<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том II

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том II - 7. Павел Иванович Мельников-Печерский

(15 голосов3.9 из 5)

Оглавление

7. Павел Иванович Мельников-Печерский

Любой раскол, всякое раскалывание Церкви, есть разрушение её единства — грех чрезмерной тяжести. Но человеку потребно осмыслить это не только на духовном, но и на конкретно-историческом, и на житейском уровне, в том познавши существо раскола. Здесь ему может помочь научное и художественное исследование проблемы.

Павел Иванович Мельников, взявший себе придуманный для него В.И. Далем псевдоним Андрей Печерский (1818-1883), соединил в себе учёного и художника: дал и научное, близкое к социологическому (хотя социологии как науки в ту пору еще не существовало), и эстетическое осмысление русского раскола, даже шире — раскола и сектантства.

Знал он раскол как никто другой в его время: провёл детство в раскольничьем краю, в Заволжье, в городе Семёнове (что в семидесяти примерно верстах от Нижнего Новгорода), вокруг которого, в лесах, изобильно гнездились староверческие скиты; в зрелые же годы долгое время был по службе связан с делами раскольников.

В расколе он видел явное зло, «язву государственную», ревностно с ним боролся, чем заработал неприязнь в революционно-демократических и либеральных кругах: Герцен, Салтыков-Щедрин, даже Лесков с осуждением отзывались о Мельникове как о разорителе раскола. Он и впрямь не щадил своих «подопечных»: закрывал скиты, часовни, отбирал иконы, чем и создал себе среди самих староверов репутацию пособника дьявола. Реакция такая понятна: «передовые» круги старались осудить всякое притеснение «свободы» (как они её понимали) со стороны властей, а раскольники… — тут, впрочем, пояснений не требуется. Должно напомнить лишь, что Мельников и силою слова, богословскими доводами действовал также — и обратил в Православие некоторых своих оппонентов.

Мельников — укажем снова — обладал тем, чего не имели ни его критики, ни даже большинство самих староверов: знанием раскола. Свои научные исследования этого явления, а также сектантства, он обобщил в «Письмах о расколе» (1862), в «Исторических очерках поповщины» (1864-1867), в статьях «Тайные секты» (1867), «Белые голуби» (1868), в книге «Материалы для истории хлыстовской и скопческой ересей, собранные Мельниковым» (1872) и др.

Главную задачу свою исследователь видел в повсеместном распространении знания о расколе, ибо, по его уверенности, «это явление, хотя и существует более двух столетий, остается доселе надлежащим образом неисследованным. Ни администрация, ни общество обстоятельно не знают, что такое раскол. Этого мало: девять десятых самих раскольников вполне не сознают, что такое раскол»[355].

Знание же это необходимо: «Нельзя не пожелать, в видах пользы общественной и пользы науки, чтобы все раскольнические сочинения были наконец извлечены из-под спуда и напечатаны хотя бы для одного того, чтобы перед светом гласности они потеряли то обаятельное влияние, которое, по редкости и таинственности своей, они имеют доселе на наших простолюдинов. Было время, когда полагали, будто оглашение такого рода сочинений опасно для Православия и может иметь вредное влияние на народ. Такое мнение, признанное теперь и Церковью и правительством за ошибочное, было оскорбительно для Церкви, которой не только какой-нибудь раскол, но даже самые врата адовы, по слову Иисуса Христа, одолеть не могут. Ведь наше Православие, как известно, чисто и непорочно, а чистой и непорочной вере нечего опасаться каких-нибудь расколов. Напротив, утаение возражений противников Церкви даже может поселить сомнение в сердцах верных. Утаение раскольничьих сочинений придаёт им важность, какой они не имеют. Утаение от света печатного слова доселе вредило господствующей Церкви несравненно более, чем всё, что ни написано в этих книгах. Утаение этих книг придавало им авторитет, а расколу силу. Сведение этих секретных сочинений и строгое запрещение не только печатать, но даже иметь их у себя в рукописях давало расколу личину страдающей, угнетаемой правды не только в среде раскольников, но и в глазах образованных людей. В настоящее время, когда начали появляться в печати раскольнические сочинения, и люди образованные, и люди только грамотные сознательно усматривают, что учение раскола не более, как порождение невежества»[356].

Приведённое суждение даёт возможность вполне оценить и острый ум, и чистоту православной убеждённости Мельникова.

Писатель, впрочем, различно относился к расколу, с одной стороны, и к самим раскольникам, с другой. Если в расколе он сознавал несомненное зло, то в приверженцах его наряду с дурными, обусловленными неправотою веры, видел и многие добрые качества, душевные свойства, которые, когда отпавшие от Церкви расстанутся со своими заблуждениями (а что так произойдёт, он не сомневался), могут сделать своих обладателей оплотом тех важнейших начал, какие Мельников связывал с будущим России, — Самодержавия и противостояния революции. В 1866 году, после знакомства с рогожской староверческою общиною, он писал министру внутренних дел: «Главный оплот будущей России всё-таки вижу в старообрядцах. А восстановление русского духа, старобытной нашей жизни всё-таки произойдёт от образованных старообрядцев, которые тогда не раскольники будут»[357]. Натура, твёрдая порою как кремень, его в этих людях привлекала.

Как учёный Мельников соединил в себе социолога, историка, этнографа, археолога и краеведа: стал автором многих работ, тематическое разнообразие которых не ограничилось расколом. Прежде всего его занимала история родного Нижегородского края, хотя круг интересов его был значительно шире. Из крупных исторических работ Мельникова нужно назвать обширное исследование «Княжна Тараканова и принцесса Владимирская» (1868), до сей поры являющееся основным источником для всех, кто начинает интересоваться одним из загадочных эпизодов русской истории XVIII века.

Но всё же раскол и сектантство — преимущественная сфера внимания Мельникова-Печерского, учёного и писателя. Именно этой теме посвящены вершинные создания его — романы «В лесах» (1859-1874) и «На горах» (1875-1881).

Правда, чтобы одолеть трудность написания столь объёмных произведений, нужно было пройти долгую литературную выучку — в работе над рассказами и повестями, которые и сами по себе сделали имя Печерского известным в русской словесности.

Писательский путь свой Мельников-Печерский начал в традициях «натуральной школы», в следовании принципам зарождающегося критического реализма. Он сразу заявил о себе как о крепком бытописателе, трезво судящем действительность, не боящемся выставить напоказ многие неприглядные стороны жизни, «творимые в потёмках злоупотребления».

По обыкновению отыскивать между писателями черты сходства, критики долго ставили имя Печерского в один ряд с Щедриным, а также с Островским, отчасти с Лесковым. Такие сопоставления, в целом справедливые, — уже характеристика и оценка. Полвека спустя критик А. Измайлов, автор предисловия к Полному собранию сочинений Мельникова-Печерского, как бы обобщил ранние сравнения его рассказов с щедринскими: «Подобно Щедрину, Печерский рисует здесь дореформенную русскую кривду со всею открытостью честного писателя и осведомлённого человека, не по слуху, но лицом к лицу видевшего мрачных героев русского разорения»[358].

Превознесение Мельникова-Печерского и Щедрина в середине 50-х годов ревниво-досадливо воспринял в своё время сам Л. Толстой (что отразилось в письме Боткину и Тургеневу в октябре 1857 года): «Вообще надо вам сказать, новое направление литературы сделало то, что все наши старые знакомые и ваш покорный слуга сами не знают, что они такие, и имеют вид оплёванных. Некрасов плачет о контракте нашем, Панаев тоже, сами уже не думают писать, сыплют золото Мельникову и Салтыкову, и всё тщетно» (17,176). Обычная литературная суета и суетность.

Ранние беллетристические произведения Мельникова относятся к началу 40-х годов — и весьма неудачны. Удачею же, с которою он вошёл в литературу по-настоящему, стал рассказ «Красильниковы» (1852). Псевдоним Андрей Печерский впервые сопроводил именно эту публикацию — знаменательно.

Следовавшие шаблонам социально-критического восприятия, критики и этот рассказ Печерского, и последовавшие за ним оценили как социальное обличение, тогда как вернее было бы ко многому из написанного им применять критерии нравственно-религиозные. Так, в «Красильниковых» автор судит не классовое самодурство главного героя, купца старой закваски, но его религиозную нетерпимость: в упрямой непримиримости тот убивает жену старшего сына (поскольку она «еретица»), на которой сын женился за границею без родительского благословения. В результате сын спивается и безумствует, младший его брат мало пригоден к делу, оставляемому отцом, — всё это приводит старика-купца в отчаяние, но в содеянном он нисколько не раскаивается, видя главным виновником всему ослушника-сына. Рассказчик занимает в повествовании позицию отстраненно-объективную, никак не высказывая своего осуждения происшедшему, — лишь само развитие событий становится судом над деспотическим самодурством.

Следующие литературные публикации Мельникова-Печерского появились только через пять лет: не нужно забывать, что он деятельно служил (вышел в отставку лишь в 1866 году) и занимался исследованием раскола. И вновь то же самое: за обличениями чиновничьих порядков критика не захотела разглядеть религиозно-нравственного смысла некоторых рассказов писателя.

Так, в рассказе «Поярков» (1857) повествуется не просто о чиновнике-мздоимце, но о человеке, который смиренно принял неправое наказание. Это бывший полицейский чин, отставленный от должности по несправедливому недовольству губернатора и тем лишённый средств к существованию. Однако несправедливость не озлобила его, не ввергла в уныние: неправедный суд он воспринял как проявление суда, воздающего за истинные вины:

«…За каждым невинно осуждённым были другие грехи, до людей не дошедшие, к Богу вопиявшие… За эти-то тайные грехи и осуждается человек под предлогом таких, к каким он не причастен… На человеческом суде всего один только раз был осуждён не имевший греха. Судьёй тогда был Пилат.

— Правда, — продолжал Поярков, — судья, что плотник: что захочет, то и вырубит, а у всякого закона есть дышло: куда захочешь, туда и повернёшь. Да ведь и над судьёй и над подсудимым есть ещё Судия… Неуж ли Он допустит безвинно страдать? Не палач Он людей, а весь — любовь бесконечная… Судья делом кривит, волю дьявола тем творит, на душу свою грех накладывает, а в то же время, по судьбам Божьего правосудия, творит и волю правды небесной, за ту вину карает подсудимого, которой и не знал за ним. Так-то на всякую людскую глупость находит с неба Божья премудрость»[359].

В таком внешне бесхитростном рассуждении — глубокая вера и подлинная мудрость.

Бывший полицейский пристав Поярков признаёт за собою многие грехи (рассказ о них и воспринимается как социальное обличение) — и не ропщет, пребывая в нищете. Остаток дней он посвящает паломничеству по монастырям, где замаливает совершённое им по службе.

Рассказы Печерского нередко гораздо глубже того смысла, какой был приписан современной ему критикой.

Уже в произведениях раннего периода Мельников-Печерский обнаружил одно важное свойство своего писательства — выразительный и своеобычный язык. Как мастер сказа, «особого типа повествования, строящегося как рассказ некоего отдаленного от автора лица (конкретно поименованного или подразумеваемого), обладающего своеобразной собственной речевой манерой»[360], — Мельников-Печерский, несомненно, близок Лескову. Эта его особенность заметна прежде всего в повести «Старые годы» (1857) и в «Бабушкиных россказнях» (1858), речевое своеобразие которых обусловлено избранною формою: воспоминаниями о давно ушедших временах, о событиях минувшего столетия, вложенными автором в уста их свидетелей и участников.

В «Старых годах» бывший управляющий князей Заборовских (известный в литературе тип преданного холопа) восторженно рассказывает о жизни старика-князя Алексея Юрьича, наивного деспота и душегуба, запятнавшего совесть многими злодеяниями, но надеявшегося «откупиться» богатыми пожертвованиями по монастырям.

«Не только в Заборье — по всей губернии все ему кланялись, всё перед ним раболепствовало, а он с каждым днём больше и больше предавался неудержимым порывам необузданного нрава и глубоко испорченного сердца… Вскоре для князя не стало иной законности, кроме собственных прихотей и самоуправства… При таком состоянии человека до преступления один шаг, и князь Алексей Юрьич совершал преступления, но, совершая их, нимало не помышлял, что грешит перед Богом и перед людьми. О последних-то, впрочем, он не заботился и, щедро оделяя вкладами монастыри, строя по церквам иконостасы и платя за молебны пригоршнями серебра, твёрдо уповал на Божье милосердие…»[361].

Эти слова из предуведомления неназванного рассказчика к «найденным» им (обычный литературный приём) запискам старого княжьего управляющего — своего рода камертон, по которому выверяется затем раболепно-восторженная речь автора записок.

Последним злодеянием князя стало предание жены собственного сына страшной смерти (он приказал замуровать несчастную заживо в парковом павильоне) за отвержение его любовных домогательств, и убийство слуг, участников, по его приказу, этого зверства. Жалок и ничтожен этот изверг, абсолютный владыка своих холопов, когда в страхе перед наказанием за открывшееся преступление он униженно валяется в ногах у офицера, прибывшего произвести следствие.

«И повалился князь в ноги майору.

Велик был человек, архимандритов в глаза дураками ругал, до губернатора с плетьми добраться хотел, а как грянул царский гнев — майору в ножки поклонился.

— Не погубите!.. — твердит. — В монастырь пойду, в затвор затворюсь, схиму надену… Не погубите милостивцы!.. Золотом осыплю… Что ни есть в дому, всё ваше, всё берите, меня только не губите…

— Встань, — говорит майор. — Не стыдно ли тебе? Ведь ты дворянин, князь.

— Какой я дворянин!.. Что моё княжество!.. Холоп я твой вековечный: как же мне тебе не кланяться?.. Милости ведь прошу. Теперь ты велик человек, всё в твоих руках, не погуби!.. Двадцать тысяч рублей сейчас выдам, только бы всё в мою пользу пошло»[362]

Не упустим вниманием: это писалось и публиковалось в те годы, когда ожидалась и готовилась реформа по отмене крепостного права. Однако важнее иное. Что самодуры часто трусливы и душу имеют холопью — то давно известно. Но такой-то человек взял власть и над церковным устроением, над монастырским жительством. Из песни слова не выкинешь, подвластное положение, в которое Русская Церковь была поставлена в XVIII веке, известно — а как это проявлялось в монастырском быту, о том можно судить по такому описанию:

«А монастырь рядом, на угоре. Был тот монастырь строенье князей Заборовских, тут они и хоронились; князь Алексей Юрьич в нём ктитором был, без воли его архимандрит пальцем двинуть не мог. Богатый был монастырь: от ярмонки большие доходы имел, от ктитора много денег и всякого добра получал. Церкви старинные, каменные, большие, иконостасы золочёной резьбы, иконы в серебряных окладах с драгоценными камнями и жемчугами, колокольня высокая, колоколов десятков до трёх, большой — в две тысячи пуд, риз парчовых, глазетовых, бархатных, дородоровых множество, погреба полнёхоньки винами и запасами, конюшни — конями доброезжими, скотный двор — коровами холмогорскими, птичный — курами, гусями, утками, цесарками.

А порядок в монастыре не столько архимандрит, сколько князь держал. Чуть кто из братии задурит, ктитор его на конюшню. Чинов не разбирал: будь послушник, будь рясофор, будь соборный старец — всяк ложись, всяк поделом принимай воздаяние. И было в Заборском монастыре благостроение, и славились старцы его великим благочестием»[363]

За подобными описаниями не просто писатель Андрей Печерский стоит, но учёный-историк П.И. Мельников их своим знанием обеспечивает.

Сам Мельников-Печерский до главных своих романов считал повесть «Старые годы» лучшею среди всего им созданного. Но повесть «Гриша» (1861) всё же и совершеннее, и глубже содержанием. Это многоуровневое по смыслу произведение не было ещё как должно оценено, да и непонятым осталось. Повесть — пророческая притча, не услышанная современниками.

Герой повести — юный сирота раскольник Гриша, взятый на воспитание добродетельной женщиной, несёт от детских лет стремление «как бы ему в дебрях пустынных постом и молитвой спасать свою душу»[364] и жаждущий великих подвигов ради достижения святости.

«Подвизался Гриша житием строгим; в великие только праздники вкушал горячую пищу, опричь хлеба и воды ничего в рот не брал. Строгий был молчальник, праздного слова не молвил, только, бывало, его и слышно, когда распевает свои духовные псалмы… И что ни делает, где ни ходит, всё молитву Господню он шепчет»[365]

Как и водится, стерегут его соблазны — блудный, а пуще того: искушение гордынею.

«Неужели, — думает он, бывало, — неужели всех человеков греховная, мирская суета обуяла?.. Неужели все люди работают плоти? Что за трудники, что за подвижники?.. Я и млад человек и страстями борим, а правила постничества и молитвы тверже их сохраняю».

Поднимала в тайнике его души змеиную свою голову гордость треклятая. И немало старался он разогнать лукавые мысли, яко врагом внушенные, яко помысл гордыни, от нее же — читывал он — и великие подвижники с высоты ангелоподобного жития падали… Тщетны труды, напрасны усилия — самообольщение и гордость смирением, гордость многотрудным своим подвигом, неслышно и незримо подтачивали душу его…»[366].

Особенно утвердили Гришу в самомнении раскольничьи старцы, Мардарий и Варлаам, непотребным поведением сумевшие на время ввести его в великое смущение.

Всё это, но более всего — отсутствие должного духовного руководства юным подвижником, совершавшим дело спасения лишь собственными усилиями (в отступничестве от правой веры), привело к тому, чего не миновать ему было,— ко впадению в прелесть, которая вначале выказала себя лютою ненавистью к «лиходеям-никонианам»: «Я бы зубами из них черева повытаскал»[367].

Увещевание захожего старца Досифея о необходимости любви ко всем людям, ибо «всяк человек кровью Христовой искуплен. Кто проливает кровь человека — Христову кровь проливает. Таковый с богоубийцами жидами равную часть приемлет»[368], — вызывает в Грише велию ярость (не помогли и ссылки на Евангелие):

« — Уйди от меня!.. Уйди, окаянный!.. — отскакивая от старца, закричал Гриша. — Исчезни!..

«это бес лукавый; черный эфиоп во образе старца пришёл меня смущати», — думает Гриша и, почасту ограждая себя крестным знамением, громко читает молитву на отогнание злых духов.

— Запрещаю тебе, вселукавый душе, дьяволе!.. Не блазни мя мерзкими и лукавыми мечтаниями, отступи от мене и отыде от мене, проклятая сила неприязни, в место пусто, в место бесплодно, в место безводно, идеже огнь и жупел и червь неусыпающий»[369]

И вот тут-то он оказался открыт для подлинного бесовского соблазна. Новый гость, старец Ардалион, как бы отвечая внутренней потребности Гриши, объявляет весь мир, не исключая и староверов, скопищем ереси и греха — и призывает его отринуть этот мир.

При том понятие о грехе у старца весьма своеобразно: так, на признание Гриши в блудном согрешении Ардалион противопоставляет ему грех тягчайший — брак:

«Сие есть плотское только прегрешение, сие есть не грех, но токмо падение. И велико твое падение, но всяк грех — опричь еретичества, — таково оплаканный, не токмо прощается, но покаянием паче возвышает душу павшего. Есть грехи телесные горше того, те слезами не очищаются… Таков брак… Сие есть смертный грех, потому что в браке человек каждый день падает и не кается, и даже грех свой вменяет в правду. То грех незамолимый — прямо ведет он во тьму кромешную!..»[370].

Нужно заметить, что здесь высказано довольно распространенное в сектантской среде убеждение. Последствия подобной вывернутой наизнанку морали представить нетрудно.

Способ отречения от мира, проповедуемый «старцем», отчасти близок тому, заметим, что мы встречаем в поучениях Толстого:

«Должно креститься в правую веру и имя другое принять… Паспорты и всякие бумаги откинуть, ибо на них антихриста печать. И податей не платить: — то служение врагу-антихристу. И ни к какому обществу не приписываться: — то вступление в сонмище антихриста и сидение на седалищах губителей. И ежели вопросят тебя: кто ты и коего града? — ответствуй: «Града настоящего не имею, а грядущего взыскую». И твори брань с антихристом… Повлекут тебя на судилище — молчи… Претерпи раны и поношение, претерпи темничное заточение, самую смерть, но ни единого слова ответствовать ни моги и тем сотвори крепкую брань со антихристом. Помни то, что первые мученики с людьми препирались — и сколь светлые венцы получили; ты же со антихристом, сиречь самим дьяволом, бороться имешь, и аще постраждешь доблественно, паче всех мученик венец получишь, начальнеишим над ними будешь понеже не с простым человеком, но с самим дьяволом побиешься…»[371].

Искуситель действует тонко: мешает правду (слова о греховности мира) с ложью и прельщает жребием избранничества и начала над прочими праведниками, тем искусно опираясь на угнездившуюся в ищущей душе гордыню.

Но как достигнуть правой веры? Пост и молитву старец отвергает напрочь:

«Ни пост, ни вериги, ни иные твои подвиги, ими же добре двизался еси не спасут тебя, чадо, не введут во область спасения, куда, яко елень на потоки водные, столь жадно стремится душа твоя!.. Всуе трудился, ни во что применились молитвы твои, денно-нощные стояния на правиле, пост, воздержание, от людей ненавидение… Всуе трудился еси!..»[372].

Истинное же средство — полное послушание:

«Ведь ты должен будешь творить всякую волю наставника, отнюдь не рассуждая, но паче веруя, что всякое его веление — есть дар совершен, свыше сходяй… Что б ни повелел он тебе — всё твори… И хотя бы твоему непросвещенному уму и показалось его веление соблазном, хотя б дух гордыни, гнездящийся в сердце, и сказал тебе, что поваленное — греховно и богопротивно, — не внемли глаголу лестну — твори повеление… Твори без думы, без рассуждения…»[373].

Как будто это созвучно и правилам православной аскетики. Одно лишь: в состоянии прелести, в незнании того, что есть подлинное духовное наставничество, душа может пойти в послушание, в рабство к лукавому наставнику. Вот опасность — но где распознать её духовно ослепшему Грише? Он вверяется случайному встречному, умело использовавшему душевную слабость юного изувера.

Прельщая Гришу, старец использует особенно популярную в среде раскольников и сектантов народную легенду о граде Китеже, пребывающем под водами озера Светлояра.

«И тот чудесный град доселе невидимо стоит на озере Светлом Яре… Летним вечером, когда гладью станут воды озера, ни ветер рябью ни кроит их, ни рыба, играючи, не пускает широких кругов, — сокровенный град кажет тень свою: в водном лоне виднеются церкви Божьи златоглавыя, терема княженецкие, хоромы боярския… Живут в том граде люди блаженные, пустынные жители преподобные… Тамо жизнь беспечальная; жизнь без воздыхания, день немерцаемый, утехи райския… И всяк человек, иже смирил душу своим послушанием, уведает путь в чудный град тот и вкусит от блаженныя жизни живущих тамо земных ангелов»[374].

Сладко расписывает старец жизнь во святом земном граде, куда, убеждённо признаётся, он знает верную дорогу (и не только «духовную», через послушание, но и реальную земную, через леса и топи).

По наущению Ардалиона впавший в слепое послушание Гриша, крещенный старцем в «правую веру» с именем Геронтия, крадёт у воспитавшей его благодетельницы деньги и отправляется вслед за Ардалионом в лесную глушь и болота к райскому граду. Благочестивая женщина, ограбленная взлелеянным ею сиротой, с горя умирает. Судьбу Гриши-Геронтия можно лишь предполагать.

И вышло: ко спасению путь указан не через пост и молитву, но через заурядное уголовное преступление.

«Итак по плодам их узнаете их» (Мф. 7:20).

Писатель, опираясь на своё знание раскола и сектантства, раскрывает неприглядную правду о них. Но неверно лишь этим ограничить содержание повести.

Чем смущает, оплетая слух сладкозвучными речами (Печерский являет себя и тут мастером сказа), каким соблазном прельщает пройдоха-старец юного невежду, не знающего подлинной духовной жизни? Если отбросить все его словесные плетения — идеей, весьма банальной идеей Царства Божия на земле (в своеобразном обличье, должно признать). Ради земной райской жизни он толкает вверившегося ему глупца на преступление. Мельников-Печерский показывает, если угодно, архетип поведения любого соблазнителя: призыв ради высшего земного наслаждения отречься от всего прочего мира посредством слепого исполнения чужой воли через преступление.

Так действуют любые устроители утопического земного блаженства. Недаром увидели мы у Чернышевского несомненные черты религиозной доктрины и религиозного делания: без религиозной личины тут не обойтись. И так действуют всякие целеустремлённые революционеры. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья…» «Отречёмся от старого мира…» Для того — железная дисциплина, преступления, использование в корыстных целях и часто обречение на гибель гордящихся своею исключительностью, но слабых умом фанатиков…

И недаром же так часто сопоставляют революционных борцов с сектантами. Вообще: так, как описывает это Мельников-Печерский, действуют и поныне все создатели сект: прельщают гордыню избранностью и возможностью особого положения в земной жизни, подчиняют прельщённых своей воле и используют в собственных корыстных интересах, часто принуждая к преступлению.

Гордыня, фанатизм, безволие, изуверство — непременные атрибуты любого подобного обмана, рядящегося в одеяния единственно непреложной истины (но идущей не от Бога, а от человека), будь то социальная утопия или псевдорелигиозной измышление.

Повесть Мельникова-Печерского «Гриша» полезна была бы для назидательного чтения и изучения в школах, гимназиях и лицеях.

Романа «В лесах» Мельников-Печерский никак не предполагал написать — а задумал совсем иное: вначале работал над повестью о раскольничьей жизни «Заузольцы» (1859), не закончил её, и лишь через десять лет почти вернулся к той же теме: опубликовал рассказ «За Волгой» (1868), принялся за продолжение, да так увлёкся, так разохотился, что написал два романа, и преобъёмных, создал громадное полотно, многими исследователями причисляемое к жанру эпопеи. Впрочем, в жанровом отношении это произведение настолько своеобразно, что определение его затруднительно. Это всё же не эпопея, если сопоставить с «Войной и миром», но и не привычная для читателя романная форма. Может быть, стоит согласиться с А. Измайловым, так обозначившим жанр двуединого («В лесах» и «На горах») создания Печерского: «Бытовая хроника жизни русского люда, придерживающегося «старой веры» и разбросанного по обоим берегам Волги в нижегородских и костромских краях»[375]. Для краткости же будем называть оба произведения романами. И добавим, что действие в них происходит в конце 40-х — начале 50-х годов, то есть в самой середине XIX века.

Писатель дал обстоятельнейшее и неторопливое описание всех сторон раскольничества, равно как и сектантской жизни — от повседневного быта лесных скитов до радений в «сионской горнице» одного из хлыстовских «кораблей», — и сумел сочетать все с занимательным сюжетом, в который вплёл судьбы многих персонажей, соединяя в повествовании высокое и низкое, трагическое и комическое, светлое и преступное. Фрагменты научного исследования (учёный интерес автора даёт себя знать ощутимо) соседствуют здесь с поэтической стихией народной жизни — сплавляясь в органичное целое, эстетически совершенное и правдиво беспристрастное. Используя давний образ критической мысли, можно определить романы Мельникова-Печерского как обширную энциклопедию русской староверческой и сектантской жизни. Ни один серьёзный исследователь этих сторон религиозного бытия народа не может обойтись без художественно-научного свидетельства о них, обретаемого в романах «В лесах» и «На горах».

Конечно, в романах своих автор прежде всего художник, поэтому: исследует изображаемые им особенности русской жизни не на уровне только событийном, но во внутреннем движении характеров и судеб своих персонажей, в наблюдении за их душевным состоянием. Он заботится не социально-историческими изысканиями преимущественно, а эстетическим осмыслением жизни ревнителей старой веры и сектантских «исканий» утративших истину служителей бесовского соблазна. Прав А. Измайлов, без сомнения определивший главную заслугу Мельникова-Печерского «именно в том, что он начертал жизнь русской души под углом зрения и в окраске религиозного уклада. То, что он с изумительным знанием и мастерством воспроизвёл быт русского староверия и потом («На горах») сектантства, далеко не так важно, как уяснение им психологии этих людей, так близко подпустивших к своему сердцу закон предания, закон обычая, что личная жизнь этого сердца оказалась смятой, задавленной и заглушённой»[376].

Всякий, кому известна убеждённая надежда писателя на внутренние силы, таившиеся в недрах староверческого народа, не может не задаться особою целью: отыскать в пространстве романа воплощение именно этих глубинных незыблемых основ, на которых могут созидаться будущие судьбы России. Непредубеждённая и честная попытка обнаружить это в романе оборачивается в результате отчасти недоумением: писатель как будто противоречит себе самому, давая слишком мало оснований для такого понимания старообрядчества.

Да, не может не привлечь и не вызвать уважения почти эпическая фигура Патапа Максимыча Чапурина. И впрямь: с такими людьми, будь их поболее, Русская земля крепко бы стояла. Не занимать ему ума, совести, сердечности, душевности, многих иных добродетелей. Правда, не чужд он вспыльчивости, честолюбия — да ведь живой человек. Зато отходчив и справедлив с людьми.

Близки Чапурину по натуре торговые люди Доронин, Колышкин, Заплатин. Привлекательны характеры молодых купцов Меркулова, Веденеева и Самоквасова, основывающих своё дело на незыблемой честности. Только порождено ли это именно староверием? Тот же Чапурин к староверческой нравственности относится весьма с иронией. И так ли она несомненна, эта нравственность, если рождает и такие характеры, как Марко Данилыч Смолокуров, у которого «совесть под каблуком, а стыд под подошвой» («На горах»,1,541)[377]?

Или вот ещё один тип, вовсе не редкий среди раскольников: «Впрочем, Макар Тихоныч человек был благочестивый, набожный и богомольный. На сгибах указательных и средних пальцев от земных поклонов мозоли у него наросли, и любил он выставлять напоказ эти признаки благочестия. Много денег жертвовал на скиты и часовни, не только все посты соблюдал, понедельничал даже, потому и веровал без сомнения в спасение души своей. Чтоб это было ещё повернее, в доме читалку ради повседневной божественной службы завел. Случалось, что читалка, после келейных молитв, с Макаром Тихонычем куда-то ночыо в его карете ездила, но что ж тут поделаешь? — враг силен, крепких молитвенников всегда наводит на грех, а бренному человеку как устоять против демонского стреляния? И то надо помнить, что этот грех замолить — плёвое дело. Клади шесть недель по сту поклонов на день, отпой шесть молебнов мученице Фомаиде, ради избавления от блудныя страсти, всё как с гуся вода, — на том свете не помянется» («В лесах», 1,390). Можно и иные сходные примеры указать в тексте романов.

Иронии автора не распознать здесь — невозможно. Но важно: вот подобная-то форма ханжества есть несомненное следствие староверческого обрядоверия, сугубой приверженности внешней стороне религиозной жизни, что всегда влечёт за собою ослабление живого духовного начала в ней. Этот-то самый Макар Тихоныч разрушил судьбу родной дочери, за богатое воздаяние отдавши её в мужья старику-миллионщику. Автор в своём пояснении немногословен и строг: «Продали Машу, как буру корову» («В лесах»,1,390).

Имён хищников и подлинных душегубов можно в романах перечесть не менее, чем добрых купцов.

Не вернее ли поэтому сказать: в раскольничьей среде всё то же, что и везде: здесь есть и честная совестливость, равно как и соблазнённость многими искушениями. Раскол вырабатывал твёрдость характеров в отстаивании жизненных принципов, но и способность укрываться в грехе за незыблемостью внешней формы ревностно оберегаемых обрядов.

Почему все эти люди, и крепкие совестливостью, и хищные стяжатели, так держатся своей веры, стародавних устоев её? Они сами о том говорят, порою весьма бесхитростно:

«Каждый человек должен родительску веру по гроб жизни содержать. В чём, значит, родился, того и держись. Как родители, значит, жили, так и нас благословили…» («В лесах»,2,75).

В том и обычай, то и для дела сподручнее, на том и вся бытовая сторона во многом держится.

«И раскольничал-то Патап Максимыч потому больше, что за Волгой издавна такой обычай вёлся, от людей отставать ему не приходилось. Притом же у него расколом дружба и знакомство с богатыми купцами держались, кредита от раскола больше было. Да, кроме того, во время отлучек из дому по чужим местам жить в раскольничьих домах бывало ему привольней и спокойней. На Низ ли поедет, в верховы ли города, в Москву ли, в Питер ли, везде и к мало знакомому раскольнику идёт он, как к родному. Всячески его успокоят, всё приберегут, всё сохранят и всем угодят» («В лесах»,1,18-19).

Верность торгового кредита стояла во многом на верности традициям отцов:

«Если бы я таперича, например, своему Богу не верен был, разве бы кто мог поверить мне хоть на один грош?..» («В лесах»,2,76) — откровенно судит начинающий купец Алексей Лохматый.

И недаром мужики-лесники также откровенно раскрывают один из «секретов» староверия:

«У нас по всей Лыковщине староверов спокон веку не важивалось. И деды и прадеды, все при церкви были. Потому люди мы бедные, работные, достатков у нас нет таких, чтобы староверничать. Вон по раменям, и в Чёрной рамени, и в Красной, и по Волге, там, почитай, все старой веры держатся… Потому — богачество… А мы что?.. Люди маленькие, худые, бедные… Мы по церкви!» («В лесах»,1,229).

Известно: староверческая среда дала значительную часть русского купеческого сословия. Эта же область деятельности таит (всем известно) многие опасности для души: стяжание богатств земных легко препятствует стяжанию духовному. «…Где деньги замешались, там правды не жди…» («На горах»,1,357) — трезво рассуждает один из молодых купцов, Дмитрий Веденеев. Неправду же в купеческих раскольничьих делах Мельников-Печерский показывает изобильно.

Ходить за примером далеко не нужно: в романе это судьба Алексея Лохматого, в начале жизни доброго и честного работника, но затем полностью развращённого тою порчею, какая угнездилась в нём с ранних лет тайным стремлением к богачеству: «Деньгу любил, а любил её потому, что хотелось в довольстве, в богатстве, во всём изобилие пожить, славы, почёта хотелось…» («В лесах»,1,37). Несомненный набор сокровища на земле.

Автор проследил истоки того своеобразного соединения внёшней строгости с нравственным своеволием, каким отличался заволжский раскол, — заглянул в давние времена:

«Иной раз наезжали к нам хлыновские попы с Вятки, но те попы были самоставленники, сплошь да рядом венчали они не то что четвёртые, шестые да седьмые браки, от живой жены или в близком родстве. «Молодец поп хлыновец за пару лаптей на родной матери обвенчает», — доселе гласит пословица про таких попов. Духовные власти не признавали их правильными и законными пастырями… Упрекая вятских попов в самочинии, московский митрополит говорил: «Не вемы како и нарицати вас и от кого имеете поставление и рукоположение». Но попы хлыновцы знать не хотели Москвы: пользуясь отдалённостью своего края, они вели дела по-своему, не слушая митрополита и не справляясь ни с какими уставами и чиноположениями. Таким образом, почва для церковного раскола в заволжских лесах издавна приготовлена была. И нынешние старообрядцы того края такие же точно, что их предки — духовные чада наезжих попов хлыновцев. Очень усердны они к Православию, свято почитают старые книги и обряды, но держатся самоставленных или беглых попов, знать не хотят наших архиереев» («В лесах»,1,319-320).

Так формировалась староверческая среда, где религиозная вольность, облегчаемая отсутствием подлинной иерархии, восполнялась полною несвободою от сложившейся издревле внешней обрядовой стороны раскольничьего быта.

Нравы в той среде водились далёкие от совести. Крепкий купец-миллионщик Смолокуров, мечтая обмануть своего друга, такого же купца, размышляет: «Друзья мы приятели с Зиновьем Алексеичем — так что ж из этого?.. Сват сватом, брат братом, а денежки не родня… Всё ведь так, всё… Упусти-ка я случай насчёт ближнего погреться — меня ж дураком обзовут…» («На горах»,1,166). И впрямь: никакой обиды, когда коварная плутня раскрылась.

Но купцы купцами — слишком близко от соблазнов ходят. А что там, где именно хранятся незыблемые устои старой веры, — в раскольничьих лесных скитах?

Мельникову-Печерскому эта сторона старообрядчества известна была досконально — и когда он рассказал, как в одном из скитов «куют мягкую денежку» (грешат изготовлением фальшивых ассигнаций), то он знал, о чём говорил. И когда изобразил старовера-фанатика и одновременно сущего каторжника Якима Стуколова, то, нужно быть уверенным, он таковых в жизни встречал.

Однако это всё можно посчитать и исключением, да и где без греха… А в целом-то скиты что собою представляют?

«Во всех общежительных женских скитах хозяйство шло впереди духовных подвигов. Правда, служба в часовнях и моленных отправлялась скитницами усердно и неопустительно, но она была только способом добывания денежных средств для хозяйства» («В лесах»,1,324).

Деньги идут — за отмаливание мирских грехов:

«Посылай нескудно скитским отцам-матерям осетрину да севрюжину — несомненно получит тятенька во всех плутовствах милосердное прощение. Ведь старцы да старицы мастера Бога молить: только деньги давай да кормы посылай, любого грешника из ада вымолят… Оттого и не скудеет в монастырях милостыня. Ел бы жирней да пил бы пьяней освященный чин — спасенье всякого мошенника несомненно» («В лесах»,1,273).

Купечество по простоте душевной понимало подаяние за молитву и вовсе без затей: как выгодную коммерческую сделку. Купец Орехов бесхитростно сообщает в скит: «И теперь вижу, что Бога вы молили как не надо лучше, потому что <…> вашими святыми молитвами на судаке взял я по полтине барыша с пуда, да на коренной двадцать три копейки с деньгой. А Егор Трифонов хотел перебить у меня эту часть да проторговался» («В лесах»,1,367).

И тот же Орехов, как торговую сделку расторгает, спешит отобрать назад подаяние, едва только дела его пошли неуспешно:

«Вы, — кричит изо всей мочи, — какой ради причины Бога-то плохо молили?.. Ах вы, чернохвостницы, кричит, этакие!.. Деньги берёте, а Богу молитесь кое-как!.. Я вам задам! …Летось, кричит, пятьдесят целковых вам пожаловал, и вы молились тогда как следует: на судаке я тогда по полтине с пуда взял барыша… сто рублёв тебе, чернохвостнице, дал, честью просил, чтоб и на нынешний год побольше барыша вымолили… А вы, раздуй вас горой, что сделали? Целая баржа ведь у меня с судаком затонула!.. Разве этак молятся?.. А?.. Даром деньги хотите брать?.. Так нет, шалишь, чернохвостница, шалишь, анафемская твоя душа!.. Подавай назад сто рублёв! .. Подавай, не то к губернатору пойду!» («На горах»,1,198-199).

И Макар Тихоныч, обманувши в торговом деле какого-то неопытного сибиряка, не сомневается: «Надо будет завтра на Рогожское съездить, Господа поблагодарить» («В лесах»,1,383). За что благодарить-то? За удачный обман.

И обман тот стоит на крепости характеров охранителей благочестия. А само благочестие на чём? Мудрый Чанурин выражается без обиняков:

«Пустосвяты они, дармоеды, больше ничего!.. Слухи пошли, что начальство хочет скиты порешить… Хорошее, по-моему, дело… Греха меньше будет надо правду говорить… Кто в скитах живут? …Постники?.. Подвижники?.. Земные ангелы?.. Держи карман!.. …Сказываю, что иночество самое пустое дело. Работать лень, трудом хлеба добывать не охота, ну и лезут в скиты дармоедничать… Вон у меня есть сестрица родимая… Послушать её — так что в обителях худого ни случится — во всём один бес виноват. Сопьётся старица — бес споил, загуляет с кем — он же, проворуется — тот же бес в ответе… Благо ответчик-от завсегда наготове, свалить-то есть на кого…» («В лесах»,2,145-146).

Он же время спустя повторяет то же:

«Служба-то у них — работа прибытка ради, доходное ремесло, больше ничего. Как бондарь долбилом — так попы да матери кадилом деньгу себе добывают. Всяк из них спасается, да больно кусается — попадись только в лапы. Вериги на плечах, а чёрт на шее…» («На горах»,2,220-221).

Автор «Лесов» и «Гор» (так он сам часто называл свои романы для краткости) показывает внутреннюю жизнь раскола как существование, полное настроений, внутренних распрей, раздоров, даже вражды. И то не единственно в заволжских скитах, но и в Москве, в одном из центров староверия, в Рогожской слободе. Скитская игуменья мать Манефа, твёрдая ревнительница древлего благочестия (правда, Чапурин о ней, о своей сестре, также нелестно отзывается), рассказывает о рогожских нравах:

«Наперечёт знаю всех рогожских уставщиков и других книжных людей тоже знаю. По именам называть не стану, осуждать не годится, а прямо тебе скажу… Иной книжен и начитан, да слабостью одержим — испивает. Другой разумен и дело церковное, пожалуй, не хуже твоего сумеет обделать, да утроба несытая, за хорошие деньги не только церковь, Самого Христа продаст… У иного ветер в голове — ради женской красоты и себя и дело забудет… А иной нравом не годится: либо высокоумен и спесив не в меру, либо крут и на язык не воздержан… Петр апостол трижды от Христа отрекся, а наши-то столпы, паши-то адаманты благочестия раз по тридцати на дню от веры во время невзгод отрекаются… Да не только во время невзгод, завсегда то же делают… Знакомство с господами имеют, жизнь проводят по-ихнему. Спросят господа: «Зачем-де вы, люди разумные, в старой своей вере пребываете?» Отречься нельзя; всяк знает, чего держаться, что ж они делают?.. Смеются над древним-то благочестием, глупостью да бабьими враками его обзывают. «Мы-де потому старой веры держимся, что это нашим торговым делам полезно…» А другой и то молвит: «Давно бы-де оставил я эти глупости, да нельзя, покамест старики живы — дяди там какие али тётки. Наследства-де могут лишить…» Вот как они поговаривают… А ведь это, матушка, сторицею хуже, чем Петровски Христа отречься страха ради иудейска… Большие деньги изводят, много на себя хлопот принимают из одного только славолюбия, из одной суетной и тщетной славы. Чтобы, значит, перед людьми повыситься… Не вера им дорога, а хвала и почести. Из-за них только и ревнуют… Ваше же слово молвлю: мамоне служат, златому тельцу поклоняются… Про них и в Писании сказано: «Бог их — чрево» («В лесах»,2;181,184).

Она же о крестьянах-раскольниках, живущих возле скитов, столь же худо говорит:

«Не то что скиты — Христа Царя Небесного за ведро вина продадут!.. Не было б им от скитов выгоды, давно бы все до единого в никонианство своротили… Какая тут вера?.. не о душе, об мошне своей радеют… Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв Бога, златому тельцу поклоняются!..» («В лесах»,2,583).

Да откуда иному взяться, когда и духовные пастыри таковы? Вот некий Коряга, один из редких раскольничьих попов: «Коряга — стяжатель… Пальцем без денег не двинет… Да ещё торгуется… Намедни просят его болящего исправить, а он: «Сколько дашь?» Посулили полтину, народ бедный — больше дать не под силу, а Коряга: «За полтину, говорит, я тебе и Господи помилуй не скажу»… Так-то, друг!.. Вот каким пастырем нас Москва наградила…» («В лесах»,1,500).

Пребывающая же в расколе молодёжь: отчасти по душевной незрелости, отчасти из внутреннего протеста против гнета закостенелой формы — противится тому, к чему принуждается старшими. Конечно, на молодых своя часть вины есть, но не более ли — в той внешней обрядовости, лишённой подлинной веры и убивающей многие добрые внутренние стремления?

Одним из следствий чёрствости старого уклада становятся «свадьбы уходом», разрушающие даже бытовые устои старой веры. Семья же, крепостью которой так гордятся раскольники, также начинает медленно подтачиваться изнутри не всегда видною со стороны порчею:

«Лукавый дух злобы под видом светлого благочестия успел проникнуть даже в такую крепкую, такую твердую и любительскую семейную среду, какова русская…» («В лесах»,1,302-303).

Эта злоба истекает из враждебного неприятия внешнего мира, от которого ревнители раскола хотели бы отгородиться вовсе: злоба к «чужим» разъедает душу и оборачивается против всех, кто самообособление нарушает:

«С негодованием узнала Аксинья Захаровна, что Марья Гавриловна послала за лекарем.

— Бога она не боится!.. Умереть не даст Божьей старице как следует, роптала она. — В чёрной рясе да к лекарям лечиться грех-от какой!.. Чего матери-то глядят, зачем дают Марье Гавриловне в обители своевольничать!.. Слыхано ль дело, чтобы старица, да ещё игуменья, у лекарей лечилась?.. Перед самою-то смертью праведную душеньку её опоганить вздумала!.. Ох, злодейка, злодейка ты, Марья Гавриловна… Ещё немца, пожалуй, лечить-то привезут — нехристя!.. Ой!.. тошнехонько и вздумать про такой грех…

И целый день с утра до ночи пробродила Аксинья Захаровна по горницам. Вздыхая, охая и заливаясь слезами, всё про леченье матушки Манефы она причитала» («В лесах»,1,425).

Впрочем, кое у кого такое неприятие чужеверных лекарей имеет подоплёку особую:

«Марья Гавриловна на своём настояла. Что ни говорили матери, как ни спорили они, леченье продолжалось. Больше огорчалась, сердилась и даже бранилась с Марьей Гавриловной игуменьина ключница София. Она вздумала было выливать лекарства, приготовленные лекарем, и поить больную каким-то взваром, что, по ее словам, от сорока недугов пользует. А сама меж тем, в надежде на скорую кончину Манеры, к сундукам её подбиралась…» («В лесах»,1,412). Всё то же, все одно, как видим.

Форма блюдётся тут строго — но помимо формы: что они разумеют? Обнаруживается, что и твёрдые приверженцы отцовской веры имеют весьма малое понимание внутренней её сути (не потому ли, что всё ушло именно в форму, в обряд?). Так, Алексей Лохматый, когда от него потребовалось разъяснить особенности староверия, оказался способен назвать лишь некоторые внешние проявления его:

«Значит, то есть на чём наша старая вера держится, в чём то есть она состоит… Известно, в чём: перво-наперво в два перста молиться, второе дело — в церкву не ходить, третье — табаку не курить и не нюхать… чего бишь ещё?.. Да… бороды, значит, не скоблить, усов не подстригать… В немецком платье тоже ходить не годится… Ну, да насчет этого по нынешнему времени много из нашего сословия баловаться зачали, особливо женский пол» («В лесах»,2,73-74).

Внешними формами быта эти люди дорожат, нет для них ничего выше. Автор тут весьма насмешлив: «Таковы у раскольников богословские прения. Только и толков, только и споров, что можно ли квашню на хмелевых дрождях поставить, с кожаной аль с холщовой лестовкой следуёт Богу молиться, нужно ли ради спасения души гуменцо на макушке выстригать А сколько иногда в тех спорах бывает ума, начитанности, ловкости в словопрениях, сколько искусства!..» («На горах»,1,549).

Но стоит завести речь о подлинно важном, духовном — и обнаружится (да и не может быть иначе): ничто подобное не имеет ничего самостоятельно староверческого.

Вот диалог:

« — А чел ли ты книгу про Иева многострадального, про того, что на гноищи лежал? Побогаче твоего отца был, да всего лишился. И на Бога не возроптал. Не возроптал, — прибавил Патап Максимыч, возвысив голос.

— Это я знаю, читал, — ответил Алексей. — Зачем на Бога роптать, Патап Максимыч? Это не годится; Бог лучше знает, чему надо быть; любя нас наказует…

— Это ты хорошо, дружок, говоришь, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлёт; поминай чаще Иева на гноищи. Да… всё имел, всего лишился, а на Бога не возроптал; за то и подал ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога не ропщите, рук не жалейте да с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлёт больше прежнего» («В лесах»,1,42-43).

Другое рассужденис того же Чапурина

« — Господь возлюбит слезы твои, Груня, — отвечал тронутый Патап Максимыч, обнимая её, — святые ангелы отнесут их на небеса. Сядем-ка, голубонька.

И сели рядом на диван.

— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? внушительно продолжал Патап Максимыч. Слезы те паче поста и молитвы, и Сам Спас пречистыми устами Своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит» («В лесах»,1,128).

Что здесь именно от старой веры? Ровно ничего.

Простая крестьянка, которую скитницы ничтоже сумняся обвиняют в колдовстве (а она просто травами лечит) способна на глубокое постижение духовных истин, почерпнутых из того же общего источника из Православия:

« — В смирении стяжи душу свою, — отвечала елфимовская знахарка. Смирись передо всем и перед всеми. В том смирении счастье человека. <…> Делай добро, у тебя на то достатков довольно: бедного, сирого не забудь, голодного накорми, о больном попечалуйся. И делай всё, не возносясь, а смиряясь, не в своё превозношение, а во славу имени Божия. А выпадет доля терпеть — носи золото не изнашивай, терпи горюшко — не сказывай… Вот и всё, больше сказать тебе нечего… вот разве что ещё: какой бы тебе грешный человек в жизни ни встретился, не суди о грехах его, не разузнавай об них, а смирись и в смирении думай, что нет на земле человека грешнее тебя. Грех, что болезнь, иной раз и против воли в человека входит; грехи осуждать всё едино, что над болезнями смеяться. Только злому человеку сродно чужие грехи осуждать, сам Господь не осуждает их, а прощает… Осуждает грехи только дьявол и все ему послужившие» («В лесах»,2,210-211).

Становится ясным несомненно: внешнее разделение (приверженностью закоснелой форме) того, что едино в основе своей, — есть хула на Духа. И каково следствие того? Столп староверческого благочестия мать Манефа негодует, узнавши, что один из купцов пожертвовал на сирот иной веры.

«Сиротки ведь они, матушка, пить-есть тоже хотят, одним подаяньем только и живут, — промолвил на то Пётр Степаныч.

— То прежде всего помни, что они — никониане, что от них благодать отнята… Безблагодатны они, — резко возвысила голос Манефа. — Разве ты ихнего стада? Свою крышу, друг мой, чини, а сквозь чужую тебя не замочит» («На горах»,1,404).

Вот и древнее благочестие — всё тут. Вот зримое явление раскола.

Композиция романов Мельникова-Печерского своеобразна: как только поистончится какая-либо нить повествования, ослабнет к ней интерес, автор вплетает новую, перемежая с прежними, — появляются новые персонажи, соединяясь своими действиями с событиями протекающими.

В романе «На горах» показано следствие того, чем расколола старая вера не только народ, но и душу человека: закоснелость во внешнем лишает его опоры тогда, когда требуется противодействие соблазну. Это сказалось на судьбе Дуни Смолокуровой, вовлечённой в хлыстовскую секту.

Мельников-Печерский раскрывает самоё технику соблазна при вовлечении в секту — сочетание тонких методов воздействия на неокрепшую душу. Здесь и создание видимости ответов на важные вопросы веры, и неуловимые психологические приёмы, сочетание ласки и строгости, постепенное подавление воли нестойкого человека волею более интенсивною и сильною. Основные признаки, законы и цели сектантсткого соблазна всё те же, что были раскрыты в повести «Гриша», — но теперь они показываются автором с большею обстоятельностью, с привлечением обширных исторических сведении, с вхождением во многие частности бытия и быта сектантов. Отречение от мира, отречение от собственной воли — вот главное требование к вступающему в секту; а взамен получение «знания» мистических тайн и земного райского блаженства — награда, обещаемая за полное послушание.

Отречение от мира как от царства зла — означает всегда, если отбросить словесный камуфляж, только одно: предоставление всей собственности в распоряжение руководителей секты. И здесь та же корысть, что и в расколе.

Дуне Смолокуровой явились тягостные сомнения, неподъемные для её несильного ума вопросы — но они требовали ответа.

«Что вынесла она в это горькое время, чего ни передумала!.. «Нет правды на свете, нет в людях добра! — после долгих мучительных дум решила она. — Везде обман, везде ложь и притворство!.. Где же искать правды! Где добро, где любовь? Видно, только в среде бесстрастных духов, в среде ангелов Божиих… А ведь они не совсем чужды нам, живущим во плоти!.. В писаниях сказано, что бывали они в сообщении с праведными. Где бы, где найти таких праведных? Есть же они где-нибудь. Без праведников, говорят, и миру не стоять… Где же они, люди, верные добру и правде? О, если б мне пожить с ними!..»

Совсем, по-видимому, бесчувственная и ко всему равнодушная, Дуня страдала великим страданием, хоть не замечали того» («На горах»,2,282-283).

Да и кому заметить, кому понять её в той самозамкнутой среде, где ей выпало родиться? И что они могли дать ей? Собственных «праведников»?

Зато от душевно чуткой и житейски опытной сектантки такое состояние укрыться не смогло. «Воспользовалась Марья Ивановна таким настроением неопытной в жизни девушки и хитро, обдуманно повела её в свой корабль. У Марка Данилыча миллион либо полтора, Дуня единственная наследница — это ещё до первого знакомства со Смолокуровыми проведала Марья Ивановна… И задумала перезрелая барышня: «Дуня в её корабле; миллион при ней… Деньги — сила, деньги дадут полную безопасность от всяких преследований, если бы вздумали поднять их на тайную секту людей божьих… Так ли, иначе ли, надо сделать, чтоб ей не было из него выхода». Искусно повела Марья Ивановна задуманное дело…» («На горах»,2,283).

Банально до скуки. Да для наивной девушки-то — в новость.

Нужны праведники? И вот сообщается о «божьих людях» (а для убедительности перед тем предлагается чтение мистических книг — они же всегда соблазнительны):

«Своей жизнью и стремленьем к духовному получают они блаженство ещё здесь на земле. Сам Бог вселяется в них, и что они ни говорят, что ни приказывают, должно исполнять без рассуждения, потому что они не своё говорят, а вещают волю Божию. Их речи и есть «живое слово». Перед тем, как говорить, они приходят в восторг неописанный, а потом читают в душе каждого, узнают чужие мысли и поступки, как бы скрытно они ни были сделаны, и тогда начинают обличать и пророчествовать…» («На горах»,1,627).

Впрочем, есть доля наивно смешного в поведении и в толковании такого поведения «божьих людей». Так, они осеняют себя крестным знамением двумя руками, а объясняется просто: «А где ж ты видала, чтобы птица летала одним крылом? Понимаешь теперь, почему божьи люди крестятся обеими руками?» («На горах>,2,27).

Но чтобы с теми «праведниками» вступить в общность нужно отречение от земных привязанностей:

«Но для того надо претерпеть все беды, все напасти и скорби, надо всё земное отвергнуть: и честь, и славу, и богатство, и самолюбие, и обидчивость, самый стыд отвергнуть и всякое к себе пристрастие… Всё надо отвергнуть, всё: и свою волю, и свои желания, и память, и разум, и все, все, что дотоле в тебе было… Об одном лишь имей попечение, одного лишь желай…» («На горах»,1,459).

От «праведников» тех можно получить сокровенное знание, которое своего обладателя сделает таким же «божьим человеком», давши ему вкусить земного блаженства.

«Но лишений и трудов ещё мало, для спасения надо непременно проникнуть «сокровенную тайну», тогда только можешь Бога вместить в себя. А вместишь — тогда уж враг тебе не страшен и плоть над тобой владеть уж не может. Праведницей станешь, и не будет в тебе греха, не будет над тобой ни власти, ни закона, потому что «праведнику закон не лежит». Будешь свободна всё делать, будешь блаженна и здесь, на земле, будешь блаженна, как ангел небесный, будешь райские радости видеть, будешь сладкое ангельское пение слышать» («На горах»,1,628).

Такое «преображение» осуществляется через «смерть» и новое «рождение», «воскресение» к вожделенной святости и блаженству:

«И тогда затмится у тебя разум и отнимется память, дыхание прекратится, и ты умрёшь… Умрёшь, но будешь жива… Эта смерть не греху, смерть ветхому Адаму, он в тебе умрёт. И тут-то невещественным огнем все земное в тебе попалится, и ты услышишь в самой себе глас Божий и, услышавши, оживёшь… То и есть таинственное воскресение… И после того таинственного воскресения ты и на земле будешь святою… Тогда уж не будет в тебе ни воли твоей, ни разума твоего, ни мыслей твоих, всё твоё уже попалено и умерло… Будет тогда в тебе и воля, и разум, и мысли все Божии… И что ты ни станешь делать — не ты будешь делать, а Бог, в тебе живущий… И не будет тогда над тобой ни начала, ни власти, ни закона, ибо праведному закон не лежит… Будешь ты в семье херувимской, будешь в лике серафимском… Если бы ты во ад сошла, и там никакая сила не могла бы коснуться тебя, если б в райские светлицы вошла, и там не нашла бы больших радостей и блаженства…» («На горах»,1,460).

Есть, правда, и более внятное разъяснение этого земного блаженства:

«Люди божьи, друг милый, живут не по-вашему, не по-язычески. Они живут в Боге, в них вселена благодать, мирским людям не доступная. Нет у них приличий, нет запрещений, ни закона нет, ни власти, опричь воли Божией. И греха у них нет, потому что они умертвили его в себе. Все они братья и сестры одного святого семейства, живут в чистоте небесной, в ангельской свободе. В их поцелуях ни стыда нет, ни соблазна, ничего нет дурного. Ангельские лобзания — славословие Бога. Велика в них тайна. К духовному супругу ведут они» («На горах»,2,28).

За высокими словами и образами нередко стоят у искусителей грубейшие сущности. Всё «ангельское блаженство» оборачивается обычным развратом. За увещеванием против греха кроется принуждение к греху:

«Должна ты быть смиренною, изо всех грехов нет тяжелей гордости, это самый великий грех, за гордость светлейший архангел был низвергнут во ад»… — как поистине духовно возвышенно начинается, с такими словами никто не поспорит, а вывод весьма неожиданный: — «Ничем не должна ты гордиться, ни даже своим целомудрием… Если б даже было тебе повелено лишиться его — не колеблясь, должна исполнить сказанную тебе волю» («На горах»,2,123).

Невинная и наивная Дуня не вполне и поняла, пожалуй, сказанного — но в подсознании такое откладывается непреложно. Так, перемешивая духовную чистоту с укрываемой житейской грязью, привлекают соблазнители к своей «вере», отрывая от прежней. Прежнюю же веру оказывается отбросить так легко, ибо и веры-то не было: одна внешность. «Взросшая на строгом соблюдении внешних обрядов, привыкшая только в них одних видеть веру, молодая впечатлительная девушка, начитавшись мистических книг, теперь равнодушно смотрела на всякую внешность. Дарья Сергевна <…> с ужасом стала замечать, что Дуня иной раз даже спать ложится, не помолившись» («На горах»,1,626).

Разумеется, цель соблазнителей может быть достигнута только при подавлении воли человека — к тому прилагается особое старание.

В этом отношении в сектах порядки жестокие. Вот как рассказывает «пророк» Егорушка о своём странствии к хлыстовскому «царю» Максиму:

«Полное повиновение ему и посланникам его… Не такое, как в ваших кораблях, а совершенное уничтожение воли, открытие пророку даже самых тайных помышлений. И нам, посланникам его, то же он завещал. Вот каково повиновение у араратских. Один раз на раденьях, — сам я тут был, — указав на ближайшего к себе пророка, Максим сказал: «Смерть ему!», и божьи люди всем кораблём кинулись на пророка и непременно растерзали бы его на клочки, если б верховный пророк не остановил их» («На горах»,2,319).

Недаром же позднее иные большевики весьма интересовались хлыстами, сам Ленин внимательно знакомился с хлыстовским опытом общинной организации, едва ли не своих союзников готов был в них видеть[378]. А уж слепое повиновение вождю — прямо сектантское по характеру.

Все изуверства, разумеется, — ради высшей цели. У самих сектантов цель свойства религиозного, даже весьма благого внешне: посрамление дьявола:

«Главнейшее свойство лукавого — гордость, и ему, злому, хочется, чтобы все люди пребывали в этом страшнейшем и губительнейшем грехе. Но ежели кто, презирая горделивость, пойдёт против врага и противопоставит ему безграничное послушание своему пророку, враг страдает и мучится от такой насмешки над его гордостью. Чем больше покорных воле других людей на земле и чем выше послушание их, тем больше мучений нечистому. Бороться с ним, уничтожая в сердце гордость, — вот величайшая заслуга перед небом, вот посрамление врага и победа над ним. Не покланяйтеся же адской гордыне и в безграничном, беззаветном послушании людям, более вас вдохновенным, ищите оправдания и спасения» («На горах». 2,327).

Всё прикрывается видимостью высшей духовности.

Вновь вспомним: дьявол — обезьяна Бога. Православие понимает свободу человека как подчинение его воли воле Творца. «Да будет воля Твоя». Но там, где действует бесовский соблазн, там воля человека подчиняется воле человеческой же, а через неё — сатанинской. И чтобы затуманить сознание обезволенного, ему и внушается: он вручает себя именно Богу, люди же лишь передают Его волю в тот момент, когда на них «накатывает» во время радений в «сионской горнице». «Горница» эта, место сектантских «соборов», название нарочитое и неслучайное. Как неслучайно и существование хлыстовских «христов» и «богородиц». А где же ещё такому «христу» передавать «сокровенную тайну» своим верным, как не в «горнице»? (Напомним: Сионская горница — место Тайной вечери, когда Спасителем в кругу святых апостолов было положено начало таинству евхаристии — Мф. 26:17-35.)

Секта — причудливое соединение обмана и самообмана тех, кто стремится приблизить к себе, соблазнить ищущие души. Состояние, в котором пребывают соблазняющие и соблазненные — есть всё та же прелесть. Мельников-Печерский не оставляет в том никакого сомнения. Вот прельщение, в которое была введена Дуня: «Наслушавшись чужих толков, Дуня вообразила, что в самом деле Бог в ней пребывает, что в самом деле Он разверзает уста её на пророчества, движет ею на радениях и водит по путям непорочным. И в таком самообольщение день и ночь помышляет она, что уж больше ничто земное не должно омрачать её просветлённых дум» («На горах»,2,241). И таково ощущение всех этих несчастных.

Недаром предупреждал святой Григорий Синаит: «Но бесстыдно и дерзко желающий внити к Богу и исповедать Его чисто, и нудящийся стяжать Его в себе удобно умерщвляем бывает от бесов, если попущено им будет сие. Ибо дерзко и самонадеянно взыскав того, что не соответствует его состоянию, в гордости нудится он прежде времени достигнуть того»[379].

В природе секты для Мельникова-Печерского нет сомнения: «бесовское учение» («На горах»,2,405) вот его оценка.

Писатель коротко излагает содержание хлыстовства: «Божьи люди, или хлысты, как обыкновенно зовут их в народе, верят в прямое и всегда возможное сообщение человеческой души с божеством. Подобно духоборцам, проповедуют они, что воплощённый Христос живёт на земле постоянно. Эту секту нельзя даже назвать христианской ересью. Она стоит вне христианства, хоть и заимствует из него самые священные имена. Ученье хлыстов — смесь разных учений, и древних и новых, противных учению и преданиям истинной веры. <…> Они признают два искони существующие безначальные и конца не имеющие существа, доброе и злое, ведущие между собой нескончаемую борьбу. Хлысты думают, что оба эти существа равносильны. Подобно дреговичской отрасли богомилов, русские хлысты уверяют, будто всё видимое и осязаемое создано злым духом и потому тела наши, как темницы душ, должны быть умерщвлены трудами на раденьях, постом и созерцанием. Подобно квиетистам, они думают, что таинственный человек (таинственно умерший и таинственно воскресший) в самом своем существе уничтожается и преображается в бога. Такой человек не может помрачить себя никакой нечистотой и никакими пороками, ежели только он не нарушает своего покоя. Покой, праздность, бездействие — вот высшее состояние человека, по хлыстовским понятиям. Проповедуя чистоту и девственность, они, подобно вальденсам, иногда в собраниях своих предаются грубой чувственности» («На горах>,2,242-243).

Для писателя важно было не просто отобразить существование сектантства во многих его проявлениях, но выявить причины его появления, хотя бы важнейшие.

Мельников-Печерский указывает на причины внутренние и внешние. Важны свойства человеческой натуры, но важны и условия жизненные, которые выпадают человеку.

«Двумя путями влекутся люди в пучину хлыстовских заблуждений. Один путь русская лень. Покой, праздность, отвращенье от труда — вот куда, подобно западным квиетистам, стремятся и наши «божьи люди». Вне «святого круга» хлысту нет работы, и у него только одна забота жить бы ему век в покое и праздности. Другой путь, доводящий до хлыстовщины русского человека — пытливость ума его. Не оторванный от родной, прадедовской почвы, русский человек всегда набожен и во всём ищет правды-истины. Таково народное свойство его. Смысла Писания, даже значенья церковных обрядов он, безграмотный, без руководителя постичь не может. Ему нужен учитель, — такой учитель, чтобы всем превосходил его: и умом, и знанием, и кротостью, и любовью, и притом был бы святой жизни, радовался бы радостям учеников, горевал бы о горе их, болел бы сердцем обо всякой их беде, готов бы был положить душу за последнюю овцу стада, был бы немощен с немощными, не помышлял бы о стяжании, а, напротив, сам бы делился своим добром, как делились им отцы первенствующей Церкви… А где взять таких руководителей, когда всё на деньгу пошло?.. Нет учителя, нет руководителя, а пытливый простолюдин ищет себе да ищет разрешенья недоумений и доброго наставника в истинной вере… А его всё-таки нет как нет… Хорошо еще, ежели такой искатель истины попадет на раскольника, хоть самого закоренелого, и сам сделается таким же. Раскол, как порождение невежества, отторгся от церковного единения лишь из-за буквы и обряда, но вера его так же чиста, как и в истинной Церкви… Если же пытливый искатель правды попадает под влияние хлыстовского пророка либо хлыстовской богородицы… тогда он больше не христианин. У него свой бог, свои христы, свои пророки, свои богородицы, свои верования, свои обряды, всё своё и всё чуждое, противное христианству» («На горах»,2,277-278).

Это суждение стоит особого осмысления: ведь здесь дан идеальный образ истинного пастыря, какой только и может привести человека подлинно к правой вере. Отсутствие его — вот важнейшая причина всех настроений и расколов. Для Церкви — больной, самый больной вопрос. Мельников-Печерский задал его прямо в ином месте, давая сходное с приведенным рассуждение:

«Во все времена, во всех сторонах много бывало на Руси таких искателей правой веры. <…> И пойдет пытливый ум блуждать из стороны в сторону, кидаться из одной крайности в другую, а все-таки не найдет того, чего ищет, все-таки не услышит ни от кого растворённого любовью живого, разумного слова… Отсюда наши расколы, отсюда и равнодушие к вере высших слоёв русского народа… Кто виноват?.. Диавол, конечно… А кроме его?..» («На горах»,1,468).

Итак: в основе всего — искание правды («жажда Бога»— можно сказать точнее, как о том писал святитель Феофан Затворник), присущее душе человеческой. Если человек не обретёт опоры там, где он единственно может её обрести, в Православной Церкви, — он обречён на многие блуждания, и часто на гибель духовную.

Кто виноват?

Так, отображая область религиозной жизни народа, лежащую вне церковной ограды, Мельников-Печерский, по сути, обозначил центральную проблему русского Православия в его конкретно-историческом бытии.

А у сектантов всё строится по коммерческому заводу: спрос рождает предложение. Предложение строится с учётом спроса. Душевной лености предлагается праздность и достижение земного блаженства без труда, поиску истины — обещание «сокровенной тайны».

Однако истинно ищущие правой веры всё же начинают сознавать, где её пребывание. Таков в романе «На горах» Герасим Чубалов, долгие годы потративший на испытание всевозможных вер и учений, перебывавший едва ли не во всех сектах, какие только есть на Русской земле. Пройдя через многие искушения, он приходит к неизбежному вывод и говорит о том сумевшей вырваться из сектантских тенет Дуне:

« — Вы, Авдотья Марковна, слышал я, много книг перечитали и с образованными господами знакомство водите. Так не может же быть, чтоб и вам на ум не приходило, до чего дошел я чтением книг.

— Что ж такое, Герасим Силыч? — живо спросила его Дуня. — До чего дошли вы?

— Не в пронос моё слово будь сказано, — запинаясь на каждом слове отвечал Чубалов. — Ежели по сущей правде рассудить, так истинная вера там.

И показал на видневшиеся из окна церковные главы.

— Как? В великороссийской? — спросила удивлённая Дуня.

— Да, в великороссийской, — твёрдо ответил Герасим Силыч. — Правда, есть в ней отступления от древних святоотеческих обрядов и преданий, есть церковные неустройства, много попов и других людей в клире недостойных, прибытками и гордостью обуянных, а в богослужении нерадивых и небрежных. Всё это так, но вера у них чиста и непорочна. На том самом камне она стоит, о коем Христос сказал: «На том камне созижду Церковь Мою, и врата адовы не одолеют ю».

Задумалась Дуня.

— Да, между тамошним священством есть люди недостойные, — продолжал Чубалов. — Но ведь в семье не без урода. Зато не мало и таких, кто душу свою готовы положить за последнего из паствы. Такие даже бывают, что не только за своего, а за всякого носящего образ и подобие Божие всем пожертвуют для спасения его от какой-нибудь беды, подвергнутся гневу сильных мира, сами лишатся всего, а человека хоть им вовсе не знакомого, от беды и напасти спасут. И будь хоть немного таковых, они вполне бы возвеличили свою Церковь, а в ней неправды нет — одно лишь изменение обряда. Обряд не вера, и Церковь его всегда может изменить. Бывали тому примеры и в древней Церкви, во дни Вселенских соборов.

Дуня молчала, об отце Прохоре она думала: «Разве мне, чуждой его Церкви, не сделал он величайшего благодеяния? Разве не подвергался он преследованиям? Разве ему самому не угрожали за это и лишение места и лишение скудных достатков?» («На горах»,2,404).

Это так: именно православный священник вырвал заплутавшую душу Дуни из власти сектантов, многим рискуя.

Слова отца Прохора и Чубалова Дуня пересказывает своему жениху, Петру Самоквасову, который признаётся в своем согласии с ними:

« — …Этот самый священник сказывал мне, что разница между нами и великороссийскими в одном только наружном обряде, а вера и у нас и у них одна и та же, и между ними ни в чём нет разности. А вот Герасим Силыч все веры превзошёл, и он однажды говорил мне, что сколько вер он ни знает, а правота в одной только держится.

— В какой же? — с любопытством спросил Самоквасов.

— В великороссийской, — ответила Дуня.

— В великороссийской, — сказал Пётр Степанович и крепко задумался.

— Я сам тех же мыслей, — тихонько молвил он невесте» («На горах»,2,498).

Преимущество в истине признаёт за великороссийской верою и Патап Чапурин.

Вот где обретаются причины уверенности Печерского в непременном отказе образованных и честных староверов от собственных заблуждений. Вера их дала им определённую твёрдость характера, а также и возможность обрести истину в поиске, но не получить ее в готовом виде, что тоже не всегда благо. Тем, что получается даром, человек не всегда дорожит. Обретённое в поте лица своего получает истинную цену. Не в особых даже качествах характера, сформировавшихся в недрах старой веры, поэтому, но в труде поиска истины — ценность существования раскола. Его ценность — в возможности его преодоления. Вера, испытанная сомнением, обретает особую закалку.

Великороссийская Церковь (как именуют её староверы) несёт в себе благодать истины, но она обременена и накопившимися за годы и столетия слабостями — они также опасны для церковной жизни. Соединение сильных сторон обеих вер даст подлинное пребывание во Христе. Но соединение может быть совершено только на основе самой Истины: старая вера должна быть преодолена таким соединением.

Народная жизнь, как показывает её Мельников-Печерский (как и другие русские писатели), подчинена годичному богослужебному кругу, церковное предание определяет все в этой жизни, церковные праздники становятся вехами в труде и быту русского человека (независимо от веры, ибо праздники-то одни) — это подчеркивается постоянно, ненарочито, но верно. Крестьянин (как и купец, из крестьян же вышедший) рассчитывает все сроки согласно церковному календарю — с ним сообразуется во всем.

Вот подряжается на работу молодой парень:

« — Я бы до Михайлова дня, а коли милость будет, так и до Николы…

— До Николы так до Николы. До зимнего, значит? — сказал Патап Максимыч.

— Известно., до зимнего, — подтвердил Алексей» («В лесах»,1,44).

Вот знакомится с семейством брата более десяти лет отсутствовавший странник:

«— Много ль ему? — спросил Герасим, гладя по голове племянника.

— Десятый годок на Ивана Богослова перед летним Николой пошёл, ответила Пелагея Филиппьевна» («На горах»,1,485).

Примеров подобных можно приводить сколько угодно.

Сама природа как бы соизмеряет себя именно с церковными событиями:

«После холодных дождей, ливших до дня Андрея Стратилата, маленько теплынью было повеяло: «Батюшка юг на овёс пустил дух». Но тотчас мученик Лупп «холодок послал с губ» — пошли утренники… Брусника поспела, овёс обронил, точи косы, хозяин, — пора жито косить: «Наталья-овсяница в яри спешит, а старый Тит перед ней бежит», велит мужикам одонья вершить, овины топить, новый хлеб молотить» («На горах»,1,527).

Песнями, преданиями, легендами изобилует текст дилогии. Мельников-Печерский глубоко и тонко чувствует поэзию народной жизни, ее фольклорную стихию, в которую преобразовалось давно-дальнее язычество. Нет, это уже не язычество, но его внешняя форма, запечатлевшая в себе поэтическое олицетворение природного круговорота.

Правда, отголоски языческих верований сохранились в суевериях, опасливо шевелящихся и в душах простых мужиков, и скитских обитательниц — у этих даже в большей мере, пожалуй:

«Кривая мать Измарагда, из обители Глафириных, …с клятвой уверяла, что раз подстерегла Егориху, как она в горшке ненастье стряпала… «Сидя на берегу речки у самого мельничного омута, — рассказывала Измарагда, — колдунья в воду пустые горшки грузила; оттого сряду пять недель дожди лили неуёмные, сиверки дули холодные и в тот год весь хлеб пропал — не воротили на семена…» А ещё однажды… вечно растрепанная, вечно дрожащая, с камилавкой на боку, мать Меропея… клялась всеми угодниками, что видела, как ранним утром в день Благовещенья черти Егориху, ровно шубу в Петровки, проветривали: подняли ведьму на воздуси и долгое время держали вниз головою, срам даже смотреть было. Хотя мать Меропея паче меры любила слезу иерусалимскую (водку), однако и черницы и белицы поверили её россказням…» («В лесах»,2,187-188).

Народное поэтическое видение мира отразилось и в языке романов Мельникова-Печерского. Каким же вкусным русским языком написаны они — одним чтением, переживанием языка наслаждаться можно.

«Как взглянула Матрёнушка в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на сердце, отдалась в полон молодцу… Всё-то цветно да красно до той поры было в очах её, глядел на неё божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно растут во дубровушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.

Не сказала Матрёна Максимовна про любовь свою отцу с матерью, не ронила словечка ни родной сестре, ни подруженькам: всё затаила в самой себе и по-прежнему выступала гордой, спесивою.

А немало ночей, до последних кочетов, с милым другом было сижено, немало в те ноченьки тайных любовных речей бывало с ним перемолвлено, по полям, по лугам с добрым молодцем было похожено; по рощам, по лесочкам было погулено… Раздавались, расступались кустики ракитовые, укрывали от людских очей стыд девичий, счастье молодецкое… Лес не видит, поле не слышит; людям не по что знать…» («В лесах»,1,181).

Приводить примеры словесного мастерства писателя — нужно перецитировать едва ли не весь текст обоих романов. Недаром сам министр народного просвещения предлагал обучать детей русскому языку по романам Мельникова-Печерского. И в нынешнее время бы не худо.

Через язык персонажей автор умеет дать точную им характеристику. Вот как изъяснялся Алексей Лохматый в пору, когда душа его ещё не была разъедена корыстолюбием:

«…У отца с матерью был я дитятко моленное-прошенное, первенцем родился, холили они меня, лелеяли, никогда того и на ум не выпадало ни мне, ни им, чтоб привелось мне когда в чужих людях жить, не свои щи хлебать, чужим сугревом греться, под чужой крышей спать… И во сне мне такого не грезилось…» («В лесах»,1,437).

И вот как изменилась его речь, лишь только порок возобладал в нем:

«По тому самому, Сергей Андреич, что так как я теперь, будучи при таких, значит, обстоятельствах, что совсем на другую линию вышел, по тому самому должен быть по всему в окурате… По тому самому, Сергей Андреич, что так как ноничи я собственным своим пароходом орудую, так и должно мне говорить политичнее, чтобы как есть быть человеком полированным» («В лесах»,2,232).

Так и выступило наружу до поры таившееся хамство в соединении с малою внутреннею культурою.

Язык, помимо содержания (а он и сам есть содержание, а не только форма), поднимает созданное Мельниковым-Печерским до высоты эпического величия. Недаром не удержался А. Измайлов, когда восхитился завершающим описанием порушенных скитов: «Если где Печерский приближается к Гомеру, то именно здесь»[380].

Попутно автор сделал два наблюдения, важные для осмысления проблемы единства между людьми.

В то самое время, когда создавались «Леса» и «Горы», всё более громко возглашалась — на Западе изначально — идея пролетарского единства. Пролетариям («фабричным») писатель дал свою оценку: «Фабричный человек — урви ухо, гнилая душа, а мужик — что куколь: сверху сер, а внутри бел… Грешное дело фабриками его на разврат приводить… Да и то сказать, что на фабриках-то крестьянскими мозолями один хозяин сыт…» («В лесах»,2,161).

Правда, для России это в ту пору было менее злободневно, нежели вопрос об общинном начале крестьянской жизни. На мир у Мельникова-Печерского также обозначился свой взгляд: «Хоть мир и первый на свете разбойник, а суда на него не сыщешь … Такова правда в пресловутой русской общине, такова справедливость у этого мира-народа, что исстари крепкими стопами на ведерках водки стоит… Сам народ говорит: «Мужик умён, да мир дурак». Никто так не тяготится общинным владением земли и судом мир-народа, как сам же народ» («На горах»,1,504-510). Бестолковость общинных порядков показана писателем на примере артели лесников в первой части романа «В лесах».

Не учитывать такого мнения было бы опрометчиво.

Оценка творчества Мельникова-Печерского как будто уже устоялась в истории отечественной словесности. Его место прочно определено среди классиков не первого ряда. Оспаривать это нет нужды — пусть будет так. Но поистине достойна поразить воображение литература, в которой художник такой творческой силы скромно укрывается во второй ее шеренге.

И еще одно: речевое своеобразие романов Печерского практически непереводимо на иные языки; любой перевод способен лишь обезличить его, своеобразие это.


[355] Печерский Андрей (Мельников П. И. ). Старые годы. Рассказы и очерки. М., 1986. С. 424.

[356] Печерский Андрей (Мельников П. И. ). Старые годы. Рассказы и очерки. М., 1986. С. 430.

[357] Мельников П И (Андрей Печерский). В лесах. Кн. первая. М., 1956. С. 4

[358] Полн. собр. соч. П. И. Мельникова-Печерского. СПб., 1909. Т. 1. С. 20.

[359] Печерский Андрей. Старые годы. С. 128.

[360] Краткая литературная энциклопедия. Т. 6. М., 1971. Ст. 876.

[361] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 11.

[362] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 79.

[363] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 53.

[364] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 154.

[365] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 155.

[366] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 159-160.

[367] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 173.

[368] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 174.

[369] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 174-175.

[370] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 180.

[371] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 181.

[372] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 181.

[373] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 182.

[374] Печерский Андрей. Цит. соч. С. 184-185.

[375] Полн. собр. соч. П. И. Мельникова-Печерского. СП6., 1909. Т. 1. С. 5-6.

[376] Полн. собр. соч. П. И. Мельникова-Печерского. СП6., 1909. Т. 1. С. 6.

[377] Здесь и далее ссылки на романы Мельникова-Печерского даются непосредственно в тексте по изданиям: Мельников П. И. (Андрей Печерский). В лесах. Кн. 1-2. М. 1956; П. И. Мельников (Андрей Печерский). На горах. Кн. 1-2. М., 1956 — с указанием в круглых скобках названия, книги и страницы.

[378] См. : Эткинд А. Хлыст (Секты, литература и революция). М., 1998. С. 631-674.

[379] Добротолюбие. Т. 5. Свято-Троицкая Сергиева лавра. 1992. С. 223.

[380] Полн. собр. соч. П. И. Мельникова-Печерского. Т. 1. С. 17.

Комментировать