<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том V

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том V - Василий Иванович Белов

(11 голосов4.0 из 5)

Оглавление

Василий Иванович Белов

Василий Иванович Белов (р. 1932) с раннего творчества своего вглядывался в тягостную, порою страшную судьбу русской деревни, вне которой не мыслил бытия русского народа. И вообще существенно, что самые талантливые художники отказывали городу в праве быть носителем нравственных народных начал. Тут они решительно расходились с марксистской идеологией, и только масштаб дарования помогал им с трудом, не без потерь, выдерживать её жёсткий напор.

Подобно многим собратьям по перу Белов изначально ищет опору в законах совести, оторванной от веры. Герой «Плотницких рассказов» (1968), старик Олёша Смолин, признаётся: «Помню, великим постом привели меня первый раз к попу. На исповедь. …Ох, Платонович, эта религия! Она, друг мой, ещё с того разу нервы мне начала портить. А сколько было других разов» (2,13)*.

* Здесь и далее ссылки на произведения Белова даются непосредственно в тексте по изданию: Белов Василий. Собр. соч. Т.1-3. М., 1991-1993 (с указанием тома и страницы в круглых скобках).

Он же о годах более поздних вспоминает:

«…Я к тому времени и на исповедь не ходил. Уж ежели каяться, так перед самим собой надо каяться. Противу твоей совести не устоять никакому попу» (2,25).

Всё просто: совесть не нуждается в вере, нравственность пребывает вне Церкви (с её таинствами).

И так все совестливые беловские персонажи, включая и Ивана Африкановича («Привычное дело», 1967), образ которого стал одной из вершин «деревенской прозы», пребывают вне веры, а если где-то редко и промелькнёт подробность, связанная с религиозной памятью человека, то это остаётся лишь обыденной бытовой частностью.

Поэтому всё же: не проявился ли у многих деревенщиков всё тот же гибельный для человека гуманизм? Одни уповают на абстрактную мораль, другие ищут совесть в конкретности народной жизни — а результат не один ли?

Белов же слишком большой художник, чтобы не ощущать некоторой ущербности такого жизнепонимания. В тех же «Плотницких рассказах» — рядом с Олёшей топчется Авенир Козонков, не по совести живущий, а по корыстной лени. Тоже ведь — народ? И не за такими ли будущее? Правда, они жизнь загубят окончательно — да как с тем поспоришь?

Осмысление истоков крестьянской трагедии не может обойтись без приложения к жизни духовной меры. Белов обращается к религиозным основам в исторических хрониках «Кануны» (1972-1984) и «Год великого перелома» (1989-1991). Как и Б. Можаев, он противопоставляет талантливой лжи шолоховской «Поднятой целины» — правдивое отображение трагедии насильственной коллективизации русского крестьянства.

Символичен зачин «Канунов»: мужику Носопырю видится во сне Бог:

«Бог, в белой хламиде, сидел на сосновом крашеном троне, перебирал мозольным перстами какие-то золочёные бубенцы. Он был похож на старика Петрушу Клюшина, хлебающего после бани тяпушку из толокна» (3,5).

Наивность крестьянского простодушного боговидения простительна. Без «мозольных перстов» он не может представить даже Бога.

Но тому же Носопырю совершеннейшей реальностью представляется некий «баннушко», с которым мужик ведёт постоянную войну, без особого успеха, впрочем: «Баловал он в последнее время всё чаще: то утащит лапоть, то выстудит баню, то насыплет в соль табаку» (3,7).

Тут проявляется и народное языческое суеверие, но и предупреждение своего рода: о близком разгуле иных нежитей, гораздо более опасных, чем мелкий бесёнок-пакостник.

Вот эти два начала, укоренённые в народном сознании, определяют развитие судьбы народа на страшном переломе его бытия.

И уже перед самым завершением «Канунов» символичною же становится сцена чтения Апокалипсиса, которая оканчивается страшным толкованием одного из мужиков: «Жить будет добро, только жить-то будет некому…» (3,429).

Комментарий-то — к совершавшемуся: идёт борьба за счастье народа ценою уничтожения этого народа. Жуткая ирония.

Среди персонажей хроники — дворянин Прозоров, потрудившийся отчасти для победы революции. И пришедший к жизненному краху. Не только потому, что стал жертвой «классовой борьбы», но и из-за душевного смятения. Прозоров атеист, не видящий различия между христианством и социальной утопией. Он прямо заявляет о том в споре со священником:

« — …Ну, в смысле будущего, — Прозоров остановился, улыбнулся и расцепил руки. — В смысле будущего ваши программы, отец Ириней, почти одинаковы. Вы обещаете человеку рай небесный, они — земной.

— Они отнимут у человека бессмертие, — голос отца Иринея был теперь чуть сильнее. — Бессмертие души… Человек должен верить в бессмертие, иначе жизнь бессмысленна.

— Почему же бессмысленна? — Прозоров закурил папиросу. — Это ещё неизвестно» (3,120-121).

Священник указывает на самую суть религиозного осмысления мира. Вне Бога жизнь не имеет смысла. Об этом догадался в своё время Базаров, рассуждая о «лопухе» как о единственном итоге жизни. Об этом же спорили многие герои русской литературы. Прозоров, типичный гуманист, не в силах понять важнейшего. Но не разумом, а натурою своею он ощущает бессмысленность своего существования. Прозоров — человек высоких нравственных правил. Однако никакая совесть не может дать ему опоры. Раздавленный недоумениями, он, такой узнаваемый «лишний человек», ищет утешения у своего оппонента-священника:

« — Не знаю, как жить, Ириней Константинович, — сказал Прозоров и отвернулся от окна. — Не знаю… Да и стоит ли жить, тоже не знаю».

Характерно это нецерковное обращение к иерею как к частному лицу. Знаменательно и продолжение диалога:

« — Скажите же… — Прозоров, задыхаясь, подошёл и встал над изголовьем Сулоева. Ириней Константинович…

— Что я могу сказать? — тихо, но явственно заговорил наконец отец Ириней. — Я ничего не могу сказать, Владимир Сергеевич… Вы атеист, вы не верите в Бога. Слова мои ничего не значат для вас. Вы сомневаетесь уже и в смысле жизни, в этом великом благе, данном нам свыше… Вы попираете свою душу жестоким и гордым рассудком. Грех, великий грех перед Богом… Вы искусили себя…

— Но я не могу не думать, Ириней Константинович! Мысли свои никому не удалось остановить.

— А много ли может наш слабый рассудок? — спокойно возразил отец Ириней. — Рассудок, попирающий душу, руководимую свыше. Предоставленный сам себе, он обречён на бесплодие и приходит к отрицанию самого себя. Сказано: «Рече безумен в сердце своем — несть Бог… Растлеша и омерзеша в беззакониях, несть творяй благое». А в гордых своих поисках истины вы уходите всё дальше» (3,229).

Вот — всё то же, так знакомое нам противостояние разума и веры! Сколькие мудрецы ломались на этом неразрешимом для них противоречии. А средство одолеть всё — одно. Его прямо называет смиренный иерей:

« — С помощью Бога» (3,230).

Он же точно указывает на причины всех надвинувшихся бед: лишаемый истинной опоры, народ остаётся лишь с языческими суевериями, то есть — с бесами.

« — А не находите ли вы, что, лишая народ веры Христовой, вы возвращаете его вспять, к вакханалиям языческим?

— Вы же знаете, Ириней Константинович, — поморщился Прозоров, — вы знаете, что я лично никогда не отрицал церкви как таковой, её значения…

— Вы не отрицали её прикладного значения. Но вы отрицали веру. То есть самую церковную суть и дух Православия» (3,230-231).

Никто до Белова не обозначил так точно смысла происходящего. Как никто не указал интеллигенции так коротко и ёмко на ущербность её восприятия Церкви, даже при внешней благожелательности, когда она есть.

Образ кроткого отца Иринея — художественное достижение Белова. Никто из деревенщиков не сумел подняться на такую высоту. Сцена смерти отца Иринея возвышается до уровня, на котором одолевается трагизм совершающегося. Свет веры освещает и освящает исход человека из земного бытия в вечность.

И как зло посмеялся автор над бесами-коммунистами, пришедшими «выселять» священника:

«…Отец Николай пересилил себя:

— Да… опоздали… ибо уже переселен отец Ириней…

— Куда он переселился? — Меерсон повернулся к Скачкову. — Найти! Догнать немедленно! Где Микулин?

— Вам не догнать… — хрипло проговорил Николай Иванович.

— Пуля догонит, — сказал Скачков весело» (3,276).

Жалки в своём бессильном безумии эти люди.

Своего рода противовесом отцу Иринею выводит автор другого священника — отца Николая, прозванного «попом-прогрессистом». Объяснение прозвища даёт старик-крестьянин:

«Всё у него по-новому. Вино шибко пьёт да и к женскому полу… Значит… блудил помаленьку… Вот и прозвали прогрессист» (3,70).

Образ отца Николая, с его неуёмной энергией и разгулом, вызывает в памяти лесковского дьякона Ахиллу («Соборяне»), перенесённого в иное время. Если прототип Ахиллы пытался проехаться верхом на волах, то отец Николай умудряется угнать паровоз, наделавши не меньше переполоху, чем его литературный предшественник.

Отец Николай пытается объяснить свой грех всем состоянием Церкви, не способной, по его мнению, укреплять народную веру:

« — Ха-ха-ха-ха-ха! На чём стояла православная Русь! Реформы… Ваши богословы только и знали, что говорить! Сии профессоры неделями рассуждали о грузинской автокефалии! Либо разводили руками: откуда пошёл раскол? А кто виноват, что Церковь обюрократилась? Народ давно отошёл от вас. Да грош цена такой Церкви, которая яко сухая смоковница, истинно!» (3,231).

Горькая доля правды есть и в таких словах. Но нужно, скажем в который раз, разделять духовное понимание Церкви — и изъяны её конкретно-исторического существования. И в Церкви — те же люди, не чуждые греха. Но глава Церкви — Христос Спаситель. Его силою, а не грехами человеков, стоит Церковь. Сонм новомучеников свидетельствует об этой силе.

Пройдя через многие муки, и сам отец Николай принимает смерть за веру Христову, принимает сознательно и твёрдо — об этом рассказано во втором романе «Год великого перелома». На вопрос палача-чекиста о вере священник отвечает прямо:

«Не верил, когда служил! Ныне властью духовной не облечен, но верую. За грехи и великое бесчестье Земли готов пострадать. Ибо есть Бог милующий, но Он же и наказующий!»

Он обличает без тени страха мучителей народа:

«Вы антихристы, перевёртыши! Вы обратное отражение живых и верующих! Потому вы и мертвы пребудете из века в век…»

Все комические черты этого характера остались как бы в предыдущем романе, теперь фигура отца Николая предстаёт в поистине трагическом величии. Что стало причиною такого преображения? Страдание и сознавание собственной вины в этом страдании. Вспоминая своё поведение в бытность действующим священником, отец Николай ясно видит тяжкий грех, им совершённый, — перед Церковью и перед людьми:

«А он, грешник, не верил патриарху, когда тот взывал к христианам в своём первом послании: ‘‘Тяжкое время переживает ныне Святая Православная Церковь Христова в Русской земле. Гонения воздвигли на истину Христову явные и тайные враги сей истины и стремятся к тому, чтобы погубить дело Христово и вместо любви христианской всюду сеять семена злобы, ненависти и братоубийственной брани…”

Послание патриарха Тихона стояло в глазах и сейчас. Та бумага давно пожелтела, выброшена. Имел ли он, Перовский, право не читать патриаршее послание шибановским верующим? Нет, не имел… Почему же он, Перовский, так и не прочитал с амвона послание патриарха? Хотел как лучше… Нет, не боялся Игнахи Сопронова, хотел как лучше. Не верил Его Святейшеству, верил себе…»

Вот гордыня в действии. И обвинения Церкви оборачиваются грозным обвинением себе самому. Он узревает свою вину, свой грех в том, что пошёл против Церкви, примкнул к обновленчеству.

«Дивился неправым делам, спрашивал сам себя. За что шибановцы прозвали его прогрессистом? А было за что… Да, живоцерковники предались новым властям, но чего вымолили обновленцы у власти? Пожалуй, что и ничего, кроме нового разорения. Сотни пудов серебра выплавлено из иконных окладов под видом помощи голодающим. Ободрали с икон и драгоценные камни, священные сосуды из алтарей выкрали. Над мощами Сергия Радонежского надругались, как надругались над соловецкими угодниками. Осквернены могилы, разрушены алтари. Теперь вот колокола скидывают. В Вологде запрещён колокольный звон. Говорят, что медь нужна на подшипники тракторам. Господи, какие подшипники? Металл звенящий славил Русь православную, врагов окольных далече гнал и отпугивал. Ныне плавят его на копья вражды. Не таким ли копьем прободено тело Спасителя? И отцу Николаю стало невтерпёж от стыда за своё прошлое».

Вот этот очищающий стыд заставил его в страшный момент подняться и взять на себя вину другого священника, мужественно отпевавшего тех, кто умирали замученные палачами-коммунистами. Смерть отца Николая от чекистской пули становится искуплением его вины перед церковным народом.

Подлинные враги народа были прежде всего врагами Церкви. Вот поведение одного из народных притеснителей в храме («Кануны»):

«Всё было готово к венчанию. Вдруг отец Николай оглянулся: прямо в алтарь (через Царские врата, несомненно! — М. Д.) вошёл Игнаха Сапронов. …Сопронов же, не глядя на попа, спокойно прошелся по алтарю, оглядел Престол. Пальцем, коричневым от табаку, пощёлкал по дарохранительнице…

—… Прошу вас выйти вон!

— Ладно! Поговорим в другой раз… а отсюда… — Игнаха сел на сундук обеими ягодицами, — я не уйду! Делай своё дело, а я своё. Буду проводить собранье граждан…» (3,89-90).

И вскоре этот партиец читает «обращение» о помощи китайским революционерам. О времена, о нравы!

Белов психологически точно высвечивает внутренние причины, побуждающие подобных людей к такому поведению: их потаённое переживание собственной ущербности и стремление самоутвердиться в насилии над людьми.

«Он не забыл, как ещё в пятнадцатом году лежал в борозде, боялся идти домой. Как заряд соли, пущенный в него сторожем Прозоровского сада, разъедал спину и ягодицы, как ходил босиком по осенним шипякам, как его, Игнаху, били все подряд. Все, начиная с отца и кончая тем же Параницем. Ему, Игнахе, вовек не забыть и другие обиды: как жил в бурлаках и как свои же девки не ходили с ним ко столбушке. Это тогда он поклялся не приезжать больше в Шибаниху. Но он приехал. Он доказал всем, кто он такой, и докажет ещё тысячу раз» (3,127).

Уязвлённое самолюбие, компенсируемое хамским кощунственным поведением в храме, есть следствие всё того же гуманизма, растерянности человека, предоставленного своему собственному недомыслию и тщеславию.

В первом романе события, показанные автором, имеют стеснённый характер. Эти события — как отголосок каких-то далёких процессов, о которых можно только догадываться. Второй роман расширяет горизонты читательского видения: и происходящее в лесной вологодской глуши начинает ясно сознаваться как следствие разгула сил мирового зла.

Беспощадная цитата из Энгельса недаром берётся автором как эпиграф ко всему повествованию во втором романе:

«…Мы знаем теперь, где сосредоточены враги революции: в России и в славянских землях Австрии… Мы знаем, что нам делать: истребительная война и безудержный террор».

(Сознательно или нет, но Белов ответил здесь Можаеву, любимый герой которого всё апеллировал к Марксу, якобы противнику террора. Маркс, Энгельс — одна сатана.)

Революция, по Тютчеву, есть антихристианство. Основоположники призвали бороться именно с Христом, что и осуществили их последователи. Сталин оказался лишь прислужником тёмных сил.

«Казалось, все силы зла снова ополчились на эту землю. Вступая на пустующий императорский трон, знал ли угрюмый Генсек, что через несколько лет, в день своего пятидесятилетнего юбилея, он швырнёт им под ноги сто миллионов крестьянских судеб. За всё надо чем-то платить…»

Белов постоянно напоминает: в ту страшную годину бушевали на Русской земле именно адские силы. «Бесы всё больше и больше входили в раж».

Писатель отвергает гипотезу классовой борьбы. «…Эта борьба отнюдь не классовая. Скорее национальная, а может, и религиозная. Нас разделяют и властвуют…» — утверждает персонаж второго романа дилогии, доктор Преображенский, один из немногих, кто прозрел смысл творящегося в России.

В конце концов прозревает и Прозоров: «Разница между большевиком Шмидтом и банкиром Ротшильдом чисто внешняя. Оба делают одно дело». Силы зла есть силы зла, а в каком облике они являют себя в каждом конкретном случае — не столь и важно.

Но Тот, на Кого они восстали, не может быть ни побеждён, ни поруган. Хроника завершается символической сценой: один из гонимых безбожной властью и сумевший уцелеть в тех гонениях, сосланный на север Александр Шустов, смотрит с высоты на необозримую панораму печорских далей — и под впечатлением этого живого свидетельства величия Творца его маленькая дочь спрашивает:

« — Тятя, а Бог-то есть?..

Александр Леонтьевич сверху вниз удивлённо взглянул на дочку…

— Бог-то? А как же, Дунюшка, нет, конечно, Он есть. Кто же и что же тогда есть, ежели нету Бога?»

Но много ещё предстоит вынести и претерпеть этим людям.

«Время великого перелома клубилось со свежим упорством. Дьявольский вихрь всего лишь опробовал свои беспощадные силы».

Так завершается хроника Василия Белова.

Писатель прибегает к известному художественному приёму: к принципу non finito. Он оставляет финал открытым — и что последует за тем… Бог весть. Вопрос, поставленный при осмыслении ушедших событий, переносится в наше время.

Добро и зло пребывают в непрерывном противоборстве. И нет ещё окончательного ответа на тот важный вопрос, ибо — «Всё впереди». Таким названием своего романа (1986) писатель даёт собственное понимание времени.

Белов продолжает верить в нравственное начало, заложенное в народе. Деревенский народ всегда нёс в себе своеобразный лад жизни. Этот лад ощутим в бытии мужиков Шибанихи, как и в жизни старого плотника Олёши Смолина. Всеобъемлющее же осмысление его писатель предпринял в книге «Лад» (1979), которую В. Котельников назвал «самой оптимистичной, даже праздничной» книгой Белова: «Лад порождается правильной ритмичностью всего кругооборота земной жизни»[131].

Писатель много пишет о связи с землёю как об основе нравственной деревенской жизни.

О том рассуждал прежде ещё И. А. Ильин:

«Рабочего на производстве его труд лишь дисциплинирует: его сковывает и механизирует машина. А связанного с землёй органически и нравственно труд воспитывает. Он как бы дышит духом своих предков, учится уважать и любить своих отцов. Его поле учит его работать добросовестно и ответственно; с детских лет он выполняет обязанность, возложенную на него природой, и, став взрослым, он уже имеет привычку созидательно думать о детях и внуках. Земля даёт человеку семейный очаг, жилище, учит его заботиться об интимном семейном круге. Из этих здоровых клеток состоит народный организм…»[132]

Белов раскрывает эту мысль в образной системе «Лада». Но все подобные раздумья, которые у него несут в себе почти мистический смысл, ставят Белова порою в опасную близость с язычеством. Для многих деревенщиков, впрочем, язычество становится отражением поэзии народного быта. Опасная прелесть этого не сознаётся как будто.

Белов выявляет не всеми сознаваемую поэтичность русской жизни — несомненно. Но не плач ли это по утраченному? Невидимые миру слёзы…

В документальной повести «Раздумья на родине» (1965-1975) писатель с печалью отмечает иссякание поэзии деревенской жизни, видит явные признаки вымирания деревни.

«На лесоучастке в Межурках за один год угодило в заключение около тридцати человек, всё из-за пьянства. В моём колхозе «Родина» в течение лета задавлено насмерть тракторами и машинами несколько человек. Те, кто давил, живы, разумеется, но теперь отбывают срок. И я опять вспоминаю жестокость последней войны. Прошло сорок лет. Почему же люди гибнут теперь, когда вокруг Тимонихи гремят не танки, а тракторы?

И вот я пытаюсь сам разобраться в том, чтб происходит. Без всяких учёных посредников, без туманных научных фраз. Хожу со своими раздумьями, завожу разговоры»[133].

Да чего ходить? Сам же автор причину указал точно, и как будто не заметил того. Вот среди рассказов о земляках мелькнуло:

«Насколько мне известно, Раиса Капитоновна Пудова — последний по-настоящему религиозный человек в наших краях»[134].

А через десять лет: «…не стало в Вахрунихе Раисы Капитоновны Пудовой»[135]. Вот и ответ.

Впереди ли всё — и всё ли впереди?

В публицистических своих выступлениях Белов высвечивает безрадостную картину российского существования на исходе века. Обесценивается культура, развращается молодёжь, гибнет земля, уродуется язык, прививается нелюбовь к труду, человеку навязываются откровенные пороки… О многом, многом с горечью бессилия кричит писатель. Слышат ли его?

Что же там — впереди?

Писатели-деревенщики при более близком знакомстве с ними оказываются вовсе не однородными в своём творчестве. Да подлинный художник и не может совпадать с другими вполне — истина давняя.


[131] Русские писатели. XX век. Часть 1. М., 1998. С. 153.

[132] Ильин Иван. Собр. соч. Т.3. М., 1994. С. 150.

[133] Белов Василий. Раздумья на родине. М., 1989. С. 100-101.

[134] Там же. С. 53.

[135] Там же. С. 62.

Комментировать

1 Комментарий

  • Muledu, 21.04.2024

    Спасибо, очень подробно и поучительно.

    Ответить »