<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том II

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том II - 2. Николай Алексеевич Некрасов

(15 голосов3.9 из 5)

Оглавление

2. Николай Алексеевич Некрасов

Главным содержанием поэзии Николая Алексеевича Некрасова (1821-1878) были любовь и сострадание к простым людям, к народу русскому, к русской земле. Такое утверждение не может претендовать на особенную новизну, но оно истинно, а истина, сколько её ни повторяй, истиною же и останется.

Но ни у кого из великих русских поэтов не обнаруживается столь контрастного противоречия: между потребностью, искренней религиозной потребностью обрести душевный покой в обращении к Богу — и неотвязным стремлением побороть зло собственными волевыми революционными усилиями. И если революция субъективно не воспринималась им как дело антихристианское, то хотя бы внехристианский характер его тяготения к ней нужно признать несомненно.

Человек чрезмерно уповает на собственные силы при недостатке веры — это слишком ясно. Но: кто вне Христа, тот не против ли Христа (Мф. 12:30), хоть и не догадывается о том порою?

Некрасов отличался преизбыточною восприимчивостью к боли ближних своих, и его сострадание им — страдание! — слишком бередило и терзало его душу. Порою представляется, что боль его сострадания едва ли не острее и мощнее, нежели та, на которую он отзывается душевною мукою. Оттого в его сознании и мировосприятии — над русскою землею стоит незатихающий стон и вой народного страдания. Он переносит это в окружающий мир из недр собственной души.

Подобная восприимчивость даётся человеку свыше, как даётся и всякий талант, то есть неординарная способность к тому, чем многие обделены от рождения. Сострадание также имеет своих гениев, не давая им, впрочем, той чистой радости, какую может доставить творческий дар. Правда, и талант художественного творчества несёт своему обладателю особую муку. Таким талантом Некрасов также был наделён с избытком. Он — поистине великий поэт. Два великих Божиих дара — сострадания и творчества — дали в соединении неповторимое явление русской литературы, поэзию Некрасова. Его «бледную, в крови, кнутом иссеченную Музу»[179] (страшный, поразительный образ этот — его собственное восприятие собственной же поэзии).

Но сострадание некрасовское нередко становится его неодолимою страстью. Страсть же — делает душу восприимчивою к бесовскому воздействию.

Быть может, именно страстное, нетерпеливое стремление избыть муку сострадания заставляло Некрасова так жадно искать спасения не в вере, а в разрушительном революционном воздействии на мир. Для веры ведь потребно терпение. «…Претерпевший же до конца спасется» (Мф. 10:22). Всё обостряющаяся боль заставляет быть нетерпеливым. Одолеть это можно лишь мощью веры. Слабость веры заставила идеализировать своеволие героев-борцов.

Чернышевский слишком рассудочно конструировал образ революционного аскета — Некрасов сотворил этот образ мукою своего сердца. Он уверовал — это очевидно — в благодатное воздействие воли подобных людей на преображение лежащего во зле мира (1Ин. 5:19).

Так он превозносит своих соратников-борцов, обращаясь к ним скорбящею памятью. «Многострадальная тень» Белинского рождает в душе поэта образ великого, кипящего умом гуманиста, возглашавшего идеал равенства, братства и свободы, — и дважды этот образ отпечатлевается в некрасовской поэзии, в стихотворении «Памяти приятеля» (1853) и в «Сценах из лирической комедии «Медвежья охота» (1867). Суровый облик Добролюбова («Памяти Добролюбова», 1864) сразу заставляет вспомнить Рахметова: и по аскетической возвышенности характера, и по вознесенности этой фигуры над обыденным миром, и по идее высшей предназначенности этого человека — живить мир своими деяниями и даже одним своим присутствием в нём. Чернышевский для Некрасова — несомненный пророк, напоминающий миру о Христе и готовящийся принести за то смертную жертву («Пророк», 1874). Не удержался поэт и от некоторого уподобления своего «пророка» Христу: «Его ещё покамест не распяли, но час придёт — он будет на кресте»[180].

Итак: страстотерпец, аскет-подвижник и пророк. Именно о них вплетает свою молитву поэт в народное моление об избавлении от лютого бедствия, голода, отчасти подстраиваясь под внутренний ритм и содержание ектении — и это символично: такие-то люди, по неколебимой убеждённости поэта, только и способны помочь народу в его горестях («Молебен», 1876):

«Милуй народ и друзей его, Боже!—
Сам я невольно шептал.—
Внемли моление наше сердечное
О послуживших ему…
Об осуждённых в изгнание вечное,
О заточённых в тюрьму,
О претерпевших борьбу многолетнюю
И устоявших в борьбе,
Слышавших рабскую песню последнюю,
Молимся, Боже, Тебе»
[181]

Некрасов также принял участие в известного рода «канонизации» революционеров, принесших себя в жертву своей борьбе. Достаточно хотя бы того, как обращается поэт к памяти Белинского:

Молясь твоей многострадальной тени,
Учитель! перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени!
[182]

Когда бы не упоминание о некоей «тени», погружающее мысль скорее во мрак античного язычества, можно было бы представить такие слова в устах апостолов, обращающихся к Спасителю. Так ведь Чернышевский и возвёл героев революционного дела в ранг сверх-апостолов, тем как бы и преодолевая обманом слишком хорошо известную народу мудрость из Псалтири, поскольку по ней едва ли не каждый учился грамоте: «Лучше уповать на Господа, нежели надеяться на человека» (Пс. 117:8). Всё-таки тут не простые человеки, а либо Учитель, либо пророк, либо подвижник-суперапостол…

Поэт сознаёт себя — в их числе. И движет им не спесивая надменность, но то же жертвенное чувство, сознание необходимости собственную жизнь положить в основание великому делу революционных подвижников.

От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
[183]

В стан погибающих… О подчинении всего человека «чувству всеобнимающей любви» поэт напоминает едва ли не постоянно в своём творчестве. Для Некрасова-то эти слова не пустой звук, как для его героя из поэмы «Рыцарь на час» (1862), пустого фразёра, «лишнего человека», нового Рудина, не умеющего осуществить собственные «благие порывы». И оскверняющего, как это видится Некрасову, святость бескорыстной любви. Поэт же ясно сознаёт в себе эту необходимость жертвы, для него то не мимолетное чувство, оно наполняет всю его поэзию:

Иди в огонь за честь отчизны,
За убежденье, за любовь…
Иди и гибни безупрёчно.
[184]

Так он писал ещё в своём программном поэтическом манифесте «Поэт и гражданин» (1855), сознавая и себя пророком, «избранником неба, глашатаем истин вековых»[185]. И так он мыслил всегда. И постоянно сопрягал дело этой жертвенной борьбы с понятиями духовными, несомненно религиозными.

Вооружись небесными громами!
Наш падший дух взнеси на высоту,
Чтоб человек не мёртвыми очами
Мог созерцать добро и красоту…
[186]

Эти строки — из программного же стихотворения Некрасова «Поэту» (1874), созданного двумя десятилетиями позднее. Но ведь так мыслили и ради этого жертвовали собою все первые революционные демократы, от Радищева до Чернышевского. В такой жертвенности — для них и заключалась единственная возможность человеческого счастья в земном мире. Некрасов был в том убеждён неколебимо. Вспомним: единственно счастливыми во всей грандиозной поэме «Кому на Руси жить хорошо» представляются автору народные заступники, и прежде всего Григорий Добросклонов — это знает сегодня каждый школьник.

Быть бы нашим странничкам под родною крышею,
Если б знать могли они, что творилось с Гришею.
Слышал он в груди своей силы необъятные,
Услаждали слух его звуки благодатные,
Звуки лучезарные гимна благородного-
Пел он воплощение счастия народного!..
[187]

Опять-таки каждый помнит, что это счастье — не в житейском благоденствии:

Ему судьба готовила
Путь славный, имя громкое
Народного заступника,
Чахотку и Сибирь.
[188]

Тут, надо признать, содержится трезвая оценка предназначенного судьбою этим людям.

Приходится истинно сожалеть о растраченной силе многих искренних и чистых душ, вовлечённых в бесовский соблазн разрушительного погрома.

«Ибо таковые лжеапостолы, лукавые делатели, принимают вид Апостолов Христовых. И не удивительно: потому что сам сатана принимает вид Ангела света, а потому не великое дело, если и служители его принимают вид служителей правды; но конец их будет по делам их» (2Кор. 11:13-15).

Соблазнённые узрели именно свет, но в безбожии своём не распознали, что свет тот лишь ко всеобщему ослеплению предназначен.

Но как бы там ни было, субъективно эти народные заступники были (хотя бы на первых порах) счастливы по-своему, а до прозрения могли и не дожить.

Проблему счастья, центральную проблему эвдемонической культуры, которая, как мы знаем, по-разному осмыслялась русскими писателями, Некрасов сознаёт как важнейшую для своего времени — при создании поэмы «Кому на Руси жить хорошо» (1860-1870-е гг.). Правда, применяет он проблему эту прежде всего к народной жизни, давая всеобъемлющую панораму пореформенной России: «Народ освобожден, но счастлив ли народ?..»[189] — как сформулировал он это сам в «Элегии» (1874). Всё это опять-таки общеизвестно. Не упустим лишь из внимания, что причина не-счастья народного видится поэту прежде всего во внешних обстоятельствах, как то и положено для революционно-демократической идеологии:

Работаешь один,
А чуть работа кончена,
Гляди, стоят три дольщика:
Бог, царь и господин!

Любой рационалист не помедлит с выводом: для обеспечения счастья народного необходимо всех троих устранить. (Белинский ведь давно указывал на Православие и Самодержавие как на врагов, а с Народностью, с официальной народностью, не забудем, соединили революционные демократы понятие деспотии над народом.) История позволила совершить задуманный эксперимент: Бога объявили несуществующим, царя свергли и расстреляли, господ извели, — в итоге вместо Православия оказалась навязанною религиозно-безбожная идеология, вместо Самодержавия явил себя тоталитарный деспотизм, новых господ же развелось превеликое множество, и в гораздо худшем виде.

Правда, под словом Бог у Некрасова подразумевается скорее Церковь в её конкретно-историческом бытии. В самой же Церкви поэт сочувственно выделяет сельское духовенство, которое ничуть не более счастливо, нежели всё крестьянство. В главе «Поп», в своего рода исповеди священника перед вопрошающими его крестьянами-правдоискателями, содержится и грозное, по сути своей, предупреждение: духовенство перестаёт быть для народа нравственным авторитетом.

— Теперь посмотрим, братия,
Каков попу почёт?
Задача щекотливая,
Не прогневить бы вас? ..
Скажите, православные,
Кого вы называете
Породой жеребячьею?
Чур! отвечать на спрос!—
Крестьяне позамялися,
Молчат — и поп молчит…
— С кем встречи вы боитеся,
Идя путём-дорогою?
Чур! отвечать на спрос!—
Кряхтят, переминаются,
Молчат!
— О ком слагаете
Вы сказки балагурные,
И песни непристойные,
И всякую хулу?..
Мать-попадью степенную,
Попову дочь безвинную,
Семинариста всякого-
Как чествуете вы?
Кому вдогон, как мерину,
Кричите: го-го-го? ..—
Потупились ребятушки,
Молчат — и поп молчит…
[190]

В вероятно, склонный к неумеренной решительности суждений во всём, Некрасов и здесь оказался чрезмерно категоричен. Но в полной лжи заподозрить его невозможно, да и слишком хорошо знал он крестьянскую жизнь, чтобы предаваться отвлечённым фантазиям. Симптомы тяжких болезней поначалу могут быть достаточно безобидными. Некрасов указал один из симптомов разрушения церковного организма, надвигающегося оскудения веры в народе. Власть тому, как видно, не желала внимать, пренебрегая всем, что исходило от революционных демократов, или полагая, что от людей, стоящих на ложной основе, не может исходить ничего истинного. Или просто была равнодушна к тому, что в данный момент не угрожало ей прямо. Загадывать же наперед — сложно и хлопотно. Впрочем, многого как будто и не требовалось: жить, исходя из правды Христовой, не из своего расчета и выгоды. Так ведь нет ничего и труднее.

Но задуматься бы: каково же было положение духовного пастыря народа, когда паства его с таким пренебрежением относилась к нему?

Одним из подтверждений правоты Некрасова может стать небольшое рассуждение главного героя «Дневника семинариста» (1861) И. С. Никитина, несомненно основанное на знании поэтом реалий народной жизни: «Правду сказать, наши лихачи-парни тоже отзываются обо мне не слишком вежливо и без особенной застенчивости находят во мне кровное родство с известною породою молодых домашних животных, которые обыкновенно бывают и красивы и бойки, покуда ещё незнакомы с упряжью. Мне кажется, я никому и ничем не подавал здесь повода к этим насмешкам и никому не сделал зла; откуда же взялось это обидное пренебрежение к моей личности?»[191].

«Скажите, православные, кого вы называете породой жеребячьею?.. Семинариста всякого как чествуете вы?..»

Революционные же демократы вместо одних наставников, терявших свой авторитет (пусть постепенно, незаметно, но терявших все же), настойчиво навязывали народу новых духовных вождей, тех самых, которые уже начали борьбу против Бога, царя и господина. Которые самозабвенно оттачивали топор, вожделея вложить его в руки русского крестьянина. Их «святость», замешанная на аскетизме и нестяжательстве, на жертвенных страданиях, выглядела внешне бесспорною. Правда, в эту «святость» исступленно верили поначалу лишь в том тонком слое полуобразованного общества, какой воспитывал себя на просветительских иллюзиях. Но герои верили в будущее и основывали веру на остроте топора. И призывали к нему.

Что можно было противопоставить этому призыву? Духовную ценность терпения? Терпения народу было не занимать. Да только революционеры, предлагавшие собственную святость, отличались нетерпением. Некрасов воспринимал терпение как помеху народному счастью. С укором обращался он к русской женщине (а нравственную ее силу он же воспевал и возвышал не единожды):

Не мудрено, что ты вянешь до времени,
Всевыносящего русского племени
Многострадальная мать!
………………………………………………
Слышится крик у соседней полосыньки,
Баба туда — растрепалися косыньки,
Надо ребёнка качать!
Что же ты стала над ним в отупении?
Пой ему песню о вечном терпении,
Пой, терпеливая мать!..
[192]

1862

Пафос прозрачен. И уже всему народу поэт едва ли не с презрением бросает:

Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснёшься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил,—
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
[193]

1858

В терпении поэт видит что-то вроде духовной спячки? Незаметно навязывается и новое понимание духовности. Не в обращении ли к топору она?

Правда, поэт готов (о чем свидетельствует в одном из стихотворений) порою молиться за тех, кто без ропота и слез «все терпит во имя Христа»[194], обеспечивая суровым трудом возможность для других предаваться поэзии, науке, мечтаниям и страстям (а последние, не забудем святоотеческую мудрость, порождаются бесовским соблазном). В тех же стихах автор сравнивает отсутствие понятия о Боге с беспросветной тьмою. Всё стихотворение можно было бы возносить как образец поэтического молитвенного состояния, когда бы не своеобразие ситуации, делающее само это состояние нравственно и духовно сомнительным: «Ночь. Успели мы всем насладиться. Что ж нам делать? Не хочется спать. Мы теперь бы готовы молиться…». Ситуация, в которой проявляется такое молитвенное состояние, может быть определена как вульгарная, если не сказать больше. Останется вечной загадкою, как поэту могло настолько изменить его поэтическое и этическое чутье.

В сострадании человеческому горю поэт готов был сорваться в богоборчество (не слишком явное, но несомненное). Откликнувшись на смерть Шевченко (1861), Некрасов винит в гибели собрата-поэта Божью волю:

Не предавайтесь особой унылости:
Случай предвиденный, чуть не желательный.
Так погибает по Божией милости
Русской земли человек замечательный
С давнего времени…

Завершается стихотворение прямым кощунственным

выпадом:

Но, сократить не желая страдания,
Поберегло его в годы изгнания
Русских людей провидение игривое.
Кончилось время его несчастливое,
Всё, чего с юности ранней не видывал,
Милое сердце ему улыбалося.
Тут ему Бог позавидовал:
Жизнь оборвалася.
[195]

У Некрасова, как и у Чернышевского, но с большей искренностью, идущей (повторимся) от мятущегося сердца, а не головного расчета, — постоянно замечается попытка: привычные для православного сознания понятия, обретённые в Священном Писании, приспособить к характеру и целям революционной борьбы. От Чернышевского Некрасов ещё и тем отличен, что не искажает, не переиначивает явно знакомые всем истины.

Средь мира дольного
Для сердца вольного
Есть два пути.
Взвесь силу гордую,
Взвесь волю твердую:
Каким идти?
Одна просторная-
Дорога торная,
Страстей раба,
По ней громадная,
К соблазну жадная
Идёт толпа.
О жизни искренней,
О цели выспренней
Там мысль смешна.
Кипит там вечная
Бесчеловечная
Вражда-война
За блага бренные…
Там души пленные
Полны греха.
На вид блестящая,
Там жизнь мертвящая
К добру глуха.
Другая — тесная
Дорога, честная,
По ней идут
Лишь души сильные,
Любвеобильные
На бой, на труд
За обойдённого,
За угнетённого,
Умножь их круг,
Иди к униженным,
Иди к обиженным-
И будь им друг!
[196]

Источник этого образа бесспорен:

«Входите тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их» (Мф. 7:13-14).

Недаром же и поёт эту песню в поэме «Кому на Руси жить хорошо» — «ангел милосердия», сменивший летавшего над русскою землей «демона ярости». И слушают этого ангела люди вполне определенные:

И ангел милосердия
Недаром песнь призывную
Поёт — ей внемлют чистые, —
Немало Русь уж выслала
Своих сынов, отмеченных
Печатью дара Божьего,
На честные пути,
Немало их оплакала…
[197]

Среди них Григорий Добросклонов. То есть ангельской песне внимают народные заступники, они же следуют «тесной и честной» дорогой, как бы тем путём, о котором говорил и Христос в Нагорной проповеди. Разница лишь: Спаситель указал путь в Царствие Небесное, подвижники же революции шествуют и пытаются увлечь за собою всех труждающихся и обремененных — в рай земной. В публичный хрустальный дворец.

«…Они — слепые вожди слепых; а если слепой ведёт слепого, то оба упадут в яму» (Мф. 15:14).

Но у Некрасова сам облик народного заступника оказывается не вполне отчётливо проявленным. Иначе как допустить приравнивание к этой категории Гоголя, столь известное всем:

Эх! эх! придёт ли времечко,
………………………………
Когда мужик не Блюхера
И не милорда глупого-
Белинского и Гоголя
С базара понесёт?
…………………………
То имена великие,
Носили их, прославили
Заступники народные!
[198]

Подобное заблуждение разделялось всей передовой критикой, равно как и советским литературоведением. Да, внешнее сходство между Белинским и Гоголем как будто бесспорно: оба сочувственно воспринимали бытие народа, искали средства к улучшению его судьбы — но ведь слишком розно эти средства понимали. Между автором «Выбранных мест…» и неистовым критиком этой великой книги — непреодолимая пропасть.

И в который раз приходится убеждаться, что в поэтическом видении своем художник может возвыситься над собственными заблуждениями и на эстетическом уровне сознать то, что оказалось недоступно ему же на уровне рациональном или эмоциональном. У Некрасова есть еще одно обращение к памяти Белинского, отличное от общеизвестных, с неожиданным названием — «Демону» (1855):

Где ты, мой старый мучитель,
Демон бессонных ночей?
Сбился я с толку, учитель,
С братьей болтливой моей.
[199]

Вот проговорился! Не святой страстотерпец (хоть и учитель) — демон. Можно заподозрить: поэт и сам не сознал, что невольно вырвалось у него.

Белинский был одним из тех, кто укреплял в Некрасове его страстно-нетерпеливую энергию борьбы с социальным злом. В отклике на смерть Гоголя «Блажен незлобивый поэт…» (1852) Некрасов, как известно, дал переложение лирического отступления, открывающего седьмую главу «Мертвых душ». Однако в завершении стихотворения поэт далеко отходит от первоисточника:

Питая ненавистью грудь,
Уста вооружив сатирой,
проходит он тернистый путь
С своей карающею лирой.
Его преследуют хулы:
Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобления.
И веря и не веря вновь
Мечте высокого призванья.
Он проповедует любовь
Враждебным словом отрицания.
……………………………..
Со всех сторон его клянут
И, только труп его увидя,
Как много сделал он, поймут,
И как любил он, ненавидя!
[200]

Некрасов не только отступает здесь от гоголевского первоисточника, но и искажает сам нравственный облик Гоголя, дает неверное толкование направленности его творчества. Причина всех подобных искажений у поэта само восприятие любви через ненависть.

Сопрягая непримиримые начала любви и ненависти, Некрасов превратил свою музу в Музу мести и печали[201]. Так соединились в поэзии великого народного печальника два безблагодатных состояния, могущих лишь преумножить мировое зло, но никак не избыть его, какие бы благие стремления ни руководили действиями человека. Если попытаться отыскать истоки религиозного осмысления поэтом такого своеобразия собственной музы, то нетрудно обнаружить зарифмованность этого символа с близким ему некрасовским же «Богом Гнева и Печали», пославшим своего пророка «рабам земли напомнить о Христе»[202]. Духовная неправда такого образа — в нераздельном соединении идеи ветхозаветного, карающего и гневного, Бога с новозаветным Откровением о Боге, несущем любовь (1Ин. 4:8) и радость в мир. Недаром же и благая весть о грядущем явлении Спасителя в мир начинается этим знаменательным словом: «Ангел же, вошед к Ней, сказал: радуйся, Благодатная! Господь с Тобою…» (Лк. 1:28). В мир вошёл Бог радости, но не печали.

Неверная основа понуждает подвергать сомнению и иные духовные ценности. Так, отвергается Некрасовым «незлобивый поэт» — о незлобии же преподобный Иоанн Лествичник писал: «Незлобие есть тихое устроение души, свободной от всякого ухищрения»[203]

Месть и печаль, которые поэт усвояет собственной музе, есть следствие именно не-устроения души.

«Христианская победа — в терпении, а не в отмщении состоит»[204], — писал святитель Тихон Задонский. Он же разъяснил истинное следствие печали, когда она не о грехах собственных, но от ощущения бессилия побороть внешнее зло (то, что и было у Некрасова): «Когда печалишься, что находишься в немощи, то тем самым немощь не умаляется, но умножается, как сам сие можешь чувствовать; и самая бо печаль есть немощь. И тако печаль в немощи большую поделывает немощь, яко немощь с немощью совокупляется»[205].

Только не читали передовые россияне святителя Тихона. «А кстати: многие ли знают про Тихона Задонского? — вопрошал соотечественников Достоевский (в «Дневнике писателя» за 1876 год). — Зачем это так совсем не знать и совсем дать себе слово не читать? Некогда, что ли? Поверьте, господа, что вы, к удивлению вашему узнали бы прекрасные вещи»[206].

Можно было бы и просто у Апостола прочитать: «…печаль мирская производит смерть» (2Кор. 7:10). Так ведь и Апостола не читали.

Печаль — в соединении с мстительным чувством рождает ненависть. Некрасов приписал эту греховную страсть Гоголю — погрешивши сам против истины. Странное, заметим ещё раз, было у многих современников отношение к Гоголю: одни видели в нём безумца, другие прислужника власти, третьи кипящего ненавистью обличителя социального зла. Почему бы не увидеть просто православного христианина, ищущего света? Но мы часто приписываем ближнему то, что несём в себе: так проще.

Некрасов не мыслил любви без опоры на ненависть:
То сердце не научится любить,
Которое устало ненавидеть.
[207]

Беда в том, что ненависть ко злу, к греху — при безблагодатном состоянии души непременно переходит в ненависть к человеку, носителю греха (а кто без греха?). Тут недалеко и до мизантропии, до ненависти к миру вообще. Некрасов до такой бесовщины, разумеется, не дошёл. Но не он ли — хоть отчасти — способствовал отравлению тех душ, пламенные носители которых в неистовом увлечении отдались словам песни: «Месть беспощадная всем супостатам, всем паразитам трудящихся масс, мщенье и смерть всем царям-плутократам…». Многие слагатели подобных строк видели в Некрасове своего вдохновителя.

Некрасов один из тех художников которые определяют направленность искусства на целые периоды его развития. Не только литература критического реализма, но и живопись (реалисты-передвижники прежде всего), а в некотором отношении и русская музыка — развивались под воздействием скорбной и страстной поэзии Некрасова. Сострадание, обличение и протест — проникали во все сферы русской жизни, социально-нравственный характер русской культуры складывался в значительной мере не без некрасовского влияния.

Толпе напоминать, что бедствует народ,
В то время как она ликует и поет,
К народу возбуждать вниманье сильных мира-
Чему достойнее служить могла бы лира?..
[208]

— этой идеей жили и питали своё творчество многие русские художники.

Почему-то меньше обращалось внимания на изображение Некрасовым довольства и поэзии русской жизни, что также ощутимо у него.

В цикле «Стихотворений, посвященных русским детям» завершающее «Накануне светлого праздника» (1873) переполнено духовной радостью поэта — от ощущения полноты народной веры, собирающей русских людей в Божии храмы:

У Божьего храма
Сходились тропы,—
Народная масса
Сдвигалась, росла.
Чудесная, дети,
Картина была!..
[209]

Вообще вид храма всегда привлекает поэта, он никогда не забудет отметить церковь Божию, «красу и гордость русскую» во «врачующем просторе» родной земли.

Но и вообще в русском бытии, в самом быту народном есть много отрадного для души — только ленивым вниманием можно пройти мимо величественного гимна русской женщине в гениальной поэме «Мороз, Красный нос» (1864):

В ней ясно и крепко сознанье,
Что всё их спасенье в труде,
И труд ей несет воздаяние:
Сёмейство не бьётся в нужде,
Всегда у них тёплая хата,
Хлеб выпечен, вкусен квасок,
Здоровы и сыты ребята,
На праздник есть лишний кусок.
Идёт эта баба к обедне
Пред всею семьей впереди:
Сидит, как на стуле, двухлетний
Ребёнок у ней на груди,
Рядком шестилетнего сына
Нарядная матка ведёт…
И по сердцу эта картина
Всем любящим русский народ!
[210]

Всем любящим русский народ… Но вот ведь как вышло: ненависть, которую утверждал поэт, ненависть ко злу, у новых поколений революционных борцов перешла в ненависть ко всей русской жизни, превратилась в самоцель, а затем стал торжествовать принцип «чем хуже, тем лучше». Ненависть убила любовь. И Ленин мог уже с полным сознанием своей правоты гневаться на тех, кто стремился облегчить участь простых людей в голодную годину (до революции, заметим, после неё он устраивал голод собственной волею).

Было средство, как остановить нарастание тёмных страстей в российском бытии. Так же, как и в душе каждого человека. Святитель Филарет, митрополит Московский, напоминал одну из важнейших православных истин:

«Одно смирение может водворить в душе мир. Душа не смиренная, непрестанно порываемая и волнуемая страстями, мрачна и смутна, как хаос; утвердите силу её в средоточии смирения, тогда только начнет являться в ней истинный свет и образовываться стройный мир правых помыслов и чувствований. Гордое мудрование, с умствованиями, извлечёнными из земной природы, восходит в душе, как туман, с призраками слабого света; дайте туману сему упасть в долину смирения, тогда только вы можете увидеть над собою чистое высокое небо. Движением и шумом надменных и оттого всегда беспокойных мыслей и страстных желаний душа оглушает сама себя, дайте ей утихнуть в смирении, тогда только будет она способна вслушаться в гармонию природы, ещё не до конца расстроенную нынешним человеком, и услышать в ней созвучия, достойные премудрости Божией. Так, в глубокой тишине ночи, бывают чутки и тонки отдалённые звуки»[211]

Нельзя, несправедливо было бы утверждать, будто Некрасов вовсе не знал этого, хотя бы в подсознании не держал, и к этому не стремился. Тишина для него — понятие слишком важное, входившее в систему его нравственных и эстетических ценностей. И социальных даже ценностей.

Над всею Русью тишина,
Но — не предшественница сна:
Ей солнце правды в очи блещет,
И думу думает она
[212].

Так писал он в поэме «Тишина» (1856-1857), название которой символично: в поэме дано эстетическое осмысление притчи о блудном сыне (Лк. 15:11-32) применительно к судьбе самого поэта — врачующая тишина, смирение бытия, полнота смирения обретаются лирическим героем поэмы при возвращении на родную землю с чужбины, внешне манящей, но не дающей душевного желанного покоя:

Спасибо, сторона родная,
За твой врачующий простор!
За дальним Средиземным морем,
Под небом ярче твоего,
Искал я примирения с горем,
И не нашёл я ничего!
[213]

Но тишина Руси — это тишина народной жизни, ибо вне ее лишь шум празднословной суеты:

В столицах шум, гремят витии,
Кипит словесная война,
А там, во глубине России-
Там вековая тишина
[214].

Витии некрасовские — не всё те же ли это народные витии, праздные болтуны, которых в своё время одёрнул презрительно Пушкин, чего их потомки до сих пор не могут ему простить? Тишины-то они как раз и пугаются — той тишины, о которой писал святитель Филарет, тишины смирения. Заметим также, что славянофилы, в частности К. С. Аксаков, сопрягали понятия тишины и смирения как родственно близкие. «…В тишине и уповании крепость ваша» (Ис. 30:15), — трудно сказать, знал ли, помнил ли поэт это прямое указание в Писании на тишину как на одну из духовных основ жизни, но в поэме он прямо связывает обретение душевного покоя, духовной тишины с молитвенным обращением к Спасителю. Недаром же в Каноне молебном к Богородице Христос именуется Начальником тишины.

Тем и выбивается Некрасов из железной когорты единомышленников, что равнодушия к Богу, к вере у него не было, не могло быть: всё-таки он укоренён был в народной жизни, никогда не оставался, подобно Чернышевскому, кабинетным праздномыслом, вписывавшим народ со всей многосложностью его существования в свои надуманные схемы. Он насыщал свою поэзию тем нравственно-религиозным восприятием бытия, каким жил народ в подавляющем большинстве,— что сам же и отразил в своём творчестве.

Мужик ведь без крестного знамения никакого и дела начать не мог. Вот старый крестьянин начинает копать могилу для безвременно отошедшего от земной жизни сына («Мороз, Красный нос»):

Устал он, работа трудна,
Тут тоже сноровка нужна —
Чтоб крест было видно с дороги,
Чтоб солнце играло кругом.
………………………………
Решился. Крестом обозначил,
Где будет могилу копать,
Крестом осенился и начал
Лопатою снег разгребать.
Иные приёмы тут были,
Кладбище не то, что поля:
Из снегу кресты выходили,
Крестами ложилась земля.
[215]

И такие примеры можно долго множить. Так ведь ещё в эпоху Грозного иноземцы дивились сугубой набожности русских людей, не начинавших никакого дела прежде, чем, обратившись к иконе или крестам на храме, осенят себя крестным знамением. Пусть это не покажется никому чем-то незначащим, машинальной привычкой, — если это и можно назвать привычкою, то духовной привычкою, внешним выражением веры, вошедшей в плоть и кровь человека, о чём он и сам не задумывается уже, но творит с истовой серьезностью.

Своеобразное проявление религиозности народной автор поэмы «Кому на Руси жить хорошо» видит в особом отношении крестьянства к странникам и богомольцам: не всё в их делах доброе, много лукавства и обмана, а всё же:

Кем церкви строятся?
Кто кружки монастырские
Наполнил через край?
[216]

Наблюдая благочестивое самозабвение крестьян, внимающих рассказам захожих богомольцев, поэт предаётся размышлению:

Кто видывал, как слушает
Своих захожих странников
Крестьянская семья,
Поймёт, что ни работою,
Ни вечною заботою,
Ни игом рабства долгого,
Ни кабаком самим
Еще народу русскому
Пределы не поставлены:
Пред ним широкий путь!
…………………………
Такая почва добрая —
душа народа русского
О сеятель! Приди!..
[217]

Та же мысль — в знаменитом некрасовском стихотворении «Сеятелям» (1876):

Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ…
[218]

Образ сеятеля восходит к известной евангельской притче (Мф. 3:3-8): «…Вот вышел сеятель сеять; …иное упало на добрую землю и принесло плод: одно во сто крат, а другое в шестьдесят, иное же в тридцать». Не один Некрасов использовал этот образ: можно вспомнить хотя бы пушкинское «Свободы сеятель пустынный…» с мрачным выводом: «Паситесь мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы?»[219]. Некрасов оптимистичнее. Но. Чем «добрым и вечным» будет засеяна народная нива? Просветительской информацией народных заступников (а то и революционной пропагандой) или словом Божией правды?

Вот так всегда почти: Некрасов оставляет возможность различного толкования его образов. Он как будто балансирует между двумя противоположными смыслами, какими можно наполнить его образы — а выбор предоставляет любому толкователю. Толкователи же могут быть весьма пристрастны.

Так, не вполне прояснено значение известной легенды об атамане Кудеяре в поэме «Кому на Руси жить хорошо». В финале рассказа «О двух великих грешниках» Кудеяр убивает народного мучителя пана Глуховского и тем получает от Бога окончательное и несомненное прощение всех страшных грехов своих. Что это? Призыв к мести, к насильственной борьбе с угнетателями, злодеями и тиранами? Вполне вероятное толкование.

Но правомерно и иное: раскаявшийся разбойник, вымаливающий у Бога прощение страшных грехов, всё же ощущает большую справедливость в заступничестве за тех, кому угрожает само существование пана-злодея, — и ценою собственного спасения он избавляет их от возможной мучительной участи, за что и получает свою награду, хотя о ней, совершая убийство, вовсе не помышлял. Вот высшее проявление любви и самопожертвования — поистине полного самоотречения? Тут напрашивается сопоставление с тем, как Апостол определяет в себе самом такую готовность к абсолютной жертве собственною душою ради ближних своих: «Я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих…» (Рим. 9:3).

Но есть здесь одна тонкость, позволяющая лукавым силам толковать мудрость Писания в сатанинском смысле. Вот как рассуждали в начале XX века революционеры-террористы, о чём свидетельствовал в своих мемуарах Б. Савинков, большой знаток революционной идеологии:

«Мария Беневская, знакомая мне ещё с детства, происходила из дворянской военной семьи. Верующая христианка, не расстававшаяся с Евангелием, она каким-то неведомым и сложным путём пришла к утверждению насилия и к необходимости личного участия в терроре. Её взгляды были ярко окрашены ее религиозным сознанием, и ее личная жизнь, отношение к товарищам по организации носили тот же характер христианской незлобивости и деятельной любви. …Однажды в Гельсингфорсе я поставил ей обычный вопрос

— Почему вы идёте в террор?

Она не сразу ответила мне. Я увидел, как её голубые глаза стали наполняться слезами. Она молча подошла к столу и открыла Евангелие.

— Почему я иду в террор? Вам неясно? «Иже бо аще хочет душу свою спасти, погубит ю, а иже погубит душу свою Мене ради, сей спасет ю».

Она помолчала ещё.

— Вы понимаете, не жизнь погубит, а душу…»[220].

Христианка-террористка цитирует Евангелие от Матфея, стих 25 главы XVI. Толкует она смысл неверно, ибо церковнославянское «душа» переводится в данном случае именно как «жизнь», точнее, как «начало жизни чувственной, общее человеку с бессловесными животными»[221]. Но заблуждаясь в переводе значения слова, она субъективно истолковала слова Христа как призыв погубить именно душу свою ради соединения с Ним. Душу она губит успешно: участием в убийстве. Но не то ли совершает и Кудеяр? Ведь и такое толкование приложимо к его поступку.

Так порою всё зыбко у поэта, всё неопределённо.

Поступок Кудеяра традиционно рассматривается как проявление благородства его души. Но ведь и те же террористы были субъективно благородны, и весьма. Вот как передаёт Савинков рассуждения одного из них перед очередным покушением:

«К такому делу в чистой рубашке нужно… Может, я ещё не достоин за революцию умереть, как, например, Каляев. Что я в жизни видал? Пьянство, ругань, побои. Как я, значит, из черносотенной семьи и отец у меня черносотенный — чему он мог меня научить? А в терроре будь, как стёклышко, иначе нельзя»[222].

Не воспитаны ли иные из этих чистых юношей на легенде о Кудеяре?

«Никому не воздавайте злом за зло, но пекитесь о добром перед всеми человеками. Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: «Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь» (Рим. 12:17-19).

Существенно различие между истинным и ложным самопожертвованием: Апостол готов был жертвовать собою ради спасения, соединения со Христом ближних своих; мстители-убийцы — ради устранения внешних препятствий к осуществлению земного благополучия. Истинная жертва совершается ради сокровищ на небе, ложная — ради земных благ. Апостолом движет абсолютная любовь, революционером — столь же безграничная ненависть.

С кем ум и сердце поэта? Вот раздирающее противоречие, метание душевное — какое пронзает всю творческую судьбу Некрасова.

Перед нами — вновь судьба, выделенная метою Божьего дара. И вновь нам назначено вынести для себя должный урок в раздумьях над этою судьбою. Не полезнее ли, по слову святителя Иоанна Златоуста, сосредоточить мысль не на падениях, но на восстаниях души человека, тем более отмеченного Создателем?

Ф. М. Достоевский, свидетель-современник, утверждал: «…Любовь к народу была у Некрасова как бы исходом его собственной скорби по себе самом… В служении сердцем своим и талантом своим народу он находил всё своё очищение перед самим собой. Народ был настоящею внутреннею потребностью его не для одних стихов. В любви к нему он находил своё оправдание. Чувствами своими к народу он возвышал дух свой …Он преклонялся перед правдой народною. Если не нашёл ничего в своей жизни более достойного любви, как народ, то, стало быть, признал и истину народную, и истину в народе, и что истина есть и сохраняется лишь в народе. Если не вполне сознательно, не в убеждениях признавал он это, то сердцем признавал, неудержимо, неотразимо»[223].

Если не забыть, что для Достоевского понятие истины в человеках, в народе всегда связано с Истиною Христовой, то понимание им поэзии Некрасова также приобретает вполне определённую окраску. Мысль о сострадательной любви Некрасова к народу как об исходе его собственной скорби по себе самом — эта глубочайшая мысль Достоевского разъясняет едва ли не все загадки судьбы и поэзии одного из величайших народных печальников. Разрабатывая своё понимание личности и творчества Некрасова, Достоевский в рабочих тетрадях сделал несколько записей, над которыми достойно поразмышлять: «Некрасов отдался весь народу, желая в нём и им очиститься, даже противореча западническим своим заблуждениям». «Народ — это была настоящая его внутренняя потребность, не для красы, не для стихов, а стало быть, он страдал, а страдал, так и искупил». «Некрасов есть исторический тип, крупный пример того, до каких противуречий могло доходить в наше печальное время непосредственное, прямое, естественное стремление чисто русского сердца с навеянными из чуждой жизни убеждениями, жизни бесформенной и безобразной, неудовлетворяющей»[224].

Многое из созданного Некрасовым и насыщенного бескорыстной и долготерпеливой любовью к человеку, к народу русскому можно отнести к поэзии подлинно просветляющей. Важно: автор стихов и поэм о народе и для народа вовсе не превращал народ этот в объект слепого поклонения, в идола своего рода. Поэт ясно сознавал в народе единство многих и прекрасных, и дурных качеств и понимал потому народность как путь преодоления греха в глубинах национальной жизни. О том — стихотворение «Влас» (1855), отмеченное среди лучших у Некрасова такими разными по мировидению художниками, как Достоевский и Ахматова. Русский человек не безупречен (а порою жестоко грешен), но внутреннее духовное горение, возженное в страхе Божием, ведёт грешника к искуплению тяжких заблуждений души. Достоевский видел в том коренное свойство народного бытия и залог избавления от многих бед: «Я всё того мнения, что ведь последнее слово скажут они же, вот эти самые разные «Власы», они скажут и укажут нам новую дорогу и новый исход из всех, казалось бы, безысходных затруднений наших»[225]

Раскаявшийся тяжкий грешник Влас множит на земле Божии храмы, и они-то не дадут человеку окончательно поработиться греху.

Ходит с образом и с книгою,
Сам с собой всё говорит
И железною веригою
Тихо на ходу звенит.
Ходит в зимушку студеную,
Ходит в летние жары,
Вызывая Русь крещеную
На посильные дары,—
И дают, дают прохожие…
Так из лепты трудовой
Вырастают храмы Божии
По лицу земли родной…
[226]

Это стало и для самого поэта опорою в тяготах на жизненном пути. Не в том ли храме, что возведён был при усердном содействии одного из Власов, находил и сам поэт утишающую радость духовного постижения безмерности Божественной любви? Об этом он поведал в строках, в которых слышно несомненное созвучие с тютчевским «Эти бедные селенья…» — то же противопоставление убогости и скудости родной земли гордыне и великолепию чуждых пределов, то же обретение силы Божией, которая в немощи совершается (2Кор. 12:9), утверждение смирения как залога освобождения от тягот греха:

Храм Божий на горе мелькнул
И детски чистым чувством веры
Внезапно на душу пахнул,
Нет отрицания, нет сомненья,
И шепчет голос неземной:
Лови минуту умиленья,
Войди с открытой головой!
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль,
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль!
Храм воздыханья, храм печали-
Убогий храм земли твоей:
Тяжеле стонов не слыхали
Ни римский Пётр, ни Колизей!
Сюда народ, тобой любимый,
Своей тоски неодолимой
Святое бремя приносил-
И облегченный уходил!
Войди! Христос наложит руки
И снимет волею святой
С души оковы, с сердца муки
И язвы с совести больной…
Я внял… я детски умилился…
И долго я рыдал и бился
О плиты черные челом,
Чтобы простил, чтоб заступился,
Чтоб осенил меня крестом
Бог угнетённых, Бог скорбящих,
Бог поколений, предстоящих
Пред этим скудным алтарём!
[227]

1856-1857

«…он шёл и бился о плиты бедного сельского родного храма и получал исцеление, — писал о Некрасове Достоевский, отозвавшись на смерть его. — Не избрал бы он себе такой исход, если бы не верил в него. В любви к народу он находил нечто незыблемое, какой-то незыблемый и святой исход всему, что его мучило»[228].

Можно утверждать, что «Тишина» (откуда взяты приведенные строки) — подлинно славянофильская поэма, в которой Православие сознаётся истинною основою истинной духовной жизни человека. Недаром же признаётся он в детском своём восприятии обращения к Богу — вспомним, как пренебрежительно отзывались западники о детскости славянофильской веры. Вспомним и определение умиления в «Лествице»: как точно слова православного Отца Церкви соответствуют душевному состоянию лирического героя поэмы: «Умиление есть непрестанное мучение совести, которое прохлаждает сердечный огонь мысленною исповедью перед Богом… Достигши плача, всею силою храни его…»[229].

Конец 50-х годов вообще отмечен возвышением славянофильской мысли, о чём даже западник Тургенев не то с недоумением, не то с растерянностью признавал: так сложилась жизнь — рассуждая по поводу, как мы помним, разрешения одной из коллизий в романе «Дворянское гнездо» (вышедшего, заметим, годом позднее «Тишины»).

Некрасов и Тургенев отчасти совпадают в своих колебаниях и блужданиях между западническими и славянофильскими идеями. В чём-то поэт оказался радикальнее, «революционнее» прозаика, хотя и не подпадал никогда столь явно под власть равнодушия к христианству. Теплохладным он никогда не был — вот что важнее всего. И оттого так тяжко каялся в своих отступлениях от религиозного, ясно ощущаемого религиозного призвания своего поэтического служения.

Я призван был воспеть твои страданья,
Терпеньем изумляющий народ!
И бросить хоть единый луч сознанья
На путь, которым Бог тебя ведёт,
Но жизнь любя, к её минутным благам
Прикованный привычкой и средой,
Я к цели шёл колеблющимся шагом,
Я для нее не жертвовал собой…
[230]

1867

Мы оказываемся в кругу всё тех же вечных проблем: противоречивой тяги к сокровищам земным и небесным. Впрочем, не может быть полной уверенности в том, как именно понимает в данном случае поэт путь народа, которым ведёт его Бог. Кто водитель на том пути: смиренный богомолец или один из народных заступников с топором в руке? Всё-таки хочется верить, что народный путь поэтом сознан в итоге как истинный путь Божий. Ведь он же и сам тянулся за утешением к Спасителю в своих душевных метаниях.

Путь Некрасова не был лёгок и прям. Случались ошибки, даже тяжкие заблуждения. Но благо тому, кто имел возможность и тягу духовно обратиться к Утешителю, смиряющему душевное смятение. Проникшим в душу отсветом Божественной любви он озарил многие свои поэтические создания.


[179] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. С. 218.

[180] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. С. 154.

[181] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. С. 181.

[182] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. С. 19.

[183] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 2. Л. , 1981. С. 138.

[184] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 2. Л. , 1981. С. 9.

[185] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 2. Л. , 1981. С. 9.

[186] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. С. 166.

[187] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 5. Л. , 1982. С. 235.

[188] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 5. Л. , 1982. С. 517.

[189] Некрасов Н. А. Т. З. С. 151.

[190] Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 5. Л. , 1982. С. 20-21.

[191] Никитин И С. Дневник семннариста. М. , 1976. С. 43.

[192] Некрасов Н. А. Т. 2. С. 141.

[193] Некрасов Н. А. Т. 2. С. 49.

[194] Некрасов Н. А. Т. 2. С. 50.

[195] Некрасов Н. А. Т. 2. С. 111.

[196] Некрасов Н. А. Т5. С. 228-229.

[197] Некрасов Н. А. Т5. С. 229.

[198] Некрасов Н. А. Т5. С. 35.

[199] Некрасов Н. А. Т. 1. С. 184.

[200] Некрасов Н. А. Т. 1. С. 97-98.

[201] Некрасов Н. А. Т. 1. С. 182.

[202] Некрасов Н. А. Т. 3. С. 154.

[203] Преподобного Иоанна ЛЕСТВИЦА. Сергиев Посад, 1908. С. 159.

[204] Иоанн (Маслов), схиархимандрит. Симфония по творениям святителя Тихона Задонского. М. , 1996. С. 637.

[205] Иоанн (Маслов), схиархимандрит. Симфония по творениям святителя Тихона Задонского. М. , 1996. С. 675-676.

[206] Достоевский Ф. М. Т. 22. Л. , 1981. С. 43.

[207] Некрасов Н. А. Т. 1. С. 182.

[208] Некрасов Н. А. ТЗ. С. 151.

[209] Некрасов Н. А. ТЗ. С. 116.

[210] Некрасов Н. А. Т. 4. Л. , 1982. С. 81-82.

[211] Филарета, митрополита Московского и Коломенского, творения. М. , 1994. С. 335-336.

[212] Некрасов Н. А. Т. 4. . С. 55.

[213] Некрасов Н. А. Т. 4. . С. 51.

[214] Некрасов Н. А. Т. 2. . С. 46.

[215] Некрасов Н. А. Т. 4. С. 82-83.

[216] Некрасов Н. А. Т. 5. С. 203.

[217] Некрасов Н. А. Т. 5. С. 206.

[218] Некрасов Н. А. Т. 3. С. 180.

[219] Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т 2. М. , 1963. С. 160.

[220] Савинков Борис. Воспоминания террориста. М. , 1991. С. 186-187.

[221] См. Полный церковно-славянский словарь. М. , 1993. С. 159

[222] Савинков Борис. Воспоминания террориста. М. , 1991. С. 217.

[223] Достоевский Ф. М. Т. 26. Л. , 1984. С. 125.

[224] Достоевский Ф. М. Т. 26. Л. , 1984. С. 196, 197, 206.

[225] Достоевский Ф. М. Т 21. Л. , 1980. С. 34.

[226] Некрасов Н. А. Т. 1. С. 154.

[227] Некрасов Н. А. Т. 4. С. 51-52.

[228] Достоевский Ф. М. Т. 26. С. 125.

[229] Лествица. С. 76.

[230] Некрасов Н. А. Т. З. С. 41.

Комментировать