<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том VI

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том VI - Владислав Фелицианович Ходасевич

(6 голосов4.2 из 5)

Оглавление

Владислав Фелицианович Ходасевич

Владислав Фелицианович Ходасевич (1886-1939) был, по убеждённости В. Набокова, непревзойдённым во всём XX веке русским поэтом. Распределение по рангу оставим в стороне: занятие бессмысленное (хотя кто только им не занимался). Признаем лишь: Ходасевич поэт высочайшего уровня; но, как всякий большой поэт, он вовлекает человека в свой мир, мир кристально эстетический, и не лишённый соблазнов.

Ходасевич начинал поэтический путь, подобно многим, утверждая безнадежность мира, беспросветность страдания в нём. Ранний Ходасевич — воплощённое уныние.

Вокруг меня кольцо сжимается,
Неслышно подползает сон…
О, как печально улыбается,
Скрываясь в занавесях, он!
Как заунывно заливается
В трубе промёрзлой — ветра вой!
Вокруг меня кольцо сжимается,
Вокруг чела Тоска сплетается
Моей короной роковой (12)*.

1906

* Здесь и далее стихотворения В. Ходасевича даются непосредственно в тексте по изданию: Ходасевич Владислав. Собр. соч. Т.1. Ardis, 1983; с указанием страницы в круглых скобках.

Тоска, заметим, обозначена как некое божество: с заглавной буквы.

Впрочем (повторимся): кто с подобного в юности не начинал? В ранние годы весьма часто уровень надежд, притязаний, ожиданий, идеалов — не соответствует уровню реального бытия мира и собственных возможностей в нём. Это способно навести уныние, хоть на время. Иное дело: удастся ли одолеть наваждение, и на что станет опираться человек в своей внутренней борьбе с ним, и крепка ли та опора. И ещё: внешний мир не доставит ли новых причин для отчаяния?

Изредка блеснёт спокойная мудрость:

Блистательная ночь пуста и молчалива.
Осенних звёзд мерцающая сеть
Зовёт спокойно жить и умереть (39).

1908

И следом:

Какое тонкое терзанье —
Прозрачный воздух и весна,
Её цветочная волна,
Её тлетворное дыханье (39).

1911

Не вослед за Блоком ли он сопрягает весну и тление? Иные ассоциации тоже не радостны. Стихотворение «Зима» (1913), например, начинается:

Как перья страуса на чёрном катафалке,
Колышутся фабричные дымы.

Можно бы и далее цитировать… Зачем?

Впрочем, это ощущения внутреннего человека. А что внешний мир? Он преподнёс революцию. Февральскую, как и многие, Ходасевич принял с восторгом. Но и к большевикам поначалу как будто некоторую симпатию питал. 10 февраля 1920 года писал Б. Садовскому: «Быть большевиком не плохо и не стыдно. Говорю прямо: многое в большевизме мне глубоко по сердцу»[9].

Правда, вскоре, в июне 1922 года, от большевизма бежал в Европу. И в письме к М. М. Карповичу (1926) утверждал:

«Вы говорите: я бы вернулся, ‘‘если б была хоть малейшая возможность жить там, не ставши подлецом”. В этом “если бы” — самая святая простота, ибо ни малейшей, ни самомалейшей, никакой, никакейшей такой возможности не имеется. Подлецом Вы станете в тот день, когда пойдёте в сов.консульство и заполните ихнюю анкету, в которой отречётесь от всего, от самого себя. (Не отречётесь — так и ходить не стоит.) А каким подлецом Вы станете, ступив на почву СССР, — об этом можно написать книгу»[10].

Резко слишком, но не постиг ли поэт ещё в те давние годы то, до чего иные отечественные мудрецы додумались гораздо позднее.

Но все эти политические пристрастия и догадки — вторичны. Ходасевич сумел приблизиться к религиозному пониманию своей судьбы.

Проходит сеятель по ровным бороздам,
Отец его и дед по тем же шли путям.
Сверкает золотом в его руке зерно,
Но в землю чёрную оно упасть должно.
И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрёт и прорастёт.
Так и душа моя идёт путём зерна:
Сойдя во мрак, умрёт — и оживёт она.
И ты, моя страна, и ты, её народ,
Умрёшь и оживёшь, пройдя сквозь этот год, —
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путём зерна (73).

1917

Подоснову этого образа кто же не узнает? Даже тот, кто Евангелия в руках не держал, но к литературе внимателен, эпиграф к «Братьям Карамазовым» вспомнит.

«Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (Ин. 12:24).

Держа это в памяти, мы уже не столь мрачно оценим его известные строки «Себе» (1923), могущие показаться едва ли не самыми безнадежными во всей русской литературе (приводим по ранней редакции):

Не жди, не призывай, не верь.
Что будет — есть уже теперь.
Глаза усталые смежи,
О счастии не ворожи.
Но знай: прийдёт твоя пора, —
И шею брей для топора (380).

И всё же: безнадежность — не отпровергается ли памятованием евангельской истины? Поэт прорывается к пониманию того, что нечто важнейшее в бытии может быть недоступно человеку по его слепоте к сущему. Вот символическое осмысление этого — стихотворение «Слепой» (1923):

Палкой щупая дорогу
Бродит наугад слепой,
Осторожно ставит ногу
И бормочет сам с собой.
А на бельмах у слепого
Целый мир отображён:
Дом, лужок, забор, корова,
Клочья неба голубого —
Всё, чего не видит он (143).

Вот что становится стремлением поэта: узнать существующее, но скрытое от слепоты человека. Боль души усиливается от сознания смерти, но зачем тогда эта тяга к жизни?

Под ногами скользь и хрусть.
Ветер дунул, снег пошёл.
Боже мой, какая грусть!
Господи, какая боль!
Тяжек Твой подлунный мир,
Да и Ты немилосерд.
И к чему такая ширь,
Если есть на свете смерть?
И никто не объяснит,
Отчего на склоне лет
Хочется ещё бродить,
Верить, коченеть и петь (127).

1922

Объяснение он отыскал сам: сознал предощущение инобытия в скорби земной безнадежности.

Ни жить, ни петь почти не стоит:
В непрочной грубости живём.
Портной тачает, плотник строит:
Швы расползутся, рухнет дом.
И лишь порой сквозь это тленье
Вдруг умилённо слышу я
В нём заключённое биенье
Совсем иного бытия.
Так, провождая жизни скуку,
Любовно женщина кладёт
Свою взволнованную руку
На грузно пухнущий живот (134).

1922

Только религиозное осмысление жизни освещает её особым светом, позволяя предчувствовать недоступное духовно незрячему. Ходасевич поднимается именно до такого осмысления, укрывая его в своей образной системе так, что не всякому оно открывается в стихах.

Он узнал: забвением важнейшего в жизни наказывается тот, кто принёс в мир смерть. В небольшом стихотворном цикле «У моря» (1922-1923) поэт раскрывает страшную (особенно страшную обыденностью своих проявлений) участь Каина, неприкаянно одинокого среди людей.

Опрокинул столик железный,
Опрокинул пиво своё.
Бесполезное — бесполезно;
Продолжается бытиё.
Он пристал к бездомной собаке
И за ней слонялся весь день,
А под вечер в приморском мраке
Затерялся и пёс, как тень (147).

Это о собственной борьбе с наваждением тоски поведал поэт. Каким бы ни было предчувствие иного бытия, он порою не может преодолеть тяги к смерти как к освобождению от бытия бесполезно продолжающегося. И начинает безумно завидовать тому, кто отважился убежать от этой бесполезности:

Было на улице полутемно.
Стукнуло где-то под крышей окно.
Свет промелькнул, занавеска взвилась,
Быстрая тень со стены сорвалась —
Счастлив, кто падает вниз головой:
Мир для него хоть на миг — а иной (150).

1922

Только поэту может явиться сожаление в подобном облике: как зависть к иному видению мира.

Вот что томит: обыденность уныло тянущегося существования. И люди в нём представляются гадкими («Дачное», 1923):

Уродики, уродица, уроды
Весь день озёрные мутили воды.
Теперь над озером ненастье, мрак,
В траве — лягушачий зелёный квак.
Огни на дачах гаснут понемногу,
Клубки червей полезли на дорогу…
На мокрый мир нисходит угомон…
Лишь кое-где, топча сырой газон,
Блудливые невесты с женихами
Слипаются, накрытые зонтами,
А к ним под юбки лазит с фонарём
Полуслепой, широкоротый гном (151-152).

Видение мира, надо признать, удручающее.

Поэтому как подлинного счастья желает он смерти, какой угодно, бледной невесёлой девушке, жизнь которой предощущается такою обыденно пошлою.

Уж лучше бы — я еле смею
Подумать про себя о том —
Попасться бы тебе злодею
В пустынной роще, вечерком.
Уж лучше в несколько мгновений
И стыд узнать, и смерть принять,
И двух истлений, двух растлений
Не разделять, не разлучать.
Лежать бы в платьице измятом
Одной, в березняке густом,
И нож под левым, лиловатым,
Ещё девическим соском (150).

1923

Подлинно поэтическая дерзость мышления…

Ходасевич готов и сам предпочесть хотя бы забытие, сон — среди этого непостижимого существования. Что там можно вызнать в ином бытии, когда и доступное как будто — недоступно на деле.

Должно быть, жизнь и хороша,
Да что поймёшь ты в ней, спеша
Между купелию и моргом,
Когда мытарится душа
То отвращеньем, то восторгом?
…………………………
Пора не быть, а пребывать,
Пора не бодрствовать, а спать,
Как спит зародыш крутолобый,
И мягкой вечностью опять
Обволокнуться, как утробой (161).

1925

Только не стоит забывать, что у поэта есть своя отрада: творчество. И Ходасевич не избегнул соблазна сопоставить себя с Творцом, приравнивая творчество к игре (вот за что так вознёс его Набоков):

Горит звезда, дрожит эфир,
Таится ночь в пролёты арок.
Как не любить весь этот мир,
Невероятный Твой подарок?
Ты дал мне пять неверных чувств,
Ты дал мне время и пространство,
Играет в мареве искусств
Моей души непостоянство.
И я творю из ничего
Твои моря, пустыни, горы,
Всю славу солнца Твоего,
Так ослепляющего взоры.
И разрушаю вдруг шутя
Всю эту пышную нелепость,
Как рушит малое дитя
Из карт построенную крепость (124-125).

1921

Ходасевич же сумел постичь парадоксальную на поверхностный взгляд идею: эстетическое творчество пересоздаёт и собственное видение мира творцом-художником:

На тускнеющие шпили,
На верхи автомобилей,
На железо старых стрех
Налипает первый снег.
Много раз я это видел,
А потом возненавидел,
Но сегодня тот же вид
Новым чем-то веселит.
Это сам я в год минувший,
В Божьи бездны соскользнувший,
Пересоздал навсегда
Мир, державшийся года.
И вот в этом мире новом,
Напряжённом и суровом,
Нынче выпал первый снег…
Не такой он, как у всех (129).

1921

И, кажется, один Ходасевич догадался о страшной тайне, которая заключена в творческой игре:

Лети, кораблик мой, лети,
Кренясь и не ища спасенья.
Его и нет на том пути,
Куда уносит вдохновенье (125).

1922

Поэт воспринял своё творчество отчасти как дело духовное. Если Маяковский несколько позднее сравнил себя с полководцем поэтической армии, то Ходасевич дал метафору более дерзостную:

Жив Бог! Умён, а не заумен,
Хожу среди своих стихов,
Как непоблажливый игумен
Среди смиренных чернецов.
Пасу послушливое стадо
Я процветающим жезлом.
Ключи таинственного сада
Звенят на поясе моём.
Я — чающий и говорящий.

Чающий — движения воды? Говорящий о чём?

Заумно, может быть, поёт
Лишь ангел, Богу предстоящий, —
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревёт.
А я — не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон…

Точно выбрано и определено место поэта: не горний мир и не стихия природы — но сфера человеческой культуры, осуществляющей себя в языке. Язык поэзии представляется поэту как высшая ценность, которой должны быть подчинены все проявления бытия:

О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчётливую оду! (141-142)

1923

Поразительные строки, лучше чего бы то ни было раскрывающие внутреннюю трагедию поэта, сакрализовавшего своё творчество при тяготении к антропоцентричному мировосприятию.

Ходасевич осмыслил и ощутил творчество в секуляризованном пространстве бытия именно как трагедию — никто ни до него, ни после, кажется, не постиг того с подобным совершенством и глубиною.

Нет, не понять, не разгадать:
Проклятье или благодать, —
Но петь и гибнуть нам дано,
И песня с гибелью — одно.
Когда и лучшие мгновенья
Мы в жертву звукам отдаём, —
Что ж? Погибаем мы от пенья
Или от гибели поём?
А нам простого счастья нет.
Тому, что с песней рождено,
Погибнуть в песне суждено… (246).

1926-1927

О гибельности художественного творчества для поэта и для самого творимого мира — нельзя сказать гениальнее. Здесь прозрение поразительной мощи!

Не оттого ли — как знать! — последние десять лет жизни Ходасевич почти не создаёт стихов. Обстоятельства ли не складывались, иссякал ли талант, душевных ли сил не хватало — он пишет всё что угодно, но только не стихи. Книга о Державине, работа над книгой о Пушкине, статьи, эссе, литературная критика… Он работал много, на пределе сил, которые не были у него безграничны.

В книге литературных воспоминаний «Некрополь» (1939) Ходасевич дал несколько ярчайших характеристик литераторам-современникам. С его суждениями позволительно не соглашаться, но не считаться с ними — нельзя.

Самую же блестящую характеристику он дал самому себе — своими стихами.


[9] Ходасевич Владислав. Некрополь: воспоминания. М., 1996. С. 364.

[10] Там же. С. 12.

Комментировать

1 Комментарий

  • Валентин, 06.09.2020

    Без Дунаева русская литература не может быть понята.

    Ответить »