<span class=bg_bpub_book_author>Козлов С.С.</span> <br>Репетиция Апокалипсиса (Ниневия была помилована)

Козлов С.С.
Репетиция Апокалипсиса (Ниневия была помилована) - Глава четвёртая

(70 голосов4.2 из 5)

Оглавление

Глава четвёртая

1

Водители, отправленные Никоновым из города, вернулись через три часа один за другим. Рассказывали, не торопясь, не перебивая, а дополняя друг друга, ничему уже не удивляясь и никого не удивляя.

— Выехать невозможно. Километров тридцать по трассе проезжаешь, потом вроде едешь, а вроде и не едешь…

— Ну да, как бы и пейзаж за окном меняется и асфальт под колёса летит, а я вот до заправки, той, что в шестидесяти километрах, так и не доехал. Развернулся обратно до километрового столбика, от него снова начал. По спидометру еду, километры мотаю, бензин жгу, а до следующего столба так и не доехал.

— Кранты полные!

— Может, нас это, как в фантастике, силовым полем ограничили?

— Силовым полем? — задумался в ответ Никонов.

— Ну да. Типа колпака.

— Да ну, фигня какая-то, — усомнился второй водитель.

— Тут без бутылки не разобраться, — отшутился Олег и добавил уже серьёзно: — Если колпак, то и вылететь нельзя. Надо в аэропорт съездить, может, там лётчик какой завалялся… Ну… в гостиничке лётного состава. С ума там сходит. А мы и не знаем.

— Так съездим мы.

— Сгоняйте. Только, ребята, мне пару часов поспать надо. Я ночь на ногах. Старый уже для круглосуточного боевого дежурства.

— Ну так понятно…

— Вы когда вернётесь, давайте здесь, часа через три, пересечёмся. Если в порту кто-то есть, или сюда пусть едут, или там ждут. А меня чего-то плющит уже. Ещё серятина эта в небе.

— Да у меня вот тоже голова заболела. Особенно когда на одном и том же месте километры мотал. Блин, сказки какие-то. Кто бы мне ещё вчера сказал, что такое может быть, я бы не поленился до психушки свозить.

— А может, могильщик этот прав? И этот — пакопалипсис нам всем пришёл?

— Апокалипсис, — поправил Никонов. — Может, и он.

— Чё он там про праведников говорил? Один-то хоть есть у нас?

— Если хоть кто-нибудь себя так назовёт, значит — не он, — улыбнулся Никонов.

— Ладно, поехали мы. Лично я не могу просто так, сложа руки, сидеть. Сдохнуть можно.

— Ещё на заправку заедем, если электричество дадут, надо разных машин заправить побольше, мало ли что. Мародёрами нас потом не посчитаешь, если мы чужие машины вскроем?

— Не посчитаю, — ответил Никонов, — для дела же. Действительно — мало ли что…

— И это… там на окраине ещё какие-то ребята группируются. Тоже машины шерстят…

Но Никонов уже не мог воспринимать. Он окончательно поддался усталости, заметно побледнел, стал поминутно жмуриться и трясти головой. Заметив это, Аня подошла и потянула его к машине:

— Пойдёмте, товарищ командир, пора сон-час объявлять.

— Да уж, отбиться не помешает. Ты действительно хотела спрыгнуть с колокольни?

— Не знаю. Достало всё. Безнадёга какая-то…

— И не страшно было?

— Нет. Вот только задумалась, что бессмысленнее — моя жизнь или моя смерть? Поняла вдруг, что и смерть может быть абсолютно бессмысленной.

— Может, — согласился Никонов. — Я видел если не тысячи, то сотни бессмысленных смертей… — Помолчал и добавил, открывая дверцу автомобиля: — Хотя…

Аня посмотрела на него с таким вниманием, как будто он знал ответ на самый важный вопрос. Заметив это, Никонов зримо смутился и передумал продолжать фразу. Сказал другое:

— Утро вечера утрене́е. Что-то меня совсем клонит…

В машине Олег опустил спинку сиденья и уснул мгновенно. Анна некоторое время смотрела на него, помахала рукой уходящему вслед за Макаром Михаилу Давыдовичу, что время от времени взирал на неё с призывной тоской во взгляде, и приклонила голову на стекло.

Олегу почти сразу стал сниться сон, который периодически возвращался к нему в течение многих лет в разных ипостасях. Он даже понимал, что это сон, но не имел сил прервать его пробуждением. В этих видениях реальность переплеталась с вымыслами подсознания (или что там ещё отвечает за деятельность мозга во сне?), но сюжетной основой оставался давний бой, который стоил Никонову генеральских погон. Человек, который не глушит свою совесть, и во сне и наяву то и дело испытывает приливы стыда за те или иные поступки, начиная с раннего детства. Голос совести — голос Бога. И какая-нибудь невинная с первого взгляда шалость или пустая фраза, брошенная походя, могут содрогать душу подобно землетрясению или тянуть из неё нечто похожее в материальном мире на жилу, заставляя испытывать неизбывное чувство тоски. «Исповедоваться!» — строго говорил в таких случаях отец Сергий, и Никонов в очереди на исповедь старался собрать, упорядочить в голове всё, что тревожило его совесть. Но вот последнее в его военной карьере задание так и оставалось вопросом, который не мог разрешить даже умудрённый опытом духовных проблем и душевных мучений своей паствы батюшка. «Бог рассудит», — был ещё такой ответ, но в нём было больше философской расплывчатости, чем нужного решения, снимающего тревожное состояние. Так, во всяком случае, казалось Олегу Никонову. И поэтому бой продолжался, он никак не мог завершиться. Потому что нужно было, чтобы Бог рассудил…

Проваливаясь «в объятья Морфея», Никонов успел понять, почему сон снова вернётся. Из-за вопроса о бессмысленности смерти. Всё правильно: если смерть бессмысленна, то и жизнь бессмысленна. Старшина Старостенко, с которым он прошёл огонь, воду и медные трубы, умирая на его руках, шептал сквозь кровавую пену о бессмысленности смерти. «Как-то бессмысленно, командир…» — жаловался он. Но в ту минуту Никонову было не до философских категорий, потому что друг и напарник умирал на руках офицера по вине этого офицера. Бой не мог завершиться…

Банальная диверсионная задача — взорвать дом и уничтожить всех его обитателей — обернулась трагедией для группы. Ах, как потом сурово рычал генерал: «Нельзя себе позволять интеллигентского сюсюканья, Никонов, нельзя, военный просто выполняет приказ, любой ценой, иначе он не военный…» Дом заминировали тихо и чётко, Старостенко со вторым — страховочным — пультом в руках уходил через внутренний дворик, и Никонов вдруг услышал его тревожный шёпот в наушнике:

— Командир, здесь дети. Меня засекли. Жду команды.

А командир растерялся. Он смотрел десятки фильмов, где дети оказывались не там и не в то время, он уже в эти мгновения понимал, что любое промедление будет стоить нескольких жизней его подчинённых. Но дать команду стрелять в детей не мог. И у Старостенко рука не поднялась. И в тот момент, когда Никонов ринулся к старшине, чтобы самому оценить обстановку, он услышал выстрелы. У Старостенко оружие было с глушителем, потому Олег сразу понял, что стреляют в него. А он не стреляет в ответ. Те, кто разрабатывает операции, почему-то никогда не берут в расчёт вездесущих детей. А те, кто раздумывает, стрелять в них или нет, не предполагает, что они могут открыть огонь первыми.

— Мальчишки… Лет десяти-двенадцати… Три дырки… Одна в печень… Стало быть, не жилец, — грустно отрапортовал старшина, протягивая пульт командиру.

— Где они?

— В дом побежали… С ними ещё девочка, лет пяти… Как теперь взрывать? Как-то бессмысленно, командир…

Никонов прорычал в ответ что-то нечленораздельное, он пытался оттащить друга с линии огня. Из дома уже выскочила охрана. Старые добрые «калаши» калибра 7,62 щедро сеяли вокруг смерть. Группа прикрытия вступила в бой.

— Я столько смертей видел, — жаловался, угасая, старшина, — вроде привык уже, своей не боялся, но тут вдруг тоскливо стало: бессмысленно всё как-то… Бессмысленно… Вроде как — за Родину, а внутри пустота… Странно, почему не больно… В душе больно, а в мясе этом рваном — нет… Мальчик этот будет резать и убивать, а девочка… Она с таким ужасом глядела…

— Старый, не умирай, а? — наивно попросил Олег.

— Ты не взрывай, командир, девочку жалко. Пацан-то злой… А девочка… Так, получится, зря я тут… Бессмысленно…

— Надо было стрелять, Старый… Я виноват, команду не дал.

— А ты бы смог? — это были последние слова старшины, и Никонов так и не понял, о чём он спрашивал: смог ли бы он дать команду или сам выстрелить в ребёнка? И до сих пор не мог ответить себе на этот вопрос.

А сон обрастал своим диким сюрреализмом: вдруг в самой гуще появлялась песочница, в которой, не обращая внимания на свист пуль, играла Алёнка. Никонов хотел броситься к ней, но абсолютно терял волю, ноги становились ватными… Или два пульта в руках превращались в кукол или пупсов… Или прикрывший его во время отхода лейтенант Завируха просил передать привет маме, хотя в реальности он ничего не успел сказать, потому что пуля из крупнокалиберного пулемёта снесла ему полголовы…

Врут все, что к кровавой бойне можно привыкнуть. Бравада. Во время хорошего боя думать о вывернутых наизнанку кишках просто некогда, подумал — и у тебя такие же… Но после… После всегда найдётся время заглянуть в лица убитым товарищам, если эти лица у них вообще остались. Можно стать суровым, можно внешне очерстветь, но если у тебя нормальное человеческое сердце, оно, как это говорят, обливается кровью.

— Скажи, Никонов, а если этот мальчик был Антихристом во плоти? А? — спросил вдруг генерал, когда гнев уже пошёл на убыль. — Ты бы тоже не стал взрывать? Может, это Гитлер в детстве. Нерон какой-нибудь…

— Хорошо быть лётчиком, — ответил Олег, — бросил бомбы, а что там внизу — ты уже никогда не увидишь.

— Ложный гуманизм, — вздохнул генерал, — ты же знаешь, мы никогда не нападали первыми… ну, за исключением Финляндии в тридцать девятом… Да и то — необходимость была… Сам понимаешь: граница в сорока километрах от Ленинграда. А этот пацан, он потом армию возглавит, которая придёт убивать наших детей.

— Придёт — повоюем, — ответил из своей комы Никонов, продолжая смотреть в умирающие глаза Старостенко. — Старый не стал стрелять, там ещё девочка была… Лет пяти…

— Ты потерял половину группы…

— Я уже написал рапорт.

— Я полагал, что ты захочешь отомстить за друга.

— Сначала надо понять, хочет ли этого он.

— Он уже ничего не хочет.

— Тогда всё бессмысленно. Он так сказал.

— Может, ты и прав, Олег, — смягчился генерал, — все когда-то устают. Кшатрии становились брахманами, брахманы кшатриями, монахи воевали на Куликовом поле, Илия Муромец ушёл в монастырь… Может, ты и прав. Я могу судить тебя только как командир, как человек — не могу. Скажи лишь: если они придут сюда, ты сможешь снова взять в руки оружие?

— Смогу, — твёрдо отозвался Никонов.

— Мы оставим тебя в специальном резерве. Настоящих офицеров и солдат осталось очень мало.

— Русских вообще мало осталось.

— Старостенко вроде украинец был, — вспомнил к чему-то генерал.

— Русский, — уверенно ответил Олег.

2

На пороге онкологического отделения Эньлай остановился. Он прошёл туда по внутреннему переходу и, сам того не замечая, ещё на середине его начал сбавлять шаг. Как и все обычные люди, Эньлай боялся смертельных болезней, ему казалось, что места, где они сконцентрированы, пронизаны невидимым поражающим полем, схожим по воздействию с радиацией. Но труднее всего было дышать запахом смерти, который, казалось, присутствовал здесь во всём…

Давным-давно мать Эньлая работала медсестрой в хирургическом отделении. Она приходила домой вечером, и он бросался к ней, чтобы обнять, но тут же отходил в сторону, как от прокажённой, потому что она приносила на себе запах больницы. Запах смерти. Во всяком случае, именно так и никак по-другому понимал его Лю. И приходилось ждать, когда она переоденется, придёт на кухню, начнёт что-нибудь готовить… и станет пахнуть домом. Сколько ему тогда было? Лет пять-шесть?.. Он ещё не знал толком, что такое смерть, но ничто не вызывало у него такого чувства тревоги, как даже отдалённое, смутное её ощущение. Ощущение это разум останавливал на дальних подступах, защищая хлипкую нервную систему. Это был не страх вовсе, а просто полное её неприятие, основанное на чувстве несправедливости по отношению к человеку. Это было отторжение, какое свойственно здоровому организму, отторгающему чужеродную ткань или заражённый участок. И теперь — на пороге онкологического отделения — он вдруг испытал то самое детское состояние, будто подошёл к запретной зоне, пребывание в которой пронизывает весь твой организм и даже душу ионами тления. А может, зонами?

Что вообще здесь важнее: бороться за жизнь или достойно умереть? В родильном отделении принимают жизнь на руки, а здесь? Пытаются растянуть точку в отрезок или вектор? Но даже с биологической точки зрения жизнь начинается не в родильном отделении, а на девять месяцев раньше, значит, следуя логике, и здесь она не должна заканчиваться. Точнее, завершается её какая-то видимая часть…

Эти размышления как-то успокоили Эньлая, и он более-менее уверенно шагнул в коридор. Ни в ординаторской, ни на посту никого не было. Последний раз он был здесь, когда умирала девочка. Тогда ему показалось, что снующие по палатам сёстры и санитарки преодолевают своим движением плотное заторможенное время. Ту самую точку, которую они же и пытаются растянуть в отрезок. А теперь на него дохнуло забвением, будто с тех пор здесь вообще никого не было. Но ощущение было обманчивым. Он услышал из-за двери ближней палаты стон и решительно вошёл туда.

В палате располагались четыре койки и четыре тумбочки, на койках — четыре женщины разного возраста. Одна из них — молодая, но осунувшаяся до тёмных провалов в глазницах — стонала с закрытыми глазами, вторая — средних лет — лежала, подтянув колени к животу, маленькая старушка у входа прижимала к груди иконку, а дородная и, по всей видимости, самая крепкая из них женщина лет пятидесяти встретила Эньлая громкими догадками:

— Я же говорю — китайцы напали-таки! Смотри, уже и сюда добрались. Щас, бабы, нас быстро похоронят.

— Китайцы не напали, — смутился Эньлай, — я живу в этом городе.

— А что тогда? Куда всех сдуло? Марине вон, — она кивнула на стонущую, — надо срочно укол ставить, Порфирьевне, — теперь обратилась к старушке, — капельницу…

— В соседних палатах все на месте? — спросил Эньлай.

— А куда они денутся? Из камеры смертников не сбежишь.

— И врачей ни одного нет?

— Ни врачей, ни медсестёр… Ты-то кто будешь? И что, в конце концов, стряслось-то? Авария, что ли, какая? Свет погас, телевизор не идёт, воды нету… Народа на улицах нету!

— Мы не знаем, что произошло. В городе осталось несколько сотен человек. В больнице — пока один врач. Он в хирургии. Я его позову. Там ему женщины помогают. Как вас зовут?

— Глафира Петровна меня зовут.

— А меня Эньлай. Эньлай Лю.

— Лю? У-лю-лю, все собирайте по рублю. Значит, всё-таки китаец…

— Русский китаец, — поправил Эньлай. — Побудете здесь за старшую, Глафира Петровна?

— Куда деваться-то, побуду.

— Надо пройти по палатам, узнать, как состояние всех больных. Посчитать. Диагнозы бы… Воду я сейчас принесу, и заодно позову доктора.

— А Христос-то ещё не приходил? — спросила-проскрипела вдруг старушка.

От такого вопроса Эньлай растерялся.

— Я не видел…

— Да не, если б пришёл, все бы сразу узнали, — уверенно ответила сама себе старушка.

— Баба Тина, ты не отвлекай пока человека, за тобой Христос отдельно придёт…

— Не богохульствуй, Глаша, в нашей-то больнице это не шибко хорошо, — тихо ответила старушка.

— Не богохульствуй, — тихо и грустно повторила Глафира Петровна, — а чего тогда Он нас не лечит? А? Чего болезни тут распустил?

— Не распустил, а попустил — за грехи наши и к нашему же спасению, — поправила баба Тина.

— Не надо ругаться… — попросила стонавшая молодая женщина, которая в это время пришла в себя. — Больно очень, а так ещё больнее…

— А ты молись, Марина, молись, — посоветовала баба Тина.

— А ты, как там тебя, — обратилась Глафира Петровна к Эньлаю, — дуй, в конце концов, за доктором, за лекарствами, за обезболивающими, видишь же — мучаются люди.

— Зовите меня Лю, вам так проще запомнить, — сказал Эньлай и, постояв ещё мгновение, направился в коридор.

В остальные палаты он только заглянул, считая больных и вкратце объясняя, что происходит в городе. К концу своеобразного обхода понял: в онкологическом отделении больных было немного, но никто и не исчез. Во всяком случае, с подтверждёнными неутешительными диагнозами.

3

«Демократия… демократия… Слово-то какое красивое. В переводе с греческого — народовластие. А по сути? Помню: ещё докричавшиеся до криминальной революции русские рокеры осмотрелись по сторонам, изумились, увидели, для кого они расчистили сцены после комсомольских агиток, поняли, что проорали империю, и запели совсем другие песни. Правда, демос их уже почти не слышал. «Есть в демократии что-то такое, до чего неприятно касаться рукою» — это Юра Шевчук, кумир рок-интеллектуалов. Но, как только требуется мобилизация масс для выживания, массы сразу требуют того, кто будет за всё нести ответственность, — вожака, вождя, царя — как хотите. И сегодня я тому в очередной раз был свидетелем. Как это назвать? Обаяние грубой силы или чувства ответственности? Никонова признали первым почти без дискуссий и выборов. Его решительный выстрел, пресекавший любые проявления анархии, поставил точку в едва назревавшем споре. Если бы не выстрелил Никонов, пришлось бы мне кинуть в этого парня лопату… Наверное, так проходило выдвижение вождей в эпоху военной демократии, если она была…

Выборы… Есть ли у человека вообще выбор, кроме самого главного, данного ему от Бога: быть человеком или стать демоном? А ведь голосовали! Голос совали в урны! Иллюзия демократии, великий обман! Обольщённая своей значимостью толпа шелестела бюллетенями, до мордобоя спорила на кухнях, поддерживая ту или иную партию… Это уже не хождение по граблям, это последний уровень политической деградации. И всё же русские куда быстрее своих западных и заокеанских соседей поняли, что ложь может породить только ложь. Список претендентов-кандидатов всегда был изначально увечен, порядочный человек не мог туда попасть только потому, что был порядочным. Средства массовой информации, отравившись собственным ядом, уже не могли создавать иллюзию хоть какого-то народовластия. И тогда спешно в законодательном порядке начал падать порог явки избирателей: от 50% до 25%… а потом стало достаточно столько, сколько придёт к этой самой урне. Пришёл кандидат с семьёй и приспешниками — ура! Выборы состоялись! Волеизъявление народа получено, озвучено, раскручено… и выброшено на помойку на четыре ближайших года. На высшие должности, разумно возвращаясь хоть к какому-то подобию иерархии, стали назначать. Общество периодически делилось на согласных и несогласных, наших и ненаших, но, по сути, просто деградировало. Единственное, где общество оставалось собственно обществом, были церковные общины. И государство это не преминуло заметить. Армия между тем очень быстро поняла, что перестала быть народной, солдаты не захотели умирать за чьи-то откаты и награбленное у их отцов и матерей имущество, патриотическая риторика звучала как банальная демагогия, правительство в спешном порядке создавало наёмную (или как тогда говорили — профессиональную) армию, которая, в случае чего, будет стрелять в народ… Но народу к этому времени и на это было наплевать. Непассионарен он стал. Выжали из него к этому времени последние соки, а главное — выжали из души народной веру. И узловое, чего не хватало, — сосредоточенности, созерцательности, к коей располагали русских людей русские зимы. Суета поглощала всех и вся! И тут уж 99% читателей согласится: спешка! Куда бежали? Чего хотели успеть? Заработать? Нарастить комфорт? Получить инфаркт? Обеспечить детей тем, что тленно? Трудно себе представить, чтобы кто-нибудь в начале XXI века хвастался: мой прадедушка был красным комиссаром. На такого человека посмотрели бы скорее с сочувствием, чем с восхищением. Через тридцать лет так же стали смотреть на тех, кто мог бы сказать: мой дедушка был депутатом Государственной Думы такого-то созыва или, скажем, владельцем такого-то предприятия. Ну и что? А ты кто? У вас вся семья такая хитромудрая? А при товарище Сталине твой дедушка сидел бы как банальный расхититель социалистического имущества. Так что требуй льгот как незаконно репрессированный ещё до зачатия!

И мы смотрели в мутно-грязевой поток новостей (взорвали, убили, цунами, землетрясение, аномальные морозы, лесные пожары, техногенные катастрофы…) как наркоманы, сидящие на игле негатива. Чёрного! Больше чёрного! Голубой экран — чёрный квадрат! Чёрная дыра! Болевой порог давно был пройден, и сочувствие пострадавшим выражалось чаще по инерции, рефлекторно, нежели сострадающим человеческим сердцем. Когда-то Россия позорно проглотила бомбардировки Сербии и Черногории, никто особо не заступился за Ирак, и мировая закулиса медленно обкладывала со всех сторон Иран. Последнюю страну, которая открыто противостояла растущей лжи мирового правительства. США периодически проговаривались устами своих политиков: без военного вмешательства иранскую проблему не решить. Готовили, так сказать, общественное мнение к «демократической» военной операции. В то же время исламские террористы, прикрываясь Кораном, по сути, работали именно на это правительство, приближали царствие Антихриста. Полагая себя воинами джихада, поддерживали сына сатаны. Можно ли воевать с долларом, но за доллары? Не было такой фетвы, которая могла бы объяснить им их заблуждения. И что в результате? Желая максимальной защиты от того, чтобы быть взорванными в поезде, самолёте, школе, магазине, народы практически сами попросили, чтобы каждому вшили навигационный чип. А в нём и электронную идентификационную карту, и кредитку. Банальная многоходовка лукавого сработала. Вот только Иран никак не желал просто сдаваться. Пятую колонну в этой стране вычищали без экивоков на права человека и прочий гуманизм, придуманный для того, чтобы оправдывать и даже защищать пороки и предательство. Маленькой победоносной войны в Иране не получилось… И только дураки полагали, что война там идёт за ресурсы, за нефть.

Да ещё вдруг эти русские, которые всё никак не хотели считать педерастов и педофилов нормальными людьми, ещё и разгулялись до такой степени свободы, что обязательная чипизация в России не прокатила. Пришлось Кремлю опять придумывать постепенную и ползучую, заставляя надрываться средства массовой информации, воспевая удобства, преимущества и льготы для тех, кто добровольно станет «электронным гражданином мировой цивилизации». Хуже того, русские вообще перестали ходить на выборы и вежливо плевали властям всех уровней в лицо. Они перестали им хоть сколько-нибудь верить. Иллюзию демократии поддерживали там изо всех сил, но приходилось всерьёз думать о том, что завтра они захотят избрать себе царя. Причём православного, да ещё сделают это по законам уничтоженной, казалось бы, в 1917 году империи. Удивительнее всего, что идею эту поддерживали и мусульманские народы России, которые насмотрелись на всякого рода сепаратистов и просто хотели жить в приличном государстве, а не на клочке карты. Соединённым Штатам в это время было куда как хуже, чем всем остальным: несколько штатов превратились в постоянную и сплошную зону стихийного бедствия: землетрясения, пожары и наводнения там практически не кончались. А тут ещё как назло: засухи, неурожай, падёж скота… и надо кормить третьи страны. Их надо было кормить за то, чтобы они соглашались оставаться третьими. Получалось: всё не так, как задумывали, всё наперекосяк, и будто сама природа ставит планам глобального царства заслон. В системе «хлеба и зрелищ» то тут, то там происходили сбои. Особенно с хлебом. Поэтому весь шоу-бизнес напрягался, чтобы восполнить недостаток зрелищами. Но и здесь не всё было так гладко. Стоило, скажем, появиться с молитвой на устах или в сердце хотя бы одному благочестивому христианину на стадионе, где проходили шоу великих исцелений, где псевдокалеки должны были вскакивать с инвалидных кресел и пускаться в пляс с благодарностями великому правителю, и актёрам-калекам не по силам становилось отбросить костыли, состроить блаженные счастливые лица. Их начинало корчить, они бились в припадках, пуская сквозь стиснутые зубы пену, и сквернословили на разных языках. Многие из них в одночасье действительно становились инвалидами и больными людьми, поэтому желающих сыграть роль исцелённого нанять было всё труднее и дороже. Когда маги, факиры, лжепророки и спецслужбы разобрались, кто мешает их торжеству, началось открытое преследование христиан… Но пришли Илия и Енох… Говорили также, что где-то в Европе видели Иоанна Богослова. А России в это время было не до Ближнего и даже не до родного Дальнего Востока. Под боком разваливалась на части Украина…

Мне казалось в эти дни, что Россия немного в стороне от растущего во всём мире безумия. Она, как повелось, успокаивала себя собственным величием, ощетинившись последними ракетами и негустыми штыками. Сумасшедших — пробовать на вкус русские ракеты — не находилось. Правда, наши солдаты появлялись то в одном, то в другом огненном котле, спасая тех, кто ещё недавно не считал их полноценными людьми, называл рабами, идиотами, жалкими выродками азиатской России… Но солдат это не интересовало, они просто в очередной раз выполняли свою тяжёлую работу.

И мне довелось пощупать температуру в горячих точках, посмотреть на смытый морем Константинополь, где уже рыли котлованы под первые фундаменты стройбатовцы, а инженеры и руководители прикидывали на глаз, сколько можно поиметь на восстановлении турецкой Византии. Даже появилось выражение: зарыть пару миллионов на берегу Босфора. Россия, как всегда, не вписывалась ни в общемировые течения, ни в общемировые проблемы. И, как всегда, поражала своих и чужих крайностями: с одной стороны, в стране росло число верующих, а в их числе множились благочестивые праведники, поражавшие потребительский мир высоким духом аскетизма, настоящими чудесами и прозрениями, с другой — были потребители-обыватели, которые верили в прогресс и развитие забуксовавшей науки, смыслом их существования было накопление и совершенствование личного комфорта. Получалось, Россия была распластана на весах, чаши которых клонились то в одну, то в другую сторону. Наверное, это получался тот самый собственный, но весьма извилистый путь России, над поиском которого бились с незапамятных времён что славянофилы, что западники. Люди бились, Богородица покрывала, Бог вёл… Бог посылает страдания тем, кого любит. Выходит, и со странами так. Узкими вратами идут не только люди, но и народы. И если посмотреть на историю, то более всего страданий выпало на долю евреев, русских, белорусов и сербов… Нравится это кому-то или нет, но это именно так.

Израиль между тем быстро восстановил на месте сметённой якобы очередным природным катаклизмом Мечети Скалы Храм Соломона. Никто в бесконечной череде природных катаклизмов и безостановочной работе кровавого молоха особо на это внимания не обратил. Пощебетал интернет, остальные СМИ либо толерантно промолчали, либо высказались традиционно «объективно», невразумительно и без позиции, как и полагалось современным СМИ. Камни-то к нему уж давно были завезены и приготовлены. Помню, в нашем блиндаже разгорелся спор между двумя разведчиками, которые ходили на задание плечом к плечу, а тут сошлись в словесной перепалке так, что могло дойти и до мордобоя. Парни горячие. Один чистокровный еврей, если такие есть в природе, другой — в буквальном смысле рязанский умник. Родился в Рязани и поступил в рязанское училище ВДВ. Вот рязанец-то по имени Алексей и начал вдруг наседать:

— Не восстановили бы Храм Соломона — не венчали бы там на царство Антихриста!

На что его недавний друг Михаил возражал:

— А если бы русским запретили восстанавливать Храм Христа Спасителя? Что бы ты сказал?

— Ну ты сравнил!

— Равноценно!

— Да у вас синагоги по всему миру настроены.

— Как ты не понимаешь, в синагогах не может быть полноценного Богослужения! Господом было определено только одно место!

— Ну раз Храм был разрушен, значит, так попустил Господь, за грехи ваши. У нас, когда монголы нас топтали, в летописях так и писали: за грехи наши пришли на землю русскую поганые… Во как!

— И вы перестали бороться за независимость? Не восстанавливали сожжённые храмы? Вы в итоге после революции своими руками свои святыни порушили!

— Ага, а вы дирижировали; читал я, кто русские революции возглавлял.

— Без полной поддержки народа это было бы невозможно!

Спор раскалялся. И они обратились ко мне, обратились по прозвищу, которое я носил.

— Философ, — позвал Алексей, — рассуди, ты у нас умник. Он говорит, что евреи должны были восстановить Храм Соломона. Так же, как и мы — Храм Христа Спасителя.

— По-человечески, он прав. На все сто. Кроме того, Откровение Иоанна уже написано, значит, Суд уже вершится. Мы можем только просить милости, но не отмены приговора…

— Опаньки! — изумился Алексей и хотел уже и мне навесить пару оскорблений, но я опередил его.

— Но есть ещё проявленная в истории Божья воля. Ты же сказал, что Храм был разрушен.

— Два раза, — горько вставил Михаил.

— Два раза, — подхватил я, — Навуходоносором в 596 году до Рождества Христова, а потом римскими легионами Тита в 70 году уже новой эры. Не так ли? — обратился я к Михаилу.

— Абсолютно верно, — насторожённо согласился он.

— А почему оба эти события иудеи отмечают строгим постом в один день?

— Потому что оба они произошли девятого Ава…

— Пятый месяц лунного календаря…

— Да…

— В один день с разницей в 656 лет. У одного хорошего еврейского писателя Исаака Башевиса Зингера я прочитал такую фразу: совпадение — не кошерное слово…

— Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука. Да прилипнет язык мой к нёбу моему… если не вознесу Иерусалим на вершину веселья моего… — горько процитировал молитву Михаил.

— Христос предсказывал это разрушение. У апостола Луки устами Иисуса сказано: не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего. (Лк. 19:44). Проще говоря, не принял Мессию…

— Вы не антисемит? — подозрительно прищурился на радость торжествовавшему Алексею Михаил.

— Несть эллина, несть иудея, — процитировал я Спасителя. — Мои любимые апостолы Иоанн и Павел не были русскими, Миш. Но ты говоришь со мной на русском языке, а завтра пойдёшь на задание с Алексеем. И об этом сейчас надо думать. Об остальном — решит Господь. Почитаемый нами Серафим Саровский учил так: евреи и славяне суть два народа судеб Божиих, сосуды и свидетели Его, ковчеги нерушимые; прочие же все народы как бы слюна, которую извергает Господь из уст Своих… Он также учил, что многие евреи распознают Антихриста. Он говорил, что евреи не признали Христа, но в России может родиться Антихрист. О чём мы тут спорим? Пусть каждый поступает по сердцу своему. Небо одно над нами… Его не поделишь… — Что ещё я мог им сказать? Но подумал и сказал: — До того как я увидел тебя, с трудом бы поверил, что еврей пойдёт воевать за интересы России, а ещё меньше бы поверил в то, что он умеет это делать хорошо.

— За столько лет научились… — закончил спор Михаил. — Закурить дай, — попросил он Алексея.

Тот достал сначала сигареты, а потом и флягу с водкой. Скрутив пробку, он для первого глотка протянул её Михаилу. На войне дискуссии заканчивались либо так, либо пулей. Утром следующего дня они оба погибли в одной боевой машине, накрытой ракетой. Их останки, разбросанные на много метров, похоронили в одной могиле.

Вернувшись с очередной войны, я бросился искать Елену. Нигде так, как в окопной грязи, уворачиваясь от снующей повсюду смерти, не ощущаешь необходимость быть рядом с любимым человеком. Недописанные научные труды и книги не грезились… И сны были не банальной эротикой молодого солдата. Просто её глаза смотрели откуда-то с необычайно голубых и чистых небес, не затянутых дымом пожарищ, и казалось, там, на лазурном горизонте, собственно, и начинается рай. И каждый день я хотел уйти в сторону этой светлой полосы неба. Я мечтал прижаться лицом к нежным ладоням и заплакать обо всех увиденных смертях. Сам я умирал несколько раз, даже не знаю — хотелось мне этого или нет, скорее, просто соглашался, как с неизбежным, но смерть, посидев рядом с моим телом на корточках, с многообещающей ухмылкой отступала. И я вернулся…

Вернулся, чтобы узнать — Елена уехала в неспокойную Европу».

4

В своём юном — восемнадцатилетнем — возрасте Даша ещё не утратила, как многие взрослые, способности беспричинно восхищаться окружающим бытием, если оно к тому располагало, и даже испытывала в этом естественную потребность. Поэтому, когда работа на больничной кухне была почти закончена, а готовый обед развезён по палатам, где ещё оставались больные, она отпросилась у бабушки на улицу, побродить в парке, ограждающем клинику от навязчивой цивилизации.

— Ни светло, ни темно, ни холодно, ни жарко, — определила Даша, выпорхнув на аллею, стараясь скорее избавиться от клинических кухонных запахов.

Воздух хоть и был неподвижен, но всё же сохранял в себе элементы необходимой для жизненных функций влажности и в любом случае был более свеж, чем в помещении. Тем более — в больнице. Странным казалось Даше, что зелень на берёзах и осинах точно отсвечивала сталью, наполняя пространство парка ирреальной искусственностью. Казалось, мир замер при переходе из цветного кадра в сепию. Спасали его кедры и сосны, хвоя которых ощетинилась против наступающего сюрреализма сочно-зелёными иглами. Оставшись один на один с этим миром, Даша, не успев сделать и ста шагов по аллее, стала испытывать мистический страх. Вспомнилось и утро в объятьях Фрутимера, и ночной взрыв в городе, и лекция этого иссиня-небритого Макара о Конце Света. Маленькая жуть рождается в голове, а потом стекает вниз и падает в сердце, оттуда — по всем кровяным сосудам — по всему телу. Дальше начинается ужас. И тогда приходится спешно семенить обратно, быстрее к людям…

Даша перевела дыхание уже в холле. Устыдилась своего страха и снова вышла на крыльцо. Нет, вокруг точно было неспокойно. Эфир был буквально наполнен состоянием тревоги. А одиночество становилось идеальным проводником этого беспокойства в сознание. Нужно было придумать себе какое-нибудь бессмысленное занятие, чтобы отвлечься, и Даша решила открывать все двери подряд. В другое время в этих кабинетах вели приём врачи, проходили лечебные процедуры и диагностика. Некоторые кабинеты были закрыты на ключ, в открытых можно было задержаться на несколько секунд, чтобы оглядеться, представить, что вот-вот начнётся приём. Открыв дверь с табличкой «врач-гинеколог», Даша невольно поморщилась, сразу закрыла её, но вот следующая её удивила, ибо за ней была стена. Обычная кирпичная стена. «На фига тогда дверь?» — пожала плечами Даша, подумала что-то о возможной перестройке и бытовых нуждах и, не придав значения увиденному, двинулась дальше. На втором этаже она зашла в хирургическое отделение, попутно открывая все двери, и так же бесцеремонно ввалилась в ординаторскую. Там за столом сидел Пантелей, расписывая что-то в огромной таблице.

— Извините, я тут осмотреться вышла. Нет ли ещё кого… Не помешаю? — спросила она.

Пантелей сначала даже не понял, что кто-то вошёл, посмотрел рассеянно на девушку, пожал плечами: мол, не знаю, помешаете или нет.

— Мы там закончили, всех накормили, — как бы оправдала своё безделье Даша.

— Ага… Хорошо… Я вот составил таблицу… Ну… Больных всех… Диагнозы, процедуры, необходимые препараты… Чтоб проще было. Надо размножить. Ещё нужны дежурные. А вы свободны?

— Н-ну, да…

— Что-то я хотел? Что-то было важно? — Пантелей наморщил лоб, выискивая потерянное в голове.

Даша улыбнулась его рассеянности и поймала себя на мысли, что этот растрёпанный молодой доктор ей нравится. Пыталась понять — чем. Уж не растрёпанными светло-русыми волосами и плохо выбритым подбородком… Наверное, усталыми, но очень добрыми серыми глазами, из которых буквально лучилось добро. Нос прямой с широкими крыльями, а под ним полные губы. Уши великоваты… «Непропорционально», профессионально определила Даша, но в целом всё складывалось в весьма гармоничное и располагающее лицо. Чем-то привлекательное. Скорее не внешним, а внутренним. Дорисовала фантазией что посчитала нужным: волосы до плеч, небольшую бородку и усы. Получился русский интеллигент образца XIX века…

— Вспомнил! Надо мальчику почитать!

— Какому мальчику?

— Серёже Есенину.

— Ого! Это шутка такая?

— Да нет, его действительно так зовут. Хорошенький такой. Мы ему с архиепископом Лукой аппендицит недавно удалили.

— Не видела я тут архиепископов, — выразила сомнение Даша.

— Да он только мальчику помочь приходил.

— А куда потом делся?

— Вот у Серёжи и спросите.

— Что ему читать?

— Вон, на полках. Там у нас целая библиотека. Раньше больные оставляли. Когда ещё читали книги.

— Сейчас не читают? — Даша подошла к полке, выискивая что-нибудь детское.

— Сейчас редко кого увидишь с книгой. Чаще с ноутбуком, плейером, ди-ви-ди переносным… Вы вот читаете?

Даша повернулась к нему с явной обидой на лице, и Пантелей сразу сник:

— Простите, я вовсе не хотел вас обидеть. Простите, пожалуйста.

— Меня Дашей зовут, — по-своему успокоила доктора Даша.

— Пантелей, очень приятно.

— Я читаю. Бабушка даже богословские книги меня заставляет читать.

— Хорошая у вас бабушка.

— Хорошая.

— А я свою почти не помню. Бабушки и дедушки нужны. Они… как бы это сказать… они традициями напитывают. Вы так не считаете?

— Считаю, — согласилась Даша, — только иногда так напитывают, что весь пропитаешься. — Даша разговаривала с Пантелеем так, словно она была старше и опытнее, но он, похоже, не придавал этому значения.

— Это ничего. Так и надо.

— Вот, — определилась Даша, — нашла. «Большая книга сказок», — прочитала она с обложки.

— Сказки — это здорово, — вдохновенно улыбнулся Пантелей. — Вам читали в детстве на ночь сказки?

— Я сама себе читала под одеялом с фонариком! — гордо ответила Даша.

— Правда? Я тоже! Мама кричала: выключи свет и спать. А я под одеяло — дочитывать. Нельзя же обрывать на самом интересном. Так только рекламу по телевизору ставят.

— Для идиотов.

— Что? — не понял Пантелей.

— Рекламу потребляют идиоты.

— А-а-а… Не знаю, я за ней не слежу… Мне всё равно…

— В какой палате больной? — спросила Даша, как собирающийся на осмотр профессор.

— Да рядом, следующая дверь. Он как раз проснулся. Просил почитать. А у меня таблица. Понимаете? Извините, что я вас прошу… Как бы перекладываю…

— Да успокойтесь вы, Пантелей, мне не трудно. В конце концов, я сюда вам помогать пришла. Лучше скажите, как вы думаете, это правда Конец Света?

— Не знаю, — смущённо улыбнулся Пантелей, отводя глаза в сторону. — Мне кажется… — он задумался, потом явно растерялся… — Нет, не знаю.

Даша улыбнулась его смущению и вышла с книгой в коридор.

— Привет! — радостно сказала она в соседней палате, ещё не глянув на пациента. А когда посмотрела на улыбающегося Серёжу, то вскрикнула. При этом испугались оба — и мальчик, и Даша. Серёжа, конечно, испугался Дашиного состояния. А за них обоих, в свою очередь, испугался прибежавший на крик Даши Пантелей.

— Что случилось? — спросил он.

— Это — Серёжа… — сказала сквозь слёзы Даша.

— Совершенно верно, это Серёжа. Он никому не может сделать больно. Он тебя обидел?

— Это мой брат. Мой младший брат. — В подтверждение сказанного Даша вытащила из-под ворота водолазки крестик и раскрывающийся медальон-сердце, в котором была фотография. На одной половинке — родители, на второй — маленький мальчик — копия или оригинал прооперированного…

— Это мой младший брат Серёжа Болотин, — повторила Даша. — Он погиб с родителями…

— Я не гиб! — возмутился Серёжа. — И я Есенин. Меня в честь Есенина назвали! Он стихи писал! Хорошие!

— Не может быть. Ему тоже было пять лет! — причитала Даша.

— А мне и есть! И я не был! Я есть! Папа на буровой, а мама исчезла!

Пантелей наблюдал эту сцену в растерянности и сострадании. Даша вдруг успокоилась и даже стала улыбаться.

— У тебя сестрёнка есть?

— Нет.

— А почему, думаешь, я ношу на груди твою фотографию?

— Ты — моя сестрёнка? — никто не знает, почему дети вдруг легко и быстро принимают новые условия игры. Впрочем, эти условия устраивали их обоих.

— Я твоя сестрёнка. Меня зовут Даша.

— Ты родная?

— Ну, конечно, родная. И ещё у нас бабушка есть. Баба Галя.

— Бабушка? Баба Галя? Папа говорил, что одна бабушка умерла, а другая… А другая злая и сбежала от нас в Германию.

— Это он, наверное, про тёщу так.

— Тёща — это кто?

— Это мама твоей мамы.

— Ага, это та бабушка.

— Наша бабушка не злая. Она строгая, но добрая.

— Разве так бывает?

— Бывает.

— Она к нам придёт?

— Она здесь. Это она картошечку с тушёнкой и лучком делала. Тебе вкусно было?

— Да. А сказку мне ты почитаешь или бабушка?

— Я.

— А вот эти дядя с тётей у тебя, — Серёжа показал пальчиком на медальон, — они твои мама и папа?

— Мои.

— Но ведь они другие. Не мои.

— Это ничего. Я всё равно твоя сестрёнка.

— Правда?

— Ну правда же… Дядя Пантелей, подтверди.

— А… Э-м… Э… — и Пантелей послушно покивал. В этот момент он уже сам не понимал, где правда и какая правда сейчас нужнее.

— Ты сказки принесла?

— Угу. Вот сейчас начнём с самой первой и будем тысячу и одну ночь читать.

— Ух ты…

— В некотором царстве, в некотором государстве…

5

Посреди ночи бесовская сила подбросила Михаила Давыдовыча на топчане. Он буквально подпрыгнул, широко открыл глаза и осмотрелся. Понял, что уснул в каморке Макара, и мысленно выругался. Сколько они вчера попробовали дорогого алкоголя? Впрочем, неясную, но всё же хоть какую-то картину можно было составить по количеству початых бутылок текилы, коньяка, виски и ещё какой-то очищенной серебром водки. Зашли, что называется, напоследок в магазин. Потом Михаил Давыдович вспомнил Аню и очень пожалел, что не утащил её в свою квартиру, а позволил идти с этим правильным до изжоги воякой. Ещё этот, — Михаил Давыдович с ухмылкой посмотрел на спящего Макара, — потащил его от греха подальше за собой, прекрасно зная, в каком расположении духа проснётся профессор. Сколько раз приходилось здесь оставаться на ночь, но никогда не приходилось слышать, что Макар храпит или даже посапывает. Грудная клетка вздымалась едва-едва, отчего с первого взгляда могло показаться, что могильщик мёртв. «У клиентов научился», — зло подумал Михаил Давыдович, схватил первую попавшуюся бутылку и сделал несколько глотков из горлышка. Поморщился, постоял, ожидая живительного тепла в желудке, снова сделал несколько глотков и вышел на улицу.

Ночь и день, похоже, превратились в ленту Мёбиуса. Белая ночь и серый день — близнецы. Во всяком случае — двойняшки. Другое дело, что ночь почему-то женского рода, а день мужского. Тут можно было пофилософствовать, накрутить, так сказать, онтологических страстей или что-нибудь на тему влияния апперцептивности на сенсорную картину окружающей действительности. Хотя действительности ли? Эх, пропало звание академика…

В стоялом воздухе явственно припахивало сероводородом. Михаил Давыдович брезгливо поморщился и направился к допотопному деревянному строению, на котором бессмысленно было писать «М» и «Ж», потому как дверь была одна.

— Каменный… нет, деревянный век! — сказал Михаил Давыдович и сам порадовался своему остроумию.

Избавив организм от лишней жидкости, профессор с видом начальника решил прогуляться по кладбищенским аллеям, проведать старых знакомых, попробовать голос — пошалить ораторским искусством. Настроение у него было прекрасное, страхи отступили, нервы не шалили, свежий алкоголь приятно обжигал нутро, и неугомонная натура требовала хоть какой-то деятельности и удовольствий. Город мёртвых не возражал, напротив, Михаилу Давыдовичу казалось, что лица с овальных фотографий на памятниках, а то и высеченные на монолитах, смотрят на него с надеждой и обожанием.

— Ну что, жмурики, есть ли жизнь на Марсе? Или на сникерсе? — обратился к покойникам профессор. — Вы уже знаете: быть или не быть. Знаете и молчите. А раз молчите — сказать вам нечего. А может, не о чём? Кто там рассказывал о явлениях из загробного мира? Отзовись?

— Что, уважаемый Михаил Давыдович, молодая кровь покоя не даёт? — услышал профессор за спиной и не испугался.

— Какая же она молодая? — с возмущением повернулся он и увидел клыкастого эфиопа.

— Какая же она молодая? — повторил профессор. — При моём остеохондрозе, остеопорозе, камнях в почках и прочих хронических заболеваниях?

— Ну, так омолодить при наших возможностях не проблема, — приветливо осклабился бес.

— С кем не имею честь? — скаламбурил профессор.

— Меня зовут Джалиб. Я — старый друг Макара!

— А, это о вас рассказывал мне вечером Макар!

— Конечно же, он нарисовал меня жутким и ужасным…

— Конечно, — подтвердил профессор. — Ну и что вам, собственно, нужно?

— О! — обрадовался Джалиб. — Люблю деловых людей. Они сразу переходят к главному! Вы всегда так радуете, профессор, когда пылко выступаете на тему нераздельности добра и зла. Помните свою последнюю лекцию: «Смогло бы добро сиять своими достоинствами, не будь зла?» — повторил Джалиб голосом Михаила Давыдовича.

— Вы неплохо осведомлены.

— Сам в зале присутствовал, — потупил глаза Джалиб. — Мне бы вашу силу убеждения. Не всем папа даёт…

— Этому учиться надо. Знание — сила!

— Верно, уважаемый профессор. Бэкон именно это имел в виду.

— Так что вы от меня хотите и что можете предложить взамен? — профессор нахмурил лоб, придавая себе важности.

— Начнём с предложения. Вечная жизнь вас устроит?

— Эк вас растащило, дружище. Тут Конец Света на дворе, а вы мне такое предлагаете. Чувствуется подвох.

— Я предлагаю только то, что могу дать. Вы же понимаете условность времени, или вам, как последнему дикарю, надо объяснять подобные утверждения? Вы-то знаете, что человеческий мозг легко воспринимает то, что соответствует его позиции, и, напротив, отвергает и высмеивает то, что ей не соответствует.

— Последние исследования американских учёных показали, что религиозность человека вообще обусловлена устройством мозга, — со знанием добавил профессор.

— Вот! И это отрадно.

— Но это не значит, что я собираюсь принимать что-то из ваших уст на веру! — предупредил Михаил Давыдович.

— Что вы, никакой веры! — радостно забаритонил Джалиб. — Только научный подход. Итак. Вы отрицаете вечную жизнь?

— Ну, как бы вам правильно сказать, — засомневался половинчатый профессор, — не то чтобы сомневаюсь, просто в случае истинности Конца Света, а окружающая нас действительность некоторыми признаками начинает напоминать об этом неизбежном, с точки зрения многих религий, процессе, вопрос, скажем так, только в его фазе… — Михаила Давыдовича понесло, он готов был развернуть целую лекцию, но Джалиб вежливо его прервал.

— Глубокоуважаемый Михаил Давыдович, если время — субстанция, искусственно разбиваемая мыслящими существами на определённые отрезки — секунды, минуты, часы, месяцы, года, то в условиях вечности, как вы думаете, возможно ли выделить определённый отрезок и, условно говоря, заморозить его в определённом состоянии развития? Скажем, для индивида это будет момент счастья.

— Гм, — озадачился профессор.

— Вы находитесь в точке, эта точка гарантирует вам блаженство, все удовольствия, географически она, конечно же, будет ограничена, скажем, радиусом несколько сот километров… Но, — заговорщически подмигнул бес, — это не значит, что у вас там будет только одна женщина или только один напиток? Понимаете?

— Чем-то мне это напоминает «остановись, мгновенье, ты прекрасно», — вспомнил Гёте Михаил Давыдович.

— Да ну, — как от назойливой мухи отмахнулся Джалиб, — вы ещё Данте сюда притяните. Это же ненаучно! Не путайте литературу и науку!

— Гм, — снова забуксовал профессор.

И Джалиб не дал ему опомниться:

— Я, между прочим, то же самое Макару предлагал.

— А он? — поинтересовался профессор.

— Впал в сантименты. Разве он вам не рассказывал, какая у него была любовь?

— Так, в общих чертах.

— Так, в общих чертях… Такая девушка… Афродита, как говорят студенты, отдыхает…

— У вас есть фото? — глаза профессора сверкнули похотью.

— Да нет проблем! — Джалиб махнул рукой, ногти-когти вспороли пространство, и Михаил Давыдович узрел берег моря и Елену, выходящую из моря.

— Никогда… не видел… такой гармонии… — профессор с трудом подбирал слова, не в силах оторвать взгляда от видения. — Везёт же могильщикам. Он что — был с ней? Где она?

— В данный момент — нигде. Но будет там, если вы захотите. В растянутой до бесконечности минуте. И в этих рамках вы вправе добиваться от неё всего, чего душа пожелает.

— Она его любила?

— Ну, это у неё спросить надо. Частный вопрос, знаете ли. Он, не поверите, её на войну и знания променял.

— Идиот.

— Вы в этом сомневались?

— Конечно, сомневался и сомневаюсь! — разнервничался вдруг профессор. — У меня вообще такое чувство, что он всё наперёд знает. В голове у него энциклопедия… Брокгауза и Эфрона… и Большая Советская… Хотя никакой системы, похоже, у него нет.

— Ну так что, Михаил Давыдович? Товар берёте? Я ещё добавлю. Нимфы, знаете ли, так и плещутся у берега…

— И что я должен за это? — мотнул нечёсаной волошинской гривой в сторону исчезающего видения профессор.

— Пустяк. Убить свою светлую сторону. Окончательно, так сказать, с ней расстаться.

— Да это не проблема, — усмехнулся Михаил Давыдович, — я бы этого гада давно прикончил. Но что я для этого должен сделать, почтенный Джалиб? Удавиться или вскрыть себе вены? Суицид — это не из моей песни.

— Да что вы! Вам уже сегодня довелось быть добрым самаритянином. А такой полёт с колокольни намечался. Самоубийство в святом месте. Это, знаете ли, дорогого стоит…

— Да уж. Погорячился. Так что, если не самоубийство? — профессор спрашивал так, как спрашивает начальник подчинённого, и Джалиб ему старательно подыгрывал.

— Пустяк. Убить Макара.

— Макара?

— Макара.

— А какая, простите, связь между моей светлой частью и этим Хароном?

— Элементарная. Один последний грешок.

— Грешок? Последний? Да я, между прочим, кроме душегубства ещё и наркотиков не пробовал, гомосексуализмом не увлекаюсь. Так что у меня ещё непочатый край.

— У вас, знаете ли, низкая самооценка. При вашей-то хуле на Духа Святого вам действительно нужен всего один шаг. Кстати, Макар сейчас перевернулся на спину. Вы знаете, что он обычно спит на животе. А сейчас — тот редкий случай. Горло открыто. А рядом стоит остро отточенная лопата. Один удар — и договор подписан.

— И эта женщина?..

— И вы рядом с ней, — уклончиво ответил Джалиб.

— Да рядом я могу сколько угодно облизываться. Знаю я вас. Анекдот студенты рассказывали. Наркоман попал на тот свет. Стоит в центре поля конопли. Нашёл косу, косит. Голос сверху: да вон, там уже накошено. Он бежит туда. Точно — накошено. Начинает сушить. Голос сверху: да вон там уже насушено. Бежит туда, начинает срочно забивать косячок. Голос сверху: да вон — целый вагон папирос, сигарет, чего душа пожелает. Бежит туда, пихает папиросу в рот, судорожно ищет спички. «А спички где? Спички?!» — кричит наверх. Голос сверху: если бы были спички, тут был бы рай. Так что ваши уловки мне известны, почтенный Джалиб. Мне нужны гарантии.

— А так?! — Джалиб снова взмахнул рукой, и взору профессора открылся тот же берег, только вместо Елены там была, вероятно, ещё сотня обнажённых женщин, накрыты столы с яствами, и всё это на фоне бархатного заката.

— Банально, но завлекательно, — признал Михаил Давыдович. — Но хотелось бы и её… сюда.

— Она в доме, это я гарантирую, — твёрдо пообещал Джалиб. — Но ждёт она Макара. Сделайте так, чтобы ей некого было ждать.

— Отрубить его умную башку лопатой? — сам себя спросил Михаил Давыдович. — Но ждать она его не перестанет…

— У вас будет целая вечность, чтобы уверить её хоть в чём. Тем более вы друг Макара. Расскажете ей, как он копал могилы… Про могильную землю под его ногтями… Знаете ли, она весьма брезглива…

— Ход понятен, — Михаил Давыдович раздумывал, покусывая губы. — Но он, Макарушка-то, этакий прыткий. Я его лопату в руки только возьму, а он подскочит, и в морду мне. А?

— Ну, если вы ещё полчаса будете раздумывать, то он всяко подскочит, знаете ли.

Джалиб сделал вид, что профессор его разочаровывает и становится ему неинтересен. Он картинно вздохнул, так что воздух вокруг стал сероводородом, и собрался было уходить. Как бы на всякий случай, ко всему сказанному добавил:

— Вы, Михаил Давыдович, должны понимать, что я могу сделать подобное предложение и другим людям.

— Понять не могу, чем он вам так мешает?

— Да он вам мешает! — не выдержал Джалиб. — Мешает достичь гармонии, к которой вы стремитесь всю жизнь! Он же вас остановил! А нам он — тьфу! — Джалиб плюнул, и сгусток слюны взорвался под его ногами, оставив небольшую воронку. — Просто, по правилам игры, вы его обезглавливаете, и часть его силы переходит вам. И вы сможете кое-что для нас сделать.

— Ещё что-то? — насторожился Михаил Давыдович.

— Да почти ничего. Сдвинуть несколько крестов над могилами.

— Портал! — как и Макар, догадался профессор.

— Портал-мортал, — вдруг с восточным акцентом заговорил Джалиб, — какая разница? Вам предлагается кусочек рая для отдельно взятого человека. Фирма гарантирует. Всё, что вы так любите здесь, будет там в избытке. Там ваши лекции слушать будут разинув рты. Аудиторию обеспечим. Но вы, похоже, просто трусите.

— Не сметь! — взвился Михаил Давыдович, которому в его нынешнем состоянии было абсолютно всё равно, кто перед ним. — Вы мне своим метапсихозом голову не морочьте! Я стоял на баррикадах демократии, я боролся против любого иерархического тоталитаризма!..

— Знаю-знаю, — радостно подхватил Джалиб, — это вашу шевелюру можно увидеть у броневика, с которого выступал Ельцин, вы держали в руках оружие пролетариата — булыжник, но теперь осталось взять в эти руки другое оружие — лопату.

— Да, — крякнул профессор и решительно направился к лачуге Макара.

— Слова не мальчика, но мужа, — похвалил вслед Джалиб.

Шагая по аллее, Михаил Давыдович ещё не знал, сможет ли он убить Макара, который доставлял ему некоторое интеллектуальное удовольствие во время дискуссий, но подавлял его своим превосходством, порой грубым и физическим. Скорее, профессор пока что убеждал себя в том, что способен на этот поступок. И, собственно, череда последних событий к этому располагала. Никто его не хватится. Вон, почти весь город исчез. Хоронить далеко ходить не надо. Всё под боком.

Так убеждая себя, Михаил Давыдович подошёл к дверям лачуги, на минуту остановился, ещё раз взвешивая все за и против, но так ничего и не решив, открыл дверь. Открыл и сразу сник, увидев на пороге Таню с мальчиком, которого она держала за руку. Явление любимой его нисколько не удивило, он и ожидал чего-то подобного, ждал, как ему показалось в этот момент, с того самого дня, когда она выбежала из дома. И сразу понял: рядом с ней — его неродившийся сын.

— Таня, — сказал он, и больше сказать ему было нечего.

А Таня молчала и внимательно на него смотрела. Теперь, когда в чреве её не было ребёнка, она была так же прекрасна, как в дни их первых встреч. Даже ещё прекраснее. Женственнее. Свежее. И профессору захотелось заплакать. Злой человек в нём вдруг скукожился, упал куда-то на самое дно сознания и не мог подняться. Пронизывающий и светлый, без тени упрёка, взгляд Татьяны заставил всё недоброе и, собственно, гордыню Михаила Давыдовича в буквальном смысле забиться в угол. Он бы и разрыдался, но даже этого не мог, потому что только иссушающее душу опустошение росло в нём, выходило за пределы тела и капельками пота выступало на лбу.

Именно такую капельку Таня смахнула с его чела, поправила взмокшую непослушную прядь, и он буквально почувствовал её прикосновение, которое заставило содрогнуться всем телом. Он просто не смел податься навстречу, и потому обессиленно упал на колени, схватив её руку. Михаил Давыдович зажмурился и приложился к ней лбом и руками, не в силах смотреть в глаза мальчику, которые оказались на уровне его взора.

— Профессор с утра на коленях? У тебя что — дни поменялись? — услышал он бесцеремонный голос Макара.

Михаил Давыдович открыл глаза и увидел, что Тани и мальчика больше нет. Он с нескрываемым раздражением посмотрел на могильщика и равнодушно сказал:

— Циник ты, Макар.

— А ты белый, пушистый и летаешь, — так же равнодушно ответил Макар, направляясь в туалет.

— Я чуть не убил тебя!

— Да ну, тут тебе слабо, привет Джалибу, — догадался Макар.

Профессору почему-то захотелось, чтобы Макару стало так же больно, как и ему. Не со зла даже, а чтоб он понял его состояние. И это у него получилось.

— А твоя женщина неземной красоты. Таких не бывает. Просто быть не может. Это, наверное, фантазия твоя…

Макар остановился. Он не поворачивался. Глубоко вздохнул, так что профессор видел, как при этом поднялись и опустились его плечи.

— Молодец… Умеешь… — оценил попытку профессора могильщик.

— Не всё тебе меня цеплять.

— Согласен, — беззлобно отозвался Макар, — но она, Миша, была. Ей-богу, была. Эта африканская свинья тебе её показала?

— Да.

— Небось, кусочек рая предлагал?

— Н-ну… да…

— Не покупайся, Миша. Что ты мне не рассказал? О чём утаил? — он так и стоял спиной, и профессор не видел, что его собеседник тихо плачет.

— Я не рассказал тебе про Таню. Я этой девушке на колокольне рассказал. А тебе нет.

— Хорошая? — попросту спросил Макар.

— Очень, — так же попросту ответил Михаил Давыдович.

— Ты это, Миш, постарайся удержаться в этом состоянии…

— В каком?

— В состоянии любви. Это больно, но, как ни удивительно, это помогает… оставаться на стороне света. Пословица на ум просится.

— Какая?

— Что имеем — не храним, потерявши — плачем.

— У меня должен был родиться сын. Я его только что полюбил. Ты прав, это так больно…

— Да поплачь ты, наконец, — отрезал Макар и двинулся дальше.

6

На ночь больница замерла. Сёстры-добровольцы заснули на постах. Никто не торопился домой, ибо торопиться было не к кому. Некоторые сходили домой и, застав там пустоту, вернулись. Пантелей сбросил халат в ординаторской терапевтического отделения, сел на диван и долго бессмысленно смотрел на свои руки. Словно в них был ответ на какие-то вопросы. Потом его внимание привлекла нитка, торчавшая из шва джемпера. Почему-то она показалась ему до боли знакомой, как какая-то деталь родного дома. Именно в этот момент он понял, что дома его тоже никто не ждёт. От этого стало особенно грустно. Подумалось сначала о Сашке, потом о Вале. К храму на зов колокола она не пришла. Может, просто не пришла, а может, и нет её в городе. Нет, на зов колокола она бы пришла, потому что знала бы: Пантелей рано или поздно будет там. Значит, Вали здесь нет. Вообще, получается, нет…

Вспомнил, как последний раз она ушла со свидания обиженная. Весь вечер она была какая-то сияющая, необычная, жалась к Пантелею, а когда он предложил увезти её домой, вдруг сникла, без слов села в машину и молчала всю дорогу. Уже у подъезда Пантелей (он даже сейчас чувствовал, как глупо при этом выглядел) спросил у неё:

— Валя, я чем-то тебя обидел?

— Ну, с точки зрения этики, ничем, — грустно улыбнулась Валя. — Так что не переживай. Я же знаю, как ты переживаешь, когда тебе кажется, что ты кого-нибудь обидел. Спать ведь не будешь. Поэтому не заморачивайся, ладно?

— Ладно, — неуверенно ответил Пантелей.

— Ладно, — передразнила она его. — Когда ты у меня взрослым мужиком станешь? Всё как мальчик. Причём воспитанный такой. Езжай домой.

Пантелей понимал, чего она от него хочет. Но даже подумать боялся об этом. А тут вдруг выпалил:

— Валя, а ты выйдешь за меня замуж?

Валя на секунду оторопела, но потом быстро догадалась:

— Это ты сейчас для того, чтобы меня не обижать? Господи, какой ты у меня всё же ребёнок!

— Так выйдешь? — всё так же по-мальчишески настаивал Пантелей.

— Выйду, когда повзрослеешь. Я же из-за тебя таким двум мачо отказала. Ты даже не представляешь…

— Хорошие?

— Да ну их. Ты лучше. Ты настолько лучше, что вот даже не знаю, что с тобой делать. — Она нежно погладила его ладонью по щеке, и он заметил, что она вот-вот может расплакаться.

— Валя, это ты лучше, ты меня терпишь, — тихо сказал Пантелей, — меня все терпят. Родители, друзья, коллеги… Я же понимаю, что терпят…

— Скажи, — она приложила указательный палец к его губам, останавливая его незаслуженное покаяние, — ты во мне вообще женщину видишь?

Валя смотрела Пантелею в глаза, а он окончательно смутился.

— Вижу, конечно… Вижу. Даже больше, чем другие. Я всё тело твоё вижу, будто ты без одежды…

— Это как? — теперь уже смутилась Валя и даже как-то вся сжалась.

— Просто. Я всех так вижу.

— Голыми?

— Обнажёнными, — поправил Пантелей, — как Бог создал.

— Ты что, человек-рентген?

— Да нет, наверное. Чтобы внутри видеть, напрягаться надо. И там нечётко всё. А тут — просто так. И я вижу, какая ты прекрасная.

— Да ладно, — улыбнулась Валя, — обычная я. Покруче есть. В интернете небось видел.

— Да я специально не смотрю. Правда. — Пантелей опять почувствовал необходимость оправдываться. — Но знаешь, я должен тебе сказать. Я когда ещё в детстве в первый раз в храм зашёл… Просто так. Случайно. Посмотреть — что там. Я был так поражён… Спаситель на меня смотрел… Богородица… И люди сосредоточенно молились. Знаешь, я тогда думал, что все, кто стоят в храме, святые. Я думал, — он смущённо улыбнулся, — что они даже не едят и в туалет не ходят. Думал, они совсем другие…

— А ты их там тоже голыми… обнажёнными видел?

— Нет, я тогда ещё не видел так. Это потом открылось. Шёл на занятия, и вижу, что как-то всё не так. Потом уже понял.

— Как же ты живёшь с этим?

— Да я много ещё с чем живу.

— Ты кому-нибудь ещё об этом рассказывал?

— Нет, ты первая.

— И не рассказывай никому. Люди тебя бояться будут.

— Ты на меня не обижаешься? — с надеждой спросил Пантелей.

— Тот, кто на тебя обидится, либо злыдень, либо дурак. И ты на таких внимания не обращай. И как тебя время не перемололо, не переломало? Точно, таких, как ты, Бог защищает. Мне-то, дуре, что делать?

— Ты не дура, Валя, не говори так о себе. Ты мне дай немного времени. Мне понять надо, зачем я здесь. Может, я должен жить как все, а может, не должен. Понять надо, — снова повторил Пантелей.

— Надо, — согласилась Валя, но он почувствовал, что внутренне она с этим не согласна. — Ладно, езжай домой, маленький. — Поцеловала в щёчку, как ребёнка, и нырнула в подъезд.

А Пантелей стоял ещё несколько минут, с горечью осознавая, что обидел человека, который его любит, и, возможно, любит больше, чем все остальные и вместе взятые.

Такой же стыд он испытывал в день, когда совершил первую и последнюю кражу в своей жизни. Тогда ему было лет тринадцать, может, четырнадцать. Он вытащил из кошелька матери приличную сумму. Особенно было стыдно за то, что покусился на кошелёк матери, а не отца, потому что знал, отец будет грозен в расправе, а скрыть кражу всё равно не удастся. Нет, самому ему денег было не надо, родители давали всё, что хотелось. Он даже в магазине игрушек в детстве боялся на что-то обратить внимание, потому что ему ни в чём не отказывали, даже опережали его желания. А он задавал глупые, с точки зрения отца, вопросы типа: «А это дорого?», «А такие игрушки есть у других детей?», «А мне не будут завидовать?»…

В тот день Сашка Сажаев пожаловался ему, что проиграл в карты, а карточный долг… далее следовало длинное и банальное разъяснение о том, как свят карточный долг. Никакого «дела» у Сашки, чтобы раздобыть деньги, не подворачивалось, поэтому ему грозили все кары, включая небесные. Он не просил Пантелея ни о чём, просто делился с другом. Потом («всё равно не поймёшь») махнул рукой и двинулся «сшибать» деньги. И тогда Пантелей, почти не раздумывая, залез в кошелёк матери. Достал оттуда необходимую сумму, вызвонил Саженя и заставил вернуться его во двор. Молча отдал ему деньги, а тот — молча их принял. Только крепко пожал руку и вдруг пообещал Пантелею больше в карты не играть. И, насколько Пантелей мог знать, Сашка за игральный стол после этого не садился. Во всяком случае, при Пантелее. Зато мама, обнаружив пропажу, сразу позвала Пантелея на разговор. Она не ругала его за то, что он вообще взял деньги, она спрашивала лишь: почему без спроса, разве ему кто-то отказал, да и для чего тебе такая сумма? При этом она так горько и безнадёжно заплакала, что Пантелей тоже разрыдался, умолял его простить и уверял, что деньги нужны для доброго дела. Держался он до вечера. Когда отец вернулся с работы, мать ни словом, ни жестом не показала, что в доме что-то произошло. И от этого Пантелею было ещё хуже. Утром он сам подошёл к матери и ещё раз попросил прощения.

— Ну хорошо, — погладила она его по голове, — я не верю, что эти деньги нужны были тебе на какую-нибудь гадость. В прошлый раз ты унёс свою копилку на приют для животных. А сейчас что?

— Пообещай, что никому не скажешь.

— Я уже, как ты заметил, — кивнула на отцовский плащ в прихожей, — никому не сказала.

— Мам, эти деньги нужны были другу, его за них могли бы убить. Карточный долг, — он произнёс последнюю фразу так, словно сам был завзятым игроком. — Но он больше не будет играть.

Мать в этот момент смотрела на него, как на инопланетянина.

— Он вернёт… когда-нибудь… — неуверенно сказал Пантелей.

— Да ладно, — вдруг легко и спокойно сказала мама, и Пантелей понял, что прощён. Прощён мамой, но сам себя он простить не мог. До сих пор.

Из тревожащих совесть воспоминаний Пантелея вывела Даша. Наверное, она стояла уже несколько минут, привалившись плечом к косяку дверного проёма, и не решалась потревожить доктора. Он увидел её сначала как смутное, расплывающееся очертание и даже испугался, что кто-то из печальных видений посетил его, ведь многие жаловались на подобные наваждения в этот день. Но потом рассмотрел Дашу.

— Извините, — девушка поняла, что Пантелей вернулся на землю, — я боялась, что помешаю. Серёжа уснул, бабушка от усталости легла на свободную койку в палате с пенсионерками. А я… не знаю, что делать. Домой идти или тоже здесь остаться. Одной, честно говоря, страшно. Побродила по кабинетам — жуть. Пустота. Гулкая такая. Жизнь, там, где она есть, как будто в комочек сжалась.

— Поэтично вы говорите…

— Да ну! Обычно. Сленг надоедает, как перловка. Ненавижу перловку, а бабушка её в пост готовит. Без масла, представляете?

— Нет. Я как-то на пищевую составляющую в посты не ориентируюсь. Ем, что дают. Мне некогда. А вы?..

— Меня Дашей зовут, я уже говорила, и можно на «ты».

— И меня можно на «ты». Я Пантелей.

— Знаю. Мы уже, по-моему, раза три за сегодняшний день знакомились. Там, — Даша мотнула головой в полумрак коридора, — этот бандит просил вас зайти. Скучно ему, видите ли. Телевизор не работает. Я книг ему принесла. А он, похоже, по слогам читает. Брр… Страшный человек какой-то. С таким превосходством на всех смотрит, как будто имеет право убить всякого.

— Да нет, он хороший.

— Ну да!

— Я понимаю, что в это не верится. Во всяком случае, он просто не знает, что может быть хорошим. Добрым даже. В душе, я так полагаю, есть разные коридоры, разные двери. А он шёл всё время в одну сторону и никогда не знал, что есть другая. Совесть ему, конечно, подсказывала, она каждому подсказывает, но он специально глушил её. Специально заставлял молчать и даже упражнялся в этом, как спортсмен.

— Зачем?

— Чтобы соответствовать тому миру, в котором вынужден был жить.

— Кто его заставлял жить в таком мире?

— Мы.

— Мы? Я никого не заставляла.

— Конечно, если посмотреть с внешней стороны, никто никого не заставляет. А если вспомнить, сколько раз каждый из нас прошёл мимо чужой беды, отвернулся, не оказал помощь, просто не сказал доброго слова, когда это было нужно, не заступился, не сказал правды, потому что предпочёл молчать, да мало ли ещё чего!.. Несделанное добро позволяет занимать это место злу. Понимаете?

— Не совсем…

— Закон сохранения энергии. Фундаментальный закон.

— Помню.

— В духовном мире всё так же. Не родилось добро, на его месте рождается зло. Тут же занимает пространство. Вакуум — это наше внешнее видение. А в действительности вакуума нет.

— Несделанное добро позволяет занимать это место злу, — задумчиво повторила Даша, потом вдруг тут же нашла противоречие: — А если перед человеком дилемма — надо сделать два добрых дела одновременно и оба не терпят отлагательств?

— Знаете, Даша, вы…

— Ты… — поправила в который раз Даша.

— Бог каждому даёт крест по силам.

— Бабушка сто раз говорила.

— Правильно говорила.

— Ну тогда другое: иду я, скажем, в храм на службу, а в это же время я могла бы помогать сирым и убогим? Что Богу важнее — обряд или дело?

— Думаю, дело, — сам озадачился Пантелей, — но и дело можно делать с молитвой. Вот, сегодня архиепископ Лука…

— Так он здесь точно был?

— Так же, как вы… как ты.

— Круто. Значит, чудеса всё-таки бывают. Бабушка требовала от меня, чтоб я никогда на них не ориентировалась, не ждала чудес. Но ведь жить так скучно. Вот только не надо, — опередила Даша мысль молодого доктора, — про ежедневное чудо солнечного восхода, про чудо любви и рождения детей. Читала, знаю. Всю эту лирику я вам могу сама озвучить.

— Не вам, а тебе, — поправил в свою очередь Пантелей.

— А я как сказала?

— Да я, в сущности, не против чуда. Даже наоборот. Особенно если светлое… доброе…

— Я уже сегодня насмотрелась, — вспомнила утро Даша, — и Серёжа вот… да и у вас тут, чудеса-глупости.

— В смысле?

— Дверь открываю, а там кирпичная стена. Только в России так могут построить.

— Где это?

— Да на первом этаже.

— Не помню такой, — задумался Пантелей.

— Ну, может, заложили что. Кабинет какой расширили, другую пробили… Это уж я так. Как вспомню, что в очередях здесь сидела да ещё с температурой, так хочется что-нибудь плохое о больнице и врачах сказать, о медсёстрах, которые хамят.

— Вам тут часто хамили?

— Ну… — смутилась Даша, — почти никогда. Но говорили-то об этом многие. Почти все.

— Понятно, — вздохнул Пантелей, — очереди… А вы когда-нибудь тридцать пять — сорок больных в день принимали? Выходишь из кабинета после работы: уже полчаса или час как приём закончился, а у дверей ещё люди сидят. И смотрят на тебя: кто с надеждой, кто с обидой — очередь до него не дошла…

— Ну да… — как-то сразу согласилась Даша. — И зарплата, наверное, так себе…

— Так… и не себе… — улыбнулся Пантелей.

— Можно, я где-нибудь прилягу? Вообще не знаю, куда себя деть: мобильники не работают, телевизоры и радио молчат. Девятнадцатый век!..

— Это же хорошо, наконец-то люди увидят друг друга и поговорят о чём-то более важном, чем цены, товары или сериалы. Знаешь, Даша, я последнее время даже не знал, о чём говорить…

— А я только с Тёмой разговаривала.

— Тёмой?

— Артём. Мой друг. Он в другом городе учится.

— А-а, — понимающе потянул Пантелей. — Вон тот диван свободен. Я сейчас принесу подушку и одеяло.

— Спасибо.

Пантелей уже собрался было идти в кабинет сестры-хозяйки, но Даша остановила его на выходе:

— Я боюсь одна. Вдруг опять… какие-нибудь видения. Они же как живые.

— А они и есть живые, — серьёзно ответил Пантелей, — я постараюсь быстро. Тут рядом…

— А электричество не отключат?

— Солярка пока есть… Может, и с городом что-нибудь сделают. Вообще-то надо экономить. Надо в хозяйственных магазинах взять свечи. Электричество может понадобиться в операционной. Ну, об этом пусть другие думают. У меня — пациенты…

— Хм, — подумала о себе Даша, — а искусствоведы теперь вообще не нужны.

— А фотографы с цифровыми снимками? А интернет-газеты? А музыканты с электроаппаратурой? — добавил Пантелей. — Зато, может, вспомнят о писателях и поэтах. Художниках… А значит, — вдруг сделал он вывод, — искусствоведы понадобятся. Кто их будет профессионально хвалить или ругать?

— Хм, — улыбнулась Даша, — интересно только, как долго всё это будет продолжаться? Вдруг мы завтра в новом мире опять проснёмся?

— Для того чтобы проснуться, надо заснуть.

— Лишь бы не «День сурка», — вспомнила Даша голливудский фильм.

— В любом случае, подушка и одеяло не помешают. Я принесу.

Комментировать

2 комментария

  • Дмитрий, 30.12.2016

    Спасибо за Ваш труд, интересно очень, хотя «интересно» это мало сказано. Очень радует, что в наше время есть такие книги.

    Ответить »
  • Вадим, 19.04.2017

    Иногда на пути встречаются люди, с которыми можно и не говорить. Можно просто помолчать. Это люди — Равнодушные — равные душами. Если б довелось встретиться, с удовольствием помолчал бы рядом с Вами.

    Ответить »