<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том V

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том V - 2. Антирелигиозный пафос советской литературы

(11 голосов4.0 из 5)

Оглавление

2. Антирелигиозный пафос советской литературы

Советская литература, начиная с «Двенадцати» Блока, энергично подчинила себя делу нового религиозного творчества. Чтобы утвердить создаваемую веру, требовалось устранить прежнюю, «место расчистить», как говорили ещё нигилисты в прошлом. Требовалось поддержать партию в её антиправославной борьбе. Именно антиправославной. Справедливо замечание И. Есаулова относительно первого антицерковного декрета советской власти: «В стране с подавляющим большинством православного населения, где Православие являлось государственной религией, практически все 13 пунктов декрета (любопытна «чёртова дюжина» в документе) были направлены, прежде всего, именно против православной веры»[11]. Он же на основании знакомства с антирелигиозными изданиями разных лет приходит к выводу вполне ясному:

«Так, в первом же номере журнала «Безбожник» (1926) М. Кобецкий, член Исполнительного Бюро Центрального Совета Союза Безбожников СССР, констатирует как совершенно очевидное то обстоятельство, что «продолжающиеся в течение последних лет споры о методах и содержании антирелигиозной пропаганды разрабатывали фактически вопрос о методах работы среди русского населения, в громадном большинстве принадлежащего к православной религии».

Просмотрев материалу этого и других «антирелигиозных» изданий (газеты и журнала «Безбожник», «Антирелигиозник у станка» и пр.), можно убедиться, что и после 1926 года подавляющее большинство статей имеет именно антиправославную направленность. Так же дело обстояло с книгами и брошюрами на соответствующую тематику. Например, сборник «Зимняя антирелигиозная пропаганда» (Ленинград, 1926) представляет собой пропаганду, направленную именно против православных зимних праздников.

Эта тенденция оказалась чрезвычайно устойчивой.

Так, к тысячелетию крещения Руси был подготовлен сборник «Атеистические чтения» (1988), в котором из всех конфессий, существующих в СССР, последовательно дискредитируется вновь как раз православная конфессия»[12].

Вновь подробно вспоминать все проявления начавшегося религиозного погрома — нужно ли? Тут и прямое уничтожение духовенства и верующего народа, и разрушение храмов, уничтожение икон и церковных книг, конфискация богослужебной утвари и т.д. Тут и мерзкий союз воинствующих безбожников во главе с Губельманом-Ярославским. Тут и объявление «безбожной пятилетки», целью которой было полное искоренение Православия на русской земле.

Безбожная пропаганда захватила и литературу. Перечислять всех, кто к тому руку приложил, а тем более цитировать… Ну если только упомянуть «Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна» (1925). Демьян Бедный вообще славно поглумился над православной верой, написал много антирелигиозных стихов.

Не забыть лишь одного: он ведь тоже из «серебряного века». Правда, рафинированные эстеты его тихо презирали, но всё же: между ними и «мужиком вредным» нет различия: во всех мы видим мощное действие первородного греха. И если другим лестно было уподоблять себя божеству, если Маяковскому вздумалось объявить себя «тринадцатым апостолом», то почему нельзя Демьяну стать новым евангелистом? Различие художественного качества поэзии? Но это совершенная условность, тем более что «серебряный век» часто устанавливал собственные критерии эстетики, весьма субъективные — и навязывал потребителю, так что ни о какой объективности в этой сфере речи быть не может. Есенин, допустим, может горделиво заявлять: «Я вам не кенар, я поэт, и не чета каким-то там Демьянам», — но и Демьян с неменьшим правом мог бы утверждать: именно его поэтическая система есть вершина художественного творчества. И ведь немало найдёт с тем согласных, как бы ни кривились спесиво утончённые «серебряные» эстеты. Демьян — тоже эстет, и тоже «серебряный». И он тоже претендует на человекобожие (сознательно или нет — неважно).

Смысл всей партийной оголтелой агитации против Православия понять несложно. Может быть, точнее всего сознал этот смысл М. Булгаков, записавший в дневнике: «Суть не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее, её можно доказать документально: Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно Его. Нетрудно понять, чья это работа»[13].

Любопытно иное. И. Есаулов, касаясь «заочной дуэли» Булгакова с безбожниками, утверждает: «…некоторые тексты откровенно антихристианской направленности в истории русской литературы стали своего рода «материалом» для полемического отталкивания для других — «подсоветских» — авторов. Иногда благодаря такому отталкиванию рождались подлинные шедевры. Так, Н. Кузякина полагает, что знакомство с опубликованным «Новым заветом без изъяна евангелиста Демьяна» явилось первотолчком для М. Булгакова в написании «Мастера и Маргариты» как отповеди Демьяну Бедному: «Возникла мысль рассказа о Христе, Иуде, Пилате и Левин Матвее как это было «на самом деле»»[14].

Парадокс в том, что «как это было на самом деле» — Булгаков не рассказал, а по-своему, не менее опасно, исказил реальные факты. Или безбожная зараза советской литературы отравляла даже имевших благие намерения литераторов? Но о Булгакове речь впереди.

Все эти кощунники и клеветники на Православие в своём невежестве не знали простой истины:

«Не обманывайтесь: Бог поругаем не бывает. Что посеет человек, то и пожнет: сеющий в плоть свою от плоти пожнет тление; а сеющий в дух от духа пожнет жизнь вечную» (Гал. 6:7-8).

Поэтому безбожники — и кто кощунствовал, и кто внимал той брани — уродовали лишь собственные души, и это жестоко отозвалось в судьбах многих. На виду — трагедии Есенина и Маяковского. О неявном можем лишь догадываться.

Не все писатели слишком оголтело нападали на религию, но атеистический пафос объединял всю советскую литературу. Пропаганда строилась по двум направлениям: нападки на собственно веру, попытки доказать, что «Бога нет»; и антицерковная агитация, «разоблачение» духовенства в обмане трудящихся. И то и другое отличались крайней примитивностью.

Своего рода модель научной антирелигиозной пропаганды дали Ильф и Петров в романе «Золотой телёнок» (1931):

« — Эй вы, херувимы и серафимы! — сказал Остап, вызывая врагов на диспут. — Бога нет. <…> Нету, нету, — продолжал великий комбинатор, — и никогда не было. Это медицинский факт»[15].

Антиклерикальная настроенность сводилась часто к тому, что всякое появление духовного лица на страницах литературного произведения непременно сопровождалось указанием на его моральную нечистоплотность. В качестве примера можно указать на романы тех же Ильфа и Петрова. Священник, «поп», просто не мог быть хорошим человеком. Неспроста, например, роман Н. Островского «Как закалялась сталь» (1932-1934) начинается с рассказа о первом подвиге юного Корчагина, этого идеального борца за дело партии: мальчик насыпал попу махорки в тесто, что расценивается не как грубый хулиганский поступок, но как акт борьбы с врагом-эксплуататором.

У иных писателей встречались и внешне безобидные выпады. Так, в рассказе А. Гайдара «Голубая чашка» (1936) вдруг попадается абзац, прямо не связанный с сюжетом, со всеми событиями повествования:

«Увидали мы и попа в длинном чёрном халате. Посмотрели ему вслед и подивились тому, что остались ещё на свете чудаки-люди».

«Мы» — это рассказчик и его маленькая дочь. Априорно признаётся, что ребёнок шести с половиной лет уже может легко разбираться в подобных вещах. И к тому же как бы призываются читатели, которые немногим старше этой мудрой девочки-атеистки.

Атеистическая пропаганда пыталась добиться своего не качественным, но количественным воздействием на сознание людей, подвергавшихся целенаправленной обработке, — и не без успеха.

Среди важнейших враждебных ценностей, которые были намечены к уничтожению, оказалось русское начало, и логично: как неразрывно связанное с православным миросозерцанием. Русская идея, утверждённая на Православии, должна была быть отторгнута безусловно — и Ленин жёстко указал: «Наше дело — бороться с господствующей, черносотенной и буржуазной национальной культурой великороссов»[17].

В своём обобщающем наблюдении И. Шафаревич, касаясь начальных лет советской власти, сказал в одном из интервью: «В трагическом положении очутились три народа, когда-то вместе называвшиеся Русь: русские, украинцы, белорусы. <…> Сталин в своих выступлениях по национальному вопросу на X, XII, XIV, XVI съездах всегда утверждал, что главной опасностью в национальных отношениях является великодержавный, или, как он говорил, великорусский шовинизм. Особое положение в этом вопросе занимал XII съезд РКП(б), где очень много внимания было уделено национальным отношениям. Съезд дружно выступил против того, что они выражали словом «русотяп». Говорилось о «подлом великодержавном русском шовинизме». Призывали «подсекать головку нашего русского шовинизма» или «прижигать его огнём». Утверждалось, что русским «нужно себя искусственно поставить в положение более низкое по сравнению с другими национальностями». <…> Весь съезд проходил в атмосфере деликатной озабоченности национальными чувствами всех наций, кроме русской. И никому не приходило в голову подумать, что и у русских есть национальные чувства, которые также могут быть поранены»[18].

Теперь полезно было бы не забывать роль Сталина в национальном вопросе, поскольку сыскались «патриоты», объявившие его едва ли не носителем русского национального самосознания. И ещё: когда ныне левые либералы воюют с «русским шовинизмом», «черносотенством» — хорошо бы уяснить их родство с большевицкой идеологией.

Национальное самосознание пытались изначально подменить интернациональным, безлико космополитичным.

«Все первые годы революции разве не было черт как бы иностранного нашествия? — проницательно и точно характеризует Солженицын смысл происходившего, доказательно выстраивая свою аргументацию: — Когда в продовольственном или карательном отряде, приходившем уничтожать волость, случалось — почти никто не говорил по-русски, зато бывали и финны, и австрийцы? Когда аппарат ЧК изобиловал латышами, поляками, евреями, мадьярами, китайцами? Когда большевистская власть в острые ранние периоды гражданской войны удерживалась на перевесе именно иностранных штыков, особенно латышских? (Тогда этого не скрывали и не стыдились.) Или позже, все 20-е годы, когда во всех областях культуры (и даже в географических названиях) последовательно вытравлялась вся русская традиция и русская история, как бывает разве только при оккупации…»[19]

Поскольку «у пролетариев нет отечества» — по Марксу-Энгельсу, — то зачем нужен патриотизм? «…В мире без Россий, без Латвий, жить единым человечьим обгцежитьем» — мечтал Маяковский. Экстремистски настроенные комсомольские поэты-романтики высказывались и того решительнее:

Я предлагаю Минина расплавить,
Пожарского. Зачем им пьедестал?
Довольно нам двух лавочников славить:
Их за прилавками Октябрь застал.
Случайно им мы не свернули шею.
Я знаю, это было бы подстать.
Подумаешь, они спасли Расею!
А может, лучше было б не спасать?

— писал Джек (Яков Моисеевич) Алтаузен. Джеку, не слишком грамотно по-русски изъяснявшемуся, русские национальные герои, как и вообще Россия, были не нужны.

Вспоминая предвоенные годы, композитор Г. В. Свиридов писал:

«Дышать становилось всё труднее. Всюду «пёрло» одно и то же — в литературе, поэзии, кино, театре, а главное; газеты, журналы, радио — вся массовая пропаганда, включая ТАСС, местное вещание — всё в руках одних и тех же людей. Слово «русский» было совершенно под запретом, как и в 20-е годы». «Россия» — само слово было анахронизмом, да его и небезопасно было употреблять в разговоре»[20].

Подобные же настроения в культуре мы прослеживаем и далее, разве что не в такой грубо-примитивной форме. То же пронизывало всю политику компартии в области культуры и общественной жизни вплоть до последних годов советской власти (это они теперь маскируются, объявляя себя патриотами, подлаживаются, как всегда, под выгоду момента). Будущий «прораб перестройки» и главный идеолог партии А. Яковлев в памятной всем статье «Против антиисторизма» (ЛГ, 13 ноября 1972 г.) призывал, по сути, к окончательному погрому русской культуры. Генсек Андропов, будучи ещё во главе КГБ, в записке в политбюро писал откровенно: «Русизм — идеологическая диверсия, требующая особого к себе внимания и мер воздействия»[21].

В 1989 году, на пике «перестройки», Г. В. Свиридов отмечает в дневнике:

«В России как раз царят антинациональные, антирусские тенденции или, как их называют, «русофобские». Выразителями национальных настроений России служат люди, наподобие некоей m-m Боннэр. <…>

Высказанное вслух чувство национального достоинства русского художника, его тревога за судьбу преследуемой и истребляемой русской культуры становились, да и сейчас становятся равносильными государственному преступлению <…>. Сколько исковеркано замечательных судеб, сколько талантов погибло — людей выдающегося значения, носителей высоких жизненных идеалов! От этого нельзя уйти, это не может быть выброшено из русской истории. Она существует, эта история»[22].

Вся эта вакханалия русофобии не вызывает протеста у либеральной интеллигенции, которая без скрежета зубовного не способна говорить о тех временах, когда маятник партийной политики качнулся в противоположную сторону и началась борьба с антипатриотизмом (безродным космополитизмом). Двойные стандарты налицо.

А всё дело в том, что русофобия пронизывала все настроения диссидентствующей интеллигенции во всю её бытность (перейдя и в наше время). Л. И. Бородин свидетельствует:

«Я до двадцати пяти лет прожил в Сибири <…>. Ни о каком антисемитизме и понятия не имел.. Прибыв в столицу, я прежде всего наткнулся на русофобство и только потом на его ответную реакцию…»[23]

Нетрудно подсчитать, что речь идёт о тех самых «шестидесятых», воспоминаемых теперь как время полное надежд на либеральное обновление жизни.

Позволю себе, как автор, личное воспоминание. Однажды в одной либеральной компании некая особа, забывши, что имеет дело всё же с русским человеком, заявила мне: «Русские — нация идиотов, из них семьдесят пять процентов надо истребить». (На что её отец, чистокровный, замечу, еврей, откликнулся с усмешкой: «И девяносто процентов евреев».)

Поскольку «единое человечье общежитье» даже в умах самых фанатичных коммунистов в ближайшее время не предвиделось, то появилась идея «советского патриотизма»: предлагалось любить не Россию, а родину социалистического строительства. Вся история «до Октября» подвергалась шельмованию, едва ли не отвергалась вообще. Сталин вовремя спохватился и исправил этот пагубный перекос: не из любви к России, которую он мордовал не хуже других большевицких вождей, но из соображений чисто прагматических: иначе судьба войны могла бы стать совсем иной.

Но и социалистический патриотизм получал своё распространение. Тот же Алтаузен в годы войны добровольцем ушёл на фронт и погиб за советскую власть в 1942 году.

Одновременно с разрушением прошлого вкоренялись в сознание людей начала новой коммунистической веры. В последнее время коммунистические идеологи не устают повторять, что их учение не расходится в основе с христианством, более того: едва ли не основано на христианских заповедях («на десяти заповедях блаженства Моисея», как выразился однажды коммунистический лидер Г. Зюганов). Да, живая жизнь, заставляет и коммунистов ориентироваться на утвердившуюся в веках нравственность истинной религии, но в основе своей коммунистическая вера и мораль жёстко противостоят христианству.

Опираясь на известное «Послание соловецких епископов», мы можем кратко обозначить суть такого противостояния.

Христианство утверждает бытие духовного начала — коммунистическая идеология сугубо материалистична.

Для христианина Бог не только Творец, но и Промыслитель, направляющий бытие к истинной цели, — для коммуниста никакой надмирной цели бытия, являющегося результатом случайного сцепления обстоятельств, существовать не может. Смысл же земной жизни человека для христианина определён небесным призыванием Духа — коммунист озабочен лишь земным благоденствием.

Нравственность христианина определена Божьим Промыслом — у коммуниста его мораль вытекает из задач классовой борьбы. Идеал любви и милосердия должен лежать в основе отношений между христианами — коммунист сочетает принципы товарищества между единомышленниками с беспощадной борьбой против всего, что противится «делу пролетариата».

Христианина возвышает смирение — коммунист унижает себя гордыней.

Христианин должен сдерживать бездуховные порывы плоти — коммунист признаёт господство инстинкта.

Верующий относится к своей вере как к животворящей силе, как к опоре во всех испытаниях житейских — коммунизм обязан видеть в религии «опиум народа», источник бедствий и нищеты, расслабляющий в борьбе с врагами.

Христианские заповеди могут обеспечить подлинный расцвет жизни — коммунистическая идеология направлена, по сути, на разложение и уничтожение бытия.

Этого не хотят видеть, это не хотят признавать многие, упорно отождествляя христианские и коммунистические идеалы.

Безбожие социальной утопии вынуждает человека отвергать сокровища на небе безусловно — и искать сокровищ земных. Только на обладании таковыми основывает идеология своё понимание человеческого счастья.

Советская общность, коллективизм, нередко отождествляется с православной соборностью, но: соборность достигается действием Духа, единством Благодати, пребывающей в соборной общности. Коллективизм же основывается на социальном сознании, на понимании своего места в способе производства. Поэтому: в соборности едины раб и господин, в социальных системах — они враги. В соборном единстве сохраняется неповторимость личности, в коллективе каждый «каплей льётся с массою» (Маяковский), сливаясь с потоком до полного обезличивания.

Разумеется, любовь, утверждаемая в Православии как высшая духовная ценность, разрушается в коммунистической идеологии постулированием классовой непримиримой вражды. Где нет любви, там нет места и состраданию.

О смирении применительно к революционной психологии тоже говорить бессмысленно.

Заповеди блаженства для коммунистической идеологии — совершеннейшая нелепица. «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное» (Мф. 5:3), — на это последовательный атеист обязан лишь недоумённо выпучить глаза.

Что же до десяти заповедей, данных Моисею на Синае, то и они в основах идеологии отвергаются (а что практика с теорией не согласуется — так то вопреки идеологии).

О первых четырёх заповедях и говорить нечего: они не могут всерьёз восприниматься в атеистическом мировоззрении.

Заповедь о почитании родителей находит опровержение в легенде о Павлике Морозове (о персонаже, заметим, литературном: реальный мальчик был весьма далёк от того образа сознательного классового бойца, каким представили его советские поэты, прозаики и драматурги). Если отец враг, его уничтожают.

Ещё до Павлика, в 1918 году, Маяковский писал грозно:

А мы —
Не Корнеля с каким-то Расином —
отца, —
предложи на старьё меняться, —
мы
и его
обольём керосином
и на улицы пустим —
для иллюминаций.
Бабушка с дедушкой.
Папа да мама.
Чинопочитанья проклятого чина (1,253).

О заповеди «не убий» как говорить с теми, кто утвердил свою власть жестоким беззаконным террором? Конечно, во времена относительно благополучные властвующие большевики в законах прописывают запрет на убийство, но стоит коснуться их собственных интересов — и они не поколеблются уничтожить своих противников.

Весьма показательно, что особенно в послереволюционный период советская литература вывела целую вереницу персонажей, которые становились идейными убийцами близких людей («Города и годы» К. Федина, «Сорок первый» Б. Лавренёва, «Шебалково семя» М. Шолохова, «Любовь Яровая» К. Тренёва и др.). Такие убийства не только оправдывались, но и возносились как образец новой нравственности.

Седьмая заповедь была опровергнута идеей разрушения семьи, идущей ещё от Чернышевского. Многие ранние коммунисты исповедовали теорию «свободной любви». Конечно, более здравомысленные поняли, что это означает рубить сук, на котором сидишь. Но семья стала пониматься слишком однобоко: как социальная ячейка общества. Понятия таинства брака, малой Церкви — были отброшены, и это служит лишь медленному разрушению семейного начала.

Идея воровства оказалась изначально поддержанной ленинским лозунгом экспроприации экспроприаторов. «Не укради», — предупреждает Творец. «Грабь награбленное», — призывает вождь.

По поводу якобы «христианской справедливости» революционного перераспределения собственности, верно рассудил в своё время Достоевский:

«…Христианин, то есть полный, высший, идеальный, говорит: «Я должен разделить с меньшим братом моё имущество и служить им всем». А коммунар говорит: «Да, ты должен разделить со мною, меньшим и нищим, твоё имущество и должен мне служить». Христианин будет прав, а коммунар будет неправ» (29, кн.2, 140). Тонкое и остроумное наблюдение: небольшое смещение точки зрения — и всё выворачивается наизнанку. У христианина — свобода, у коммунара — насилие. Так и во всём прочем. Тут две прямо противостоящие одна другой системы воззрений и поведения.

Не лжесвидетельствуй… Все, разумеется, знают, что врать нехорошо. Но система поощрения ложных доносов, существовавшая при утверждении коммунистической власти, успела развратить сотни и тысячи. Господствовавшая же в идеологической пропаганде ложь — бесследно ли прошла? Цинизм и лицемерие легли в основу психологии даже коммунистических вождей.

Не желай чужого имения, не завидуй… Но ведь это же движущая внутренняя сила всех революционных стремлений, которая подзуживает: экспроприируй, грабь!

О какой нравственности можно вести речь, когда сам Ленин едва ли не постоянно напоминал: нравственность зависит от выгоды текущего момента — ?

Это ясно восприняла и выразила молодая советская поэзия. Один из её «классиков», Э. Багрицкий, заявил без обиняков, требуя подчиниться велению революционного века:

Но если он скажет: «Солги», — солги,
Но если он скажет: «Убей», — убей…
О мать революция! Не легка
Трёхгранная откровенность штыка.

Тут не декларация, но обыденная революционная реальность. Но сам же Багрицкий почувствовал и выразил совершенными стихами тот итог, к которому неизбежно придти всем, исповедующим подобный аморализм:

Копытом и камнем испытаны годы,
Бессмертной полынью пропитаны воды, —
И горечь полыни на наших губах…
Нам нож — не по кисти,
Перо — не по нраву,
Кирка — не по чести,
И слава — не в славу:
Мы — ржавые листья
На ржавых дубах…
Чуть ветер,
Чуть север —
И мы облетаем.
Чей путь мы собою теперь устилаем?
Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?

Это — как пророческое предупреждение всем.

Говорят: нынешние коммунисты — не те, иные. Да нет, именно те. Но в коммунистической природе — способность мимикрировать, применяться к обстоятельствам, лгать. Однако они ни от чего не отреклись: ни от имени, ни от истории, ни от прежних святынь. Самое большее, на что они способны: на признание некоторых перегибов в своей прошлой истории.

Одно из духовных преступлений той идеологии, от которого она вряд ли когда сможет отказаться, — обожествление фигуры Ленина. Новая религия нуждалась в кумире, высшем авторитете, своего рода абсолюте, опираясь на который можно было обосновывать все идеи и действия, претворяющие эти идеи в жизнь. И в короткое время едва ли не самый отвратительный и жуткий персонаж истории превратился в подвижника и праведника, в святого, в благостного «дедушку Ленина».

О персонажах, подобных Ленину, предупреждал когда-то Гоголь: «Односторонние люди и притом фанатики — язва для общества, беда той земле и государству, где в руках таких людей очутится какая-либо власть. У них нет никакого смиренья христианского и сомненья в себе; они уверены, что весь свет врёт и одни они только говорят правду» (6,60).

Мережковский, при всей его соблазнённости революцией, смог о подобных деятелях высказать мнение трезвенное: «…проливая кровь рекою, они искренно считают себя благодетелями человеческого рода и великими праведниками. Жизнь, страдания людей — для них ничто; теория, логическая формула — всё. Они пролагают свой кровавый путь в человечестве так же неумолимо и безстрастно, как лезвие ясной стали врезывается в живое тело»[24].

В мифе о Ленине — парадоксальное сопряжение жёсткого рационализма и фальшивого фидеизма. Это слово — фидеизм — Ленин употреблял как самое бранное в своей философской работе «Материализм и эмпириокритицизм» (1914). Синонимом этого термина, обозначающего примат веры над эмпирикой, было для вождя слово, по цензурным соображениям отставленное, — поповщина. Теперь весь облик этого человека был едва ли не целиком вымышлен художниками соцреализма — и принят на веру большинством советского народа.

Образ Ленина выстраивался в произведениях советской литературы по единому шаблону, отступление от которого было невозможно. Этот шаблон изготовили преимущественно Горький и Маяковский, сумевшие облечь его в собственной практике в достаточно совершенную художественную форму. Особенно у Маяковского — Ленин представлен с мощным поэтическим напором; автору лиро-эпической поэмы «Владимир Ильич Ленин» удалось преодолеть декларативность политического изложения и схематизм основной идеи. Но схема остаётся схемою. Основные константы её суть таковы:

1. Ленин — величайший гений всех времён и народов. Творец истории. Мужественный победитель российского самодержавия. Жертвенный борец за светлое будущее человечества.

2. Величие Ленина в том, что в своих идеях и своей борьбе он воплотил стремления и чаяния трудящихся всего мира.

3. Ленин велик тем, что он теснейшим образом связан с народом — плоть от плоти его.

4. Ленин велик своею простотой и человечностью. Он — «самый человечный человек».

5. Дело Ленина бессмертно. Да и сам он — «живее всех живых». В каком-то смысле, ему и воскресать не нужно, ибо он «всегда живой», всегда указывает путь к счастью всеобщему.

Разумеется, каждый художник был волен наполнять эту схему собственным отобранным материалом, придумывать свои подробности для подтверждения всех постулатов, уделять большее или меньшее внимание любому из них, но держаться схемы он был обязан неукоснительно. Сколько бы мы ни перебирали произведений соцреализма о Ленине, ничего принципиально нового они дать не могут. От Горького и Маяковского до драматурга М. Шатрова — все, более или менее талантливо, но дули в одну дуду.

Когда приходила необходимость объяснять «перегибы», их истолковывали как отступление от «ленинских норм» (хотя на деле-то они являлись именно следованием тем нормам) партийной жизни. Все вины сваливались то на всевозможные уклоны и оппортунизм, то на Сталина. Тождество Ленин-Сталин перешло в противопоставление одного вождя другому. При этом имя Ленина всегда оставалось свято. Так, например, осмыслил проблему А. Т. Твардовский в поэме «По праву памяти» (1970).

Одновременно мифологизировалось понятие партии. Они с Лениным — «близнецы-братья», таковыми остаются и по сей день. Если взглянуть непредвзято, то у компартии не отыщется ни одного вождя с неподмоченной по той или иной причине репутацией — но, тем не менее: она свята и безгрешна. (Это тоже парадокс, поскольку партия оценивается именно по вождям.)

С игрою в бессмертие Ленина партийная бюрократия заходила слишком далеко, Ленину, как вечно живому, выписывали депутатские мандаты и новые партбилеты (при их обмене), непременно за первым номером, а в ритуале участвовал сам генсек. На одном из заседаний XXII съезда партии выступила некая старая большевичка, объявившая, что минувшей ночью ей явился Ленин и сказал, что ему неприятно лежать в мавзолее рядом со Сталиным. Делегаты, не усомнившись, тут же постановили устранить эту неприятность: Сталина вынесли вон и закопали поодаль. Чувства юмора этим людям явно недоставало.

Религиозное восприятие образа Ленина продолжает проявляться во времени несмотря ни на что. Так, лидер коммунистов Зюганов ничтоже сумняся заявил уже на самом исходе XX века: «Ленин похоронен нашими отцами и дедами в соответствии с российской исторической традицией: святых угодников хоронили в пещерах и монастырях»[25]. Ленин — святой угодник?.. Побойтесь Бога! (Правда, мавзолей не пещера и не монастырь, но это простое недомыслие говорившего,)

Впрочем, и демократия отыскала для себя святого: академика Сахарова, о чём уже неоднократно объявлялось в печати. Сахарова — с его откровенно бездуховным мировоззрением, с его превознесением плюрализма, с его двойными моральными стандартами…

Безбожники — а и они святости взыскуют.

Выдающийся математик и не менее выдающийся социальный философ И. Р. Шафаревич проницательно увидел в социалистических утопиях воплощённую тягу безбожного человечества к небытию[26]. Так то и вообще закон апостасийного мира: в отчаянии безбожия человек не может не поддаться такой тяге. Собственно, это прямая цель дьявола. Но человечество одурманивает себя, чтобы не так страшно было, всевозможными самообманами: измышляет картины земного рая, якобы непременно ждущего всех в неопределённом будущем, насаждает в собственном сознании идеи бессмертия революционного дела. Над изготовлением усыпляющего дурмана усиленно трудится прежде всего партийное искусство. Служа безбожию, оно усугубляет безбожие — неизбежный порочный круг.

Сакрализация революционных ценностей означала лишь одно: навязывание народу абсолютной апостасии.

Символическим стало в этом смысле знаменитое стихотворение Э. Багрицкого «Смерть пионерки» (1932). Умирающая пионерка Валя отвергает принесённый матерью крестильный крест и в последние мгновения жизни отдаёт пионерский салют красному знамени.

И. Есаулов впервые обратил внимание на саморазоблачительный (вопреки, конечно, намерению автора) образ движущихся пионерских рядов:

Трубы. Трубы. Трубы.
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озёр,
Движутся отряды
На вечерний сбор.
Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.

Чёрная тьма, застилающая свет под вой труб, — можно ли выразиться откровеннее? Явный инфернальный символ.

И рядом иная параллель: рука в пионерском салюте, отталкивающая крест под громовые раскаты:

«Я всегда готова!» —
Слышится окрест.
На плетёный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука —
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.

Если мать пионерки ещё привержена старым «предрассудкам», то молодость движима уже иными стремлениями.

Пусть звучат постылые,
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива!
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лёд.
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.

И автор «религиозно» переживает событие: пионерский салют умирающей девочки есть сакральный жест, знаменующий непременное Воскресение:

Но в крови горячечной
Подымались мы.
Но глаза незрячие
Открывали мы.
Возникай содружество
Ворона с бойцом, —
Укрепляйся мужество
Сталью и свинцом.
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.
Чтобы в этом крохотном
Теле — навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.

Сразу вспоминается паремия на утрени Великой Субботы, видение Пророка Иезекииля о восстании жизни из мёртвых костей (Иез. 37:1-14). Поэт изрекает новое пророчество, как бы продолжая то, что было сказано в ветхозаветные времена («Посему изреки пророчество и скажи им: так говорит Господь Бог: вот, Я открою гробы ваши и выведу вас, народ Мой из гробов ваших и введу вас в землю Израилеву»). Предвозвестием этого становится отказ пионерки от креста. Под «землёю Израилевой» в новых обстоятельствах, верно, может подразумеваться светлое будущее.

Важно: стихотворение основано на реальном жизненном событии, Багрицкий лишь романтизировал и сакрализовал то, чему стал свидетелем. Обезвоживание совершалось весьма успешно — среди молодёжи прежде всего.


[11] Есаулов И. А. Категория соборности в русской литературе. Петрозаводск, 1995. С. 164.

[12] Там же. С. 165.

[13] Цит.по: Есаулов И. А. Указ. соч. С. 161.

[14] Там же. С. 160.

[15] Ильф И. Петров Е. Двенадцать стульев. Золотой телёнок. М., 1959. С. 492.

[17] Ленин В. И. П.с.с. Т.24. С. 122.

[18] Комсомольская правда. 14 февраля 1990 г.

[19] Из-под глыб. Paris, 1974. С. 135.

[20] Свиридов Георгий. Музыка как судьба. М., 2002. С. 423.

[21] Цит. по: Бородин Леонид. Без выбора. М., 2003. С. 195.

[22] Свиридов Георгий. Цит. соч. С. 501, 526.

[23] Там же. С. 201.

[24] Полн. собр. соч. Д. С. Мережковского. T.XVIII. М., 1914. С. 14-15.

[25] Московский комсомолец. 24 января 2000 г.

[26] См.: Шафаревич И. Р. Социализм как явление мировой истории. Paris, 1977.

Комментировать

1 Комментарий

  • Muledu, 21.04.2024

    Спасибо, очень подробно и поучительно.

    Ответить »