<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том VI

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том VI - 2. А. Гессен, Н. Туроверов, В. Ходасевич, Г. Иванов

(6 голосов4.2 из 5)

Оглавление

2. А. Гессен, Н. Туроверов, В. Ходасевич, Г. Иванов

Но были же и трезво видевшие происходящее. Не забудем о Бунине, о Шмелёве. Да, но Бунин был достаточно умён, чтобы не поддаваться либеральным соблазнам. Шмелёв же имел абсолютный несомненный критерий: оценивал всё по православным меркам.

Можно назвать ещё одно имя: Константин Дмитриевич Бальмонт (1867-1942). Изломанный манерный декадент-символист, он обрёл стремление к православной духовности, резко изменился в своём миросозерцании. Близкая дружба со Шмелёвым о многом говорит.

Однако это лишь отдельные имена.

Алексей Владимирович Гессен

Мудрее оказались иные из тех, кто прежде не успел засорить разум химерическими идеями, хотя бы по причине возраста. Молодой поэт Алексей Владимирович Гессен (1900-1925), успевший принять участие в Белом движении, а затем выбравшийся в Европу, был изумлён тем, что увидел в эмиграции русской:

«…За всё это время я ни разу не встретил, не почувствовал заграницей этого всеобщего согласия, этой единодушной ненависти к большевикам, насильникам Родины. Здесь заграницей нет этого священного гнева, этой решимости никогда не уступить, никогда не примириться, не поклониться грубой силе. А там ведь это было труднее. В России голод и физические лишения, иногда угрозы самому существованию, могут заставлять идти на компромиссы, на соглашения, на уступки. Тем же, которые здесь в безопасности, в довольстве, ради выгод или из малодушия, готовы протянуть руку палачам России, — нет оправдания, нет и не будет прощения»[3], — писал он в 1922 году (в статье “Там и здесь”, помещённой в “Русской мысли”), поражённый нравственной атмосферой, преобладавшей среди русских изгнанников. Да ведь многие же из них в своё время весьма порадели большевикам — рьяно обвинять большевиков значило для них принять на себя хоть часть вины. Мужества не хватало. Да и никак не могли они одолеть прежнего, ещё партийного разделения. “Здесь за рубежом столько партий и групп, — свидетельствует Гессен, — сколько людей в эмиграции. Редко встретишь двух человек, согласных между собой»[4].

Слова не по возрасту мудрого, но жестокими испытаниями наученного Гессена — останутся приговором всей российской либеральной своре, вышвырнутой в Европу, останутся навсегда:

«Ничего не поняли, ничему не научились. То, что твердили 10-20-30 лет тому назад, продолжают твердить и теперь. Зрелище воистину жалкое и смешное. Немногие только имели мужество пересмотреть прошлое, признать свои ошибки и заблуждения, большинство, вопреки разуму, здравому смыслу, очевидности, как баба из малороссийского анекдота, утопая уже до макушки в воде, высовывает пальцы над поверхностью пруда, показывая жестом: “а всё-таки стрижено, стрижено, а не брито!” Над полем, заросшим чертополохом и бурьяном, который сами они усердно сеяли, они утверждают, что посев был хорош, а если всходы плохи — не их вина. Дьявольские шутки!»[5].

Сравним с характеристикой воззрений «новой» части русской эмиграции, данной Георгием Ивановым в 1933 году:

«…Материализм — и обострённое чувство иррационального. Марксизм — и своеобразный романтизм. “Сильная Россия” — и “благословим судьбу за наши страдания”. Отрицание христианства — “спасение в христианстве”. Русское мессианство — “Интернационал”. “Цель оправдывает средства” — и непротивление злу. Достоевский, Достоевский, Достоевский… Немного Толстого. “Атлантида” Мережковского, Ницше и… Андре Жид. “Пушкина не существует.” Славянофилы, Леонтьев, Рудольф Штейнер, даже Елевферий… Бесчисленные — как пишут в анализах — “следы” других пёстрых, перекрещивающихся, отрицающих друг друга влияний. Из этой смеси идей и чувств, страстей и систем смотрит, если хорошенько вглядеться, лицо нового русского человека»[6].

Всё же в этом сумбуре ничего нового нет как будто. Это логическое продолжение «серебряного века» — не более. Как «отцы» ничего не поняли, так и «дети» продолжили.

Гессен, ослабленный испытаниями лихолетья и тяготами эмигрантского существования, прожил недолго, невелико и наследие его поэтическое: два-три десятка стихов, да небольшая поэма — но и это не должно оставаться в безвестности.

Лирика Гессена посвящена в основе своей событиям российской истории, прежде всего ближайшей. Так, он славит Русскую Армию, противостоявшую большевикам:

Слава светлому Воинству Крыма,
Победившему тягостный плен,
Тем, чьи очи не слепли от дыма,
Тем, чья верность не знала измен.
Тем, чья мощь под ударами крепла
И в сраженьях не гнулся чей меч,
Кто сумел и под грудою пепла
Нехладеющим сердце сберечь.
Тем, кто, преданный мукам безмерным,
Тем, кто, зноем и жаждой томим,
Оставался бестрепетно-верным
Нерушимым обетам своим.
Вам, чьи очи не слепли от дыма,
Вам, чьи жизни сгорали дотла, —
Белокрылому Воинству Крыма —
Хвала!

1922

Глеб Струве, давший опыт исторического обзора русской литературы в изгнании, самый полный на нынешнее время, верно заметил, что поэзия Гессена «немного отзывалась книжностью»[7], но это обычно для начинающих поэтов. Подобное одолевается, если поэт искренен в своих переживаниях. Искренность Гессена несомненна, да времени оказалась нехватка.

Среди стихотворных раздумий Гессена — осмысление русской истории, вызнавание в ней добрых начал, но и тех сорных плевел, которые заглушили на время посевы правды. Идеальным же историческим деятелем видится Гессену Император Александр III.

Не побоится в ржавой лужице
Сапог солдатский окунуть.
Упрётся в землю, понатужится
И выведет на верный путь.

Поэма «Горькие травы», начатая ещё в России, опубликованная посмертно в 1926 году и, по всей видимости, не завершённая, отмечена мудростью исторических прозрений, которыми была обделена либеральная интеллигенция России. Гессен развивает образ, данный в статье «Там и здесь»: русское поле, засеянное дурными заморскими семенами.

Лишь чрез долгие, долгие годы
Из земли показались ростки.
Отравили ли горькие травы,
Напоил ли их ядом песок —
Только полон коварной отравы
Сладковатый и липкий их сок.
Он сулит небывалые муки
Тем, кто выпьет его невзначай,
Но не деды собрали, а внуки
С ядовитых полей урожай…
И в крови их пылает отрава,
И кружит их хмельной ураган…
Эх, степные да горькие травы,
Эх, лукошко заморских семян!..

Основные части поэмы соответствуют тем поколениям русских вольнодумцев, которые взращивали этот урожай. Начало — «Предки». Те, кто одурманивал себя просвещенческими соблазнами.

Так сладко окунуться разом
В кристально-ясный мир Вольтера,
Где над поверженной химерой
Царит один бессмертный разум.

И результат:

Мудрых книг губительная ложь,
Лживых слов лукавое злодейство,
Дерзких мыслей ненасытный нож —
Обагрили кровью площадь действа…

Затем — «Прадеды».

Фурье… Бланки… Фаланги… Мастерские…
Табачный дым, вино, кухонный чад…
Спокойно дышит спящая Россия,
Вся ровная и белая, как плат…
Тревожному восторженому взгляду
В морозной мгле сквозь смутный снежный прах
Мерещатся огни и баррикады
На сонных улицах и площадях…
……………………………………
Как щупальцы таинственного зверя,
Вползают мутно-белые волокна
В высокие завешенные окна,
В балконные, затворенные двери.

Всё это так известно по историческим штудиям, заправленным социалистической идеологией. Поэт одолел это самостоятельно, но без обольщения лукавыми толкованиями. В поколениях революционных борцов он видел отравителей России. Следующая часть поэмы — «Деды». Террористы-убийцы, наслаждающиеся своею кровавой «охотою». И — «Отцы», совершившие чёрное дело гибельной измены, превратившие Русь в «братскую могилу воспоминаний и надежд». Горькие плоды взращённого урожая достались тем, кого поэт сострадательно описал в главе «Дети», к которым и себя причислил, с которыми и сам принял муку.

Путь наш был окровавлен, тревожен и долог!
Но замкнулся проклятый, пылающий круг.
И теперь — Твоих Армий последний осколок —
Мы сложили оружье и стали за плуг.
………………………………………
И невольно вздохнёшь и промолвишь: затем ли
Напоили мы кровью родной чернозём,
Чтобы потом своим орошать эту землю,
Чтобы гнуть свою спину под чуждым ярмом…
………………………………………
Дай мне сердце, как воск, и оправь его сталью,
Сделай кротким, как голубь, и сильным, как вол,
Дай увидеть за дымом, за кровью, за далью —
Нерушимым и славным Твой светлый престол.

Трагические раздумья, мольба… Каков же будет исход? Отчаяние безверия или твёрдое упование на свои силы и на помощь Божию?

Русь! Народ твой глумится и пляшет
После жатвы лихой охмелев…
Кто-то нивы твои перепашет
Под иной благодетельный сев?
Русь! Твои ли усталые дети
Одолеют кровавый дурман?
Наши руки повисли, как плети,
И тела омертвели от ран…

Но всё же эти страдальцы для поэта — воинство Христово. На это и надежда, которою он завершает свои раздумья над судьбами родины.

Только сила душевная крепла,
За ударом встречая удар,
Только сердце под грудою пепла
Всё таит нехладеющий жар…
Этой силой по-старому живы,
Этим жаром, как прежде, сильны,
На твои осквернённые нивы
Мы придём с наступлением весны…
Верь — над проклятой грешной землёю
Воссияет Христова Любовь,
Выйдет пахарь — послушной сохою
Поднимать непокорную новь…

Вот эта надежда дорога поэту, он жил верностью святым обетам, в них восполняя оскудевающие силы. Таков один из мотивов его лирики.

Сожжённым, опустевшим душам
Борьба с искусом всё трудней,
Но давней верности своей,
Святых обетов не нарушим…
И, глядя в ночь, в глухую ночь,
Мы гордо, мы спокойно скажем:
“Не поддались мы силам вражьим,
Сомненья, слабость, горечь — прочь!
Благословен тот ярый пламень,
Который юность сжёг дотла,
И той дороги каждый камень,
Что нас к Распятью привела”.

1924

И конечно, чувство родины становится тою поддержкою, которая помогает жить.

Всё мне снится у берега Сены,
Вспоминается Невский простор…
Допущу ли себя до измены,
Заслужу ли суровый укор?!
Мелкой рябью подёрнуты лужи,
И скользит на асфальте нога…
О, январские лютые стужи,
Голубые, родные снега!
Здесь закат нарумянен и розов,
Как улыбка смеющихся уст,
Но я помню Крещенских морозов
Треск, и скрип, и сверканье, и хруст.
Тают в медленной пляске снежинки,
Но я вижу почти наяву…
Заметённые вьюгой тропинки
Через снежно-немую Неву.
Допущу ли себя до измены,
Заслужу ли суровый укор?!
Всё мне снится у берега Сены,
Вспоминается Невский простор.

1925

Это и поддержка, но это и боль — до смертной тоски. Затерянный на дальней земле, он не мог не ощущать тягостного одиночества, уходящей в небытие жизни.

Ни друзей, ни жены, ни любовницы…
Одиночество сердце ранит.
При дороге бесплодной смоковницей
Моя скудная юность вянет.
А утешение — всё в одном:
Но и мне утешенье даровано,
Небывалая радость снится:
К светлой доле, живым уготованной,
Хоть в свой смертный час приобщиться.
Пусть увяли надежды напрасные,
Но над тёмными их гробами
Веет белое-синее-красное
Озарённое солнцем знамя!..

1925

Кажется, мелькнуло ему напоследок светлое чувство любви, о котором он обмолвился лирическим шедевром:

Моих стихов сквозное кружево
Я посвящаю в первый раз
И нежности, едва разбуженной,
И ласке Ваших милых глаз.
За этой ласкою случайною
Другие будут вновь и вновь,
И станет нашей общей тайною
Едва расцветшая любовь.
Я верю страсти неминуемой,
Ещё несмелой, как мечта,
Пусть эти строки поцелуями
Вопьются в милые уста.
Бессвязный бред души разбуженной
И полюбившей в первый раз —
Моих стихов сквозное кружево
Я тайно берегу для Вас.

1925

Горько видеть под этими строками обозначенную дату, ту же, что и год смерти поэта. Он явно набирал творческую силу.

Была ли то подлинная любовь? Или просто вымысел, поэтическая грёза — поэту так легко воплотить желаемое в образ, столь ощутимый для мечтательной души. А далее он создаёт (можно предположить) три варианта развития этого образа. Первый, приманчивый, соединяется в его душе с идеалом духовной кротости, с достигаемым хотя бы в мечтах, а когда-то таким реальным бытием.

Но ты о детской, ясной вере
Устами чистыми молись.
И за церковную ограду
Я приведу тебя в посту,
Где встретит нас людского стада
Благой и Ласковый Пастух.
А дряхлый попик улыбнётся,
Прощая детские грехи,
Когда волос твоих коснётся
Тяжёлая епитрахиль.

Второй — уход возлюбленной в Божии селения.

Молчаливая, тихая, строгая,
На закате предпраздничных дней
Проходила ты в церковь убогую
Мимо жёлтых вечерних полей.
Ты молилась смиренно и сладостно,
Замирающий слушая звон.
Был Христос в твоей жизни безрадостной,
Что лампада у тёмных икон.
И великою милостью Божьею,
Как и всякий, кто беден и сир,
У Святого Христова подножия
Обрела ты надежду и мир.

Третий — лукавая измена, охлаждение, разрушение идиллии.

Я прихожу сюда, как прежде,
Быть может, только по пути,
Быть может, в горестной надежде
Неуловимое найти.
…………………………
Но сердце в час спокойной встречи
Забьётся чаще только раз,
А после вкрадчивые речи,
Знакомый блеск лукавых глаз.
И мой пробор всё также ровен,
В душе всё те же лёд и мгла,
Всё тот же гипсовый Бетховен
Глядит из тёмного угла.

Примечательно: там, где ушла любовь, нет мысли о молитве, там атрибутом обыденной обстановки становится гипсовый бюст. Вот ясно выраженное религиозное мирочувствие человека.

Что в этих стихах реально, что соответствовало действительности? Быть может, мы никогда не узнаем о том… Нам остаётся память о красоте этой православной души, запечатлённая в поэтических строках.


[3] Русская мысль. Кн.V. Прага, 1922. С. 182-183.

[4] Там же. С. 183.

[5] Там же. С. 187.

[6] Иванов Георгий. Собр. соч. Т.3. М., 1994. С. 572.

[7] Струве Глеб. Русская литература в изгнании. Париж-М., 1996. С. 125.

Комментировать

1 Комментарий

  • Валентин, 06.09.2020

    Без Дунаева русская литература не может быть понята.

    Ответить »