<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том VI

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том VI - 7. Виктор Николаев

(6 голосов4.2 из 5)

Оглавление

7. Виктор Николаев

Казалось: не сказать ничего более жестокого о войне, чем В. П. Астафьев в своих последних произведениях. О прежней войне — быть может. Но обнаружилась иная война, когда и вопроса о защите родины поставить нельзя, потому что велась она в защиту издыхающей идеологии да ради сбережения собственной жизни теми, кого воевать бросили. На самом исходе века и тысячелетия появился роман Виктора Николаева «Живый в помощи» — страшное свидетельство об афганской войне. Оказалось: человек может быть поставлен в такие условия, что и всего человеческого в себе готов лишиться. У Астафьева его воины, даже в слабостях своих и мерзостях, всё же люди. И враги, немцы, тоже люди, по-человечески понятные, нередко и нравственно привлекательные. Здесь — уже грозит близость звериного в человеке.

Что спасёт, что охранит человека?

Само название романа — ответ. Девяностый Псалом, читаемый православными христианами во время бедствия и нападения врагов, — вот ответ.

«В старину каждый русский воин носил на груди в ладанке рядом с нательным крестом этот священный текст. Да что говорить! Каждый православный знал его наизусть, читая в момент особых жизненных испытаний, дабы побороть личный страх, дабы одолеть внешнего супостата. Сколько русских жизней спасла эта удивительная молитва, ведомо Единому Богу, но вся воинская история Земли Русской свидетельствует, что ни одна победа не обошлась без Божией помощи и Богородичного заступничества. Постепенно вера и обычай возрождается в современной Армии и на Военно-Морском Флоте. Во времена, когда воевал Виктор, Православие среди солдат и офицеров не поощрялось партийным и военным начальством, но даже тогда тысячи русских бойцов непременно хранили у сердца материнские и отцовские благословения — нательные крестики, маленькие иконки, переписанные от руки молитвы… Виктор неоднократно видел, как некоторые бойцы перед грядущим испытанием неприметно, без показухи и вместе с тем особо не таясь осеняли себя крестным знамением»(72)*.

* Здесь и далее ссылки иа текст романа «Живый в помощи» даются по изданию: Роман-газета XXI век. 2000. № 2; с указанием страницы в круглых скобках.

Роман Виктора Николаева — живое свидетельство очевидца: недаром же имя главного героя не укрывает его единства с автором.

Роман «Живый в помощи» — о жестокой и ненужной войне. Но это и роман о молитве, о действии молитвы в самых страшных событиях, о молитвенной помощи человеку в смертельных испытаниях. Весь текст романа перемежается молитвами, они органически включены в общее повествование, они становятся сами событиями этого произведения.

«Горячая материнская молитва ко Господу, ко Пресвятой Богородице за тысячи километров от знойного Афгана в России чудесным образом оберегла русского воина Александра от неминуемой гибели. В ту страшную минуту сердце матери в пронзительной боли дрогнуло, она истово перекрестилась сама, перекрестила и фото сына, волна облегчения омыла её страдающую душу. Сашка ничего этого не чувствовал, понял только одно — жив, и постанывая попытался приподняться, чтобы уяснить обстановку, но резко вскрикнув от боли, вновь ничком опрокинулся на землю.

— Старлей, ты живой?! — откуда-то по соседству прокричал командир сбитой “вертушки”.

— Слава Богу… — едва слышно ответил танкист»(30).

Воспоминание о давней детской молитве, вызванное свидетельством глубокой веры жестоко умирающего раненого солдата, преображает само миросознавание в душе главного героя, к тому моменту ещё и неверующего как будто, — и это становится рубежным моментом в его судьбе:

«Что-то неизмеримо более важное и для боевых друзей и товарищей, и для него самого, и для его родных, и для этой войны, и для Родины открывалось в его душе. Сострадание к умирающему в госпитале полностью обожжённому бойцу, поначалу вызвавшее острую душевную боль, сейчас преобразилось в иное переживание, просветляющее и сердце, и ум, и совесть. Виктор неожиданно вспомнил глубокое детство, когда он по-младенчески лепетал, тая при этом от небывалой радости:

— Боженька, помоги всем, Боженька, спаси всех!

Беспричинная надежда на нечто лучшее и беспричинная любовь ко всем без различия непроизвольно наполнили его огрубевшую в боях душу. И он вновь переживал совершенно забытую детскую радость. Всё вокруг становилось источником той радости: и ночь над Кабулом, и завтрашний день, и люди, живущие на этой грешной земле, убивающие, обманывающие, ненавидящие и любящие друг друга» (51).

Впервые в военной прозе, столь обильной в нашей литературе, Николаев сказал слово не просто о русском солдате, но — о православном воине. Кажется: проще ведь было сказать о том, отображая великую освободительную отечественную войну, но — то ли не посмели, то ли не разглядели того ни В. Быков, ни В. Астафьев, ни тем более М. Шолохов, К. Симонов или Ю. Бондарев. И вот теперь, рассказывая о войне непопулярной и чуждой народу, милой только отравленным партийной идеологией, только теперь прозвучало слово о тех, кто нёс в себе веру вопреки всему.

«В самом углу на двух сдвинутых кроватях лежал совершенно бескожий человек с руками и ногами на растяжках, весь в трубках, с каждым вздохом издавая невыносимый для слуха утробный клёкот. Возле этого человека на прикроватной тумбочке среди медицинских препаратов стояла маленькая иконка, а рядом лежал нательный крестик, который невозможно было надеть на лишённую кожи шею раненого. Но православный воин сам являл собою живое распятие, и его нательный крестик был верным свидетельством тому.

— Господе Иисусе!.. — почти непроизвольно пробормотал Виктор» (50).

К слову: все эти непроизвольные поминания имени Божьего не есть пустой звук, но свидетельство о таящемся в глубинах души, ею, быть может, несознаваемом даже.

Автор даёт осмысление самой сути православного воинства, не скрывая и отступлений от неё в огне войны, он противопоставляет воина православного всем прочим, предупреждая о пагубности забвения того основного, что все различия определяет.

«…Казнить без суда пленных в Российской Армии считается тяжким преступлением, а в “национально-освободительной армии Афганистана”, как уважительно величали на Западе и в Америке своих выкормышей-бандитов, подобное убийство почиталось за героизм. В этом-то вся и разница: когда мы отходим от своих военно-исторических традиций и принципов христолюбивого воинства, мы уподобляемся безбожным западным армиям, которых готовят умирать только во славу золотого тельца, мы звереем и оскотиниваемся до самосуда над пленными и предательства друзей и страны, когда появляются новоявленные обрезанные “мусульмане” из вологодских, и новгородских, и рязанских деревень.

Но когда мы вспоминаем о нашем русском православном Боге, возвращаемся к заветам предков, к традиционным нормам морали и нравственности, отходит от сердца злоба и ненависть, сребролюбие и трусость, и в нём водворяется смиренный христианский непобедимый покой воина, против которого никогда не выкуют, сколько бы ни старались, равноценного меча ни безбожный Запад, ни мусульманский Восток» (38).

Николаев, опираясь именно на это понимание, касается идеи державного «имперского сознания», так ненавидимого Западом и прозападной леволиберальной интеллигенцией русской.

«Виктор не знал тогда, что именно так исподволь жизнь воспитывает в нём особое русское имперское самосознание, державную мудрость российского воина, всегда осознающего личную ответственность за мир и покой в громадном многонациональном Отечестве, в котором больше ни один народ не обладает таким свойством в должной полноте. Уже потом, десятилетия спустя Виктор узнал об особой битве духа, когда воюешь не с плотью, будь то афганец, русский бандит или кавказец, но воюешь с грехом, с духами злобы» (26).

Недаром автор сближает русское самосознание с идеей битвы духа: они и нераздельны — оттого и ненавидимы силами зла: духовная крепость определяет и державный дух, а он не даёт разъединяться тому, что только и может противостать злу мира сего.

Леволиберальное сознание, вырвавшееся на волю после падения партийной власти, судило о русском солдате исключительно на основании своих западнических убогих представлений, и поэтому всё то, о чём говорит Николаев, ему было недоступно. Поэтому оно абсолютизировало те отступления от правды, какие и Николаев не скрывает, а в результате такой абсолютизации опускалось до вымысла и клеветы.

«Следует сказать, что к чести советского солдата за всю историю боевых действий в Афганистане не известно ни одного случая, когда бы товарища не вызволили из беды. Старый русский воинский принцип: сам погибай, а товарища выручай, был свят. Горько было потом ребятам читать перестроечную ложь в русскоязычной прессе, где рассказывались «страшные” басни о том, как наши расстреливали своих же окруженцев с воздуха, чтобы те не попались в плен к “духам”» (39).

Кто не помнит, что главным распространителем этих басен был Сахаров. Памятны и его жалкие, нелепые и неумелые оправдания на депутатском съезде: академик вилял, уходя от сути, рассказывал о своих заслугах в антивоенной борьбе, ничего не сказавши убедительного по существу прямого обвинения в клевете.

Частичным объяснением перестроечных выплесков может стать всеобщее знание о той лжи, которая идеологически обеспечивала «интернациональную помощь». Именно ложь была положена в самую основу этого преступления загнившей власти. Николаев того не обошёл:

«Теперь уже казались нелепыми слова командира полка на плацу, когда объявляли приказ министра:

— Головы сложим, а народ Афганистана защитим» (27).

Много поведал писатель-очевидец и о той мерзости, которая обволакивала совершающееся.

Были тут и свои мусенки, политработники-комиссары, такие же тупые и всё так же ничему не научившиеся у жизни. От неделями не выходивших из боя воинов они требовали конспектов «бессмертных трудов классиков марксизма-ленинизма» (48). К счастью, сталинские времена были уже далеко, и у воевавших хватало смелости просто послать комиссара, заставлявшего смертельно измученных людей явиться на политзанятие. Но весь этот идиотизм не мог пройти бесследно, принося вред не только во всеобщем ходе дел, но и в малом.

«На разведвыходе десантник при ранении потерял партбилет. Вернее, с него, раненого после подрыва на мине, была сорвана обгоревшая одежда, и уже полуголого ребята дотащили до гарнизона. Узнав о потере партбилета, насмерть перепуганный командир послал всю роту на его поиски. С утра до вечера прощупывали пальцами место боя, и всё-таки нашли злосчастный документ. Но вместе с ним на базу принесли ещё двоих раненых, подорвавшихся на других минах» (49).

Не врагом ли была и партийная власть? Эти двое подорвавшихся — на чьей совести?

Многими паразитами обросла армия — теми, о которых давно сказано: «кому война, а кому мать родна». Паразитами, нагло обворовывающими солдат, покупавшими на ворованное же боевые награды, равнодушными к страданиям и бедам тех, кто пребывал за рамками их корыстных интересов.

Сытый наглый адъютант, прочитавший написанный главным героем рапорт, каждая строка которого кричала о боли человеческой, хамски рассудил:

« — Им что там больше делать нечего?! — потянувшись до сладкого онемения в дородном теле самому себе пробубнил адьютант. Швырнув скомканное послание в угол, злобно процедил:

— Мне бы их заботы!» (51).

А лучше ли те, кто вдали от войны пребывал?

« — Или вот одного нашего прапорщика домой возили. Обе ноги ему оторвало и правую руку. Когда он медицинскую комиссию на инвалидность проходил, то ему вторую группу дали. Сказали, что для первой нога должна быть оторвана на четыре сантиметра больше. А одного офицера чуть под суд не отдали за то, что он заступился за родителей, у которых парень под Кандагаром погиб. С них стали брать налог за бездетность. Спасибо, военком-’’афганец” заступился» (28).

Впрочем, леволиберальное сознание так же порою неумно до подлости. Это стало особенно заметно в оценках чеченской войны: никак не учитывается прежний жестокий опыт:

«…Более всего и искреннее всего восточный человек уважает превосходящую силу, и только потом у него следует почтение к собственным обычаям, понятие долга, уважение к старшим, культ чести и справедливости. В любой острой ситуации отказ от устрашающей демонстрации силы “противной стороной” рассматривается как однозначное проявление слабости, которой необходимо воспользоваться. Но неожиданный отпор всегда остужает наивного южанина и моментально возвращает его в “уважительное состояние”» (26).

Но ведь это же не укладывается в либеральные «общечеловеческие» схемы.

Утверждает автор, наученный собственным опытом, что религиозные основы воспитания слишком важны для самого типа поведения и нравственности человека.

«…Он всегда умел находить общий язык с представителями местного населения, будь то грузин, армянин, ингуш, азербайджанец или лезгин, хотя и чувствовал разницу, скажем. между кавказцами-мусульманами и православными грузинами. С последними ему было легче, понятнее. Кстати, это потом подтвердил и личный опыт «Афгана» (26).

А это особенно с марксистской точки зрения неприемлемо, так что для воспитанных на марксизме и хранящих его в подкорке отечественных либералов особенно отвратительным покажется.

Николаев же даёт осмысление всему религиозное, поэтому и правду всей жизни видит вернее.

Так близко, вплотную ощутивший зло, писатель не мог не поставить вопроса о конечных истоках зла. И, как православный человек, не мог ответить иначе, чем ответил:

«И духи злобы поднебесной бежали дальше — в несчастные души десятков тысяч людей… И там в их сердцах, не ограждённых крестом и верою, они присоединялись к уже угнездившемуся там прежде злу. И души томились недоумением: от чего же их жизнь такая унылая, беспросветная, тягостная — дом и работа, дом и работа, и пьянка: одна радость, от которой тошно?» (22).

Безбожие — какая же ещё может быть причина, допускающая зло в души людей?

Есть же и такие, кого горе ставило на путь к Истине.

«Мать офицера Сергия — Валентина Ивановна, русская учительница из зауральской деревеньки, на сороковой день после похорон раздала своё небогатое добро, поклонилась кресту сына-страстотерпца, затем склонилась молча в ноги всем собравшимся за околицей скулящим бабам, детишкам и нервно курящим мужикам, попросила у всех прощения и ушла в монастырь. Видно, услышала она своим сердцем предсмертный и победный зов Сергия: “Мама! Мамка!” — и последовала этому зову…

Мать воина Сергия, бывшая в миру Валентиной, помолись Богу за нас грешных и прости, если сможешь» (59).

Нелёгкий путь к Богу совершает и главный герой. После выхода из Афганистана, он возвращается к обыденной жизни и как будто забывает о Боге. Но Промысл проводит его через безнадёжную болезнь, чудесное (в прямом смысле) исцеление, ниспосланное по молитвословию Псалма, затем через особые знаки приводит к преподобному Сергию, затем в таинстве соборования изгоняет угнездившихся в душе бесов — и определяет на служение в храме. Здесь бывший солдат ощущает себя православным воином, участвующим в духовной битве со злом.

Герою романа открывается великая истина о роли Церкви в подверженном греху мире. Обыденное либеральное сознание издавна осуждает Церковь за малое участие (или неучастие) в общественной жизни, в политических распрях, за удалённость от партийной борьбы. Пребывая в алтаре, помогая священнику совершать богослужение, Виктор проникает душою в смысл литургической жизни. Церковь вовсе не устраняется от мира, но самым действенным образом участвует в жизни всеобщей — вставая на брань не со следствием, но с источником зла.

«“Миром Господу помолимся!”

Матери и бабушки, и дети окрестных жителей уже облачались в латы православной мольбы. Христово воинство выравнивало свои грозные ряды, собиралось духом и возглавляемое Пастырем присоединилось к могучим отрядам Небесных Сил. И шла, и шла молитва друг о друге, о близких и сродниках, о храме, о веси и граде, о Державе Российской, о всём мире.

И зло не выдерживало натиска, и выпрыгивало на миг из уюта чёрствых сердец близ живущих маловеров. И что-то простое — хорошее и доброе приходило на ум и сердце тех людей, им совершенно непонятное. Приходило то, что христиане зовут Надеждой. И пусть на мгновение их жизнь обретала смысл и ясность, чтобы пережить ещё одну ночь (малую смерть) и воскреснуть для нового дня…

Виктор внимательно следил за ходом службы, чтобы не дай Бог, оказаться нерасторопным и нарушить благоговейный чин Успенской всенощной. Всё время он чувствовал на себе взгляд Божией Матери. Именно взгляд “Державной” поднимал дух Виктора горе, и внутренним взором он как бы обозревал Москву и всю Россию…

“…великого Господина нашего Патриарха Московского и всея Руси…”

И как бы видел тысячи и тысячи русских храмов, где в то же время единым духом и едиными устами могучей рекой благодати лилась православная служба, шла битва с мировым злом, битва с сатаной, битва с антихристом» (22).

И как ненавистно поэтому всякое упоминание о Православии тем, кто примкнул, сознавая то или нет, ко злу, утверждающему себя в мире. Символично требование книжных заправил, с помощью которых Виктор по неопытности попытался издать свой роман о войне.

«В октябре 1997 Виктор передал свой труд двум бойким книжным маклерам с Арбата. Вскоре они позвонили ему и неспешно, крайне уверенно, предложили свои требования:

— Для начала даём 50 миллионов рублей, но с условиями. Первое. Главу “Матерь Божья, спаси и сохрани!» убираем и заодно всю православную риторику. Глупости всё это. Читателю кровь нужна, а нравоучения сейчас не найдут спроса. Вы водь сами пишете, что не были православным в восьмидесятые годы. Это против правды жизни…

— Да, в книге взгляд на войну православного человека. Первые семь лет я старался забыть войну. Ту самую кровь, которую, по-вашему, жаждет читатель. Без веры хранить в памяти такое прошлое — адская пытка. Но когда я, по милости Божией, обрёл веру в Него, я вдруг увидел своим христианским долгом вспомнить всё до мельчайших подробностей, вспомнить всю правду войны, которую довелось пережить нам…

— Вот и хорошо, мы за всякую неприглядную правду, но все эти “православности”, там-сям рассеянные по тексту, ни к чему. Они разрушают динамику повествования, отвлекают читательское внимание. Поверьте нам, мы профессионалы, мы на этом собаку съели и прекрасно ориентируемся в читательском интересе.

— Я собак не ем… — буркнул Виктор» (73).

Эти «профессионалы» как будто опираются на своё знание читательского спроса, но истина в том, что таковые формируют этот спрос. Пора понять: предложение рождает спрос. Сегодня книжные, газетные, телевизионные воротилы предлагают, навязывают то, что затем оправдывают, ссылаясь на якобы спрос. В разговоре с Виктором они требуют убрать как раз то, ради чего он и предпринял свой труд. Им нужен дешёвенький боевик «с кровью» — развращающий, а не воспитывающий читателя. Подобным «православности» не нужны, даже вредны.

Но то, что создавалось с помощью Промысла, не может быть брошено на произвол хищных барыг. Вероятно, этот эпизод был последней проверкой прочности православных устоев писателя — и он выдержал испытание с честью. С честью православного воина.

Книга была издана. Полностью — вне «помощи» тех дельцов.

Так ведётся ныне битва за Православие.

К сожалению, в литературе конца века среди многого написанного и опубликованного слишком мало отыщется равного по духу роману В. Николаева.

«Видя толпы народа, Он сжалился над ними, что они были изнурены и рассеяны, как овцы, не имеющие пастыря. Тогда говорит ученикам Своим: жатвы много, а делателей мало. Итак молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву Свою» (Мф. 9:36-38)

Жестокое мнение о состоянии русской словесности на рубеже веков высказал профессор В. Воропаев: «Как мне представляется, исчерпаны творческие возможности современных авторов. Они не могут писать, как классики. А по-своему сочинять у них не получается. То, что они печатают, это не литература»[188].

Воропаев видит в таком состоянии литературы отражение общей апостасии современной жизни.

Развивая это суждение, можно предположить: литературы нет, потому что оскудевает духовное состояние народонаселения. Есть и будут отдельные интересные всплески художественного творчества, но утрачивается развитие, литература перестаёт быть процессом, в котором раскрывается Истина. Писателю нечего сказать, а если что-то и высказывается важное, то некому воспринять это. Вектор общественного внимания направлен не вверх, но вниз. Толпа живёт стремлениями тела, а тело требует хлеба и зрелищ. Истина оказывается никому не нужной.

Можно рассуждать менее пессимистично. Современное эстетическое освоение бытия отстаёт от потребностей времени. Реалистическое мировидение исчерпало себя. В поисках нового искусство мечется, забредая в тупики постмодернизма. Однако освоение глубин православного миропостижения может ещё подсказать художникам новые, неведомые доселе возможности творческой мысли.

Какое из двух предположений верно?

Ответ может дать лишь время.


[188] Литературная Россия. 13 марта 2000 г. № 13. С. 2.

Комментировать

1 Комментарий

  • Валентин, 06.09.2020

    Без Дунаева русская литература не может быть понята.

    Ответить »