<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том IV

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том IV - 3. Раннее творчество Шмелёва

(8 голосов4.5 из 5)

Оглавление

3. Раннее творчество Шмелёва

Он не сразу стал великим писателем. Во многих своих начальных опытах был обычным эпигоном признанных мастеров. Своеобразие шмелёвского восприятия мира в ранних его рассказах и повестях отпечатлевалось не вполне совершенно.

Для первых произведений Шмелёва характерно стремление выявить лучшее, доброе и светлое, что присуще душе человека — и что хоть в малой мере выражает присутствие в человеке образа его Творца. Правда, сознательного религиозного осмысления того у автора повестей «Служители правды» (1906), «В новую жизнь» (1907), рассказов «Гассан и его Джедди» (1906), «К солнцу» (1906) и др. — по сути, нет: чувствуется лишь ясно направленный к тому вектор творчества.

Колебания в мировидении Шмелёва, относящиеся к дореволюционному периоду его творчества, заметно определены его отношением к «социальной истории»: писатель то пребывает как бы вне её, то начинает проявлять к ней пристальный интерес, следуя при этом всегда традициям критического реализма, находившегося в те годы на излёте. Само отношение к социальной стороне русской жизни зависело в немалой мере от событий политической жизни: с их обострением как бы естественно усиливалось и внимание к исторической социальной конкретности бытия.

События первой русской революции не могли миновать сознание писателя. «1905 год поднял меня, — писал Шмелёв в ранней Автобиографии. — Новое забрезжило передо мной, открыло выход давящей тоске и заполнило образовавшуюся в душе пустоту»[475]. Основной темой его произведений становится изображение пробуждающегося под влиянием революционных событий сознания человека. Разумеется, Шмелёв был в том не одинок. А. Блок, касаясь творчества писателей-знаньевцев (а Шмелёва в его ранний период к ним можно отнести) в статье «О реалистах» (1907), писал, что «почти все они как-то дружно и сплочённо работают над одной большой темой — русской революцией» (5,110).

Шмелёв показал противников революции как людей смятенных, потрясённых происходящими событиями, утративших ощущение справедливости и нужности своего дела. Он отразил процесс коренной ломки мировоззрения, нравственных устоев, давно сложившихся форм существования. Вначале революция означала для писателя созидание иной жизни, основанной на совершенно новых началах, утверждающихся в сознании человека.

«Россия вступила на путь самоустроения, русская жизнь ждёт новых рамок и не только ждёт, но и создаёт их, отливая новые формы борьбы созидательной… Эта работа захватила произвольно или непроизвольно все общественные слои. Она захватила и тех, кто, казалось, никогда не имели никакой нужды разбираться во внутренней «политике», не хотели, да и не умели в ней разбираться. И эти люди захвачены теперь, они отозвались, они открыли глаза и стали смотреть, слушать, внимать, болеть душой и даже действовать. Одного из них я взял героем своей работы…»[476] — писал Шмелёв в редакцию «Русского богатства». В письме речь идёт о повести «Иван Кузьмич» (1907), главный герой которой, богатый московский купец Громов, воспринимал свою жизнь, общественные устои как нечто незыблемое, давно отстоявшееся и во веки веков неизменное. Революция перевернула все его представления. Мир пошатнулся в сознании этого человека. «Налетел разгром, разворотил устои и показал Ивану Кузьмичу, что всё, что было до сих пор, — пожалуй, не то. Что правды жизни, которую он предполагал раньше в жизни покоящейся в скрытом состоянии, в действительности нет да и не было никогда, что она лишь грядёт в мире, и что несут её, вернее ищут её те, о ком он и не задумывался раньше. Точно налетел вихрь, закружил, напугал, перекорёжил многое»[477], — так сам Шмелёв в письме к В.С. Миролюбову от 4 октября 1907 года объяснил переворот в сознании своего героя.

Весьма характерно, что новая правда увиделась персонажу Шмелёва в правде революции. Одна из центральных сцен повести — сцена, когда Иван Кузьмич, случайно оказавшись на стихийном митинге на одной из московских улиц, слушает выступление оратора-социалиста: «Его захватило всего, захватила блеснувшая перед ним правда… В тоске, в одиночестве, в Четьи-Минеях, в Никитушке, в старых образах и кивотах, в благотворении и молитве, в колокольнях и обителях, в преданиях громовского дома, — везде и всегда он искал её. И показалось ему, что она здесь, что в этой толпе, во вздохах и стонах мелькнула она»[478]. Вот что важно: не в религии, а в революции видится правда старому купцу. И за этим персонажем — не сам ли автор?

В упомянутом письме к Миролюбову Шмелёв также подчёркивал важность встречи героя с демонстрантами. Прежние представления о жизни «треснули в тот памятный день, когда случай столкнул Ивана Кузьмича с толпой, заставил стихийно почуять какую-то большую правду, перед которой отступило всё в бренном теле Ивана Кузьмича, перед которой, ясно не сознаваемой, Иван Кузьмич почуял себя равным им, этим полушубкам, кафтанам и поддёвкам. Подъём испытал Иван Кузьмич <…> в тот момент, когда блеснула ему почуянная правда…»[479]

Конечно, человек, подобный Ивану Кузьмичу, не смог бы до конца принять того, что несла революция, — и как подлинный реалист Шмелёв не нарушил внутренней логики развития характера: в итоге Громов стремится найти покой и утешение в вере. Но важно то, что хотя бы на одно мгновение герой повести ставит в своём сознании «правду революции» выше религиозной. «Я хотел, — писал Шмелёв П.Ф. Якубовичу, — показать на Иване Кузьмиче великое значение революции, разлагающей старые формы, уничтожающей прежних богов»[480].

В повести «Иван Кузьмич» впервые заметно стремление писателя к классовому анализу действительности. Здесь раскрывается социальная подоплёка происходящих событий, автор явно показывает, что революционная борьба — это борьба угнетённых против угнетателей. Достаточно отчётливо ощущается социальный детерминизм в обрисовке образа главного героя. Так, при всём своём благочестии, Громов весьма сурово обходится с работниками, пытавшимися выразить недовольство. Его колебания связаны прежде всего с ощущением слабости той силы, которая, по его понятиям, призвана охранять хозяев от низших классов.

В повести отчётливо прозвучала тема, так или иначе присутствующая почти во всех произведениях Шмелёва, — тема, которую можно условно назвать темой ухода. Многие герои Шмелёва изображаются писателем в тот кризисный для них момент, когда они сознают невозможность прежней жизни, решают «уйти» от неё в поисках нового счастья, покоя, свободы. Так и Иван Кузьмич: ощутив непрочность, а главное — несправедливость самого существования «хозяев», он решает прекратить прежнюю жизнь. Правда, иного пути, чем уход в монастырь, для него нет, но само решение об уходе вызвано именно тем переворотом в его душе, который произошёл под влиянием революции. В этом влиянии — причина того нравственного просветления героя, которым кончается повесть.

Должно заметить, что в произведениях дореволюционного периода у Шмелёва, по сути, нет православного воззрения на мир. Он опирается скорее на отвлечённые «общечеловеческие» ценности, церковную тему почти не затрагивает, а если и затрагивает, то не без критического оттенка в описаниях («Гражданин Уклейкин», «По приходу»).

Само нравственное просветление, завершающее внутренний кризис многих героев раннего Шмелёва, неизменно связано у писателя с «темою ухода», поскольку такое просветление делает невозможным продолжение прежнего образа жизни. Часто это проявляется как «выламывание» человека из своего класса, что можно считать одним из вариантов «ухода».

Тема «выламывания» нашла отражение в повести «Распад» (1907). Сам «распад» купеческой, буржуазной жизни, показанный в повести, заключается не только в неизбежности, по мысли автора, крушения этой жизни, но и в выпадении, «выламывании» человека из класса «хозяев».

Изображение «распада» было весьма характерно для литературы периода первой русской революции. Горький, Андреев, Чириков, Серафимович, Айзман, Вересаев, Гусев-Оренбургский, Скиталец и др. изображали в своих произведениях ломку «отживших» устоев, «гнилость и непрочность» прежних форм существования, пробуждение революционного сознания народа. Шмелёв в том не был исключением.

В «Распаде» автор дал классовый анализ действительности. Заводчик Захар Хмуров показан здесь как хищник, выжимающий последние соки из работающих на него людей. Те же, кто унижен и оскорблён властью денег, изображаются писателем именно как жертвы буржуазных отношений, а не внесоциального зла вообще (как в более ранних произведениях). Сын Захара, Лёня Хмуров (ставший затем революционером-террористом), выступает как защитник этих забитых людей. Это, в конце концов, и становится причиною его «выламывания», ухода в революцию.

Шмелёв выразил здесь свою твёрдую уверенность в том, что торжество «хозяев жизни» недолговечно:

«Они уйдут, их сметут…

Работает лаборатория мира, уже сильнее клокочет в тигле, рвутся огненные языки…»[481].

Хотя действие повести не относится к годам первой русской революции, эти слова имеют с нею самую непосредственную связь.

Все критики и исследователи марксистского толка могут смело характеризовать творчество Шмелёва конца 900-х годов как «передовое», «прогрессивное», «революционное» и т.д. Время слишком захватило его и подчинило своим соблазнам. Любопытно, что идея повести «Гражданин Уклейкин» (1908) точно укладывается в ленинскую мысль, сформулированную в статье «Пятидесятилетие падения крепостного права» (1911): «Революция 1905 года впервые показала царскому правительству, русским помещикам, русской буржуазии, что миллионы и десятки миллионов становятся гражданами, становятся борцами, не позволяют помыкать собою как быдлом, как чернью»[482]. Герой повести, нищий сапожник Уклейкин, оскорблённый социальными условиями «маленький человек», начинает сознавать своё положение, в нём возникает стихийный протест, стремление к борьбе с несправедливостями жизни.

Внимание к «маленькому человеку» — давняя и традиционная тема русской литературы. Она была характерна и для творчества большинства писателей-реалистов начала XX века. Но в годы революции на смену прежнему, забитому и угнетённому герою, приходит новый, «пробудившийся», начинающий сознавать своё положение, склонный к бунту. Несомненно, большое влияние на творчество многих писателей, прежде всего знаньевцев, оказал Горький — с его бунтующими босяками.

Шмелёв некоторое время был близок знаньевцам, в произведениях которых, как отмечала К.Д. Муратова, «революция выступала как время высокого взлёта душевных сил человека, социального прозрения его»[483]. Так и у Шмелёва — ещё герой раннего рассказа «Жулик» (1906), забитый чиновник казначейства — и фамилия-то у него: Крошкин! — кричит в исступлении: «Кто у нас не жулик? Все жулики и прохвосты!»[484] Здесь в зародыше проявилась та самая мысль, которая затем получила развитие в обличительных речах Уклейкина (тоже ведь говорящая фамилия). Уклейкин дерзко разоблачает власть имущих, открыто выкрикивает свои обвинения чуть ли не в лицо всем этим людям, обнаруживая прекрасное знание и понимание причин их власти и богатства.

Уклейкин горд и счастлив сознанием своего гражданского достоинства, которое пробудили в нём события общественной жизни. В этом он видит признание достоинства человеческого, осознаёт себя, быть может впервые, общественно-полезным человеком, да и человеком вообще. Шмелёв показал как бы опьянение героя сознанием своей гражданской значимости, но, верный правде жизни, писатель изобразил и горькое похмелье, неизбежное в положении нищего сапожника. Счастье Уклейкина эфемерно. Скоро он обнаруживает себя кругом обманутым, униженным теми самыми людьми, которым он верил, с которыми, пусть не до конца, а с осторожностью и опаской, но почувствовал себя равным. Разговоры о гражданских правах, о свободе, о новой счастливой жизни обернулись для героя повести ложью и лицемерием. Пробуждение Уклейкина к «активной» деятельности становится, в конце концов, причиною его гибели.

Шмелёв пытается утвердить мысль: революция не могла пройти бесследно для сознания людей. Многие герои шмелёвских произведений, даже очень далёкие от общественных вопросов, начинают задумываться над причинами существующего порядка вещей. «Господи! Для чего так много горя? И для чего массы людей в недостатке и бедствиях, а самое малое количество в изобилии?»[485] — рассуждает старый охотник Дробь в повести «Под небом» (1910). И хотя ответа он не получает, само зарождение подобного вопроса в сознании простого человека весьма симптоматично. Но важнее то, что сам автор ответа, кажется, не знает. Ответ о существовании зла может быть осмыслен только на религиозным уровне. Шмелёв же пока увлекается внешней видимостью, теми самыми «гримасами жизни», под которыми укрытою оказывается истинная сущность бытия. Он пока тяготеет к социальному осмыслению действительности. И справедливо отнесла его Муратова к числу тех писателей, которые «отождествляли освобождение личности с социальным распрямлением человека»[486].

Многие заблуждения предстояло преодолевать. Одно из главных — восприятие характера русского революционера. Разумеется, показывая события революции, писатель не мог обойти стороной и вершителей её. Отношение к ним у раннего Шмелёва было неизменно благожелательным. Но при всей симпатии к этим людям их мир остаётся для писателя неведом. Если в произведениях Шмелёва и появляются революционеры, то он всё же смотрит на них чаще глазами отцов, как бы со стороны, с точки зрения иного мира. Самое большее, на что он способен, — это лишь на пассивное сочувствие; он показывает нравственное превосходство детей, но суть их деятельности остаётся для читателей чаще всего загадкою. Нет у Шмелёва (что тоже важно) и точной социальной характеристики революционеров: в то время как у Горького появляются уже «сознательные пролетарские борцы», Шмелёв изображает скорее разночинных террористов. В этом он не отличался от прочих знаньевцев.

И всё же: в дореволюционных произведениях Шмелёва нет ни одной отрицательной характеристики революционеров.

Тут имеет смысл вспомнить известные слова М. Горького, который в статье «Разрушение личности» (1909) писал: «Следуя доброму примеру вождей, и рядовой литератор тоже начинает хватать революционера за пятки, более или менее бесталанно подчёркивая в нём всё, что может затемнить и запачкать его человеческое лицо, — может быть, единственное светлое лицо современности.

Этой лёгкой травле хотят придать вид полного объективизма, бросают грязью в лицо революционера как бы мимоходом и как бы между прочим. Изображают его разбитым, глупым, пошлым, но при этой дурной игре делают сочувственную мину старой сиделки, которой ненавистен её больной»[487].

Шмелёв от этого стоял в стороне. Почему?

Благородство и нравственная высота деятелей революции определена, по мысли писателя, высотою цели, ради которой они борются и страдают. В рассказе «Жулик» эта цель высказана просто: «А как лучше будет, то и жуликов не будет…»[488].

То есть: зло вызвано несправедливостью внешних обстоятельств. Изменить обстоятельства — победить зло. Чем и занимаются революционеры. Заблуждение стародавнее, давно нам знакомое. И Шмелёву ещё предстоит одолеть его.

А залог того, что для Шмелёва возможно было такое одоление, — это его преимущественное внимание к проблемам совести. С какой бы стороны ни подходил он к изображению революции или её участников, он всегда обращал основное внимание на проблемы нравственные. Его прежде всего интересуют те моральные основы, которыми руководствуется человек в оценке событий, в выборе жизненной позиции. В этом, к слову, заключается отличие Шмелёва от многих знаньевцев, отражавших революцию в своём творчестве и всегда шедших при этом за внешностью событий, без попытки обобщения и глубокого осмысления. Шмелёва же не интересовали никакие события сами по себе, вне связи их с теми этическими первоосновами жизни, которые пребывали в центре внимания писателя на протяжении всего его творчества. Особенно важно: всё, относящееся к сфере этического, Шмелёв чаще рассматривал независимо от социальной действительности. Нравственность не имела у писателя классовой характеристики.

Именно сосредоточенность на проблемах совести в надклассовом их понимании повлияла на дальнейшее развитие творчества Шмелёва, обусловило тот поворот, наблюдаемый у него в 1911-1912 гг., смысл которого В.А. Келдыш справедливо определил как «отход от социальной истории»[489].

Это проявилось в ходе работы над повестью «Человек из ресторана» (1911), одной из вершин не только в творчестве самого Шмелёва, но и всего русского критического реализма начала XX века. Подводя литературные итоги 1911 года, К. Чуковский писал тогда:

«И случилось так, что именно в этом году бесхитростный, «плоский» реализм неожиданно обнаружил, сколько таится в нём ещё не истраченных сил.

Реалист, «бытовик», никакой не декадент и даже не стилизатор, а просто «Иван Шмелёв», обыкновеннейший Иван Шмелёв написал совершенно по-старинному прекрасную, волнующую повесть, то есть такую прекрасную, что всю ночь просидишь над нею, намучаешься и настрадаешься и покажется, что тебя кто-то за что-то простил. Вот какой у этого Шмелёва талант! Это талант любви»[490].

(Ср. также отзыв Чуковского о повести в его письме к Шмелёву (1911): «Ваша вещь поразительная. Я хожу из дома в дом и читаю её вслух, и все восхищаются»[491].)

Создавая повесть, Шмелёв находился ещё под сильным воздействием революции, которая оставила (и не могла не оставить) глубокий след в жизни России, в сознании и психике людей. У Шмелёва это проявилось в его осмыслении образа революционера Николая Скороходова, сына главного персонажа повести, «человека из ресторана», старого официанта Якова Софроныча Скороходова.

Николай — образец моральной чистоты и стойкости. И он убеждён в собственной правоте, в справедливости революционной борьбы.

Важно, что в ранних редакциях (1909-1910) повести этот характер отличался ещё большей отчётливостью. Если в окончательном тексте Николай наделён положительными, но часто находящимися вне всякой связи с его революционной работой чертами, то в черновых редакциях (в Рукописном отделе РГБ хранится три сравнительно полных первоначальных редакции повести) многое в нём определено именно его принадлежностью к числу революционеров-борцов. Особенно любопытно упоминание в первой из этих редакций газеты «Искра», которую читают в нелегальном кружке на квартире Скороходовых: «А потом вдруг мне и вынимает из-под матраса такую газетку. То-оненькая бумажка, как для папирос и на ней мелко-намелко напечатано. Вот прочитайте, что здесь. Это из-за границы. И называется это искра. И говорит шепотом, а ногтем показывает. Я действительно прочитал. Очень резко написано, как мужиков на снегу нагайками били в кровь за бунт, и много. Тут вся правда, говорит, потому нельзя у нас печатать, а заграницей это наши русские, которые понимают и за всех стараются»[492].

Привлекает также внимание предпринятая в первой редакции повести попытка автора дать описание нелегального собрания у Скороходовых:

«Комната студента рядом с моей. И раз вечером собрались к нам барышня какая-то с курсов, потом ещё один человек — говорил басом — потом я узнал — слесарь с завода — потом он говорил про своё дело. Колюшка и этот вот, с железной дороги со службы сборов. Лежу и слушаю. А они про политику. И нельзя разобрать, что такое, но про утеснения и забастовки говорили и про манифестации… А потом им жилец стал читать часто-часто. И вспомнил я, что Черепахин мне говорил (имеется в виду процитированый ранее отрывок. — М.Д.). И понял я окончательно, что они, значит, социалисты, и про пауков и мух. Очень резко было и справедливо. Про то, как вынимают из рабочего человека пот и кровь, как паук из мухи. И потом слесарь начал про своё дело и положение. И потом как за»[493].

Шмелёв оборвал всё на полуслове, два приведённых отрывка в тексте перечёркнуты рукою самого автора. Убирая конкретные детали и описания, писатель в работе над повестью начинает всё пристальнее вдумываться в проблемы моральные. Уже в ранних редакциях можно отметить поворот авторского внимания от внешнего в описаниях и рассуждениях к внутреннему, к попытке выявить нравственные причины тех или иных поступков людей. И поэтому Шмелёв исключил из текста не только процитированные отрывки, но и другие подробности, заслоняющие важнейшее в осмыслении отображённых характеров и событий.

Оценки революционной борьбы в разных редакциях прямо противоположны. В первой редакции старый официант рассуждает: «Больно тому, который плачет и истекает кровью в жизни и которые может быть в думах тоже имеют склонность кровь чувствовать и болеть, и принимать страдания за других. Но таких людей я не видал… Был такой один, но Он даже и не человек, ибо Он Исус Христос, но по Его не делают и не обращают внимание, а многие так прямо считают Его за сказку. И потом ещё вот есть люди, как мой Колюшка, которые всё равно как особенные какие и непохожие на других»[494].

Сравнение революционеров с Христом в устах Якова Скороходова, человека глубоко религиозного, является наивысшей оценкой их деятельности. И это сравнение в ходе дальнейшей работы над повестью оказалось для писателя неприемлемым. В третьей редакции появляется совершенно иное, истинно религиозное рассуждение: «Я-то бы не пошёл на такие дела, потому что знаю сердцем, что не с того конца надо браться. Тут надо думать и думать, как всё устроить, а не то что уничтожение. Что толку. Люди-то, люди-то все одни и те же… и их поведение невозможно. И надо каждого человека изменить, обмыть его снутри и вычистить. И не машины, ни какими бомбами не сделаешь меня счастливым»[495].

Мысль же о Христе, наоборот, получает в этой редакции дальнейшее развитие: «Только и можно помочь, если бы пришёл на землю Исус Христос и укорил…»[496].

Тут фактическое отрицание революционной борьбы. Тут прямое указание на необходимость внутреннего очищения человека в борьбе с мировым злом. Шмелёв постепенно выходил на верный путь. Однако и эти, лишь намеченные рассуждения (что сказалось в их неотделанности, грамматической неправильности, даже небрежности некоторой), остались среди предварительных намёток. Автор вообще тему революции сильно сократил: ему было важно оставить только общий контур судьбы Николая Скороходова — в длинной череде бед, которые переживает главный персонаж.

Работа над повестью «Человек из ресторана» приходится на тот переломный момент, когда писатель начал отдавать предпочтение религиозной истине, хотя и не отказался вполне от разработки социальных мотивов при анализе жизненных явлений.

В третьей редакции повести религиозные мотивы даже более заметны, чем в основном тексте. Надежды главного героя соединены с его религиозным чувством:

«Повалился я перед распятым Христом и замер в истоме чувств. И подымался и смотрел в лик скорбящий и страдающий… Так я смотрел без слов и без рассуждения. Смотрел так, что Он мне как живой казался и я видел как будто Его глаза на меня с сожалением и состраданием смотрели. И так стоял я… И кто-то мне на голову руку положил. Поднял я голову — никого, так просто показалось мне. И вот, скажу. Как успокоенный вышел я… Как Он с креста снизошёл в мою душу и успокоил. И такая во мне мысль была успокоительная. Вот Он, Сам Господь страдание принимал и Его распяли… Его распяли и Он чувствует нашу скорбь и причтёт. Всем причтёт…»[497]

Вероятно, автор почувствовал неуместность некоторой экзальтации в передаче духовного состояния человека, слишком осязательного восприятия общения со Христом. Здесь что-то от католических мистиков — дальним отголоском и ненамеренно получившееся — ощущается. Это ещё первый, не вполне удачный опыт писателя, сознанный им самим, несомненно, как проба. Да и несколько мстительная надежда на воздаяние обидчикам — замутняет чистоту духовного стремления человека. В окончательном тексте это описание отсутствует.

В «Человеке из ресторана» Шмелёв, впервые в своём творчестве, обращается к проблеме противоречия между верою и научным пониманием мира в человеческом сознании. Уже во второй главе повести возникает спор о религии и науке между Колей Скороходовым и благочестивым Кириллом Саверьянычем, давним приятелем старого официанта. Коля выдаёт стандартный набор ничего не значащих общих слов о превосходстве науки над верою:

«Вы, папаша, ничего не понимаете по науке и находитесь в заблуждении…

Оставьте ваши рацеи! Если бы, — говорит, — вам всё открыть, так вы бы поняли, что такое благородство. А ваши моления Богу не нужны, если только Он есть! <…>

A-а… Вы на Евангелие повернули! Так я вам его к носу преподнесу! Веру-то вашу на все пункты разложу и в нос суну! Цифрами вам ваши машины представлю, лохмотьями улицы запружу!» (1,28-30).

Коля противопоставляет религии примитивные социальные обличения, не понимая даже логической несообразности своих аргументов, якобы опровергающих веру. Но мальчик ещё несмышлён — что с него взять? Да и бытовали всегда подобные взгляды, поэтому всякий писатель вправе их воспроизвести. Важно: как сам автор осмысляет сказанное героем.

Мальчику-обличителю противостоит Кирилл Саверьяныч, который пытается отвергнуть несогласие между наукой и верою:

«Науки постепенно продвигают человека к настоящему благородству и дают верный ключ от счастья! <…> Вера же и религия мягчат дух» (1,29).

В речах этого человека впервые слышится слово, которое время спустя станет ключевым для понимания всей жизни и творчества Шмелёва: Промысл. Кирилл Саверьяныч высказывает суждение, спорить с которым невозможно:

«…Надо изучать науки, что и делают люди благородные и образованные, а нам пока всем терпеть и верить в Промысел Божий. Этого вы не забывайте!» (1,29).

И в другой ситуации, когда старик Скороходов испытывает затруднение, не зная, как ему поступить, благочестивый приятель советует: «Положитесь на волю Творца!» (1,111).

Всё бы хорошо, да оказывается Кирилл Саверьяныч трусом, ханжою, корыстолюбцем. Нравственная компрометация сладкоречивого благомысла ставит под сомнение и те истины, что он изрекает.

И старик-отец как будто признаёт правду сына. Не относительно веры, конечно: в вере он неколебим. Но социальное обличительство Николая, его неприятие терпения — начинают казаться Якову Софронычу справедливыми: «Эх, Колюшка! Твоя правда!» (1,57).

Сам автор, кажется, ещё не устоялся в мировоззрении, колеблется, пытаясь соединить несоединимое.

Старик Скороходов, пройдя через многие муки и жизненные испытания, претерпевши тягостные страдания, выпавшие ему в нелёгкой жизни, приходит к своеобразному итогу:

«Можно сказать, один только результат остался, проникновение наскрозь» (1,154).

Это «проникновение» (то есть умение понять истину жизни, проникнуть в душу каждого человека, осознать, по-своему, смысл бытия) — не существует для «человека из ресторана» само по себе: оно тесно связано в его сознании с «сиянием правды» некоего боголюбивого старичка, образ которого важен для понимания повести.

Интересен приём, который применил писатель, введя образ старичка в повествование. Это приём троекратного повтора одной и той же мысли — со всё более заметным привлечением внимания к ней.

В первый раз Скороходов как бы мимоходом, между прочим, посреди рассказа о своей жизни роняет невзначай, так что не слишком внимательный читатель и не заметит: «И где она, правда? Один незнакомый старик растрогал меня и вложил в меня сияние правды… который торгует тёплым товаром… А эти… кушают, и пьют, и разговаривают под музыку…» (1,57). Чуть появилось и исчезнуло, и снова продолжается рассказ об ином совершенно.

Второй раз эта нота звучит громче и увереннее. Мы становимся свидетелями нравственного подвига, совершённого Скороходовым: сами шли к нему в руки большие деньги, а с ними и осуществление давних надежд приобрести собственный домик и тихо жить в нём на старости лет, но Скороходов не может идти против совести, нравственное чувство в нём слишком развито, чтобы присвоить эти, в сущности, уже «ничьи», обронённые в пьяном кутеже деньги. Совесть для него выше бесчестного счастья. И тут снова упоминается «незнакомый старичок»:

«И в глазах у меня жгёт, чувствую я, что очень хорошее дело делаю. И ещё себя хвалю: так, так. Вот Господь послал, а я не хочу, не хочу. Вот… И никому не скажу, что сделал. А сам про себя думаю, мне теперь Господь за это причтёт, причтёт. И бегу, и думаю, как правильно поступаю. Кто так поступит? Все норовят, как бы заграбастать, а я вот по-своему. И боком думаю, с другой стороны, будто слева у меня в голове: дурак ты, дурак, они всё равно их пропьют или в корсеты упихают. А я, с другой стороны, будто справа у меня, думаю: будет мне возмездие и причтётся…

Может и причлось… Так полагаю, по одному признаку, — причлось. В городе незнакомом старичок один на морозе тёплым товаром торговал… Причлось, может быть… Может, и за это…» (1,100).

В этом эпизоде с деньгами полнее всего раскрывается натура героя: здесь делается особый акцент, поэтому уже нельзя не заметить слов о «награде» за этот поступок. Но мы ещё ничего не узнаём о самом старичке, он пока остаётся загадкой.

Шмелёв психологически точно раскрывает состояние своего персонажа: он и гордится собою, и сожалеет одновременно (не случайно: именно слева дают о себе знать нечистые мысли), и надеется на награду. Как будто гордыня и корысть проскальзывают в его натуре, снижающие самоё высоту нравственного поступка. Но важно: что же воспринимает он как награду? Только узнав о том, можно будет сделать окончательный вывод. Кто тот старичок?

И, наконец, в третий раз уже в самом конце повести всё раскрывается. В один из тяжелейших моментов своей жизни, в хлопотах об арестованном сыне, в тревоге о судьбе его после побега из тюрьмы, встречается Скороходов со старичком. И вот та истина, что была открыта старичком и которую старый ресторанный лакей считает важнейшим итогом своей жизни, наградой за перенесённые страдания:

« — Без Господа не проживёшь. <…> Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа!..

Вот сказал. Вот! Вот это золотое слово, которое многие не понимают и не желают понимать. Засмеются, если так сказать им. И простое это слово, а не понимают. Потому что так поспешно и бойко стало в жизни, что нет и времени-то понять, как следует. В этом я очень хорошо убедился в своей жизни.

И вот когда осветилось для меня всё. Сила от Господа… Ах, как бы легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе.

И вот один незнакомый старичок, который торговал тёплым товаром, растрогал меня и вложил в меня сияние правды» (1,150-151).

В самом занятии старичка — торговле «тёплым товаром» (то есть полушубками, валенками, рукавицами и т.п.) — заключено для писателя символическое значение. Подчеркивая важность этого образа для понимания идеи его произведения, Шмелёв писал Горькому (22 декабря 1910 года):

«Есть ещё эпизодическая фигура — старик, торгующий тёплым товаром. Есть эти, торгующие тёплым товаром, и эти люди, носители гонимого уклада, эти сторожа исконного и тёплого, той скрытой теплоты, которая рассеяна по миру и согревает многих невидимо и мягчит и вносит поправки в глубине и мути жизни. То неписанное и недуманное, что выше и глубже писанного и думанного. Какая-то сильная, дремлющая в морозы правда, часто нежданная. В ресторанах её не найдёшь, она пока где-нибудь в тупиках у базаров»[498].

Эта-то «скрытая теплота», сберегаемая боголюбивым старичком, торгующим тёплым товаром, вошла в душу Скороходова в конце его жизни и — по убеждённости автора — согрела, осветила всё «сиянием правды». В подобном решении нашло отражение то, к чему шёл своими путями сам Шмелёв: без Господа не проживёшь.

Писатель не присоединился к хулителям революционного дела: скорее всего, потому, что сама хула их велась не с позиции истины религиозной, но на душевном уровне. В нравственном же отношении, как казалось писателю, революционеры стояли достаточно высоко. Необходимо было духовно осмыслить революцию, а для того необходимо было духовно осмыслить жизнь вообще. Шмелёв пока лишь приступал к тому — предстоял ему долгий труд.

При всём своём сочувствии революционерам он не мог оставаться сторонником революционного преобразования действительности, хотя и был сторонником преобразований общественного уклада. Тем более не надеялся он на пролетарскую революцию. Основные свои надежды Шмелёв возлагал на нравственное совершенствование людей. Именно поэтому он всё последовательнее развивает мысль о необходимости не революционного, а морального воздействия на действительность. Писатель обращается к вечным первоосновам жизни. С течением времени влияние революции на творчество Шмелёва всё более ослабляется. Ставя в центре внимания нравственные проблемы, писатель начинает сознательно отказываться от изображения социальных противоречий, стремясь выявить и исследовать то, что сближает, а не разъединяет людей — сближает на каких-то общих для всех этических основах. Этот «отход от социальной истории» заметен в ряде произведений, написанных вслед за «Человеком из ресторана».

Тяготение к тому наметилось уже в самом процессе работы над повестью. Так, наряду с усилением религиозно-нравственных мотивов — автор освобождался от социально-обличительных. Шмелёв изъял из текста несколько критических высказываний Скороходова, в которых тот претендовал на широкие обобщения, делая объектом своей критики не только нравственный облик высших слоёв общества, но и весь господствующий порядок жизни. Например, перечисляя тяготы своего существования, старый официант восклицал: «Господи! Разве кому известно, сколько скорбей и несчастья и мытарств вытерпел я! Где же вознаграждение? А мало ли таких как я и ещё хуже? Да я-то знаю, что я счастливее мужиков, которые на земле работают и не имеют хлеба и часто умирают с голоду среди нашей науки и роскошной жизни! И лучше я всех фабричных по жизни, ибо не тридцать рублей добываю я, а около ста рублей. <…> Неправильно! Неправильно такое устройство! Господь Бог видит, как неправильно…»[499] Этот отрывок присутствует в третьей редакции, но его нет в окончательном тексте.

В повести «Человек из ресторана» писатель осваивает своеобразный вариант «ухода» человека от прежней жизни, от мира несправедливости. Это путь нравственного сосредоточения в себе, уход в мир религиозной истины, понимание которой даёт человеку возможность «проникновения наскрозь». В конце повести Яков Скороходов именно «уходит» от социальной обыдённости, имевшей над ним прежде полную власть. Внешне всё остаётся по-старому: всё так же он служит в ресторане, всё так же проводит свои дни «под музыку», но если прежде он активно реагировал на все проявления окружающей жизни: негодовал, порицал, копил деньги, постоянно был занят соображениями житейской выгоды и т.д., то теперь он абсолютно равнодушен ко всему, что делается вокруг него. Скороходов встречается в ресторане с одним из главных своих врагов, с обидчиком дочери, — и он равнодушен даже к этому человеку, принёсшему его семье так много горя. Но здесь не тупое безразличие ко всему, не теплохладность во всём разуверившегося и опустившегося человека — здесь взгляд на всё с какой-то высшей точки зрения, это прозрение человека, имеющего твёрдую духовную опору в жизни и осознавшего подлинную цену всему. «Уход» старика Скороходова связан с нравственным возвышением над миром социальной обыдённости.

Нравственные ценности, повторим вновь, были, при некоторой ещё расплывчатости убеждения, неразрывны для Шмелёва с идеалами религиозными. И для него «уход» в поиск духовных основ бытия связан не со стремлением укрыться от непривлекательных сторон жизни, но желанием исправить жизнь, убрать скопившееся в ней зло, найти пути переустройства общества. В этом его коренное отличие от многих литераторов, превративших религиозно-мистические искания в самоцель.

Особого разговора требует словесное мастерство Шмелёва, поднявшегося на недосягаемую высоту в искусстве сказовой формы. Об этом верно писал А.П. Черников:

«Шмелёв обнаружил в своих повестях и рассказах умение тонко индивидуализировать персонажей с помощью их речи. Почти каждое действующее лицо в его лучших произведениях наделено неповторимым, присущим ему одному языком.

Наглядный пример тому — речь Скороходова. В монологах, диалогах и рассуждениях, в самом характере речи Скороходова отражён нравственный и духовный облик героя, его миропонимание, склад ума и социальное бытие.

Основа языка главного героя повести — простая разговорная речь городского люда. Тонко и метко схвачены автором особенности языка Скороходова, тщательно разработан колорит народной речи, сочной и яркой, изобилующей языковыми «огрехами» («смотремши», «посклизнуться», «урекал», «вострый», «задрызгали», «скрозь», «особливо»), вульгаризмами, жаргонными и диалектными словами («кокнуть», «испрокудился», «жигуляст», «елозить», «оттябель», «налимонился», «снюхиваются»), поговорками и образными выражениями («захотел от собаки кулебяки», «пустить пыль в глаза», «лисиц драть»). Наряду с ними значительное место в языке героя занимают слова и выражения, связанные с характером его профессии: «сервировать», «прейскурант», «артишоки», «шлосганисберг». При этом герой не раз подчёркивает, что ему, как человеку, обслуживающему «высшую и отборную публику», знакомы правила «хорошего тона», тонкости обращения, характерные для привилегированных слоёв общества. Поэтому просторечия, поговорки, вульгаризмы и профессиональные термины переплетаются в речи Скороходова с книжными словами и оборотами, подхваченными в ресторане, типа: «не мог я томленья одолеть», «глотнуть воздуха столицы», «открылось мне сияние жизни» и т.п. Подобные «интеллигентные слова и выражения по-своему переосмысливаются, причудливо искажаются старым официантом и поэтому не выглядят нарочитыми («При таком сорте гостей нужна очень искусственная служба», — пишет, например, автор, заменяя в окончательном тексте произведения слово «искусный» на «искусственный»). Употребление книжных слов и оборотов в соседстве с просторечной лексикой нередко придаёт рассказу Скороходова то серьёзный, то юмористический подтекст. Сквозь его комические обороты проступает горечь обиды обездоленного человека»[500].

Виртуозного мастерства достигает автор при передаче языка персонажей в речи Скороходова. При этом, как очень тонко заметил Черников, «сквозь его речь отчётливо просвечивают особенности речи остальных персонажей», и вместе с тем в восприятии Скороходова чужие особенности изъясняться обретают своеобразную окраску: на них накладывается манера говорить самого рассказчика. Сошлёмся лишь на один пример из приведённых исследователем:

«Подобным же образом Скороходов излагает содержание письменной речи другого персонажа: «Я его (Николая) письмо всем сердцем принял и вытвердил… «Прощайте, папаша, милый мой, и простите мне, что я вам так причинил…» Старый официант пребывает в уверенности, что он дорогое для него письмо «вытвердил». В действительности же он его не вытвердил, а «всем сердцем принял» и переиначил, передав лишь смысл, в соответствии со своими интеллектуально-психологическими особенностями»[501].

Мастерство сказа само по себе ставит Шмелёва на особое место в русской литературе.

Итак, в начале 1910-х годов Шмелёв постепенно приходит к выводу, что причина всех зол заключается не в классовом неравенстве, а в нравственном несовершенстве человека. Поэтому задача разоблачения социальной несправедливости отступает для него на второй план, а затем на время становится и вовсе неважною. Писатель всё чаще стремится выявить в людях те моральные основы, которые существуют в них независимо от классовой принадлежности, общественного положения, состояния, чина и т.п. — от всех «гримас жизни». Впервые это отчётливо проступило в уже упомянутой ранее небольшой повести «Мой Марс» (1910). Автор здесь утверждает прямо: то непривлекательное, часто отталкивающее, что мы постоянно видим в жизни и в людях, — всего лишь нечто вроде обмана зрения. Нужно уметь под грубой оболочкой видеть подлинную сущность, которая всегда прекрасна. И социальные различия также являются такой внешней оболочкой. По мысли автора, они не имеют никакого значения тогда, когда человек сталкивается с какими-то сущностными проявлениями бытия, как, например, борьба за жизнь или ожидание смерти. В одном из эпизодов повести на глазах у пассажиров парохода тонет в море свалившаяся за борт собака. И тут наступает момент, «когда все были захвачены одним стремлением и одним желанием — спасти погибавшую на глазах жизнь, в сущности, никому из них не нужного и раньше неведомого пса. Когда все вдруг почувствовали одно, всем общее, что таилось у каждого, далеко запрятанное, но такое тёплое и хорошее, и на самое короткое время стали детьми… чистыми детьми. Когда были забыты и шляпа-панама и бархатистые картузы, и смазанные сапоги, и рубахи, и накрахмаленные воротнички. Когда мужичок в поддёвке тянулся через плечо господина, облечённого в изящную английской фланели пару, и оба они смотрели на борющуюся за свою жалкую жизнь собаку и жалели и хотели одного»[502].

Даже такое незначительное, на первый взгляд, событие способно, по Шмелёву, отбросить наносное, малосущественное (в том числе и социальные различия) и сблизить всех в едином чувстве столь далёких в обычной жизни людей. Конечно, это чувство всеобщей близости и единства мимолётно, оно скоро развеется, но именно в такие моменты проявляется главное, что есть в человеке.

В ряде произведений того времени ещё можно отметить социально-разоблачительный пафос — таковы «Патока» (1911), «Стена» (1912), «Ненастье» (1912), «Пугливая тишина» (1912), но вскоре их окончательно сменяют иные настроения в творчестве, в котором появляется качественно новая особенность: мысль о независимости человека от среды, в первую очередь — от власти социальной обыдённости. Человек «уходит» от этой власти в мир нравственных и духовных ценностей (как Яков Скороходов), начинает зависеть только от собственных внутренних устоев. Личность уже не рассматривается как «продукт общественного развития», но лишь как результат самоприсущего ей стремления к самосовершенствованию. Именно поэтому писателю и не нужно изображать социальные противоречия: теперь он ставит своих героев лицом к лицу с вечными проявлениями бытия: с природой, с любовью, со смертью.

В повести «Росстани» (1913), одном из шедевров дореволюционного творчества Шмелёва, главный персонаж — старый человек, ожидающий смерти. Автор настоятельно подчёркивает: не богатый купец, наживший громадное состояние, а именно старый человек, радующийся каждому дню, который дарит ему жизнь, потому что дней этих осталось уже немного. Прежняя жизнь, заботы, добывание денег, суета — всё осталось где-то там, как будто в ином мире. Символична встреча двух стариков, стоящих на разных ступенях социальной лестницы — внешне, но таких близких друг другу — внутренне:

«И когда в первый раз опять встретились они, столкнувшись через лужок слабыми взглядами и покивали друг другу, забылось как-то, что Данила Степаныч стал крепко-богатым, что у его сына в Москве — всё отдал сыну — большие дома и бани, что сын его ездит в автомобиле и внуки пошли в образованные, а Семён Морозов всё тот же, что получает он от Николая Данилыча за сорок лет службы по три рубля в месяц за попавшую в колесо на водокачке и измятую руку, что сын его служит при бане парильщиком, вот уже двадцать лет моет народ и бегает по пальцу Николая Данилыча. И обоим им не подумалось, а так, сказалось внутри, как понятное и бесспорное, что теперь те ходят там по своим дорогам, а сами они вот здесь, на старой лужайке, каждый у своего двора. И то хорошо, и это, и так нужно. И обоим им светит солнышко, и обоим поют скворцы, и оба идут к одному, равные и покойные, оставив позади своё беспокойное» (1,163).

Сближение и единение людей разных социальных положений дорого писателю — это нередко отмечала критика середины 1910-х годов. Социальные же противоречия, обозначенные порою довольно точно, как в приведённом здесь отрывке, не вызывают осуждения: «И то хорошо, и это…»

Весьма характерен для этого времени рассказ «Лихорадка» (начало 1915). Герой его, художник Качков, глядя в пасхальную ночь на церковь, украшенную и освещённую на средства некоего купца Культяпкина, проникается чувством всепрощения и любви к людям:

« — Вот, вот оно! — показал на толпу Качков. — Единение! Все одним связаны, тем, что живёт в тайниках души, что не выскажешь. Объединены одним, чем и ты, и я. Только они не скажут. Я сливаюсь с ними, я чувствую их, и они мне близки! Только великие идеи могут так связывать! Родина, вера, самое дорогое, что ни за какие силы нельзя продать! <…> Понимаешь, я теперь людей чувствую… целовать их хочу! хочу! <…> Ведь это свет во тьме, эти церкви! Ведь не будь их, что бы было? <…> Я всё прощаю. Я лабазам этим поклонюсь — пусть в них Культяпкины, пусть, пусть! И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься!» (1,291-293).

Показательно, что в «Лихорадке» описано то самое Замоскворечье, которое является местом действия многих пьес А.Н. Островского и традиционно соединяется с понятием «тёмного царства». Шмелёв же заставляет своего героя неявно цитировать пасхальное Евангелие: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» (Ин. 1:5). Писатель всё увереннее обретает в своём творчестве то, что заметно выделит его в русской литературе.

К произведениям этого же времени близка повесть «Неупиваемая Чаша», и это не случайно: хотя она была закончена автором только в 1918 году, замысел и начало работы над нею относятся к 1913 году. Но начало мировой войны приостановило на долгий срок начатое произведение. В повествовании о крепостном художнике Илье Шаронове Шмелёв утверждает как основное начало жизни — нравственную силу человека. Писатель с сочувствием говорит о судьбе Шаронова, отодвигая при этом на задний план анализ классовых отношений, вовсе не стремится показать «ужасы крепостничества». Илья страдает не от гнёта социального — его нет по отношению к художнику, — а от власти безнравственного начала в жизни человеческой. Вся отрада его — в мистическом единении с силами добра, правды и всеобщей любви, которое нашло полное отражение в создании чудотворной иконы «Неупиваемая Чаша». Все эти «начала» имеют при том характер весьма отвлечённый. Шмелёв ещё далёк и от понимания православной иконы: его художник пишет икону самовольно, под влиянием возвышенной любви, о молитвенно-аскетическом делании он и не подозревает. Создание иконы становится результатом чувственно-бесплотной экзальтации.

Нужно иметь также в виду, что Шмелёв не ставил себе целью противопоставлять идеи всеобщей любви и радости бытия именно социальным несправедливостям. Последние выступают у него в общем ряду тех теневых сторон жизни, на которые, по мысли писателя, следует обращать как можно меньшее внимание. Смерть, несправедливости, болезни, бедность, ложь, социальное неравенство и т.д. являются как бы составными частями всеобщего зла. И нужно увидеть что-то светлое, что поможет одолеть данное зло в душе. Каждый раз писатель стремится противопоставить свой идеал именно тому злу, которое омрачает жизнь человека в конкретной ситуации, изображаемой в произведении. И если социальное зло становится объектом отрицания, то потому, что оно встречается на пути героев шмелёвских произведений, то есть в жизни вообще. В некоторых же повестях и рассказах социальные противоречия даже не упоминаются автором. Так, в повести «Как надо» (начало 1915) отрицается смерть как источник пессимистического отношения к жизни. У героя повести, врача, умирают жена и дочь, погибает пациент, он поддаётся отчаянию, замыкается в себе, решает, что жизнь его кончена и остаётся только долгое тоскливое существование в ожидании собственной смерти. Но под влиянием новой любви он пробуждается от своей тоски и снова обретает былую радость жизни.

«Ненавязчиво внушается мысль, что жизнь — сама по себе цель. Она в общем-то не радует ничем особенным, но всё-таки жить хорошо. Хорошо потому, что есть природа, есть переживания любви (пусть даже печально кончающиеся), есть доброта и сердечность в душе человеческой, в народной душе»[503]. Эти слова В.А. Келдыша, сказанные по поводу повести «Виноград» (1913), можно отвести почти ко всем произведениям данного периода.

Необходимо помнить, что утверждение идеи всеединства живого, идеи торжества жизни в тот период, когда в искусстве были широко распространены индивидуалистические стремления, пессимизм, — в период разрушения сознания имело несомненную положительную ценность.

В произведениях тех лет для Шмелёва важны были не сами описываемые события — довольно заурядные чаще всего, — а та напряжённая внутренняя жизнь героев, которая одна и имеет, по мнению автора, смысл для человека. Это определило некоторые особенности формы этих произведений. Рассказы Шмелёва середины 1910-х годов (в отличие от Куприна, Андреева, Вересаева и др.), по сути, не имеют сюжетной организации. Писатель стремится показать жизнь «как она есть», не нарушая её литературными условностями, вроде чёткой композиции или сюжета. Он считал, что подлинный смысл жизни всегда выявляется «вне фабулы», — и тем был близок Чехову.

Поэтому так трудно пересказать содержание таких произведений, как «Росстани», «Виноград», «Лихорадка» и др. Старик-купец, почувствовав приближение смерти, возвращается в родную деревню, разговаривает с людьми, вспоминает молодые годы, сажает цветы и подсолнухи, гуляет по деревне, а в конце умирает — вот содержание «Росстаней». Но в таком перечислении эти события теряют свой смысл. Подобный перечень не дает представления о произведении, потому что какой же человек не разговаривает с людьми, не гуляет и не вспоминает молодость? Всё дело в том, как это всё делается. Но тут всякий пересказ, кроме дословного, бессилен. (Можно вспомнить в связи с этим попытку А. Крайнего (З. Гиппиус) пересказать содержание рассказа «Подёнка» (1913): «…живёт студент-репетитор летом в купеческой звероподобной семье, живёт, живёт… ну, и больше ничего, и остаётся жить. Сначала ужинают, потом ложатся спать, потом встают, потом обедают, потом пьют чай, потом пьют вино… В промежутках студент купается»[504].)

Шмелёв порою показывает жизнь как бы разделённой надвое: на видимое каждодневное существование человека в сфере социальной обыдённости и на жизнь внутреннюю, которая внешне почти никак не обнаруживает себя. При этом в центре произведения — всегда «уход» героя от одной сферы в другую, от внешнего к внутреннему, от материального к душевному и духовному. Этому в основном и посвящены произведения середины 1910-х годов. А так как жизнь внешнюю, видимую, ни автор, ни его персонажи («ушедшие» или «уходящие» от этой жизни) не воспринимают как основную, важнейшую, то она и не получает в произведении чёткого оформления. Жизнь же внутренняя никакого сюжета иметь не может.

Всё это позволяет сделать вывод, что к середине 1910-х годов Шмелёв окончательно сформировался как художник, ищущий свой самобытный путь.

Стремление писателя выявить в действительности надсоциальные силы, объединяющие и сплачивающие людей, стало причиною того, что с началом мировой войны он увидел такую силу в опасности перед лицом врага, в единстве всего общества в борьбе с этим врагом. Любовь к народу, к земле, к России обусловила настроения, которые захватили писателя в начале войны. Вот как объяснил он это в письме к С.Д. Дрожину от 14 августа 1914 года:

«…Все пойдём. И я, чёрт возьми, рядом с моим Сергеем (сын писателя. — М.Д.) стану и лучше умру. Ибо дороги мне и соборы и твоя милая Низовка, и твоя школа, и всё твоё и моё, давне-родное, любимое, русское, святое. И твои бесплодные поля и небо жиденькое, северное, и твой и мой язык, язык 100 000 000-ов»[505].

В своих чувствах Шмелёв был не одинок; большинство русских литераторов восприняло эту войну как войну отечественную. Однако сам патриотизм у разных писателей вскоре начал получать различную окраску. Для одних он был связан с болью за страну, которая подверглась нападению врага, для других он вскоре перерос в оголтелый шовинизм, раздувание ненависти и жажды убийства. Это, в свою очередь, вело к попытке эстетизации войны. К такому крикливо-патриотическому направлению относились прежде всего произведения третьестепенных писателей, таких как Белов, Тан, Воинов, Агнивцев, Поваров и др. «Шмелёв один из немногих наших писателей, удержавшихся от соблазна взглянуть на войну глазами, умилёнными самоотвержением и геройством»[506], — писал критик А. Дерман, и это свидетельство современника важно для уяснения места Шмелёва в общем потоке литературы военных лет. Для писателя, подобного Шмелёву, эстетизация убийства была просто невозможна. Он ограничивался стремлением к правдивому отображению военной действительности.

Как всегда бывает, тот порыв к единству при надвинувшейся опасности — захватил не всех. Правда действительности была и в том, что кто-то корыстно наживался на всеобщей беде. Мимо этого Шмелёв пройти не мог.

« — У кого оно… радостное-то?! Шутки… вот в городу, у лавошников, да… энти рады! Есть такие, что Бога благодарят!» («Правда дяди Семёна», 1915; 1,314).

« — Он вон соли укупил сто кулёв… с мине драть будет! Полны сараи овсу набил!.. Жалей его! Да-а… Морды себе натроили… лопнуть хочут» («На большой дороге», 1915; 1,331).

«Сушкин <…> вспомнил лавочника Евсеева. Этот Евсеев, — как его не хватил удар! — когда отправляли солдат из города, громче других кричал — братцы родные! — и всё бежал рядом и потрясал картузом. «Братцы-то — братцы, а со всех получит» («Лик скрытый», 1916; 1,363).

Социальные противоречия обострились — никуда от того не уйти. Шмелёв не мог миновать этого стороною. В годы войны он пишет большой роман «Наследники», оставшийся незаконченным. В письме к А.Г. Горнфельду от 18 ноября 1915 года Шмелёв известил адресата: «…больше года работал над большим романом — а уж больше 12 листов написано и только 1/3 — романом, который меня захватил и, думаю, удался…»[507] Далее писатель сообщал, что отдал «вводную главу» в сборник «Клич». Упомянутая публикация — единственный сохранившийся отрывок из романа. Судьба остальной части неизвестна.

Даже если судить по сохранившемуся фрагменту, социальная критика в романе — жестока. Вступление к роману посвящено знакомству с богатым фабрикантом Прохором Балдягиным, портрет которого можно отнести к лучшим достижениям писателя. Балдягин и его окружение — в глубочайшем нравственном падении. И они — причина тягот и нужды рабочего люда, они как зараза действуют на окружающую жизнь. Балдягинская фабрика отравляет и мертвит вокруг себя всё живое. Существование балдягиных разрушает жизнь людей.

«По берегам радужной, в черноту, Луйки, где, кажется, никогда не течёт, а дремлет окрашенная вода, подёрнутая пыльным жирным налётом, с выскакивающими и пропадающими пузырями неведомых газов, — самое людное место Луйска. На городском бережку, в зарослях лопуха и крапивы, сидят и лежат целыми днями, в летнее время, праздные люди, растерявшие шапки и сапоги, копошится луйская рвань, вышибленная с фабрики, отводящая душу в прогулах. Бродят здесь, в зарослях, женский визг и дикие крики пропойной мастеровщины, тонут вздохи упившихся. Здесь много стекла, окровавленных тряпок и забытых опорков. Здесь много вытоптанных плешин, на которых играют в орлянку и ремешок и занимаются поножовщиной. Здесь сотни младенцев получили зачатие, и ежегодно десятки маленьких трупов находят случайные люди в рогожных кулёчках под бережками, с перетянутыми шейками и ртами, забитыми тряпкой. Здесь вся почва пропитана отбросом. Зовут это место Погановым, а на полицейском жаргоне за ним укрепилось едва ли удобопроизносимое прозвище — Зад…

Отступая от реки, на полверсты тянется бережком серый высокий забор, с поломанными гвоздями. Под забором лежат взъерошенные фигуры, загородив собой тропку, часто ногами или головами в гниющих лужах, играют в холодке в карты, пьют водку; стаятся бродячие собаки. За забором — балдягинское царство каменных корпусов, сараев и складов, изрезанное путями громыхающих вагонеток, рвущее и стрекочущее, в запахе нефти, хлора и красок. Там, на двадцати десятинах, не растёт ни одного деревца, и только упорно насаждаемая аллейка из тополей, перед окнами главной конторы, борется блёклыми листьями с отравляющим хлором.

По ночам на широком просторе высятся голубые солнца, и свет их, холодный и ровный, делает каменные громады ещё более мёртвыми. Веет ото всего холодом и тоской. И всегда тихо-тихо курятся черноголовые трубы»[508].

Этот мертвенный пейзаж — свидетельство того, что несёт людям власть балдягиных. Такая тема для Шмелёва не нова, из предшествующих произведений писателя она особенно детально разработана в рассказе «Патока» (1911): то же отравляющее воздействие на жизнь целой округи, которое распространяет описанная в рассказе фабрика, то же благополучие и нравственная низость сытого фабриканта. Но не сам Прохор Балдягин должен был стать главным героем произведения: ведь роман назван: «Наследники». Писатель так подробно рисует портрет отца, чтобы стали понятнее характеры сыновей его, наследников, которых он показал пока несколькими штрихами. Один из них, Никодим Прохорыч, без сомнения, пойдёт по стопам отца. С этим образом должна быть связана наметившаяся тема непрочности жизни безнравственных «хозяев», излюбленная шмелёвская тема «распада». Другой сын Балдягина, Степан, давно порвал с отцом, с которым всегда был «на ножах», он «выломался» из своего класса и совершил «уход» — в революцию. Прямое столкновение наследников — фабриканта и революционера, — их непримиримая борьба на страницах романа ощутимо намечены уже во вступлении.

Темы, обозначенные в романе, привлекли внимание писателя и в 1915 — 1917 годы. Так, тема «распада» отражена в пьесе «На паях» (1915): «Всё ползёт, как гнилая рогожка»[509]. Родным братом Прохора Балдягина можно назвать богача-капиталиста Карасёва, центрального персонажа повести «Забавное приключение» (1917). Это всё тот же тип уверенного в себе, процветающего и безнравственного хищника. Но он изображён в тот момент, когда обстоятельства — забавное приключение — заставляют его вдруг почувствовать, как непрочно и шатко его положение, как мало порою значат его всевластные деньги. С пристальным вниманием и сочувствием описывает автор тех, кто стал жертвой благословенной для Карасёва войны. «Обижали, будя! — кричит один из таких персонажей «Забавного приключения». — У меня за господами попропадало! Попили моей крови..! …А вот… сидит, миллиёнами обклался, а всё хо-очет… А тут бьёшься-бьёшься, с дыры на дыру перекладываешь… только и делов. Денежки-то туды пылят… — показал он костью на Карасёва»[510].

Вдумчивый и серьёзный наблюдатель, Шмелёв с гневом и сарказмом оценивал деятельность банковских воротил, их разлагающее воздействие на жизнь. В ответ на предложение Л. Андреева сотрудничать в газете «Русская воля», которую финансировала группа банкиров, Шмелёв прямо высказал своё отношение к этим людям (в письме от 24 июля 1916 г.):

«Банки… С этим понятием у меня неразрывно связывается спе-ку-ля-ция во всех видах и формах. Банки… Я знаю, какими, часто жуткими путями ходят эти, да, необходимые и небезгрешные учреждения. <…> С этими милыми учреждениями связываются имена славных деятелей российских, не раз пытавшихся (и подчас очень удачно) стричь государственную казну, пополняемую <…> главным образом за счёт дырявых карманов миллионов нищих российских «граждан». <…> Не эти ли милые учреждения помогли создаться дороговизне в нашу тяжкую годину? Это не раз было доказано. <…> Не при помощи ли их капитализм силится и крепче сбивает цепи на рабочий народ? При наших-то условиях. Не банковские ли воротилы получают концессии подкупами и влияниями в разных атмосферах? Не они ли явились, являются и будут являться теми акулами, теми ташкентцами, о коих ломал перо Щедрин и сотни честных людей, которые умеют видеть не только голубые просторы будущего с мощью и преуспеяниями российской промышленности и всех «производительных сил», но и серую и бедную действительность, которая на 999/1000 представлена неимущим, полуголодным трудовым народом. Банки… Я знаю, что огромное, сложное и отвратительное часто укрывает это звучное, маленькое слово. Царство денег и сил эксплуатации. <…> Банки — родные матери, вскармливающие капиталистов, создающие их, сплачивающие в синдикаты, в те армии, что завоёвывают и держат в тисках иные армии, в миллионы раз большие. Банки со своими сотнями миллионов денег — это крепости, несокрушимые твердыни, о кои будут разбиваться груди будущего сплочённого завоёвывающего право на человеческую жизнь народа»[511].

Шмелёв категорически отказался от предложения Л. Андреева.

Однако Шмелёв не был идеологическим противником буржуазии. Решая важный для своего времени вопрос о здоровых силах русского общества, автор «Человека из ресторана», «Распада», «Забавного приключения», романа «Наследники» пытался обнаружить эти силы именно в буржуазной среде. Эта мысль высказывается им, в частности, в пьесе «На паях». В интервью, данном газете «Биржевые ведомости» по поводу пьесы, Шмелёв утверждал: «Наша буржуазия волею-неволею, а выделит из себя носителей творческих сил и напором этих сил проложит путь справедливому будущему»[512].

Подобное убеждение было связано с тем, что для Шмелёва социальная характеристика человека, общественной силы была несущественной. Он видел безблагодатность стяжания сокровищ на земле — когда такое стяжание направляет корысть.

И он понимал, что если материальные блага направлены на всеобщую пользу, то направляющие их на то — должны пользоваться всеобщей нравственной поддержкой. С благодарностью вспоминал Шмелёв, уже будучи в эмиграции, имена тех, кто содействовал благу России своими состояниями: в небольшом очерке «Душа Москвы» (1930) писал:

«Нет, не только «тёмное царство», как с лёгкого слова критика повелось у нас называть русского купца XIX века — излюбленного героя комедии А.Н. Островского в России — в Москве особенно — жило и делало государственное и, вообще, великое жизненное дело. Воистину именитое купечество — «светлое царство» русское. Не о промышленности и торговле идёт речь: российское купечество оставило добрую память по себе и в духовном строительстве России» (2,503).

Писатель перечислил десятки имён, которыми должна гордиться Россия — от братьев Третьяковых до многочисленных Морозовых, слишком порадевших о ближних своих. И ведь это не эмигрантское настроение, когда из дали видится лишь доброе. Вспомним: рассказ «Лихорадка» с прославлением купца Культяпкина появился тогда же, когда создавался и роман «Наследники».

Для Шмелёва уже тогда важнейшею мерою при оценке человека стала мера религиозная. Балдягин нехорош не тем, что он промышленник, но тем, что жизнь мертвит. Культяпкин же не купечеством своим превознесён, но жертвою на храм.

В рассказе «Правда дяди Семёна» простой крестьянин, тот самый, что недобро отозвался о лавочниках, высказывает как основной закон всего русского бытия, да и всего человечества — закон правды Божией:

«Чего это?! — тычет он к церкви. — Церковь Божия?! так? чего на ней стоит? Хрест?! Для чего хрест ставят? сказывай, для чего? — не то меня спрашивает, не то старуху. — А для того, что… спасение! пострадал и… и молись — смотри, помни! Кровь Свою отдал драгоценную, за всякую… за всех змеев и за стервецов! Вот! За всех, хорошие ли, негодящие ли… За дрызг всякий, за воров-разбойников, за убивцев, за кровопивцев! Значит, памятуй. А у нас что?!» (1,321).

И лавочники, значит, не тем худы, что лавочники, а тем, что забыли про Христов закон.

Поэтому можно утверждать: то лишь видимость, что у Шмелёва в годы войны усиливается социальная критика. Нет, критика его несёт уже нравственный и религиозный характер. Просто обилие сокровищ земных мешает человеку думать о небесном — это истина ещё со времён Христа, — отчего имущие сословия чаще всего обнаруживают дурные стороны своей натуры.

Ещё важно: подвергая критике «хозяев жизни», Шмелёв вовсе не возлагал надежд на пролетариат (как Горький). Недоверие к рабочему классу отразилось во многих его произведениях. Широта тематики, изображение жизни различных слоёв русского общества — характерная особенность творчества Шмелёва, и лишь рабочие остаются почти вне поля его зрения. Когда писатель всё же касался этой темы (что было крайне редко), он изображал рабочий люд как тёмную забитую массу — не более того. Шмелёв был склонен рассматривать рабочих не как какой-то особый класс, а скорее как нечто входящее в состав угнетённого и терпящего тяжёлую нужду народа вообще.

Необходимо сознать: Шмелёв критиковал действительность прежде всего ради «ухода» человека от власти «заедающей среды», ради слияния его с Божией правдой. Поэтому не случайно: в тягостных испытаниях гражданской войны, в голодном Крыму, писатель ищет опоры в духовном: возвращается к давно начатой повести «Неупиваемая Чаша», которую завершает в 1918 году.


[475] Русская литература. 1973. №4. С. 145.

[476] РГБ. Ф.387, карт.9, ед. хр.21, л.1.

[477] ИРЛИ. Ф.185, оп.1, №1268, л.8.

[478] Шмелёв Ив. Рассказы. Т.2. СПб., 1912. С. 117.

[479] ИРЛИ. Ф.185, оп.1, №1268, л.9.

[480] РГБ. Ф.387, карт.9, ед. хр.25.

[481] Шмелёв Ив. Рассказы. Т.1. СПб., 1910. С. 106.

[482] Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т.20. С. 141.

[483] Судьбы русского реализма начала XX века. Л., 1972. С. 102.

[484] Русская мысль. 1906. №12. С. 25.

[485] Шмелёв Ив. Рассказы. Т.2. М., 1917. С. 11.

[486] Судьбы русского реализма. С. 154.

[487] Горький о литературе. М., 1955. С. 79.

[488] Русская мысль. 1906. №12. С. 23.

[489] Русская литература конца XIX-начала XX в. 1908-1917. М., 1972. С. 129.

[490] Ежегодник газеты «Речь» на 1912 год. СПб., 1912. С. 441.

[491] РГБ. Ф.387, карт.10, ед. хр.17.

[492] РГБ. Ф.387, карт.10, ед. хр.15, л.71.

[493] Там же. Л.71.

[494] Там же. Л.107.

[495] Там же. Ед.хр.17, л.75.

[496] Там же. Л.57.

[497] Там же. Л.66.

[498] Архив А.М. Горького.

[499] РГБ. Ф.387, карт.4, ед. хр.17, л.58.

[500] Черников А.П. Проза И.С. Шмелёва. Калуга, 1995. С. 105.

[501] Там же. С. 106.

[502] Шмелёв И.С. Мой Марс. С. 37.

[503] Русская литература конца XIX-начала XX в. 1908-1917. С. 128.

[504] Русская мысль. 1913. №4, разд.III. С. 25.

[505] РГАЛИ. Ф.176, оп.1, ед. хр.1090.

[506] Русские записки. 1916. №6. С. 83.

[507] РГАЛИ. Ф.155, оп.1, ед. хр.520, л.8.

[508] Клич. День печати. Сб. на помощь жертвам войны. М., 1915. С. 205.

[509] Шмелёв И.С. На паях. М., 1915. С. 40.

[510] Шмелёв Ив. Рассказы. Т.8. М., 1917. С. 86-87, 93.

[511] Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1975 год.

[512] Биржевые ведомости. 1915. №14635. 26 января. С. 3.

Комментировать