<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том V

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том V - Валентин Григорьевич Распутин

(11 голосов4.0 из 5)

Оглавление

Валентин Григорьевич Распутин

Валентин Григорьевич Распутин (р.1937) создал, кажется, менее многих писателей-современников: собрание его сочинений уместилось в трёх томах, а собственно художественные произведения составили лишь два из них. Но все — шедевры, обеспечившие Распутину прижизненное право почитаться классиком русской литературы.

Как у всякого художника, не отступающего от правды жизни, у Распутина, пишущего о народном бытии, нет иллюзий относительно этого бытия: он смотрит на мир деревни жёстко и всё видит без искажений и прикрас. И сам разъясняет это своё свойство: «Народопоклонство — тоже русская черта, но холодное и бездушное обожествление народа никогда и ничего утешительного к его судьбе не добавляло» (3,454).

Но что есть народ? Судящий о народе обязан разъяснить это понятие и определить основные его особенности. Распутин об этом сказал так:

«…Говоря о народе, необходимо сразу разделить понятия. Есть НАРОД как объективно и реально существующая в каждом поколении физическая, нравственная и духовная основа нации, корневая её система, сохранившая и сохраняющая её здоровье и разум, продолжающая и развивающая её лучшие традиции, питающая ее соками своей истории и генезиса. И есть народ — «в широком смысле слова, всё население определённой страны», как читаем мы в энциклопедии. Первое понятие входит во второе, существует в нём и действует, но это не одно и то же» (3,454).

Мысль глубоко верная. Но какие же всё-таки свойства несёт в себе закваска нации, понимаемая как подлинно народ? Распутин цитирует Шукшина, отмечая своё с ним согласие: «Незадолго до смерти Шукшин писал:

“Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвёл в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту… Уверуй, что всё было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наше страдание — не отдавай всего этого за понюх табаку. Мы умели жить. Помни это. Будь человеком”» (3,458).

Слова прекрасные. Но ведь отдаются теперь названные качества — за упаковку жвачки. И почему не подлежат эти качества пересмотру? — как раз и пересматриваются с успехом. Потому что нет среди них одного — веры. Сам Распутин говорит о духовной основе нации, в народе хранимой; среди названных же качеств — духовного ни одного. Душевные — да. Или то многоточие в середине цитаты как бы намекает: не могу прямо сказать, сами додумайте —? (Шукшин ведь сказал то в глухую пору застоя, Распутин процитировал в 1980 году: время ещё глуше.)

Когда писалось — важно, и многое объясняет. Только читаем мы теперь, и оттого ощущаем недостаток чего-то сущностного. Это не в упрёк говорится, а от потребности полноты.

И ещё: как различить в массе людской — кто народ, а кто нет? Именно по наличию названных свойств? Но как защититься от возражений: народ как раз тот, в ком жадность, злобность, леность, лживость… Приходится ведь такое слышать. Старуха Дарья («Прощание с Матёрой», 1976) — народ, а Петруха из той же повести? Так легко и на схему сбиться. И всё ведь субъективно.

Не вернее ли сказать: народ тот, кто слушает слово Божье и исполняет его. А если нет таких? Тогда и народа нет.

Ко всем ли народам применить можно такую меру? Мы речь ведём только о русском: если уж определили его богоносцем, то никуда не деться. А коли утратил Бога, то и смысла нет ему быть. Жестоко, да что поделаешь…

Взглянем же, как у Распутина народ изображён.

Тех качеств, какие Шукшин назвал, Распутин различает в народе достаточно. Но и противоположных понамешано у его персонажей тоже в избытке. Перечислять с примерами не станем: о том много писалось. Осмыслим иное: какова вера у народа в изображении Распутина.

Не символом ли угасания духовности в народе стала важная подробность жизни Матёры:

«Была в деревне своя церквушка, как и положено, на высоком чистом месте, хорошо видная издалека с той и другой протоки; церквушку эту в колхозную пору приспособили под склад. Правда, службу за неимением батюшки она потеряла ещё раньше, но крест на возглавии оставался, и старухи по утрам слали ему поклоны. Потом и крест сбили» (2,173).

Старухи Бога ещё помнят. У Распутана часто о том встречается.

«Солнце по утрам не попадало в избу, но, когда оно взошло, старуха узнала и без окошек: воздух вокруг неё заходил, заиграл, будто на него что дохнуло со стороны. Она подняла глаза и увидала, что, как лесенки, перекинутые чрез небо, по которым можно ступать только босиком, поверху бьют суматошные от радости, ещё не нашедшие землю солнечные лучи. От них старухе сразу сделалось теплее, и она прошептала:

— Господи…» (2,50).

Нам так нечасто приходится, сосредоточенным на ином, отмечать совершенство художественного языка. Остановимся хотя бы в редкий раз — здесь, в этом маленьком кусочке из повести «Последний срок» (1970), — подлинная благоуханность прозы, И: сколь тонко передано — как в отблеске мимолётном — духовное движение в душе умирающего человека. Чем это достигнуто? Одним лишь словом, обращённым к Господу? Нет — всем строем описания как бы чего-то и постороннего душе, но по истине выражающего глубину тёплого ощущения в ней связи творения с Творцом.

Недаром та же старуха Анна, в недолгий срок слабого оживления сил, говорит твёрдо: «Мы ить крещёные, у нас Бог есть» (2,135).

В старухе Дарье («Прощание с Матёрой») совершается естественное внутреннее побуждение: обращение к Богу при всяком неправедном, пусть и малом, действии окружающих.

«Дарья крестилась на образ, прося у Господа прощения за все, что сказал и скажет старик…» (2,191).

И она же в простоте души своей молитвенно обращается к Богу, чувствуя собственную и всеобщую виновность во всём и свою чуждость идущему неведомому новому укладу:

«Прости ним, Господи, что слабы мы, непамятливы и разорены душой, — думала она. — С камня же не спросится, что камень он, с человека же спросится. Или Ты устал спрашивать? Отчего же вопросы Твои не доходят до нас? Прости, прости, Господи, что спрашиваю я. Худо мне. А уйти Ты не даёшь. Я уже не по земле хожу и не по небу, а как подвешенная меж небом и землёй: всё вижу, а понять, чё к чему, не умею. Людей сужу, а кто дал мне такое право? Выходит, отсторонилась я от них, пора убирать. Пора, пора… Пошли за мной, Господи, просю Тебя. Всем я тут чужая. Забери меня к той родне… к той, к которой я ближе» (2,288).

А у молодых того уже нет. Уже внук Дарьи, Андрей, скептически воспринимает разговор о душе. Можно бы предположить: не время ли написания тому причиной: старух ещё можно в вере показать (что с них взять? полны тёмных пережитков, да и помрут скоро), но молодых — тяжкий для советского писателя проступок. Да и цензура бы не пропустила. Но всё же причина сущностнее: невозможность выйти за рамки реализма и нарушить правдоподобие жизни: молодёжь уже пребывала вдали от веры.

Прежде случались какие-то слабые движения в душах молодых, пусть и недолгие — как вспоминает старуха Анна о сыне, уходившем из родного дома на войну:

«Илья — маленький ростом, прибитый и одновременно возвышенный отъездом на войну, главный, уже наполовину чужой в эту последнюю минуту — подошёл к матери. Она перекрестила его, и он принял её благословение, не отказал, она хорошо помнит, что он не просто вытерпел его, жалея мать, а принял, согласился, это было у него в глазах, которые дрогнули и на миг засветились надеждой. И старухе сразу стало спокойней за него» (2,147).

А вот Настёна («Живи и помни», 1974) уже и креститься не знает как и скорее языческое заклинание творит в момент сошедшего на душу страха:

«Не умея правильно класть крест, она как попало перекрестилась и зашептала подвернувшиеся на память, оставшиеся с детства слова давно забытой молитвы» (1,129).

Своё понимание религиозной жизни народа уже на исходе века Распутин ясно выразил в статье «Из огня да в полымя (интеллигенция и патриотизм)» (1990):

«Народ пошёл в церковь от усталости и отчаяния, от внушённого ему официального суеверия. Душа дальше не выдержала идолопоклонства и беспутья. Россия медленно приходила в себя от наваждения, во время которого она буйно разоряла себя, и вспомнила дорогу в храм. Но вспомнить дорогу ещё не значит пойти по ней; если бы Россия была верующей, то и тон наших размышлений был бы иным. Она, быть может, только приготовляется к вере. Времена разорения души даром не прошли; проще восстановить разрушенный храм и начать службу, чем начать службу в прерванной душе. В ней нужно истечь собственному источнику, чтобы напитать молитву, которая, прося даров, могла бы поднести и от себя. Но то, что источники эти просекаются сквозь засушь, сомнений не вызывает, и запаздывают они лишь к страждущим, которые, страждая, не знают, чего хотят» (3,375).

Вот что, по сути, изобразил писатель в своих повестях: суеверие, идолопоклонство, беспутье, наваждение. Но и то, что источники-то где-то таятся, пусть и в душах, уходящих из жизни.

Распутин видит прямую связь между началом такого оскудения жизни и разорением земли: лес ли без ума вырубали, или затопляли всё без разбору, дома и могилы родные уничтожали. Землю разорили, воду замутили — чего хорошего от того ожидать?

И нравственность во всём истрепалась, куда ни глянь.

« — Помнишь, Данила-мельник пил, дак его за человека не считали. Ну. Пьянчужка, и всё. Так и звали: Данила-пьянчужка. Он ить один так пил, боле никто. А теперь один Голубев на всю деревню не пьёт, дак тепери его за человека не считают, что он не пьёт, смешки над им строют» (2,101).

Даже когда как будто пытаются обиходить землю — всё равно корёжат:

«…Посёлок, сработанный хоть и богато, красиво, домик к домику, линейка к линейке, да поставленный так не по-людски и несуразно, что только руками развести. …Объяснение простое: не для себя строили, смотрели только как легче построить, и меньше всего думали, удобно ли будет жить» (2,234).

Распутин жестоко судит переустроителей земли, уничтоживших лучшее, сгоняющих людей на худшее (это общая проблема всего советского переустройства жизни, включая и всевозможные стройки века, воспетые бездумными поэтами):

«Надо — значит, надо, но, вспоминая, какая будет затоплена земля, самая лучшая, веками ухоженная и удобренная дедами и прадедами и вскормившая не одно поколение, недоверчиво и тревожно замирало сердце: а не слишком ли дорогая цена? не переплатить бы? Не больно терять это только тем, кто тут не жил, не работал, не поливал своим потом каждую борозду. Вот оно — гектар новой пашни разодрать стоит тысячу рублей; на него, на этот золотой гектар, посеяли нынче пшеничку, а она даже не взошла. Сверху земля чёрная, а подняли её — она красная, впору кирпичный завод ставить. Пришлось пересевать люцерной по пословице «с паршивой овцы хоть шерсти клок», и неизвестно ещё, уродится ли люцерна. Кто знает, сколько надо времени, чтобы приспособить эту дикую и бедную лесную землицу под хлеб, заставить её делать то, что ей не надо. А со старой пашни, помнится, в былые времена и сами кормились, и на север, на восток многие тысячи пудов везли. Знаменитая была пашня!» (2,235).

Но ведь корёжить землю стали люди с душою покорёженной. Когда и кто её так? И почему допускал человек душу свою так испоганить, что и не понял, сам не заметил, как жизнь истощается?

Кажется, в «Прощании с Матёрой» Распутин пропел отходную русской деревне. Воскреснет ли она?

«Молчит земля.

Что ты есть, молчаливая наша земля, доколе молчишь ты?

И разве молчишь ты?» (2,415).

Так завершает писатель повесть «Пожар» (1985), горький упрёк нынешней нашей жизни. Эти слова можно бы вознести эпиграфом ко всем повестям Распутина.

А не с того ли всё началось, когда храм на возвышении разорили и крест с него убрали?

Распутин о том как бы и мимоходом сказал, намного больше места отведя рассказу о «царском листвене», сосредоточившем в себе жизненную силу не только Матёры, но и всей земли. Но эта земляная сила превратила дерево в языческий идол:

«Не в столь ещё давние времена по большим праздникам, в Пасху и Троицу, задабривали его угощением, которое горкой складывали у корня и которое потом собаки же, конечно, и подбирали, но считалось: надо, не то листвень может обидеться. Подати эти при новой жизни постепенно прекратились, но почтение и страх к наглавному, державному дереву у старых людей по-прежнему оставались» (2,317).

Распутин складывает подлинно гимн носителю силы земли, основы жизни, и вводит в повествование о гибели Матёры — языческую нежить, загадочного Хозяина острова, тоскливым воем провожающего уходящую в небытие землю. Как град Китеж под водой — так скрывается Матёра в непроглядном тумане, так гибнет земля.

Языческий соблазн — противный Православию — не избегнут писателем.

Случайно ли у Распутина: упоминание Рериха в слове о преподобном Сергии («Ближний свет издалека», 1991)?

«Вспомним страстное, составленное из народного мнения заклинание Н. К. Рериха на освящении часовни Преподобного: «Преподобный знает, когда явиться»…» (3,339).

Мимоходная это помарка?

Все эти вопросы — от нашего с последним напряжением сил поиска выхода из трагического блуждания. Когда русский писатель берёт слово, к нему пристальнее внимание. Языческие же вкрапления в его слова — помогут ли? Сам Распутин осмысляет языческие образы «Прощания с Матёрой» как отражение поэзии народной жизни — в чём не одинок, как знаем.

Неожиданно встречаем мы у Распутина намёк на идею реинкарнации. Старуха Анна, завершающая свой срок на земле, вдруг смутно сознаёт:

«И вдруг теперь, перед самым концом, ей показалось, что до теперешней своей человеческой жизни она была на свете ещё раньше. Как, чем была, ползала, ходила или летала, она не помнила, не догадывалась, но что-то подсказывало ей, что она видела землю не в первый раз. Вон и птицы рождаются на свет дважды: сначала в яйце, потом из яйцы, значит, такое чудо возможно и она не богохульствует. Это было давным-давно, и ночью над землёй разразилась гроза — с молнией, громом, с проливным дождём, вокруг всё гремело и полыхало, разверзая небеса, с которых стеной падала вода. Никогда больше на свете не встречалось похожего страха; вполне может быть, что та гроза и убила её, потому что больше она ничего не помнила, ни до, ни после, только грозу, но и это воспоминание мелькнуло перед ней отзвуком какой-то прежней, посторонней памяти» (2,151).

Чуткость художника помогла автору безошибочно угадать ответ христианской души на соблазн такой мысли:

«Она осторожно перекрестилась: пусть простится ей, если что не так, она никого не хотела прогневить этим непрошенным воспоминанием, она не знает, откуда оно взялось и как к ней попало» (2,151).

Есть в античной философии понятие «анамнезис» — Платон обозначил им воспоминание об истине, коей некогда был сопричастен человек, но утратил затем в блужданиях земной жизни. Смерть вновь дарует душе это состояние. Человек стремится обрести покой довоплощённого состояния, тянется не вперёд, а назад, к небытию, пытаясь обрести утраченное. Для христианина в таком стремлении несознаваемый соблазн небытия и смерти. (Для христианского вероучения идея предсуществования души — ересь, осуждённая Пятым Вселенским собором.)

Время от времени это припоминание — первая ступень соблазна — посещает едва ли не каждого, отметить его в душе персонажа привлекательно для каждого художника: такие психологические тонкости всегда украшают узор повествования. В рассказе «Век живи — век люби» (1981) Распутин отдаёт дань подобному наблюдению:

«Не может быть, — не однажды размышлял Саня, — чтобы человек вступал в каждый свой новый день вслепую, не зная, что с ним произойдёт, и переживая его лишь по решению своей собственной воли, каждую минуту выбирающей, что делать и куда пойти. Не похоже это на человека. Не существует ли в нём вся жизнь от начала и до конца изначально и не существует ли в нём память, которая и помогает ему вспоминать, что делать. Быть может, одни этой памятью пользуются, и другие нет или идут наперекор ей, но всякая жизнь — это воспоминание вложенного в человека от рождения пути» (1,422).

И важно: в отличие от старухи Анны, герой рассказа мальчик Саня о крестном знамении как о защите понятия не имеет. Нетрудно разглядеть здесь: подобные мысли ставят на пути душевного поиска барьер к сознаванию Промысла в бытии человека, обращая рассудок к идее рока, которому можно следовать или противоборствовать, но который непреложно действует через воспоминание о данной человеку преджизненной истине. Мы не можем знать, сознательно ли Распутин так выстроил психологический рисунок образа, чтобы направить восприятие читателя к истинному пониманию такого состояния души, но сама художественная правда характера позволяет читателю сделать то самостоятельно.

Едва ли не излюбленный у Распутина психологический приём, позволяющий писателю раскрывать потаённые движения души, — прослеживание сонных грёз и видений. Через сон действует в человеке припоминание и узнавание истины, почти мистическое указание на смысл совершающегося в бытии реальном. Из многих примеров укажем на ярчайший, почти судьбоносный для главных персонажей повести «Живи и помни», Настёны и Андрея, обоюдный их сон, в котором она зовёт его домой, а он гонит её прочь.

« — А меня бабка одна надоумила. Какая бабка? — хоть убей, потеряла из памяти. Иди, говорит, к нему и скажи о ребятишках. Если признает, согласится — так тому и быть, откажется — останетесь при своих интересах. Я пошла. Ты ни в какую. Я уйду и опять ворочаюсь, и опять ворочаюсь, а ты никак в толк не возьмёшь: нет и нет. Я хочу намекнуть и не могу. Ты сердишься на меня, гонишь. А вот как было в последний раз, не помню» (1,195).

Изображение сна — приём для литературы давний. Серьёзный мистический интерес к сонным видениям отличает Распутина как художника. Он всё время балансирует на какой-то грани языческих тяготений.

И вот видим: в миросознавании писателя — постоянна некая неустойчивость, зыбкость, колебания между противоположными началами. Но внутреннее движение к истине — побеждает чаще.

Так, языческие смутные соблазны обычно располагают человека к гуманизму, Распутин же в своём творчестве — нередко откровенный антигуманист. Правда сам он о гуманизме отозвался как будто с симпатией, но по недоразумению: он называет подлинным гуманизмом (в статье «Что в слове, что за словом?», 1983) «существование в постоянной и стоической любви к людям» (3,415). Писатель смешивает слова гуманизм и гуманность. (Гуманизм, повторимся, есть утверждение самодостаточного бытия человека, вне его связи с Творцом.) Гуманистические взгляды высказывает, например, внук старухи Дарьи, Андрей:

«Человек столько может, что и сказать нельзя, что он может. У него сейчас в руках такая сила — о-ё-ёй! Что захочет, то и сделает» (2,253).

Мудрая старуха произносит большой монолог в опровержение именно гуманизма:

«И про людей я разглядела, что маленькие оне. Как бы оне не приставлялись, а маленькие. Жалко их. Тебе покуль себя не жалко, дак это по молодости. В тебе сила играет, ты думаешь, что ты сильный, всё можешь. Нет, парень. Я не знаю ишшо такого человека, чтоб его не жалко было. Будь он хошь на семь пядей во лбу. Издали вроде покажется: ну, этот ничего не боится, самого дьявола поборет… гонор такой держит… А поближе поглядишь: такой же, как все, ничем не лутше… Люди про своё место под Богом забыли — от чё я тебе скажу. Мы не лутчей других, кто до нас жил… Накладывай на воз столь, сколь кобыла увезёт, а не то не на чем возить будет. Бог, Он наше место не забыл, нет. Он видит: загордел человек, ох загордел. Гордей, тебе же хуже. Тот малахольный, который под собой сук рубил, тоже много чего об себе думал. А шмякнулся, печёнки отбил — дак он об землю их отбил а не об небо. Никуда с земли не деться. Чё говорить — сила нам нонче большая дадена. Ох, большая!.. И отсель, с Матёры, видать её. Да как бы она вас не поборола, сила-то эта… Она-то большая, а вы-то как были маленькие, так и остались» (2,253).

« —… Мы-то однова живём, да мы-то кто?

Человек — царь природы, — подсказал Андрей.

— Вот-вот, царь. Поцарюет, поцарюет да загорюет» (2,266).

«Не прибыл поди-ка. Какой был, такой и есть. Был о двух руках-ногах, боле не приросло. А жисть раскипяти-и-ил… страшно поглядеть, какую он её раскипятил. Ну дак сам старался, никто его не подталкивал. Он думает, он хозяин над ей, а он давно-о-о уж не хозяин. Давно из рук её упустил. Она над им верх взяла, она с его требует, чё хочет, погоном его погоняет. Он только успевай поворачиваться. Ему бы попридержать её, помешкать, оглядеться округ себя, чё ишо осталось, а чё уж ветром унесло… Не-ет, он тошней того — ну понужать, ну понужать! Дак ить он этак надсадится, надолго его не хватит. Надсадился уж — чё там!..» (2,274).

«Путаник он несусветный, человек твой. Других путает — ладно, с его спросится. Дак он ить и себя до того запутал, не видит, где право, где лево. Как нарошно, всё наоборот творит. Чё не хочет, то и делает. …Ить ничё не стоит сделать как надо — нет, ноги не туды идут, руки не то берут. Будто как по дьяволу наущенью. Ежели это он, много он успел натворить, покуль народ хлестался, есть Бог али нету. Прости, Господи милостивый, прости меня, грешную. …Думаешь, люди не понимают, что не надо Матёру топить? Понимают оне. А всё ж таки топют» (2,277-278).

«Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех» (Рим. 7:19-20).

Дарья зрит в корень, знает о власти дьявола и приверженности людей греху, губящему жизнь. Она говорит о необходимости хранить в себе душу, тем храня в себе и образ Божий:

«В ком душа, в том и Бог, парень. И хошь не верь — изневерься ты, а Он в тебе же и есть. Не в небе. А боле того — человека в тебе держит. Чтоб человеком ты родился и человеком остался. Благость в себе имел. А кто душу вытравил, тот не человек, не-е-ет! На чё угодно такой пойдёт, не оглянется. Ну дак без её-то легче. Налегке устремились. Чё хочу, то и ворочу. Никто в тебе не заноет, не заболит. Не спросит никто. Ты говоришь, машины. Машины на вас работают. Но-но. Давно уж не оне на вас, а вы на их работаете — не вижу я, ли чё ли!» (2,275).

Правда, порою сам Распутин не точен в слове. Так, осмысляя творчество Шукшина (в статье «Твой сын, Россия, горячий брат наш…», 1989), он пишет: «Душа — это и есть, надо полагать, сущность личности, продолжающаяся в ней жизнь безсменного, исторического человека, не сломленного временными невзгодами. Итак, к тому же мы и вернулись — к личности, автономности и самоценности человека. И не вернуться к этому, вспоминая душу, было невозможно» (3,442).

Вот проявляется исток слабости деревенской прозы вообще: она принижает своё осмысление бытия до душевного, как будто не зная о духовном. И нравственность, к которой деревенщики чаще всего апеллируют (Распутин менее прочих), обретаясь на душевном уровне, только спутает человека, когда начнёт исходить из убеждения в «автономности и самоценности человека». Так лишь укрепляется всё тот же гуманизм, порабощающий человека греху и дьяволу.

Распутин раскрывает именно смешение всех ориентиров и ценностных мер в обществе, где человек возгордился собственным «могуществом».

Прежде, в мире, далёком ещё от власти безверия, на совесть возлагались все упования:

«Тятьке как помирать, а он всё в памяти был, всё меня такал… он говорит: «Ты, Дарья, много на себя не бери — замаешься, а возьми ты на себя самое напервое: чтоб совесть иметь и от совести не терпеть». Раньче совесть сильно различали. Ежли кто норовил без её, сразу заметно, все друг у дружки на виду жили» (2,195).

Но пришли времена — что и Дарья растерялась:

«Раньше её видать было: то ли она есть, то ли нету. Кто с ей — совестливый, кто без её — бессовестный. Тепери холера разберёт, всё сошлось в одну кучу — что одно, что другое. Поминают её без пути на каждом слове, до того христовенькую истрепали, места живого не осталось. Навроде и владеть ей неспособно. О-хо-хо!» (2,196-197).

Не сказать, чтобы совесть и вовсе сгинула, а просто вдруг всё перевернулось, да так, что не разобрать, где чёрное, где белое. О том — вся повесть «Пожар».

«Можно сказать, перевернулось с ног на голову, и то, за что держались ещё недавно всем миром, что было общим неписанным законом, твердью земной, превратилось в пережиток, в какую-то ненормальность и чуть ли не в предательство» (2,377).

Вот прямое свидетельство ненадёжности одной лишь нравственной опоры, когда она не имеет непреложной меры: всё может вывернуться наизнанку, и никто не отличит правды от лжи. Где духовное отброшено — душе не удержаться.

«Иван Петрович исступлённо размышлял: свет переворачивается не сразу, не одним махом, а вот так, как у нас; было не положено, не принято, стало положено и принято, было нельзя — стало можно, считалось за позор, за смертный грех — почитается за ловкость и доблесть. И до каких же пор мы будем сдавать то, на чём вечно держались? Откуда, из каких тылов и запасов придёт желанная подмога?» (2,381).

Повторяется и повторяется одна мысль:

«Добро и зло перемешались. Добро в чистом виде превратилось в слабость, зло — в силу.

…Не естественная склонность к добру стала мерилом хорошего человека, а избранное удобное положение между добром и злом, постоянная и уравновешенная температура души.

…Что прежде творилось по неразумению, сделалось искусом просвещённого ума» (2,407).

Рассудок отвергает веру, это ведёт к теплохладности и смешению, переиначиванию всех основных понятий. Русская литература о том много размышляла. Здесь то же, но на новом материале и в крайней форме. Что противопоставить?

Догадка близка:

«Лучше бы мы другой план завели — не на одни только кубометры, а и на души! Чтоб учитывалось, сколько душ потеряно, к чёрту-дьяволу перешло, и сколько осталось» (2,381).

Души же теряются, потому что опоры не знают.

Вот что сознавая, можем мы уразуметь по истине трагедию распутинской Настёны, которую сам автор, кажется, то ли сознательно, то ли нет, осмыслил через судьбу Катерины Островского. К Настёне можно вполне отнести слова Распутина, сказанные им о Катерине: «бунтом и гибелью добившись свободы, явила собой «луч света в тёмном царстве»» (3,471). Какой свободы? — душу свою в непрощаемом грехе погубила.

Так и Настёна — жила всю жизнь по совести, образцом нравственной стойкости была, но обернулась жизнь страшною своею стороной — и не оказалось на что опереться. Совесть без Бога — опора ненадёжная. Настёна стала не только самоубийцею, но и убийцею своего нерождённого ребёнка.

В мире такой совести человек близок к зверю. Символом того стал волчий вой Андрея Гуськова, мужа Настёны, оказавшегося в своей поистине звериной западне. В безбожном мире один способ избыть все тяготы и недоумения — уйти из жизни. Недаром и сам Андрей не видит для себя иного выхода. И Настёна грех на душу берёт. Поняла ли она это в смертную минуту? Но ведь если Бога нет, то и греха нет. Тогда смерть в ангарской воде — и впрямь лучший выход, обретение свободы.

Герои Распутина всё же находят в себе силы сделать шаг от мира, влекущегося к гибели: они начинают ощущать собственную виновность в происходящем, даже в том, в чём обыденное сознание никогда своей вины не признает.

«Верила и Настёна, что в судьбе Андрея с тех пор как он ушёл из дому, каким-то краем есть и её участие. Верила и боялась, что жила она, наверно, для себя, думала о себе и ждала его только для одной себя. Вот и дождалась: на, Настёна, бери, да никому не показывай. …Что бы с ним теперь ни случилось, она в ответе» (1,178).

И Дарья о том же, вспомнивши своих ушедших из этого мира близких:

«Сёдни думаю: а ить оне с меня спросют. Спросют: как допустила такое хальство, куды смотрела? На тебя, скажут, понадеялись, а ты? А мне и ответ держать нечем. Я ж тут была, на мене лежало доглядывать. И что водой зальёт, навроде тоже как я виноватая. И что наособицу лягу. Лучше бы мне не дожить до этого — Господи, как бы хорошо было! Не-ет, надо же, на меня пало. На меня. За какие грехи?!» (2,193).

И впрямь слышит она голоса вопрошающие…

О том же по-своему и с иной стороны, о своей слепоте к творящейся жизни думает Виктор, персонаж очерка «Вниз и вверх по течению» (1972):

«Как же так? — упрекая и сокрушаясь в забытьи, рассуждал он. — Почему мы на вред себе не хотим замечать то, что нам необходимо знать и видеть в первую очередь? Почему так много времени мы проводим в хлопотах о хлебе едином, и так редко поднимаем глаза вокруг себя, и останавливаемся в удивлении и тревоге: отчего я раньше не понимал, что это моё и что без этого нельзя жить? И почему забываем, что именно в такие минуты рождается и полнится красотой и добротой человеческая душа?» (1,470).

«Всякий человек за всех и за вся виноват, помимо своих грехов» (14,275) — эта мысль Достоевского, истина соборного сознания, не чужда Распутину. Человек же, не знающий её, пренебрегающий ею, если и сознаёт порою, обречён на тяжесть одиночества — как тот же Виктор:

«Раза два или три, задумавшись о чём-нибудь, он останавливался посреди села в растерянности и удивлении: где это он, куда забрёл? Вокруг стояли незнакомые дома и шли незнакомые люди, которые не имели с ним никакой связи, — приходилось делать над собой усилие, чтобы припомнить, почему он здесь, но и припомнив, разобравшись, найдясь, он всё равно испытывал смутное недоумение: ну да, теперь ясно, что тут такое и как он сюда шёл, но неясно, зачем он сюда шёл, что ему здесь было нужно» (1,507).

Суждение матери: «Места себе не находишь» (1,508), — обретает здесь более глубокий, чем на обыденный поверхностный взгляд, смысл: человек, утративший связь с людьми через сознавание собственной причастности к общей виновности во всём, не может найти места в жизни. Важное свойство духовности — сознавание собственной ответственности за всё. Утрата ответственности — от бездуховности.

Поэтому — движение к одолению всеобщего оскудения жизни необходимо начинать не с мыслей о всеобщей переделке мира, а с себя, о чём писатель и сказал недвусмысленно сам:

«И так почти во всём — начинать придётся с себя» (3,385).

Об этом с публицистической страстностью писал Распутин в «Пожаре», разъясняя, что значит это начинание с себя:

«Одно дело — беспорядок вокруг, и совсем другое — беспорядок внутри тебя. Когда вокруг — при желании сколько угодно там можно отыскать виноватых, а иной раз и вовсе посторонние силы способны вступить в действие и сыграть, как говорится, роль. Словом, у того порядка или беспорядка много хозяев, им трудно бывает договориться, у них разное понимание мира устроенного, и что для одного разумное положение вещей, для другого — полный кавардак.

Во всём, что касается только тебя, ты, разумеется, сам себе господин. В находящемся в тебе хозяйстве взыскать больше не с кого. И даже если тебе кажется, что оно зависит от многих внешних причин и начал, эти причины и начала, прежде чем влиться в таинственные и заповедные твои пределы, не минуют твоей верховной власти. Стало быть, и в этом спрашивать приходится только с себя.

И нет ничего проще, как заблудиться в себе» (2,386-387).

Что же выходит? И вокруг и внутри — так просто заблудиться. И на душу надежды мало.

«В чём дело?

Или совесть и правда, существующие сами по себе, меж собой сообщаясь и друг друга пополняя, или они не самостоятельны и склоняются перед чем-то более важным? Перед чем? Перед душой? А что, душа, хлопочущая о примирении, готова служить и вашим и нашим? Но если и вашим тоже, если она ищет правду и совесть там, где они не ночевали, значит, и правда не правда и совесть не совесть, а только ищущая и страдающая душа. И как быть ей, если совесть и правда скособочены по её милости? В чём найти ей поддержку?» (2,388).

Вопросы, вопросы… Важнейшие вопросы. А каков хотя бы намёк на ответ?

«Четыре подпорки у человека в жизни: дом с семьёй, работа, люди, с кем вместе правишь праздники и будни, и земля, на которой стоит твой дом» (2,406).

Так это чистейшей воды гуманизм. С ним не выйти из тупика.

Распутин не может того не сознавать. В «Пожаре» он даёт понять, что прежний призыв Солженицына жить не по лжи уже нельзя принять как достаточный: порою лжи от правды не отличить, да и слишком агрессивно зло, чтобы в стороне пассивно укрыться от него: достанет непременно. Уставший от всего страшного, что вошло в жизнь, герой повести Иван Петрович намеревается покинуть родной дом, вокруг которого зло захватило как будто абсолютную власть — перебраться туда, где злу нет ещё воли. Его приятель Афоня твёрд в решении бороться со злом: пусть и не имея большой силы, но укрепляясь непреклонностью своею. В итоге Иван Петрович принимает его правоту. Чувство справедливости не может быть пассивным — иначе оно становится предателем самого себя же в себе.

Публицистический темперамент, приметно проявивший себя в повести «Пожар», многажды заставлял писателя прямо и с нескрываемой болью откликаться на беды, одолевавшие Россию, особенно с конца 80-х годов. В то время, когда многие либеральные интеллигенты пребывали в эйфории, видя в происходящем едва ли не вхождение в чаемое райское блаженство, именно Распутин предупреждал о надвинувшихся на русскую землю невзгодах. Судьба России стала основной темою многих его статей и выступлений.

Он верно признал: после освобождения от советской несвободы, «от давившего до беспродыха валуна приказной власти» (3,376), народ оказался так близок к выздоровлению, возрождению — и так далёк от того одновременно: ибо разверзлись по обе стороны открывшегося пути гибельные пропасти, куда готовы столкнуть страну прежде всего «бесы из нутра новой революционной интеллигенции» (3,376), и если удастся им задуманное, России — не выжить.

Распутин призвал сознать то, что слишком ненавистно для новой идеологии, слагающейся под воздействием гуманистического индивидуализма: он призвал поставить интересы нации выше личного благополучия. Он указал на то единственное, что может спасти родину, — на необходимость жертвенного ей служения. Это тем труднее принять, что сама истина эта была искажённо опошлена советским агитпропом.

В 1990 году на съезде российских писателей Распутин прямо обвинил ненавистников России, сумевших прийти к власти над нею, в сознательном разрушении и опорочении русского патриотизма, русской культуры, нравственности, в развращении молодёжи. Это, к нашей беде, осталось слишком злободневным и десять лет спустя.

Распутин силён в обличении пороков новой русской жизни. Но, кажется, долго не удавалось писателю — отыскать ту подлинную точку опоры, без которой не перевернуть, не направить к возрождению разлагающийся в потребительской цивилизации мир. В очерке «Вниз по Лене-реке», включённом в книгу «Сибирь, Сибирь» (1990), беда русского человека, оторвавшегося от земли-кормилицы, обозначена так, что вернее и не сказать:

«И как же всё переменилось! Переменилось не только в лике земли, на которую некогда сел человек и которой кормился, но и в отношениях его с нею. Теперь он превратился в хищника — жадного, беспощадного и неумного. Нет от него жалости ни зверью, ни птице, ни траве, ни воде. И это повсюду, не в одной лишь Сибири и не в одной России. Все свои знания, ум, открытия, приспособления ради корысти очередного царствующего поколения бросает он войной против земной своей колыбели, разрушая всё больше и азартней. И, даже друг с другом воюя, он прежде всего наносит поражения ей. Только этому отдавался он из поколения в поколение во весь последний век — со страстью, воодушевлением и победными возгласами на всех языках. И, всемогущий, многоумный, вездесущий, об одном избегал размышлять — о последствиях, и когда напоминали о них, раздражался, соглашаясь и не соглашаясь, стараясь скорей забыть неприятную истину в развлечениях, на производство которых брошена половина человечества. Последствия не замедлили явиться, и первым из них было то, что хищничающий человек, изнурив себя нравственно и оскудев духовно, недокормленный одним и перекормленный другим, всё быстрее перерождается во что-то нелепое и страшное.

Если и дальше всё так же пойдёт (а как оно не пойдёт?) — что останется от него и вокруг него?!» (3,301-302).

Вопрос страшный, а сколько таковых ещё! Писатель признаёт: «Мы и думать начинаем одними вопросами» (3,315). А ответы? Ответы затерялись, ибо утрачено важнейшее, о чём Распутин жестоко говорит: «Мы, в сущности, остались без истины, без той справедливой меры, которую отсчитываем не мы, а которую отсчитывают нам» (3,315). Вот, уже близко: нужно вернуть истину, которая вне нас (а не в человеке, как мнят гордецы-гуманисты), но тогда она должна сознаваться уже как Истина, Христова Истина, без Которой останется бессильным человек.

Распутин же, вызнавши многие тупики, куда уткнулась ищущая мысль человека, забредает как будто туда же:

«И где же, в чём же спасение, есть ли оно? …Спасения негде больше искать, как в человеке. Это ненадёжное место, но другого и вовсе нет» (3,317).

Как нет? А Истина — Христос Спаситель?

Или так и не выпутаться из губительного гуманизма?

Несколько позднее Распутин призвал, опираясь на своих идеологических предшественников, Достоевского и Леонтьева, вернуться к идее панславизма, разъясняя её смысл, опороченный многочисленными искажениями:

«То, что называется панславизмом, имело целью духовное и нравственное усиление объединённого свойственностью славянского мира, возможность перенесения (мирного, не какого-нибудь иного) центра тяжести в Европе с католичества на Православие, которое представлялось чище и любвезначительней, хоровое обрядное чувство, высвобождение заложенных в славянах культурных задатков, пособничество друг другу в этой работе. Постоять за други своя и вместе с ними углубиться нравственно и возвыситься духовно — это был род спасения души и одновременно, как казалось, исполнение хоть части своего национального призвания» (3,398).

Славянину, утверждает Распутин, не присуще то, что отличает психологию Запада, склонного к оправданию зла. Славянину свойственно стремление к крайностям, он не сможет, подобно западному человеку, выглядеть добродетельно, даже в пороке пребывая: он доведёт дозволенное зло до крайности же — и погибнет. Мысль жестокая, но справедливая.

Западническое сознание стремится подогнать русские начала под некий универсальный шаблон, то есть обезличить национальное самосознание, которое в том себя — потеряет неизбежно.

Нынешнее время — время окончательного выбора между самостоянием русскою народа и утратою им себя. В выступлении на съезде Русского Национального Собора (1991) писатель сказал о том же прямо, не упустив и важную для себя мысль о разрушении критериев истины, нравственности:

«Не завтра наступит, а сегодня наступила решительная проверка, чего мы стоим, остались ли в нас ещё столь прославленные мужество, стойкость, умение усилиться в каждом за десятерых и встать неодолимой дружиной, а главное — какова крепость нашего национального чувства, о которое в последние годы мы поистёрли языки, но не имели возможности удостовериться, во что оно от подобных трудов возросло.

…После одной лжи воцарилась другая, вышедшая из подполья, где отрастила рожки, ещё более бесстыдная, извращённая, переворачивающая ценностный человеческий порядок с ног на голову, взявшая за учительный тон издевательство надо всем, на чём веками стоял нравственный мир, проповедующая пошлость, жестокость, выставляющая на почётное место инстинкты, которые лишь по недоразумению называются животными, — животные в силу своих собственных инстинктов их бы не потерпели. Это даже и не ложь, если понимать под ложью обратную сторону правды или её извращение, это, скорей, форма психопатии из тех, которые внушению не поддаются» (3,435).

В этом же выступлении Распутин призвал укрепляться в Православии — но лишь в числе прочих наших задач. А это же главное, с этого начинать должно и повторять и повторять: без веры все разговоры о нравственности и все благие призывы — пустое и бессмысленное дело.

И ведь недаром же писатель, напоминая идею панславизма, как на основную его предназначенность указал на способность противопоставить Православие западному христианству. Он несомненно продвигался к полноте сознавания роли Православия в жизни и каждого человека, и всего народа. Без этого сознавания невозможно было бы постичь смысл экуменического соблазна, навязываемого столь активно русскому человеку. Распутин сразу раскрывает смысл обманного призыва к единству, насаждаемого экуменизмом:

«Единого Бога в соединении религий вы ищете для выставления в демократическом собрании своей кандидатуры, которую и проводите на роль Вседержителя. Это не соединение, а поглощение церквей в бездуховной утробе, алкающей новых скрижалей и заветов. И народы в стаде едином, пасомом вами, нужны вам без народности их, без отчего тепла и национального звука. Ни о каком перевесе высшего культурного элемента над низшим, как объяснялось исчезновение народов до сих пор, тут не может быть и речи, ибо вся культура ваша — сила ваша.

То берёт, то отпадает сомнение: ведаете ли вы, что творите?» (3,407-408).

Они-то — ведают. Русского человека хотят оставить в неведении, подсовывая ему фальшивое понимание происходящего.

Поэтому предупреждает писатель: русский народ предстал «перед окончательной судьбой» (3,434).

К сожалению, чистоту православной церковной жизни Распутин порою видит как будто в староверии, вознося его как идеал, как религиозную высоту, усматривая в нём «необычайный подъём, твёрдость, жертвенность, соединение в братство отделившихся, готовых за веру и убеждения претерпеть всё, что придумано человеком для унижения и мучения человека»[136]. А если не за веру, но за предрассудки и заблуждения ума, закосневшего в гордыне «благочестия»? Распутин указывает на образцы высокой нравственности, сопряжённой с жизнью староверов. Но можно указать и на многие недобрые особенности этой же жизни, что сделали, например, и Мельников-Печерский в прошлом веке, и Астафьев в нынешнем. Кто спорит: раскол есть трагедия народа, Русской Церкви, но осмыслять её, эту трагедию, лишь на уровне восхищения раскольниками — опасно для истины.

Впрочем, от художника требуется не одна публицистическая декларативность, но выражение духовной истины в художественной же форме. Должно сознавать: обычных средств традиционного реализма для того недостанет. Кажется, сам Распутин ощутил их исчерпанность. Уже в «Прощании с Матёрой» писатель сделал попытку выйти на иной уровень эстетического отображения бытия, попытку удачную. Особенно же плодотворные поиски нового образного языка связаны у Распутина с малой жанровой формой — в рассказах, начиная с самых ранних. Это — «Рудольфио» (1965), «Встреча» (1965), «Уроки французского» (1973), «Наташа» (1981)… Самый же совершенный в этом ряду — подлинный шедевр «Что передать вороне?» (1981).

Во всех этих рассказах — выход на новый уровень творчества. Распутин осваивает высоты, путь к которым проложен прежде всего Чеховым.

Новизна творческого освоения бытия заключается здесь прежде всего в том, что конкретные события лишь косвенным образом выражают истинно происходящее в душе человеческой.

…Молодая ещё девчонка назойливо и не без некоторой экзальтации пристаёт к женатому мужчине, рассказывая о своей любви к нему. Она объединяет себя с ним в едином манерно звучащем имени — Рудольфио. А у него свои заботы, он скорее вынужденно терпит её, проявляя достаточно малый интерес к неожиданной поклоннице. Но за всеми этими внешними нелепостями раскрывается вдруг такое звонко-щемящее одиночество бьющейся среди всеобщего непонимания души, что всё повествование обретает облик высокой трагедии, которую и не выразить никакими словами, рассуждениями, описаниями. В отчаянии эта как будто несуразная с виду душа отдаёт на растоптание в грязи свою никому не нужную любовь — и романтический Рудольфио превращается в обыденного Рудольфа, достойного лишь грубого изгнания из поруганной любви… («Рудольфио»)

…Молодая учительница французского языка играет со своим учеником в «пристенок», примитивную азартную игру на деньги, проигрывает какие-то незначительные суммы, на которые он, постоянно голодающий, покупает себе необходимое ему молоко, но потом директор школы застаёт их за этим недозволенным занятием — и учительница вынуждена покинуть работу. А по истине, рассказ этот не об уроках французского и не о «пристенке», а о высочайшей высоте любви человека к человеку, не сознаваемой и самими участниками внешне простенькой истории, той любви, без которой сама жизнь давно была бы обречена на иссякание… («Уроки французского»)

…Человеку начинает удаваться работа, которая очень важна для него, он вынужденно и ненадолго выбирается из своего загородного уединения в городской свой дом, а сам рвётся обратно, чтобы не упустить удачу, и поэтому не исполняет просьбу маленькой дочери и не остаётся даже до утра, торопится уехать. Такое незначительное событие. Но опять рассказ не о том — а о рвущихся неисправимо связях между душами людей, о безжалостном одиночестве, на которое осуждает себя и ближних своих человек, не знающий истинной меры жизненных ценностей. На протяжении недолгого повествования автор несколько раз указывает, как судьба (а вернее сказать: Промысл) даёт человеку возможность выбора между бегством в одиночество и необходимостью вернуться, остаться, укрепить ту любовь ребёнка, которую он предаёт своим бегством. Человек чувствует посылаемые ему знаки (как называл это Шмелёв), но что-то, какое-то тупое упрямство заставляет пренебрегать ими. Знаком оценки этого предательства становится неожиданная болезнь ребёнка. И вновь недающаяся работа. И тоска одиночества… («Что передать вороне?»)

Совершается символизация внутренних переживаний, эстетическое наполнение недоступных для прямого изображения состояний души. Это уже не традиционный реализм, это некий над-реализм, для которого ещё не найден подходящий термин.

Художник делает попытку обнаружить скрытый смысл творящейся жизни, укрытый за внешними событиями, проникает сквозь видимую событийную оболочку, постигает то сущностное, что не поддаётся никакой реалистической образной системе, прикасается к неизобразимому. Это станет особенно важно и необходимо для художника, когда он поставит перед собою задачу выявления не душевных, но духовных движений в человеке: о духовном сказать прямо — выйдет непременно декларативно, грубовато. Духовное неподсильно для средств обычного секулярного искусства. Необходимо учиться как бы и не сказать ничего о главном (всё равно не удастся), но выявить его в отражённом свете.

Пока Распутин взаимодействовал с уровнем не столь высоким, испытывая себя в способности владения тончайшими, трудноуловимыми вибрациями душевного состава человека. Перейдёт ли он на более высокий уровень? Сам он признаёт ныне, что готов отказаться и от языческой символизации народной жизни, и от признания нравственной высоты в самоубийстве Настёны.

Он прикоснулся к постижению неких неведомых для искусства духовных истин, он совершил освоение новых эстетических средств, соответствующих выражению этих истин — овладение же (насколько это в силах человека вообще) в полноте единством одного с другим достижимо лишь в процессе собственно эстетического творчества Кажется, Распутин к тому близок.


[136] Распутин Валентин. Смысл давнего прошлого. // Россия древняя и вечная. Восточно-Сибирское книжное издательство. 1992. С. 147.

Комментировать

1 Комментарий

  • Muledu, 21.04.2024

    Спасибо, очень подробно и поучительно.

    Ответить »