<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том IV

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том IV - Глава 15. Алексей Максимович Горький (1868-1936)

(8 голосов4.5 из 5)

Оглавление

Глава 15. Алексей Максимович Горький (1868-1936)

Владимир Соловьёв так обозначил путь, по которому совершается религиозное развитие человека от детской бессознательной веры к укоренению в христианской убеждённости:

«В детстве всякий принимает уже готовые верования и верит, конечно, на слово; но и для такой веры необходимо если не понимание, то некоторое представление о предметах веры, и действительно ребёнок составляет себе такие представления, более или менее нелепые, свыкается с ними и считает их неприкосновенною святынею. Многие (в былые времена почти все) с этими представлениями остаются навсегда и живут хорошими людьми. У других ум с годами растёт и перерастает их детские верования. Сначала со страхом, потом с самодовольством одно верование за другим подвергается сомнению, критикуется полудетским рассудком, оказывается нелепым и отвергается. <…> К концу истории все верования отвергнуты и юный ум свободен вполне. Многие останавливаются на такой свободе ото всякого убеждения и даже очень ею гордятся; впоследствии они обыкновенно становятся практическими людьми или мошенниками. Те же, кто не способен к такой участи, стараются создать новую систему убеждений на месте разрушенной, заменить верования разумным знанием. И вот они обращаются к положительной науке, но эта наука не может основать разумных убеждений, потому что она знает только внешнюю действительность, одни факты и больше ничего; истинный смысл факта, разумное объяснение природы и человека — этого наука дать отказывается. Некоторые обращаются к отвлечённой философии, но философия остаётся в области логической мысли, действительность, жизнь для неё не существует; а настоящее убеждение человека должно быть вовсе не отвлечённым, а живым, не в одном рассудке, но во всём его духовном существе, должно господствовать над его жизнью и заключать в себе не один идеальный мир понятий, но и мир действительный. Такого убеждения ни наука, ни философия дать не могут. Где же искать его? И вот приходит страшное, отчаянное состояние — мне и теперь вспомнить тяжело — совершенная пустота внутри, тьма, смерть при жизни. Всё, что может дать отвлечённый разум, изведано и оказалось негодным, и сам разум разумно доказал свою несостоятельность. Но этот мрак есть начало света; потому что когда человек принуждён сказать: я ничто — он тем самым говорит: Бог есть всё. И тут он познаёт Бога — не детское представление прежнего времени и не отвлечённое понятие рассудка, а Бога действительного и живого, который «недалеко от каждого из нас, ибо мы им живём и движемся и существуем». Тогда-то все вопросы, которые разум ставил, но не мог разрешить, находят себе ответ в глубоких тайнах христианского учения, и человек верует в Христа уже не потому только, что в Нём получают своё удовлетворение все потребности сердца, но и потому, что им разрешаются все задачи ума, все требования знания. Вера слуха заменяется верой разума; как самаряне в Евангелии: «уже не по твоим речам веруем, но сами поняли и узнали, что Он истинный Спаситель мира, Христос».

И так ты видишь, что человек относительно религии при правильном развитии проходит три возраста: сначала пора детской или слепой веры, затем вторая пора — развитие рассудка и отрицание слепой веры, наконец, последняя пора веры сознательной, основанной на развитии разума» (165-166).

Схема есть схема, и любая всегда страдает приблизительностью. Соловьёв рационалистичен: он не учитывает одной малости — сердца. А малость-то всё и решает. Но, вместе с тем, схема помогает понять некоторые закономерности любого явления. И разумеется, всегда требует уточнения.

В данном случае: важно и то, какие именно основы веры вкладываются в детское сознание: от них зависит многое затем. Во-вторых, значимо: сколь глубоким был юный бунт, когда мнимая свобода поманила отвергнуть прежние представления. И, напоследок, сам поиск веры в третью пору также может пойти в произвольном направлении: не к истинной вере, а к разного рода обманкам.

Творческий и жизненный путь трёх крупнейших классиков русской реалистической литературы первой половины XX века — Горького, Бунина и Шмелёва — позволяет, в их сравнении, осмыслить предложенную философом схему с неожиданных сторон, давая тем обильный материал для неложных выводов.

Все трое — примерно ровесники. Судьба их несходна, розно проявили они себя в литературе. Но что-то же и сближает их. Они были знакомцами, нередко печатались в одних и тех же изданиях. До революции у них сложилась репутация «прогрессивных» (в разной мере) писателей. Октябрьский переворот они восприняли с разною степенью неприязни. В разные сроки, но оказались за границею. Там все трое выдвигались на нобелевскую премию — это наименее существенное обстоятельство их писательской судьбы, но тоже может быть отмечено…

Но главное: это были три сущностно несходных между собою типа личности: по самому характеру религиозных стремлений. Именно это резко обособило творчество каждого из них. И дало нам три разных типа общения с художником.

Искусство даёт нам возможность именно общения (радость общения — самую большую роскошь в жизни, как мудро заметил Сент-Экзюпери). И тот верно поймёт смысл любого произведения, кто будет искать в нём прежде не идеи, не формальные приёмы, не художественные красоты, а душу художника, с которою вступает в общение и которая во всех особенностях произведения искусства ищет средства к самовыражению, символизирует себя через них.

Художник раскрывает в творчестве своеобразие собственного видения мира, предлагает его всем, стремится заразить этим видением всех, вовлекаемых в сферу его творчества и увлекаемых в индивидуальный внутренний мир художника, вовсе не всегда соответствующий миру реальному — а художнику до того и дела нет. Он творит свой мир и хочет сделать каждого включённым в этот мир, где он сам полновластный хозяин всего. Но что он сотворит? Искусство таит многие опасности.

Оговоримся сразу: сказанное имеет отношение исключительно к искусству секулярному: в искусстве религиозном цель иная: дать ощущение, насколько возможно, красоты и истины Горнего мира, как он раскрывается духовному видению художника, вдохновляемого Святым Духом.

И поэтому, соприкасаясь с произведением искусства мы всегда — сознательно или нет — ищем ответа на вопрос: что за человек этот писатель, живописец, композитор — и как он учит меня смотреть на мир? (Об этом мудро писал Толстой в предисловии к сочинениям Мопассана, и мы уже ранее говорили о том.) Важно ведь: кто раскрывает перед нами свою душу — и чем «заражает» нас, предлагая, а то и навязывая собственное мировидение?

Как он сам смотрит на мир и как учит, заставляет меня смотреть?

1. Особенности мировоззрения А.М. Горького

Когда Горький рассказывает о своём детстве, отрочестве, юности, мы вовсе не обязаны думать, что он излагает хронику действительных событий. Автобиографическая трилогия Горького — «Детство» (1913), «В людях» (1916), «Мои университеты» (1923) — относится к художественной, а не к документальной литературе, и автор имел право на вымысел. Значит ли сказанное, что мы должны подразумевать неправду? Нет. Но только нужно искать в этих повестях, как и вообще в искусстве, не внешнюю правду событий, а правду видения мира этим конкретным человеком.

Видит же он этот мир не слишком привлекательным.

«Началась и потекла со страшной быстротой густая, пёстрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что всё было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, — слишком обильна жестокостью тёмная жизнь «неумного племени».

Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил, — да и по сей день живёт, — простой русский человек» (15,20)10

Автор трилогии и не скрывает, что видение этого мира — это именно его своеобразное видение:

«Лица людей, поднятые вверх, смешно напоминали мне грязные тарелки после обеда. Здесь смеялись мало, и не всегда было ясно, над чем смеются. Часто кричали друг на друга, грозили чем-то один другому, тайно шептались в углах. Дети были тихи, незаметны; они прибиты к земле, как пыль дождём. Я чувствовал себя чужим в доме, и вся эта жизнь возбуждала во мне десятки уколов, настраивая подозрительно, заставляя присматриваться ко всему с напряжённым вниманием» (15,43).

«…Порою меня душила неотразимая тоска, весь я точно наливался чем-то тяжким и подолгу жил, как в глубокой тёмной яме, потеряв зрение, слух и все чувства, слепой и полумёртвый…» (15,98).

«Кругом было так много жестокого озорства, грязного бесстыдства. <…> Здесь жили сытно и легко, работу заменяла непонятная, ненужная сутолока, суета. И на всём здесь лежала какая-то едкая, раздражающая скука» (15,272).

«Меня давит эта жизнь, нищая, скучная, вся в суете еды, и я живу как во сне» (15,276).

«…Этот дом, со всеми его жителями, возбуждал во мне отвращение всё более тяжкое. Весь он был оплетён грязною сетью позорных сплетен, в нём не было ни одного человека, о котором не говорили бы злостно. Полковой поп, больной, жалкий, был ославлен как пьяница и развратник; офицеры и жёны их жили, по рассказам моих хозяев, в свальном грехе; мне стали противны однообразные беседы солдат о женщинах, и больше всего опротивели мне мои хозяева — я очень хорошо знал истинную цену излюбленных ими, беспощадных суждений о людях. Наблюдения за пороками людей — единственная забава, которою можно пользоваться бесплатно. Мои хозяева только забавлялись, словесно истязуя ближних, и как бы мстили всем за то, что сами живут так благочестиво, трудно и скучно» (15,369).

«В отношении к человеку чувствовалось постоянное желание посмеяться над ним, сделать ему больно, неловко» (15,406).

«Скука, холодная и нудная, дышит отовсюду: от земли, покрытой грязным снегом, от серых сугробов на крышах, от мясного кирпича зданий; скука поднимается из труб серым дымом и ползёт в серенькое, низкое, пустое небо; скукой дымятся лошади, дышат люди. Она имеет свой запах — тяжёлый и тупой запах пота, жира, конопляного масла, подовых пирогов и дыма; этот запах жмёт голову, как тёплая, тесная шапка, и, просачиваясь в грудь, вызывает странное опьянение, тёмное желание закрыть глаза, отчаянно заорать, и бежать куда-то, и удариться головой с разбега о первую стену. Я всматриваюсь в лица купцов, откормленные, туго налитые густой, жирной кровью, нащипанные морозом и неподвижные, как во сне. Люди часто зевают, расширяя рты, точно рыбы, выкинутые на сухой песок. <…>

Мне очень ясно, что скука давит их, убивает, и только безуспешной борьбой против её всепоглощающей силы я могу объяснить себе жестокие и неумные забавы людей» (15,409-410).

«Веселье у нас никогда не живёт и не ценится само по себе, а его нарочито поднимают из-под спуда как средство умерить русскую сонную тоску. Подозрительна внутренняя сила веселья, которое живёт не само по себе, не потому, что хочет, просто — хочет жить, а является только по вызову печальных дней.

И слишком часто русское веселье неожиданно и неуловимо переходит в жестокую драку. Пляшет человек, словно разрывая путы, связавшие его, и вдруг, освобождая в себе жесточайшего зверя, в звериной тоске бросается на всех и всё рвёт, грызёт, сокрушает…» (15,440).

«Жизнь вообще казалась мне бессвязной, нелепой, в ней было слишком много явно глупого» (15,518).

«В душе моей вскипали чёрные мысли:

«Все люди — чужие друг другу несмотря на ласковые слова и улыбки, да и на земле все — чужие; кажется, что никто не связан с нею крепким чувством любви»» (15,521).

«…Вся земля казалась огромной арестантской баржей; она похожа на свинью, и её лениво тащит куда-то невидимый пароход» (15,525).

«Оставаясь один, я бродил по коридорам и закоулкам «Марусовки», присматриваясь, как живут новые для меня люди. Дом был очень набит ими и похож на муравьиную кучу. В нём стояли какие-то кислые, едкие запахи и всюду по углам прятались густые, враждебные людям тени. С утра до поздней ночи он гудел; непрерывно трещали машины швеек, хористки оперетки пробовали голоса, басовито ворковал гаммы студент, громко декламировал спившийся, полубезумный актёр, истерически орали похмелевшие проститутки, и — возникал у меня естественный, но неразрешимый вопрос: «Зачем всё это?»» (16,20).

«Жизнь села встаёт передо мною безрадостно. Я многократно слышал и читал, что в деревне люди живут более здорово и сердечно, чем в городе. Но — я вижу мужиков в непрерывном, каторжном труде, среди них много нездоровых, надорвавшихся в работе, и почти совсем нет весёлых людей. <…> И не сердечна эта бедная разумом жизнь, заметно, что все люди села живут ощупью, как слепые, все чего-то боятся, не верят друг другу, что-то волчье есть в них» (16,102-103).

«…Когда на сельских сходах или в трактире на берегу эти люди соберутся серой кучей, они прячут куда-то всё своё хорошее и облачаются, как попы, в ризы лжи и лицемерия; в них начинает играть собачья угодливость пред сильными, и тогда на них противно смотреть. Или — неожиданно их охватывает волчья злоба, ощетинясь, оскалив зубы, они дико воют друг на друга, готовы драться — и дерутся — из-за пустяка. В эти минуты они страшны и могут разрушить церковь, куда ещё вчера вечером шли робко и покорно, как овцы в хлев. У них есть поэты и сказочники, — никем не любимые, они живут на смех селу, без помощи, в презрении.

Не умею, не могу жить среди этих людей» (16,131).

«В этом исступлённом веселье нет смеха, нет лёгкой, окрылённой радости, поднимающей человека над землёй, это — почти религиозный восторг; он напоминает радения хлыстов, пляски дервишей в Закавказье. В этом вихре тел — сокрушительная силища, и безысходное метание её кажется мне близким отчаянию» (16,144).

«После всего, что я видел, жизнь хороших, умных интеллигентов казалась мне скучной, бесцветной, она тянулась как бы в стороне от полуумной тёмной суеты, которая создавала липкий быт бесконечных буден» (16,155).

«…Я знал, что «народа», о котором они говорят, — нет на земле; на ней терпеливо живёт близоруко хитрый, своекорыстный мужичок, подозрительно и враждебно поглядывая на всё, что не касается его интересов; живёт тупой, жуликоватый мещанин, насыщенный суевериями и предрассудками ещё более ядовитыми, чем предрассудки мужика, работает на земле волосатый крепкий купец, неторопливо налаживая сытую, законно-зверячью жизнь» (16,189).

«Было и ещё много грязного, жестокого, вызывавшее острое чувство отвращения, — я не буду говорить об этом, вы сами знаете эту адову жизнь, это сплошное издевательство человека над человеком, эту болезненную страсть мучить друг друга — наслаждение рабов» (16,412).

Подобные примеры можно множить и множить, выписывая и перепечатывая едва ли не всё собрание сочинений Горького. Из произведений писателя легко вынести тягостное впечатление о тяжеловесной мрачности русской жизни, в которой лишь искрами вспыхивают проблески стремления к более достойному человека существованию

Порою он чувствовал себя бессильным перед «заедающими мелочами жизни»: «Надо быть Самсоном и — сильнее, чтобы не заели азиатские мелочи жизни. Они пьют кровь человека, точно комары; пьют и отравляют, прививая лихорадку злости, недоверие к людям, презрение к ним. Надо быть слепым Самсоном, чтобы пройти сквозь тучи ядовитой мерзости, не отравляясь ею, не подчиняясь силе её. <…>

Я шёл босым сердцем по мелкой злобе и гадостям жизни, как по острым гвоздям, по толчёному стеклу» (14,458-459).

Верно ли он описывает виденное им? Верно, надо думать. Но неужели всё так мрачно и только мрачно? Он и сам недоумевает:

«Мне хотелось плакать от горькой обиды. Я жадно искал причаститься той красоте жизни, которой так соблазнительно дышат книги, хотел радостно полюбоваться чем-то, что укрепило бы меня. Уже наступило для меня время испытать радости жизни, ибо всё чаще я ощущал приливы и толчки злобы, — тёмной, жаркой волною она поднималась к груди, ослепляя разум, сила её превращала острое моё внимание к людям в брезгливое, тяжёлое презрение к ним.

Было мучительно обидно, — почему я встречаю так много грязного и жалкого, тяжко глупого или странного?» (16,165).

Почему? А потому, что так настроено зрение и нет понимания, что нужно исправлять этот настрой.

Так Горький видит мир, но это не значит, что мир таков.

Здесь приведены его впечатления того времени, когда он только вступал в жизнь, как он сам рассказал о них в трилогии. Это его ранние впечатления от жизни — в позднейшем осмыслении; впечатления тем более характерные, что отложились в памяти надолго. Это его ранние впечатления — и они задержались в его памяти, так что он не отбросил их, как детски-неверные, не оспорил их в себе, а принял и воспроизвёл как истинные. И даже возвёл такое видение мира в принцип: писал (в декабре 1901 года Пятницкому):

«Я думаю, что обязанность порядочного писателя — быть писателем неприятным публике, а высшее искусство суть искусство раздражать людей» (5,523).

Можно вспомнить, что так же примерно рассуждал Лесков в конце жизни. В том — ещё одно свидетельство о деградации реализма в его стремлении к «неприкрытой правде жизни». Дело то не в «правде», а в бездуховности отбора, к которому пришли некоторые писатели, тем облегчая неправду декаданса.

Правда ли то, о чём писал Горький? Правда. Но то частичная, а не целостная правда. Горький — писатель, несомненно обладавший разорванным сознанием. Особенности этого сознания легче всего понять, если вспомнить индийскую притчу о слепцах, пожелавших узнать, что такое слон: один начал щупать хобот слона, другой — хвост, третий обхватил его ногу, кто-то взялся за бивни, кто-то дотянулся до живота… — и первый сказал, что слон похож на змею, второй — на верёвку, третий утверждал сходство слона со столбом, четвёртый… пятый… шестой… У каждого была своя правда, каждый не врал, да только целое не было дано им в восприятии. Вот и Горький: изучил, разглядывая то, что было доступно, но что-то и недоступным оказалось. Главное: он не мог постичь духовной сущности жизни.

И оттого: это несчастный человек, которого хочется пожалеть. Но он сам запрещает: не унижать человека жалостью.

Разумеется, Алёша Пешков трилогии — не писатель А.М. Горький в детстве и юности; полного совпадения нет, и учёные-литературоведы скажут, что нельзя отождествлять лирического героя с автором. Так. Но не все же читатели учёные литературоведы. Отождествляют. Это ошибочно, но ничего не поделаешь. Да и ошибка не велика. Важнейшее же иное: персонаж ли, сам ли автор, но они навязывают своё определённое отношение к жизни. Они говорят: вот каков мир. Но мы должны судить по тому не о мире, а об их внутреннем человеке.

Чтобы понятнее была эта уже много раз повторённая здесь мысль, прибегнем к такому примеру. Луна в качестве объекта наблюдения может вызвать у разных людей разное и восприятие и разные мысли. Можно восхититься поэзией лунной ночи, как Наташа Ростова, а можно увидеть лишь глупую луну на этом глупом небосклоне, как Онегин. Можно сказать: «Как привидение, над рощею сосновой луна туманная взошла» (Пушкин), а можно: «Всходит месяц обнажённый при лазоревой луне» (Брюсов). Можно увидеть в луне «ко всему приученный и бессмысленно кривящийся диск» (Блок), а можно вдохновиться лунным светом на медитации о мистически-религиозной тайне пола, как то сделал Розанов. Примеры можно продолжать бесконечно.

А вот горьковское восприятие луны: «Я не люблю луну, в ней есть что-то зловещее, и, как у собаки, она возбуждает у меня печаль, желание уныло завыть. Меня очень обрадовало, когда я узнал, что она светит не своим светом, что она мертва и нет и не может быть жизни на ней. До этого я представлял её населённой медными людьми, они сложены из треугольников, двигаются, как циркули, и уничтожающе, великопостно звонят (не пропустим и этого восприятия великопостного церковного звона. — М.Д.). На ней всё — медное; растения, животные — всё непрерывно, приглушённо звонит враждебно земле, замышляет злое против неё. Мне было приятно узнать, что она — пустое место на небесах, но всё-таки хотелось бы, чтоб на луну упал большой метеор с силою, достаточной для того, чтобы она, вспыхнув от удара, засияла над землёй собственным светом» (16,105).

В каком из этих многих восприятий — правда о луне? Ни в каком. Но зато в каждом (и в каждом из тех, что ещё можно было бы привести) — правда о самом восприятии луны конкретным человеком. И, стало быть, правда о нём самом. Горький не о луне нам рассказал нечто — о себе.

Горькому хочется доказать всем, что жизнь часто слишком мерзка. И ближние — мерзки. В доказательство этой мерзости он обстоятельно повествует об убийстве Цыганка, одного из немногих привлекательных персонажей «Детства». В реальности ничего подобного не произошло: человек, бывший прототипом Цыганка, жил вполне благополучно, даже был облагодетельствован дедом Кашириным, материально поддержавшим его на первых порах самостоятельной жизни. Но Горькому нужно утвердить свой тезис о «свинцовых мерзостях русской жизни», и он намеренно нагнетает мрачную атмосферу. Для него: жизнь мерзка и тьма уничтожает всякий проблеск света. Отражение ли это правды жизни? Нет: правды восприятия жизни Горьким.

Появлялось ли у него желание по-иному взглянуть на мир? Редко и ненадолго.

Он делает решающее обобщение:

«Много раз натыкался я на эту боязнь праведника, на изгнание из жизни хорошего человека. Два отношения к таким людям: либо их всячески уничтожают, сначала затравив хорошенько, или — как собаки — смотрят им в глаза, ползают перед ними на брюхе. Это — реже. А учиться жить у них, подражать им — не могут, не умеют. Может быть — не хотят?» (16,120).

Поводом для такого обобщения стало рассказанное в «Моих университетах» убийство мужика Изота, одного из праведников для автора. Изот — из тех, что сознают красоту бытия, по-своему веруют, хотя вера его весьма своеобразна и от христианства далека:

«Изот был ночной человек. Он хорошо чувствовал красоту, хорошо говорил о ней тихими словами мечтающего ребёнка. В Бога он веровал без страха, хотя и церковно, представляя Его себе большим благообразным стариком, добрым и умным хозяином мира, который не может побороть зла только потому, что «не поспевает Он, больно много человека разродилось. Ну — ничего, он — поспеет, увидишь! А вот Христа я не могу понять — никак! Ни к чему Он для меня. Есть Бог, ну и — ладно. А тут — ещё один! Сын, говорят. Мало ли что — Сын? Чай Бог-то не помер…» (16,106).

Изот — язычник-пантеист, ничего церковного в его вере, вопреки утверждению автора, нет. Для Горького именно на таких людях держится жизнь. Недаром этот образ сопровождают прекрасные пейзажные зарисовки, одни из лучших у Горького.

«Но чаще Изот сидит молча, думая о чём-то, и лишь порою говорит, вздохнув:

— Да, вот оно как…

— Что?

— Это я про себя…

И снова вздыхает, глядя в мутные дали.

— Хорошо это — жизнь!

Я соглашаюсь:

— Да, хорошо!

Могуче движется бархатная полоса тёмной воды, над нею изогнуто простёрлась серебряная полоса Млечного Пути, сверкают золотыми жаворонками большие звёзды, и сердце тихо поёт свои неразумные думы о тайнах жизни.

Далеко над лугами из красноватых облаков вырываются лучи солнца, и — вот оно распустило в небесах свой павлиний хвост.

— Удивительно это — солнце! — бормочет Изот, счастливо улыбаясь.

Яблони цветут, село окутано розоватыми сугробами и горьким запахом, он проникает всюду, заглушая запахи дёгтя и навоза. Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в розовый атлас лепестков, правильными рядами уходят от села в поле. В лунные ночи, при лёгком ветре, мотыльки цветов колебались, шелестели едва слышно, и казалось, что село заливают золотисто-голубые тяжёлые волны. Неустанно и страстно пели соловьи, а днём задорно дразнились скворцы и невидимые жаворонки изливали на землю непрерывный нежный звон свой» (16,106-107).

Нетрудно заметить: жизнь хороша именно тогда, когда в ней нет человека. Ненарочитая подробность: ароматы природы заглушают то, что идёт от человеческой деятельности — запахи дёгтя и навоза. Человек же — несёт гибель: поэтически восторженный Изот убит пропахшими навозом и дёгтем мужиками. Носитель жизненной правды в «Моих университетах», революционер-народник Ромась, говорит по этому поводу:

« — Жалко этот народ, — лучших своих убивает он! Можно думать — боится их. «Не ко двору» они ему, как здесь говорят» (16,119-120).

Но Горький сам невольно лжёт. И сам же обнажает неправду своего суждения о народе. Ибо Изот убит вовсе не оттого, что он — «лучший». Причина иная: Изот — неисправимый блудник; и тот же Ромась прежде справедливее судил:

« — Смотри — побьют тебя мужья, — предупреждал его Хохол, тоже ласково усмехаясь.

— И — есть за что, — соглашался Изот» (16,107).

Конечно, и такое убийство есть проявление дикости, но всё же причина её — грех, а не «праведность» Изота, как хочет уверить читателя автор.

Горький пишет:

«Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновлённой уверенностью, отвечаю себе — стоит; ибо это — живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать её из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной» (15,193).

Писатель как будто нарочито стремится сгустить ужас перед жизнью:

«Зачем я рассказываю эти мерзости? А чтобы вы знали, милостивые государи, — это ведь не прошло, не прошло! Вам нравятся страхи выдуманные, нравятся ужасы, красиво рассказанные, фантастически страшное приятно волнует вас. А я вот знаю действительно страшное, буднично ужасное, и за мною неотрицаемое право неприятно волновать вас рассказами о нём, дабы вы вспомнили, как живёте и чем живёте.

Подлой и грязной жизнью живём все мы, вот в чём дело!» (15,524).

Вначале создать впечатление беспросветности — а потом с этим бороться?

Бороться лучше со своим мировосприятием.

Зло в мире бытует — кто ж спорит?

«Мы знаем, что мы от Бога и что весь мир лежит во зле» (1Ин. 5:19).

Важно: так ли оно всеобъемлюще и самосущностно, это зло, как видится писателю? «От Бога» ли зло? Православный человек знает, что не от Бога. Тут загадок нет. Но как видит проблему зла Горький?


10 Здесь и далее ссылки на художественные произведения Горького даются непосредственно в тексте по изданию: М. Горький. Полное собрание сочинений. Художественные произведения в двадцати пяти томах. М., 1968-1976; — с указанием тома и страницы в круглых скобках.

Комментировать