен пойти и сделать всё, что в его силах!

Они пересекли парк, чтобы войти в дом через сад. Какое-то время они шли молча. Наконец, Хелен сказала:

— Я очень вас прошу, не давайте моему брату слишком много говорить и не относитесь к его словам слишком серьёзно: у него было воспаление мозга, и порой он до сих пор бредит. Но с другой стороны, если он вообразит, что вы не верите ему, это сведёт его с ума. Поэтому я прошу вас — пожалуйста! — будьте осторожны!

Голос у ней был такой, будто душа впервые пыталась произносить слова непослушными и непривычными губами.

— Мисс Лингард, — медленно и тихо ответил Уингфолд, и если голос его дрогнул, то знал об этом лишь он один, — мне не видно вашего лица, и потому я прошу у вас прощения за свой вопрос, но. Вы действительно говорите мне правду?

Хелен вспыхнула от гнева и какое-то время молчала, но потом сказала:

— Что ж, мистер Уингфолд, значит, вот как вы помогаете беспомощным?

— Да как же один человек может помочь другому, пока не узнает, в чём именно нужна его помощь? — возразил священник. — А для этого ему непременно нужно знать правду. Я прекрасно вижу, что вы мне не доверяете, и пока это так, вряд ли я смогу быть чем-то вам полезным.

Хелен снова ничего не ответила, не находя слов от смешанного чувства обиды, досады на саму себя и страха перед тем, что он может ей сказать. Она молчала так долго, что Уингфолд решился сделать то, о чём подумывал сегодня уже не раз. Не будь он уверен, что на карту поставлена человеческая душа, он ни за что не стал бы прибегать к тому, что на первый взгляд могло бы показаться настоящей жестокостью.

— Может быть, вот это поможет вам убедиться если не в ценности моего совета, то хотя бы в том, что мне можно доверять? — сказал Уингфолд, и, вынув из кармана ножны, протянул ей. Они как раз проходили возле густых зарослей, где никто не мог их увидеть. Хелен отпрянула от него, как молодая кобылка от мертвечины: сами ножны были ей незнакомы, но их причудливая форма немедленно вызвала в памяти леденящее душу воспоминание. Она побледнела, невольно отступила на шаг, с судорожно расширившимися ноздрями и вздувшимися венами на шее, посмотрела сначала на ножны, потом на священника, испустила слабый стон, но потом, сильно закусив губу, протянула руку, словно боясь прикоснуться к его находке, и проговорила:

— Что это? Где вы это нашли?

Она взялась за кожаный чехол, но Уингфолд не выпустил его из рук.

— Отдайте! — потребовала она. — Это моё. Это я потеряла.

— Тут на подкладке что-то тёмное, — сказал священник, глядя прямо ей в глаза.

Она разжала было пальцы, но вот же миг ловко выхватила ножны из руки Уингфол- да, крепко прижав их к груди, и испуг на её лице сменился вызывающим выражением. Уингфолд не стал пытаться отнять у неё ножны. Она спрятала их в карман и высокомерно выпрямилась.

— Что вы имеете в виду? — вопросила она жёстким голосом, в котором угадывалась дрожь. На минуту ей показалось, что над её головой кружатся стервятники, а она пытается кое-как защититься от них, беспомощно грозя им пальцем. Но тут же с высокомерным видом и внезапной надменностью в голосе она произнесла:

— Так, значит, сэр, вы за мной следили?

— Нет, — тихо ответил священник. — Эти передал мне один человек, которому стали известны определённые факты. который кое-что слышал.

Он замолчал. К этому времени Хелен уже дрожала всем телом, но упрямо держалась за тот клочок твёрдой земли, который пока у неё оставался.

— А почему вы до сих пор не отдали его мне?

— Прямо на улице? Или в присутствии вашей тёти?

— Как вы жестоки! — задыхаясь проговорила она, чувствуя, что силы покидают её. — Что вам известно?

— Главным образом то, что я хочу помочь вам, и вы можете мне доверять.

— И что вы собираетесь делать?

— Всё, что в моих силах, ради того, чтобы помочь вам и вашему брату.

— Но ради чего?

— Ради правды, какой бы она ни была.

— Но как? Что вы ему скажете?

— Это вы должны помочь мне понять, что ему следует сделать.

— Только не. — лихорадочно начала она и, заломив руки, упала перед ним на колени, — Только не говорите ему, что он должен сдаться полиции! Пообещайте мне, что не станете говорить ему этого, и я всё вам расскажу. Он сделает всё, что вы пожелаете, но только не это! Всё что угодно, но только не это!

Сердце Уингфолда зашлось при виде её отчаяния. Он уже готов был поднять её с дружескими уверениями участия и сочувствия, но она снова умоляюще воскликнула:

— Обещайте мне, что вы не станете уговаривать его сдаться!

— Я не смею ничего обещать, — ответил он, — потому что должен делать то, что сочту правильным. Поверьте, я не хочу ничего выпытывать у вас насильно, но вы явно дали мне понять, что вы в беде и вам нужна помощь, и я был бы плохим священником, если бы не попытался уверить вас в том, что вы можете мне довериться.

Он замолчал. С чувством растущей безысходности Хелен поднялась на ноги, и они пошли дальше. Когда они вышли на луг, за которым возвышался особняк, она повернулась к нему и сказала:

— Я готова довериться вам, мистер Уингфолд. Я отведу вас к брату, и пусть он сделает то, что посчитает нужным.

Они молча пересекли луг. Затворив за ними калитку сада, Хелен неожиданно остановилась и прижала руку к груди.

— Ах, мистер Уингфолд! — воскликнула она. — У меня просто разрывается сердце. У него нет никого кроме меня! Я ему и мать, и сестра, и всё! Поверьте мне, он вовсе не злой, мой бедный, бедный мальчик!

Она лихорадочно вцепилась в руку Уингфолда и умоляюще посмотрела ему в лицо: в сумрачном свете, какой бывает в могильных склепах, с напряжённо расширившимися глазами, осунувшимся лицом и дрожащими бескровными губами она походила на призрака, выпущенного из-под земли «порассказать об ужасах геенны».

— Спасите его! — чужим голосом произнесла она, с трудом выговаривая слова. — Спасите его от угрызений совести, точащих ему душу. Но прошу вас, не говорите ему, не говорите, чтобы он сдался полиции!

— Может быть, будет лучше, если вы сами мне обо всём расскажете? — спросил священник. — И тем самым избавите его от ненужной боли и волнения?

— Я расскажу, если он попросит меня об этом, но не иначе. Идёмте, нам нельзя медлить. Ему всегда плохо, когда меня нет рядом. Я на минутку оставлю вас в библиотеке, а потом приду за вами. Если зайдёт тётушка, умоляю вас, ни слова об этом. Она знает только, что у него воспаление мозга, и он очень медленно выздоравливает. Я ни разу не намекнула ей, что всё гораздо хуже. Но честно говоря, мистер Уингфолд, я и сама не уверена, что он действительно сделал то, о чём он вам расскажет. Только страдает он ничуть не меньше. Пожалуйста, мистер Уингфолд, пожалейте нас! Не будьте слишком к нему суровы! Ведь он ещё совсем мальчик, ему только двадцать лет!

— Пусть Бог поступит со мной так, как я поступлю с ним! — торжественно откликнулся Уингфолд.

Хелен опустила глаза и отпустила его руку. Они прошли через сад и вошли в дом. Потом Уингфолд сам поражался тому, как решительно и спокойно он принял на себя — нет, почти что подтащил к себе! — эти отношения с Хелен и её братом. Но он чувствовал, что отказать ей — всё равно, что оставить Хелен наедине с её горем, и ради неё он должен смело идти навстречу всему, с чем придётся столкнуться

Хелен оставила его в библиотеке, как и обещала. Он ожидал её возвращения, словно в каком-то ступоре, не в силах думать, и ему казалось, будто он очутился в странном и тревожном сне.

Глава 24. Добровольное признание

— Пойдёмте, — вернувшись позвала его Хелен. Священник поднялся и пошёл за нею. Стоило ему подойти к кровати и увидеть лежащее на подушке лицо, как он сразу понял, что Хелен права, и перед ним не злой нечестивец, а, скорее всего, юноша, движимый неистовыми страстями. Он увидел смуглую кожу и огромные, бархатные, беспокойные глаза, рождённые тропической южной кровью. Не скажи Хелен, что это её брат, Уингфолд подумал бы, что видит перед собой девушку. Свет, не столько лучившийся, сколько переливавшийся через край измученных, смятенных, умоляющих глаз, пронзил священника в самое сердце.

Когда-то у Уингфолда тоже был брат, единственный, кого он любил по-настоящему. Брат умер совсем молодым, и источник привязанности в сердце священника успел подёрнуться тонкой корочкой льда. Но сейчас лёд вдруг сломался и исчез, и вся душа Уингфол- да рванулась навстречу несчастному мальчику. Он и сам пытался взывать к Богу в горькие минуты нужды. И вот теперь — казалось, ещё до того, как Бог услышал его самого, — к нему взывает о помощи страдающий брат. Но это было ещё не всё. Чтение евангельской истории пробудило в душе Уингфолда странное, но вполне естественное желание увидеть лик Того, о Ком рассказывали столь дивные вещи, и из-за этого он, сам того не зная, начал смотреть на своих собратьев с почтением и любовью, впервые заметив это только сейчас, когда душа его с такой нежностью отозвалась на страдания Леопольда.

Он тихо приблизился к постели, с лицом полным ласки и глубокой жалости. Леопольд, ослабевший от долгой болезни и душевных мук, лишь раз взглянул на него и тут же протянул к нему обе руки. Ну разве можно было после этого просто подать ему руку? Уингфолд склонился над ним и крепко обнял его, как маленького ребёнка.

— Я знал, что вы придёте, — всхлипывая проговорил Леопольд.

— Ну как я мог не прийти? — ответил Уингфолд.

— Я где-то видел вас раньше, — сказал Леопольд. — Должно быть, в одном из своих снов. — И, понизив голос до шёпота, добавил: — Знаете, а ведь вы вошли почти сразу после неё. Она обернулась, увидела вас и пропала!

Уингфолд не стал даже пытаться понять, о чём он.

— Тише, мой мальчик, тише, — сказал он. — Я не должен позволять вам бредить, а иначе врач запретит мне сюда приходить.

— Это вовсе не бред, — возразил Леопольд. — Я спокоен, как горная вершина. Видели бы вы меня, когда я и вправду не в себе.

Уингфолд присел на краешек постели и взял исхудавшую, горячую руку в свою твёрдую, прохладную ладонь.

— Что ж, — сказал он, — тогда расскажите мне всё как есть. Или вы хотите, чтобы это сделала ваша сестра? Прошу вас, подойдите к нам, мисс Лингард!

— Нет, нет! — поспешно перебил его Леопольд. — Я сам. Хелен и так уже выбилась из сил, она просто не выдержит, если начнёт всё это рассказывать. Только я боюсь, что стоит вам понять, к чему я клоню, как вы сразу встанете и уйдёте прочь!

— Это было бы всё равно, что выйти из горящего дома и закрыть за собой дверь, оставив внутри беспомощного ребёнка! — сказал Уингфолд.

— Тогда ты иди, Хелен, — очень тихо проговорил Леопольд. — Зачем тебе снова мучиться? Не бойся за меня. Мистер Уингфолд обо мне позаботится.

Бросив один тревожный взгляд на брата, Хелен вышла. Не медля ни секунды, Леопольд начал свой рассказ и на редкость связно и искренне поведал священнику грустную историю о содеянном зле, как когда-то рассказывал её сестре, только более последовательно и спокойно. Должно быть, он всё же волновался о том, как Уингфолд воспримет эту историю, и эта тревога не давала вновь ожившим воспоминаниям наброситься на него с новой, обуревающей силой. Он ни на миг не отрывал взгляда от Уингфолда, и священник чувствовал, что эти глаза, словно в книге, читают малейшие чувства, отражающиеся на его лице. Однако он был настолько хорошо готов к тому, что ему предстояло услышать, что Леопольд не заметил в его лице ни удивления, ни тени отвращения, и продолжал рассказывать всё до конца, ни разу не остановившись. Когда он смолк, какое-то время оба они сидели, глядя друг на друга и не говоря ни слова. Взгляд Уингфолда лучился состраданием, а молодой Лингард смотрел на него с неясным тревожным вопросом и мольбой.

— И как вы думаете, чем я мог бы вам помочь? — наконец спросил Уингфолд.

— Не знаю. Я думал, вы что-нибудь мне подскажете. Я больше не могу так жить! Ну почему тогда я не остановился, чтобы подумать, и не убил себя вместо неё! Это было бы куда лучше! Конечно, сейчас я был бы уже в аду, но это было бы справедливо, а сейчас всё неправильно. Как я могу лежать в постели, если Эммелина лежит в гробу?! Я знаю, что заслуживаю вечных мук и вовсе не хочу от них избавляться — это только справедливо! — но того, что происходит со мной сейчас, мне больше не вынести! Прошу вас, скажите мне что-нибудь, чтобы у меня появились силы всё это выдержать! Вот какая помощь мне нужна. Мне не хотелось бы потерять рассудок. И, что самое ужасное, из-за меня страдает сестра; я просто не могу этого видеть. Всё это медленно убивает её. И потом, мне кажется, она любит Джорджа Баскома; а кто согласится жениться на сестре убийцы? А теперь ещё и она — то есть Эммелина — опять начала приходить ко мне, даже днём; или, может, просто я снова начал её видеть; не знаю. Может она всегда здесь, только я не всегда её вижу. Да какая разница! Вот если бы кто-то ещё увидел её!.. Пока она здесь, никто не сможет убедить меня, что её нет, но потом я и сам начинаю сомневаться. А ночью мне снова и снова снится та ужасная ночь, и мне нестерпимо думать о том, что я никогда не избавлюсь от своей вины, никогда не почувствую себя чистым. Я не могу жить, вечно чувствуя себя убийцей и храня это в тайне от людей!

Глава 25. Совет священника

Уингфолд ещё не знал, что должен сказать, но помнил, что даже малейшие проблески -это уже свет, и поэтому, решив просто выслушать Леопольда и дать ему выговориться, сказал первое, что пришло ему в голову:

— И что вы чувствуете, когда думаете о том, что вас могут поймать?

— Сначала я боялся этого больше всего на свете. Когда опасность миновала, мне стало страшно при мысли о будущей жизни. Потом я и этого перестал бояться, и теперь меня мучит только то, что я натворил. Часто мне даже хочется, чтобы меня арестовали и спасли от самого себя. Уж лучше бы всё вышло наружу, и мне уже нечего было бояться! Думаю, что даже в тюрьме мне было бы легче видеть её. Вы даже не представляете, с какой превеликой радостью я пошёл бы на виселицу, если бы тем самым можно было бы перечеркнуть прошлое или вернуть Эммелину! Честное слово, мистер Уингфолд! Надеюсь, вы верите мне, хоть я этого и не заслуживаю.

— Верю, — откликнулся Уингфолд, и они немного помолчали. Наконец священник заговорил снова:

— Что ж, пока я с уверенностью могу сказать только одно: я ваш друг и ни за что не оставлю вас. Но иногда дружба начинается с того, что человек признаётся в собственной нищете, и я хочу сказать вам, что хуже всего знаю то, что мне следовало бы знать лучше всего. Я лишь недавно начал искать Бога и пока не смею сказать, что нашёл Его, но, по- моему, успел понять, где Его найти. Ещё я думаю, что если мы найдём Его, то найдём и нужную нам помощь. Всё, что я могу сделать для вас сейчас, — это быть рядом, разговаривать с вами и молиться за вас Богу, чтобы вместе мы могли дождаться от Него света. Как вам кажется, от чего вам могло бы стать чуточку легче?

— Я просто не вправе искать облегчения и чем-то утешаться!

— Ну, не знаю. Вам легче сейчас от того, что я пришёл?

— О да, да, намного!

— Ну вот видите. А ведь в этом нет ничего плохого, верно?

— Не знаю. Это как-то нечестно: ведь ей уже никогда не будет хорошо! Хелен всё время пытается как-то меня извинить и оправдать, но от этого мне только хуже.

— Я же не говорил вам ничего подобного!

— Нет, не говорили.

— Но вам легче от того, что я здесь?

— О да, сэр! — горячо и серьёзно ответил Леопольд.

— И что, от этого вы меньше думаете о своём преступлении?

— Нет. Оно кажется мне ещё более дурным, когда вижу вас рядом, такого чистого, сильного и честного, и думаю о том, каким мог бы быть и я.

— Значит, по меньшей мере, в моём приходе нет никакого вреда. Если бы я увидел, что мои слова заставляют вас меньше ненавидеть своё преступление, то, наверное, немедленно ушёл бы прочь.

— Спасибо вам, сэр, — пристыженно ответил Леопольд. — Знаете, когда я думаю о том что уже никогда, никогда не смогу себя уважать и думать о себе, как прежде.

— Что ж, может быть, раньше вы думали о себе слишком хорошо, — откликнулся Уингфолд. — Знаете, на земле бывает нечто похуже самого отъявленного негодяя и глупца: это когда такой негодяй или глупец сам не знает своего подлинного положения и считает себя респектабельным человеком. Как выяснилось (хотя, быть может, раньше сама мысль об этом показалась бы вам нелепой), вы способны на убийство. Мне кажется, что если в сердце человека не живёт Бог, он может быть — или стать — способным совершить любое преступление, какое только подвластно человеческой природе.

— Я вообще ничего не знаю о Боге, — ответил Леопольд. — Пожалуй, раньше, перед тем, как всё это произошло. то есть до того, как я это сделал, — поправился он, — мне казалось, что знаю; но теперь я вижу, что ничего не знаю и никогда не знал.

— Ах, Леопольд! — вздохнул священник. — Вы только себе представьте: уж если вам стало легче от моего прихода, каково было бы всегда иметь рядом Того, Кто сотворил вас!

— А какая от этого радость? Понятно, Он мог бы простить меня, если бы по Его слову я сделал то-то и то-то. Но что в этом толку? Преступление-то так и останется на мне!

— Ах, вот вы о чём! — сказал Уингфолд. — Боюсь, вас беспокоит не только ужас того, что вы натворили, но и тот стыд, который вы на себя навлекли. Только почему вам не должно быть стыдно? И зачем кому-то избавлять вас от этого стыда? Нет уж, вам придётся смиренно согласиться вынести его до конца. Может быть, именно в нём и кроется рука любви, омывающая с вас скверну. Лучше испить чашу стыда и очиститься от грязи!

— Я не очень вас понимаю, сэр. О какой скверне вы говорите? Разве скверна не в том, что я совершил это преступление?

— Мне кажется, что главная скверна — это иметь в себе, иметь частью себя нечто такое, что даёт вам способность его совершить. Если бы вы воспротивились этой скверне и подчинили её себе, она не смогла бы вас запятнать. И даже сейчас, если вы покаетесь и к вам придёт Бог, вы ещё можете стать чистым. Я повторю ещё и ещё раз: лучше испить чашу стыда и очиститься! В стыде нет грязи, хотя человеческая гордыня и уверяет нас в обратном. Напротив, человек, искренне устыдившийся своего греха, уже начал очищаться.

— Но чем это поможет Эммелине? Разве она сможет вернуться к солнцу из тёмной могилы?

— Она сейчас вовсе не в тёмной могиле

— А где же она тогда? — с перекосившимся лицом прошептал Леопольд.

— Этого я не знаю. Я знаю лишь одно: если Бог есть, она в Его руках, — ответил священник.

Молодой Лингард молча, не отрываясь смотрел ему в лицо. Уингфолд понял, что ему не следовало пытаться утешать несчастного словами о Боге, обитающем у него внутри. Какое утешение они принесут этому бедному, разрываемому страстями мальчику? Как ему понять эту великую истину и обрадоваться ей, пока его духовная натура остаётся лишь в зародыше? Нет, нужно попробовать иначе.

— Хотите, я расскажу вам о том, что мне самому порой кажется единственным утешением в бедах и трудностях?

— Да, сэр, пожалуйста! — кротко, как маленький мальчик, ответил Леопольд.

— Иногда мне кажется, что стоит мне хоть на миг увидеть Иисуса.

— А-а! — воскликнул Леопольд и глубоко вздохнул.

— Так, значит вам тоже хотелось бы Его увидеть?

— Ой, мистер Уингфолд!..

— И что бы вы тогда Ему сказали?

— Не знаю. Я бы упал на землю и обхватил Его ноги, чтобы Он никуда от меня не ушёл.

— Как вы думаете, Он мог бы вам помочь?

— Да. Он мог бы воскресить Эммелину. И уничтожить то, что я сделал.

— Но ведь преступление всё равно бы осталось на вас!

— Но вы сами говорите, что Он простил бы меня и сделал меня таким, чтобы я больше не грешил.

— Так вы считаете, что история про Иисуса Христа — это правда?

— Конечно. А вы что, нет? — произнёс Леопольд, удивлённо и полуиспуганно глядя на Уингфолда.

— Да нет, я тоже считаю, что это правда. Быть может, вы помните, что Он сказал ученикам перед тем, как покинуть их: «Се, Я с вами во все дни до скончания века!» Если это правда, значит Он и сейчас прекрасно слышит вас и слышал вас всегда. А ещё будучи в мире, Он сказал: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас». А ведь вы, бедный мой мальчик, хотите именно покоя: не избавления от опасности или стыда, а именно душевного покоя, какой бывает в детстве! Если Он не сможет дать его вам, я не знаю, где и как человек может обрести его. Не тратьте времени на напрасные размышления над тем, как именно Он может этот сделать: это Его дело, а не ваше! Попросите Его простить и очистить вас и расставить всё по своим местам. И если Он этого не сделает, то Он не Спаситель человеков и зря был назван Иисусом.

Священник встал. Леопольд спрятал лицо в ладонях. Когда он опустил руки и открыл глаза, Уингфолда в комнате не было.

Глава 26. Сон

Когда Уингфолд вышел из комнаты, находившейся рядом с лестницей, с верхней ступеньки поднялась Хелен, где она сидела всё время, пока священник беседовал с её братом. Он осторожно прикрыл за собой дверь и тихо пошёл к выходу. Присутствие человеческой души, терзающейся чувством вины, всегда накидывает на нас покров благоговейного молчания, но в притихшей поступи священника было не только это. Ему казалось, что он оставил Леопольда наедине с Целителем душ; что за дверью остался человек, растянутый на дыбе истины, но Тот, кто стоял у его изголовья, взирал на его муки с сердцем, полным самого живого сострадания, какое когда-либо билось в человеческой груди, а палачами были сами ангелы света. Неудивительно, что такие мысли и чувства заставили Уингфолда ступать как можно тише, а по лицу его протянулись две блестящие дорожки. Он и сам не знал, что в глазах его стояли слёзы, но Хелен увидела их.

— Вы всё знаете? — нетвёрдо произнесла она.

— Да. Простите, можно мне выйти от вас через сад? Мне хотелось бы побыть одному.

Хелен повела его вниз по лестнице. Уингфолд молчал.

— Вы же не думаете дурно о моём бедном брате, мистер Уингфолд? — пристыженно спросила Хелен.

— Это ужасная история, — откликнулся он. — Но я ещё не видел, чтобы человек так смиренно принимал свою вину и стыд. Надеюсь, вскоре он успокоится. Мне кажется, он знает то единственное место, где можно обрести покой. Я прекрасно понимаю, какой глупостью многим кажутся мои слова, мисс Лингард, но когда человек вдруг сполна осознаёт всю гнусность собственных поступков, когда они глумятся над ним неотступными призраками, когда ему тошно от самого себя и он с омерзением отворачивается от своего прошлого, настоящего и будущего, ему остаётся только один выбор: между смертью, которую проповедует ваш друг мистер Баском, и жизнью, которую проповедует Иисус, распятый иудей. Я очень надеюсь, что ваш брат выберет жизнь и войдёт в неё.

— Как я рада, что вы не испытываете к нему ненависти!

— Ненависти? Только дьявол мог бы ненавидеть его!

Хелен подняла на него благодарные, полные слёз глаза. Она уже не испытывала ужаса при мысли о том, что он может посоветовать её брату. Нет, он никогда не станет уговаривать Леопольда пойти в полицию!

— Но, как я уже сказал, я лишь начинаю постигать эти возвышенные истины, — опять заговорил священник. — Мне хотелось бы привести к нему мистера Полварта.

— Карлика? — воскликнула Хелен, содрогаясь при воспоминании о том, что ей пришлось пережить в домике привратника.

— Да. У него крохотное, уродливое и больное тело, но душа его необъятна, прекрасна и терпелива. Я не знаю никого лучше и мудрее него.

— Я должна спросить Леопольда, — ответила Хелен. Чем больше хорошего она слышала о человеке, тем боязливее и ревнивее относилась к тому, какой совет он может дать. Её любовь никак не могла примириться с её совестью.

У калитки, выходящей на луг, они расстались, и она вернулась к брату. Перед тем как войти, она нерешительно помедлила. Внутри было тихо, как в склепе. Она неслышно повернула ручку и заглянула внутрь: должно быть, торжественный вид священника сообщил ей тень того благоговения, с которым он вышел оттуда, где, быть может, рождалась заново человеческая душа. Леопольд не шевелился. Смертельный ужас объел ей душу. Она торопливо вошла, обогнула ширму и приблизилась к кровати. К её радостному изумлению Леопольд крепко спал, и на щеках его ещё не высохли слёзы. Сердце Хелен наполнилось неведомым ей доселе чувством: быть может, это было первым ростком благодарности Отцу её собственного духа?

Она стояла, глядя на брата, как мать смотрит на больного ребёнка, как вдруг он открыл глаза и печально улыбнулся.

— Когда ты вошла? — спросил он.

— Только что, — ответила она.

— Я тебя не слышал.

— Нет. Ты спал.

— Не может быть! Мистер Уингфолд ушёл всего секунду назад.

— Нет, я уже проводила его до луга.

Леопольд озадаченно и немного встревоженно уставился на неё, но потом сказал:

— Так значит, Бог сделал так, чтобы я заснул?

Хелен ничего не ответила. Свет новой надежды, заблестевшей в его глазах, словно рассвет, наконец-то пробившийся над тёмными горами, уже отразился в её сердце.

— Ах, Хелен, — сказал Леопольд. — Какой он хороший человек! Очень хороший!

И тут Хелен впервые почувствовала укол ревности: до сих пор она была для Леопольда абсолютно всем! Может быть, если бы священник ей нравился, она не стала бы так сердиться.

— Ну вот, теперь я буду тебе не нужна, — грустно промолвила она. — Я никогда не понимала, как можно вот так проникнуться к человеку с первого взгляда!

— Наверное, некоторые из нас просто такими родились, — ответил Леопольд. — Тебя я тоже полюбил с первого взгляда! Никогда не забуду, как увидел тебя в первый раз, когда приехал сюда одиноким маленьким иностранцем. А ты была такая высокая, красивая дама; да, тогда ты мне показалась именно такой, хоть потом сто раз пыталась меня убедить, что на самом деле была всего лишь долговязой нескладной девчонкой, — как будто такое могло быть! Ты подбежала прямо ко мне, обняла меня, поцеловала, и мне показалось, будто я переплыл океан смерти и отыскал рай в твоих объятьях! .. Неужели ты думаешь, что я забуду тебя ради мистера Уингфолда, каким бы хорошим, добрым и сильным он ни был? Даже она не смогла бы заставить меня забыть тебя, Хелен! Только, по-моему, теперь ни мне, ни тебе без мистера Уингфолда просто не обойтись. Жаль, что он не очень тебе нравится. Но со временем ты непременно его полюбишь! Понимаешь, он не рассыпает дамам комплименты, как некоторые другие священники. Ну, и ещё, быть может, манеры у него немного. нет, неуклюжими их не назовёшь,.. чересчур простые и безыскусные. Видишь ли, Хелен.

— Видишь ли Польди, — с невольной улыбкой перебила его Хелен (последнее время они почти перестали улыбаться). — Я смотрю, ты всё про него знаешь, хотя видишь его впервые!

— Это правда, — откликнулся Леопольд. — Но он пришёл ко мне с дверью нараспашку и позволил мне войти. В таких случаях не надо много времени, чтобы узнать человека. Ему нечего скрывать, Хелен, не то что нам! — с грустью добавил он.

— И что он тебе сказал?

— Да, наверное, почти то же самое, что на днях сказал тебе с кафедры.

Она была права! Несмотря на всю свою чёрствость и непримиримость, священник всё-таки внял её мольбам и не стал забивать голову бедного мальчика жуткими мыслями о долге и самопожертвовании!

— Завтра он снова придёт, — почти весело добавил Леопольд, — и, может быть, скажет что-нибудь ещё, чтобы помочь мне.

— А он сказал тебе, что хочет привести с собой друга?

— Нет.

— Я не понимаю, зачем рассказывать обо всём этом кому-то ещё.

— Может, пусть он лучше делает то, что считает нужным? Ты же не станешь спорить с врачом, так почему же мы должны сомневаться в нём? Когда один человек идёт ко дну, а второй прыгает в море, чтобы его спасти. Разве я могу судить о том, как ему лучше вытащить меня? Нет, Хелен, если уж я кому-то доверяю, то доверяю полностью, до конца.

Хелен вздохнула и подумала о том, как печально закончилось его доверие Эммелине.

С того самого разговора про Полвартов, когда они с Джорджем встретили их в парке, Хелен испытывала к ним некое физическое отвращение, как будто они были нечистыми тварями и вообще не должны были существовать. Но после этих слов Леопольда она почувствовала, что поток событий безвозвратно подхватил её, и теперь ей остаётся лишь покориться ему и плыть по течению.

Глава 27. Богослужение

На следующий день священник снова зашёл навестить Леопольда. Но Хелен как раз куда-то вышла, и когда служанка объявила, что пришёл мистер Уингфолд, у постели больного сидела миссис Рамшорн. Она относилась к учению Уингфолда с таким ревнивым негодованием, что ни за что не пустила бы его, но молодой Лингард так горячо запротестовал, услышав её слова: «Передайте ему, что нас нет дома», что ей пришлось уступить, и она велела служанке провести священника наверх. Однако она ни за что не собиралась оставлять его наедине с Леопольдом: кто знает, какими нелепыми и сумасбродными идеями он может забить мальчику голову! Судя по всему, он вполне способен заставить Леопольда постричься в монахи, стать социнианином или каким-нибудь святым последних дней! Так что она неотступно сидела, загораживая собой единственное восточное окошко в тёмной спальне племянника и не пуская прилив рассвета к его больной и измученной душе. Поэтому говорить откровенно они не могли. Но даже лицо нового друга было для Леопольда немалым утешением, и перед его уходом они всё-таки сумели договориться, что на следующий день Уингфолд зайдёт тогда, когда никто не сможет им помешать.

В тот же самый день Уингфолд повёл мануфактурщика в гости к Полвартам.

Рейчел лежала на диванчике в гостиной, жалкая сгорбленная фигурка, напоминающая, скорее, могилку, разворошенную попытками покойника воскреснуть, нежели образ и форму, свойственную человеческой природе. Но когда она поздоровалась с мистером Дрю и с благодарностью выслушала его сочувственные слова, голосок её звучал весело и сердечно.

— Мы ещё увидим, что сделает для меня Бог, — ответила она на какие-то слова священника, и сейчас, как всегда, всё её существо дышало бесконечным доверием высшему Духу, которому подчинялся даже грубый материал её искалеченной хижины.

Уингфолд помог Полварту накрыть стол к чаю, и разговор, как всегда бывает, если собеседников объединяет важная для них тема, быстро нашёл нужное русло. В реальной жизни такие разговоры случаются нечасто. Обычно при любом обмене мнениями, который можно назвать разговором, у каждого собеседника есть своя излюбленная мысль, и он всячески стремится её доказать, одновременно пытаясь опровергнуть то, что говорит его ближний. Даже если допустить, что человек начал придерживаться той или иной точки зрения, потому что увидел в ней следы истины, чаще всего он доказывает её правоту такими методами, что намертво забивает в своей душе все отверстия и щели, куда эта истина могла бы пробиться. Однако эти трое (даже если вам покажется невероятным, что где- то на земле собралось целых три человека, любящих истину) стремились лишь к тому, чтобы высказать ту истину, которую они успели узнать сами, и увидеть то, что до сих пор было от них скрыто. Я попытаюсь передать лишь общее впечатление от их вечерней беседы.

— Я изо всех сил пытаюсь вас понять, господин Полварт, — сказал мануфактурщик после того, как хозяин дома какое-то время говорил один, — но никак не могу ухватить вашу мысль. Порой мне кажется, что я вот-вот поймаю её за хвост, но она тут же ускользает от меня, и я опять остаюсь ни с чем. Может, вы объясните мне, что вы имеете в виду, говоря о богослужении? Сдаётся мне, что до сих пор я употреблял это слово совсем в ином смысле.

— Ах да! — воскликнул Полварт. — Мне следует помнить, что те мысли, которые после долгих лет уединённых размышлений стали мне давно знакомыми, совсем не обязательно сразу будут понятны другим — особенно, если они выражены непривычными словами, присущими чужой индивидуальности. Мне надо было сразу пояснить, что, говоря о богослужении, я вовсе не имею в виду церковные обряды или должности. Я употребляю это слово в его изначальном смысле и говорю о служении Богу: о том, чтобы делать что-то для Бога. Неужели по собственной глупости я сделаю из церкви храм поклонения идолам, воображая, что она нужна Богу для восполнения какой-то Его нужды? Что я ублажаю какую-то Его прихоть, когда сижу на церковной скамье, слушая Его Слово, произнося молитвы и воспевая Ему хвалу? Неужели в присутствии живой Истины я останусь таким безмозглым ослом? Или, если прибегнуть к более обыденному сравнению, неужели я, как пресловутый «хороший мальчик» из детского стишка, усядусь в уголок своего себялюбивого самодовольства и буду с осознанной гордостью есть рождественский пирог, воображая это невесть какой добродетелью и удовлетворённо размышляя о том, какую радость я тем самым доставляю своим родителям?[40] И, если пойти ещё дальше, неужели я осмелюсь осквернить неприкосновенность потаённой комнаты, освящённой словами Христа, и в своём тщеславии буду полагать, что там, за закрытой дверь, я исполняю то, что Бог заповедал мне в качестве священного обряда?[41] Неужели я по неразумию стану воображать, будто, осуществляя самое высокое и прекрасное, самое дивное право, данное человеку на земле — право излить своё сердце перед Тем, Кто несёт за меня ответственность, Кто прославил меня собственным образом и подобием хотя бы в моей душе, каким бы искажённым Его образ ни был в моём теле! — я тем самым что-то делаю для Бога? Разве я служу своему отцу, если сажусь за стол, чтобы съесть то, что он мне приготовил? Разве я служу Богу, когда ем Его хлеб и пью Его вино?

— Но разве Богу не приятно, когда человек изливает Ему свою душу? — спросил мистер Дрю.

— Конечно, приятно. Только что бы вы сказали, услышав, как ребёнок говорит: «Я приношу отцу большую пользу, потому что он всегда так сильно радуется, когда я чего- нибудь у него прошу или говорю ему, как я его люблю».

— Я бы сказал, что передо мной невыносимый маленький резонёр, — ответил Уинг- фолд. — Уж лучше бы он заслужил трёпку за воровство!

— Да, тогда надежды на его будущее было бы больше, — улыбнулся Полварт. — Разве мы будем утверждать, что сынишка, сидящий у ног отца и заглядывающий ему в лицо, служит отцу, просто потому что отцу приятно смотреть на своего малыша? Неужели я стану называть служением Богу минуты глубочайшего покоя и блаженства, когда я насыщаю свою душу самой жизнью вселенной? Это встреча с Богом, и Бог первым приближается ко мне, иначе мне никогда не приблизиться к Нему. Я всего лишь пена на волнах Его бесконечного океана, но даже пузырящаяся пена рождается не чем-нибудь, а океанской водой.

Уингфолду показалось, что свет излучают не только глаза Полварта, но всё его лицо, по которому разлилась строгая, полупрозрачная бледность.

— Ребёнок служит, — продолжал тот, — когда вдруг замечает, что отцу что-то нужно, вскакивает со своего места возле его ног, отыскивает необходимую вещь — и тем самым становится радостным, счастливым слугой, черпающим своё достоинство из того, что ему удалось что-то сделать для отца. А сидеть возле отцовских ног — это любовь, упоение, благоденствие, покой, но никак не служение, как бы ни радовался этому отец. «Для чего ты садишься у моих ног, сынок?» — «Для того, чтобы угодить тебе, отец». — «Нет, сынок; тогда ступай прочь и возвращайся, когда тебе самому будет приятно посидеть со мной». «Почему ты жмёшься к моему креслу, дочка?» — «Потому что хочу быть рядом с тобой, отец. Мне от этого так хорошо!» — «Тогда иди ко мне поближе, дай мне прижать тебя к сердцу и сделать тебя ещё счастливее»… Не надо называть церковную службу служением Богу; это было бы насмешкой. Исследуйте пророков, и вы увидите, с каким презрением и отвращением они говорили о храмовых обрядах, постах, жертвах и торжественных праздниках — а всё потому, что народ считал всё это служением Богу!

— Но постойте, — перебил его мистер Дрю, и Уингфолд с некоторым беспокойством повернулся к нему, боясь, что тот нарушит настроение маленького пророка. — По-моему, вы немного нелогичны. Ну как убогие существа вроде нас, немощные, неуклюжие и порой из самых благих намерений совершающие самые нелепые поступки — как мы можем служить совершенному Богу, совершенному в мудрости, в силе и во всём? И разве апостол Павел не говорил, что Он не требует служения рук человеческих, как бы имеющий в чём- либо нужду? Право, мне кажется, вы просто придираетесь к словам. Конечно, если это слово когда-то действительно употреблялось в том смысле, о котором говорите вы, то сейчас всё иначе. Сейчас люди говорят о богослужении только в смысле церковного собрания.

— Если бы воистину служить Богу было невозможно, тогда спорить о значении этого слова действительно не имело бы никакого смысла. Но я утверждаю, что мы можем оказывать живому Богу реальное и подлинное служение. Более того: чтобы человек возрастал духовно, ему просто необходимо делать что-то для Бога. Да и как это сделать, понять вовсе не трудно, ведь Бог живёт в каждой созданной Им твари, нуждаясь во всём, в чём нуждаются Его творения, и страдая их страданиями. Вот почему Иисус сказал, что всё сделанное для одного из малых сих, делается для Него. И если душа человека есть храм Духа, тогда место его работы, будь то мастерская, лавка, контора или лаборатория, есть храм Иисуса Христа, где дух человека воплощается в его труде. Так что, мистер Дрю, — заключил привратник, вставая и торжественно протягивая обе руки к мануфактурщику, сидящему на другом конце стола, — ваша лавка и есть храм вашего служения, где властвует или должен властвовать Господь Иисус Христос, единственный образ полноты Отца. А ваш прилавок должен быть жертвенником в этом храме, и всё что вы возлагаете на него с намерением как можно лучше послужить ближнему во имя Иисуса Христа, есть истинная жертва, приносимая Ему, и служение, совершаемое для вечной, создающей вселенской Любви.

Даже стоя маленький пророк был ниже сидящих гостей. После его слов мистер Дрю уронил голову на руки, словно под тяжестью мыслей, чувств и благоговения.

— Я не говорю, что таким образом вы станете богаче, — продолжал Полварт, — но обещаю, что это убережёт вас от опасности чрезмерного богатства и даст вам возможность трудиться вместе с Богом ради спасения мира.

— Но я должен на что-то жить! Не могу же я раздавать свои товары бесплатно! — раздумчиво проговорил мистер Дрю голосом человека, пытающегося как следует во всём разобраться.

— Это противоречило бы установленному в мире порядку, — сказал Полварт. — Нет, мистер Дрю, вам предстоит куда более трудная задача: сделать так, чтобы лавка приносила вам прибыль, но одновременно не только оставаться справедливым по общепринятым меркам, но и проявлять интерес, внимание и заботу к ближнему, служа Богу изобилия, дающего всем просто и без упрёков. Ваше призвание состоит в том, чтобы делать для ближнего самое лучшее, что вы только можете, в разумных пределах..

— Но кто будет определять эти разумные пределы.

— Сам человек, размышляющий в присутствии Иисуса Христа. Я верю в то, что существует святая умеренность, угодная Богу.

— Да, мистер Полварт, таким способом мало кто способен нажить себе состояние, особенно крупное.

— Это верно.

— То есть получается, что все крупные состояния были нажиты нечестным путём?

— Если, говоря о честном пути, вы имеете в виду «как сделал бы Иисус Христос». Но нет, я не стану никого судить. Судить человека должна лишь его собственная совесть, просвещённая Богом, а не совесть ближнего. Почему я должен поступать по чужой совести?.. Но знаете, мистер Дрю, к чему я клоню? К тому, что вы можете служить Богу, служа нуждам Его детей целый день, с утра до вечера, пока в вашей лавке есть хоть один покупатель.

— Я думаю, вы правы, сэр, — ответил мануфактурщик. — Я и сам на днях думал о том же самом. Только мне кажется, что вы описываете какое-то идеальное совершенство, какого в нашем мире и быть-то не может.

— Идеальное оно или нет, одно можно сказать точно: его никогда не достигнуть человеку, который насколько безразличен, что считает его невозможным. Какая разница, способны мы реализовать этот идеал уже сейчас, в этом мире, или нет? Самое важное в том, начал ли человек к нему стремиться. Но даже если этот идеал действительно недостижим (в чём я лично сомневаюсь), к чему ещё должны стремиться последователи идеального, совершенного Человека?

— Разве человек способен достичь хоть какого-то идеала, пока в нём не начал обитать Бог, наполняя все уголки его души? — спросил Уингфолд с сияющими глазами.

— Конечно нет, и я твёрдо в этом убеждён, — ответил Полварт. — Иногда мне становится тяжко из-за того, как мало людей, которые хотя бы допускали мысль о том, что в них обитает сила, вызвавшая их к жизни. Да, Бог пребывает в каждом из нас, иначе мы просто не смогли бы жить. Только Бог сохраняет в нас жизнь на тот час, когда Он сможет наполнить Собой нашу волю, устремления и воображение. Когда человек распахивает дверь перед Отцом своего духа и его «я» дополняется — какое жалкое, немощное слово! — сотворившей его Индивидуальностью, тогда он обретает цельное, здравое существование во всей его полноте. Тогда и только тогда он уже не будет совершать зла и мыслить зла, любовь его станет совершенной, а жизнь превратится в праздник. Тогда он уже не будет думать о том, чтобы молиться, потому что Бог станет обитать в каждой его мысли и будет заново входить к нему с каждым новым чувством. Тогда он будет прощать и долготерпеть и без колебаний положит душу ради тех друзей, которые всё ещё бредут на ощупь во тьме сомнений и страстей. Тогда каждый человек, даже самый худший, будет ему дорогим и желанным, потому что и в негодяе живёт неведомая тоска по тому покою, который так любит и в котором пребывает он сам.

Тут Полварт неожиданно сел, и в комнате воцарилось глубокое молчание

Глава 28. Небесная лавка

— Дядя, — неожиданно сказала Рейчел, — а можно я прочитаю твои видения о небесных лавках?

— Нет, нет, Рейчел. Куда тебе сегодня читать! — мягко запротестовал Полварт.

— По-моему, на это сил у меня хватит. Право, дядя, мне очень хочется! Тогда мистер Дрю и мистер Уингфолд увидят, что тебе на самом деле представляется идеалом. Видите ли, мистер Уингфолд, однажды дядя всё это мне продиктовал, а я записала, слово в слово. Ему всегда лучше, когда за ним записывает кто-то другой, но в тот раз у него был такой ужасный кашель, что он говорил медленнее, чем обычно, и я успела записать всё- всё. И хотя он почти задыхался, вид у него был такой, будто ему вовсе не больно: как будто мысли так захватили его, что он обо всём позабыл. Ну пожалуйста, дядя! Думаю, джентльменам тоже хочется это услышать.

— Очень, — разом подтвердили они оба.

— Хорошо, тогда я принесу те записи, — покорился Полварт. — Где они у тебя?

Рейчел объяснила ему, где их найти, и через минуту он вернулся и протянул племяннице несколько листков бумаги.

— Это не сон, мистер Уингфолд, — пояснил он, усаживаясь. — Перед тем, как это продиктовать, я тщательно всё обдумал, но единственной формой, которая показалась мне подходящей, было видение. ну, наподобие «Видения мирзы»[42]. Что ж, Рейчел, читай; я умолкаю.

Переложив листы поудобнее, Рейчел начала читать. Давалось ей это не без труда, но явное удовольствие от чтения придало ей сил и бодрости.

««А теперь, — сказал мне проводник, — я приведу тебя в град праведников и покажу тебе покупающих и продающих в Божьем Царстве». И шли мы целый день, и ещё один день и ещё полдня, и я весьма утомился, когда мы добрались до места. Но когда я узрел, как оно прекрасно, и вдохнул в себя целительный воздух, усталость моя исчезла, как ночной сон, и я сказал: «Как хорошо!».. Мне не велено теперь описывать тамошние дома, одежды обитателей и их обычаи, кроме тех, что я видел среди продающих и покупающих. Я бы с радостью поведал о речных потоках, которые то неслышно скользили, то стремительно неслись, то с гулким рёвом мчались вдоль улиц, изливаясь из одного неиссякаемого источника в центре города, так что с утра до вечера слух мой наполнялся шумом многих вод, умолкавшим с приходом ночи, чтобы тишина могла иметь в душе совершенное действие. С какой радостью я поведал бы и о деревьях, цветах и травах, обрамлявших берега речных потоков на каждой улице. Но я должен воздержаться.

Не знаю, долго ли душа моя наслаждалась всей этой роскошью: в той стране нет спешки и лихорадочной беготни туда-сюда, но есть лишь мирное, вечное движение вперёд, где каждый день довольствуется своими благами. Только однажды мой провожатый привёл меня в большое место, которое у нас назвали бы лавкой, хотя всё в нём было устроено иначе, и в самом доме, и вокруг него царил дух величавого достоинства. Лавка была полна прелестнейших шёлковых и шерстяных материй, всех видов и оттенков: тысяча радостей для глаз, да и для мысли тоже, ибо всё здесь дышало бесконечной гармонией, и ничто не оскорбляло взор.

Я стоял посередине, а мой провожатый молча стоял рядом. Всё время, пока я гостил в той стране, он редко заговаривал со мной (разве только когда я обращался к нему первым), но ни разу не выказал утомления, и на его лице часто мелькала полуулыбка.

Итак, первоначально я вгляделся в лица продающих — надо сказать, что в меру своих способностей каждый тамошний житель мог безошибочно прочесть выражение лица ближнего, пока на нём отражалось только то, что воистину было в человеке, — и прочёл в них одну готовность помочь, одно спокойствие сосредоточенного служения. Никто из них не искал своего, и я узрел лишь силу щедрости и деловитую готовность восполнить чужую нужду. Работа их не оживлялась спешкой, не притуплялась усталостью, но становилась радостнее из-за того, как довольны были те, кто сполна получил то, в чём нуждался. Как только отходил один удовлетворённый покупатель, они почтительно поворачивались к другому и внимательно слушали его, пока не удостоверялись, что поняли его просьбу. Но когда они отворачивались, лица их не менялись, ибо на них сияло спокойное торжество, словно от достигнутого успеха, постепенно перерастающее в выражение довольства.

Затем я обратил свой взор к покупающим, но и в них не заметил ни скаредности, ни обмана. Они говорили с кротостью, но не потому что заискивали, а потому что были смиренными, ибо в их кротости слышалась уверенность, что они непременно получат желаемое. И правду сказать, мне было отрадно видеть, что каждый знает, что ему нужно, и выбирает товар решительно и без труда. Ещё я увидел, что покупающие обращались к продающим не только с почтением, но и с благодарностью. Все приветствовали друг друга и прощались так приветливо, что сначала я невольно подивился, как жители столь необъятного града могут знать всех своих сограждан, но потом понял, что дело тут не в родстве или знакомстве, а во всеобщей вере и всеобъемлющей любви.

Я стоял и смотрел, как вдруг мне пришло в голову, что я ещё ни разу не видел здешних денег. Тогда я стал поближе присматриваться к одной даме, покупавшей шёлк, чтобы увидеть, какими деньгами она расплатится за свою покупку. Но она просто взяла отмеренный отрез ткани и ушла, ничего не заплатив. Тогда я повернулся к другому человеку, запасавшемуся в долгую дорогу, но он тоже унёс свою покупку, не дав лавочнику ни одной монеты. «Должно быть, это известные в городе люди, — подумал я, — и им удобнее расплатиться позднее». Я повернулся к третьему, купившему много прекрасного, тонкого полотна — но и он ничего не заплатил!

Тогда я снова начал наблюдать за продающими и вскоре подумал: «Должно быть, здешний воздух особенно благотворен для памяти: ведь эти люди ничего не записывают, чтобы запомнить, кто и сколько должен им за товар!» Я всё смотрел и смотрел, высматривал и высматривал, но, хотя лавка была неизменно полна людей, словно улей, роящийся трудолюбивыми пчёлами, никто не платил за товар, и никто не записывал, кто и сколько остался должен!

Тогда я повернулся к своему проводнику и сказал: «Как прекрасна честность! И от скольких трудов она избавляет человеков! Я вижу, что здесь каждый хранит в памяти собственные долги, а не долги ближнего, не тратя времени на уплату небольших сумм или на запись долгов, но вместо этого подсчитывает то, что купил, и, несомненно, в урочный день приходит и приносит торгующим деньги, так что все остаются довольны!»

Мой проводник улыбнулся и сказал: «Посмотри ещё немного».

Я повиновался и снова стал внимательно присматриваться, но повсюду было одно и то же, и я сказал себе: «И что же? Я не вижу ничего нового!» Как вдруг рядом со мной какой-то человек внезапно упал на колени и склонился до самой земли. Те, кто стоял поблизости, тоже преклонили колени. Я услышал нечто вроде приглушённого грома, и все в лавке пали на колени и протянули перед собой руки. Голоса и шум стихли, всё замерло, и лишь я и мой провожатый остались стоять.

«Должно быть, это час молитвы, — прошептал я ему на ухо. — Может, нам тоже встать на колени?» «В этом городе никто не преклоняет колен только потому, что это делает другой, и если кто-то остаётся стоять, никто его не осуждает, — ответил он. — Если на сердце у тебя горе или страдание, то молись; если же нет, то люби Бога в своём сердце и будь благодарен, и преклоняй колени, когда войдёшь в комнату и затворишь дверь». «Тогда я не стану преклонять колени, — сказал я, — но посмотрю, что будет дальше». «Хорошо», — ответил мой спутник, и я остался стоять.

Несколько минут все пребывали в недвижном молчании: все мужчины и женщины стояли на коленях, протянув руки, кроме того, кто первым упал на колени. Его руки были опущены, а голова так и оставалась склоненной до земли. Наконец он поднялся, и лицо его было мокрым от слёз; поднялись и остальные люди, и по лавке снова прокатился негромкий раскат грома. Тот человек низко поклонился тем, кто стоял рядом, они так же почтительно ответили ему, и он, опустив глаза, медленно вышел. Как только он исчез, торговля возобновилась без единого слова о том, что произошло, и продолжалась, как прежде. Люди приходили и уходили: одни более энергичные и общительные, другие — более степенные и сдержанные, но все довольные и радостные. Наконец, где-то прозвенел колокольчик, звонкий и мелодичный, и после того уже никто не заходил в лавку, и продавцы начали степенно убирать товары по местам. Через три или четыре минуты лавка опустела, и её хозяева и работники ушли по своим делам, не закрывая ни окон, ни дверей.

Мы с провожатым тоже вышли, уселись на берегу неторопливой реки под деревом, похожим на иву, и я немедленно начал его расспрашивать. «Разъясните мне смысл того, что я видел. — попросил я. — Мне всё-таки непонятно, как эти счастливые люди ведут свои дела, не передавая из рук в руки ни одной монеты». «Там, где правят алчность, амбиции и себялюбие, без денег не обойтись, — ответил он. — А где нет ни алчности, ни амбиций, ни себялюбия, деньги не нужны». «Так они что же, просто меняют одни товары на другие, как делалось в древности? Но я не видел никакого обмена!» «Я скажу тебе лишь одно, — ответствовал мой спутник. — В любой другой лавке в этом городе, ты увидел бы то же самое». «И что из этого следует?» — недоумённо спросил я. «Там, где нет алчности, амбиций и себялюбия, — пояснил мой проводник. — людские потребности и желания обретают полную свободу, ибо не творят зла». «Всё равно я вас не понимаю», — сказал я. «Тогда слушай, — сказал он. — Я буду говорить с тобой без иносказаний. Зачем люди берут с собой деньги, идя в лавку?» «Потому что без денег никто не даст им товара». «А если бы в лавке им давали то, что нужно, без всяких денег, стали бы они брать с собой деньги?» «Если бы такое место и впрямь существовало, то, конечно, нет». «Тогда оно существует, потому что здесь всё так и происходит». «Но как можно отдавать свои товары, не получая ничего взамен?» «Они получают взамен всё. Скажи мне, зачем люди берут деньги за свои товары?» «Чтобы потом пойти и купить на них всё, что им нужно для себя». «А что если они тоже могут зайти в любое место, где есть нужные им вещи, и просто взять их, без денег, без цены? Тогда есть ли им смысл брать в руки деньги?» «Конечно, нет, — ответил я. — Кажется, я начинаю понимать, к чему вы клоните! Однако кое-что мне до сих пор остаётся непонятным, и прежде всего вот что: откуда у людей берётся желание производить все эти товары для блага ближних, если их не побуждает к тому собственная нужда, и они не получают от того никакой выгоды?» «Ты рассуждаешь, как твои сородичи; глядя на которых, полнорож- дённые видят лишь личинок, закупоренных в свитые ими же коконы. И кто может винить тебя в этом, пока ты сам не засияешь внутри себя?

Пойми же, что в этом Царстве человеком движет не стремление к собственной пользе. Единственная выгода состоит в том, что человек действует без единой мысли о выгоде. Вашему миру кажется, что наш мир — сплошное противоречие. Тот, кто служит усерднее всего и более всего помогает другим в исполнении их честных желаний, находится в наивысшем почёте у Владыки сего града, и его честь и награда — в том, чтобы отдавать ещё больше сил ради блага своих собратьев. Говорят, что со временем такой человек созреет даже для того, чтобы спуститься к душам, заточённым в темнице, с посланием от самого Царя. Неужели ты думаешь, что желание искать и находить то, что радует глаз, утоляет разум и веселит сердце здешних жителей, возгревает наши мысли и усилия меньше, чем стремление к выгоде? И когда кто-то просит: «Друг, дай мне хлеба!», то неужели желание ответить ему: «Возьми сколько тебе нужно!» менее способно подвигнуть нас к усердию, чем стремление к наживе и скопидомству? Ведь тем самым мы причащаемся радости Бога, дающего щедро и не удерживающего от Своих никакого блага! Здесь блаженство человека состоит в том, чтобы помочь ближнему завладеть тем, что сродни его натуре, и радоваться этому, и тем самым возрастать — учение странное и невероятное для тех, в ком ещё открылся источник жизни. В прежнем мире никогда не бывало много людей, которые могли бы вот так войти в радость своего Господа.

Но поразмыслив, ты увидишь, что это блаженство всё-таки знакомо некоторым из твоих собратьев. Неужели ты не знаешь ни одного музыканта, которому было бы в радость тёмной ночью взобраться на башню с сотней колоколов и рассыпать дивные кометы звонкого света над городом, измождённом заботами? Неужели в твоём полусотворённом роде все до одного рассуждают так: «Сейчас ночь, меня никто не увидит, а одна только музыка не донесёт до людей моего имени; почестей никаких не будет — так зачем же мне утруждаться?» Даже в своём мире ты наверняка знаешь тех, кто не станет говорить так в своём сердце, но почтёт радостью стать ничего не значащим и положить душу за своих собратьев. В этом же городе все такие: в лавке или в мастерской, в конторе или в театре, все стремятся отдать всё и даже самих себя для сего дивного сообщества».

«Скажите мне вот что, — сказал я. — Много ли можно просить одному человеку?» «Он просит и получает сколько хочет — то есть сколько ему нужно». «И кто определяет, сколько ему нужно?» «Кто, как не он сам?» «А что если в нём проснётся жадность, и он начнёт копить и наживаться?» «Разве сегодня ты не видел человека, из-за которого на время остановились все дела? Вместо того, чтобы помышлять о возрастании, он подумал, как бы побольше накопить, и тут же упал на колени от ужаса и стыда. Ты видел, как вся торговля замерла, и лавка немедленно превратилась в то, что у вас внизу называется церковью, ибо все бросились на помощь этому бедняге, воздух наполнился дыханием молитвы, его окружили души, любящие Бога, и нечистая мысль исчезла, а сам он вышел оттуда радостным и смиренным и завтра вернётся взять то, за чем приходил. И если тебе случится при этом быть, ты увидишь, что с ним будут обращаться ещё бережнее и приветливее, чем с остальными». «А если бы он не стал молиться?» «Если бы он улёгся спать, не раскаявшись, то проснулся бы с ненавистью ко всему городу и ко всем его обитателям и немедленно убежал бы в пустыню. И Ангел Господень пошёл бы вслед за ним и поразил бы его словом, и тогда этот человек исчез бы из числа здешних обитателей, уподобившись наименьшей из тех тварей, которые в вашем мире рождаются от воды. И ему снова предстояло бы расти с самого начала, ползя по тысяче стадий возрастания, от твари к твари, покамест, наконец, он снова не получит человеческого разума и, через многие поколения, не обретёт способности заново родиться от духа в царство свободы. Тогда ему откроется всё его прошлое, и он тысячу раз покается в страхе и стыде и больше уже не будет грешить. По крайней мере, так говорят мудрые, но на самом деле мы не знаем, что будет».

«Всё это мне по душе, — сказал я. — Но откуда люди знают, какова их часть в обеспечении общего достатка?» «Каждый делает то, что может, и чем больше труда от него требуется, тем больше он ликует». «А если кто-то возжелает того, чего не найти во всём городе?» «Тогда он сам сделает всё возможное, чтобы сделать или найти то, чего пожелал: ведь однажды того же самого может возжелать кто-то ещё». «Теперь я, кажется, всё понял», — сказал я. Мы встали и пошли далее».

— Мне кажется, что такое возможно, — проговорил Уингфолд, нарушая молчание, воцарившееся после того, как Рейчел остановилась.

— Но не в этом мире, — откликнулся мануфактурщик.

— Сомневаться, что такое возможно, — сказал привратник, — всё равно, что усомниться в том, что есть Божье Царство: пустые человеческие измышления или Божий замысел.

Глава 29. Полварт и Лингард

На следующее утро после второго визита Уингфолда молодой Лингард, к удивлению и некоторому опасению своей сестры, попросил принести ему одежду: ему захотелось встать. До сих пор он оставался таким вялым и апатичным, и симптомы возвращающейся лихорадки появлялись у него так часто, что доктор разрешал ему сидеть только в постели, подперевшись подушками, да и то не больше часа. Хелен и сама считала, что оставаться в постели ему куда надёжнее. Неожиданное желание подняться означало, что ему стало лучше. Только как она могла желать его выздоровления, если каждый новый час грозил превратиться в час грозной кары? С другой стороны, она не могла не видеть, что за последние пару дней Леопольд немного успокоился. Даже его взгляд был не таким тревожным: может, перед ним открылась надежда на душевный покой, благодаря которому жизнь уже не будет казаться ему такой невыносимой?

От помощи он отказался, и Хелен, принеся ему всё необходимое, вышла из комнаты, решив на всякий случай оставаться поблизости. Одевался Леопольд долго и медленно, но позвал сестру только тогда, когда был готов. В одежде он выглядел куда хуже; было видно, как страшно он исхудал и побледнел. От его прежнего солнечного облика осталась лишь печальная тень! Хелен поспешно отвела взгляд, чтобы в её глазах Леопольд не увидел, как сильно он изменился, и принялась смотреть на деревья в саду, на луг и рощу, купающуюся в ярких лучах между голубым небом и зелёной землёй. «Какой ужасный мир!» — думала она. Кузен ещё не успел убедить её, что лучшего мира просто не бывает, только и от иных миров ей, увы, не приходилось ждать ничего хорошего.

— Можно мне чего-нибудь съесть, Хелен? — попросил Леопольд. — А то скоро придёт мистер Уингфолд, и я хочу, чтобы у меня были силы с ним поговорить.

Он впервые сам попросил еды, хотя до сих пор почти никогда не отказывался есть то, что она приносила. Хелен уложила его на диван и распорядилась, чтобы мистера Уингфолда сразу же провели наверх, как только он придёт. Леопольд повеселел, и когда принесли суп, с удовольствием принялся за него, а когда служанка объявила, что пришёл мистер Уингфолд, на мгновение он прямо-таки просиял.

Хелен приняла священника почтительно, но не очень сердечно: от её появления Леопольд никогда не светился такой радостью!

— Ваш брат согласен встретиться с мистером Полвартом? — довольно неожиданно и немного резковато сказал Уингфолд.

— Я готов встретиться с любым человеком, кого вы сочтёте нужным сюда привести, мистер Уингфолд, — откликнулся на его слова сам Леопольд, и в его решительном голосе явно прозвучала возвращающаяся сила.

— Но Леопольд, — возразила Хелен, — ты же знаешь: нам совсем не нужно, чтобы ещё кто-то.

— Я вовсе этого не знаю, — перебил её Леопольд со странным выражением лица.

— Пожалуй, вам стоит знать, мисс Лингард, — сказал священник, — что это мистер Полварт нашёл ту вещь, которую я отдал вам. После вашего визита он не мог не догадаться, что дело тут нечисто, и даже будь он обычным человеком, ради сохранения тайны я счёл бы разумным рассказать ему то, что сейчас рассказал ему, надеясь получить мудрый совет. При вашем брате я повторю, что уже говорил вам: я не знаю человека мудрее и лучше него. Я оставил его на лугу, возле ограды сада. Ему сегодня нездоровится, и поэтому мы пришли коротким путём. Если вы не против, я позову его.

— Да, пожалуйста, — ответил Леопольд. — Ты только подумай, Хелен: мистер Уингфолд не знает никого лучше и мудрее! Скажи ему, где лежит ключ.

— Я сама, — отозвалась она, покоряясь неизбежному. Открыв дверь, она увидела, что карлик сидит на траве неподалёку от дома. Он сорвал цветок медуницы и теперь так пристально разглядывал его, что не увидел и не услышал её появления.

— Мистер Полварт! — окликнула его Хелен.

Он поднял глаза, встал и, сняв шляпу, с улыбкой произнёс:

— Я как раз искал в медунице те самые пятнышки, которые Фея из «Сна в летнюю ночь» называет рубинами. Как себя чувствует ваш брат, мисс Лингард?

Хелен ответила с холодной учтивостью, и когда она пошла впереди него, указывая дорогу, в её походке было куда больше горделивого достоинства, чем это было необходимо.

— Вот, Леопольд, это мистер Полварт, — сказал священник, почтительно привстав, когда они вошли в комнату. — С ним можно говорить так же открыто, как и со мной, и он сможет дать вам куда более мудрый совет, чем я.

— Вы не откажетесь пожать мне руку, мистер Полварт? — спросил Леопольд, протягивая ему полупрозрачную ладонь. С самой сердечной улыбкой Полварт взял её в свою руку и немного подержал.

— Должно быть, на вид я кажусь вам довольно странным, да? — спросил он. — Но благодаря тому, что Бог сделал меня таким, я был вынужден думать о таких вещах, о которых иначе наверняка позабыл бы. Именно поэтому мистер Уингфолд и попросил меня прийти к вам.

Священник пододвинул ему стул, и маленький привратник уселся. Хелен села неподалёку, на узкий подоконник, делая вид, что подшивает носовой платок. «Какой ужасный мир!» — словно злое насекомое, неотступно кружилось у ней в голове. Леопольд же радостно переводил свои большие глаза с одного гостя на другого

— Мне жаль видеть, что вам так нездоровится, — участливо произнёс он, услышав хриплое затруднённое дыхание карлика и увидев, как судорожно вздымается его грудь.

— Ничего, болезнь не слишком меня беспокоит, — откликнулся Полварт. — Ведь это не моя вина, — добавил он с улыбкой. — По крайней мере, я думаю, что не моя.

— Как вам хорошо: вы страдаете не по своей вине, — вздохнул Леопольд. — А моё наказание кажется мне невыносимым именно потому, что оно справедливо.

— Вашей душе необходимо Божье прощение.

— Не думаю, чтобы от этого мне стало легче.

— Я вовсе не имею в виду, что ваши страдания сразу прекратятся. Но у вас появится сила их перенести. Это будет для вас началом новой жизни.

— Но я правда не понимаю, что мне это даст. Я вовсе не чувствую, что чем-то оскорбил Бога. После нашего разговора, мистер Уингфолд, я всё время стараюсь это почувствовать. Только я ведь не знаю Бога и чувствую лишь свою вину против Эммелины. Допустим, я скажу Богу: «Прости меня», и Он ответит: «Прощаю». Но ведь мои чувства от этого вовсе не станут иными! Разве эти слова изменят и исправят то, что я натворил? Я такой как есть, и этого уже не изменить, и моё преступление навсегда останется с нею и навсегда останется моим, где бы она ни была.

Он спрятал лицо в ладонях.

«Ну зачем, зачем они так мучают его!» — в сердцах подумала Хелен.

Какое-то время гости сидели молча. Затем Полварт сказал.

— Я думаю, что бесполезно пытаться вызвать в себе то или иное чувство. И никакие старания не помогут вам представить, что даёт Божье прощение тому, кто принимает его. Лучше расскажите мне немного о том, что чувствуете вы сами, мистер Лингард.

— Я чувствую, что готов убить себя, только бы вернуть её к жизни.

— То есть вы с радостью загладили бы свою вину?

— Да я отдал бы ради этого всю свою душу, всю свою жизнь!

— И что, для этого ничего нельзя сделать?

Хелен затрясло.

— А что тут сделаешь? — ответил Леопольд. — Как это всё-таки жестоко: наделить человека способностью делать то, чего он не в силах потом исправить.

— Да, мысль и вправду ужасная. Пожалуй, для тварных существ даже самый мелкий грех слишком велик, чтобы его можно было бы полностью исправить.

— Вы хотите сказать, что это может сделать только Бог?

— Да.

— По-моему, есть такие вещи, которые даже Ему исправить не под силу.

— Он не был бы Богом, если бы не мог или не хотел сделать для своих созданий того, что эти создания не могут сделать для себя сами и просто погибнут, если этого не сделает для них кто-то другой.

— Тогда Он не Бог, потому что мне Он помочь не может.

— Просто вы не видите, что можно сделать, и потому говорите, что Бог не может ничего исправить, — как будто Он видит и знает ничуть не больше вас! Одно можно сказать точно: если бы Он видел и знал не больше, чем вы, Он не мог бы быть Богом. Уже сама невозможность что-либо исправить указывает на те сферы, которые подвластны только Богу.

— Я не очень вас понимаю. Но это неважно. Всё просто ужасно. Мне хочется умереть.

— Но, посудите сами, мой милый друг: почему вы считаете, что, если существо, способное натворить столько зла, вдруг обнаруживает, что исправить это зло ему не под силу, ему бесполезно взывать о помощи к Тому, Кто вызвал его к жизни? Да ещё при том, что о Нём рассказывают, даже если это всего лишь древняя легенда, затасканная и искажённая до неузнаваемости: что Он взял на Себя наши грехи?

Леопольд уныло опустил голову.

— Богу не нужно, чтобы мы заглаживали перед Ним свою вину, — продолжал карлик. — Напротив, Он берёт на Себя наши грехи, чтобы навсегда вычистить их из вселенной. А как Он может говорить, что берёт на Себя наши грехи, если Ему не под силу возместить тот ущерб, который мы нанесли другим?

— Эх! — проговорил Леопольд с глубоким вздохом. — Если бы и вправду!.. Если бы Он действительно мог это сделать!

— Но Он действительно может это сделать! — воскликнул Полварт. — Какой часовщик не способен исправить те часы, которые сам же сделал?

— Но ведь здесь идёт речь о человеческих сердцах!..

— .которые Бог не только делает, но и исправляет! — подхватил Полварт. — Мне кажется, этого требует простая логическая необходимость: Существо, способное создать другое, отдельное от Себя мыслящее существо, должно обладать способностью исправить всё то, что испортит Его творение. Быть может (если Он сочтёт это нужным), Он даже даст человеку силы самому исправить то, что тот натворил, — или, по крайней мере, даст ему возможность попросить и получить прощение, чтобы восстановить мир между ним и тем, кого он обидел. Знаете, что печальнее всего в учении о том, что нечестивые будут прокляты навсегда? То, что оно не оставляет праведникам возможности загладить перед ними свою вину за всё то зло, которое они причинили им в этой жизни. Потому что праведники грешат против нечестивых куда больше, чем им кажется, ведь на самом деле праведники всё время были настоящими богачами, а нечестивые — нищими. Но да будет благословенно слово Господне о том, что есть такие первые, которые будут последними, и такие последние, которые окажутся первыми.

Хелен в немом изумлении смотрела на карлика. Его последние слова показались ей несвязным бредом, и она горько раскаивалась в том, что позволила этим фанатикам возыметь такую власть над бедняжкой Польди, который сидел перед ними бледнее прежнего и, как ей показалось, с ещё более безумным блеском в глазах.

— Разве в мире нет могучей Любви, готовой трудиться хоть всю вечность, чтобы исправить то, что сломано? — заключил Полварт.

— Боже! — вскричал Леопольд. — Если бы и вправду всё было так! вот это была бы благодать: способность исправить то зло, которое я совершил!

Он поднялся с подушек , медленно и степенно, как будто перед начальством, но с внутренней решимостью, и встал прямо, немного пошатываясь от слабости.

— Мистер Уингфолд, — сказал он, — прошу вас, окажите мне ещё одну услугу: отвезите меня к ближайшему мировому судье. Я хочу во всём признаться.

Хелен вскочила и бросилась вперёд, бледнее чем её брат.

— Мистер Уингфолд! Мистер Полварт! — заговорила она, переводя взгляд с одного гостя на другого. — Он не в себе! Вы же не позволите ему совершить это безумство!

— Может быть, это и верное решение, — сказал священник Леопольду, — но прежде чем действовать, следует всё тщательно обдумать.

— Я и так думаю об этом уже не один день и не одну неделю, — возразил Леопольд, — но до сегодняшнего дня мне не хватало смелости решиться на самый простой и понятный долг. Понимаешь, Хелен, если бы я предстал перед Богом с псалмом на устах и сказал: «Тебе, Тебе единому согрешил я!», это было бы неправда, потому что я согрешил против всех мужчин, женщин и детей — по крайней мере, в Англии — и теперь отрекаюсь от себя. Я хочу предстать перед Божьим престолом, но путь к Нему лежит для меня только через врата закона.

— Леопольд! — умоляюще вскричала Хелен, словно взывая о милости к безжалостному судье. — Что толку отправляться вдогонку той, кого уже не воротишь? Этим ты не вернёшь её к жизни и никому не сделаешь легче!

— Разве только себе самому, — откликнулся Леопольд слабеющим, но не менее решительным голосом.

— Живи, пока Бог не заберёт тебя Сам! — настаивала Хелен, не слыша его слов. — Ведь тогда ты сможешь посвятить свою жизнь тому, чтобы тысячу раз загладить это преступление! А так ты всего лишь втопчешь её в грязь! Подумай, сколько всего доброго ты мог бы сделать для людей!

Леопольд бессильно опустился на диван.

— Хелен, я сел только потому, что не могу стоять, — сказал он. — Я всё равно поеду к судье! И не говори мне о том, чтобы делать добро! Я лишь запачкаю кровью всё, к чему прикоснусь. Я больше не хочу нести на себе ответственность за свою жизнь. Я — словно Франкенштейн, то жуткое создание, не имеющее права на существование, и одновременно его создатель, отвечающий за того, кого сотворил. Я — пятно на Божьем творении, и это пятно нужно стереть. Для этого Он и вернул мне силы, и я снова могу сознательно принимать решения. И не только это, но и действовать — вот увидишь! Хелен, если ты воистину хочешь быть для меня сестрой, прошу, не мешай мне сейчас! Я знаю, тебе тяжело, очень тяжело! Я знаю, что мой позор падёт и на тебя, но ничего не могу с этим поделать. Если я этого не сделаю, меня ждут бездны безумия, одна за другой, всё глубже и глубже, пока даже бесы не смогут удержать меня . Мистер Полварт, разве я не должен пойти и во всём признаться? Разве моё преступление не должно выйти на свет, чтобы Бог очистил его с лица земли? Большинство людей считает, что первый долг человека — в том, чтобы заботиться о своей жизни. Для своей жизни я могу сделать только одно. Теперь она похожа на гнилой пруд с трупом на дне. Я хочу вычистить его, чтобы, по крайней мере, похоронить бедняжку — хотя забыть её я не смогу никогда, никогда! А потом я умру, пойду к Богу и посмотрю, что Он может для меня сделать.

— Зачем же откладывать? — спросил Полварт. — Пойдите к Нему прямо сейчас и всё Ему расскажите!

Словно Самуил по слову Илия, Леопольд встал, неверными шагами добрался до гардеробной, вошёл туда и закрыл за собой дверь.

Тут Хелен повернулась к Уингфолд с лицом белым, как полотно и глазами, пылающими тревожным гневом. В её груди металась разъярённая тигрица, и теперь она действительно походила на неистовую менаду.

— Так вот она какая, ваша религия?! — воскликнула она с трепещущими ноздрями. — Неужели Тот, Кого вы называете своим Господом, стал бы хитростью проникать в дом ближнего, чтобы воспользоваться слабостью несчастного мальчика, страдающего от воспаления мозга? Что ни говори, блестящая победа вашего лживого церковного красноречия! Да что вам за дело, признается он в своих грехах или нет? Неужели мало того, что он покается перед Тем, Кого вы зовёте своим Богом? Как вам не стыдно, джентльмены!

Она умолкла и стояла перед ними, дрожа всем телом и сверкая глазами, словно грозовая туча в человеческом облике. Ни Уингфолд, ни Полварт не стали оправдываться: хотя ни один из них не предлагал Леопольду пойти и выдать себя полиции, они от души одобряли его решение.

Но в следующее мгновение её гнев неожиданно потух, она залилась слезами и, повалившись на колени перед священником, начала просить и умолять его, словно ребёнок, которому предстояло страшное наказание. Сердце Уингфолда разрывалось при виде её мучительной мольбы к тому, кто никак не мог ответить ей «да», — и этим кем-то был он сам! Он попытался поднять её, но тщетно.

— Если вы не спасёте Леопольда, я покончу с собой, — вскричала она, — и моя кровь будет на вашей совести!

— Единственный способ спасти вашего брата — это укрепить его на то, чтобы он исполнил свой долг, каким бы тот ни был.

Но тут её опять охватил приступ пылкой ярости. Она вскочила на ноги, и её лицо снова покрылось мертвенной бледностью от бушующего внутри гнева.

— Немедленно покиньте этот дом! — отчеканила она, резко повернувшись к Полварту, неподвижно и торжественно стоявшему чуть позади Уингфолда. Вся его фигурка дышала удивительным безотчётным достоинством.

— Если уйдёт мой друг, с ним уйду и я, — сказал Уингфолд. — Но прежде мне придётся объяснить наш уход вашему брату.

Он шагнул к гардеробной, но тут состояние Хелен опять круто переменилось. Она метнулась между ним и дверью, заслонила её собой, и кроткая мольба её взгляда молнией пронзила ему сердце и почти лишила его мужества. Ах, как она была хороша в этой безмолвной слёзной молитве! Но даже её слёзы не могли отвратить Уингфолда от того, в чём он видел свой долг. Они могли лишь вызвать из глубины милосердного сердца ответные слёзы сострадания. Хелен тут же поняла, что он не уступит.

— Тогда пусть Бог поступит с вами также, как вы поступили со мной и моим братом! — произнесла она.

— Аминь! — вместе откликнулись Уингфолд и Полварт. Но тут дверь в гардеробную открылась, и к ним вышел Леопольд с сияющим лицом.

— Бог услышал меня! — воскликнул он.

— Откуда ты знаешь? — сказала Хелен, внезапно охрипнув от неверия и отчаяния.

— Потому что Он дал мне силы выполнить мой долг. Он напомнил мне о том, что в моём преступлении могут обвинить кого-то другого, так что теперь с моей стороны было бы вдвойне подло скрываться от закона.

— Ты сможешь подумать об этом потом, если будет нужно. Может, ничего такого и не будет? — сказала Хелен таким же чужим голосом.

— Так что же, — воскликнул Леопольд, — неужели я стану подвергать невинного человека ужасу и позору ложного обвинения ради того, чтобы виновный чуть дольше продолжал оставаться лицемером? Нет, Хелен, я ещё не настолько опустился! Поверь, лишь сейчас я впервые ожил с тех пор, как убил её!

Но не успел он этого сказать, как лицо его померкло, и он мешком свалился на пол, так что они даже не успели его подхватить.

— Вы убили его! — сдавленно вскрикнула Хелен, ни на секунду не забывая, что её может услышать тётушка, но в то же мгновение в обмороке брата для неё забрезжила мрачная надежда.

— Уходите, умоляю вас! — горячечно зашептала она. — Через ту дверь, возле окна, пока не пришла тётя. Она наверняка слышала, как он упал. Вот вам ключ от нижней двери.

Мужчины повиновались и молча покинули дом.

Леопольд пришёл в себя не скоро. Когда Хелен снова уложила его в постель, он не стал сопротивляться и лежал, не двигаясь, в полном изнеможении.

Глава 30. Дом сильного[43]

Назавтра он был слишком измучен, чтобы разговаривать. Он ел и пил то, что приносила ему сестра, благодарил её улыбкой и один раз, подняв руку, погладил её по щеке. Но сердце Хелен не радовалось этим приметам сравнительного спокойствия: ведь то, что давало брату покой, наполняло её саму неизъяснимым страхом.

На следующий день была суббота, и к ним, как обычно, приехал Джордж Баском. Заслышав на пороге его шаги, её умирающая надежда снова затрепетала крыльями: лишившись убогой опоры в лице священника, от чьей помощи она никогда не ожидала многого, Хелен в порыве нового отчаяния обратилась к кузену, от которого она вообще ничего не ждала. Только что она ему скажет? Пока ничего, решила она про себя; но она отведёт его к Леопольду: ведь рано или поздно он всё равно услышит, что у того был священник. Она совсем не была уверена, что поступает правильно, но всё равно решила это сделать. Если она оставит их вдвоём, может, Джордж, даже не зная, в чём дело, по неведению даст Леопольду какой-нибудь хороший практический совет, который ему поможет? У Джорджа такая здравая натура, и он так трезво мыслит! Ведь это так нелепо и ужасно, полагать, что человек имеет право выбросить на ветер саму свою жизнь, да ещё и навлечь позор на свою семью исключительно ради вопроса чести — нет, даже не чести, а болезненной придирчивости!

Леопольду было лучше, и он с готовностью согласился повидаться с Джорджем.

— Хотя лучше бы это был мистер Уингфолд, — добавил он. — Но, наверное, сегодня он вряд ли сможет прийти, ведь завтра воскресенье.

Когда Джордж вошёл к Леопольду, от него повеяло духом беззаботного здоровья, и приятный вид силы и бодрости живительно подействовал на больного. В глазах Баскома светилось участие, и он чуть ли не от двери протянул мальчику свою широкую, ладную руку. Ладонь Леопольда утонула в его крепком и долгом рукопожатии.

— Что это вы, дружище? Так не годится! — весело начал он. — И не стыдно вам лежать в постели в такую погоду? Вам надо скакать верхом по парку вместе с Хелен, а не хандрить в этой мрачной комнате! Если вы немедленно отсюда не выйдете, то ослепнете, как пещерная рыба! Нет, нам надо поскорее поставить вас на ноги!

Он оглянулся и, увидев, что Хелен вышла, заговорил чуть тише и серьёзнее:

— Право, друг мой, вы должно быть, дьявольски неосторожно обращались со своим здоровьем, если так расхворались. Ей-богу, так не годится! Пора вам начать новую жизнь, а то подобные вещи к добру не приводят. Игра не стоит свеч. Вы только посмотрите на себя: оказались чуть ли не на пороге смерти! А ведь жизнь и так слишком коротка, чтобы так с нею баловаться.

Какое-то время этот первосвященник общественной морали продолжал разглагольствовать тоном дружеской укоризны, не давая Леопольду вставить ни единого слова. Но когда тому всё же удалось заговорить, увещевания Баскома приняли совершенное иное русло.

Через час Джордж появился в гостиной, где его ожидала Хелен. Вид у него был очень серьёзный.

— Боюсь, дела у Леопольда куда хуже, чем я предполагал, — сказал он.

Хелен печально кивнула.

— Он же совершенно не в себе, — продолжал Джордж. — С величайшей серьёзностью рассказал мне какую-то небылицу! Он упорно утверждает, что он убийца — убийца той самой девушки, о которой я рассказывал.

— Да, да, я знаю, — ответила Хелен, и на её горизонте мелькнул слабый лучик оживающей надежды. Джордж увидел в словах Леопольда лишь бредни воспалённого воображения, а ведь кто разбирается во всём этом лучше него, адвоката, постоянно имеющего дело с чужими показаниями? Нет, она ни единым словом не станет опровергать сложившееся у него впечатление.

— Надеюсь, вы сделали ему хорошее внушение, — сказала она.

— Ну конечно, — откликнулся он. — Только, по-моему, толку от этого никакого. Я прекрасно понимаю, в чём тут дело. Да, он обстоятельно рассказал мне всю эту историю, добавляя новые подробности, но, в сущности, описывал только то, что печаталось в газетах. Например, он не смог объяснить мне, как ему удалось убежать. А теперь он решил, что ему нужно во всём признаться, и ни о чём другом даже слышать не желает. Ему всё равно, кто об этом узнает! Он просто окончательно помешался — прошу прощения, Хелен! Да не успел я войти, как по его глазам увидел, что малый повредился рассудком… Что же теперь делать?

— Вся моя надежда только на вас, Джордж, — сказала Хелен. — Тётя тут не поможет. Только подумайте, что с нею будет, если Польди попытается пойти в полицию! Да о нас заговорит всё графство, вся страна!

— Почему вы не рассказали мне обо всём этом раньше, Хелен? Ведь это наверняка началось уже давно.

— Я просто не знала, что делать, Джордж. А вы всегда говорите такие ужасные вещи о нашем долге наказывать преступников, что.

— Боже правый, Хелен! Куда подевалась ваша логика? При чём здесь преступление? Разве сумасшествие делает человека преступником? Да кто угодно сразу увидит, что мальчик не в себе!

Хелен поняла, что чуть не проговорилась, и умолкла.

— Его следует поместить в лечебницу, — тем временем продолжал Джордж.

— Нет, нет, нет! — почти выкрикнула Хелен и спрятала лицо в ладонях.

— Я попытался убедить его, что всё это бред. Но я попробую ещё раз. Даже если он не в себе, это ещё не значит, что его невозможно убедить с помощью здравой логики — то есть отталкиваясь от его собственных признаний.

— Боюсь, с этим у вас ничего не выйдет, Джордж. Он так упрямо стоит на своём, что я не знаю, как теперь быть.

Джордж поднялся, вернулся к Леопольду и засыпал его ворохом самых лучших аргументов. Только всё было тщетно: тот видел перед собой лишь одну дорогу из ада, и дорога эта вела через врата чистосердечного признания, что бы ни ожидало его с другой стороны.

— Кто знает, — сказал он, — может быть, закон «жизнь за жизнь» был продиктован именно состраданием к убийце!

— Ерунда, — отрезал Джордж. — Он был продиктован заботой общества о своих членах.

— Как бы то ни было, одно я знаю точно, — ответил Леопольд. — С той минуты, как я решил признаться, я снова чувствую себя человеком.

Джордж замолчал. Его охватило редкое для него чувство: замешательство. Будет страшно неприятно, если эта история получит огласку! А ведь найдутся остолопы, которые во всё это поверят! Даже если Леопольда объявят умалишённым, они непременно скажут, что безумие — это всего лишь результат или, в лучшем случае, причина преступления. Возможно, им действительно придётся упрятать его в сумасшедший дом, чтобы избежать уймы досадных неприятностей. Только вряд ли Хелен на это согласится. И потом, Леопольд рассказывает обо всём так досконально (и потому вполне правдоподобно), что любой мировой судья немедленно отдаст его под суд, а ведь тогда уже не оберёшься самых нежелательных последствий.

Джордж молча перебирал эти беспокойные мысли, как вдруг его осенила одна идея.

— Что ж, — беспечным тоном произнёс он. — Если уж вы решили признаваться, значит, так тому и быть! Тогда нам надо всё как следует устроить. Я обо всём договорюсь и сам поеду с вами к судье. Вы же знаете, я в этом разбираюсь. Но сегодня я бы не советовал вам никуда ехать. Если вы предстанете перед судьёй в таком виде, как сейчас, он просто не станет вас слушать: решит, что у вас горячка, и отправит вас в постель. Если сегодня вы будете лежать смирно. так, дайте мне минутку сообразить. завтра у нас воскресенье. Вот что: если в понедельник вы не передумаете, я отвезу вас к мистеру Хукеру — это один из мировых судей нашего графства, — и вы всё ему расскажете.

— Благодарю вас! А можно мистеру Уингфолду тоже поехать с нами?

«Ах вот в чём дело!» — подумал Баском про себя.

— Непременно, — произнёс он вслух. — Мы можем взять его с собой.

После этого Джордж снова вернулся к Хелен.

— Да, дело пренеприятное, — сказал он ей. — Бедняжка! Как вы, должно быть, с ним настрадались. А я и знать не знал! Ну ничего, я кое-что придумал. Не беспокойтесь, Хелен, я и правда знаю, что можно сделать. Только почему он просит, чтобы на признание с ним поехал Уингфолд? Я ничуть не удивлюсь, если всё это — результат его церковной болтовни! Вполне может быть, что именно этот осёл священник вбил Леопольду в голову, что ему нужно во всём признаться, чтобы спасти свою душу. Как они познакомились?

— Леопольду захотелось с ним поговорить.

— С чего это?

Хелен молчала. Она видела, что Джордж подозревает правду.

— Ну, неважно, — сказал он. — Но никогда не знаешь, какие могут быть последствия. Всегда нужно просчитывать на несколько ходов вперёд. Знаете, Хелен, вам лучше пойти прилечь. Вы совсем на себя не похожи.

— Я боюсь оставлять Леопольда, — ответила она. — Вдруг он начнёт рассказывать обо всём тёте, да и всем остальным.

— Уж я позабочусь о том, чтобы он никому ничего не говорил, — заверил её Джордж. — Идите и прилягте, хотя бы ненадолго.

Силы Хелен действительно были на исходе. До последнего она мужественно держала себя в руках, но теперь, когда больше сделать было ничего нельзя и Леопольд взял свою судьбу из её рук в свои, она вдруг почувствовала страшную слабость, и практически впервые в жизни ей захотелось улечься в постель и заснуть. Пусть Джордж или Уингфолд, или кто угодно беспокоится об этом упрямом мальчишке! Она сделала всё, что могла.

Она охотно последовала совету Джорджа и, отыскав пустую спальню, заперла изнутри дверь и ничком повалилась на постель.

Глава 31. Джордж и Леопольд

Тем временем Джордж вернулся к Леопольду и уселся возле его постели. Мальчик лежал с полузакрытыми глазами, и на лице его брезжила улыбка, слабая и печальная. Он крепко спал: с самого младенчества он нередко спал с полуоткрытыми глазами.

— Эммелина! — вдруг умоляюще пробормотал он, будто прося прощения.

«Какая странная одержимость! — подумал Джордж. — Даже во сне его преследует безумие. Боже правый! А вдруг. Нет, не может быть, чтобы в этом была хоть доля правды. Кажется, я и сам начинаю потихоньку сходить с ума. Говорят, доктора в лечебницах для душевнобольных тоже лишаются рассудка. Интересно, что за споры переносят эту инфекцию? Должно быть, они проникают в мозг через нос. А может, в каждом из нас изначально дремлет безумие, и нужно только чужое сумасшествие, чтобы оно вырвалось на волю?..

Тут он увидел, что Леопольд проснулся и смотрит на него.

— А так страшно умирать? — спросил он.

— Как так?

— Когда тебя вешают.

— Да, очень страшно. Человек постепенно задыхается, — ответил Джордж, стараясь нарисовать всё в как можно более чёрных красках.

— А я думал, только ломается шея, и всё, — проговорил Леопольд с лёгкой дрожью в голосе.

— Да, так оно и задумано, но часто всё получается совсем иначе.

— Ну, по крайней мере, сейчас преступников уже не вешают прилюдно. Хоть какое- то утешение, — сказал Леопольд.

«Как странно, — подумал Джордж. — Человек готов принять смерть ради идеи! Только разве ему не лучше было бы просто радоваться оставшимся дням жизни, поскольку, как говорит их собственный пророк, приходит ночь, когда никто не может ничего делать? Кому станет хуже от того, что он ещё пару-тройку раз затянется перед тем, как потухнет его сигара? Одно дело — повесить преступника, но совсем другое — самому пойти на повешение, если этим преступником оказался ты. Но этот малый просто бредит, и нужно снизойти к его фантазиям. Подумать только, дёргаться в петле из-за идеи! Что ж, в истории уйма подобных случаев!.. Интересно, долго бы он упорствовал в этой своей идее, если бы ему действительно предстояло реальное повешение? Жаль, что нельзя это проверить, хотя бы ради эксперимента. Нет уж, лучше пусть сидит в смирительной рубашке».

Леопольд был мало знаком с Джорджем и потому ничего не знал о его излюбленных теориях. Однако он всегда знал, что Баском был не просто кузеном его сестры, но доверенным другом и её самой, и её тёти. А с тех пор, как ему стало известно о его частых визитах, он начал думать, что для Хелен Баском уже стал больше, чем просто другом. Вот почему, решив во всём признаться, он с такой готовностью ему доверился. И хотя его немного разочаровало, что Джордж воспринял его откровенность совсем не так, как Уингфолд и Полварт, из-за этого он не стал доверять ему меньше: ведь Хелен, чья верность и преданность не знала границ, относилась к его желанию точно так же, как и её кузен.

— А что бы сделали вы, Джордж, если бы совершили такое же преступление, как я? — немного помолчав, спросил он.

Ни одна из теорий Джорджа никогда не требовала от него особого воображения. Он редко представлял себя в той или иной ситуации, а если и представлял, то ситуации всегда были приятными, вроде выигранного дела или всеобщего признания. Он вполне довольствовался тем, чтобы рассматривать все неприятные условия человеческого существования чисто со стороны, и приходить к логическим умозаключениям относительно них, не пытаясь мысленно представить себя в подобных ситуациях. И вообще, это было бы оскорблением самой сущности Джорджа Баскома — воображать, как он бьётся в раскалённых путах преступления, совершённого против общества! Вот почему Джордж, которому на большинство вопросов всегда было что сказать, не сразу нашёлся с ответом.

— Я бы сказал себе, — наконец заговорил он, — что сделанного не вернёшь, и я уже ничего не смогу исправить или отменить то, что случилось. Поэтому остаётся только одно: быть мужчиной и мужественно всё это перенести, не превращаясь в слабака и не позволяя преступлению сломать меня. Нет, нет, клянусь Богом! Меня это ни за что не сломило бы!

— Но ведь вы не знаете всей его тяжести! — возразил Леопольд.

— И не дай Бог! — откликнулся Джордж.

— Вот уж это точно: не дай Бог! — утвердительно кивнул Леопольд. — Но в моём случае дело уже сделано, как бы Он ни старался всё это предотвратить.

— Кто бы в этом ни участвовал, Бог или дьявол, сделанного уже не вернёшь, и остаётся лишь мужественно всё это вынести, — повторил Баском, вытягивая вперёд ноги. Он прекрасно понимал, как безжалостно звучат его слова. Но что тут поделаешь? Что ещё тут можно сказать?

— Но что если вынести это невозможно? Что если это сводит меня с ума, лишает рассудка, повергает в безумие? Нет я просто должен или что-нибудь сделать, или покончить с собой! — воскликнул Леопольд.

— У вас ещё не было возможности действительно попробовать что-нибудь сделать, — возразил Джордж. — Но теперь вы слишком больны и не можете ничего предпринять, так что пока ничего не поделаешь. А вот в понедельник мы поедем к мистеру Хукеру и посмотрим, что он нам скажет.

Он встал и пошёл в библиотеку, взять себе книгу. На лестнице ему встретился дворецкий: оказывается, пришёл мистер Уингфолд и просит разрешения подняться к Леопольду.

— Сегодня нельзя, он слишком слаб, — ответил Баском, и священник ушёл, задумчивый и грустный, с чувством, что возле Леопольда примостился стервятник — несомненно, добродушный, но явно намеревающийся выклевать мальчику очи его разума.

Уингфолд шагал к церкви с опущенной головой, никого не замечая. Он вошёл на кладбище, не глядя, куда идёт: бесценная человеческая душа оказалась в беде, на грани гибели, а он не мог приблизиться к ней, чтобы помочь! Вместо горнего воздуха её заставляли дышать рудничным газом. Её пичкали болеутоляющими лекарствами вместо того, чтобы вскрыть её нарывы скальпелем честности, очистить раны и дать им затянуться. Забывшись в раздумьях, Уингфолд несколько раз споткнулся о могилы, остановился и сел. Какое-то время он просто сидел, не думая ни о чём особенном и рассматривая короткие вихры моха на крыле несуразного каменного херувима, зелёным золотом сиявшие на солнце. Но вскоре он поймал себя на мыслях о том, что теперь главная опасность грозила не Леопольду, а Хелен. Содеянное преступление змеёй ужалило бедного мальчика, возвратив его к жизни, но к душе Хелен присосалась пиявка несовершенной любви, усыпляя её под видом ложной преданности. Так что ему следовало беспокоиться не столько о брате, сколько о сестре.

Он встал и зашагал назад, к особняку. На этот раз дверь ему открыла горничная.

— Могу ли я видеть мисс Лингард? — спросил он. Она провела его в библиотеку и пошла спросить, не согласится ли мисс Лингард принять его.

Глава 32. Уингфолд и Хелен

Хелен попыталась заснуть, но не могла даже лежать спокойно. Несмотря на то, что она предпочла обратиться за советом к Джорджу, и несмотря на надежду, вспыхнувшую в ней благодаря тому, как он отнёсся к произошедшему, одна мысль о том, что в соседней комнате возле Леопольда сидит её кузен, наполняла её тревогой и беспокойством.

Сначала ей не давало покоя простое чувство, что эти двое вместе: ведь она так долго пыталась этому помешать. Затем она испугалась, что Леопольд убедит Джорджа в реальности своего преступления — а что Джордж как честный человек может посоветовать в этом случае? И самое главное: какую надежду на покой дадут Леопольду все его слова, кроме того, чтобы подвести его к вратам смерти и подтолкнуть к абсолютному ничто за её порогом? И потом, вдруг Джордж ошибается, и там всё же что-то есть? Каким бы ни было это «что-то», разве рассуждения её кузена помогут Леопольду хоть сколько-нибудь к нему подготовиться? Может быть, пока остаётся хотя бы малейшая возможность на жизнь после смерти, Леопольду лучше было бы умереть верующим подобно мистеру Уингфолду, а не неверующим подобно Баскому? Тогда, даже если после смерти ничего нет, хуже ему не будет; а если есть, то священник поможет ему хоть немного к этому подготовиться.

И тут Хелен впервые почувствовала, что немного боится своего кузена, что поддалась его влиянию или, вернее, позволяла ему думать, что он обладает над ней определённым влиянием, до тех пор пока не ощутила внутри какого-то неясного раздражения. Да, он очень славный — но готова ли она передать ему бразды своей жизни? Сможет ли она всегда следовать его принципам, если они поженятся? Но эта мысль лишь лёгким облачком скользнула по поверхности её сознания, потому что главной её заботой оставался Леопольд, на которого она сейчас почти сердилась, и это донельзя её огорчало.

Вот какие чувства бродили в её душе, когда горничная постучала в дверь и сказала, что мистер Уингфолд дожидается в библиотеке. Хелен немедленно решила к нему спуститься.

Уингфолд ждал её прихода с трепещущим сердцем. Он был не вполне уверен, его ли это дело — говорить с ней о её долге, но что-то неотступно побуждало его к разговору: ему была невыносима сама мысль о том, что мисс Лингард пойдёт по тропе неправедности. Даже в самых простых жизненных вопросах одному человеку весьма нелегко сообщить другому, в чём состоит его долг. А тут от природы застенчивый и сомневающийся в себе мужчина отважился обличать и наставлять женщину, чьё присутствие действовало на него с невероятным могуществом и теперь, когда страдания смягчили её красоту, стало в десять раз сильнее!

Она вошла, бледная и голубоглазая, с неспокойным, но горделивым видом; явно борясь с сомнениями, но с неким полудоверием в чертах и движениях, с горькими складками возле рта и веками и плечами, опущенными от усталости и печали, и священник почувствовал, что готов преклониться перед ней уже из одного сострадания к её полному достоинства горю.

По натуре Томас Уингфолд был более других склонен помогать ближнему, но до сих пор история его детства, отсутствие друзей, уверенности, убеждений, принципов и жизненных целей не давали этой склонности воплотиться на деле. Но теперь, словно бьющая из земли вода, отыскавшая себе русло и мгновенно набравшая силу, эта тяга служить ближнему, до сих пор запертая в душе, властно заявила о себе. Теперь, когда он немного лучше понимал человеческое сердце и умел распознавать за выражением чужого лица прутья клетки, в которой томилась пленённая душа, сердце его загорелось любовью к беспомощным. И если в этой любви и было какое-то желание стать благодетелем, стремление к власти, тщеславие, гордость от собственного влияния или желание быть главным источником добра и безраздельно править своим маленьким царством помощи нуждающимся, эту болотную поросль в самом скором времени всё равно ожидала бы бесславная смерть, ибо единственное солнце, несущее пшенице жизнь, а плевелам смерть, есть лик Иисуса Христа а Уингфолд с каждым днём всё больше и больше жил в Его присутствии.

И вот в его жизни появилась Хелен, которая нуждалась в помощи больше, чем все другие люди, чья история была ему известна, — даже, пожалуй, больше, чем Леопольд! — и он с уверенностью надеялся, что сможет указать ей верный источник сил и света. Но теперь, когда она стояла перед ним, измученная, заплаканная и гордая, явно обвиняя его в жестокости и бессердечии по отношению к своему брату; когда в душе он чувствовал, что его влияние на Леопольда вызывает у неё жгучую ревность, что она не любит и даже презирает его, ему понадобилось сделать над собой немалое усилие, чтобы не напустить на себя вид, соответствующий её нынешнему о нём представлению, но покорно смириться с несправедливостью её суждений.

Однако когда чистым усилием воли он поднялся над своей слабостью и прямо и открыто посмотрел ей в лицо, внутри его поднялась новая ревность к самому себе: Хелен стояла перед ним такая прелестная, такая манящая и в десять раз более женственная в своей печали, что ему пришлось строго следить за собой, чтобы малейший интерес к ней как к женщине не вторгся в сферу простого человеческого участия, не выделяющего благосклонным взглядом ни иудея, ни еллина, ни князя, ни крестьянина — ни даже мужчины или женщины! — а знающего лишь одно человеческое сердце, способное любить и страдать. Правда здесь ему помогла его естественная скромность: он смотрел на Хелен как на страдающую богиню, благородную, величественную, прекрасную и не ведающую лишь одной тайны, из которой он, идущий по стопам Освобождённого Прометея, узнал лишь первые строки, прерывистые, но могущественные, и теперь страстно хотел отыскать какой-нибудь способ поведать ей об этом могуществе. Кроме того, чтобы помочь той, которая сейчас взирала на него с далёкой высоты сознательного превосходства, ему придётся убедить её в том, что казалось ей невыносимым унижением! Обстоятельства решительно уберегали его от всякой опасности предложить ей такие уверения в своём сочувствии, которые она сочла бы нежеланными.

Самую лучшую помощь женщине действительно может оказать подходящий мужчина. Однако не менее верно и обратное, так что мужчине, дерзающему предложить женщине помощь, следует поостеречься. Если он не способен призвать её к самому трудному и тяжёлому долгу, лучше ему воздержаться от совета, даже если она просит о нём сама.

Однако Хелен пришла не для того, чтобы просить у Уингфолда совета. Ничего подобного ей сейчас не хотелось. Она действительно устала от безнадёжной борьбы, и пока на горизонте не мелькнул лучик надежды на возможную помощь кузена, видела перед собой лишь мрак неизбежного крушения. Но возродившееся упование на Джорджа вызвало в ней новый прилив негодования на Уингфолда, вторгшегося к ней с тем, что она сочла непрошеным советом. Но несмотря на всё негодование, страх и боязнь, некий внутренний голос упорно твердил ей, что не её кузен, а именно священник сможет вывести Леопольда к тем местам, где растут травы утешения. Поэтому сейчас она вошла в библиотеку с чувством замешательства, душевного разлада и неуверенности.

Уингфолд встал, поклонился и сделал шаг или два ей навстречу. Он не стал протягивать ей руку, думая, что это может быть ей неприятно, и Хелен не протянула ему свою. Она грациозно наклонила шею и жестом предложила ему сесть.

— Надеюсь, мистеру Лингарду не стало хуже, — сказал Уингфолд.

Хелен вздрогнула. Неужели что-то произошло, пока её не было рядом?

— Нет. А почему ему должно стать хуже? — ответила она. — Вам что-то сказали?

— Нет, ничего; только мне не разрешили к нему подняться.

— Я оставила его с мистером Баскомом, полчаса назад, — сказала Хелен, не желая, чтобы он обвинял её в том, что это она запретила принимать его.

Уингфолд невольно вздохнул.

— Я вижу, вы не считаете общество этого джентльмена полезным для моего брата, — проговорила она с тусклой, почти горькой улыбкой.

— Он не причинит ему вреда. По крайней мере, я не думаю, что вам стоит этого бояться.

— Почему вы так полагаете? Ни один священник не может считать воззрения мистера Баскома безвредными, а он ни в коем случае не станет их скрывать.

— Человек, у которого на душе лежит столь тяжкое бремя, как у вашего брата, не станет воображать, что ему стало легче из-за того, что кто-то добавит к этому бремени пару-тройку свинцовых слитков. Когда всё хорошо, человек может принять за крылья саван, висящий на его плечах, но когда наступает час нужды и ему нужно взлететь, ошибиться ему будет трудно. Нет, мистеру Баскому не увести Леопольда с верного пути.

Хелен побледнела. Она как раз надеялась, что Леопольда удастся увести с этого пути, по крайней мере, настолько, чтобы он не выдал себя властям.

— Сейчас меня больше страшит не его влияние, а ваше, — добавил Уингфолд.

— И какое же дурное влияние я, по-вашему, способна оказать? — спросила Хелен с ледяной улыбкой.

— Вы хотите, чтобы он повиновался не собственной совести, а вашей.

— А что, моя совесть хуже, чем у Леопольда? — спросила Хелен, но так, будто его ответ был ей совершенно безразличен.

— Она чужая, и этого достаточно. Только его собственная совесть и никакая другая может подсказать ему, как поступить.

— Тогда почему не предоставить ему действовать, как он сочтёт нужным? — горько откликнулась Хелен.

— Именно этого я у вас и прошу, мисс Лингард. Мне хотелось бы, чтобы вы поостереглись прикасаться к жизни этого несчастного юноши.

— Прикасаться к его жизни! Да я с радостью отдала бы свою жизнь, чтобы спасти его! Это вы призываете его выбросить её на ветер!

— К сожалению, мы с вами по-разному понимаем эти слова. Вы называете жизнью те несколько лет, которые ему суждено прожить в этом мире, а я.

— А вы имеете в виду миллионы лет, о которых ничего не знаете, в каком-то непонятном месте, откуда не вернулся ещё ни один человек! К тому же, судя по вашим словам, это не жизнь, а сущее несчастье!

— Простите, но это лишь ваше мнение о том, какой смысл я вкладываю в это слово. Это не так. На самом деле, я говорю вовсе не об этом. Говоря о жизни Леопольда, я думал не о том, что есть здесь или будет там, что есть сейчас и что будет потом. Вы поймёте, что я имел в виду, если вспомните, как загорелись его глаза и зарумянились щёки, когда он наконец-то решился сделать то, что уже давно казалось ему долгом. Когда я увидел его на следующий день, глаза его всё так же светились, и все черты его лица дышали хрупкой надеждой. Из призрачной тьмы, населённой бесами, существование начало превращаться для него в весеннее утро; из послушания и самоотречения начала пробиваться жизнь — жизнь, полная сознательного благоденствия, закона, порядка и покоя. Его воскресение было совсем близко. Но вы, а теперь ещё и мистер Баском, всеми силами мешаете этому воскресению. Вы уселись на могильный камень Леопольда, чтобы не дать ему подняться. И ради чего? Ради того, чтобы он, выйдя из могилы, чтобы открыть всем правду, не навлёк позор на себя, на вас и на вашу семью!

— Сэр, вы забываетесь! — воскликнула Хелен, возмущённо выпрямляясь в полный рост и даже немного больше.

Уингфолд подошёл к ней на шаг ближе.

— Я призван говорить правду, — сказал он, — и потому обязан предостеречь вас: вам никогда не обрести душевного покоя, пока вы не научитесь воистину любить своего брата.

— Любить моего брата! — Хелен почти сорвалась на крик. — Да я умру за него!

— Тогда, по крайней мере, пусть за него умрёт ваша гордыня! — ответил Уингфолд с некоторым негодованием.

Ничего не ответив, Хелен вышла из библиотеки, и Уингфолд немедленно покинул дом. Но не успела она закрыть за собой дверь и снова повалиться на постель, как сердце начало шептать ей, что священник прав. Однако чем больше она это чувствовала, тем упорнее не желала признаваться в этом себе самой: это было просто невыносимо.

Глава 33. Взгляд назад

Священник поспешил домой и немедленно уселся за стол, где всё ещё лежал греческий Новый Завет, открытый на том отрывке, который он читал, готовясь к проповеди. Увы! Всё то, о чём он с таким рвением и горячностью размышлял ещё сегодня утром, бесследно исчезло. Он помнил те слова Писания, что вызвали в нём прилив вдохновения, но всё остальное куда-то испарилось. Хуже всего было то, что вместе с мыслями исчезло и чувство и (по крайней мере, на какое-то время) исчезло безвозвратно. Каким бы праведным ни был его гнев, он замутил зеркало его души, и оно уже не могло отражать небесную реальность.

Уингфолд встал, схватил Новый Завет и отправился на кладбище. Там всегда было тихо, и с тех пор, как он начал испытывать муки нового рождения, именно в тамошнем безмолвии он нередко искал себе убежище. В нескольких ярдах от стены стояло старое тисовое дерево, с одной его стороны, чуть ближе, росли кусты кипариса, а между ними и стеной лежал древний камень, на котором обычно сидел Уингфолд; этот камень уже начали в шутку называть его седалищем. Большинство прихожан полагали, что Уингфолда тянет сюда извечная любовь священников ко всему мрачному и унылому, но будь это так, разве мог бы он испытывать такое наслаждение, глядя на небо сквозь тёмную тисовую листву: то, что он видел через эти живые прорези, казалось ему пронзительно синим, куда синее, чем весь остальной свод. Однако он и сам готов был признаться, что и тело, и душа его обретали покой, когда он сидел здесь, на краю мира, на берегу бездны, бесследно проглатывавшей вечно низвергающуюся и вечно исчезающую Ниагару человеческой жизни. Вот и сейчас он уселся на привычный камень и задумался.

Какие перемена, медленная, но разительная, произошла в нём с того вечера, когда он сидел на этом же самом кладбище, кипя от негодования и смятения, а слова Баскома раскалёнными углями жгли ему душу! Он никогда не думал о себе слишком высоко, а в тот день его ещё и заставили устыдиться самого себя; однако чем более недостойным он себе казался, тем более возрастало его подлинное достоинство. И по мере того, как его и без того небольшое самодовольство чахло и умирало, весь мир вокруг него становился всё более живым. Ведь даже слабый намёк на самомнение следует выкорчевать и выбросить прочь так же безжалостно, как самое тучное, раскормленное тщеславие. Небо, ветер, вода, птицы и деревья хором говорили ему: «Забудь о себе, и мы будем о тебе заботиться. Перестань распевать глупые песни тлена, и мы будем петь тебе о любви и надежде, и вере, и воскресении». Земля и воздух наполнились тайными намёками, искрами, живительными движениями, как будто между ними и его душой установилось вечное общение первичного существования. В прошлом, которое было столь недавним, но казалось ему давным- давно ушедшим, он никогда сознательно не стремился к солнцу; теперь даже тени восхищали его, а в сверкании золотого флюгера на колокольне ему слышалось восклицание пророка Исаии. Высокий и одинокий, флюгер кружился в прозрачной воздушной синеве как непреходящее предостережение тем, кто то и дело меняется в угоду мирским ветрам общественного мнения, будь то летний зефир людской похвалы или хлёсткие, зимние порывы всеобщего порицания. Для Уингфолда он был уже не просто флюгером, а золотым петухом истины, подобным тому, который прокричал однажды для Петра, громко, в своём блистательном сверкании, обличая всякую трусость и ложь.

До сих пор он ни разу не пытался познакомиться с цветами, этой дымкой красоты, мечтательно поднимающейся из земли в лесах и переулках. Но теперь весна наступила в его собственной душе, и он начал повсюду узнавать детей весны. И по мере того, как радость пробуждающегося мира неудержимо изливалась из птичьих горлышек, весна пробуждающейся души изливалась в мыслях и словах, сплетающихся в ритме и мелодии. Но главная примета, главное воплощение той перемены, которую он замечал в себе, заключалась не во всём этом, а совсем в другом: если раньше имя Христа было для него лишь смутным богословским символом, теперь мысли о Нём и Его словах неизменно сопровождали его. Время от времени новый луч света пробивался сквозь облачный ореол, скрывавший Его величие, и любящее сердце Уингфолда всё больше видело в Нём Сына Человеческого, а его жаждущий дух всё больше узнавал в Нём Сына Божьего. Слово свидетельства почти смешалось с видением: он видел и частично понимал отражающееся в нём Совершенство; узрел лик Божий и остался жив. Всё чаще и чаще ему казалось, будто Он рядом, а иногда, когда Уингфолд бродил в одиночестве в безмолвии летнего вечера, ему чудилось, что в его сердце рождаются мысли откровения, что сам Господь учит его, и он слышит Его слова.

Зачем ему теперь пытать свою душу, следуя неясным, вечно исчезающим тропам метафизики, если всё, что нужно, — это слушать Пророка жизни, Человека, чья жизнь, дела и учение слились в тройственную гармонию или, скорее, были тройственным спектром единственной подлинной белизны? Нужно лишь исполнять Его слова, не отходить от Него ни на шаг и прислушиваться к голосу Его Духа — и тогда в нём постепенно и естественно раскроется вся истина. Какая философия сможет привести его туда, куда Иисус брал Своих послушных друзей, а именно: в Его покой, превышающий всякий страх и всякую ненависть, где душа его напьётся столь высокого воздуха силы и отдохновения, что он научится любить даже своих врагов — и не такой любовью, которая снисходительно закрывает глаза на чужие слабости, а настоящей, сердечной, деятельной привязанностью, готовой умереть ради того, чтобы дать врагу истинную жизнь.

Увы, пока он был безмерно далёк от этого совершенства, от этого прекрасного и нескончаемого мученичества во всепоглощающем пламени Бога! С этой мыслью Уинг- фолд ниспал с высот своих размышлений, но приземлился на пружинистые заросли молитвы. Когда он вернулся домой, возвышенное сияние пропало, но настроение его раздумий осталось. Он сел и написал первый набросок нового стихотворения, а закончив его, обнаружил, что задуманная проповедь снова приблизилась к нему, и его духовные чувства вновь способны осязать и слышать её.

Отец, прошу я хлеба — и с колен Не подымусь, припав к Твоим ногам. Меня Ты слышишь, но даёшь взамен Лишь новый голод с жаждой пополам.

Доколь мне плакать о своей судьбе? Исчезла юность в думах о былом. Не только хлебом жив я — и к Тебе Протягиваю чашу за вином.

И дух мой, вечной жаждою томим, К Тебе стремится, правду возлюбив! Настанет день, и за столом Твоим Воссяду я, печаль свою забыв.

И пусть пока я вижу впереди Дожди, ветра и тягостные дни — Не утоляй мой голод, погоди, И в бедном сердце жажду сохрани!

Глава 34. Проповедь для Леопольда

Когда священник поднялся на кафедру, глаза его сознательно отыскали скамью миссис Рамшорн. Он увидел Хелен, и в лице её было больше решимости, чем страдания. Рядом с ней восседала тётушка, глядя холодно и недружелюбно, словно церковная кошка, готовая броситься на любую приходскую мышь, осмелившуюся пискнуть на свой мышиный лад. Баскома видно не было, и Уингфолд почувствовал облегчение: ведь выражение неверия, где бы оно ни отражалось — на туповатой лоснящейся физиономии мэра или на остром, проницательном лице адвоката — словно кость, застревает к горле проповеди, и требуется немалое усилие воли, чтобы не замечать его и, если получится, совсем о нём позабыть. Уингфолд изо всех сил постарался позабыть о миссис Рамшорн и ещё о двух- трёх прихожанах и, когда настало время проповеди, думал только о людских сердцах, их терзаниях и о Том, Кто пришёл призвать их всех к Себе.

— «Я пришёл призвать не праведников, но грешников к покаянию».

Так, значит, перед тем, как прийти на землю из лона Отца, наш Господь прежде всего думал о грешниках? Неужели, во всеискупающей нежности Божьего сердца, Его совершенная воля объяла тех униженных, обезображенных, осквернённых, изувеченных, чьи ангелы слишком слепы, чтобы увидеть лик своего Отца? Неужели под мерзостной гнилостной грязью былых страстей вечное Слово узнало связанную Психею с покалеченными крыльями и замызганными перьями, задыхающуюся в страшнейших мучениях? Правда ли, что Его желание было устремлено к делу Его рук, к детям Его Отца и потому, полный сострадания, Он поспешил ценой страданий избавить сердца, подобные Его сердцу? Подумать только: чтобы чистота и мертвенная скверна вот так встретились над великой, разделяющей их пропастью закона и нравственности! Друг мытарей и грешников! Подумать только: Он действительно был для них другом, и не отшатывался от них в шоке и негодовании, и не подымал в ужасе руки! Ему нужно было только одно: чтобы они больше не грешили.

Как вы думаете, если бы сейчас Он зримо и реально пришёл к нам снова, что за люди столпились бы вокруг Него: респектабельные прихожане или жители трущоб? Я не знаю. Я не осмеливаюсь никого судить. Но то, что церковь привлекает к себе так мало попранных и угнетённых — тех, кого привлекал к Себе Иисус и ради кого Он пришёл в мир, — должно заставить нас задуматься, насколько эта церковь похожа на своего Господа. Я не сомневаюсь, что путь к ногам Господа отыщут многие из тех, от кого сейчас гадливо отвернутся респектабельные прихожане, фарисеи нашего времени и священники, строго соблюдающие все условности своего ремесла. И, несомненно, именно в религиозном мире такой человек, как Иисус, не имевший богословского образования, родившийся и воспитанный в семье плотника, в своих проповедях почти не произносивший общепринятых среди духовников фраз и не говоривший особым религиозным языком, но учивший народ вечным истинам веры, надежды и любви с помощью самых простых и естественных форм, встретит главных и, пожалуй, единственных ожесточённых противников своего учения и жизни.

Но разве Господь не призывал к Себе праведников? Разве Он не призывал к Себе честных людей — Иакова, Иоанна и Симона, крепких рыбаков, которые могли выдержать ночь и бурю, много трудились, кормились как придётся, жили честно и вели хорошую, добропорядочную жизнь, кто с отцом и матерью, а кто с женой и ребятишками? Я не помню, чтобы Он как-то особо убеждал их в том, что они грешники, перед тем, как призвать их к Себе. Давайте вспомним, как повёл себя Симон Пётр, впервые оказавшись близко к Иисусу. Этот рыбак устыдился себя, но даже под горечью стыда из его души вырвались честные, открытые и страстные слова. Правдивый человек не должен был обмануться насчёт того, кто оказался рядом с ним! «Выйди от меня, Господи! потому что я человек грешный». Как бы мне хотелось увидеть то, что увидел в Иисусе Пётр и что породило в нём этот возглас! Да, он узнал в Нём Мессию; но что именно в этом плотнике заставило рыбака убедиться, что перед ним Христос? Может, для этого хватило бы одного чуда с ловлей рыбы, даже без той проповеди, которую Иисус произнёс из его лодки? Думаю, что нет. Как бы то ни было, святой Пётр причислял себя к грешникам, и мы можем быть уверены, что если бы эти рыбаки самодовольно гордились своей праведностью, они не стали бы бросать всё, чтобы последовать за Тем, Кто призвал их.

Правда, Он не призывал их к Себе именно как грешников. И потом, разве к Господу не приходили те, кого даже Он Сам почитал праведниками: Никодим, Нафанаил, тот юноша, что прибежал к Нему и склонился у Его ног, тот книжник, что был недалеко от Царствия Божьего, или тот сотник, в котором Иисус нашёл более веры, чем в любом иудее, и который построил в Капернауме синагогу, вырезав на дверной перекладине горшок манны? Они тоже приходили к Нему, и мы знаем, что Он охотно принимал их. Но Он знал, что такие люди всегда будут приходить к Нему, потому что их привлёк Отец. Они даже не нуждались в особом призыве и потому не так упорно занимали Его мысли. Он не тревожился о них: они были подобны девяноста девяти праведникам, старшему сыну, оставшемуся дома, девяти драхмам, преспокойно лежащим в Его суме. Конечно, им предстояло многому научиться, и они ещё не вошли в Царство, но толпились возле его дверей. Не знаю, прав ли я в своих рассуждениях; но так мне всё это представляется сейчас.

И ещё одного я не могу забыть, потому что сталкиваюсь с этим снова и снова: по крайней мере, некоторые (а может, даже и все; кто знает?) из самых честных, самых чистых людей считали себя величайшими из грешников. Не забыть мне и ещё одних слов нашего Господа, которые для многих становятся камнем преткновения — кстати, Господь был вовсе не так осторожен, каким выставляют Его некоторые, и не боялся позволять людям спотыкаться об истину! Он сказал, что первые будут последними, а последние первыми. Когда Господь произносил слова: «Наступает время, когда всякий, убивающий вас, будет думать, что он тем служит Богу», Савл Тарсянин сидел у ног Гамалиила, готовясь принести Богу именно такое служение; словно изверг, рождённый в неурочное время, он увидел Господа позднее всех, но более всех познал труды и страдания. Вот так последний стал первым. А любимый ученик, приклонявшийся к груди Господа и более всех дерзавший спрашивать Его по дерзновению любви, тот самый, кого Кроткий и Смиренный назвал Сыном грома, последним из всех пришёл в обители своего Отца. Но какая разница, последние мы или первые, если только пребываем с Ним? Ясно одно: прежде всего Господь заботился о грешниках.

Любой разумный человек, поразмыслив, непременно согласится, что преступление заставляет преступника лицом к лицу столкнуться с реальностью. Человек, осознавший себя грешником — я не имею в виду, что он считает себя частью греховного рода; в этом смысле даже самый самодовольный господин готов признать, что, будучи человеком, он уже является грешником, — и на ком воспоминание о своих грехах лежит горьким и невыносимым бременем, вдруг понимает, как безнадёжно он потерян. Он уже не может высоко держать голову среди своих соплеменников, не может смотреть в лицо женщине или ребёнку, не может оставаться наедине с хаосом своих мыслей и теми чудовищами, которых его сознание порождает чуть ли не ежеминутно. Он утратил радости своего детства и утешения земной жизни. В нём живёт вечное осуждение и пламенный гнев. От слов прощения и утешения он вскидывается, словно верблюд, учуявший в пустыне запах воды. Посему такой грешник куда ближе к вратам Царства, чем тот, о ком в мире ни разу не ходило сплетен, кто ни разу не согрешил даже против общественных условностей и чья совесть чиста, как у младенца, но кто знает себя так мало, что, даже считая себя вполне приличным человеком, всё время носит в себе семя каждого из смертных грехов, ожидающих лишь подходящего искушения, которое, как спичка, зажжённая возле заряженного снаряда, с оглушительным грохотом разнесёт всё в клочья! Такой человек даже не подозревает об опасности и не помышляет о том, чтобы молиться о защите. Воскресенье за воскресеньем он занимает своё место на церковной скамье рядом с домашними, произносит слова: «Не введи нас во искушение», даже не задумываясь о том, какая это страшная штука — искушение, но повторяет их, откликается на слова литургии и слушает проповедь в безмятежном самодовольстве, ничуть не сомневаясь, что Безгрешному должно быть весьма приятно взирать на мир, состоящий из таких, как он, людей. Есть люди, которые не видят, на что они способны, и не замечают опасности, покуда не совершат какое-нибудь страшное зло. Есть такие, кому и этого недостаточно: чтобы они наконец-то признали или поняли собственную низость, им нужно, чтобы их вывели на чистую воду и облили позором в глазах мира. А бывают люди и ещё хуже.

Однако порой человек мучается под бременем своих грехов, сам не понимая, что именно мучает его. На наших плечах куда больше греха, чем нам кажется. И совсем не обязательно, чтобы мы совершили что-то по-настоящему большое и страшное. Видим ли мы в себе тот вывих, который нужно вправить; то, чего следует стыдиться; то, из-за чего, даже поднявшись над всеми мирскими заботами, мы всё равно чувствовали бы некую неловкость и недовольство; из-за чего солнечный свет лишился бы своей первородной радости, земля стала бы нам безразлична, доверчивый взгляд превратился в подозрительную гримасу, а смерть — в непроницаемую мглу? Уверяю вас, друзья: человек, осознающий всё это — неважно, что он сделал и чего не сделал — недалеко отстоит от Царства Божьего и может войти туда, если захочет.

И если сейчас, здесь, есть душа, иссушённая страхом, истерзавшаяся от мучительного ужаса из-за того, что оказалась способной сотворить великое зло, я взываю к ней: Беги поскорее прочь от своего грешного «я» и укройся с Христом в Боге! Или, если эти слова кажутся тебе пустыми, бестолковыми и непонятными, словно на чужом языке, тогда я скажу так: в своей тоске воззови, воскликни, чтобы Бог, если Он и вправду есть, услышал голос Своего чада, протянул к нему руку и, крепко ухватившись за него, сорвал с него липкие, ядовитые, жгучие одежды, выжал из его сердца чёрную желчь и заставил слёзы летним ливнем политься из его глаз. О благословенное, святое, прекрасное покаяние, к которому пришёл призвать нас Сын Человеческий, Источник всего человеческого и сам человек от человеков! Оно воистину благо, и я твёрдо знаю это. Приди и покайся, несчастная душа, израненная собственной несправедливостью и грехом, и мы вместе отправимся искать Его милости. Не пытайся преуменьшать свой грех или возвеличивать его. Принеси его Иисусу, и пусть Он Сам покажет тебе, какая это мерзость. Пусть Он произнесёт над тобой суд. Не сомневайся, суд Его будет справедлив: Он ни на волосок не смягчит твоей вины, ибо хочет очистить тебя до конца, но не забудет и ни малейшего оправдания, покрывающего ужас твоего греха или свидетельствующего о том, что грешил ты с закрытыми глазами. Перед смертью Он взмолился: «Отче, прости их, ибо не ведают что творят!» Даже о врагах Он говорит истину, и истинными были Его первые слова, когда враги пригвоздили Его к кресту. Но я повторю ещё раз: пусть Сам Христос оправдывает тебя; у Него это получится куда лучше, и Он не повредит ни твоей душе, потому что не оправдает тебя ни на йоту больше, чем следовало, ни твоему сердцу, потому что не станет оправдывать тебя ни на йоту меньше, чем ты того заслужил.

Однажды мне приснилось, что я совершил страшное преступление. В порыве страсти я вышел из себя и сам не понимал, какое жуткое зло творит моя рука, хотя и знал, что поступаю дурно. Только потом, когда было уже поздно, до меня вдруг дошла вся гнусность содеянного. Это осознание принесло с собой дикий ужас, живущий лишь в самых глубинных тайниках души. Я оставался тем же самым человеком, что и раньше, но моё прежнее «я» не могло и представить, что в нём затаилось! По сравнению с открывшимся во мне чудовищем оно казалось мне образчиком прелестнейшей невинности, но ведь именно из этой кажущейся чистоты и родилась та мерзкая, скверная тварь, которой я стал теперь! Лицо убитого мною ближнего стало для меня законом возмездия, ликом справедливого врага. Где и как мне было скрыть этот кошмар? Да, всезнающая земля примет его в своё израненное лоно, пока не настал всевидящий день. Но ведь он всё равно настанет, и мне придётся стоять в его свете, и каждый луч, пронзающий напоённый солнцем воздух, будет указывать на меня!

Не знаю, с чем можно сравнить терзавшие меня мучения, и у меня нет слов, чтобы их описать — разве только сказать, что это было как мерзостное зловоние вкупе с тошнотворной болью. Возможно, как бывает во снах, я висел на дыбе лишь краткое мгновение, но оно показалось мне целым столетием, насквозь пронизанным обжигающими узами преступления, пока я, корчась от нестерпимого кошмара, носился со страшной истиной, неотступно присутствовавшей в моём сознании. Я действительно совершил это зло, и мне некуда было скрыться от содеянного: я знал, что сделанного не вернёшь вовеки.

Но тут произошла внезапная перемена: я проснулся. Солнце окрасило своей славой занавески на моих окнах, и луч света острой стрелой пронзил мне душу. Слава Богу! Всё это мне только приснилось, я был невиновен! От гробницы отвалили камень, и вместе с породившим его мраком моё зловещее преступление откатилось прочь. Я был созданием света, а не тварью тьмы! Для меня сияло солнце и дул ветер; для меня шумело море, и цветы испускали аромат. Земле нечего было от меня скрывать. Моя вина была уничтожена, и сердце мне уже не сосал кровавый червь; я мог открыто смотреть ближнему в глаза; сынишка моего друга мог вложить свою ручку мне в ладонь, не боясь скверны, и весь день душа моя была переполнена радостью чудесного избавления.

Но для грешника покаяние будет ещё более драгоценным, ещё более прекрасным, чем моё пробуждение! Ведь оно освободило меня лишь от призрачного злодеяния, которого никогда не существовало в взаправдашнем мире, а тот ужас, от которого избавляет нас покаяние, — это вовсе не сон, но самая настоящая, упрямая реальность. Кроме того, проснувшись, человек остаётся каким был, и в нём, быть может, продолжает жить семя того преступления, на которое он оказался способен во сне и от которого не вполне очистился. Покаяние же делает из него нового человека, пробудившегося от кошмара греха, чтобы уже никогда в него не погружаться. Разве можно сравнить одно с другим?! Солнце, заставляющее нас просыпаться по утрам, — это всего лишь внешнее светило земной жизни. Да, оно прекрасно и удивительно, но даже сейчас вокруг него собирается кольцо тьмы, угашающей и поглощающей его. Но то солнце, что пробуждает человека от сна смерти, — это живой Свет, Чья мысль породила наше светило и поместила его среди звёзд и планет; это Отец светов, перед Чьим сиянием во внутреннем мире вечной истины даже порочные дела превращаются в призрачные сны и уносятся прочь вместе с породившей их ночью нечестия.

Но быть может, кто-то возразит и скажет: «Вы всего лишь витаете на крыльях воображения, но факт преступления остаётся неизменным! Даже если человек в порыве покаяния вырвет себе сердце, всё равно никакое пробуждение не вернёт ему утраченной невинности!» «Сами по себе эти слова верны, — отвечу я, — но ваше невежество превращает их в ложь. Вы не знаете ни силы Божьей, ни подлинной сущности воскресения из мёртвых. Что если вместо прежней непорочности, вы обретёте столь драгоценную праведность и внутреннюю чистоту, рядом с белоснежным великолепием которой утраченная невинность покажется вам жалким ничтожеством, превращающимся в окалину в первом же горниле искушения? Непорочность воистину не имеет цены — но лишь та непорочность, которую считает таковой Бог. Ваша же праведность была лишь хлипким фасадом или бережно хранимым осколком полированного стекла, вместо которого, если вы покаетесь, в вашей шкатулке окажется сверкающий бриллиант! О прекрасная Психея земного мира! Крылья твои ещё не запятнаны грязными брызгами, и покуда ты не ведаешь покаяния и не знаешь в нём нужды. Но разве сравнится твоя чистота с чистотой Психеи небесной, рождённой дважды, которой даже сейчас, когда она дремлет в вечерних сумерках Небес, снится, что она своими слезами омывает ноги Господа и отирает их своими волосами? Щедр и милостив наш Бог, Который даже невинность возвращает нам сторицей! Он способен даровать нам такое пробуждение, которое отодвигает наше прошлое в десять раз дальше, чем утро оставляет за спиной любые ночные сны.

Если бы сила этого пробуждения лежала в приливе новой жизни, льющейся прямо из своего Источника и несущего с собой высвобождение и возрастание всей человеческой натуры и каждой её части, когда каждое свойство, каждое чувство расцветает в полноте славы, и человек, не забывая своего прошлого и его позора, восклицает в радости нового рождения: «Се, я новая тварь! Я уже не тот, кто совершил то страшное злодеяние, ибо я более не способен его совершить! Да будет благословенно имя Господне! Отныне всё хорошо!» — разве такое пробуждение не сможет изгнать прошлое в смутную даль первого творения и завернуть совершённое зло в чистый холст прощения, как бездумная морская тварь обволакивает вторгнувшуюся к ней песчинку в прелестные одежды жемчуга? Такое пробуждение означает, что в душе человека поселяется сам Бог, не чураясь близости и общения с тем, кого Он предузнал и создал, а человек без тени сомнения знает, что исцелён от своей чёрной оспы. Более того, он даже не станет пытаться избавиться от рытвин и шрамов, оставленных болезнью на его лице, ибо они напоминают ему, что он есть без Бога, и заставляют внимательно следить за тем, чтобы дверь в небесный сад всегда оставалась открытой, дабы Бог мог войти к нему в обитель, когда пожелает. И кто знает? — быть может, такое пробуждение повлечёт за собой тысячи средств и возможностей загладить нашу вину перед теми, кто пострадал от нашего греха?

Но я должен предупредить и тех, на чьей совести нет особых преступлений: пока вы не покаетесь в своей низменной сущности и не отречётесь от всякого зла, над вами так и будет висеть опасность самого страшного греха. Когда-то я не понимал, почему человек, не любящий своего брата, является убийцей. Сейчас я вижу, что это не фигура красноречия, а самая настоящая реальность нравственной и духовной природы человека, абсолютный и простой факт. Убийца и человек, не любящий брата, окажутся на одной скамье перед Судией вечной истины. Я не хочу сказать, что человек, не любящий своего брата, способен в любую минуту убить его. Но если не помешать естественному действию и развитию этой нелюбви, рано или поздно он непременно обретёт такую способность. Пока мы не научимся любить своего брата — да что там! пока мы не научимся любить своего врага, который тоже является нам братом! — в нас таится зародыш будущего убийства. То же самое можно сказать о любом грехе, мыслимом и немыслимом. Сейчас среди нас нет ни одного человека, кто был бы вправе бросить осуждающий взгляд даже на самого закоренелого преступника, когда-либо сидевшего в одиночной камере! И это не преувеличение, а чистая правда! Мы всегда торопимся провести различие между респектабельными грехами (возможно, называя их человеческими слабостями) и грехами постыдными, такими, как воровство и убийство. Однако на самом деле никакого различия не существует. Наверняка, найдутся грабители, которые куда лучше многих священников и куда ближе к вратам Царствия! Небесные порядки строятся совсем на иных принципах, и многие первые в конце концов окажутся последними, а последние — первыми. Помните: в корне всякого человеческого блаженства лежит покаяние.

Так отзовитесь же на призыв живого Источника, Целителя, дающего нам покаяние и свет, Друга мытарей и грешников! Отзовитесь все те, на кого давит бремя греха и каторжная ноша тысячи преступлений! Он пришёл призвать таких, как вы, чтобы сделать вас чистыми и невинными. Ему невыносимо тяжко смотреть, как вы живёте в таком несчастье, в такой нечистоте, в такой непроницаемой мгле! Он хочет заново возвратить вам жизнь и радость. Он не станет упрекать вас, если только вы не начнёте оправдывать себя, обвиняя ближнего. Он не станет забрасывать вас камнями, оставив это тем, в чьих сердцах таятся те же самые грехи: ибо не имеющий греха не будет никого осуждать. Он горячо любит вас и так же горячо ненавидит живущее в вас зло — так горячо, что готов швырнуть вас в огонь, чтобы пламя выжгло из вас всякую нечистоту. Очистив вас, Он даст вам покой. А если Он и будет кого-то укорять, но не за прошлый грех, а за нынешнее маловерие, протягивающее ему жалкую ореховую скорлупку, чтобы Он наполнил её живой водой. Если кто-то не желает подходить к Нему — что ж, оставайтесь так, пока какой-нибудь страшный грех не заставит вас возопить об избавлении. Но если вы знаете свой грех, придите к Нему, чтобы Он совершил в вас Своё дело, ибо Он пришёл призвать не праведников, но грешников — нас с вами! — к покаянию.


[26] Константин фон Тишендорф (1815-1874) - немецкий протоиерей, богослов, путешествовавший с целью поиска древних рукописей. Синайский кодекс был найден им в 1859 году, привезён в Петербург и впоследствии преподнесён Александру II, за что Тишендорфу было пожаловано потомственное русское дворянство.

[27] У. Шекспир, «Макбет», Акт пятый, сцена V, перевод С. Соловьёва.

[28] Аллюзия на книгу Джона Буньяна «Путешествие пилигрима». Неподалёку от Креста при дороге Христианин увидел трёх крепко спящих людей в кандалах: Глупость, Лень и Самонадеянность. На предложение Христианина помочь им освободиться Самонадеянность гордо ответила: «Всяк сверчок знай свой шесток!» (гл. 6).

[29] В то время в Англии было принято во время похорон дарить новые перчатки тем, кому предстояло нести гроб, а также рассылать перчатки в качестве приглашения посетить траурную церемонию. Нередко сам человек в завещании указывал, какие перчатки его родственники должны разослать перед его погребением, и эти перчатки были одной из главных статей похоронных расходов. Этот древний обычай идёт с тех времён, когда перчатки были очень дорогими и являлись важным символом любви и дружбы.

[30] Диссентеры - распространённое в XVI - XVII в.в. в Англии название лиц, не согласных с вероучением и культом англиканской церкви.

[31] «Комус» - драматическая поэма Джона Мильтона. «Гемонией назвал пастух растенье / И мне вручил, велев его беречь / Как средство наилучшее от порчи, / Дурного глаза, наваждений, чар, / От привидений и жестоких фурий» (перевод Ю. Корнева).

[32] Аллюзия на поэму Уильяма Вордсворта «Питер Белл». В оригинале речь идёт об ослике, который «длинным левым ухом медленно поворачивается вокруг оси своего черепа»: "Only the Ass, with motion dull, / Upon the pivot of his skull /Turns round his long left ear".

[33] У. Шекспир, «Гамлет», акт II, сцена 2.

[34] Аллюзия на стихотворение Джона Мильтона, «Il Penseroso». (пер. Ю. Корнева).

[35] Быт. 27:34.

[36] Флегетон (греч., миф.) - река в подземном царстве мёртвых.

[37] Муньши - индийский учитель, особенно языка хиндустани и персидского языка.

[38] Джон Мильтон, «Потерянный рай», Книга вторая.

[39] «Придите ко Мне», «Утешайте, утешайте народ Мой», «Ты не оставил души моей в аде» - названия частей оратории Генделя «Мессия».

[40] Джеки-дружок сел в уголок, сунул в пирог свой пальчик, изюминку съел и громко пропел: «Какой я хороший мальчик!» ("Little Jack Horner " из Песен матушки Гусыни, пер. Г. Кружкова).

[41] См. Мф. 6:6.

[42] «Видение мирзы» - произведение, относящееся к жанру назидательной философско-аллегорической восточной повести, где напоминание о быстротечности жизни сочетается с призывом к благодетельной и разумной деятельности.

[43] См. Мф. 12:29, Мк. 3:27, Лк. 11:21.

Комментировать