<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том IV

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том IV - Леонид Николаевич Андреев

(8 голосов4.5 из 5)

Оглавление

Леонид Николаевич Андреев

Одним из популярнейших литераторов начала XX века был Леонид Николаевич Андреев (1871 — 1919). Он по-своему пытался одолеть проблему правды в искусстве, исповедуя эстетическую теорию «двух действительностей», в которой «правде факта» он противопоставлял «образ факта», то есть художественное преобразование реальности воображением художника. Андреев сам часто признавался, что реальной жизни он почти не знает, да и не нуждается в таком знании: поскольку задача художника не следовать за фактами, а творить их, творить новую реальность, осмысляя которую можно выявить и решить глобальные проблемы бытия.

Горький свидетельствовал о своём друге:

«Я видел, что этот человек плохо знает действительность, мало интересуется ею, — тем более удивлял он меня силою своей интуиции, плодовитостью фантазии, цепкостью воображения. Достаточно было одной фразы, а иногда — только меткого слова, чтобы он, схватив ничтожное, данное ему, тотчас развил его в картину, анекдот, характер, рассказ»[8].

Он к этому не сразу пришёл, вначале осваивал реализм, но скоро почувствовал его исчерпанность и стал основоположником того метода, какой стали называть экспрессионизмом. В его основе — нарочитая гиперболизация действительности, нагнетаемая эмоциональность в её восприятии, чрезмерные усилия в привлечении всех выразительных средств — ради непременного «заражения» читателя собственным мировидением.

На жизнь Андреев — и как художник, и как человек — смотрел весьма мрачно: недаром в первой половине 1890-х годов предпринял две попытки самоубийства, нажил на том болезнь сердца, от которой умер ещё нестарым человеком.

Незнание действительности и нелюбовь к ней (в метафизическом смысле) заставляли писателя искать всяческие способы укрыться от жизни, «уйти» от неё — забыться в дурмане ли, в фантазиях, в искании нереальных образов, — только бы не видеть того, что ненавистно порою до смертной тоски.

Хорошо знавший Андреева Борис Зайцев писал:

«Писание было для него опьянением, очень сильным: в молодости, впрочем, он вообще пил; и, как рассказывал, наибольшая радость в том заключалась, что уходил мир обычный. Он погружался в бред, в мечты; и это лучше выходило, чем действительность. Студентом, после попойки, в целой компании друзей, таких же фантасмагористов, он уехал раз, без гроша денег, в Петербург; там прожили они, в таком же трансе, целую неделю; собирались даже чуть не вокруг света.

Неудивительно, что писания утреннего, трезвого, как и вообще дисциплины, он не выносил. Ночь, чай, папиросы — это осталось у него, кажется, на всю жизнь. Иногда он дописывался до галлюцинаций»[9].

Зайцев утверждал (и знал, о чём говорит): «Для Андреева, как писателя настоящего, смысл <…>, видимо, сводился к работе, как наркозу, уводящему от скучной действительности»[10].

В подобном отношении к художественному творчеству Андреев был вовсе не одинок в своё время. Многие были таковы.

Войдя в литературу погружённым в уныние реалистом, Андреев скоро стал популярным, поскольку пессимизм был в моде. С одной стороны, такой пессимизм питал настроения революционные, поскольку «дурную» (как казалось) реальность хотелось поскорее изменить, но со стороны иной, уныние подавляло духовные стремления и вело к богоборчеству, к отвержению религии и Церкви, смыкавшемуся с бунтарским настроем, который исповедовало большинство писателей, группировавшихся вокруг издательства «Знание», руководимого Горьким. Андреев вошёл в «Знание» как единомышленник, сочувствовал революции, отвергал Церковь, искал социальных путей к обновлению жизни. Его даже относили к «под-максимникам» (или «подмаксимкам»), как называли тех, кому покровительствовал Горький и кто держался одних с ним взглядов. Позднее, правда, он с Горьким разошёлся.

Андреева волновали проблемы совести, поэтому он был очень внимателен к творчеству писателей-народников, Гаршина, Льва Толстого. Но в безрелигиозном пространстве совесть не может быть истинною опорою, ибо сама ни на чём не основана. Для писателей с подобной ориентацией становится поэтому важнейшею проблема самоутверждения человека, давняя и неизлечимая болезнь гуманизма. Андреев попытался осмыслить её в «Рассказе о Сергее Петровиче» (1900). Центральный персонаж рассказа, обыденный студент, начинает страдать от своей заурядности, понять которую ему помогло чтение Ницше. Сергею Петровичу хочется утвердить себя в высоком «блаженстве» самопожертвования ради людей, но он не может достичь того по причине собственной обезличенности. Всё это приводит его к решению о самоубийстве.

Люди в рассказах Андреева («Большой шлем», 1899; «Молчание», 1900; «Жили-были», 1901; «Город», 1902 и др.) фатально разобщены, одиноки, над ними тяготеет рок, влекущий их к безумию и смерти. «Тема безумия, — утверждает К. Муратова, — пройдёт через всё творчество Андреева, обретая всё более глубокий и ёмкий смысл. Безумие для него — не только следствие противоречивой природы самого человека, но и результат воздействия на человека противоречивой социальной природы современного общества»[11].

Социальный детерминизм не был чужд писателю, и это тесно и логически увязывалось с его уверенностью: «Царство человека должно быть на земле»[12]. Не Царство Божие, но «царство человека»? То есть абсолютное освобождение от «религиозного дурмана» и социальное (а какое может быть иное?) движение ко всеобщему благоденствию? Андреев, во всяком случае, последователен в своих заблуждениях. Последователен и в сознательном богоборчестве.

Одновременно влечёт воображение писателя и биологический детерминизм, попытка выявить тёмные звериные инстинкты, таящиеся в глубине натуры и определяющие поведение человека вопреки всякой морали («Бездна», 1902).

Примечательна повесть «Жизнь Василия Фивейского» (1904). Она сразу сделала имя Андреева весьма популярным. Критика повесть превозносила, договорились даже до утверждения бесспорного революционного значения этой «Жизни…». Ныне все исследователи согласно сопоставляют повесть с Книгой Иова, находя много общего в судьбе многострадального праведника и центрального персонажа повести, православного священника о. Василия. И впрямь: один сын андреевского героя тонет, рождается идиотом другой, затем гибнет в пожаре жена. Священник смиряется, но… принимает посланные ему испытания как знак своей избранности. Так начинаются расхождения с ветхозаветным якобы-прототипом. Праведный Иов, претерпевая все испытания, смиряется перед непостижимою для него промыслительной волею Творца. О. Василий, по сути, противопоставляет всем испытаниям свою гордыню — и впадает в прелесть. Уверовав в собственную избранность, он дерзает воскрешать умершего бедняка, видя в себе вершителя Божией воли, призванного облегчать людские страдания. Но чуда он совершить не может — и теряет веру в осмысленную справедливость бытия, утрачивает веру в Промысл и в Творца.

«Небо охвачено огнём. В нём клубятся и дико мечутся разорванные тучи и всею гигантскою массою своею падают на потрясённую землю — в самых основах своих рушится мир. И оттуда, из огненного клубящегося хаоса, несётся огромный громоподобный хохот, и треск, и крики дикого веселья»[13].

Отвергший веру священник восстаёт в бунте, и гибнет, несломленный, хотя и побеждённый.

Андреев несомненно сочувствует своему герою, сочувствует его выводу о неправоте мироустроения. Но, хотел того автор или нет, он показал лишь одно: гибельное действие бесовского соблазна. Человек может устоять в тягостных испытаниях, опираясь на веру, но стократ труднее одолеть ему искушение гордыни и сохранить веру в чистоте. Экспрессионизм бессилен достичь той цели, к которой устремлён автор. Он даёт свой «образ факта», навязывая собственное энергичное толкование реальности, но читатель вправе противопоставить тому «образ» собственный, отвергая душевное мировидение на более высоком уровне миросозерцания. Существенно и иное: автор подменяет православное понятие Промысла Божия пантеистическим понятием рока, хотя и сам не замечает такой подмены.

Позднее Андреев попытался изобразить ещё один «бунт» повредившегося в вере священника, о. Ивана Богоявленского, в рассказе «Сын человеческий» (1909). Сей деревенский батюшка, невзрачный и со скверным характером, усомнившись в прочности и разумности мироустроения, начинает с того, что пишет прошения об изменении ему фамилии, даже о замене её неким номером (и чтобы непременно тот номер кончался на 9), затем увлекается граммофонной музыкой, в основном записями иудейских канторов, затем высказывает мнение, что граммофон вполне мог бы заменить не только хор на клиросе, но и священника с дьяконом во время литургии. В завершение всего он пишет прошение о переходе в магометанство. Этот клинический случай, искусственно сочинённый, автор всерьёз рассматривает как колебание устоев веры в человеческой жизни. Важно: попа Ивана не могут переубедить ни вечно пьяный священник соседнего прихода, ни сын-священник, ни глуповатый дьякон. А второй сын, семинарист Сашка, даже выказывает отцу явное сочувствие. Примечательно и название: так именовал себя в земной жизни Спаситель. Теперь новый «сын человеческий» подвергает сомнению прежние установления. И всё это всерьёз?

Всерьёз ли, нет ли — но происходит это в измышленном мире, созданном экспрессивной фантазией автора.

Экспрессионизм Андреева особенно ярко проявился в рассказе «Красный Смех» (1904). Его тема — безумие человека, вызванное безумием и ужасом миропорядка, в котором царят война и убийство. Рассказ о войне (в реальности — русско-японской) сошедшего с ума офицера в записи его брата, также заразившегося этим безумием, несёт в себе как бы умопомешательство в кубе (брат проникается безумием от безумного человека, столкнувшегося с безумием войны). Символом этого трёхстепенного безумия становится Красный, цвета крови, Смех, воцарившийся над землёю:

«Что-то огромное, красное, кровавое стояло надо мною и беззубо смеялось.

— Это Красный Смех. Когда земля сходит с ума, она начинает так смеяться. Ты ведь знаешь, земля сошла с ума. На ней нет ни цветов, ни песен, она стала круглая, гладкая и красная, как голова, с которой содрали кожу. Ты видишь её?

— Да, вижу. Она смеётся.

— Посмотри, что делается у неё с мозгом. Он красный, как кровавая каша, и запутался.

— Она кричит.

— Ей больно. У неё нет ни цветов, ни песен»[14].

Всё это, кажется, делает безумным самого автора. Его сознание как бы раздваивается. Горький писал в своих воспоминаниях об Андрееве: «Леонид Николаевич странно и мучительно-резко для себя раскалывался надвое: на одной и той же неделе он мог петь миру — «Осанна!» и провозглашать ему — «Анафема!».

Это не было внешним противоречием между основами характера и навыками или требованиями профессии, — нет, в обоих случаях он чувствовал одинаково искренно. И чем более громко он возглашал «Осанна! — тем более сильным эхом раздавалась «Анафема!» »[15].

Такое двоение в душе человека — не есть ли признак безумия?

«Человек с двоящимися мыслями не тверд во всех путях своих (Иак. 1:8).

Впрочем, Андреев сам стремился к безумию, нарочито усугубляя его в своём поведении и творчестве. Горький же вспоминал, как Андреев однажды признался ему:

« — Я, брат, декадент, выродок, больной человек. Но Достоевский был тоже больной, как все великие люди. Есть книжка, — не помню чья, — о гении и безумии, в ней доказано, что гениальность — психическая болезнь! Эта книга — испортила меня. Если бы я не читал её, — я был бы проще. А теперь я знаю, что почти гениален, но не уверен в том, — достаточно ли безумен? Понимаешь, — я сам себе представляюсь безумным, чтобы убедить себя в своей гениальности, — понимаешь?»[16].

Вот и весь секрет: заурядная тяга к самоутверждению. Так это он о себе писал тот рассказ «Сергей Петрович»? Только в отличие от своего героя — сумел убедить себя в собственной неординарности.

Там, где человек отвергает Бога, ему ничего не остаётся, как только самоутверждаться, своими усилиями и порою весьма диковинными средствами.

Весь «серебряный век» был болен этим. Это его главная тайна. И: секрет полишинеля.

Увлечённость идеей революции дала Андрееву возможность написать многие рассказы — «Марсельеза», «Набат», «Рассказ, который никогда не будет закончен…», «Так было» и многие иные. О благотворности революции он сочинил свою первую пьесу «К звёздам» (1905) — отчасти в противовес горьковским «Детям солнца». Автор утверждал необходимость единства подвигов революционных и научных. Центральный персонаж пьесы, учёный Терновский, рассуждает о земном безсмертии человека, которое он запечатлевает в своих делах. (Мережковский остроумно заметил, что утешать себя таким безсмертием, всё равно, что кормить нарисованным хлебом.)

Размышления о роли науки и необходимости богоборчества Андреев отразил в неудачной пьесе «Савва» (1906), в основу которой положена судьба талантливого изобретателя Уфимцева, совершившего террористический акт (единственный такого рода в истории) против православной святыни — чудотворной иконы «Знамение Божией Матери» в курском городском соборе.

Славу Андрееву-драматургу принесли его условно-символические пьесы, первою из которых стала «Жизнь Человека» (1906). Главного персонажа, Человека, существование которого оказывается лишённым всякого смысла, на протяжении всего действия пьесы, то есть всей жизни, сопровождает Некто в сером. Критики спорили о смысле этого символического образа, отождествляя его с Роком, с Промыслом (неизбежно путая эти понятия), с природой, не имеющей ясных целей. Человек проходит в своей жизни через ряд изменений в судьбе, от надежды к отчаянию. Он постоянно пытается противостать своему серому спутнику и перед смертью посылает ему прощальное проклятие. В этом «Некто» — не лучше ли увидеть дьявола, ведущего человека, по убеждённости автора, от рождения к смерти? Собственно, сама идея: жизнь, не имеющая смысла, есть путь к смерти, тоже бессмысленной, — идея, порождённая дьявольским пессимизмом, не более. Однако и родственная ей концепция всевластной и безликой природы, не имеющей цели, — тоже бесовская.

Пьеса «Царь-голод» (1908) стала откликом на поражение революции. Изображённый в пьесе полусимволический бунт оказался подавленным, но под занавес раздавались голоса погибших бунтарей: «Мы ещё придём!» Всё достаточно прозрачно.

Поэтизации и героизации сатанинского начала посвящена пьеса «Анатэма». Дьявол, выступивший у Андреева под именем Анатэма, пытается разгадать смысл миротворения, но железные врата, за которыми укрывается невразумительный Великий Разум Вселенной, остаются для него закрытыми. В бессильном отчаянии Анатэма устраивает на земле кощунственную пародийную мистерию. Соблазняя старого еврея Давида Лейзера идеей бессмертия, которое можно сотворить делами любви о ближних своих, дьявол затем призывает к новому «мессии» бедняков всего света, и Давид узнаёт своё бессилие перед неисчерпаемостью зла, понимает невозможность спасения людей от этого зла, невозможность бессмертия. Обманутая надеждами своими, толпа в ярости убивает неудавшегося спасителя. В пьесе прочитываются намеки на сопоставление Давида именно со Спасителем. Параллели с Новым Заветом у Андреева несомненны. Красноречива ремарка к одной из картин: «…распластавшись и подвернув под себя листы, похожая на крышу дома, который разваливается, валяется корешком вверх огромная Библия в старинном кожаном переплёте»[17].

Священное Писание влекло Андреева — и отталкивало.

Ему вздумалось дать беллетристическое переложение евангельских сюжетов, что он осуществил прежде всего в рассказе «Иуда Искариот» (1907). Правда, Евангелие стало у автора преимущественно внешним поводом для выражения собственных фантазий о мире, о человеке. Горький утверждал, что Андреев даже не озаботился чтением Евангелия перед написанием своей истории Иуды.

Само отношение писателя ко Христу раскрылось в одном из разговоров с Горьким:

« — Кто-то сказал: «Хороший еврей — Христос, плохой — Иуда». Но я не люблю Христа, — Достоевский прав: Христос был великий путаник…

— Достоевский не утверждал этого, это — Ницше…

— Ну, Ницше. Хотя должен был утверждать именно Достоевский. Мне кто-то доказывал, что Достоевский тайно ненавидел Христа (и о Достоевском понятия не имели. — М.Д.). Я тоже не люблю Христа и христианство, оптимизм — противная, насквозь фальшивая выдумка…

— Разве христианство кажется тебе оптимистичным?

— Конечно, — Царствие Небесное и прочая чепуха. Я думаю, что Иуда был не еврей, — грек, эллин. Он, брат, умный и дерзкий человек, Иуда. Ты когда-нибудь думал о разнообразии мотивов предательства? Они — бесконечно разнообразны. У Азефа была своя философия, — глупо думать, что он предавал только ради заработка. Знаешь, — если б Иуда был убеждён, что в лице Христа перед ним Сам Иегова, — он всё-таки предал бы Его. Убить Бога, унизив Его позорной смертью, — это, брат, не пустячок!»[18]

Вот — идея рассказа: заурядное самоутверждение, понимаемое, как из ряда вон выходящее: как же, Самого Бога унижаем!

Цель Андреева — унижение Христа и Апостолов. Подсознательно ощущая свою ущербность и не имея средств к подлинному возвышению, человек всегда будет стремиться принизить то, до чего бессилен подняться.

Христос понимается писателем только как человек (в те годы это было слишком распространено среди либералов), немощный, эмоционально подвижный, наивный.

Совершая предательство, Иуда у Андреева опровергает тем правоту учения Христа, обнаруживает ничтожество и трусость Его учеников и низость толпы, которая ранее восторженно внимала Учителю.

В рассказе «Елеазар» (1906), Андреев обращается к судьбе воскрешённого Спасителем Лазаря. Писатель, возносивший мрачное воззрение на бытие, предположил, что познавший смерть Лазарь окажется не способен к новой радости жизни и будет сеять вокруг себя ужас беспредельного отчаяния. Такое понимание евангельского события можно назвать просто: безверие.

Зато писателю очень нравились все, кто собственным своеволием как-то противопоставляет себя миру. Это прежде всего революционеры-террористы, которых он возвеличил в «Рассказе о семи повешенных» (1907). Превозносится им и вольнолюбивый бандит Саша Погодин, бывший гимназист, «чистый юноша», ставший атаманом лесных разбойников (роман «Сашка Жигулёв», 1911). Отголосок романтических бредней о справедливом Робин Гуде.

Андреев если и признаёт мораль, то именно мораль вольного гуманизма, но никак не христианскую. Христианская мораль, по Андрееву, насквозь лицемерна. Он выводит эту идею в рассказе «Христиане» (1905). На заседании суда вызванная свидетельницей проститутка отказывается от присяги, поскольку не считает себя христианкой: «Когда бы я была христианка, таким бы делом не занималась»[19]. Усилия объяснить ей её заблуждение, церковные, богословские, мистические, либерально-гражданские, разбиваются об упорство этой женщины: в грехе нельзя считать себя близкой Богу. В итоге разбирательство превращается в обличение общественного ханжества, а падшая женщина — в подлинного судию над всеми. «Что мы судим её, что ли, или она нас судит?»[20] — прозревает член суда после долгих и ни к чему не приведших увещеваний.

В рассказе «Правила добра» (1911) автор утверждает отсутствие христианской морали вообще. Некий чёрт, по прозвищу Носач, возжелал творить добро, и долго выпытывал у священника (в рассказе католического, но это условность, ибо «святой отец» представляет некую общехристианскую позицию), каковы правила добра. Носач — сугубый рационалист, поэтому требует чётких указаний и предписаний, ибо если «правил нет, так и добра никакого нет»[21].

После долгих попыток вызнать правила и творить по ним добро служитель ада приходит к выводу: «Трудно было думать об испытанном, а как начнёт думать, так и покажутся со всех сторон мятущие разум противоречия: скользит прекрасное добро, как тень от облачка над морской водою, видится, чувствуется, а в пальцы зажать нельзя. Кому же верить, как не Богу, а Сам Бог нынче одно говорит, завтра другое, а то и сразу говорит одно и другое; в каждой руке у Него по правде, и на каждом пальце по правде, и текут все правды, не смешиваясь, но и не соединяясь, противореча, но где-то в своём противоречии странно примиряясь»[22].

И священник в итоге пишет для Носача объёмистую рукопись, где сводит воедино все правила добра:

«Когда надо, — не убий; а когда надо, — убий; когда надо, — скажи правду; а когда надо, — солги; когда надо, — отдай; а когда надо, — сам возьми, даже отними»[23] и т.д.

Бес даже заподозрил в священнике переодетого сатану, но затем начал исполнять предписанное и обрёл покой. И только иногда продолжало манить его «неведомое Добро».

Вывод: нет у христиан ни морали, ни добра.

Этот нравственный релятивизм не мог не привести писателя к тому своеобразному пониманию преступления, которое мы видим в его сочинениях, не мог не привести к хотя бы частичному оправданию преступления. А уж пристальности внимания к преступлению Андрееву было не занимать.

«Поэмой несовершённых преступлений»[24] справедливо назвала К. Муратова пьесу «Собачий вальс» (1913 — 1916), в которой пессимизм и одиночество основных персонажей ищет для себя выхода в подготовке преступления или в мечте о нём. Кульминация тяги к преступлению — желание ущербного сознанием чиновника Александрова-Феклуши подложить мину под весь Петербург, поскольку в этом городе можно ощущать лишь своё ничтожество. Автор, кажется, сочувствует таковому персонажу или хотя бы оправдывает его.

Ещё раньше, в рассказе «Мысль» (1902), Андреев вывел самоутверждающегося доктора Керженцева, который вначале, начитавшись Ницше, ради доказательства своей неординарности совершает убийство, а затем мечтает изобрести некое универсальное взрывчатое вещество, чтобы уничтожить «проклятую землю, у которой так много богов и нет единого вечного Бога»[25].

Чехов об этом рассказе писал Горькому (29 июля 1902 г.):

««Мысль» Андреева — это нечто претенциозное, неудобопонятное и, по-видимому, ненужное, но талантливо исполненное. В Андрееве нет простоты, и талант его напоминает пение искусственного соловья» (П-11, 13).

Чехов как всегда поразительно точен в образном сравнении. Андреев энергично, экспрессивно навязывал свою измышленную реальность, но, как искусственный соловей, тянул всё одну и ту же песню. Уныние, богоборчество, самоутверждение, безумие…

В незавершённом романе «Дневник Сатаны» (1918-1919) Андреев продолжает тему, начатую в «Мысли». Пожелавший принять в себя сатанинскую природу изобретатель Фома Магнус отвергает какую бы то ни было мораль и, обретши разрушительное средство, о котором лишь мечтал доктор Керженцев, замышляет подлинно дьявольское преступление. Исследователи видят в том обличение капиталистического строя. Но сатана не имеет социальной детерминированности. Хотя те или иные обстоятельства и впрямь могут ему посодействовать, что показано в романе Андреева.

Восторженно принявший февральские события 1917 года, Андреев от большевицкого переворота пришёл в уныние, вскоре оказался отрезанным от России, а давняя болезнь довершила последствия одиночества и депрессии.


[8] Горький М. Полн. собр. соч. Т.16. М., 1973. С. 314.

[9] Зайцев Борис. Т.6. С. 25.

[10] Там же. С. 30.

[11] История русской литературы. Т.4. Л., 1983. С. 334.

[12] Литературный архив. Т.5. М.-Л., 1960. С. 106.

[13] Андреев Леонид. Красный смех. Минск, 1981. С. 200.

[14] Там же. С. 116.

[15] Горький М. Полн. собр. соч. Т.16. С. 324.

[16] Там же. С. 332.

[17] Андреев Л.Н. Полн. собр. соч. Т.3. М., 1913. С. 304.

[18] Горький М. Т.16. С. 356.

[19] Андреев Леонид. Повести и рассказы. М., 1957. С. 288.

[20] Там же. С. 294.

[21] Там же. С. 486.

[22] Там же. С. 488.

[23] Там же. С. 496.

[24] История русской литературы. Т.4. С. 365.

[25] Андреев Л.Н. Полн. собр. соч. Т.2. С. 136.

Комментировать