<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том IV

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том IV - Андрей Белый

(8 голосов4.5 из 5)

Оглавление

Андрей Белый

Творчество Андрея Белого (Бориса Николаевича Бугаева; 1880 — 1934) после знакомства с Блоком — представляется менее интересным и значительным: почти всё то же, но возведённое в степень некоего безумия. И никакой он не белый — а весьма тёмный порою.

И. Ильин писал о характернейшем свойстве творчества Белого:

«… Писатель как будто долго выворачивался и выламывался наедине с собой, вне всякого отношения к художественному предмету, изобретая такие слова, словопоследования, акценты и рифмы, которых никогда и нигде не бывало, которым совсем и не следовало бы быть, — мучительно слагая вымученную, извращённую ткань слов и образов, кокетничая с читателями своими изобретениями, вызывающе подмигивая ему и дразня его; и за всем этим обычно не укрывается ничего предметного, читатель нисколько не награждается в художественном отношении за свои усилия и скоро отвёртывается с негодованием от всей этой безвкусной игры в «сумасшедчинку», явно принимаемой самим автором за «гениальность»…»[330].

Ладно автором — всё так же воспринимается и иными интерпретаторами. Во-первых, это даёт возможность вольно конструировать собственные концепции при расшифровке иероглифов, за которыми порою ровно ничего не стоит, а следственно, потворствует самораскрытию любого толкователя посредством примысливания автору всего чего угодно, при сопутствующем ощущении собственной же «конгениальности»; а во-вторых… сказочка про «голого короля» не утратила своей актуальности…

Белый совпал с «серебряным веком». Он, более того, стал зримым воплощением «века». Он полнее всего выразил этот свой «век».

Ему повезло: в другие бы времена Белого объявили бы сумасшедшим и поместили бы в лечебницу (настолько он ненормален для этих других времён), и долго лечили бы, но он бы не исцелился, поскольку болезнь его заключалась бы в несовпадении со временем, а это неизлечимо. В выпавшей же ему жизни он вместил в себя едва ли не все болезни «века» и был оттого вполне нормален, нормален для доставшегося ему времени. (Впрочем, признаки душевного расстройства у него были явные даже на фоне нездорового века — например: мания преследования, доводившая его до обмороков.)

По-своему точно раскрывается смысл художественной деятельности Белого в рассуждениях авторов посвящённого ему раздела четырёхтомной «Истории русской литературы» Пушкинского Дома. Многое здесь звучит как дифирамб:

«Ориентируясь на воззрения Соловьёва и Ницше, осознанные как прообраз искомого духовного идеала, Белый пытался сформулировать на заданном ими языке свои устремления к «заре», неопределённые предчувствия и предвестия мистического преображения мира, неведомого приближающегося будущего. Духовное созревание Белого, давшее импульс для дальнейшего созревания его творчества, произошло на рубеже веков, и начало нового столетия было воспринято им как знамение новой эры, несущей с собой глобальное преобразование всего сущего. Мистико-апокалиптическое сознание Белого находит опору в христианских идеях и образах, которые открываются ему не в своём догматическом значении, а прежде всего как символический язык, на котором он мог возвестить переживания «музыки зорь», истолковать конкретное жизненное событие как священное предзнаменование. Новое миросозерцание требовало и принципиально нового художественного отражения, непохожего на известные в литературе формы, которые могли передать «апокалиптический ритм времени»»[331].

Если отбросить трескучие формулы, вроде «музыки зорь», то становится ясным противо-христианство Белого. Прежде всего: мы знаем, как далеко от христианства отходил в своих увлечениях Соловьёв, что же до Ницше, то это был ярый враг Христа. Основывать «духовный идеал» на воззрениях обоих названных философов — значит впадать в тёмную духовность. «Апокалиптические» предчувствия, вся эта нездоровая мистика, которою были больны многие «серебряные» деятели культуры, отражали в ту эпоху растерянность перед бытием, страх, бесплодные мечтания о неопределённом «будущем» и т.п. Это не мужественное апокалиптическое предощущение Тютчева, который имел твёрдую опору в Православии, — но именно болезнь. Православия Белый не знал и не хотел знать. Авторы дифирамба Белому признают, что христианство открывалось ему не в своей догматической основе, а это означает: не открывалось вовсе. Оно стало для него внешней формой, в которую он мог облечь свои химерические образы (вроде «музыки зорь»), приспосабливая их к привычным для многих христианским понятиям, но тем искажая сами понятия, основываясь на собственном вольном осмыслении христианских истин. И это уже хула на Духа — говорим это не в осуждение, но предупреждая: восхищаться подобными образами значит разделять грех художника.

Само имя Христа для Белого (не для него одного) стало просто одним из символистских знаков, наравне с разного рода мистическими символами, как и со многими иными заимствованиями из каких угодно религиозных и философских систем, при помощи которых он «опредмечивал» собственные фантазии. Например: эфирное явление Христа — им исступлённо ожидаемое, есть не что иное, как опасный соблазн.

В Христе Белый увидел Диониса распятого[332], — продолжая, кажется, идеи Вяч. Иванова. Или Мережковского: он и с тем и с другим был связан.

Поэтому глубоко заблуждаются те исследователи, какие пытаются, например, в знакомых евангельских образах увидеть отражение православных идей в творчестве Белого. Нетрудно понять: когда он характеризует своих ущербных персонажей через почти отождествление их со Христом, это не православные идеи, а обычное кощунство: ведь Сын Божий для него — лишь один из мистических символов. Белый вообще слишком часто упоминает имя Христа — всегда всуе.

Построения Белого, его формальные изыски — часто занятны. Быть может, это и любопытно — блуждать во всех воздвигаемых им лабиринтах, но к Православию всё это малое отношение имеет. Одно лишь: дурной опыт есть тоже опыт, из которого возможно извлечь и духовную пользу.

Белый кривляется в жизни, кривляется в искусстве — и это от муки его в мире, это защита его от мира. И это душевная расслабленность перед жизнью (о духовном и речи нет).

«Словесное творчество Белого — попытка заклясть хаос в себе и вокруг себя; спастись от гибели, найти твёрдую почву, разобраться в путанице бреда. В основе его писаний — изумление и ужас перед жизнью»[333], — писал о Белом Мочульский, относившийся к нему с подлинной симпатией и сочувствием.

Поэтому для Белого нет различия между реализмом и символизмом (здесь он опять совпал с Ивановым). Вернее, между тем, что Белый понимает под этими терминами. Он пишет: «Истинный символизм совпадает с истинным реализмом. Оба — о действенном. Действенность — глубочайший и основной признак жизни»[334]. Но всё дело в том, что под этими истинными для него понятиями он разумеет вовсе не то, что другие. У него и в понятиях — свой новосозданный мир. Он и в теориях — теург, осуществляющий богодейственностъ искусства и мысли вообще. Не нужно упускать: у Белого и понятие «бога» тоже им самим измышлено.

Религиозное воспитание будущий писатель получал в либеральном духе, Евангелие воспринял как образную систему, переполнившую его самого. Церковные службы казались ему театральными представлениями — и тем занимали, давали повод для посторонних фантазий. Вера не стала для него опорою никогда. А от страха он защищался кривляниями — вначале просто детским «ломанием» в обыденном поведении, а затем кривлянием в создаваемых его воображением идеях и их формальном выражении.

Интересно признание его: «Я стал символистом ценой убийства Авеля… Авель во мне — чистота совести».

Увлечённость Ницше, Шопенгауэром, буддистскими идеями соединилась в его душе с мистическими грёзами, фантазиями, видениями, чувственными миражами. Ко всему добавилась Вечная Женственность, и освободиться от этого наваждения он не смог до конца дней своих.

Химерические создания его воображения, питавшегося столь диковинною смесью увлечений, потребовали — правы авторы «Истории» — совершенно новых форм художественной выразительности: он обрёл их, создавая свои «Симфонии», причудливые литературные композиции, прозаически-поэтически-музыкальные, с невообразимым хаосом мистики, формальных натужных изобретений, злого смеха над всем и вся, прежде всего над собою самим.

Нет ничего… И ничего не будет…
И ты умрёшь.
Исчезнет мир, и Бог его забудет.
Чего ж ты ждёшь?

— эти четыре строчки из стихотворения «Закат» (1902) могут с успехом заменить многие туманные «симфонические» ужимки Белого.

Если бы не одно: его поистине гениальный смех. Столь насыщенной смеховой стихии не сыскать, пожалуй, ни у кого из творцов «серебряного века». Недаром Белый воздвиг для себя кумиром Гоголя — вот кому он достойный преемник. Или: ещё более близкому к нему Вл. Соловьёву, который, вспомним, писал: «Поэзия вовсе не есть воспроизведение действительности, — она есть насмешка над действительностью…»

Но как тяжко для души иметь такой смеховой дар… Быть сатириком всерьёз — мука несомненная. Более того: создавать совершенный бред — и самому же над собою издеваться. Трудно это переносимо. Он защищается от этого ещё большим кривлянием — вот его «бегство» от жизни. А в ответ — от самого себя себе же: ещё большее глумление над собою, самоистязание. И нет тому конца — порочный круг. Так и в «Симфониях», и в стихах, и в романах…

И он гениально сознал: эстетическое стремление двойственно: может служить и демоническим силам — выразил это в статье «О теургии» (1903). Но искусство может — и призвано к тому — пересоздать жизнь в мистерию. Правда, не вполне ясна природа такой мистерии — но, кажется, это Белого не заботило. Не оттого ли он так опьянился революцией в 1905 году? А подводя литературные итоги 1907 года, признавался: «Есть общее в нас, пишущих и читающих, — все мы в голодных бесплодных равнинах русских, где искони водит нас нечистая сила».

Зачем только на всех свой распространять грех, явственно в душе ощущаемый? Чтобы хоть в воображении не одному тоске предаваться?

Собственную тоску он стремится распространить на страну:

Роковая страна, ледяная,
Проклятая железной судьбой —
Мать Россия, о, родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?

До такого отчаяния в раздумьях о судьбах родины, кажется, ни один русский поэт не доходил:

Довольно: не жди, не надейся, —
Рассейся, мой бедный народ!
В пространство пади и разбейся,
За годом мучительный год.
Века нищеты и безволья…
Позволь же, о, родина-мать,
В сырое, в пустое раздолье,
В раздолье твоё прорыдать.
Где в душу мне смотрят из ночи.
Восставши над сетью бугров,
Жестокие, жёлтые очи,
Безумных твоих кабаков.
Туда, где смертей и болезней
Лихая прошла колея,
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!

Стихотворение так и называется: «Отчаяние» (1908).

Парадоксально высказался о любви Белого к России Бердяев: «Он любит Россию уничтожающей любовью и верит в её возрождение через её гибель»[335].

В беседах с Вяч. Ивановым Белый и укрепляет в себе идею о воздействии оккультного сознания на русское пространство, воздействие, идущее с востока. Соловьёвский «панмонголизм» сказался вдруг так своеобразно? Это накладывается на собственную манию преследования и ввергает в ещё сильнейшую муку.

Поиски средств к борьбе с тайными врагами, губящими Россию, выразились в романе «Серебряный голубь» (1910), где появляются «собственные» мистические силы, олицетворённые «голубиной» сектой, укрывающийся в недрах народной жизни. О своеобразии романа кратко и точно сказал Мочульский:

««Серебряный голубь» — произведение удивительное. В нём противоречия, взлёты, провалы, нагромождения, сатира, лирика, философия; изобразительность, граничащая с галлюцинацией, магия слов и образов, гоголевский гротеск, захватывающая музыка, чистейшая поэзия. В искусстве Белого — проблески гениальности и первые симптомы душевной болезни: трагическое зрелище больной надломленной души»[336].

Бердяев, видевший в романе Белого самое значительное произведение «серебряного века» (до написания «Петербурга»), утверждал, что «тема «Серебряного голубя» — встреча культурного русского интеллигента, пережившего все новейшие течения от марксизма до оккультизма, с великорусской мистической сектой голубей, по духу своему близкой к хлыстовской. <…>

А. Белый, — продолжает философ, — удивительно справился с трудной задачей проникновения в дух нашего мистического сектантства, а через сектантство и в дух русской земли вообще. <…> А. Белый связывает мистическую секту голубей, по духу близкую хлыстовству, с революцией. Он сближает стихию мистическую с стихией революционной»[337].

Однако и сам Бердяев признаёт, что сектантство есть мистическое язычество, но не христианство, и оттого оно «реакционно», а не «революционно». Во всех этих рассуждениях нам видится следствие помрачённости важнейших понятий. Если брать за точку отсчёта Православие, то и сектантство, и революция — «реакционны», а проще: суть отступления от Истины. И через сектантство, это окраинное явление русской религиозности, как можно проникнуть в «дух русской земли вообще»? Сектантство антицерковно по природе своей — любое, на чём бы ни основывались те или иные сектантские соблазны. А всё, что направлено против Православия, против Церкви, — есть всегда начало для русского духа разрушающее.

Симптоматично: вскоре после создания романа Белый пошёл в ученики, предавши всю волю, к антропософу Штейнеру. В антропософии, этом своеобразном мистическом гуманизме, он увидел единственное спасение. Такую идею он заложил в основу самого знаменитого своего создания, романа «Петербург» (1913-1914). Даже те, кто восхищается им, вынуждены признать, что в манере художественного осмысления мира Белый здесь слишком зависим от Гоголя и Достоевского. Он — эпигон, сумевший довести до гротеска то, что было открыто гениальными творцами литературы XIX века.

Христианского в этом романе нет ничего, поэтому и времени на поиски тратить не станем, удовлетворимся обобщающим выводом Мочульского:

«Белый действительно видит мир бессмысленным и с необыкновенным словесным мастерством показывает его чудовищную нелепость. В призрачном городе сталкиваются две сумасшедшие идеи: реакция в лице сенатора Аблеухова и революция в образе «партийца» Дудкина. Обе они равно ненавистны автору. <…> Холодом смерти веет и от старого, гибнущего мира и от нового, несущего с собою гибель. И там и здесь один символ — лёд. Ледяное царство — реакция, но и революция — «ледяной костёр». <…> Единственное спасение — «тайное знание» — антропософия. Россию спасёт «эфирное явление Христа», и в ней родится новая человеческая раса»[338].

Любопытно также суждение Бердяева:

«А. Белого можно назвать кубистом в литературе. Формально его можно сопоставить с Пикассо в живописи. Кубистический метод — метод аналитического, а не синтетического восприятия вещей. В живописи кубизм ищет геометрического скелета вещей, он срывает обманные покровы плоти и стремится проникнуть во внутреннее строение космоса. В кубистической живописи Пикассо гибнет красота воплощённого мира, всё разлагается и расслояется. <…> И у А. Белого срываются цельные покровы мировой плоти, и для него нет уже цельных органических образов. Кубистический метод распластования всякого органического бытия применяет он к литературе»[339].

Вот ещё одно проявление того, как первородная греховность дробит мир и губит его красоту во имя якобы глубинного познания этого мира. Целостное знание не даётся — и является иллюзия обрести его через расчленение целого. Аналитический тип познания не что иное, как одно из следствий первородного греха. Анализ есть всегда разложение и тем уничтожение начальных форм, «распластование всякого органического бытия» — то есть смерть. Непреодолённый гуманизм есть стремление, несознаваемое, к смерти — ничто иное. К творчеству Белого можно вполне отнести то, что сказал С.Н. Булгаков о Пикассо в статье со слишком красноречивым названием «Труп красоты» (1914):

«…Искусство Пикассо представляет собой могучее религиозное искушение, испытание веры. Демонизм в искусстве, конечно, есть наиболее интимная, тонкая и потому опасная форма люциферического заражения творчества, ибо искусство связано с самыми глубинными слоями духа, сравнительно, напр., с философией или, тем более, с наукой. <…> Пикассо страшен, ибо демонически подлинен. Одержимость снова становится распространённым явлением современности, борьба с ней требует трезвости, духовного здоровья, самособранности, но прежде всего камня веры, опоры не в своей субъективности и уединённости, но в соборности и церковности. Только именем Христовым, которое есть Церковь, заклинаются бесы»[340].

Нет ничего удивительного, что в антропософских своих увлечениях Белый впадал в прелесть, подходил к грани полного безумия, но как-то удержался, разочаровался в учителе (но не в учении), пережил тяжкую болезнь, и как будто сам не понял, что с ним произошло. Во время антропософских оккультных опытов ему являлся «Христос», от якобы-фаворского света он слепнул, терял сознание, но продолжал надеяться на «эфирное явление» и прочий вздор… Поэтому, когда явились события 1917 года, Белый отозвался на их явление поэмой «Христос воскрес» (1918) — её часто сопоставляют с блоковыми «Двенадцатью». В «Истории русской литературы» сказано:

«Безоговорочное принятие революционной Октябрьской бури объединило в одном духовном порыве Белого и Блока. Белый создаёт поэму «Христос воскрес» — произведение, истолковывающее революцию в традиционном символистском ключе и в мистических отсветах, но полное ясной уверенности в том, что она возвещает грандиозное, всеобъемлющее обновление мира»[341].

Это писалось в похвалу.

Размышляя о революции, Белый вновь возвращается к идее Софии-Премудрости, которая зовёт всех в свой храм, всех спасёт.

В том же 1918 году он пишет:

Ждём: гробовая пелена
Падёт мелькающими мглами:
Уже Небесная Жена
Нежней звездеет глубинами, —
И, оперяясь из весны,
В лазури льются иерархии:
Из лёгких крылий лик Жены
Смеётся радостной России.

Это о революции. И стихи дрянные, и мысль пошлая.

Грустно всё это…

«Блок и Белый заплатили судьбой своей за символические опыты и видения, — справедливо подытоживал свои размышления о судьбах поэтов Б. Зайцев. — Да, были какие-то «мистические зори», предчувствия, поклонения Прекрасной Даме. Но всё это оказалось «на песке». <…> Настоящего фундамента не нашлось. Во что, собственно, верили эти люди? Вот Брюсов прямо говорил: ни во что. Бальмонт хоть солнце обожал, Блок же и Белый питались просто миражами. Больше того: Белый сам чувствовал, что в нём есть нечто от лже-учителя, лже-пророка, и сам мучился этим.

<…> Перед началом войны (14 г.) Белый чуть и действительно не сошёл с ума. На могиле Ницше в Лейпциге он пережил необычайное видение: «Я почувствовал: невероятное солнце в меня опускалось: я бы мог сказать в этот миг, что я свет всему миру. Я знал, что не «я» в себе — свет, но Христос во мне — свет всему миру».

Всё это было ложным, болезненным. «Прелестью», как говорится в Православии. И кончилось тяжкой болезнью, к счастью, не совсем убившей это необыкновенное существо.

Бывал «свет Фаворский» подлинный, бывал и обманный. Апостолы Пётр и Иоанн вынесли этот свет на горе Фавор, вынес подобное и ап. Павел на пути в Дамаск (хотя три дня после видения был слеп). Но Белый никак не был подготовлен и никак не избран. Никакого апостола христианства из него не получилось, он стал антропософом, потом проклял Штейнера, главу антропософов, кидался в Берлине 20-х гг. из стороны в сторону, вёл несчастно-туманную жизнь — вплоть до танцулек берлинских — вернулся потом в Россию, пробовал обниматься с большевиками, но из этого ничего не вышло. «Хохотали они надо мной…» — эти тоже хохотали. Для них он был просто скоморох»[342].

Горько всё это…


6 Здесь и далее ссылки на произведения Блока даются непосредственно в тексте по изданию: Александр Блок. Собр. соч. в 8-ми томах. М.-Л., 1960-1965; — с указанием тома и страницы в круглых скобках.


[330] Ильин И.А. Т.6. Кн.1. С. 273.

[331] История русской литературы. Т.4. Л., 1983. С. 550.

[332] Белый Андрей. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 248.

[333] Мочульский К. Цит. соч. С. 257.

[334] Белый Андрей. Цит. соч. С. 372.

[335] Бердяев Николай. Типы религиозной мысли в России. Paris, 1989. С. 438.

[336] Мочульский К. Цит. соч. С. 321.

[337] Бердяев Николай. Цит. соч. С. 415, 419.

[338] Мочульский К. Цит. соч. С. 322-323.

[339] Бердяев Николай. Цит. соч. С. 435.

[340] Булгаков С.Н. Т.2. С. 544.

[341] История русской литературы. Т.4. С. 572.

[342] Зайцев Борис. Т.2. С. 474-475.

Комментировать