<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том IV

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том IV - 8. Роман «Пути небесные»

(8 голосов4.5 из 5)

Оглавление

8. Роман «Пути небесные»

Пути небесные ведут к сокровищам небесным.

«Укажи мне, Господи, пути Твои и научи меня стезям Твоим. Направь меня на истину Твою и научи меня, ибо Ты Бог спасения моего; на Тебя надеюсь всякий день» (Пс. 24:4-5).

«На пути откровений Твоих я радуюсь, как во всяком богатстве. О заповедях Твоих размышляю, и взираю на пути Твои» (Пс. 118:14-15).

«Мои мысли — не ваши мысли, ни ваши пути — пути Мои, говорит Господь. Но как небо выше земли, так пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших» (Ис. 55:8-9).

«…Велики и чудны дела Твои, Господи Боже Вседержитель! праведны и истинны пути Твои, Царь святых!» (Отк. 15:3).

Шмелёв отыскивает выход из земных тупиков к путям небесным, к путям Божиим. Вот содержание романа «Пути небесные» (1935 — 1947), последнего шедевра Шмелёва.

Крайние точки того пути, который одолевают герои романа, Даринька и Виктор Алексеевич, обозначены ясно: тьма и свет, грех и духовная чистота. Писатель сознал сопряжение этих крайностей в душе человека ещё в ранней молодости («История любовная»). В письме П.Д. Долгорукову от 3 марта 1941 года он указал как на важнейшее в романе: «…всего главнее — ищущая и мятущая душа юной Дариньки и обуревающие страсти — борьба духа и плоти» (5,3). Это же высказано в самом романе словами Виктора Алексеевича:

«Не раз находил я её в беспамятстве в её моленной. Мне иногда казалось, что в ней как бы рождался новый человек… как бы звено — от нашего земного — к иному, утончённому, от плоти — к душе» (5,190).

Но человек не собственными усилиями только одолевает тот путь: его ведёт воля Промысла Божия. Как подлинно православный человек, Шмелёв и не мог иначе осветить смысл совершающегося. В этом — мы знаем — заключена великая истина Православия. Едва ли не все Святые Отцы предупреждают о том. Обратимся к мудрости одного из современных духовных наставников, игумена Никона (Воробьёва):

«Почему многие «срываются» в духовном делании? Потому, что подвиг свой основывают на тайном самомнении, гордости. До тех пор, пока человек не увидит своих немощей, страстей и не станет молиться, как евангельская вдова, Господь не сможет приступить к человеку и оказать ему помощь»[594].

Эта мудрость восходит, напомним, к словам Спасителя: «Без Меня не можете делать ничего» (Ин. 15:5).

То же и у Шмелёва. О Дариньке сказано: «Она <…> почувствовала себя во власти греховного соблазна, совсем беспомощной… и после, вспоминая, до чего же она была беспомощной, уверилась, что без помощи свыше, при одной своей воле, человек бессилен перед соблазнами. Когда пришла эта «помощь свыше», только тогда поняла она, как дьявольская сила опутывала её, так оборачивая события, что никакому соблазнителю и в ум не придёт» (5,110-111).

Помощь же вымаливалась в полном напряжении сил духовных.

Русские писатели всегда показывали душевное состояние человека во время молитвы — и это соответствовало возможностям той реалистической эстетической системы, в рамках которой они осуществляли своё творчество. Можно сказать ещё раз: вершиною такого душевного изображения молитвы стало толстовское описание Наташи Ростовой в храме. Шмелёв дерзнул на большее: он попытался дать духовное осмысление и изображение молитвенного состояния. Грех и борьба с грехом в категориях православной аскезы — вот преимущественная тема первого тома «Путей небесных».

Проследим за наблюдениями А. Любомудрова и согласимся с его выводом:

«Молитва в «Путях небесных» раскрывается как труднейшее дело, как настоящий подвиг. Даринька вспоминает: «В ту ночь сколько я становилась на молитву, но не могла побороть мечтания»; «Матушка мудро меня наставила… «А ты повздыхай покорно, доверься Господу, даже и не молись словами… оно и отымется». И я получила облегчение».

Но Даринька знает и другой, противоположный опыт: «…мысли не отметались, мучили». И чем напряжённее молилась, не разумея слов, налетали роями мысли, звуки. Она гнала их, старалась заслонить словами, напрягалась, — и слышала голоса и пение: всё, что видела эти дни, повторялось назойливо и ярко. …И помня, — «егда бесы одолевают помыслы»» стала читать «запрещальную». …Горячо молилась, страстно, но страстные помыслы одолевали до исступления». Здесь мы видим одно из замечательных по точности описаний внутренней борьбы человека с искушающими помыслами. Пожалуй, ни в каком другом художественном произведении не раскрыта столь глубоко и точно суть православной аскетики — науки о невидимой борьбе со страстями и помыслами, с тяжестью плоти и мирскими соблазнами»[595].

Шмелёв на протяжении всего романного действия прослеживает, как в событиях жизни человека действует соблазн, и как ведёт человека Промыслительная Воля. Даже попущение соблазну и греху становится необходимым: как побуждение к тем внутренним усилиям, без которых невозможно достижение «путей небесных» (Мф. 11:12): «Не грех тут, а нужно так, для чего-то нужно» (5,54). Тут искушение, дающееся от Бога для испытания веры.

И так красноречивы названия глав первого тома: «Искушение», «Грехопадение», «Соблазн», «Наваждение», «Прельщение», «Злое обстояние», «Обольщение», «Метанье», «Диавольское поспешение», «Отчаяние», «Прелесть»… Но и: «Вразумление», «Послушание», «Преображение»… Сами названия эти непреложно утверждают: жизнь человеческая постигается истинно только через религиозные понятия. Шмелёв вновь использует здесь свой любимый приём: кратким напоминанием какого-то текста раскрыть смысл повествуемого через воспоминание этого текста. Несомненно, он одним из названий заставляет, например, вспомнить утреннее молитвенное правило (молитву святого Макария Великого): «…и молюся Тебе: помози ми на всякое время, во всякой вещи, и избави ны от всякия мирския злыя вещи и диавольскаго поспешения, и спаси мя, и введи в Царство Твое вечное». Введение же в Царство — совершается лишь «путями небесными».

Но вначале одолеваются пути «земные», пути вхождения греха в душу человека. Грех — Шмелёв показывает это в подробностях — проходит все стадии, от «прилогов» через сосложение, внимание, услаждение, пожелание… «Дело в том, — писал, обобщая святоотеческую мудрость, архимандрит Киприан (Керн), — что грех не приходит к нам «вдруг», «откуда ни возьмись», «неожиданно». Он проходит свою «естественную стадию развития» в душе человека, точнее: зарождаясь в уме, он проникает во внимание, в чувства, в волю и наконец осуществляется в виде того или иного греховного поступка»[596]. Именно это мы видим в первом томе «Путей небесных».

Начальный подступ ко греху вполне невинен: «Она полюбовалась на рысака, на низкие беговые саночки-игрушку, новенькие, в лачку, на завеянного снежной пылью статного черномазого гусара, в алой фуражке, в венгерке-доломане, расписанного жгутами-кренделями, с калымажками на штанах, — подмятая шинель мела рукавом по снегу, — невиданное праздничное пятно. Это был чудесный «игрушечный гусарчик», какими, бывало, любовалась Даринька в игрушечных лавчонках, только живой и самый настоящий» (5,70). Оказывается этому прилогу был ещё давний «знак» — в детстве.

Вхождению этого прилога в душу помогала сама атмосфера соблазна, в которую оказалась погружённой Даринька:

«Совсюду кричал соблазн: с бархатных горок ювелиров, с раскинутых за стёклами шелков, с румяных, в локонах, кукол у Теодора, с проезжавших в каретах барынь, с бонбоньерок Сиу и Абрикосова, с ворочавшихся на подставке чучел в ротондах и жакетах, со щеголей и модниц, с накрашенных дам — «прелестниц» — так называла Даринька» (5,78).

Гусарчик Вагаев, соблазнявший Дариньку, очутился как бы в одном ряду со всем этим выставленным на витринах, с выставленным на улицах соблазном. «Прелестницы» — стали знаком угрожающей прелести.

После глубокого духовного переживания в Рождество — Даринька оказалась отданною во власть искушений: «С того дня Рождества Христова», — писала она позднее, — «начались для меня испытания наваждением, горечью и соблазном сладким, дабы ввести меня, и без того грешную и постыдную, в страшный грех любострастия и прелюбодейства» (5,86). Она это ощущала с самого начала: недаром «ей стало чего-то стыдно» (5,88), когда красивый гусар прислал ей на дом прекрасные цветы.

Затем начинается сосложение: соблазнительные речи Вагаева привлекают Дариньку, занимают её чувство: «Дариньке было страшно и приятно слушать, она на него взглянула, молящим, пугливым взглядом» (5,103). Затем всё более растёт внимание к искушению, отдающее душу в его власть. Она вспоминала после: «Грех входил в меня сладостной истомой. И даже в стыде моём было что-то приятное, манившее неизведанным грехом. Ослеплённая, я не хотела видеть знаков оберегающих. А они посылались мне. Я чувствовала их, но не хотела видеть, мне было неприятно видеть» (5,110). Это уже то, что на языке аскетов именуется услаждением, порабощающим душу.

Этому состоянию сопутствует предчувствие недоброго, но тяга к греху уже слишком сильна. Настолько сильна, что препятствует молитве, мешает всему, прежде привычному и успокоительному:

«…В этом было что-то захватывающее, ликующее, сладко-томящий грех. Неприятное ещё будет, будет, — томило сердце.

Даринька заставила себя войти в «детскую», помолиться. Затеплила угасшие лампадки, прочла зачинательные молитвы, — и не могла молиться: что-то мешало ей. Спрашивала с мольбой, растерянно, — «Господи, что со мной..?» — но мысли бежали от молитвы. Взглянула истомлённо на зачатую по бархату работу-вышиванье — на неоконченный василёк синелью, плат на ковчежец с главкой великомученицы Анастасии-Узорешительницы, подумала — не сесть ли за работу? — и не могла. Томило её укором: какая стала!» (5,117).

После новых встреч с гусаром Даринька — во власти пожелания:

«Даринька не молилась в эту ночь. Не раздеваясь, она пролежала до рассвета, в оцепенении, в видениях сна и яви, сладких и истомляющих» (5,149).

Искушение достигло кульминации:

«Вагаев обнял её и привлёк к себе. Она, словно не слышала, — не отстранилась, почувствовала его губы и замерла. Что он шептал ей — не помнила. Помнила только жаркие губы, поцелуи. Светились редкие фонари в метели, пылали щёки, горели губы. У переулка она сошла, долго не выпускала его руку, слышала — «завтра, завтра», и повторяла — «завтра»…» (5,209).

Даринька вошла в состояние прелести, того состояния, когда в самообольщении человек мнит себя достигающим высокого духовного состояния, по истине же — совершает падение.

«Даринька вообразила себя, как бы «духовно повенчанной». Ну да, с Димой. Тут сказалась восторженная её натура, её душевное исступление. Подобно ей, юные христианки радостно шли на муки, обручались Небесному Жениху. Тут духовный её восторг мешался с врождённой страстностью. И вот, искушающая прелесть, как бы подменилась чудом. В метельной мгле, как она говорила, — «без темноты и света, будто не на земле, а в чём-то пустом и никаком, где хлестало невидным снегом», как бы уже в потустороннем, ей казалось, что она с Димой — Дария и Хрисанф, супруги-девственники, презревшие «вся мира сего сласти», и Бог посылает им венец нетленный — «погребстися под снежной пеленою», как мученики-супруги были погребены «камением и перстью». Восторженная её голова видела в этом «венчании» давно предназначенное ей. Да, представьте… и она приводила объяснения! Ей казалось, что Дима явился ей ещё в монастыре, в лике… Архистратига Михаила! В метели, когда она забылась, вспомнился ей, — совсем живой, образ Архистратига на южных вратах у клироса. …Воевода Небесных Сил, в чёрных кудрях по плечи, с задумчиво-томными очами, в злато-пернатых латах, верх ризы киноварь, испод лазоревый… — вспомните лейб-гусара: алое — доломан, лазорь — чакчиры! — с женственно-нежной шеей, с изгибом чресл, лядвеи обнаженны, — привлекал взоры Дариньки. Она призналась, что в этом духовном обожании было что-то и от греха. Раз она даже задержалась и прильнула устами к золотому ремню на голени. Было ещё с ней, в детстве… Бедная девочка увидала как-то в игрушечной лавчонке заводного гусарчика, блестящего, в золотых шнурочках, и он сохранился в сердце, как самая желанная игрушка. И вот, этот игрушечный гусарчик и крылатый Архистратиг — соединились в Вагаеве, и в метели открылось в Дариньке, что назначено ей судьбой «повенчаться духовно» с Димой!» (5,209-210).

Само чувственное влечение к Архистратигу — сродни тем экзальтациям, которые мы знаем по жизнеописаниям некоторых католических «святых» (Тереза Авильская и ей подобные). Только православная Даринька не может не ощутить в том «что-то от греха». (И ясно дал почувствовать Шмелёв соблазнительность той живописи, западноевропейской по сути, которая заменила у нас подлинную православную иконопись.) И как удивительно соединились в соблазне детская грёза об игрушке (вот когда стал понятен тот «знак») и влечение к чувственному изображению Архистратига — породивши прелесть.

Лишь от поступка оказалась ограждена Даринька промыслительным «случаем».

Постоянно напоминается автором: всё совершается по некоему «Плану», во всех событиях действует и ощущается «благостная Рука». Хотя человек то не всегда сознаёт, сознавание же даётся по силе веры.

«Эта ночная встреча на Тверском бульваре стала для Виктора Алексеевича переломом жизни. Много спустя, перед ещё более важным переломом, он признал в этом — «некую, благостно направляющую Руку». Но в то раннее мартовское утро, на Страстной площади, случившееся представилось ему только забавным приключением» (5,31).

Позднее, осмысляя происшедшее, он не сомневаясь признаёт: «Меня вело. Иначе нельзя и объяснить того, что со мной случилось» (5,35).

Старая монахиня, призревшая Дариньку в трудное для той время, разъяснила герою смысл этого «ведения» и этого «пути»:

«Он сказал, обращаясь к матушке Агнии, что он очень рад, что благой случай устроил всё. Старушка поправила: «не случай, батюшка, а Божие произволение… а случай, — и слово-то неподходящее нам…» — и улыбнулась ласково» (5,39).

Даринька это ощущает более чутко: «Я поняла, что это Господь велит мне не покидать его, больная у него душа, жаждущая Духа» (5,54).

Вот смысл всего: дать утоление жажды Духа: человек несёт её в себе, да сам, своими усилиями прояснить для себя то не может. И обретает то и через духовные радости, и через печали, искушения.

«Только много спустя познал я, что по определённому плану и замыслу разыгрывалась с нами как бы «божественная комедия», дух возвышающая, ведущая нас к духу Истины… творилась муками и страстями, и тёмные силы были попущены в игру ту» (5,149).

«Все эти дни складывались так, чтобы смутить душу Дариньки, оглушить: события налетали и кружили, не давали одуматься, — «сбивали её с пути». А невидимо для неё складывалось совсем иное, — выполнялось назначенное, «чертился план»» (5,167).

С развитием событий смысл становится всё прояснённее:

«Во всём, что случилось с ним и с Даринькой, виделся ему как бы План, усматривалась «Рука ведущая», — даже в грехопадениях, ибо грехопадения неизбежно вели к страданиям, а страдания заставляли искать путей» (5,183).

Шмелёв не устаёт напоминать именно об этой таинственной предначертанности бытия, развитие которого постоянно подправляется разными средствами, включая попущение тёмным силам:

«В те дни он ещё и не думал о Плане, о «чудеснейших чертежах», по которым творится жизнь, и о тех силах, которые врываются в эти «чертежи» или попускаются, чтобы их — для чего-то — изменить. Но даже и в те дни чувствовалось ему, что совершается что-то странное» (5,248).

Вот смысл одного из попущений: Виктор Алексеевич вызывается в Петербург по делам и различными «случайностями», в том числе и попущенным греховным увлечением, удерживается там надолго, тогда как Даринька остаётся наедине со своими искушениями: «Теперь в этом вижу я некое попущение. Надо было удержать меня в Петербурге. Надо было, чтобы Даринька была предоставлена в борьбе с искушениями только одной себе» (5,251).

И начало сознавания смысла всего начинается в тот момент, когда Даринька рассказывает Виктору Алексеевичу о своих соблазнах и борьбе с ними, а он — «как будто видел состязание и игру сил в этой «божественной комедии», где разыгрывалось по чьей-то воле, по внутреннему, невидимому плану — страдание о счастье, и тёмные силы были попущены в ту игру. Эта «игра», как выяснилось потом определённо, была необходима, чтобы направить шаткие жизни <…> к определённой цели, — направить «небесными путями»» (5,254).

Если Даринька борется с соблазнами, с грехом, то Виктор Алексеевич прежде должен одолеть своё маловерие, которое вначале постоянно подчёркивается автором во многих подробностях: у него в доме нет икон, он лишь из снисхождения к Дариньке исполняет те или иные обряды и т.д. В его судьбе точно отразилась соловьёвская схема: в детстве живший церковно, он затем «стал никаким по вере» (5,19), и только под влиянием Дариньки, направляемый Промыслом, он возвращается на «пути небесные».

В осмыслении начальной судьбы Виктора Алексеевича Шмелёв соприкасается с давнею для русской культуры проблемою — с противостоянием рационального начала и веры в человеке.

Увлечение естественными науками привело его нигилизму, доводившему его «до кощунства, до скотского отношения к религии» (5,19). Рассудок не мог привести к иному результату, как только к возрастанию в гордыне: «В нём нарастала, по его словам, — «похотливая какая-то жажда-страсть всё решительно опрокинуть, дерзнуть на всё, самое-то священное… духовно опустошить себя». Он перечитал всех борцов за свободу мысли, всех безбожников-отрицателей, и испытал как бы хихикающий восторг» (5,19).

Шмелёвский анализ точен: гордыня ведёт к жажде деятельного самоутверждения, реализуемого через отвержение всего самого священного, и по истине это становится только бесовскою тягою к духовной пустоте. На такие прозрения был способен прежде один Достоевский. А вот этот — «хихикающий восторг» — образ, свидетельствующий о глубочайшем проникновении в бездну душевную.

Результатом всех этих «хихиканий», и отвержений, и опустошений — стала его собственная семейная драма: наслушавшись рациональных рассуждений о «физиологическом зове отбора», жена Виктора Алексеевича вскоре осуществила теорию на практике, нарушив супружескую верность, тогда как он сам оказался не на высоте «передовых идей» и разорвал отношения с нею.

Увлекшись занятиями астрономией, невер-скептик пережил однажды некое подобие смутного прозрения в какую-то неведомую небесную тайну, неясное ощущение существования особых небесных путей, «бездонной бездны бездн»:

«…В блеске раздавшегося неба огненно перед ним мелькали какие-то незнакомые «кривые», живые, друг друга секущие параболы… новые «пути солнц», — новые чертежи небесной его механики. Тут не было ничего чудесного, конечно, — рассуждал он тогда, — а просто — отражение света в мыслях: мыслители видят свои мысли, астрономы — «пути планет», и он, инженер-механик и астроном-механик, мог увидеть небесные чертежи — «пути». Но и ещё, иное, увидел он: «бездонную бездну бездн», — иначе и не назвать» (5,23).

Эта «бездна бездн» стала для него тем неразгаданным ещё намёком, который раскрылся лишь впоследствии.

Нет ничего случайного и несущественного в создании мастера. Первые догадки, первый толчок к дальнейшему — получил герой после наблюдения за звёздами. И недаром позднее он вдруг внял небесную Тайну, постиг промыслительную предначертанность своей жизни — слушая в храме, а затем повторяя и вне его, — слова Рождественского тропаря: «…звездою учахуся… Тебе кланятися, Солнцу правды…» (5,83).

Как последовательный нигилист, он вскоре скептически отверг смутно забрезжившее в сознании: «Ничего не откроется, а… «лопух вырастет». Верно сказал тургеневский Базаров!..» — проговорил он громко, язвительно, и услыхал вздох, рядом» (5,26).

Вот — судьбоносный момент: достигший вершины нигилистического скептицизма, он встречается с Даринькой — и это поворачивает их общую судьбу к «путям небесным».

Более того — даже грех, начало «тёмного счастья» Виктора Алексеевича и Дариньки, имел промыслительный смысл.

«Сияющее утро мая, когда случилось «непоправимое и роковое», — Виктору Алексеевичу только впоследствии открылось, что это было роковое, — явилось в его жизни переломом: с этой грани пошла другая половина его жизни, — прозрение, исход из мрака. Уже прозревший, много лет спустя, прознал он в том утре — «утро жизни», перст указующий: то было утро воскресенья, «недели о слепом», шестой по Пасхе. Так и говорил, прознавши: «был полуслепым, а в это ослепительное утро ослеп совсем, чтобы познать Свет Истины». Если бы ему тогда сказали, что через грех прозреет, он бы посмеялся над такой «мистикой»: «что-то уж о-чень тонко и… приятно: грешком исцеляться!» Невер, он счёл бы это за кощунство: осквернить невинность, юницу, уже назначенную Богу, беспомощную, в тяжком горе, — и через надругательство прозреть..! Много лет спустя старец Амвросий Оптинский открыл ему глаза на тайну» (5,49-50).

Но свободен ли в этом следовании Плану человек? Не марионетка ли он, ведомый Рукою, пусть и благостной? Во-первых, и Шмелёв это постоянно подчёркивает, Промысл постоянно оставляет за человеком возможность выбора между грехом и чистотою. Даже когда человек оказывается как бы в полной власти у искушающих тёмных сил, он может им противостать, призывая в молитве помощь Божию. Попущение необходимо для одного: для укрепления человека в смирении. Во-вторых же, человеку свыше постоянно даются некие «знаки», которые помогают ему провидеть смысл событий и тем свободнее проявлять собственную волю (слепец имеет меньшую степень свободы). Эти «знаки» не есть принуждение к действию, но подсказка, как понимать происходящее. Свобода же человека остаётся несвязанной. Но понимать, прозревать те «знаки» — не вдруг даётся.

И она, и я, — оба мы были в помрачении… — рассказывал Виктор Алексеевич. — Помрачение… — это очень верно. Есть в монастырском обиходе так называемое «прощение», когда братия, по окончании великого повечерия, просят у предстоятеля прощение, расходясь по кельям: «прости мя, отче святый, елика согреших… душею и телом, сном и леностию, помрачением бесовским…» В этом «прощении» нащупана глубочайшими знатоками духовной сущности главная наша слабость — духовная близорукость наша: мы почти всегда пребываем в «помрачении», как бы без компаса, и сбиваемые с верного пути. Прозреваем ли смысл в мутном потоке жизни? Мы чувствуем лишь миги и случаи, разглядываем картину в лупу — и видим одни мазочки. И часто готовы читать отходную, когда надо бы петь «Воскресе», — и обратно. Люди высшей духовности острым зраком глядят на жизнь, провидят, и потому называют иных из них прозорливыми. Они прозревают смысл. Поздно, правда, но и мы с Даринькой научились смотреть… страданием нашим научились. А в те дни оба мы были в помрачении, даже — в «бесовском помрачении»» (5,167-168).

Промысл осуществляется, человеку же даются «знаки», недвусмысленно раскрывающие ему духовный смысл происходящего, да не всегда человек узнаёт их.

Вот «знаки», некоторые из них, из тех, что были посланы героям книги.

Встреча Дариньки и Виктора Алексеевича происходит в ночь на Великий Понедельник, то есть, по-церковному, в начале самом Страстной седмицы. Эта встреча происходит возле Страстного монастыря. Когда Виктор Алексеевич входит вслед за Даринькой в собор, он слышит: «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный… и одежды не имам, да вниду в он…» Да, он ещё далёк от Церкви, но он уже просит неосознанно, подпевая хору: «просвети одеяние души моея, Светода-вче…» (5,30).

Порою человек не хочет замечать предостережений свыше, влекомой сладостью греха.

Даринька (вновь вспомним) призналась позднее о том времени, когда она была накануне своих искушений-соблазнов:

«Ослеплённая, я не хотела видеть знаков оберегающих. А они посылались мне. Я чувствовала их, но не хотела видеть, мне было неприятно видеть» (5,110).

О том же рассказывал и Виктор Алексеевич:

«…Судьба наша уже начертывалась «Рукой ведущей»! А мы и не примечали, спали. …Это был «знак», некая точка в плане, чертившемся не без нашей воли, но мы спали. Только после стало мне много понятно, и я привычно изобразил на жизненном чертеже все знаки — указания оттуда и был потрясён картиной. Нет, не верно, что мы не примечали. Даринька сердцем понимала, что она как бы вынута из Жизни, с большой буквы, и живёт в тёмном сне, в «малой жизни»: она прозревала знаки, доходившие к нам оттуда. Потому и её тревоги, всегдашняя насторожённость, предчувствия и как бы утрата воли, когда приближался грех» (5,129).

Перечислять все «знаки» — долго и бессмысленно: книгу надо читать, и каждый «знак», вырванный из череды событий, как бы тускнеет, утрачивает свою значимость. Но вот хотя бы два ещё примера.

Когда Даринька отправляется кататься на тройке с намеревавшимся соблазнить её гусаром, происходит столкновение их с другою случайною тройкой, и в вынужденном ожидании новых «голубков» (лошадей) ездоки оказываются под аркою Святых врат Страстного монастыря (того, где долгое время жила в послушании Даринька), и там гусар Вагаев рассказывает о чудесном своём спасении зимою в буранном бездорожье, совершённом преподобным Димитрием Прилуцким. Этот рассказ даёт «знак» воспринимать все события по-иному, серьёзнее, и затем напоминает о духовном смысле жизни и в иных обстоятельствах. «Теперь я знаю, что эта сбившая нас с дороги тройка, и это укрытие от метели «под святое», и совсем уж дикая мысль погнать к «Эрмитажу» за «голубками», — всё это не случайно вышло» (5,133).

И в момент, когда после долгих настойчивых действий гусара Даринька уже готова была уступить, совершилось неожиданное:

«Себя не помня, отдаваясь влекущей ласке, может быть с кем-то путая, она прильнула к нему, ища защиты…

В этот последний миг, когда гасло её сознание, грозный удар, как гром, потряс весь дом. Даринька вскрикнула, вырвалась из его объятий и кинулась в тёмный коридор. Осталась в её глазах качающаяся в углу лампадка. <…>

…Случилось чудо. Маленькие глаза увидят в этом «случайность», «смешное» даже. В нашей жизни «случайность» эта явилась чудом. Случайности получают иногда особую силу «знамений». Духовные глаза их видят, и именуют «знамениями», вехами на путях земных. Даринька чутко видела» (5,232-233).

Удар «случайно» произвёл дворник Карп, закрывавший ворота и ударивший об угол дома тяжёлым запором. Писатель верно замечает: не увидят «знамения» маленькие глаза. Нечуткий кто-то даже посмеётся. Духовным же зрением всё иначе видится. И не ощущающий хотя бы смутно самой возможности духовного видения — этого никогда понять не в состоянии. Одно и то же событие, явление — разными людьми видится розно именно из-за различия в видении мира.

Так раскрывается с новой стороны сущность творческого метода, которым пользуется Шмелёв: невозможность воспринимать его по привычным критериям реализма, отвергая духовный смысл отображаемой жизни. «Пути небесные» нельзя рассматривать как жизненную правдоподобную историю. У Шмелёва — реальность духовных исканий, а не обыденное правдоподобие. (Хотя и внешняя достоверность соблюдена, однако не полно.)

Шмелёв в своём методе постоянно как бы отталкивается от прежнего реализма, обозначая его многими цитатами, отсылками, напоминаниями. «Пути небесные» своего рода литературо-центрическое произведение: прямые упоминания, литературные аллюзии, реминисценции — сближают образы романа с произведениями русских писателей. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Тютчев, А.К. Толстой, Л. Толстой, Чехов… Нет, это не прежнее эпигонство: это опора на уже освоенное литературою, чтобы, оттолкнувшись, следовать дальше. «Земные» переживания Дариньки можно, например, обозначить через сопоставление её с Татьяною Лариной (Даринька читает роман Пушкина и отождествляет себя с его героиней). Так поступал в своё время и Пушкин: исходное состояние Татьяны раскрыл через упоминание персонажей сентиментальных романов — и устремился дальше. Теперь то же делает и Шмелёв.

Он основывается в понимании характеров на православной мудрости прежде всего. Так, состояния человека, даже физиологические, он объясняет исходя из духовного. Например, святоотеческая мудрость открывает: в состоянии духовного подъёма человек особенно подвержен бесовскому воздействию; — Виктор Алексеевич так рассказывает об этом, признаваясь, что после духовно просветлённого порыва он испытал нечто совершенно противоположное:

«Стыдно вспомнить, но мной овладело бурное чувство вожделения. Теперь я знаю, — и не только по «житиям», — что нечто подобное бывает с иноками, с подвижниками даже, и заметьте: во время сильнейшего душевного напряжения, когда всё в них «вознесено горе», когда они предстоят перед наисвященнейшим, так сказать… и вдруг — «бесовское наваждение», бурное вожделение, картины великого соблазна. Люди духовного опыта это знают. <…> И вот в то утро, после величественного «Чертога»… — и тогда мне, неверу, никакому, этот тропарь показался проникновеннейшим: «просвети одеяние души моея, Светодавче!»… — после целомудреннейших, хрустальных голосов юниц чистых, курений ладанных, я почувствовал бурный прилив хотений. Не сразу, правда» (5,31-32).

И он же показывает, как оставили его нечистые помыслы (хотя бы на время), когда он встретился с наставницей Дариньки, старушкой-монахиней матушкой Агнией, которая представила ему его же поведение, заботу о девушке, в чистом свете, как доброе и благодетельное.

« — Будто случилось чудо, — рассказывал Виктор Алексеевич. — Простые слова, самые ходячие слова сказала матушка Агния, но эти слова осветили всего меня, всю мерзость мою показали мне. Передо мной была чистота, подлинный человек, по образу Божию, а я — извращённый облик этого «человека», и я с ужасом… с у-жасом ощутил бездну падения своего. То, тёмное, вырвалось из меня, — будто оно сидело во мне, как что-то, отделимое от меня, вошедшее в меня через наваждение. Оно томило меня, и вот, как «бес от креста», испарилось от этих душевных слов. Ну-да, физиологи, психологи… они объяснят, и по-своему они правы… но и я, в своих ощущениях, тоже прав: тёмная сила меня оставила» (5,37).

Шмелёв явно противопоставляет реальному («научному») обоснованию событий — духовное. Можно сказать, если использовать привычные условные термины, что писатель в своём методе прибегает к духовному детерминизму.

Поэтому для него чудесное — реально, объяснимо, несомненно. Так, он не сомневаясь вводит в повествование эпизод чудесного исцеления Дариньки (а доктора были уверены в скорой смерти: уже запах тления пошёл). Но:

«Случилось то, чего страстно хотел, о чём молился Виктор Алексеевич, и чего «не могло не быть».

— Да, я молился без слов, без мысли, — рассказывал он, — молился душой моей. Кому? В страшные те часы всё обратилось для меня в Единосущее-Всё. Когда тот чёрный, мохнатый «кризис» подкрадывался на горбатых лапах, чтобы отнять у меня её и с нею отнять все, что внял я через неё, я знал, что ему не совладать с… Планом. Веянием каким-то я чувствовал, что я уже нахожусь в определившемся плане, и всё совершается но начертанным чертежам, путям. Я знал, что она необычайная, назначенная. И ей умереть нельзя» (5,63).

Тление пошло, как у четверодневного Лазаря, но — «невозможное человекам возможно Богу» (Лк. 18:27).

Сама же Даринька так рассказывает о своём исцелении:

«Я видела мохнатую собаку, как лезла лапами на постель, и такой дух от неё тяжёлый, и стало душно, и я обмерла. И вот, Пресветлая, как Царица, подняла меня за главу, а голоса сказали: «восстань и ходи». Я проснулась и увидела свет…» (5,64).

Важно: оба видят болезнь в облике мохнатого существа. Беса?

И ещё курьёзное: нигилистка-акушерка, которая всё пытается объяснить выздоровление выпитым стаканом шампанского с сахаром. Шмелёв смеясь расстаётся с научными предрассудками.

Такого ещё не было в русской литературе. Духовное здесь показано как реальнейшее в бытии. Промысл (он назван Планом) определяет всё. (А мы вспомним, что Шмелёв потому так уверен в своей правоте, что ведь и сам получил такое же чудесное исцеление.)

Поэтому явление умершей матушки Агнии, которая своим советом отвращает воспитанницу от духовного падения, в рамках нового метода вовсе не воспринимается как метафора или условность или как галлюцинация — но как реальность:

«Осиянная святым светом, исходившим от явленного лика, вознесённая радостью несказанно играющего сердца, Даринька услыхала: «а ты, сероглазая моя… в церковь пошла бы, помолилась… воскресенье завтра!» И стала гаснуть» (5,172).

Поэтому спасение Дариньки от греха самоубийства перед её встречей с Виктором Алексеевичем той мартовской ночью даётся автором как реальное вмешательство надмирной святости в земную жизнь (глава «Чудесное» во втором томе) — явлением святителя Николая.

Состояния Дариньки писатель отображает не привычными приёмами психологического анализа, но опираясь опять-таки на мудрость святых подвижников:

«…Ей выпало искушение. С ней случилось, как говорят подвижники, «помрачение»: её душа уснула. Это было как бы попущение, «во испытание». — И это было нужно. Страстное увлечение народ метко определяет — «души не слышать». Подвижники именуют жёстче: «озлобление плоти» или — «распадение страстей». Даринька говорила: «я ужасалась — и бежала навстречу прелести», «вся я была изъята, как в страстном сне». Тут — явное искушение. Иначе нельзя понять, как она, целомудренная, смиренная… — в ней ни на мизинчик не было ничего от «вакханки»! — могла до того забыться, что сама бежала навстречу прелести. И это в такое время, когда и менее стойкие воздержались бы» (5,192).

И такие примеры можно ещё приводить.

Даринька впадает в тяжкие искусительные соблазны, но она исцеляется душою, как исцелилась когда-то телом от смертельного недуга. И причина — проста, но и глубока: «Она <…> перекрестилась, всему покорная: «да будет воля Твоя»» (5,240).

Это произошло на том пути, на котором она вначале получила последний «знак» — громовой удар, прервавший наваждение и вырвавший её из объятий гусара. После этого она видит «крестный сон»: невидимые силы распинают её на кресте, и она кротко принимает эту муку. Именно после пробуждения она и произносит те слова молитвы Господней. А затем — на том же пути — Даринька едет к Троице-Сергию, и там, в скиту, получает благословение у старца Варнавы, любимого старца самого Шмелёва, когда-то благословившего его на писательский труд.

«Эта неделя в Лавре и у Черниговской, где Даринька говела, исповедовалась у батюшки Варнавы, осталась в её жизни светом немеркнувшим. Здесь она получила послушание на всю жизнь» (5,246).

Даринька сознаёт и смысл благословения старца: он берёт на себя страдание за её грех. Она не видит ещё причины того, но «знает сердцем», что «это после откроется, почему так!» (5,339).

Нет, такого ещё не знала русская литература.

Почувствовать глубинное содержание творческого метода Шмелёва помогает рассуждение одного из персонажей (самого автора, конечно) о духовном облике Дариньки:

«В ней была чудесная капля Света, зёрнышко драгоценное оттуда, от Неба, из Лона Господа. Отблеск Света, неведомыми нам путями проникающий в прах земной… какой-то прорыв случайный… «случайный» — для нас, конечно… Этот редчайший отсвет бывает в людях: в лицах, в глазах. Бывает чрезвычайно редко. …Вдруг блеснёт тот отсвет в искусстве, в музыке. Нездешнее, оттуда. В природе, — знаем по житиям, — когда благословляет сердце «и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду». В поэзии. У Пушкина… до осязаемости ярко. В русских женских лицах ловил я этот отсвет. Рафаэли творили своих Мадонн, но вспомните… чувствуется плоть, с «любви» писали. В милых русских ликах улавливал я эти отблески святого, из той Кошницы, из Несказуемого пролились они каким-то чудом в великие просторы наши, и вкрапились. Эти золотинки Божества в глаза упали и остались. Кротость, неизъяснимый свет, очарование… святая ласка, чистота и благость. Через страдание даётся..? Столько страданий было, и вот отлились эти золотинки, в Божий Свет. Зовут, напоминают, манят тайной. Вот это и светилось в ней — вечное, из той Кошницы» (5,65).

Задача обозначена, по сути: показать, что везде — Христос.

«Отблеск Света оттуда» — то есть Света Фаворского — доступен был в искусстве только православной иконе, показ святости — только агиографической литературе. Шмелёв чутко понял суть неправославных попыток выразить святость: Рафаэли в Мадоннах умели плоть передать, потому что со своих возлюбленных писали, не умея постигнуть святости духовным видением (и у него так же было: в «Неупиваемой Чаше»). И вот теперь он ставит ту же задачу перед литературой (перед самим собою), уходящей корнями в секулярную культуру. Он переосмысляет прежние традиции, хочет взять лучшее из «земного» искусства (в Пушкине видит то, к чему стремится, в Достоевском, в Чехове…), но осмыслить это на основе православной духовности. Задача наисложнейшая, но — решаемая ли?

Высказывались мнения, что «Пути небесные» — частичная неудача Шмелёва. Но оценивалось всё по критериям искусства предшествующего (а это всё равно, что отвергать пушкинского «Бориса Годунова» с точки зрения канонов классицизма), которые к роману Шмелёва не применимы. Вспомним мудрость того же Пушкина: художника следует судить по законам, им самим над собою признанным.

Иначе рождаются суждения, как в предисловии к «Путям небесным» Е. Осьмининой, помещённом в пятом томе собрания сочинений Шмелёва: «И действительно, Даринька, эта пленительная женщина <…> воспринимается нами как живая, волнует и трогает, пока грешит и кается в первом томе. Как только она начинает поучать и изрекать истины, полные «неизреченного смысла» в томе втором, всё это вызывает скуку, приедается и раздражает» (5,13). Это субъективное восприятие образа Дариньки не удивляет: для обыденного, неправославного, бездуховного сознания грех всегда привлекательнее, а неизреченная мудрость всегда скучна. (С точки зрения критического реализма любое житие всегда нехудожественно и неудачно.) Удивительно это слышать от составительницы собрания сочинений, высказавшей многие верные суждения о творчестве Шмелёва.

Вот некоторые из «скучных и раздражающих» высказываний Дариньки:

«…У Господа ничего не пропадает, всё вечно, есть! Даже прах, перст… всё в призоре у Господа. Для земных глаз пропадает, а у Бога ничего не забыто. Как всё верно! Даже я всё храню в себе, что видела, всё живое во мне!.. Помню, маленькая совсем была, увидела в садике первые грибки-шампиньоны… и вот сейчас их вижу, даже соринки вижу… А для Господа всё живёт, для Него нет ни дней, ни годов, а всё — всегда. И в Писании есть… «времени уже не будет, и тогда всё откроется». …Господь всегда в творении, в промышлении обо всём, что для нас пропадает… — до пылинки, до огонёчка в тёмном далёком поле… «до одинокого огонёчка, который угасает в тёмном поле…» — говорил батюшка. …Ещё сказал, … «скорбями себя томите, а надо отойти от себя и пойти к другим». Я знала это. Но надо это всем сердцем. И ещё сказал… — «пойдите к другим, пожалейте других, и ваши скорби сольются с ихними и обратятся даже в радость, что облегчили других. Вдумайтесь в слова Христа: «да отвержется себе», и вам раскроется смысл Его слова: «иго Мое благо, и бремя Мое легко». Так никто ещё мне не говорил» (5,387).

Или:

«Подумать только, какие простые слова, как надо: «да отвержется себе и возьмет крест свой и по Мне грядет»! Тут всё, как надо. Каждому дан крест и указано, что надо: нести, идти за Ним. И тогда всё легко, всем. И это совсем просто. А думают, что жизнь… чтобы ему было хорошо. И я так думала, маленькая когда…» (5,390).

Даринька, если вдуматься, отвергает идеал эвдемонической культуры, противополагая ему истину сотериологическую. Для потребительского сознания скучнее и невыносимее ничего нет.

Шмелёва нужно судить по законам создаваемого им нового творческого метода. Е. Осьминина утверждает: «…жития святых лишены всякой художественности, изобразительности (как и русские иконы, строго канонические, где открыто лишь лицо и руки — в отличие от земной прелести католических мадонн)… О святом можно рассказывать. Показывать его нельзя» (5,13). У католических Мадонн — и впрямь земная прелесть (как у того изображения Архистратига, к которому так влекло юную Дариньку). Но ведь у них тоже открыты чаще всего лишь лицо и руки. А вот утверждение, что показать святость нельзя, — ошибочно: икона именно показывает святость: не земную (как в Мадоннах), но преображённую, обоженную плоть. Тогда как земная живопись показывает плоть непреображённую — вот всё различие, хотя и наиважнейшее.

Не упустим из внимания: Шмелёв, как свидетельствовала Ю.А. Кутырина, поставил перед собою задачу в «Путях небесных» — «дать преображённого во Христе русского человека» (5,473). Он именно иконную задачу перед собою ставил. Он утверждал, что пишет духовный роман.

Неверно сказать, как это делает Осьминина, что в небольших своих рассказах о чудесном Шмелёв отказывается от художественности, отчего они — «строго прекрасны». Оттого и прекрасны, что художественны. Вообще и у иконы, и у жития — своя эстетика, свои художественные средства, отличные от того, что мы видим в нецерковном искусстве. (Недаром же иконопись, как и житийную литературу, пытаются эстетически осмыслять искусствоведы-атеисты — попытки недостаточные, но частично правомерные.)

Важно вот что: совместима ли эстетика духовного искусства с эстетикой искусства расцерковлённого, от которой писатель отказаться вполне не мог? Он писал всё же не житие, но роман. Ответ может дать только художественная практика, хотя натеоретизировать можно много. Теоретически, кажется, задача, поставленная Шмелёвым, нерешаема. Здесь Гоголь потерпел поражение, Достоевский не смог всех трудностей одолеть. Шмелёв сделал важный шаг, многое ему удалось. Но не правы ли те, кто видели важный знак в том, что Шмелёву не дано было написать третьего тома романа?

Многие свидетельства непреложно убеждают: в завершающей части должно было быть рассказано о паломничестве героев в православные обители — и окончательном утверждении их духа в Истине. Недаром же и в начале романа обозначено: оптинский старец преподобный Амвросий раскрыл Виктору Алексеевичу промыслительный смысл попущения тёмным силам в греховных искушениях Дариньки. Недаром же и старец Варнава раскрыл им значение их имён: побеждающая, победитель (5,247-248). Им предстояло победить все испытания. И: не без Божией же помощи!

Ю.А. Кутырина (племянница Шмелёва, взявшая на себя в последние годы жизни писателя заботы о нём) свидетельствовала: «Иван Сергеевич в беседах с близкими и друзьями говорил о том, что в этом 3-м томе ему хотелось выявить многое из жизни Русских монастырей и русских старцев, их значение в русской культуре и в духовном их водительстве Русского народа в целом, а также и отдельных замечательных русских людей» (5,443).

Шмелёв пытался в своём искусстве преодолеть то, что совершилось в эпоху Возрождения (а в русской культуре — в XVII веке): разрыв между духовным и душевным уровнями отображаемого бытия, сосредоточение эстетического внимания на душевно-телесном.

Именно к соединению Горнего и дольнего в Дариньке направляема Промыслом её жизнь. Вначале это присутствует в ней как неосуществлённая возможность. В ней ещё силён грех. Очистительным огнём искушения и страдания душа Дариньки всё более освобождается от тяготящего, тянущего вниз тёмного начала — для небесного.

Один из персонажей романа (и опять: всё тот же автор) так разъясняет, в разговоре с Виктором Алексеевичем, природу Дариньки:

« — Мы с вами живём в трёхмерном, ваша юная подруга — в безмерном. Делайте вывод, если вы даже и неверующий. Тот мир — пусть мнимый для вас! — безмерно богат… хотя бы творчеством человеческого духа: сказаниями, подвигами, деяниями тысячелетий, создателями религий. Этот, реальный, — нищий перед тем. Ваша жена живёт в обоих — и разрывается. Отсюда могут быть «провалы сознания», обмороки… своего рода, отрыв от нашей сферы. И, может быть, — прорыв туда… Всё, что приближает её к тому миру, будет её лекарством» (5,384).

Здесь символ дан того, к чему устремлён Шмелёв: вначале на уровне искусства — дать соединение оказавшихся разорванными в первородном грехопадении: духа, души и тела. Преодолеть гуманистическое мировидение. И это должно произойти на «скрещении путей» (название одной из главок), определяемых Промыслительной Волей. Вседержитель ведёт человека этими путями — задача человека: понять смысл такого водительства.

Среди бумаг Шмелёва сохранилась запись, относящаяся к замыслу романа (запись, кажется, для себя: проясняющая ему самому характер Дариньки, — он и в самом методе обдумывания замысла, работы над материалом был близок Достоевскому), в этой записи — явная схожесть с тем, что видим в только что приведённом суждении:

«Для Дариньки наша действительная жизнь, наша реальность — сон, она как бы во сне — в этой жизни не живёт, а «спит», и потому её воля утрачена и она, прельщаемая блеском мира-сна, поддаётся всем соблазнам, но что-то — «рука ведущая», её охраняет, и нет ей от сего вреда, как во сне не бывает вреда видимого. А за этой жизнью — «сном» — есть для неё как бы «лик скрытый» — её «подлинная жизнь», мир внутренних видений, чуяний — реальнейший и повелительный для неё. И в её земном существе слиты эти два мира: — 1. Красота и обаятельность тела, — всё в ней гармония, всё диво! — линии, движения, лицо, рот, «брови» густые, в них заманка… обещающие что-то, и 2. — то, другое, намёк какой-то в её глазах, за-мирная сущность, — влекущее в ней всех — «тайной», которую все — и женщины, но главным образом мужчины хотели бы проникнуть, про-нзить, «внять», — через что, путём чего?.. при помощи познания её красоты, овладения ею через тело, через плотскую любовь.

…Отсюда, из этих двух начал в ней, — Даринька — нечеловеческая борьба с искушениями, её томления и её страдания. <…> В ней кричит, зовёт её тот мир, о котором мечтает поэзия, грезит философ, ищет, который знает религия. Этими двумя началами, двумя мирами — сном — действительностью — временным, — и — «жизнью», ирреальным — вечным, жило и живёт человечество, это «гвозди», на которых стоит вся жизнь, это — относительное и абсолютное, время и вечность, материя и Дух. Мир спит во плоти, в грехе, и — должен проснуться в вечное» (5,441-442).

Конечно, не следует в этой записи усматривать некое мистическое заблуждение: здесь несомненно своеобразное образное видение реальности. Видение того, что составляет азы христианской антропологии: соединения в человеке «образа и подобия» и греховной повреждённости первозданной совершенной природы его. В Дариньке как раз слишком резко проявляется конфликт между этими двумя противоположностями. Шмелёв осмысляет такой конфликт посредством субъективной образной системы.

После искусительных испытаний Даринька и Виктор Алексеевич поселяются в усадьбе Уютове, где, по их общему признанию, оба постигают «радость бытия и благодарения: «Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи…»» (5,270).

Эта литургическая молитва, которую в храме поёт хор, несколько раз повторена в тексте романа — и в том особый духовный смысл заключён. В Литургии именно во время, когда поётся Тебе поем…, в алтаре священником совершается благословение Святых Даров, являющееся видимым знаком освящения и преложения Их Духом Святым в Тело и Кровь Господни. Для героев романа многократное упоминание этого молитвословия имеет символический смысл: Христос проникает теперь всё их бытие. Везде Христос

Теперь совершилось и окончательное прозрение Виктора Алексеевича, постигшего:

«…Всё в его жизни, до мартовской встречи на бульваре с бесприютной девушкой, и после этой знаменательной встречи, было как бы предначертано в Плане наджизненном. До сего постижения ничего «предначертанного», вне его воли, для него не существовало, казалось порожденьем недомыслия или больного воображения. Что за вздор! — усмешливо отзывался он на робкие попытки Дариньки, старавшейся открыть ему пути в её «четвёртое измерение», в её тамтам. Он любовался прелестной её беспомощностью, шутил над её — тамтам, выстукивая и подпевая — «там-там… там-та-ам!..» — а она поднимала перед собой руки, как бы ограждая своё святое от горшего осквернения. Этого там она не могла бы ему доказать, будь даже доктором богословия. Она только шептала с кроткой укоризной: «это сердцем надо, это — у Господа»» (5,270).

Шмелёв в этом коротком описании даёт точное представление о двух способах видения мира: духовном и приземлённо-реальном. И в том — различие и двух художественных методов мироотображения. Духовный: познать и показать Христа во всём. Реалистический: исследовать реальность в её исторических, социальных, психологических и пр. проявлениях, зримых и ощутимых. В первом — эстетическое чувство проходит через сердце, во втором — через рассудок. Так рождается противоречие между верою и рациональным познанием мира, которое проявляется, в частности, в том взаимном непонимании, какое вначале так ощутимо между Даринькой и Виктором Алексеевичем. Она указывает — там. А он поёт: «там-там». Оба смотрят на одно и то же, но видят розно.

Когда же он обретает возможность нового видения, он противополагает его именно рассудку:

«По его словам, он как-то получал «новые глаза», в самом мелком и скучном из земного находил значительное, и это так настраивало его, что даже в зарядившем надолго дожде осеннем и в невылазной распутице чувствовалась ему своеобразная красота. Это новое почувствовалось им не вдруг, а как бы вырастало из чего-то, непостигаемое рассудком. Только впоследствии, путём духовного опыта он понял, из чего это вырастало… кому он обязан этим» (5,359).

Но не совпадает ли в таком случае метод Шмелёва с символизмом? В символизме ведь также — попытка вызнать «незримое очами». Нет, сходство лишь внешнее. Видение Шмелёва — православно-духовное, в символизме же — отвлечённо-мистическое. Шмелёв видит подлинного Христа, символист — в сусальном «белом венчике из роз». Для Шмелёва — познание Красоты необходимо для приятия полноты жизни, для символиста — для бегства от жизни в грёзу, для хотя бы временного блаженства в «соловьином саду». У Шмелёва жизнь — духовная мистерия, у символиста — «балаганчик».

Жизнь Дариньки наполняется познанием Бога и переживанием присутствия Бога во всём:

«…Тогда впервые сердцем познала я дарованное Господом счастье жить. В ту ночь, смотря на небо, я чувствовала близость Бога, до радостного замиранья сердца. Был Он в звёздах, в лёгком дуновеньи, в благоухании от цветника. Слышала Его в пеньи соловьёв, чувствовала несказанным счастьем, что буду вечно, ибо сотворена по Его Воле, Его Словом. Видела искру в своём сердце, нельзя сего постигнуть. Эта искра стала во мне, как свет. С того часу, каждый день жизни стал познаванием Его, через красоту Творения. Чем измерю безмерную Милость — жить? как выскажу? есть ли слова такие?.. в псалмах?.. В ту ночь вспомнилась мне любимая матушкина молитва, любимый и мною ирмос:

«Услышах, Господи, смотрения Твоего таинство, разумех дела Твоя, и прославих Твое Божество»» (5,289).

И это потому, что везде Христос.

Даринька душою доходит до онтологического аргумента в рассуждении о бытии Божием:

«В нас только то, что есть. Если веруют в Бога или сомневаются, есть ли Он… это потому, что есть Тот, в Кого горячо веруют. Кого безумно оскорбляют! Чего нет, о том не думают» (5,306).

После всех испытаний герои романа ещё полнее проникаются сознаванием и ощущением Промысла.

«Всё во мне осветилось, и я поняла, как должна жить. Всё в моей жизни было для исполнения мне назначенного» (5,297).

У Дариньки теперь всему есть одно толкование, всему, вплоть до незначительных проявлений бытия: «Потому что <…> так назначено. <…> Назначено, известно, от сотворенья» (5,357).

Это мнение её высказывается относительно… ночного пения петухов. Здесь может возникнуть недоумение, соблазн неприятия метода Шмелёва. Ильин о том пишет ясно, кажется, и сам разделяя возникающие недоумения:

«Роман медленно развёртывается в «житие» и в «поучение». Житие преодолевает соблазны, а поучение преодолевает религиозную слепоту. К художеству примешивается проповедь; творческий акт включает в себя элемент преднамеренности и программы, созерцание осложняется наставлением; и во второй части романа образ Дариньки рисуется всё время чертами умиления и восторга, которым читатель начинает невольно, но упорно сопротивляться. «Мудрость» Дариньки, которая призвана всё осветить, оправдать и объяснить, оказывается всё менее убедительной: так, например, ночной крик петуха, вырастающий вдруг в проблему мирового и исторического значения, объясняется тем, что петуху, по слову Дариньки, это пение в религиозном смысле «назначено»… Но что же и кому в сем мире не назначено? Такая мудрость способна разочаровать даже и доверчивого читателя. И вот обаяние Дариньки, непрестанно испытываемое другими героями романа, всё менее передаётся читающей душе. Сентиментальность становится главным актом в изображении, а душа читателя противится и охладевает… Главная опасность «чувствующего» художества оказывается непреоделённой и не устранённой в «Путях небесных»; читатель воспринимает намерение автора, но перестаёт художественно «принимать» его образы и созерцать его предмет…»[597].

В этом высказывании, на которое опиралась и Е. Осьминина, есть своя правота, как и своя неправота. Ильин верно указывает: роман Шмелёва всё более обретает черты совершенно иного типа осмысления и отражения мира, бытия: он «развёртывается в житие и поучение», преодолевающие то, что было неподвластно прежнему реальному мироотображению. И всегда бывает: при появлении нового метода он, по инерции эстетических предпочтений, не воспринимается всеми и сразу. К непривычному ещё нужно привыкнуть, и долгое время оно представляется вне-художественным, потому что художественность оценивается по сложившимся канонам, к новому методу не применимым. Ильин этого как будто не учитывает. Что же до «пения петухов», то Даринька ведь воспринимает это явление в контексте не обыденно-бытовом, а в ином: она вспоминает сакральный смысл этого пения в сопряжении с евангельским событием:

« — Или ты никогда не читал Евангелия?» — говорит она Виктору Алексеевичу, — «не слыхал — «не пропоет петух два раза, как ты трижды отречешься от Меня»? <…> Тут не для одного апостола Петра, а для всех. С того страшного часа, когда Пётр сознал свой страшный грех… петух напомнил ему… и он горько плакал… пла-кал… — шептала она, и слёзы были в её глазах, — го-рько плакал… мучила его совесть… И вот, с самого того часа, открылось людям во Святом Слове… «крик совести» открылся. Нет, я спутала… совесть всегда, это живой голос в сердце человеков… С того часа, когда ночью кричит петух… всем должно помниться, что случилось тогда» (5,358).

В таком контексте «бытовое» обретает особую глубину. По сути, Даринька возвращается к средневековому символизирующему бытие мировосприятию, когда в каждом явлении человек прозревал особый поучающий смысл. Её понимание «назначенности» всего противостоит обыденному сознанию, которое воспринимает мир как цепь случайностей. Сознание секулярное, расцерковлённое просто не совпадает с пробуждающимся сознанием Дариньки. Читатель может перестать доверять героине Шмелёва только в одном случае: если ему окажется напрочь чуждою её новая особенность мировосприятия. А эта особенность непривычна и трудна.

Ильин, для которого всё в мире, разумеется, «назначено», недоумевает: да разве можно понимать всё иначе? Можно — и тем объясняется то, что читатель начинает отвергать образную систему Шмелёва. Чтобы её воспринимать, необходимо переключение с уровня душевно-эстетического на духовный. Ведь Шмелёв писал не роман, но: духовный роман — как он сам предупреждал. Разница.

Даринька познаёт глубину всего творения: «…Эта глубина включала и земное, — вещи, движенья, звуки: во всём ей виделась глубина, всё было для неё знамением, всё было связано неразличимым для глаза строем, истекало из одного Истока, во всём чувствовался глубокий Смысл» (5,358).

А ведь это у Шмелёва не вдруг возникло. Писатель постепенно переходил от начального, почти пантеистического восприятия мира, — к духовному постижению в мире Творца Вседержителя. Дьякон в рассказе «Свет Разума» в наивном восторге перед миром выразил это авторское постижение:

«Да ведь чую: воистину, Храм Божий! Хвалите Его, небеса и воды! Хвалите, великие рыбы и вси бездны, огонь и град, снег и туман… горы и все холмы… и все кедры и всякий скот, и свиньи, и черви ползучие!..» (2,79).

Автор делает служителя Церкви как бы новым псалмопевцем, среди бедствий и страданий слагающим свой гимн Богу. В наивных образах дьякон продолжает славословие, звучащее в Церкви, потому что весь мир — Храм, и назначение в нём человека — молитва.

Даринька — вся в молитве. И в молитве церковной. Это многажды подчёркивается на протяжённости всего действия. Её тянет постоянно в храм. Радость о жизни она не мыслит вне Церкви. Одним из проявлений действия Промысла стало поэтому обретение ею в уютовском храме придела Святителя, к роду которого принадлежит по рождению и сама Даринька.

«Ведь всё на радость человекам, и Церковь разделяет со всеми эту радость и молится о всех и за вся…» (5,308).

Через Церковь постигает и Виктор Алексеевич своё соборное единство со всем и со всеми. Это произошло во время Крестного Хода, который стал «сдвигом» в его «духовно косной жизни» и в котором он ощутил, как передалось ему «чувство связанности» с народом, позволившее ему «познать всё». «Все мы единым связаны, одному и тому же обречены, как перст…» (5,335).

Действие романа происходит в середине 1870-х годов; начало обозначено вполне точно: конец марта 1875 года (5,396); точно датирована и завершающая сцена: «В ночь на 31 июля, 1877» (5,439). Но, по сути, всё совершается вне времени. Историческая конкретность обозначена некоторыми реальными подробностями, но события, происходящие в жизни Дариньки и Виктора Алексеевича, — равнодушны к истории. Эти события могли бы совершаться в любое иное время, ибо они определены законами «путей небесных».

Можно предположить, что точная датировка понадобилась Шмелёву для того, чтобы незримо совместить события третьего (ненаписанного, но задуманного) тома с событиями «Лета Господня» (рубеж 70-80 годов), которое ведь тоже пребывает, по сути, вне времени земного. Впрочем, это могло сложиться бессознательно.

Первая догадка о существовании вышних законов, «чертежей» — посетила Виктора Алексеевича в момент созерцания небесных светил. Окончательно он утвердился в том — наблюдая «пути небесные» в звёздной ночи:

«В небе, к селу Покров, вспыхивали падающие звёзды, чертили линии, кривые. Казалось, взлетали далёкие ракеты. Зрелище было необычное, хотя каждый видел не раз падающие звёзды: это был «звёздный ливень». Звёзды чертили огненные свои пути. Пути пересекались, гасли. Иные взвивались до зенита, иные скользили низко» (5,437).

Это зрелище обретает для героев романа символическое мистериальное значение (и не случайно же всё происходит в той стороне неба, где Покров).

И вот окончательно совершается разрешение конфликта между верою и рассудком:

« — А кто установил им пути?.. — спросила в темноте Даринька.

— Этим астрономия не задаётся. На это наука не даёт ответа. Никогда не даст. Это — за пределами науки, область не знания, а — ?

— Почему же — «ни-когда»?!.. — кто-то возразил, — принципиально, наука беспредельна!..

— О-тноси-тельно. Наука — ме-ра. Можно ли безмерность… ме-рой?!.. — как бы спросил себя Виктор Алексеевич. — Тут… — он махнул в пространство, — другое надо… я не знаю!..

Это «я не знаю» вышло у него резко, раздражённо.

— Мысль бессильна… постичь безмерное!..

Молчали.

— Надо быть смелым: разум бес-си-лен пред Безмерным! — воскликнул Виктор Алексеевич. — Надо… верой?.. Лишь она, как-то, постигает Абсолютное. Другого нет…» (5,437-438).

Для умаления разума перед верою нужно — мужество.

И в итоге всего — Даринька дарит Виктору Алексеевичу важнейшее. Шмелёв обозначает это в лаконичном диалоге:

« — Это… что?.. — спросил он, принимая в темноте.

— Евангелие. Лучше не могу тебе. Тут — всё.

Всё… — повторил он.

Всё» (5,439).

Можно утверждать: в этом лаконизме — совершенный художественный приём, полнее всего раскрывающий смысл происшедшего.

Во время Литургии вынос Евангелия на Малом Входе символизирует выход Спасителя в мир на проповедь. В мистерии «Путей небесных» явление Евангелия обозначает окончательное вхождение Христа в бытие героев романа.

Теперь — везде Христос — и окончательно.

«С того часу жизнь их получает путь. С того глухого часу ночи начинается «путь восхождения», в радостях и томленьях бытия земного» (5,439).

Ю.А. Кутырина была уверена:

«Господь призвал Ивана Сергеевича Шмелёва к себе, до срока, ибо в этом ответе Он видел его труд завершённым» (5,475).

Примем это как должное.


[594] Никон, игумен. Письма духовным детям. Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 1998. С. 7-8.

[595] Христианство и русская литература. С. 387.

[596] Киприан, архимандрит, проф.. Православное пастырское служение. Париж, 1957. С. 172.

[597] Ильин И.А. Т.6. Кн.1. С. 365.5.

Комментировать