<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том VI

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том VI - Повесть Ф. Горенштейна «Ступени»

(6 голосов4.2 из 5)

Оглавление

Повесть Ф. Горенштейна «Ступени»

Лишь одно сочинение из «МетрОполя» привлекает к себе внимание религиозной проблемою, поставленной и решённой именно в духе постмодернисткого мировосприятия, — повесть Ф. Горенштейна «Ступени»[166].

Это мировосприятие отличается порою пренебрежением к обыденному знанию отображаемых реалий и нередкой банальностью эстетического видения жизни, что отчасти компенсируется некоторыми эпатажными деталями.

Вот фраза, подобно капле отражающая образный строй повести:

«Собор был белый, с многочисленными решётками и портиками на крыше, покрытый оцинкованной жестью, а позолоченные купола его тонули в небесной синеве».

Портиков на крыше не бывает, ибо портик — это: «галерея, образуемая колоннами, несущими перекрытие, чаще всего помещается перед входом в здание…»[167].

«…Купола тонули в небесной синеве» — подобные обороты ещё во времена Чехова признавались пошло-избитыми. Это ничуть не лучше, чем «Афиша на заборе гласила».

Впрочем, постмодернизм откровенно использует некоторые приёмы, наработанные в литературе, нарочито прибегает к избитым шаблонам, утверждая это порою как принцип, что отчасти помогает иным авторам укрывать творческое бессилие. Но Горенштейн, кажется, делает это бессознательно, и нечасто. Однако заимствования есть и у него.

Вот — в духе хармсовского абсурдизма — описание беседы главного персонажа повести с его непосредственным начальником: «Юрий Дмитриевич глянул и не увидал Николая Павловича. Юрию Дмитриевичу хотелось ещё говорить, но без собеседника он не мог и поэтому начал искать Николая Павловича. Он нашёл Николая Павловича за книжным шкафом. Николай Павлович сидел там очень удобно, подобрав колени. Юрий Дмитриевич поднял Николая Павловича, подсунув ему руки под мышки. Николай Павлович покорился, однако это была хитрость, потому что, едва оказавшись на открытом пространстве, он сделал обманное движение вправо, потом нырнул и побежал к дверям, куда заглядывали неясные лица, шевелящиеся, как муравьи в разрытом муравейнике. Юрий Дмитриевич легко поймал Николая Павловича и прокричал ему в нестриженый затылок:

— Пока зрячие заняты распрями, слепорождённые не дремлют…»

Полуабсурдными описаниями автор грешит, входя вместе с главным своим персонажем в православный собор. Здесь на каждом шагу ему попадаются монахи и монашки, среди празднолюбопытствующей толпы, присутствующей на богослужении, видны некие «пустоты», в которых на протяжении всей службы лежат, «скрючившись на каменном полу», молящиеся.

Приём, применённый автором при описании самой службы, близок толстовскому очуждению, изображению реальности с точки зрения наивного неподготовленного сознания. Но здесь же — и близость к абсурдизму.

Персонаж воспринимает происходящее в храме с балкона, на котором стоит хор (зачем праздный зритель туда поднялся и почему его туда допустили? вероятно, чтобы автору было удобнее применить избранный приём):

«…Толпа внизу и лежавшие в ней верующие напоминали театральный партер.

“Действительно, — подумал с некоторым даже раздражением Юрий Дмитриевич. — Как всё-таки много общего с театром… Обычное зрелище…”

Справа от него, на балконе, расположился хор. Он увидел пюпитры с электрическим освещением, ноты. Седой сухой человек в очках — регент — взмахивал палочкой. Хор состоял из ещё нестарых женщин в вязаных кофточках. Один мужчина лет тридцати был в нейлоновой рубашке с красным галстуком. У него были выбритые сытые щёки. Другой мужчина был в вышитой рубашке. В перерыве между молитвами они переговаривались между собой, зевали, перед одной из женщин на блюдечке лежали засахаренные фрукты, а перед регентом стояла откупоренная бутылка нарзана.

Сначала снизу раздавался бас, потом хор на балконе звонко подхватывал. Внизу, на подмостках, появлялись гривастые молодые люди и старик в парчовой одежде. Обойдя подмостки, они скрывались, и задёргивался шёлковый занавес с крестом.

“Однако, — с досадой подумал Юрий Дмитриевич, — театр… И не Бог весть какой талантливый… Почему это валяются на полу?.. Эта девушка… Не пойму”.

Он вновь пошёл вниз».

Затем «старичок в парчовой одежде» начал говорить. Толпа заметно поредела, ибо говоримое выдержать было и впрямь трудно:

« — Своими молитвами и добрыми делами вы боретесь за мир во всём мире, — говорил проповедник, — и, хорошо трудясь на отведённом каждому из вас поприще, вы совершаете богоугодное дело во имя мира на земле, против войны и во славу нашего правительства.

— Молодец батя, — сказал какой-то гражданин в тенниске, — сознательный. Полезное дело совершает…

Потом снова запел хор, и верующие вновь опустились, образовав в толпе провалы».

Вот измышленная реальность, на которую так падок постмодернизм.

Всё это свидетельствует лишь об одном: автору даже обычное правдоподобие в описании было чуждо; карикатуру, имеющую мало общего с действительностью, он дал, кажется, со своею особою целью: чтобы легче было отвергнуть «официальное» церковное христианство и предложить собственную версию богословской премудрости. Подлинная картина церковной жизни при этом, конечно, только мешала бы. А так: нельзя же всерьёз воспринимать то, что исходит от всей этой глупой театральщины и нелепости.

Официальные же атеистические ухищрения также не могут привлечь утончённых интеллектуалов. Например, такое рассуждение: «…наш советский футбол играет атеистическую роль, привлекая к себе массы». Это для более примитивных особей.

И главный персонаж начинает богословствовать.

Как и положено интеллектуалу, стремящемуся прежде всего к насыщению разума знанием, Юрий Дмитриевич имеет свои специфические представления о христианстве:

«Я сегодня много думал о христианстве, — сказал он, — о религии… Религия есть начальная стадия познания… Ибо предание формы человеческому познанию есть первый шаг познания… Но она слишком рано застыла в догму…».

Неудовлетворённость «догмой» заставляет его предпринять её развитие. При этом он проводит весьма смелые сопоставления:

«В основе буддизма также лежит легенда приношения себя в жертву, но, пожалуй, более благородная, чем христианское распятие… Будда, встретив голодную больную тигрицу, предложил ей себя съесть… Именно тигрице, самке… Тут тонкость… Тут не добро в основе, а наслаждение… Конечно, не каждодневное наслаждение, а наслаждение-идеал… Тут взаимная любовь приводит к слиянию в один организм… Впрочем, в Евангелии от Иоанна Христос также предлагает есть его плоть и пить его кровь людям… Однако это не основа христианства, а одно из чудес, Христа…»

Такое суждение, вероятно, представляется кому-то глубоким и изящным даже. Однако оно основано на полном невежестве. Жертва Будды не лежит в основе буддизма, но является лишь частностью по отношению ко всему вероучению. И несправедливо (по отношению к Будде) привносить в неё некий сладострастно-эротический оттенок, как это делает персонаж повести. (Не забудем: для постмодернизма телесное важнее всего.)

Евхаристия же есть важнейшее таинство в Православии, а не «одно из чудес». Причащение телу и крови Христовым совершается не для физического насыщения верующих (подобно случаю с Буддой и тигрицей), но ради соединения с божественною плотью Спасителя, как залог духовного спасения. Преподобный Иоанн Дамаскин говорит о святом причащении: «…для тех, которые с верою — достойно принимают, оно бывает во оставление грехов и в жизнь вечную, и в охрану как души, так и тела…»[168].

Физическое насыщение и духовное несопоставимы. А тут — судит человек вкривь и вкось о том, чего не ведает и о чём не имеет нравственного и духовного права судить.

«Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно. Но духовный судит о всем, а о нем судить никто не может. Ибо кто познал ум Господень, чтобы мог судить его?» (1Кор. 2:14-16).

Персонаж Горенштейна судит даже не душевно, но плотски, на уровне тела, как и положено в постмодернизме, — и мысль его производит свои нелепости. Он дерзает судить о духовном с низшего уровня познания, результатом же становится то, что можно назвать физиологическим богословием. Оно наполнено многими кощунствами, но основанными не на сознательном богохульстве, а на самоуверенном и самодовольном невежестве, кичащемся изысканностью своих рассудочных построений. Всё усугубляется ещё и тем, что персонаж повести — медик, отягощённый знаниями о жизни тела и не сомневающийся в приложении этих знаний к духовному уровню бытия. Сколькие медики, со времён Евгения Базарова, нагромоздили в русской литературе — уже целую гору позитивистского непонимания жизни духа… Вот ещё новые примеры (из самых невинных):

«Появись Христос сейчас, его б не распяли, а сделали б ему инъекцию аминазина с резерпином и с своевременным введением средств, стимулирующих сердечно-сосудистую деятельность. При современном уровне невропатологии великие заблуждения невозможны…»

«Мне кажется, для невропатолога Евангелие есть история болезни древнего иудея из Назарета. Невропатолог, внимательно прочитав Евангелие…»

Нет, достаточно.

Юрий Дмитриевич додумывается до оригинальной идеи: он противопоставляет иудея Иисуса Христу.

«Христос — великий литературный образ древнееврейской литературы, литературы, которая может возникнуть лишь в моменты сильных душевных сдвигов…

Христианство как идея существовало и до Иисуса. Иисус был одним из верующих христиан, но он так сильно поверил в Христа, что слился с ним и на первых порах, пока ум человеческий коснел в невежестве, это сделало идею Христа более доступной и ощутимой… Однако со временем подобная материализация начала давать обратный результат…

Но не фарисеи и книжники являются главным противником Христа. Главным противником Христа является Иисус, сын Марии, пасынок плотника Иосифа. С момента возникновения христианства между ними ведётся жестокая незримая война. Это противоречия между плотью и бесплотьем… Каждая притча и каждое чудо Евангелия есть странное сочетание устава с поэмой… Иисус реальность, Христос — мечта… Иисус требует действия, Христос требует идеи… Иисус пожертвовал собой, дав себя распять. …Жертва Христа не в телесном страдании, не в распятии, а наоборот, в воскресении…»

Странное богословие. Но в нём нет ничего загадочного, если не забывать, что оно порождено разорванным сознанием и усугублено постмодернистским самодовольством. Напоминать автору и персонажу догмат Боговоплощения — было бы бессмысленно: для них все подобные истины суть лишь малосмысленные «застывшие догмы». Здесь вновь обнаруживает себя противоречие между верою и рассудком. При отсутствии веры духовное становится непостижимым. И вот постмодернизм самоуверенно дробит, расщепляет то, чего не в состоянии постичь. Не относится ли к нему именно то, о чём вещает персонаж повести Горенштейна:

«Шизофрения в переводе с греческого — расщепление души… Расщепление души выделяет энергию, при соответствующих условиях очень высокую…»

На рубеже тысячелетий создались условия, весьма соответствующие мощному выделению апостасийной энергии. Постмодернизм просто воспользовался этими условиями.

В пространстве повести расщеплённая душа центрального персонажа породила проблему «несовершенства» идеи Христа.

«…древние иудеи… как никто, ощутили потребность в доброте и, ощутив, осознали добро как силу, помогающую утвердить себя в мире, точно так же, как древние греки ощутили потребность в красоте и, ощутив, осознали красоту как силу… Поскольку Христос был создан торопливо, он был создан с серьёзными ошибками… Дело не в хронологической и тавтологической путанице, которыми полно Евангелие… Прочтите Евангелие… Суть христианства можно изложить на половине странички. Всё же остальное — это притчи и чудеса, ставящие своей задачей дискуссии с фарисеями, с неверующими, с сомневающимися в истинности происхождения Иисуса как посланца Бога…»

В этих самодовольных разглагольствованиях слишком много несуразностей, смешения разноуровневых идей. Проглядывает марксизм: Бог был создан людьми исходя из осознанных потребностей. Правда, потребности здесь указаны не социальные, но душевные, однако основной принцип прагматического генезиса религии соблюдён. Важно также не пропустить сущностный постулат: добро мыслится как нечто вторичное по отношению к гуманистической цели самоутверждения людей. Добро — инструмент, средство, помогающее утвердить себя в мире. Всё просто: у каждого народа средство для утверждения себя изобреталось своё: у греков красота, у иудеев добро… Почему Христос «создавался» торопливо — не вполне ясно. Даже если рассматривать всю ветхозаветную историю, в ракурсе предложенной идеи, как период такого «создания», то следует признать, что времени было всё же достаточно. Впрочем, мы начинаем впадать вслед за автором в его кощунства…

Самоуверенное утверждение, будто весь смысл христианства можно изложить на половине странички, — следствие гордынного невежества говорящего. Для собственных идей ему понадобился гораздо больший объём. Вывод: предлагаемое новое осмысление проблемы добра — нечто более сложное по отношению к христианству.

Персонаж повести приходит к парадоксальному выводу: Воскресение Христово есть жертва, ибо оно ведёт к уничтожению идеи человека.

«И жертва Христа не в распятии вовсе, а в том, что он воскрес, чтобы быть последним… Христос — спаситель потому, что воплощает в себе всю гармонию человека со вселенной, к которой человек стремится, и, служа недоступным идеалом, он в то же время берёт на себя весь «плач и зубовный скрежет», как написано в Евангелии о последнем дне, ибо гармония означает конец идеи существа, именуемого человеком…»

Чтобы выйти из создавшегося противоречия, автор изобретает новое раздвоение в сознании своего персонажа: он разделяет идеи человека и человечества. Они разнятся прежде всего смыслом своего бытия: «Конечная цель отдельного человека, наверно, счастье. Конечная цель человечества — познание…»

Проблема эвдемонического осмысления жизни не нова. Это соблазн давний. Правда, и автор видит в ней ценностную недостаточность по сравнению с проблемой познания — и ставит человечество над человеком. И опять: весьма избитое решение: ещё Достоевский, как помним, отметил, что любящие человечество часто к человеку относятся с неприязнью. Впрочем, у Горенштейна неприязни-то нет, просто у него человек неполноценен по отношению к человечеству. И в каком-то смысле Иисус, в рамках проблематики повести, олицетворяет именно человека, тогда как Христос — идеал человечества.

Утверждение же познания как цели человечества сразу обращает нашу духовную память к соблазняющим словам змия, обрекшего именно человечество на последствия первородного греха.

Объявленные цели (человечества ли, человека), мы видим, не только не имеют ничего общего с христианским осмыслением бытия, но и сопряжены с обыденными гуманистическими соблазнами.

Всё это выглядело бы достаточно плоским и банальным, но автор то же раздвоение усматривает и в своём персонаже, тем придавая своим эстетическим упражнениям некоторую оригинальность.

Юрий Дмитриевич в обыденной жизни — вполне человек, главной заботой которого становится забота о своём теле. Он своего рода идеолог телесной жизни:

«Как мы часто забываем… Вернее, не умеем ценить собственное тело… Это единственное, что нам принадлежит на этом свете… Наша духовная жизнь принадлежит не нам, а чему-то всеобщему… Чему-то ещё недостаточно ясному… Все душевные болезни — это месть нашего тела, которое в отместку за невнимание к себе лишает человека своей опоры, передав его целиком духу…»

Раздробление христианской трихотомии — дух, душа, тело — здесь очевидно. И главенство тела утверждается бесспорно. Собственно, счастья нет именно оттого, что человек изменяет телу и обрекается на зависимость от «чего-то ещё недостаточно ясного».

И вот к этому-то «недостаточно ясному», к познанию его стремится человечество, вместилищем которого вдруг ощутил себя главный персонаж — на ступенях, ведущих к храму.

«Юрий Дмитриевич поднялся ещё на несколько ступеней, и вдруг незнакомое блаженное чувство появилось в нём, словно ему вскрыли грудную клетку и одним вдохом он насытился жизнью до предела так, что жизнь потеряла цену. Он пережил самого себя и посмотрел на себя со стороны с мудрым бесстрастием, не лишённым, однако, некоторой грусти по недоступным теперь человеческим слабостям. Он был не человеком, а человечеством, но всё это продолжалось не более мгновения, так что осознать что-либо в подробностях или запомнить нельзя было. …

— Я всё-таки заболеваю, — сказал Юрий Дмитриевич, — …Впрочем, это даже оригинально. Обычно ненормальные воображают себя великой личностью: Наполеоном или Магометом, а я вообразил себя сразу всем человечеством…»

Мгновения безумия делаются для него — мгновениями высшего познания, к которому влечется человечество. Он несёт в себе то высшее начало, которым «пожертвовал» Христос, воскреснув и преобразившись из идеала человечества в идеал человека, познавшего гармонию со вселенной, но тем положившего предел своему бытию. (Напомним, что всё это — лишь измышления игривого рассудка автора.)

Юрий Дмитриевич тянется «к звёздам», к идеалу человечества. Антагонистом его является в повести некий слепорождённый Аким Борисыч, отрекающийся от «звёзд» и даже видящий в них ложную цель. Ступени становятся символом устремлений человека к идеалу человечества. Главный персонаж разъясняет одному из собеседников:

«…У человека есть только три возможности: либо религия, либо атеизм, либо игра в футбол… То есть либо ступени, либо лужайка… Вы с блудливыми попиками бегаете по лужайке… Зина и папа Исай счастливы тем, что зрячие и, стоя на нижней ступени, видят небо… А я, атеист, ползу по ступеням вверх, обрывая себе в кровь ладони и колени, чтоб коснуться неба…звезды… И возможно, я встречусь где-нибудь на полдороге со слепорождённым атеистом, который ползёт по ступеням вниз, ибо он не способен быть счастлив оттого, что может коснуться звезды…».

Заметим: Церковь («блудливые попики») выводится за пределы человечества и отлучается от религии.

Постмодернизм ищет выхода? Есть понимание (хотя бы у некоторых), что жизнь тела недостаточна. Нужны «звёзды». Но ступени к ним — ведут в никуда. Поиск обречён.

Воплощённость стремлений человечества в едином человеке воспринимается всеми персонажами повести как безумие его. (А в подтексте мысль: то священное, божественное безумие.) Так среди посредственностей, помышляющих лишь о собственном счастье-благополучии: порыв к истине, к познанию — всегда мнится безумием.

Воплощением земного благополучия в повести становится жена Юрия Дмитриевича, Нина. Она искренне и добросовестно печётся о муже, даже добивается на некоторое время исцеления его от недуга, так что он превращается в обыденного обывателя, лелеющего своё тело.

Небесное стремление олицетворено девушкой Зиной, такою же «священно-безумной», как и главный персонаж. Правда, если оценивать её непредвзято-очуждённо, то должно признать, что это просто экзальтированная религиозная фанатичка с неадекватным восприятием реальности. Вот характерное для неё рассуждение:

« — У меня ладони болят, — сказала лихорадочным шёпотом девушка, — и ступни… Где ему гвоздями протыкали… — Девушка замолчала и вдруг неожиданно слабо, но счастливо улыбнулась. — Любовь, любовь, — повторяла она. — Как жаль, что я никогда не увижу своё сердце… Я хотела бы расцеловать его за то, что оно так наполнено любовью ко Христу».

В главном персонаже она увидела нечто божественное — и не раздумывая отдалась ему в куче ветоши на каком-то чердаке. Это дало Юрию Дмитриевичу повод кощунственно сопоставить её с Девой Марией.

Однако благомыслие обыденных людей победило, Зина погибла (от неудачного криминального аборта). Главный персонаж, оказавшийся не в силах примирить в себе человека с человечеством, окончательно погрузился в своё безумие, в котором ему открылась конечная истина: преодоление трагического противоречия бытия и гармония — невозможны. Отправляясь в психиатрическую больницу (кажется, навсегда), он оставляет человекам и человечеству свою итоговую мудрость:

«Вечное добро сольётся с каждодневным лишь тогда, и миллионы вопросов сольются в один ответ “возлюби врага своего” лишь тогда, когда человек перестанет быть блудным сыном своей матери-природы и вернётся к её первоначальному замыслу… Конечной целью своей человек признает не счастье, а познание… Тогда лишь исчезнет страдание… Но человек никогда на это не согласится, и природа никогда не простит ему этой его строптивости и этого бунта… И так будет до последнего дня… Лишь с человеческим телом исчезнут человеческое счастье и человеческие мучения… И наступит вечное добро, которое уже никому не понадобится…»

Итак: жизнь в итоге не имеет смысла, ибо ни счастье, ни познание как цель — недостижимы. Тело — по сути, источник зла, ибо своими вожделениями определяет содержание жизни человека и препятствует стремлению к подлинным целям человечества. Поэтому исчезновение тела и, следственно, самого человека — есть добро. (Христос совершил жертву во имя этого добра, ибо воскреснув как идеал человека, стал последним человеком, и тем ограничил бытие человеков.) Но добро в пустоте — может ли быть признано добром?

Мрачно.

Впрочем, постмодернизм вовсе не связывал себя обязательством оптимистически взирать на мир.

Альманах «МетрОполь», этот первый публичный опыт постмодернизма как направления, обнаружил все грядущие его пороки, здесь ещё не вполне проявленные.


[166] МетрОполь. С. 179-254.

[167] Словарь терминов архитектуры. СПб., 1994. С. 292.

[168] Точное изложение православной веры. СПб., 1894. С. 222.

Комментировать

1 Комментарий

  • Валентин, 06.09.2020

    Без Дунаева русская литература не может быть понята.

    Ответить »