<span class=bg_bpub_book_author>Козлов С.С.</span> <br>Репетиция Апокалипсиса (Ниневия была помилована)

Козлов С.С.
Репетиция Апокалипсиса (Ниневия была помилована) - Глава седьмая

(70 голосов4.2 из 5)

Оглавление

Глава седьмая

1

Анна проснулась от гогота, который раздавался из-за окна. В животном этом смехе угадывалось что-то похотливое и сальное. Она подскочила, выглянула в окно и увидела у крыльца группу крепких парней, о чём-то оживлённо говоривших и поминутно хохотавших. Среди них был и Эдик. Тут же поняла, что сейчас они войдут в холл на первом этаже, и Давыдыч или ещё кто-то распределят их по номерам, где томятся девушки.

— Никонов, где ты? — прошептала она в стекло и тут же отпрянула, потому что Эдик вдруг повернул голову к окнам и стал внимательно смотреть в её сторону. Или так ей показалось.

На улице снова захохотали. В мёртвой тишине города, в тускнеющей серости хохот этот принимал зловещий характер. Хотя, может, пошлым шутникам он представлялся бравым проявлением и продолжением жизни. Анна стремительно стала осматривать номер, пожалела, что не сделала этого раньше. Хотела найти что-нибудь, чем можно будет обороняться. Стул? Пластиковая бутылка с минеральной водой? Два стакана? Телефон? Сняла трубку и вдруг услышала зуммер. В папке нашла номер администратора, набрала.

— Алло, — сказал спасительный голос Михаила Давыдовича.

— Давыдыч, ты нашёл Никонова? — шёпотом спросила Анна.

— Ждите, перед сеансом всеобщей любви вас всех посетит доктор, — равнодушно ответил Давыдович и повесил трубку.

— Что? — скривилась Анна.

Доктор? Какой доктор? Гинеколога, что ли, нашли? Зачем? Анна брезгливо дёрнулась, швырнула телефонную трубку и беспомощно плюхнулась на кровать. Хохот на улице стих, и Эдик не заставил себя ждать. Номер он открыл своим ключом.

— Привет, — дружелюбно сказал он с порога.

— Сам привет, — бесцветно ответила Анна.

— Почему не в духе? Жизнь продолжается! Я принёс шампанское, икру, конфеты.

— Паёк выдали?

— Зря ты так. Между прочим, это всё тебе. Я соблюдаю особую диету. Может, только икры поем.

— Диету? — насмешливо вскинула бровями Анна, глядя на огромного Эдика.

— Я, между прочим, сюда из Москвы приехал. На соревнования по пауэрлифтингу. А тут вот, видишь, как произошло. Должен был первое место занять.

— Кому должен?

— Себе. — Эдик скинул камуфляжную куртку и специально поиграл выпуклыми буграми мышц, обозначил под футболкой рельеф пресса. — Я ещё и бодибилдер.

— Дебилдер… — переиграла Анна. — Из Москвы. Вы там все козлы… Вам до остальной России… Только бабки срубить. Всю провинцию от вас тошнит. Ездите повсюду — менеджеры, пиарщики, рекламщики, управленцы… Люди для вас мусор…

— Да ты кончай гундеть! — обиделся Эдик. — Я спортсмен. Профессиональный. Я несколько кубков за рубежом взял. Я пахал на своё тело знаешь сколько? Тебе вон от Бога досталось — красотища. Поди, в солярии загорала?

— В солярии… Не для тебя.

— Послушай, какой смысл выделываться? Мы все тут остались… А я специально тебя выбрал. Если будешь со мной, будешь только со мной. А если нет, то — сама понимаешь… — Эдик взял Анну за плечи, и она почувствовала, что руки у неё беспомощно повисли, потому что сила в его пальцах, казалось, раздавит её плечи, как губку.

— Больно, — взмолилась она.

— Вот и давай, чтоб никому не было больно, а всем было хорошо. Я, между прочим, очень нежный. Никто не жаловался, — Эдик притянул Анну к себе, и стал бесцеремонно раздевать.

— Ну, нельзя же так сразу… — попыталась давить на жалость Анна.

— Ах, блин! — спохватился он. — Шампанское!

«Ах, блин, шампанское, — мысленно и запоздало повторила за ним Анна, — надо было ему по башке съездить… А может, и правда не дёргаться. Не самый худший вариант…»

Эдик стал потрошить пакет, который принёс с собой, Анна с отсутствующим взглядом села на кровать. В этот момент в дверь постучали.

— Какого… там несёт?! — с ходу взорвался Эдик. — Тут всё уже занято.

— Доктор, — услышала Анна голос Пантелея, — по поручению Леонида Яковлевича.

— … — Эдик грязно ругнулся, на что Анна даже не обратила внимания, — нашёл шеф, кого и когда посылать, — он метнулся к двери и открыл её.

Пантелей стоял на пороге с пакетом.

— Простите, — тихо сказал он, — но Леонид Яковлевич заботится о здоровье вверенных ему людей и приказал провести профилактику. Есть подозрение, что в городе появились инфекционные очаги. Все должны принять лекарства.

— О, блин, — оценил ситуацию Эдик.

— Вот, — Пантелей достал из пакета таблетки. — Это вам, а это вашей даме.

— А почему у неё другие? — заметил Эдик.

— Разное воздействие на мужской и женский организм.

— А-а-а… Главное, это, — Эдик бесцеремонно отодвинул Пантелея в сторону, как будто для приватного разговора, который Анна не могла бы услышать. — А на потенцию твои таблетки не влияют?

Пантелей сначала смутился и, похоже, даже не понял вопроса.

— Тут у нас… сам понимаешь… — начал пояснять Эдик, но Пантелей уже понял.

— Не волнуйтесь, эти лекарства никакого вреда вам не принесут.

— Слушай, а анаболиков у тебя нет? — заговорщически спросил Эдик. — Хочу продолжить тренировки.

— Для вас, — так же заговорщически ответил Пантелей, — найдём. Зайдёте завтра в больницу.

— Уважаю, доктор, — сказал Эдик и, как бы в знак уважения, сбросил в рот с огромной ладони таблетку. — Шампанским запить можно?

— Можно, — улыбнулся Пантелей.

— А даме?

— И даме.

Эдик наплескал в стаканы шампанское, подал стакан Анне. Та, как сомнамбула, проглотила свою таблетку и запила глотком шампанского.

— Ну, доктор, это всё? Или, может, ты ещё осмотр девушек проводишь? — глумливо поинтересовался Эдик.

— Нет-нет, — растерялся Пантелей, — я…

— Ну так давай, иди уже, пациенты ждут, — Эдик нетерпеливо стал подталкивать Пантелея к выходу.

— Да-да… Главное, чтобы не было побочных реакций…

— Э! Ты же говорил, что ничего не будет? — не на шутку испугался Эдик.

— Да нет же, всё будет хорошо, — поторопился заверить Пантелей.

— Да? А какого хрена у меня тогда крышу плющит? — успел спросить Эдик и упал на пол. — А?.. Чё это?.. — уже почти шёпотом сказал он и перестал двигаться.

— Что с ним? — спросила Анна.

— Ничего. Он спит, — успокоил её Пантелей. — Часа три, четыре. Тут уже многие спят.

— А я?

— А ты витаминку скушала.

В этот момент в номер вошли Никонов и Эньлай. Анна вскочила и бросилась к Никонову на грудь.

— Никонов! Милый Никонов! Я знала, что ты придёшь! Потому что ты настоящий!

Олег обнял её, но стоял явно смущённый. Какое-то время он просто гладил её по голове, как гладил бы дочку.

— Да, доктор, жаль, что тебя не было с нами на последней войне. Ты уже целую роту без единого выстрела уложил, — оценил он лежащего на полу Эдика. — С этим пришлось бы повозиться.

— Я пойду дальше? — спросил Пантелей.

— Да, конечно. Парня мы этого свяжем. Связать-то можно?

— Можно, — кивнул Пантелей.

— А дальше что? — спросила Анна.

— Доктор запретил нам воевать. Ты тут некоторые моменты пропустила. Жаль. Очень назидательно.

— Ты тоже кое-что чуть не пропустил, — вдруг обиженно заявила Анна и слегка пнула спящее тело Эдика.

— Ладно-ладно, — согласился Олег, — виноват. Но я бы всё равно пришёл.

— Я знаю… А у вас что было?

— Чудо.

— Чудо?

— Да, чудо. Пантелей совершил чудо.

— Реально?

— Реальней некуда. Он воскресил двух мёртвых.

— Ты не шутишь?

— Да какие шутки! Одного я сам убил, — вмешался Эньлай. — Как бы теперь его ещё раз не пришлось убивать. Вдруг он снотворное не захочет пить. — Он подошёл к окну и осторожно выглянул на улицу.

2

За окном Лю увидел картину, которая показалась ему очень знакомой. По улице двигалась серо-коричневая масса. Бугрилась и текла живой рекой.

— Крысы! — распознал он.

— Что крысы? — не понял Никонов.

— Крысы! Я видел, как они так же рекой шли в город. Я сотни намотал их на колёса. И теперь — теперь, похоже, они уходят из города.

— Плохой знак, — Никонов тоже подошёл к окну.

За ним последовала Анна.

— Господи, какое противное зрелище… — отшатнулась она.

— Противно — это когда они под колёсами хрустят, — поделился впечатлениями Эньлай, отчего Анна брезгливо передёрнула плечами.

— Если крысы уходят, значит, будет что-то хуже, чем есть сейчас, — сделал вывод Никонов. — С другой стороны, — продолжал рассуждать он, — если они уходят, значит, есть куда.

— Надо спросить у Макара, в Писании что-нибудь есть про крыс?

— Вряд ли… Надо уходить.

— Я туда не пойду, — в брезгливом ужасе скривилась Анна. — У меня просто ноги откажут.

— По-моему, сейчас крысы безобиднее, чем вот эти ребята, считающие себя властелинами мира, — заметил Эньлай.

— У нас там автобус. По крысам тебе идти не придётся, — успокоил Олег. — Эньлай, давай вязать парня, помоги перенести его на кровать. И надо страховать доктора.

— А где Макар? — спросила Анна.

— Они с Тимуром и профессором у автобуса. Принимают девушек, которые… — Олег на какое-то время замялся, — не хотят оставаться в этом борделе.

— А что? Есть такие, которые хотят остаться?

— Есть…

— Бррр… Знаешь, я вот всё время мечтала о мужчине, о защитнике… о семье… Хотелось простого бабского счастья. А тут мне предложили стать наложницей. И ведь получается, я всю жизнь была у кого-нибудь наложницей. Одна ошибка в юности, и вся жизнь наперекосяк.

— Наташа бы моя посоветовала покаяться. И всё — с нуля, — сказал Эньлай и вышел в коридор.

Сказал, и самому стало стыдно. Он вспомнил, как после случая с девочкой он долго не находил себе места, а Наталья тянула его в храм. Уговаривала пойти на исповедь, но Лю даже представить себе не мог, что будет кому-то изливать свою душу. Жена говорила, что Господь и так всё знает, на что Эньлай справедливо замечал: зачем, мол, тогда идти каяться. «Будет легче, — говорила Наташа, — понимаешь, вот если Ваня или Вася провинятся и ты видишь, что их мучает совесть, ты же ждёшь их, что они придут к тебе. Ждёшь? Вот. Так и Бог ждёт тебя». — «А при чём здесь священник?» — возмущался Эньлай. «При том, что священники с апостольских времён поставлены». — «А если он мне как человек не нравится?» — «Ну… глупо так рассуждать… Тебе же не все машины нравятся, но ты на них ездишь? Тоже, конечно, глупое сравнение… Как бы тебе сказать, ну… воду святую, к примеру, можно пить из хрустального бокала, а можно из жестянки какой, но святая вода при этом останется святой. Понимаешь? Без кружки нельзя… К реке жизни не всякий подойдёт…»

Эньлай ткнулся в следующий номер. А там уже Даша плакала на груди Пантелея, а ещё какая-то девица смотрела на эту сцену с явной завистью.

— Уходить надо, — напомнил Эньлай Пантелею, и тот согласно закивал.

— О! — сказала девица. — Китайцы тоже остались?! Ну да, куда там целый миллиард девать.

Эньлай не обиделся.

— Русские китайцы остались, за это поручиться могу, — деловито поправил он и снова вышел в коридор.

На улице Макар и опасливо озиравшийся Давыдыч стояли у двери автобуса, в котором сидели два десятка девушек. Красавицы, как на подбор. «Это не конец света, — подумал Лю, — это гарем какой-то».

— Крысы, — кивнул Эньлай за забор больницы.

— Да видели уже, — спокойно ответил Макар. — Им главное выжить. Значит, нашли где-то место получше.

Эньлай подошёл поближе: крысиная «река» заметно поредела. Основная масса уже пронеслась, и поредевший арьергард теперь делился на отдельные ручейки. Но зрелище всё равно было неприятным, и Эньлай вернулся к автобусу.

— Про крыс в Библии ничего не сказано? — спросил он у Макара.

— Вроде нет, а вот про динозавров, как я думаю, есть…

— Да ну…

— В книге Иова сказано: Вот бегемот, которого Я создал, как и тебя; он ест траву, как вол; вот, его сила в чреслах его и крепость его в мускулах чрева его; поворачивает хвостом своим, как кедром; жилы же на бёдрах его переплетены; ноги у него, как медные трубы; кости у него, как железные прутья… (Иов. 40:10-13). На кого это больше похоже?

— Действительно, на динозавра.

— Всё потому, что словом «бегемот» переводчики назвали животное, название которому просто не знали. В древнееврейском тексте не было гласных, и звучало это как бэ-хэ-мэ-тэ, что вообще могло означать всех животных.

— И почему динозавры не дожили до наших дней?

— Многие твари не дожили. Климат после потопа очень изменился…

— Слушай, Макар, ты всё знаешь, почему тебя не взяли? — Лю нахмурил лоб, а Макар после этого вопроса опустил голову.

— Потому, — неторопливо ответил он, — что про таких, как я, в Откровении Иоанна Богослова сказано: носишь имя, будто жив, но ты мёртв… (Отк. 3:1).

— Но ведь тебя для чего-то оставили?

— Я всю жизнь жду этого «чего-то»…

Наступило неловкое молчание, Макар отошёл, явно не желая продолжать разговор, как-то странно тряхнул своей нестриженой головой, словно хотел сбросить тяжёлые мысли, и Лю решил не донимать его больше расспросами.

Чуть в стороне Тимур «воспитывал» одного из парней Садальского, которого пришлось всё же оглушить, чтобы пройти в гостиницу. Тимур, по сути, объяснял ему, что такое хорошо и что такое плохо, и если горячему кавказцу казалось, что парень плохо понимает, он отвешивал ему оплеуху. Девушки с интересом наблюдали за воспитательным процессом, и Тимур, время от времени оглядываясь на них, ещё больше входил в раж.

— Детский сад какой-то, — покачал головой Эньлай и вспомнил, как ему бывало стыдно после того, как он кричал на своих детей или прикладывал к воспитанию руку. Почему было стыдно, даже если он был абсолютно прав, он понять не мог. Наташа тоже могла шлёпнуть любого, но у неё это получалось как-то небольно и беззлобно.

— Детский сад, — повторил Лю теперь уже о своих мыслях. — Вот, Наташа, сегодня я убил человека, потом видел, как его оживили… Нет, ты бы поправила, воскресили. За один день так много всего… Ты бы сказала, что мне делать… — разговаривая то ли сам с собой, то ли с Наташей, Эньлай медленно удалялся от гостиницы по улице, забыв и про своих товарищей, и про автобус с девушками.

Память вдруг выстроила перед ним целый ряд картин, которые ему приходилось видеть. Вот успешные дети сдают пожилую мать в дом престарелых, чтобы не мешала заниматься бизнесом и не портила имидж дома. Вот отрок кроет последними словами свою мать за то, что не дала ему денег. Эньлай тогда попытался остановить наглеца, сделать ему замечание, но сама несчастная женщина попросила его не вмешиваться, потому что сынок может уйти из дома. Самое, пожалуй, страшное зрелище, как два брата избивали своих престарелых родителей… Опять же — из-за денег. Братьям нужна была нищенская пенсия на свои нужды. Какого воспитания не хватало этим страшным детям? В газетах писали о детях индиго, но вот всё чаще приходилось сталкиваться с такими моральными уродами, а вовсе не с теми, кто был щедро одарён талантами. Там же, где родители пытались противостоять безумию детей, появлялись судебные приставы, и опять отвечали родители, а не дети. Потому что по закону получалось, что родителям нельзя лишать детей права на получение своей доли разврата, своей доли безумия…

И вспомнилось, как на площади у храма Макар увещевал собравшихся признаками последних времён.

— Послушайте, что писал апостол Павел апостолу Тимофею во Втором послании: Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие. Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды, надменны, злоречивы, родителям непокорны, неблагодарны, нечестивы, недружелюбны, непримирительны, клеветники, невоздержны, жестоки, не любящие добра, предатели, наглы, напыщенны, более сластолюбивы, нежели боголюбивы, имеющие вид благочестия, силы же его отрёкшиеся. Таковых удаляйся. К сим принадлежат те, которые вкрадываются в домы и обольщают женщин, утопающих во грехах, водимых различными похотями, всегда учащихся и никогда не могущих дойти до познания истины (2Тим. 3:1-7).

Интересно, из тех, кто его тогда слушал, кто сегодня пытается выстроить новую власть, растоптать других, чтобы стоять наверху, кто сегодня поклонился очередному самозванцу?

«Таковых удаляйся», — повторил для себя Эньлай слова апостола, и ему очень захотелось спросить апостола, куда можно удалиться из современного мира, если он везде тебя догоняет? Ведь хотелось, казалось бы, так мало: чтобы рядом были любимая жена и дети… «Может, я их очень сильно любил, и в этом моя вина?» — подумал вдруг Эньлай. «Господи, — взмолился он до выступивших на глаза слёз, — ну если в этом моя вина, то пусть она на мне и будет, ну отправь Ты меня к ним, где бы они ни были! Я всё равно не откажусь от этой любви!..»

— Отчего же душу-то так выворачивает? — спросил Эньлай вслух.

Он вдруг понял, что отошёл от гостиницы на целый квартал. Удивился, что на улице уже не было крыс.

— Даже крысам место нашлось… — горько сказал Лю и понял, что у него есть ещё один вопрос к Макару.

Он быстро вернулся к автобусу, в который уже погрузились все, включая Пантелея и Дашу. Тимур был уже за рулём. Лю сел рядом с Макаром и осторожно спросил:

— Можно ещё один вопрос?

— Да можно, конечно, — широко улыбнулся Макар, растягивая морщины на небритом лице.

— Может, меня с Наташей не взяли, потому что я китаец?

— Да ну, — отмахнулся Макар, — ты вон на Тимура посмотри. Есть ответ на твой вопрос у апостола Павла в его Послании к галатам: Ибо все вы сыны Божии по вере во Христа Иисуса; все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись. Нет уже иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе. Если же вы Христовы, то вы семя Авраамово и по обетованию наследники (Гал. 3:26-29). Так что все, кто видят в Христе Спасителя, национальности не имеют. И цвет кожи не важен. Большевики долго прививали интернационализм, но любая, даже благая, идея без Христа обречена на провал. Понимаешь?

— Понимаю, — задумался Эньлай и вдруг встрепенулся: — А я знаю, почему оставили тебя!

— Почему? — ухмыльнулся Макар, и по всему его виду было понятно: любые домыслы Лю покажутся ему смешными.

— Чтобы ты нам, дуракам, всё объяснял!

— Скажешь, — вздохнул Макар, — мне бы самому кто бы объяснил… Кто я? Жалкий философ-недоучка, который не нашёл в себе сил стать монахом…

3

«Кто я? Жалкий философ-недоучка, который не нашёл в себе сил стать монахом… Я тот, кто, чувствуя вкус благодати и радость богообщения, грешил сознательно. Я тот, кто стоял в самом низу лестницы и показывал другим путь, но сам так и не мог преодолеть первой ступени. А если и поднимался, то неминуемо скатывался обратно, с радостной завистью глядя на спины уходящих в небо… Простительна та ошибка, которая совершается человеком по незнанию, но я-то… Странно спасаться от этого мира самим миром…

И странным был мир. Как-то с начала XXI века стало принято загадывать о Конце Света. Ссылались при этом и на календарь майя, и на пророческие сивилловы книги, да и по Откровению Иоанна Богослова сверялись. В головах всё смешивалось. От Блаватской до Льва Тихомирова. И считали 12 царей, вассалов Антихриста, начиная с Ленина, и получалось, что совсем немного осталось адского разгула. Спорили о мелочах: считать ли Маленкова отдельным правителем, засчитывать ли короткий срок Черненко? Или, к примеру, как считать сроки Ельцина? Так или иначе, получалось, что 12 «царей» вот-вот минуют… И по сивилловым книгам, как и у майя, 2012 год выходил переломным для России, после чего наступит расцвет. Да вот с чего расцветать, если уж и почва под ногами была продана? Горела и гнила одновременно. Чего только не считали-высчитывали. Чего только не ждали. И были близки к хилиазму, ожидая какого-то особого процветания России. И никто не думал, что процветание ещё надо заслужить, да ещё и отстоять. Самому мне ближе были мысли Льва Тихомирова о том, что сроки зависят от нравственного состояния человечества, а не от математических расчётов и нелепых пророчеств. Чем больше возможно спасти людей, тем дольше срок, считал Тихомиров. И ссылался на то, что Сам Спаситель сроков не называл, более того, говорил, что они известны только Отцу. Но потом попался мне на глаза труд математика Ивана Панина, который бросил блестящую карьеру ради того, чтобы математически доказать богодухновенность канонических библейских текстов. И доказал. Благодаря цифре 7. Её кратности в тексте. Нужно ли было доказывать математически данность текста Богом, не знаю. Возможно, во времена, когда подавляющее большинство прагматиков на верующих смотрели если не с ненавистью, то с некоторой насмешкой, такое исследование и было необходимо. Но оно осталось почти незамеченным. Догматики боялись бесовской нумерологии в изучении Писания, атеисты боялись чётко построенного доказательства того, что они уже привыкли называть мифом, в лучшем случае, древней литературой. Наверное, если сказать бабульке в храме, что Библия имеет некие цифровые закономерности, она ответит что-нибудь типа: «Да я и так знаю, что Бог есть», — принимая Его простотой сердца. Ведь писал апостол Павел коринфянам: Посмотрите, братия, кто вы, призванные: не много из вас мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных; но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее, — для того, чтобы никакая плоть не хвалилась пред Богом (1Кор. 1:26-29). И ответила бы бабушка словами апостола: И когда я приходил к вам, братия, приходил возвещать вам свидетельство Божие не в превосходстве слова или мудрости, ибо я рассудил быть у вас незнающим ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого; и был я у вас в немощи и в страхе и в великом трепете. И слово моё и проповедь моя не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении духа и силы, чтобы вера ваша утверждалась не на мудрости человеческой, но на силе Божией (1Кор. 2:1-5). Но опять же, каждому своё… Кому-то без мудрости человеческой Бога не увидеть. Не понять. Тем более в себе не почувствовать. Особенно — нашей интеллигенции, поражённой плесенью гордыни так глубоко, что от богооставленности, богоотступничества дошла она до богоненависти.

О чём я? Ах да… О цифровых закономерностях. Человеку рассчитать Божий Замысел не дано. Даже гениальному. Что с того, что рассчитывал Исаак Ньютон время Конца Света по книге пророка Даниила! И считал он от момента создания Священной Римской империи. И добравшиеся до отголосков текста журналисты трезвонили о 2060-ом годе, даже не задумываясь, от какой даты правильно считать: от Карла Великого или Оттона Первого… Да и не думали о том, почему Ньютон уничтожил первую часть своих расчётов.

Верующие не считали. Они чувствовали и надеялись. В их знаниях, как всегда, было больше иррационального. На службах я стоял у самого входа в храм, там, где с древних времён стояли оглашённые, хоть и был крещён. А ещё больше любил приходить один, чтобы ощущать свою малость под сводами храма, окунаться в объём геометрии Божьего дома и ни о чём не просить. Потому что не знал, о чём просить, ибо Богу и так известно, что нам надо. Но в храм я ходил в короткие промежутки трезвости, и душа моя содрогалась, понимая всю низость своего падения, и сознание не находило себе покоя, и хандра становилась унынием, и лишь когда я вспоминал Его путь на Голгофу, мне становилось стыдно и больно, что мои страдания — жалкая нелепость собственных ошибок и грехов — не стоят даже единого вздоха Спасителя. Я уходил из храма, чтобы какое-то время читать евангельские тексты, Деяния апостолов, пытаться понять Откровение или вторить мыслям Екклесиаста…

Я уже говорил о том, что пытался затмить образ Елены другими женщинами. И такой грех был. Грех был, женщин, способных затмить её, не было. Они могли быть добрыми и умными, но недостаточно красивыми, могли быть великолепно сложенными, удивительно красивыми, но недостаточно рассудительными, они могли быть разными, но не могли быть Еленой, из-за которой я вёл троянскую войну со всем миром. И давно уже понял, что настоящая любовь мужчины и женщины даётся Богом человеку только один раз, и принимать этот дар надо без оговорок и скидок на бренную жизнь, устроенность или неустроенность быта. Ибо второго раза не будет. Может быть только очень хорошая имитация, игра с самим собой. Но тень первой любви всегда будет стоять над душой как далёкий зов, как забытый рай, как судья всех последующих попыток найти свою вторую половину.

Для меня время остановилось, а для мира ускорилось и сжалось. День, не успев начаться, уже завершался, ночь, только поманив сном, обращалась в унылое утро. Как в бездонных воронках, остатки времени таяли в суете городов. И многие люди почти физически ощущали иссякаемость времени.

Особенно это ощущалось в Европе. Помню, на улицах Барселоны я просто замер в бурном людском потоке, пытаясь всмотреться в лица, но лиц не было. Зато заметил другое: в одной из самых католических стран я не увидел нательных крестов. Зато почувствовал, что каждый здесь настроен жить долго и счастливо. И это не настрой даже, а почти убеждённая уверенность. А вокруг наводнения, пожары, землетрясения… И карманники. И тогда я мчался из Европы в какой-нибудь русский райцентр, чтобы почувствовать, как время может еле тянуться, почти по инерции. Какой-нибудь путевой обходчик в оранжевой робе отстукивал время своим молотком по рельсам Транссиба так степенно и размеренно, что казалось — время остановилось или, во всяком случае, никуда не торопится. Но там была другая беда: там люди время пропивали. Пропивали вместе с жизнями. И сильным мира сего не было до этого никакого дела. Точнее, дело было только до того, чтобы вовремя подвозить дешёвое спиртное. И в словосочетании «хронический алкоголизм» слышалось мне двойное значение, где первое слово означало пропивание времени. Где-то там, в одном из таких забытых уголков, я и взял свою первую бутылку, чтобы разбавить время тягучей тоской глубокого разочарования в этом мире, и пил эту тоску прямо из горла на стогу сена, вглядываясь в бесконечную линию русского горизонта. А когда проснулся пасмурным августовским утром на этом же стогу, увидел маленькую девочку, которая стояла внизу и терпеливо ждала моего пробуждения.

— Дяденька, ты только не кури, а то стог сгорит, и нам нечем будет кормить нашу корову.

Я чуть не разрыдался от этой великой простоты, от которой был так далёк перегруженным человеческой мудростью сознанием.

— Я не буду, я скоро уйду, — ответил я.

— Да нет, будь сколько хочешь, только не кури, — разрешила она, и мне стало больно от этого святого простосердечия.

— Время здесь медленнее, — сообщил я девочке.

— Я знаю, — вдруг ответила она. — Потому что у нас неинтересно. Так Славка, мой двоюродный брат, сказал, когда из города приезжал.

— Ничего он, твой Славка, не понимает. Мы все не понимаем. Мы перестали радоваться простым вещам. Тут такой удивительный ветер с запахом трав. Когда его вдыхаешь, кажется, что в тебя вливается… даже не знаю, как это назвать…

— Как будто чувствуешь землю? — подсказала девочка.

— Как будто чувствуешь землю, — согласился я и, немного подумав, добавил: — И небо.

— Поэтому ты забрался на стог? Чтобы быть ближе к небу?

— Поэтому я забрался на стог.

— И куда теперь пойдёшь?

— Сначала в магазин, у вас же в посёлке есть магазин? А потом пойду в никуда.

— В никуда? Это где?

— В никуда — это нигде.

Я скатился со стога, подарил девочке дорогую ручку, потому что ничего стоящего у меня больше не было, и пошёл в своё никуда, выбросив мобильный телефон. Путь мой завершился в кладбищенской каморке, а ручку заменила лопата.

А время остановилось. Ехавшие со мною в автобусе люди, похоже, этого не понимали. Я понял это уже на второй день. Мы ели, спали, могли умереть, потому что физические свойства наших тел сохранились, но хрональные (здесь не подходит слово хронические) отсутствовали. Для того чтобы подтвердить это, должно было пройти несколько лет, но именно этих лет не было. Говоря проще: наши тела на данный момент были как бы вечными, то есть не претерпевали никаких изменений старения, потому что пребывали в одной временной точке; правильнее сказать, в точке отсутствия времени. Наш мир был отделён от всей вселенной. Так диэлектрик изолирует собой материал, несущий электричество или излучающий электромагнитное поле, свойства этого материала нести электричество или излучать поле остаются, но во всём остальном мире не проявляются. Они изолированы. Может, нас действительно закрыли от всего остального мира куполом, как своеобразным диэлектриком? Всё укладывалось в эту теорию, кроме того, что сделал Пантелей. Так или иначе, я просто каждой клеткой своего тела чувствовал, что время остановилось. Или исчезло. Или его изъяли… Или один какой-то миг обратили в вечность. Оставалось понять — для чего? И тени прошлого не зря являлись из бездны вечности, словно подсказывали, что времени больше нет. И приходили к каждому из нас, кроме Пантелеймона.

Я смотрел на тех, кто меня сейчас окружал, как на самых близких людей. Ближе, пожалуй, у меня в жизни никого не было. Настоящий русский солдат Никонов или мечущийся между добром и злом профессор Дубинский, шепчущая молитвы Галина Петровна и стоящая на перепутье Даша, броско красивая, но такая несчастная Анна, Тимур, с которым я бы с удовольствием поел шашлыков и попил красного вина в каком-нибудь гостеприимном ауле, или такой земной и совсем неподнебесный Эньлай, и вернувшийся с того света Лёха, и такой непонятный нам всем, абсолютно несовпадающий с этим миром Пантелей — все они вдруг стали для меня чем-то похожим на семью. И всем нам предстояло нечто, именно то «для чего?», что мучает всякого человека, который задумывается над смыслом своей жизни.

Последние годы всё человечество жило с каким-то буквально осязаемым надрывом. Осязаемым, но непонятным. Таким, какой можно увидеть только в кинохронике первых советских пятилеток. Но если тот надрыв был осмыслен и понятен, то этот не поддавался объяснению, больше походил на предсмертный рывок белки в колесе. И мы, ехавшие в автобусе, сейчас жили с особенным надрывом, так, будто должны были совершить подвиг. Может быть, именно это всех нас так единило.

Что ещё? Мой интеллектуальный алкоголизм тоже обрёл странные свойства. Я мог пить сколько угодно, но не пьянел более, чем на ту первую стадию, которая наступает после ста грамм крепкого алкоголя, а утром не испытывал похмелья. С одной стороны, такое пьянство — мечта всякого алкоголика, с другой — я не мог удовлетворить своё пристрастие. И это, в свою очередь, наталкивало меня на мысли о том, что вокруг нас некое подобие ада. Ведь именно там душа будет предаваться своим страстям и пристрастиям, но не сможет никоим образом их удовлетворить. И око видит, а рука неймёт, говорили мои предки.

Но более всего нам не хватало простого русского батюшки. Бесхитростного и невелемудрого. Который, не мудрствуя лукаво, сверяет свою жизнь и жизнь своих прихожан по Писанию, прощает по слабости человека века сего многие грехи, отчего сам часто недужит, но и крепится тем, что у него есть община. И если видит рассеянных на службе или успевающих перекинуться словечком, не негодует, а возвышает ещё громче свой тенор или баритон к Богу, отчего человек сердечно содрогается и вспоминает, зачем он сюда пришёл. И в обычной жизни выступает как добрый советчик, по сути — как отец большого семейства. И прощает, прощает, прощает всё, кроме хулы на Духа Святого и богоборчества. И прихожане под его епитрахилью чувствуют покров Самого Отца…»

4

Никто не приказывал свозить, собирать всех больных в одном месте. Никонов и мужчины, уходя вызволять Дашу и девушек, ничего не сказали. Поэтому Галина Петровна и Лёха-Аллигатор действовали по наитию. Они вдруг, не сговариваясь, поняли, что, когда ребята вернутся, нужно будет что-то предпринимать. Сначала хотели собрать всех в конференц-зале больницы, но потом всё же остановились на просторном холле первого этажа, откуда недалеко было как до кухни, так и до подвала на случай возможных военных действий. Больные не роптали. Галина Петровна всем вкратце объяснила суть происходящего в городе, объяснила, какая власть вдруг появилась, чего хочет и что ждёт больных. Тех, кто мог ходить, чувствовал себя сносно и хотел бы уйти, не держали. Другие ходячие стали добровольцами и помогали Алексею и Галине Петровне. Один седоватый мужичок, подтаскивавший после операции ногу, ходил за Галиной Петровной хвостиком, чуть что, бросался помогать и всё смотрел на неё с какой-то лукавинкой. В конце концов, Галина Петровна не выдержала и спросила:

— Чего ты на меня пялишься, старый?

— Да не такой уж я старый, — нисколько не смутился мужичок, — а ты вот дак вообще красавица ишшо.

— Чего? — упёрла руки в боки Галина Петровна.

— Так я про то, что мы ишшо ничего. Могли бы вместе век докоротать, — заявил мужик таким тоном, как будто только что доказал у школьной доски теорему.

Галина Петровна от неожиданности даже села на первое подвернувшееся кресло. Слов она сначала не находила, но потом живо подпрыгнула и сказала всё, что по этому поводу думает:

— Вот ведь, бес в ребро, седина в бороду! Тут не поймёшь, то ли мир кончается, то ли война начинается, а мужикам всё по боку! Увидел юбку — и глаза наперекосяк! А чуть что — во всём у них бабы виноваты!

— Так не виню я тебя ни в чём, — начал было оправдываться мужик. — Меня, между прочим, Василием звать.

— Между каким прочим?! Ты вот что, Василий, давай без насилий, — срифмовала Галина Петровна, — я своего деда похоронила, и с тех пор у меня никаких общений с вашим полом быть не может. Того-то еле вытерпела. Это ж надо же, ему на кладбище прогулы ставят, а он сватается!

— Какое кладбище! — обиделся Василий. — Я же со всей душой!

— Знаю я, в каком месте у вас душа!

— Да я… Просто ведь вдвоём легче…

Галина Петровна на этих словах осеклась, выдохнула и неожиданно признала:

— Это точно. Вдвоём легче. Мы вот и жили с внучкой вдвоём. Жили, зла никому не делали… А тут — на тебе. Ты не серчай на меня, Василий, тоже раскудахталась…

— Да я и не серчаю…

— Ну и спаси Господи…

— Так давай я чего помогу-то…

— Дак знать бы, чего ждать… Молиться-то хоть умеешь?

— «Отче наш» знаю.

— И то хорошо.

И так они двинулись по коридору уже как старые, закадычные друзья. Алексей, случайно наблюдавший всю эту сцену, долго стоял, глядя им вслед. И только, когда они скрылись за углом, тихо, словно боялся спугнуть впечатление, определил:

— А ведь какие хорошие люди…

Когда Галина Петровна вошла в холл, она не узнала больных. Они смотрели на неё кто с недоверием, кто с открытой неприязнью, кто с насторожённостью.

— Что случилось, мои дорогие? — участливо спросила она и закрыла ладонью рот Василию, который хотел было что-то вякнуть, выступив из-за её плеча.

— Почему вы нас обманываете? — спросил инвалид в кресле-каталке.

— Что значит — обманываем? Я всем всё рассказала честно.

— Почему вы не сказали, что наш доктор может воскрешать мёртвых?! Вот его, например, — инвалид ткнул пальцем в растерянного Алексея, что только-только появился в холле.

И Галина Петровна тоже растерялась. Василий при этом на всякий случай отступил от неё на шаг.

— Чего он нас пилюлями и капельницами мучает? Пусть исцелит, и всё! — гневно сказала женщина из лежачих.

— А ты что, главной себя тут возомнила? — прищурилась Глафира Петровна из онкологии.

— Пусть скажет, он святой? — поддержала соседку баба Тина, зачем-то поднимая над головой икону.

— Да помилуй Бог! — опомнилась, наконец, Галина Петровна. — Я никакой главной себя не считаю. Просто помочь хотела. Я не знаю, как это вышло! Слышите? Он просто молился. Плакал и молился. Понимаете?

— Пусть и за нас плачет и молится! Мы вместе с ним будем! — крикнул мужчина, у которого была на глазах повязка. — Мне плакать нечем, но я всё равно буду, если надо!

— Постойте! — пыталась объяснить Галина Петровна. — Поймите меня, Христа ради выслушайте!

— Где он?! — не слушали её.

— Пусть выйдет.

— Зачем прячется!

— Мы его не съедим!

— Он ушёл спасать девушек! — крикнул Лёха так, что все замолчали. — Поняли? Их там насиловать будут! А вы тут орёте!

На какое-то время Алексею удалось заставить замолчать десятки страждущих, и Галина Петровна не преминула возможностью высказаться:

— Милые мои, — снова начала она, — вы должны понять. Болезнь попускается Господом, дабы человек задумался о спасении души. Говорить я не мастерица, но как понимаю, так и объясню. Если человек избавится от грехов, то и болезнь отступит.

— Да я лбом в вашем храме два года бился! — снова заговорил инвалид. — Мне поп наш все эти песни уже пел. Толку что?! — он раздражённо ударил обеими руками по колёсам каталки.

— Кому-то до конца жизни лбом биться, а того, что просит, не получить, — грустно ответила ему Галина Петровна, — у меня сын за Божью Правду бился, и его убили. И что? Мне надо было Бога упрекать в том, что чья-то злая воля подняла на него руку?

— А чего ж Бог за него не заступился? — спросила Глафира Петровна.

— А это… — уже совсем тихо ответила Галина Петровна, — одному Ему известно. Поймите вы, некоторым болезнь во искупление даётся, некоторым, чтоб уберечь их от ещё больших напастей.

— Да куда уж больше, — горько вставил инвалид.

— А мне бы уже умереть… побыстрее… — прошептала Марина из онкологии, но её все услышали.

— И это тоже… как дар бывает… — ответила ей Галина Петровна. — Я только в России такую поговорку слышала: рак — в рай за так.

— Не хотите попробовать — за так? — с ухмылкой прошептала Марина, и Галина Петровна опустила голову.

— Если попустит… то куда ж деваться… Если бы Пантелей мог, он бы вас всех исцелил. Неужели вы не видите, что он действительно этого хочет. Кому бы вы были нужны в такое время, а он сюда пришёл. У него даже никто не спросил, а где его родные, что с ними.

— Он мне операцию сделал! — раздался вдруг громкий и такой упрекающий голос Серёжи. — Он очень хороший. Он самый добрый! И Галина Петровна хорошая! Не кричите на неё!

И всем, кроме Серёжи, стало стыдно. Заметив это, мальчик вышел в центр зала и неожиданно радостным голосом предложил:

— А хотите, я вам стихи почитаю?

— Стихи? — изумился инвалид. — Какие стихи?

— Стихи моего полного тёзки, Сергея Есенина.

И начал читать, не дожидаясь одобрения и разрешения, совершенно взрослое, царапающее душу стихотворение позднего Есенина. Читать так, что казалось, оно написано про сегодняшний день, про нынешнюю Россию, про каждого, кто был и страдал в этом зале:

Несказанное, синее, нежное…
Тих мой край после бурь, после гроз,
И душа моя — поле безбрежное —
Дышит запахом мёда и роз.

Я утих. Годы сделали дело,
Но того, что прошло, не кляну.
Словно тройка коней оголтелая
Прокатилась во всю страну.

Напылили кругом. Накопытили.
И пропали под дьявольский свист.
А теперь вот в лесной обители
Даже слышно, как падает лист.

Колокольчик ли? Дальнее эхо ли?
Всё спокойно впивает грудь.
Стой, душа, мы с тобой проехали
Через бурный положенный путь.

Да и сам голос пятилетнего Серёжи звенел в холле как колокольчик, и акценты он расставлял так, что женщины уже вздрагивали плечами от рыданий, а мужчины прятали и вытирали как бы невзначай глаза, и только Лёха плакал открыто и счастливо. А Серёжа продолжал:

Разберёмся во всём, что видели,
Что случилось, что сталось в стране,
И простим, где нас горько обидели
По чужой и по нашей вине.

Принимаю, что было и не было,
Только жаль на тридцатом году —
Слишком мало я в юности требовал,
Забываясь в кабацком чаду.

Но ведь дуб молодой, не разжёлудясь,
Так же гнётся, как в поле трава…
Эх ты, молодость, буйная молодость,
Золотая сорвиголова!

Когда он кончил читать, в холле царила плачущая тишина. Он, словно вернувшись откуда-то с поэтического Парнаса, удивлённо обвёл взрослых взглядом:

— Вам что — не понравилось?

— Очень понравилось, — ответил за всех инвалид.

— Тогда надо похлопать в ладоши, — удивился непониманию Серёжа.

Инвалид захлопал первым, мощными ударами сильных ладоней, словно чеканил шаг парализованных ног. И уже тогда к нему присоединились все, и аплодировали так, как не хлопали бы ни одному известному артисту. Серёжа стоял в центре и радостно улыбался. Лёха, растерев глаза до красноты, бросился к нему, взял за плечи и спросил:

— Можно я буду твоим названым братом?

— Можно, только надо у сестры спросить.

— А кто у тебя сестра?

— Даша. И вот — бабушка вторая — баба Галя.

— Мы спросим, спросим. Прочитаешь мне это стихотворение, я на листок запишу?

— Прочитаю, конечно. Мне его мама на компьютере сначала распечатала. Я вообще-то учил про собаку Джима, но мне это почему-то больше понравилось.

— Да это ж как сказано-то: стой, душа, мы с тобою проехали через бурный положенный путь… — повторил запомнившиеся строки Лёха. — Стой, душа! Здорово! Классно!

— Ага, — согласился Серёжа. — Я ещё про берёзу знаю.

5

— Часа три-четыре у нас есть, может, чуть больше, пока опомнятся, — тихо говорил Макар Никонову. — А дальше что будем делать?

У Михаила Давыдовича от этих слов сердце сжалось и какое-то время не желало разжиматься.

— Обойдётся без войны? — скорее не спрашивал, а утверждал обратное Макар.

— Оружия мы у них достаточно насобирали. По периметру больницы выставим огневые точки. Просто так тоже не сунутся, — размышлял в ответ вслух Никонов.

— Уходить надо будет, — сделал вывод Макар.

— С больными? Далеко не уйдём.

— А может, — несмело вмешался в разговор профессор, — заявим о нейтралитете? Пусть они своей жизнью живут, а мы своей. Никто никому не мешает.

— Девушек сразу здесь высадим? — вскинул бровью Никонов.

— В смысле? — не понял Михаил Давыдовыч.

— В прямом. Думаешь, они нам позволят полный автобус красавиц у них забрать? На чём, по-твоему, профессор, держится власть этого Садальского?

— На чём?

— На том, что он распределяет то, что ему не принадлежит. Ну… плюс немного харизмы. Он же им предложил вариант этакой военной демократии. Вождь и его дружина имеют право на всё, остальные имеют право работать. Всё.

— Как-то узко вы понимаете институт военной демократии, — не согласился профессор.

— Щас дискуссию по этому поводу откроем, — ухмыльнулся Макар.

— Если они и появятся, то ночью, — размышлял вслух Никонов.

— Не думаю, — возразил Макар, — для начала они попытаются тебя, Олег, купить.

— Купить? Да у меня же на роже написано, что я не продаюсь!

— Такие, как Садальский, об этом ничего не знают. Для них всё продаётся и всё покупается. Вопрос в цене.

— Ты его знаешь?

— На тридцать втором участке кладбища похоронена его мать. Памятник — обелиск.

— Это недостаток? — вмешался Михаил Давыдович.

— Это показатель. Насколько я знаю, он из когорты тех приватизаторов, которые растаскивали народное добро, а потом добивали ещё советские предприятия, выжимая из них последние соки, и называли это успешным бизнесом. Сам он никогда ничего не построил и не создал. Потом, вроде как, он, как и все капиталисты, предпочёл шмыгнуть во власть. Купил себе место в областной думе, затем — в Государственной…

— Слушай, ты на кладбище работал или в газете? — изумился Никонов.

— Ага, в боевом листке Армагеддона.

— Приехали, — крикнул Тимур с водительского сидения.

У входа всех встретил Лёха.

— Тише, — ни о чём не спрашивая, попросил он, — там Сергуня больным стихи читает…

— Какие стихи? — чуть было не возмутился Тимур.

— Хорошие. Про дом. Про Россию. Про юность. Есенина читает.

— Ну прямо военно-полевой госпиталь, — улыбнулся Никонов, — ты лучше скажи, Аллигатор, ты воевать сможешь?

— Ноги прострелены, руки ты мне сам прострелил, — начал Лёха с некоторой обидой.

— Да на тебе после… Пантелея… всё зажило, — хотел сказать «как на собаке», но посчитал это неуместным Олег.

— Да, — согласился Лёха, — вроде зажило. А что? Всё-таки будут стрелять?

— Думаю, будут.

Михаилу Давыдовичу от всех этих разговоров стало вдруг одновременно страшно и печально. Он уже не столько боялся смерти, сколько надеялся всё же увидеть, чем всё это кончится.

— Что ты думаешь про Второе пришествие Христа? — попытался он отвлечься на разговоры с Макаром.

— Я не думаю, я жду, — коротко ответил тот.

— И на что ты надеешься?

— На милость Божию…

— Мне сегодня нельзя спать, — сообщил ему профессор.

— ? — вскинул густую бровь Макар.

— Если я не буду спать, я не проснусь злым.

— Банально, логично, но стоит попробовать, — согласился Макар, — не переживай, спать нам, скорее всего, не дадут.

— Мне тоже придётся воевать?

— Нет, будешь лекции из окна читать. Пока тебе из пулемёта не зааплодируют.

— Злой ты, Макар, — обиделся профессор.

— Не злой, а ироничный.

— Ирония у тебя злая.

— Прости, — вдруг смягчился кладбищенский философ, — не бери близко к сердцу. Это я так. Самому не по себе.

— Как ты думаешь, — Михаил Давыдович стал похож на застенчивого ребёнка, — если нас убьют, мы встретимся: ты с Еленой, я с Таней? И — с сыном…

Макар долго и внимательно смотрел на профессора, который стоял, не поднимая глаз, словно спросил о чём-то запретном, интимном.

— Честно?

— Честно…

— Очень хочется. Но там, — Макар сделал паузу, взглянув в мутное серое низкое небо, — не влюбляются и не женятся. Там что-то другое… Не обижайся, надо было святых отцов читать, а не Хайдеггера.

— Не обижаюсь… Но так хочется их увидеть. Я вдруг понял, что прожил целую жизнь зря.

— Об этом не нам судить. Да и знаешь — так, наверное, все перед смертью думают, если успевают подумать.

И Михаил Давыдович и Макар теперь уже наблюдали, как Галина Петровна и Даша крепко обнялись на крыльце и первая что-то нежно шепчет и причитает второй, гладит её по голове и плачет.

— Люди такие бывают светлые, когда не скрывают своих чувств, — сказал профессор.

— А теперь представь себе любовь Спасителя, Который, будучи распятым, испытывая страшные муки, просил о распявших Его…

— У меня ни мозги, ни душа не вмещают, — честно признался Михаил Давыдович.

— И я о том же…

— И что же нам делать?

— Даже не помню, где я прочитал эту фразу, но она очень подходит к любым экстремальным ситуациям. Делай, что должен, и будь что будет…

— Хорошие слова. Я тоже одну знаю: если не знаешь, как поступать, поступай правильно.

— Мне кажется, Михал Давыдыч, ты близок к исцелению, — улыбнулся Макар.

— А ты сегодня ещё не выпил, — парировал с улыбкой профессор.

— Кстати, о выпивке… — сморщился как от зубной боли Макар, — пойду-ка я до ближайшей лавки. На трезвую голову спасать мир мне не по силам…

— Ты неизлечим, Макар.

— Алкоголизм неизлечим…

6

Как только Пантелей вошёл в холл, он сразу понял, чего от него хотят больные. Все смотрели на него: кто с надеждой, кто с мольбой, кто с интересом, а некоторые с затаённой обидой. Лёха успел ему сказать, что все верят в то, что молодой доктор может их исцелить, и ничем эту веру поколебать невозможно. Что он мог сказать этим людям? Это они желали чудес и знамений, и они же их не видели, это они бегали к «шептунам» (как называл главврач тех, кто лечил заговорами) и экстрасенсам, а потом приносили сюда застарелые, запущенные болезни, это они недоверчиво, неприязненно морщились, когда в палату входили сёстры милосердия из православного сестричества… Странно, но особенно их не жаловали в онкологическом отделении, где, по мнению Пантелея, они были всего нужней. У людей сложилось какое-то нелепое суеверие, что если священник или сёстры придут к кому-нибудь из них с проповедью или утешением, то скоро его будут отпевать. А теперь все эти страждущие люди хотели от Пантелея чуда… Чуда, которого он им дать не мог, потому что чудес по заказу, чудес по неверию не бывает. Потому что возвращение (так, он считал, говорить правильнее) Лёхи он считал великой Божией милостью, а вовсе не итогом своей молитвы. Потому что ничего подобного он сам никогда не видел и не знал. Разве что из житий святых, которые читал на ночных дежурствах.

Или знал? Пантелей вдруг вспомнил откуда-то из далёкого детства. Сколько ему тогда было? Пять? Шесть? Семь?.. А может, меньше? Отец вывез семью в отпуск не за границу, не на море, а в среднюю полосу Центральной России. «Надоело это пляжное сало», — сказал он тогда маме. Пантелей смутно помнил невзрачный корпус дома отдыха или санатория, тихие аллеи, по которым прогуливались негромкие старички, старушки и респектабельные семьи, столовую, в которой жил неистребимый дух какой-то каши, и небольшой, но очень древний город поблизости, куда родители возили Пантелея покататься на скрипучих каруселях. А ещё недалеко был монастырь, и окружавшие его белые, но потрескавшиеся стены с возвышавшейся над ними колокольней и золочёным крестом манили Пантелея посмотреть — что за ними. Но родители почему-то не торопились туда поехать, хотя и фотографировали монастырские стены, поднимающиеся из сочного зелёного луга в глубокое светло-синее небо. Пантелею обитель казалась сказочным городом, где должны происходить удивительные вещи, а ещё, хоть он и был маленьким, Телик буквально чувствовал, что в этом месте дышит история. Дышит так, что и сейчас он с лёгкостью вспомнил это чувство. Это было похоже на вход в иной мир. Теперь Пантелей понимал, что так оно и есть, а тогда ему казалось, что вот-вот из монастырских ворот вылетят на резвых конях всадники-витязи с развевающимися красными накидками за плечами. В серых стальных кольчугах, шлемах-шишаках. Настоящие русские витязи. И поскачут туда, откуда идёт на Русскую землю враг. Маленький Пантелей точно знал, что витязи должны быть в обители, потому что мама читала ему книгу, как они ездили туда за благословением. И Пантелей очень боялся, что пока родители собираются туда поехать, витязи уже ускачут по своим ратным делам и он не успеет их увидеть. А потревожить отца просьбой, как всегда, не решался. Только подолгу смотрел на извилистую просёлочную дорогу, которая вела к воротам обители. Но вместо витязей из ворот выезжали автобусы с туристами, автомобили, а входили в них паломники, которые хотя бы последние километры предпочитали идти пешком.

Однажды, когда родители гуляли по парковым аллеям, Пантелей немного отстал, высматривая в окружающих кустарниках таинственную лесную жизнь, и увидел под деревом пёструю мёртвую птичку. Он не знал, что птичка называется вертишейкой, но зато сразу понял, что она мёртвая. Что с ней случилось, он не знал, но на всю жизнь он запомнил испытанное тогда двоякое чувство: смерть пугала и заставляла поскорее пройти мимо, а ещё лучше, догнать маму и спрятаться в её больших любящих руках, но застывший открытый глазик вертишейки как будто просил о помощи. И уже не верилось, что такая небольшая птица могла вдруг умереть, казалось, её заколдовал злой волшебник, и если её отнести к доброму волшебнику, то он обязательно её оживит. И Пантелей так и сделал. Он достал из кармана носовой платок, потому что мама всегда клала в карман чистый носовой платок, развернул его и аккуратно переложил птичку на ткань. Погладил её по продольным тёмным полоскам на голове, прошептал «потерпи» и понёс в сторону монастыря, где, как он думал, обязательно должны жить добрые волшебники. Он настолько увлёкся своей благородной задачей, что даже забыл о родителях. Просто вышел из одних ворот и пошёл по направлению к другим, прижимая к груди завёрнутую в платок мёртвую птицу. Просёлок между тем тянулся не только через поле, но и заходил в негустой, но всё же лес, отчего Пантелею было страшно — вдруг злой волшебник догонит его и умертвит, как эту птичку. Про обычных зверей или лесных разбойников даже не думалось. В конце концов, страшно стало так, что Пантелей остановился и заплакал, не решаясь идти дальше, но уже не имея сил и смелости возвращаться назад. Плакал он тихо, потому как боялся, что родители услышат и расстроятся. Ну должен же был его услышать добрый волшебник!..

И он услышал. Пантелей сразу понял, что он добрый, хотя на нём была очень чёрная и сильно поношенная одежда до самой земли. Его лучисто-голубые, чистые, точно родниковая вода, глаза смотрели так, что ошибиться было нельзя — это добрый волшебник. Он был очень и очень старый, этот волшебник, такой старый, что седые волосы опускались прямо на грудь, путаясь с бородой, а лицо было иссечено такими глубокими морщинами, что в них можно было что-нибудь спрятать. Зато глаза были молодыми и прозрачными, как небо. Он вышел прямо из леса и сел на корточки рядом с плачущим Пантелеем и протянул ему горсть лесной земляники.

— Спасибо, — поблагодарил, еле сдерживая всхлипы, Пантелей, но не мог взять подарок, потому что в руках у него была птица.

— Давай её мне, — сказал волшебник, ведь он, конечно, знал, что мальчик принёс ему птицу, и они обменялись тем, что у них было в руках. — Ты думаешь, она живая?

Пантелей кивнул.

— И я так думаю, — улыбнулся волшебник.

Сжимая вертишейку в ладонях, он приблизил их к губам и тихонько дохнул, словно хотел её согреть, потом открыл ладони, и птица спрыгнула с них на землю. Засеменила, подпрыгнула, чуть пролетела, поблагодарила «кяй-кяй» и тут же скрылась в листве.

— Как тебя зовут? — спросил волшебник.

— Пантелеймон, — Пантелей назвал своё полное имя, потому что волшебникам надо говорить взрослое имя, а не Телик, как будто ты телевизор.

— Хорошее имя. Как у великого целителя. Знаешь такого?

— Знаю, у меня у кроватки его портрет.

— Не портрет. Образ.

— Образ, — повторил Пантелей.

— А меня зовут Иоанн.

— Иоанн.

— У меня вон там скит, — волшебник указал рукой куда-то в чащу леса. — Приходи в гости.

— А можно? — спросил Пантелей.

— Тебе — можно.

Волшебник погладил Пантелея по голове, подмигнул ему обоими глазами и сказал:

— Беги обратно, там твои родители очень волнуются.

У Пантелея после этих слов сердце буквально подпрыгнуло. Он только представил себе, как своим исчезновением расстроил родителей. И теперь, с одной стороны, надо было опрометью бежать назад, с другой — ему страшно было возвращаться.

— Беги, не бойся, — прочитал его мысли волшебник, — не бойся возвращаться к тем, кто любит, даже если ты провинился. Наоборот, всегда возвращайся.

— А у вас есть волшебные слова? — решился спросить напоследок Пантелей.

— Есть, — улыбнулся старец, — они очень простые: Господи, помилуй…

— И когда их надо говорить?

— Всегда.

— Всегда-всегда?

— Всегда-всегда. Можно про себя говорить. Ну, внутри, понимаешь?

— Понимаю. И если их говорить, что будет?

— Мир в душе.

— Мир в душе, — повторил Пантелей. — Спасибо, — добавил он, и вдруг бросился к волшебнику и обнял его, как обнял бы своего дедушку, если б он у него был.

Так они постояли немного, и осмелевший Пантелей помчался обратно. Родителей и ещё каких-то людей, которые помогали искать пропавшего мальчика, он встретил недалеко от ворот дома отдыха. Они не ругались, а только спросили, где он был. Пантелей ответил честно, что носил волшебнику мёртвую птицу и тот её оживил, а также сказал Пантелею волшебные слова. Родители не ругались, но, похоже, в волшебника не поверили. Взрослые во многое не верят…

И сейчас надо было что-то сказать этим людям, которые совсем недавно ни во что не верили, а теперь ждали доброго волшебника. Что им сказать? Что путь исцеления надо пройти, а чудо заслужить или дождаться, когда оно произойдёт по Замыслу Божию? А поймут ли?

— Дядя Пантелей! Я так по тебе скучал! — маленький Серёжа вдруг бросился навстречу к доктору, и растерянный Пантелей подхватил его на руки и крепко обнял.

— Я переживал за тебя. Лёша сказал, что ты пошёл к нехорошим людям, — шептал Серёжа.

— Всё хорошо, — только-то и смог ответить Пантелей.

Теперь, держа на руках ребёнка, которому делал операцию святой, Пантелей чувствовал себя увереннее.

— Я бы хотел всем помочь! — громко сказал Пантелей. — Мне кажется, я это и делаю… Если кто-то читал Евангелие, он помнит, что Спаситель говорил о детях. Он говорил: не запрещайте им приходить, ибо их есть Царство Небесное. Вера должна быть чистой, непосредственной, детской… Понимаете? — Он чуть приподнял мальчика: — Я не исцелил Серёжу, я его лечил, понимаете? Мы делали ему операцию. Простую, но нужную. Серёжа, расскажи всем, кто и как делал тебе операцию…

7

Всех мужчин, которые могли держать оружие в руках, Никонов расставил к окнам. Тимуру достался торец здания, выходящий окнами на новый недостроенный корпус больницы. С одной стороны, это был глухой тупик, с другой — Олег предупредил: «Если бы я готовил штурм, то отправил бы в недострой снайперов… Будь внимательнее». Напарником в это крыло вдруг напросился Михаил Давыдович, который сроду оружия в руках не держал.

— Макар с Никоновым совещаются, а мне очень надо не спать, — нерешительно объяснил профессор своё появление.

— А-а, ну не спи, — пожал плечами Тимур.

Он был явно не настроен беседовать с рыхлым интеллигентом и всем видом старался показать это.

— Понимаете, Тимур, если я засну, я могу проснуться другим человеком, — всё же пытался объяснить Михаил Давыдович.

— Все мы можем проснуться другими людьми, а можем вообще не проснуться, — сухо рассудил кавказец.

— Вам проще, вы на Кавказе сохранили дух, традиции…

— Какие дух?! Какие традиции?! Деньги — дух. Вот и всё. Деньги, понимаешь? Люди… — Тимур на минуту задумался, подбирая слова. — Короче, люди просто всё делали неправильно. Поэтому всё произошло. Думали, они умнее Всевышнего.

— Зря вы так о людях. Вот я прочитал у арабского суфиста Ибн аль-Араби, не у него, правда, самого, а у турецкого писателя Орхана Памука, который ссылается на его книгу «Печати мудрости». Но аль-Араби я тоже знаю. Так вот, он сказал: «Ангелы не могли постичь тайну создания Наместников, именуемых Людьми». Проще говоря, даже Ангелы не всё знают о людях.

— Профессор, я вообще мало знаю… Но и мне понятно, что даже люди себя не знают. Куда уж тут Ангелам. Ты что, тоже читал Коран?

— Нет, но я читал труды суфистов. Это исламские философы. Они проповедовали путь очищения. Там не было проповеди никакой войны, кроме войны со своим нафсом.

— Нафс?

— Это животная душа человека, которая толкает его вслед за страстями. Из-за нафса человек не может достичь хакика — просветлённого состояния. Не может узреть гайб.

— Дед мне что-то говорил об этом, — задумался Тимур.

— Постигший гайб — просветлённый человек, способный к истинному состраданию, прощению, милосердию…

— А! Вспомнил, дед говорил мне: Тимур, за всем, чем манит этот мир, не угонишься, просто потеряешь жизнь, лучше стать слабым мюридом, чем сильным мира сего.

— О! Да ваш дед был муршидом!

— Кем?

— Духовным наставником.

— Да, он учил… Он жил очень долго. Войну прошёл. Его уважали в селе. Очень уважали. За советом приходили. Но я был маленький, не всё понимал. Дед презрительно относился к деньгам, ненавидел роскошь, никому никогда не завидовал, не ссорился с христианами и говорил, что люди должны вернуться к земле, работать на земле, иначе они не смогут себя прокормить в последние времена.

— Вам повезло с дедом.

— Профессор, обращайся ко мне на «ты», мы же не на светской беседе.

— Ну да, ну да…

— Помню, дед иногда раскрывал газету, потом комкал её и говорил: джахилия.

— Грубость, дикость, невежество, служение материальному миру, — тут же перевёл профессор. — Видимо, ваш… твой дед, Тимур, считал, что нынешние времена близки по своей сущности ко временам доисламского периода. Христиане называют это апостасией. Временем, когда многие отходят от веры.

— Надо было слушать деда, — сам себе сказал Тимур, безотрывно глядя в окно. — А я хотел сначала машину, потом дом, большой дом на берегу моря, и чтобы меня все уважали.

Михаил Давыдович только вздохнул в ответ.

— Я тоже хотел, чтобы меня уважали. Потому вроде, с одной стороны, хвалил добро, с другой — оправдывал зло.

— С такой башкой, как у тебя, как можно ошибаться? — простовато удивился Тимур.

— Количество информации не есть знание, — грустно ответил профессор. — Как говорит Макар: человеческая мудрость очень часто, перерождаясь качественно, превращается в банальную хитрость.

— Э-э-э… — протянул Тимур, — скажи проще: иной мудрец простой хитрец.

— Гениально, — оценил упрощение формулы профессор.

В это время на этаже появился Эньлай. Он подошёл к собеседникам, выглянул в окно и спросил:

— Тихо?

— Да вроде, — ответил Тимур.

— Там внизу парламентёры появились. На чёрном «лексусе» прикатили. Зовут Никонова на переговоры. Он берёт Макара и тебя.

— Меня? — удивился Тимур.

— Тебя. Говорит, так представительнее будет.

— Э, а чё с ними разговаривать, с шакалами этими?! — возмутился Тимур. — Думаешь, стрелять не будут? Мы пока беседу-меседу будем вести, они тут всех обложат.

— Они не знают, сколько нас. В этом наше преимущество.

— Не, я валяюсь с этого мира! Тут всему кирдык приходит, а они законы устанавливают, воевать хотят, парламентёры какие-то…

— Ты идёшь? — перебил Лю.

— Иду, конечно, хочу в глаза этим шакалам посмотреть. Еду забрали, женщин забрали, гарем устроили… — Тимур уже шёл по коридору к лестнице, но вдруг обернулся и сказал Михаилу Давыдовичу: — Не спи, профессор, не спи, пожалуйста, сейчас тем более нельзя спать. В окно смотри. Понимаешь?

— Понимаю, — кивнул Михаил Давыдович, но Тимур уже переключился на Эньлая.

— Слушай, вас больше миллиарда, половину России уже отхватили, а чё ты один здесь остался? Щас бы твоих земляков сюда, с этими разобраться…

— Я русский китаец, — в который раз повторил Эньлай, — я крещёный.

— Э, а много вас крещёных?

— Много…

Михаил Давыдович слушал, как по лестнице удаляются голоса, и тревожно смотрел в окно. Он боялся оставаться один.

Комментировать

2 комментария

  • Дмитрий, 30.12.2016

    Спасибо за Ваш труд, интересно очень, хотя «интересно» это мало сказано. Очень радует, что в наше время есть такие книги.

    Ответить »
  • Вадим, 19.04.2017

    Иногда на пути встречаются люди, с которыми можно и не говорить. Можно просто помолчать. Это люди — Равнодушные — равные душами. Если б довелось встретиться, с удовольствием помолчал бы рядом с Вами.

    Ответить »