<span class=bg_bpub_book_author>Ольга Рожнёва</span> <br>Оптинские дневники

Ольга Рожнёва
Оптинские дневники - Истории отца Савватия

(74 голоса4.6 из 5)

Оглавление

Истории отца Савватия

Сей род ищущих Господа… или Дороги, которые мы выбираем

Посвящается моему первому духовному наставнику, игумену Савватию

Из капитанской рубки раздавались и неслись над Чусовой крики и брань. Хлипкая дверца рубки ходила ходуном от завязавшейся потасовки, и было непонятно, чем закончится эта переправа на другой берег. Отец Савватий тяжело вздохнул. А начинался день прекрасно.

С утра он на этом же пароме быстро пересёк Чусовую и навестил свою прихожанку, заболевшую Нюру: пособоровал, исповедал, причастил. После причастия больной стало ощутимо легче, и Нюра даже встала с кровати, с которой не поднималась уже несколько недель. И не только встала, а ещё и разогрела грибную похлёбку, сваренную заботливой соседкой Татьяной.

И они с батюшкой сели за стол и не спеша хлебали ароматную грибную похлёбку и жмурились на весеннее солнышко, заглянувшее в избу. А потом ещё и чаёвничали, и за спиной уютно трещала печь, и серая кошка Муся ласково тёрлась о ноги хозяйки, радуясь, что та наконец встала.

Нюра, поглядывая в солнечное окно, отчего-то стала вспоминать свою молодость: как после гибели родителей осталась она в семье за старшую, вырастила троих: Клаву, Колю и Мишеньку. Была, как сейчас, весна, и малые делали кораблики, а она, юная, тоненькая, ворочала тяжёлые чугунки в печке, прибиралась в избе. Уставшая до изнеможения, отругала братишек за непорядок и даже отшлёпала, а потом расплакалась, и они же её утешали.

Отец Савватий слушал не перебивая и радовался, что лёгкий румянец смущения сменил восковую смертельную бледность её лица. Думал про себя: «Бог милостив, поживёт ещё наша Нюра!»

И вот теперь батюшка возвращался с затянувшейся требы. Шёл по дороге к парому, и ласковое солнце приятно грело спину, но ветер был ещё холодным, полным весенней свежести. Этот порывистый ветер поднимал рябью серые волны на только что освободившейся ото льда Чусовой, и река наконец смогла вздохнуть полной грудью и выросла, разлилась весенним паводком. Но воды её глядели ещё неприветливо, холодной сыростью дышали берега. А жаворонок уже заливался высокой трелью над весенними просторами, и набухали почки, и набирали силу первые клейкие зелёные листочки на деревьях. Весна – жажда жизни, высокое голубое небо, и журчание ручьёв, и аромат черёмухи!

Отец Савватий не спешил. До парома было целых полтора часа, да потом сам паром минут сорок – не меньше – тянулся, боролся с волнами, плыл на другой берег Чусовой, туда, где на Митейной горе золотом сверкали купола белоснежного монастырского храма. Игумен Савватий был духовником и строителем этого монастыря, а Митейная, или иначе Святая, гора за двадцать пять лет стала родным домом.

И отчего-то, подобно Нюре, он вдруг стал вспоминать прошедшие дни. Шёл по улице, знакомой до каждого кустика на обочине, вдыхал полной грудью пьянящий весенний воздух, а в голове теснились воспоминания, они наплывали волнами, подобными быстрым волнам текущей вдоль дороги Чусовой.

Иногда так бывает: ты долго не вспоминаешь о прошлом, а потом – в пути или перед сном – вдруг нахлынут воспоминания и наполнят сердце своей остротой и свежестью – так, как будто вчера это было… Разбередят душу и потом уже долго не отступят, и ты заново переживаешь боль и радость минувших дней.

Как он, горожанин, оказался в этой глуши? Когда ступил на путь, который привёл его на эту гору, продуваемую всеми ветрами?

В храм он ходил с раннего детства с любимой бабушкой… Продолжал ходить в школе. Учителя-атеисты настраивали класс против верующего мальчишки. Но он не обращал внимания на насмешки и издевательства, даже побои… Потом был строительный техникум, где тоже не скрывал своей веры. Отец, работавший на военном заводе, бросался на него с кулаками, ругался, жаловался властям, призывая их помочь «спасти сына, заблудшего в сетях религиозного дурмана».

На практике в чужом городе, после занятий, сразу же нашёл церковь, и священник, увидев среди толпы бабушек пятнадцатилетнего паренька, пригласил его через дьякона в алтарь, предложил стать алтарником. Так он обрёл первого духовного наставника.

Практика уже давно закончилась, а он жил в семье у этого священника, отца Виктора, и помогал в храме как пономарь. И готов был не уходить из церкви – так явственно слышал призывающий его Глас Божий. У протоиерея Виктора было двое детей, и спать приходилось в детской комнате, на полу, рядом с кроватками малышей. Так прошло два года.

А потом они с отцом Виктором сослужили приехавшему в город архиепископу Афанасию, и в конце службы, когда все подходили к Владыке под его архиерейское благословение, он благословил юного пономаря приехать в областной город, в кафедральный собор, чтобы помогать в качестве иподьякона.

Да, вот так дорога его жизни сделала крутой поворот, неожиданный, но в общем-то закономерный. У него было чувство, будто Господь, как любящий отец, Сам ведёт его…

Отец Савватий улыбнулся, вспомнив себя, восемнадцатилетнего иподьякона. Он так старался! Владыка относился к нему как к сыну, но бывало, что и смирял, учил терпению, кротости.

Как-то он сопровождал архиепископа в рабочей поездке. Стояла летняя жара, и когда поезд тронулся, Владыка попросил у своего иподьякона:

– Серёжа, дай водички попить.

Сергей не догадался взять с собой воды, а в вагоне был только кипяток. И помрачневший Владыка грозно отчитал его:

– Вот так ты заботишься о своём архиерее?! Даже бутылку с водой не догадался взять?!

А Серёжа не обиделся. Он очень расстроился и всю дорогу, пока ехали до Кирова – ближайшей остановки, переживал, что старенький Владыка страдает от жажды, а он не догадался позаботиться о воде. В тот момент он и не чувствовал, что самого мучит жажда, готов был её терпеть сколько угодно…

На остановке резво соскочил с подножки, бросился по перрону, купил пару бутылок с водой, мороженое и опрометью – назад, к своему наставнику.

А тот только ласково улыбнулся:

– Испей сам, сынок, водицы! А потом уж и я… И мороженое давай сам ешь!

И Серёжа, успокоенный, только тогда ощутил сильную жажду. И пил прохладную воду большими глотками. А потом, радостный, что Владыка простил и не сердится больше, ел мороженое. У него было такое чувство, как будто не купил он сам это мороженое только что, а получил в подарок от своего наставника… И каким же оно было вкусным – то мороженое! Каким же счастливым он себя чувствовал!

Сколько было потом радостей и скорбей, а вот эта радость – она помнится так ярко, как будто произошла вчера!

Случались и другие уроки: как будто проходил он духовную школу перед пастырским служением. Эти уроки порой бывали очень болезненными, но он всегда чувствовал, что это не отец Афанасий его наказывает или благословляет, а делает это архиерей своей апостольской властью.

В кафедральном соборе служили другие иподьяконы, дьяконы, священники. Все они знали, как строг Владыка к сослужащим, как любит, чтобы чинно и торжественно проходила Литургия. Но всё-таки молодёжь иногда перебрасывалась какими-то фразами, случалось, и шутили. Сам Серёжа никогда не разговаривал – он себя на службе чувствовал как на небесах – не до разговоров было.

А прихожанами в кафедральном соборе в начале восьмидесятых в основном были бабушки – белые платочки. И все они почему-то очень полюбили Серёжу. Что они тогда увидели в нём? Может, почувствовали, как он любил когда-то свою бабушку – неутомимую молитвенницу? Может, зорко углядели будущего заботливого пастыря? Бабушки – они жизнь прожили, их не проведёшь…

И вот как-то раз юный иподьякон получил суровый урок. Владыка совершал каждение в алтаре на полиелей, а он выходил с трикирием. И в этот момент с клироса зашептали:

– Серёженька, а у бабушки Вали сегодня день ангела!

И он повернул голову к сияющей старушке, постоянной клирошанке, и сказал тихо:

– С днём ангела, баба Валя!

Поздравил бабушку. И, повернувшись обратно, встретился с разгневанным взглядом архиерея. А когда закрылись Святые Врата, в полном клириков алтаре воцарилась глубокая тишина, как перед бурей. Затем разразилась гроза.

Владыка сел в кресло, подозвал к себе и грозно прогремел:

– Ты всё время разговариваешь во время Литургии!

И он лишил своего иподьякона службы, запретил входить в алтарь, отлучил от себя. Осталось только клиросное послушание, на клиросе среди бабушек. А они, напуганные наказанием своего любимца, боялись на него даже глаза поднять. Бедная баба Валя рыдала после службы в голос:

– Из-за меня, окаянной, нашего Серёженьку запретили!

И он чувствовал себя так, как будто, изгнав из алтаря, его изгнали из рая. Кроме сочувствующих, находились и недоброжелатели. Откровенно злорадствовали парочка иподьяконов, которых привела сюда не то чтобы глубокая вера, а скорее родные отцы-протоиереи. Они и раньше завидовали: как же так, сам по себе, без влиятельных отцов, стал иподьяконом у архиерея! Случалось, наговаривали на него Владыке. Но тот был человеком духовным, обладал духовным опытом, интуицией и хорошо разбирался в людях. Не слушал завистников.

Тогда ещё Серёжа понял, что церковность – не гарантия праведности. Хотя совестливых и просто порядочных людей среди верующих гораздо больше, чем среди атеистов. Может, потому что совестливые рано или поздно обязательно приходят к Богу?

Владыка, строго наказав, наблюдал за ним, как будет вести себя наказанный…

А у него не было уныния, а было какое-то очень благодатное состояние: как будто парят в бане и жарко, и невмоготу уже, а тебе всё легче – будто с тебя грязь очищают, и ты такой чистый и лёгкий становишься…

Прошло два месяца. Во время архиерейской службы он стоял на клиросе с бабушками, и вдруг боковая дверь алтаря открылась, и один из его недоброжелателей грубо сказал:

– Иди, что ли! Архиерей тебя зовёт!

Сразу же мелькнула мысль: что я ещё наделал? Зашёл, совершил три метания – три земных поклона в сторону престола, подошёл к Владыке, сидящему в кресле, и встал перед ним на колени. Владыка положил свою большую тёплую ладонь на его голову. И души коснулось такое умиление, что захотелось плакать, не обращая внимание на всех, кто в алтаре. Слёзы текли сами, так сильна была эта пастырская благодать Владыки.

Много лет спустя у игумена Савватия появился новый прихожанин. Всю жизнь он был атеистом-коммунистом, а на старости лет пришёл к Богу и принёс с собой в церковь всё, что накопилось в душе за долгие годы. Новоначальный ревнитель благочестия полюбил после службы заводить с батюшкой разговоры о недостатках в церкви. О том, что нужно всё реорганизовать, о плохих епископах… И отец Савватий, как-то не выдержав, ответил:

– Что вы знаете о епископах?! Что вы знаете об их апостольской благодати?!

Прихожанин удивился:

– Вы же простой священник! Трудовой, так сказать, элемент! Вы что – хорошо относитесь к этим высокопоставленным карьеристам-начальникам?!

И отец Савватий уже сдержанно сказал:

– Господь нам оставил много заповедей: благовествовать Евангелие, посещать больных и заключённых, помогать сирым и вдовам… вот только, простите, заповеди злословить начальствующих я не упомню…

И разочарованный ревнитель отошёл от батюшки с негодованием…

Да… А тогда Владыка сказал:

– Дайте ему стихарь!

Все в алтаре забегали, принесли самый лучший стихарь. И вот открываются Царские Врата, выходят архиерей и сослужащие ему. И прощёный иподьякон в самом лучшем стихаре выходит с трикирием и становится, как обычно, справа от Владыки.

Все прихожане ахнули – радостный шум волной прошёл по храму:

– Владыка Серёженьку нашего простил!

А когда Владыка собирался рукоположить его в диаконы, уполномоченный предупреждал, что не даст регистрацию. Отец писал жалобы властям, и уполномоченный требовал, чтобы «молодого человека вернули в светскую среду». И архиепископ Афанасий сделал ход конём: пригласил уполномоченного на свой день ангела 18 февраля, выделил ему место на хорах и, прямо в его присутствии, рукоположил духовное чадо в дьяконы. Уполномоченному ничего не оставалось делать, как смириться…

Через пару месяцев, после Троицы, на Духов день, дьякона Сергия рукоположили в священники и через неделю отправили сюда, на Митейную гору, на берег суровой уральской Чусовой.

Он получил регистрацию, собрал свои нехитрые пожитки. Чемодан получился очень тяжёлым в основном из-за книг. А вот пошить рясу денег не было, и он нашёл в кафедральном соборе какую-то старую, изъеденную молью. Она была ему велика.

И он ехал два часа на дребезжащей электричке. А потом нужно было пройти много километров пешком… И он шёл по этой дороге, как сейчас. Только стоял июнь, и солнце было жарким, воздух – горячим, а дорога – такой сухой и пыльной!

Он шёл в неизвестность, и некому было встретить молодого священника. Когда-то при жизни протоиерея Николая Рагозина, известного в России старца, на горе, в храме Всех Святых, был многочисленный и дружный приход. Но отец Николай умер. Новые священники в этой глуши как-то не приживались, и теперь в храме никто не служил. Приход фактически распался.

Только что рукоположенный батюшка шёл по этой же самой дороге и был таким взволнованным… Если бы тот юнец знал о ждущих его испытаниях, об искушениях, и скорбях, и предстоящей боли – смог бы он тогда так смело выйти из последнего вагона старой электрички и радостно пойти по этой пыльной дороге навстречу будущему? А тогда он шёл – и сердце пело – это пастырь шёл к своему первому приходу, к своим первым прихожанам. И огонь веры горел так ярко и ровно. И ничто нечистое не могло коснуться души.

Можно ли сохранить в себе этот огонь веры, жажду служения Богу и ближним, пронести через годы? Сохранились ли они сейчас в его душе? Не обтёрлась ли душа, не загрубела ли на долгом пути? Отец Савватий задумался.

Владыка Афанасий благословивший его рукоположение целибатным священником, а потом на монашеский постриг, говорил:

– Подумай, сынок… Ты так молод… Отдаёшь ли себе отчёт, что сейчас ты, двадцатилетний юноша, принимаешь решение за будущего тридцатилетнего, сорокалетнего мужчину, за пожилого человека? Будет ли тот, зрелый мужчина, согласен с юным Серёжей? Не осудит ли он его за то, что выбрал такой крутой путь? Лишил тихих семейных радостей, детей и внуков, женской любви? Сможет ли он полностью отдать себя на служение Богу и пастве? Не свернуть с пути? Не бросить свой крест на полдороге?

И он не знал, что ответить. Как он мог ответить за того, кем не был, кого не знал? Он знал только себя – нынешнего, который весь горел и рвался на подвиг, таял от благодати Божией.

А потом – да, благодать отступала. Промыслительно отступала. Чтобы он знал: «без Мене не можете творить ничесоже». Тяжёлые искушения и лютая плотская брань. Ах, какой лютой она была порой! И каждый раз, когда молился за паству, знал, что злая сила ненавидит эту молитву. И чем горячее молился, тем сильнее были нападения! Господь защищал, не позволяя врагу ударить в полную силу, покрывал Своей благодатью. Но и того, что доставалось, было много! Много и больно, порой очень больно… Враг нападал через людей, через искушения, причиняя болезни, нанося раны телесные и душевные.

Да… А тогда он шёл так долго и так устал идти по этой пыльной дороге, а попуток всё не было. Путь его был полон символов, был как бы прообразом будущего. Но понял он это гораздо позднее. Храм на горе представлялся как рай, к которому стремишься в течение жизни. И вот он шёл, и пот катился по лицу и спине, и он уже сомневался, что сможет дойти сам. А тут у чемодана оборвалась ручка. Он пытался нести его, обхватив руками, но так стало гораздо тяжелее.

Он остановился и понял, что забыл о главном. И стал молиться. Горячо молиться.

И пришёл ответ на молитву, так Господь в его духовном младенчестве утешал и подавал помощь мгновенно. Несколько часов дорога была пустынной, и вдруг из-за поворота показался мотоцикл с коляской, который притормозил, не дожидаясь, пока он сможет поднять обессиленную руку.

Мотоциклист довёз его до парома. И переправа через реку тоже была символом – обратного пути нет. А когда поднялся на высокую гору к старому запущенному храму, его, как два ангела, встретили первые прихожанки – две бабушки. Они так искренне радовались, что наконец-то будет служба в храме, и сюда снова придут люди, и оживёт древняя Митейная гора…

Рядом с храмом стояла старая избушка. В ней жил ещё протоиерей Николай Рагозин. И две бабушки. Одну бабушку звали Валентиной, она была псаломщицей. А другую звали Дарьей. Ей было уже 95 лет, и все эти годы она провела на Митейной горе, никуда не уезжая. Святость этого места притягивала и удерживала. Ведь в этих местах когда-то подвизался святой Трифон Вятский, а потом молился на горе блаженный Митейка. Ещё Дарья много лет была келейницей старца, отца Николая.

Бабушки плакали, встречая его. Они постарались подготовить для него комнатку в старой избушке, создать какой-то уют. И два колченогих стула, скрипучая кровать, казалось, тоже радовались своему новому хозяину…

Отец Савватий замедлил шаг. Время странным образом плавилось под ярким весенним солнцем, казалось, сейчас он обернётся – и увидит себя – того, юного…

За воспоминаниями и не заметил, как подошёл к парому. Вот такие они – эти воспоминания: за полчаса – несколько десятилетий проживаешь! До отправления парома ещё было время, и отец Савватий сел на скамейку, укрывшись от весеннего ветра. Здесь солнышко пригревало не на шутку, и он закрыл глаза.

Ему показалось, что на минуту он задремал. Разбудили голоса из рубки: разговаривали капитан и помощник. Помощник говорил негромко, а капитан, видимо, специально возвышал голос, чтобы он, отец Савватий, хорошо слышал:

– Катается туда-сюда, дармоед! Терпеть не могу этих попов! Вот, извольте радоваться, опять его вези! Сидит там на этой горе, на кладбище, как сыч! Вот ты мне скажи: разве нормальный человек будет жить на кладбище?! Вот то-то!

Отец Савватий улыбнулся. Да уж… Когда он приехал на Митейную гору из города, всё казалось необычным: старый заброшенный храм, покосившаяся избушка. Печка плохо держала тепло и к утру выстывала, вода в рукомойнике замерзала. Не было удобств, не было людей. На службу подтягивались старушки, переправляясь на пароме. Когда же кончалась навигация, гора становилась почти отрезанной от остального мира. Зимой ходили через Чусовую по льду.

А вокруг храма действительно было кладбище. Причём очень старинное. Настолько старинное, что при похоронах не замечали старых могилок, сровнявшихся с землёй, а уже копая яму, натыкались на старые косточки. Иногда их просто выбрасывали в сторону, заботясь только о своём покойнике.

И он тогда чувствовал себя как в сказке. Как будто попал в вечера на хуторе близ Диканьки. Или в фильм, где «мёртвые с косами стоят». Они с бабушками даже собирали эти косточки и предавали погребению. Потом ему рассказали, что в подполе его избушки – тоже покойник. Когда мужики делали погреб для отца Николая, нашли человеческие кости. Сколько лет было этой могилке? Сто? Двести? Они просто зарыли косточки в углу подпола и спокойно продолжали копать погреб дальше.

Местные привозили усопших, и он отпевал, служил панихиды. К нему подходили какие-то страшные взлохмаченные мужики и басом спрашивали, не страшно ли здесь молодому батюшке. А он отвечал: «Чего мёртвых бояться? Я за них молюсь».

Отец Николай когда-то отчитывал бесноватых, старец был духовным воином. После его смерти здесь пытались служить два священника, но не выдержали этой глуши, страхований, отсутствия нормальной жизни, людей, удобств – да много чего. Были и у него страхования. Спасался молитвой. Когда становилось совсем тяжело – надевал рясу отца Николая. Так и служил.

В капитанской рубке ненадолго замолчали, а потом возмущённый голос проревел:

– Насобирал там возле себя баб! Монастырь там у него женский, видите ли!

Второй голос стал громче:

– Ну, ты ещё скажи, что он специально монахом стал, потому что бабник!

– Всё равно – чего он там как в малиннике… И-ишь какой!

– А тебе что – завидно, да?!

Отец Савватий снова улыбнулся. Да, монастырь у него женский. Вот уж никогда бы тот молодой отец Сергий не представил себе, что станет духовником и строителем женского монастыря… А всё начиналось с бабушек. Молодёжь была к храму не приучена. А вот бабушки потянулись на службы, и храм ожил. Многие были чадами протоиерея Николая.

Приняли они молодого священника не сразу, сначала не доверяли. Боялись, что сбежит. Спорили, когда пытался говорить о неосуждении, о духовной жизни.

– Вот батюшка Николай, он был старцем! А ты совсем молоденький! Внучок ты наш! Мы ведь жизнь прожили, мы всё сами знам. Какая такая духовная борьба?! Нет, мы уж старенькие… Осуждали? Не… Это мы и не осуждаем вовсе – это мы так – покалякали между собой…

И они спорили с ним, не слушались, а он был хоть и молодой, но священник. Он говорил им что-то духовное, а они смеялись, перечили, вредничали.

Пару раз они его так доводили, что он собирал свой чемодан и, украдкой смахивая слёзы, уходил на паром, чтобы вернуться в родной город. В первый раз, когда сидел на пристани в ожидании парома, полный решимости уехать, к нему пришла лукавая мысль: «Вот, бросил ты свою паству… Вот, видишь, как жизнь твоя закончилась? Жить тебе больше незачем – а ты бросайся в воду, утопись! Пусть они потом тебя оплачут, раз довели!»

И он понял мгновенно, что эти навязчивые, такие убедительные помыслы – бесовские. И в страхе от этого лукавого нападения тут же подхватил свой чемодан и отправился обратно – на своё место, к своему кресту. Быстро прибежал домой, зашёл в избушку и видит такую картину: стоят его бабушки на коленях и за него акафист читают.

Был ещё один раз, когда он решился уехать. В полном унынии уже переехал на другой берег и пошёл на вокзал. Навстречу ему попалась староста храма Анна Дмитриевна:

– А вы куда это, батюшка?!

– Я от вас уезжаю.

– Нет, давайте ко мне зайдём, хоть чайку попьём…

Когда зашли в дом, она стала греть похлёбку и чай, а ему достала с полки старинные Четьи-Минеи в кожаном переплёте. Он открыл книгу на первой попавшейся странице, стал читать. И это было прямо о нём – о его жизни. Ситуация один к одному. Только в книге святой человек, которому досаждали, всех простил и никуда не уехал.

И у него появилось чёткое осознание того, что Господь Сам его вразумляет, и вся обида тут же исчезла. Пришло внутреннее решение вернуться, и он понял, что никуда уже не уедет.

Позднее пришло ещё одно искушение, но теперь оно было уже не внутренним, а внешним. Когда в очередной раз по делам прихода приехал в епархию к Владыке, тот посмотрел испытующе и предложил:

– Я могу тебя перевести в другое место, где храм побольше, и народу тоже побольше, и удобства есть – там тебе получше будет служить. Что скажешь?

И у него было чувство, как будто его лишают чего-то самого ценного – его бабушек. Его первых чад. А ведь они говорили:

– Ты уж нас не бросай, уж схорони нас сначала – а тогда и уедешь, коли захочешь… А то без тебя-то и храм по щепочкам разберут!

И он отказался от перевода. Остался на горе со своими бабушками. А потом уже врос в это место, душа прилепилась к Митейной горе над суровой уральской Чусовой. И он чувствовал молитвенную помощь старца Николая, который благословил это место, предсказал строительство монастыря и даже описал будущим бабушкам, а тогда полным сил прихожанкам своего храма, внешность своего преемника.

И, по словам бабушек, описывал старец точь-в-точь его, отца Савватия. Он слушал их недоверчиво: разве мог старец видеть его, когда он ещё в школе учился?! И не тянет он на преемника: так себе, самый обычный, ничем не примечательный священник… А спустя десять лет выросли постройки монастырские в тех самых местах, на которые указывал отец Николай.

Отец Савватий вздрогнул от неожиданного гудка: на паром въезжал здоровенный «КамАЗ», сигналил паре легковушек: берегитесь! С тех пор как сделали дорогу до областного города, мимо Святой горы изредка проезжали машины. Из рубки доносился звон посуды. Он посмотрел на часы: через двадцать минут паром должен отправиться. Река играла холодными серыми волнами, и они бились и рассыпались у борта парома. О чём это он? Да, как появился монастырь…

Постепенно отношения с бабушками полностью наладились: он научился молиться за них от всего сердца, покрывать их немощи своей любовью, осознавая, какую тяжёлую жизнь они прожили. Вот удивительно: ведь он не стал намного старше, но теперь бабушки слушались его и доверяли, чувствовали его пастырскую заботу и пастырскую же власть. И он стал для них не «внучком», а отцом. Любимым батюшкой.

Следующие года два служил спокойно. А потом всё стало опять меняться, как меняется во время путешествия рельеф местности. Видимо, какой-то отрезок его пути закончился. Так бывает: мы идём то в гору, то с горы, то по ровной дороге, а то – одни ухабы… И вот его собственная дорога, ненадолго выровнявшись и дав ему передышку, опять стала уходить в гору, и идти стало всё труднее и труднее.

Началось с того, что как-то после службы он остался один в своей избушке. Смотрел в окно на расстилавшуюся под горой равнину, леса, поля, красавицу Чусовую и думал: «Как хорошо! Красота-то какая!» А потом почувствовал, что перестал так уставать, как раньше, что идёт всё хорошо у него на приходе. Вроде бы даже стал появляться избыток сил. И он подумал тогда: «Вот отцы: один семейный, другой – миссионер, третий – проповедник. А я отслужил себе и свободен…»

Появилось какое-то внутреннее беспокойство. Неудовлетворённость собой. И он встал на колени и от всей души помолился:

– Господи, как мне быть? Дай мне какое-то дело, какое-то служение, кроме того что я сейчас делаю!

И Господь услышал молитву. Только он сначала не понял, что это именно ответ на молитву. На исповеди одна бабушка попросила:

– Батюшка, возьми меня к себе! Я ведь одна совсем… Ты уж меня и похоронишь, и отпоёшь, и за упокой души моей помолишься!

И все его бабушки как будто сговорились. Как придёт к какой-то старушке на требу, так она и просится: возьми, да возьми меня к себе!

Они все незаметно постарели и стали нуждаться в помощи, уходе. Как-то приехал к одной своей бабушке на пароме, смотрит: домик у неё рядом с Чусовой, и вот весной река разлилась, на полу избушки сантиметров на тридцать – вода. Сама лежит на кровати, нога распухла, ходить не может. Лежит в нетопленой избе и дров не может принести. Вот умри она – и ей даже глаза никто не закроет…

Он шёл от старушки печальный и размышлял. Что делать? Ездить к ней и всем нуждающимся в помощи каждый день на пароме он не сможет. Просто не успеет. Шёл себе уставший – в этот день было много треб – и пытался понять, что он должен сделать, как помочь. И вдруг увидел двух своих стареньких прихожанок: Агафью и Татьяну. Он их хорошо знал. А тут увидел, как в первый раз.

Увидел, как они шли – одна наполовину парализована, рука висит, нога приволакивается, а другая – слепая. Одна не видит, другая идти почти не может. И вот идут себе еле-еле, крепко держатся друг за друга. У обеих котомки – сидоры за спиной, в сапогах кирзовых. И составляют вместе как бы одного человека. А пошли они в магазин, купить себе продукты.

Обе были одинокими: в послевоенную пору многие женщины оставались одинокими. И Агафья с Татьяной странствовали по монастырям и старились потихоньку, пока не осели здесь, рядом со Святой горой.

Первой потом умерла парализованная, а слепая осталась. И он ходил к ней и кормил старушку. Она до самой смерти самостоятельно топила печь. И конечно, не могла видеть, когда её закрывать. Господь давал такую благодать, и она чувствовала свою печь и никогда не угорала.

И вот при виде этих двух старушек у него больно сжалось сердце. Они ковыляли себе тихонько по пыльной дороге, полной ухабов, и ему казалось, что они сошли с картины Репина или Сурикова, а он сам оказался в далёком прошлом.

Он ведь был хоть и верующим, но обычным парнишкой: ходил в школу, ездил в лагерь, на дачу. А тут, на Митейной горе, Господь открыл ему то, чего он никогда раньше не видел, а может, видел, да не замечал. Раньше все эти беды людские, нищета, заброшенность жили в другом мире, а теперь оказались совсем рядом.

И он понял, что это Господь открывает ему по его же молитве этих бедных Лазарей, которых часто просто не замечают, просто проходят мимо. И он принял это послушание – заботиться о них – как из рук Божиих. Мгновенно пришло решение: он действительно возьмёт старушек к себе. А для этого построит им дом. Богадельню. Прямо рядом со своей избушкой и храмом, на Митейной горе.

Из того, как разворачивались дальнейшие события, он понял, что действительно, это его послушание, и пришло оно по воле Божией. У него не было денег для строительства даже баньки, не то что избы. И как только он решил взять к себе бабушек, ему пожертвовали две тысячи. Таких денег он раньше и в руках не держал!

Вот когда пригодилось строительное образование! Он закупил строительные материалы, нанял рабочих и начал строительство своего первого деревянного дома на восемь келий: четыре небольших комнаты-кельи на первом этаже и четыре на втором. В каждой келье, по его расчётам, могли жить один-два человека. Ещё не была построена эта избушка, как он уже забрал к себе ту самую бабушку, которая не могла ходить.

Стройматериалы стали подходить к концу, а его домик не был возведён под крышу. И он подумал: вот и всё… Сейчас деньги кончатся, и останется изба недостроенной. Но как только деньги кончились, пришли новые, и их было достаточно для оплаты рабочим и продолжения строительства.

А когда дом был достроен, деньги перестали приходить в таком количестве, и их опять стало мало: свечки поставить, еду купить.

И вот он поселил в этом доме старушек. И стали они жить вместе. Он служил в храме, ездил на требы и ухаживал за бабушками. Была одна боевая старушка, которая помогала ему. Потом Господь послал им более молодую старушку, а чуть позже пришли совсем молодые сёстры – будущие монахиня Тамара и монахиня Ксения. Теперь они ухаживали за бабушками, а он служил, потому что треб становилось всё больше. И новые прихожане искали пастырского окормления.

Его авторитет священника рос незаметно для него самого. И на горе появилась молодёжь: парни, девушки. Теперь его община состояла не только из старушек. Молодые искали подвига, монашеской подвижнической жизни.

И он поехал с ними к старцу, архимандриту Иоанну Крестьянкину, который уже несколько лет был его духовным отцом. По пути эти славные ребята, на которых он, сам ещё молоденький, всё-таки смотрел уже как старший, как отец-наставник, спорили до хрипоты:

– У нас будет женский монастырь!

– Нет, мужской!

– А вот у старца спросим, как он благословит, так и будет!

Отец Иоанн встретил их ласково. Но с юношами почти не разговаривал, так они и простояли у стенки. Он сразу же обратился к девушкам и стал наставлять их. Говорил о том, какими должны быть монахини, каким должен быть настоящий монастырь. Дал им напутствие и благословение на монашескую жизнь, на основание женского монастыря.

Так и случилось. Те юноши, что ездили с ним, как-то незаметно разъехались: кто женился, кто стал дьяконом, семейным священником. А матушки остались.

Из рубки загремело опять:

– Давай, наливай ещё по маленькой!

– Может, хватит? Мы ж на работе… Скоро уж пора трогаться…

– Наливай, говорю! Всё обрыдло! Жизнь тяжёлая, несуразная! Никакой радости… А он – вон сидит – улыбается! Так бы подошёл да и ударил бы чем-нибудь тяжёлым!

– Ага, он тебе ударит… Вон здоровый какой мужик, мощный… Силищи, наверное, немерено! А и вообще – чего ты привязался-то к нему?! Поп как поп…

– Да я и сам, слушай, не знаю… Просто вот как гляну на него – такая злость в душе просыпается…

Отец Савватий грустно вздохнул. Он старался не смотреть в сторону рубки, чтобы не вызвать лишнего гнева, но и передвигаться на небольшом пароме, уже занятом машинами, было особенно некуда. Скамейка по другую сторону рубки была занята пассажирами легковушек, водители же большей частью оставались в машинах. Была ещё маленькая скамеечка на корме, но там тоже кто-то сидел. Батюшка всмотрелся: это был один из местных жителей, Толян.

Толян отличался высоким ростом и недюжинной физической силой. Говорили, что он служил в какой-то горячей точке, был контужен, отчего и повредился и даже был выведен на инвалидность. Трезвый Толян вёл себя смирно, выпив же, частенько впадал в ярость, и тогда усмирить его могла только его мать, баба Валя, высокая худая старушка. Баба Валя отличалась кротостью и добротой, но сына держала крепко, а он отчего-то робел перед матерью и слушался беспрекословно. Толян, то есть Анатолий, поправил сам себя батюшка, даже ходил с бабой Валей в церковь и всегда с восторгом смотрел на него, отца Савватия, особенно когда он обходил храм с кадилом.

Сейчас Анатолий сидел спокойно, похоже, дремал, и не обращал внимания на громкие бранные слова, доносящиеся из капитанской рубки. Батюшка тоже отвернулся от этой рубки. Да и раньше приходилось ему встречаться с людской злобой и ненавистью. Часто они были вызваны просто тем, что он – священник, служитель Божий. Духи зла ведь не дремлют – настраивают людей, особенно тех, кто не защищён таинством крещения, лишён благодати причастия, исповеди. Бывают и одержимые. Они порой готовы просто броситься на тебя, как дикие звери.

Иногда он был готов к ударам и молился, тогда благодать молитвы покрывала, защищала. А иногда удары наносились внезапно… Один раз он испытал очень сильную злобу, причём, что любопытно, злость была примерно одинаковой у неграмотной болящей старухи и у высокопоставленной начальницы из райисполкома.

А дело было так. Ещё в двадцатые годы храм Всех Святых на Митейной горе обезглавили – снесли купола, разбили колокола и превратили в спичечную фабрику. В сорок шестом, правда, вернули верующим, но колоколов уже не появилось. Почти семьдесят лет не слышали эти места радостного колокольного звона.

И он думал: купол – как свеча перед Богом. И сердце разрывалось от боли при виде обезглавленного храма. Когда звонницу разрушили, кирпичи побросали у церкви, и они лежали там грудой, поросли травой и были уже никуда, конечно, не годными.

Он долго собирал деньги и наконец накопил на небольшие колокольчики и сделал свою первую звонницу. Он сам поднимался на неё, звонил в эти небольшие колокола, и такой прекрасный, нежный звон разливался над просторами Чусовой, что сердца прихожан пели и умилялись.

И вот как-то раз, когда он, переполненный радости, спускался по крутой лестнице, только что отзвонив, из тёмного угла раздалось злое шипение:

– Приехал сюда… молодой… в колокола он звонит… сейчас последние времена настали… уж и в церковь нельзя больше ходить… а он звонит… антихриста встречать будет своими колоколами…

Эти злые, несправедливые слова были так неожиданны и ударили как ножом прямо в сердце. Интересно, что сама болящая старушка потом вспомнить не могла, отчего она испытала такую сильную ярость и чем именно ярость эта была вызвана.

Зато всё хорошо помнила и осознавала руководительница райисполкома – убеждённая атеистка. Обычно спокойно-надменная, холёная, она совершенно изменилась при разговоре о колоколах. Ей донесли про молодого активного священника, и она, вызвав его к себе, кричала, покраснев от гнева, срываясь на визг:

– Как вы посмели?! Кто вам позволил?! Вы мешаете вашими колоколами детскому саду, и школе, и местному населению! Эти отвратительные звуки нарушают общественный покой – вы об этом подумали?! Почему вы не пришли ко мне за разрешением?!

А райисполком находился в районном городе в пятидесяти километрах от Митейной горы. Он спокойно ответил разбушевавшейся начальнице, что ни детский сад, ни школа – никто не жалуется на колокольный звон. Сказал:

– Кому мы можем мешать, ведь все эти учреждения находятся довольно далеко – за Чусовой.

И тут она завизжала от ярости:

– Мне!!! Мне вы мешаете!!!

Лицо её страшно исказилось, и ярость эта была уже какая-то нечеловеческая.

Да… так что он привык к ударам, в том числе неожиданным.

А колокола он потом поменял на большие, и сейчас матушки научились звонить так красиво… Он опять улыбнулся.

В рубке зашлись от негодования:

– Не, ты смотри, он опять улыбается себе! И-ишь, дармоед, привык на бабках наживаться!

– Да ладно тебе! Чего ты сегодня так разошёлся-то?!

– Не, ну обидно же! Мы тут живём – пашем как проклятые, а он там, в своём монастыре, живёт себе в своё удовольствие! И словечки-то какие напридумывали: всё там у них – искушения, утешения – тьфу! Слушать противно!

– Ну всё, успокойся уже! Давай заводи – пора отчаливать – время!

Тяжело заработал мотор. Паром вздрогнул, качнулся и стал медленно отплывать от пристани.

Бабки… Не бабки, а бабушки – хотелось ему поправить. Хотелось сказать о них ласково, помянуть их всех добром, потому что из тех, его первых бабушек, уже никого не осталось. Никого… Окончилась их многотрудная и скорбная жизнь. Всех их он довёл до конца и по очереди проводил в вечность: исповедал, причастил, отпел… А те молоденькие сёстры, что первые пришли ухаживать за старушками, уже давно не молоды. Как и он сам…

И теперь не то чтобы настало время подводить итоги, а так – понять, осознать, наверное, правильно ли идёт он по выбранной когда-то дороге, не заблудился ли в перипетиях жизненных, не сбился ли с пути ненароком? Может, поэтому так много воспоминаний нахлынуло сегодня?

А что насчёт утешений… Были у него и утешения… Да ещё какие! Паром медленно набирал ход, его шум заглушал голоса в рубке. И он закрыл глаза, чтобы мысленно перебрать в памяти этот драгоценный бисер.

Да, утешений было много, незаслуженно много! От людей и от Господа… Епископ Афанасий и протоиерей Виктор, отец Николай и архимандрит Иоанн Крестьянкин – чем заслужил он эту милость – встретить таких людей на своём жизненном пути?!

Хиротония – рукоположение в священники помнится так, как будто это было вчера, хоть прошло четверть века… Он рукополагался целибатом, потому что у него не было невесты, да и просто девушки никогда не было: с пятнадцати лет он был почти неотлучно в храме: алтарником, иподьяконом…

На Литургии после Херувимской и перенесения Святых Даров он стоял на коленях перед Престолом, и архиепископ Афанасий, возложив на его голову руку и край омофора, читал тайносовершительные молитвы: «Божественная благодать, всегда немощная врачующая и оскудевающая восполняющая…» А он чувствовал, как будто ток проходит через всё его тело, весь дрожал от силы благодати Святаго Духа, сходившей на него. Неудержимо текли слёзы, и он чувствовал себя так, как будто ещё немного – и его слабая человеческая оболочка не выдержит этой благодати.

А потом, когда облачили его в священнические одежды: епитрахиль, пояс, фелонь, он посмотрел на людей, собравшихся в храме, и почувствовал, как переполняет его любовь – пастырская любовь к этим людям, к пастве, которую он теперь должен пасти. Подобной любви он не испытывал никогда раньше, она пылала в сердце, и он чувствовал, что любит их всех одинаково: старых и молодых, красивых и неприглядных, женщин и мужчин, детей и стариков – одинаково. Такова была сила благодати рукоположения.

Постепенно, с годами, это чувство стало слабее, и он стал различать прихожан, не мог уже любить их одинаково, хоть и очень старался. Но своими силами достичь такой любви невозможно… Её может дать только Господь… Господь дал её в начале пути туне – даром, а потом тихонечко забирал, чтобы он сам потрудился, сам стяжал эту благодать потом и кровью.

А постриг монашеский – тоже какая милость неизреченная, незаслуженная! Он вспомнил – и даже дыхание перехватило.

Постригали его на Белой Горе, первым, после того, как начал монастырь возрождаться. Он знал, что братия этого монастыря в годы революции приняла мученическую смерть: более сорока монахов расстреляли, а настоятеля, архимандрита Варлаама, бросили в Каму. И принять постриг здесь – было честью для него…

Постригал его игумен Варлаам, очень почитаемый в народе священник. Он был когда-то многодетным протоиереем, а потом овдовел, дети выросли, многие стали священниками, монахами, а он сам, уже пожилой, лет за шестьдесят, принял постриг и служил на приходе. И вот владыка благословил его восстанавливать монастырь на Белой Горе. И он за послушание взвалил на себя этот страшный по тяжести, почти неподъёмный крест – последний крест в своей жизни. Это была его Голгофа.

Когда молодой иерей Сергий приехал к отцу Варлааму на Белую Гору для пострига, здесь царила разруха: разбитый трёхэтажный корпус, где ветер гулял по пустым коридорам, разрушенный собор… Стоял Великий пост, и их было несколько человек: игумен Варлаам, один заштатный священник, несколько монахинь и он сам. Из трапезной сделали временный храм, потому что в соборе служить было невозможно. В этом временном храме печка топилась очень плохо, и было так холодно, что в потире застывала Кровь. От холода приходилось служить в валенках.

Перед постригом пошли препятствия, отец Варлаам уехал и никак не мог вернуться, были какие-то задержки с машиной, и когда вернулся наконец, время подходило к полуночи. Так и постригали его уже ночью. Выбрали три имени: святитель Пермский Питирим, Арсений Великий и Савватий Соловецкий. Написали эти имена на трёх записках и положили их в коробку из-под клобука. Помолились. Когда он опускал руку в коробку, услышал внутренний голос: «Савватием будешь». И действительно достал записку с именем Савватия.

Во время пострига нужно ползти, и монашеская братия покрывает тебя мантиями. А у них братии не было, и он полз крестом один – как ему показалось – долго-долго… И когда дополз к ногам игумена Варлаама в одной тонкой постригальной сорочке, холода не чувствовал.

Пели при постриге несколько монахинь, а он слышал вокруг себя мощный монашеский хор мужских голосов: как будто пела вся белогорская братия, когда-то замученная и расстрелянная. Он ощущал их присутствие всем сердцем, чувствовал родство с ними, слышал их голоса, и душа замирала, и он даже украдкой смотрел по сторонам, пытаясь увидеть эту незримую братию. И это было чудом и утешением.

Потом его, только что постриженного, оставили на ночь в храме вместе с заштатным батюшкой, потому что постриженика нельзя оставлять одного. Батюшка отошёл в сторонку и уснул на скамейке. А он молился перед аналоем, стоя на ледяном полу до самого утра в кожаных тапочках на босу ногу – и не чувствовал холода. И это было тоже чудо – и утешение.

Он молился один ночью в этом холодном храме, и у него было странное ощущение: он стоит перед аналоем, а сзади – вакуум. Будто всю предшествующую жизнь отрезало – ничего нет в прошлом: ни имени, ни его прежнего – ничего. А он сам – совершенно новый человек с новым именем, и впереди только будущее, как у только что родившегося.

Это ощущение вакуума позади становилось всё сильнее, и он вглядывался вперёд: что там? И перед ним открылась бездна, такая, что хотелось отшатнуться. Но он остался на месте и только всматривался в даль. И вот с неба спустился луч как мост, и он ступил на этот мост и пошёл по нему. И увидел, что там, вверху, святые, и их много, они смотрят на него и зовут к себе. Он всматривался поражённо в лица и узнавал: преподобные Савватий Соловецкий, Серафим Саровский, Сергий Радонежский, Николай Чудотворец и ещё много других.

Он пошёл к ним, потом побежал, и сердце захватывало, а он всё бежал и бежал. Подниматься по лучу было очень трудно, но он старался, а святые смотрели так ласково и звали к себе. Он уже понимал, как неимоверно трудно стремиться к ним, понимал, что целой жизни может не хватить для того, чтобы чуть приблизиться к ним, но продолжал прилагать усилия… Бежал, бежал… И вдруг – всё закрылось. Духовное видение кончилось.

И он опять увидел перед собой аналой, трапезный храм, спящего позади на лавке батюшку. В окнах брезжил свет, наступило утро. Это означало, что видение продолжалось очень долго, а ему показалось, что оно длилось считанные минуты. В храм вошли матушки, стали подходить под благословение, и всё приняло свой обычный вид. И только тогда он почувствовал холод и стал мёрзнуть. На часах было полседьмого утра, они совершили утренние молитвы и поехали домой, на Митейную гору. Он почти никому не рассказал о своём видении, храня его в сердце как духовное сокровище, духовный бисер…

Поделился своими переживаниями только с духовным отцом, спросил о природе своих видений: не прелесть ли это, не повреждение ли духовное? Ведь он ничем не заслужил таких высоких духовных переживаний, ничего особенного не совершил, недостоин, в общем…

И старец, отец Иоанн Крестьянкин, улыбнулся ласково:

– Недостоин, говоришь? Конечно, недостоин… Мы все недостойные… И уповаем только на милость Божию… А у тебя впереди много трудностей. Скорбей и даже гонений. Не удивляйся. Придёт время – и ты вспомнишь мои слова. И вспомнишь: то, что Господь давал тебе на заре твоей жизни, давал для твоего укрепления в вере.

А потом отец Иоанн умер, и сердце так тосковало по наставнику, так нуждалось в его поддержке, молитве, его ласковом взгляде. Уже вырос на Митейной горе монастырь, и он, отец Савватий, уже был его строителем и духовником, и позади оставались материальные трудности, когда у него не хватало денег, чтобы просто накормить сестёр. Как-то раз у него в кошельке звенела лишь мелочь: двадцать рублей на двадцать человек, и он не знал, что будет у них на обед завтра и будет ли обед вообще…

Материальные трудности постепенно ушли, но появилось уныние: вот Митейная гора, вот его прихожане, вот сёстры монастыря, и вот его жизнь – одинаковая изо дня в день, когда с утра до вечера нужно поддерживать своих чад, заботиться о них, молиться о них, выкладываясь, отдавая себя без остатка. Иногда приходила мысль: а сам-то я? Я ведь тоже человек. И у меня бывают минуты слабости, кто поддержит меня самого, кто позаботится обо мне? Кто поднимет, если упаду?

Потом эти тяжёлые минуты проходили, и он снова ясно понимал, что это его выбор, его долг, его крест. Он пастырь и должен пасти своих овец. Потом уныние подступало снова, и когда оно бывало особенно сильным, Сам Господь видимым образом подавал утешение и укреплял в вере.

Как-то раз он, как обычно, послужил Литургию, затушил все лампадки до вечерней службы и пошёл в свою келью. На душе было как-то особенно тяжело, уныло. И когда он вернулся в храм на вечернюю службу и пошёл в алтарь, то, открыв боковую, северную, дверь, остолбенел: семисвечник в алтаре горел. Свечи никак не могли гореть: в церковь, а тем более в алтарь, никто не заходил, он открыл дверь своим ключом, а если бы он даже забыл затушить свечи утром, они бы уже догорели.

В изумлении подошёл к семисвечнику поближе, и, как бы для того, чтобы удостоверился он в чуде, последняя лампадка, немного отставшая от других, загорелась прямо у него на глазах. А на душе стало легко и тепло, мир и покой воцарились в сердце.

Несколько дней спустя, когда начал сомневаться, было ли это, не привиделось ли, он ставил на горнем месте лампадку и к ней три свечи. Зажёг от лампадки одну свечу, и в это время остальные две свечи в другой руке зажглись сами собой. И снова это чувство – радостный сердечный трепет от ласки Божией.

Да, Господь укреплял его в вере… На Пасхальной неделе, в пятницу, когда празднуют Живоносный Источник, он служил молебен на освящение воды. Справа пели тропари матушки, слева стояла бабушка с кадилом, а он сам – в центре, у аналоя, где была приготовлена вода в больших эмалированных бачках. И вот когда они призывали Духа Святаго снизойти на воду, он явственно увидел, как в бачках заиграла вода. Она медленно, а потом всё быстрее стала кружиться, как волнуется обычно вода, когда дует на неё сильный ветер. Так Господь показывал им видимым образом схождение благодати Духа Святаго на воду.

Но самым трогательным, самым нежным прикосновением к душе ласки Божией было одно духовное видение. Он вспомнил его сейчас, и сердце взыграло так же, как в тот день. Наступил праздник Успения Пресвятой Богородицы, и он поднялся на свою тогда ещё самодельную звонницу на храме, чтобы позвонить в колокола. И когда поднялся, увидел там удивительно белую голубицу. Она сидела и смотрела на него внимательно, и от вида этой белоснежной голубицы в душе разлилась неизъяснимая радость.

Он подошёл к ней потихоньку и подумал: «Сейчас начну звонить в колокола – и она улетит». Но она не улетала, а сидела и внимательно слушала. Когда же он закончил звонить, белоснежная голубица вспорхнула – и видимым образом растаяла в воздухе. А чувство радости, духовного умиления осталось с ним и длилось ещё долго. И потом, когда становилось тяжело, он вспоминал о ней – и в душу возвращалось это чувство неизъяснимой радости и ликования.

От резкой остановки парома отца Савватия тряхнуло. Он неохотно открыл глаза: паром стоял на середине реки, а справа от них виднелась и приближалась огромная баржа.

Из капитанской рубки раздавались и неслись над Чусовой крики и брань. Хлипкая дверца рубки ходила ходуном от завязавшейся потасовки, и было непонятно, чем закончится эта переправа на другой берег. Отец Савватий тяжело вздохнул. Он встал, подошёл к рубке и открыл рывком дверь. Толян держал капитана за горло, а помощник кричал и пытался разомкнуть его руки. Батюшка взял Толяна за шиворот, довольно легко оторвал его от капитана, выволок из рубки и повернул лицом к себе:

– Анатолий, если ты будешь себя так вести, я всё расскажу бабе Вале! Представляешь, как она расстроится, а?!

Анатолий при виде батюшки и упоминании бабы Вали обмяк. Он заискивающе зачастил:

– Не дали, не дали, у них есть, я видел! Я просил стопочку и мне налить, а они не дали, я по-хорошему с ними, а они не дают! Я больше не пойду к ним, не пойду, батюшка, не сердись!

Заработал мотор и паром стал набирать скорость, уходя от столкновения с баржей. В рубке виднелось бледное лицо капитана, а перепуганный помощник выглянул и снова захлопнул дверь.

Отец Савватий опустился на скамейку и почувствовал сильные угрызения совести: размечтался, а вот за людей и не помолился толком. Ему стало до боли в сердце жалко и капитана, и помощника, и несчастного Толяна. Не было у них таких утешений, как у него, у отца Савватия… Если б Господь им дал столько милости, сколько ему, они, может быть, старцами были бы! За весь мир бы молились! А он… Сколько раз ездил на пароме, а за этих людей толком и не помолился никогда…

Он встал на ноги, держась за перила, отвернулся в сторону и стал горячо молиться:

– Господи, прости меня, недостойного иерея! Это я виноват, Господи, я не молился за этих людей! Они ругали меня, а я думал только о том, что это мне на пользу духовную, что полезно мне это… А ведь они ругали, потому что плохо им… Плохо, тяжело и помолиться некому… Прости меня, Господи, и пошли этим людям благодать Свою, помоги им на их тяжёлом жизненном пути, приведи их к вере! Видишь, Господи, они так страдают без Тебя! Думают, что жизнь у них нескладная, и не понимают, что это без Тебя им так плохо! Смилуйся, Господи, наставь их и научи, спаси их ими же веси судьбами!

Паром уже остановился, съехали с него машины, отправился по своим делам успокоенный Толян. Только тогда отец Савватий оторвал побелевшие от напряжения руки от перил, повернулся, подошёл к рубке, приоткрыл дверь:

– Спаси Господи! Благодарю за труды! Всего доброго!

Помощник растерянно пробормотал:

– И вам всего доброго, батюшка!

Когда паром опустел, протрезвевший капитан, потирая горло, сказал:

– Да уж… Я уж думал – последний час мой настал… Ещё баржа эта…

– Да… А ты вот попа ругал… А он…

– Я его и не поблагодарил даже… Сам не знаю, я так злился на него, а теперь – прошла вся злость… А он ничего, хороший мужик, оказывается…

– А давай мы с тобой как в следующий раз рыбы наловим – ему и снесём?

– Ну, давай… Когда ж ему самому рыбу-то ловить?! А тут мы ему раз – и рыбки! Обрадуется, наверное…

– Точно…

И они стали оживлённо вспоминать прошлую рыбалку и прикидывать, какую именно рыбу нужно будет наловить в подарок батюшке.

Серые холодные волны Чусовой набегали на паром и разбивались брызгами. Ласковое весеннее солнце нагревало палубу, а над рубкой неприметно парила в воздухе белоснежная голубица.

Один день священника

Телефон зазвонил неожиданно. Отец Савватий поморщился и с трудом поднялся с кресла. Он очень устал за прошедшую неделю: подходил к концу Великий пост с его долгими службами, длинными очередями на исповедь. Высокий, мощный батюшка похудел, и лицо его сегодня, после длинной службы, было особенно бледным, с синевой под глазами. Несмотря на довольно молодой возраст (отцу Савватию было сорок пять), в его чёрных волосах всё заметнее сверкали белые прядки. На вопросы о ранней седине он обычно шутил, что у священников год службы можно считать за два.

Рукоположен отец Савватий был совсем молодым – в двадцать один год, сначала целибатом, потом, по благословению старца, принял постриг и стал иеромонахом. А затем игуменом, строителем и духовником монастыря. И теперь, когда за плечами было почти двадцать пять лет священнической хиротонии, ему казалось, что прошла целая жизнь. Так много было пережито за эти годы, так много людей нуждалось в его помощи и молитве. Когда начинал служить, гулким эхом отдавались возгласы в пустом, отдалённом от областного центра храме. А сейчас вот на службе, как говорится, яблоку негде упасть, так плотно стоит народ.

Этим утром, правда, прихожан на службе было меньше, чем обычно: лёд на реке Чусовой стал слишком тонок. Чусовая отделяла старинную церковь Всех Святых от небольшого уральского посёлка Г., и теперь, пока не пройдёт лёд по реке, никто из посёлка не сможет добраться до храма.

Батюшка взял трубку. Поднёс к уху, а потом немного отодвинул, оглушённый женским рыданием. Терпеливо подождал. А потом твёрдо сказал:

– Клавдия, ты? Так. Делаем глубокий вдох! Вдохнула? Выдыхаем… Ещё раз… Ещё… Теперь рассказывай. Что случилось?

Клавдия, постоянная прихожанка храма, судорожно всхлипывая, наконец выговорила:

– Нюра помирает! Помирает, вот совсем прям помирает! Ой, батюшка, да помоги же! Дак как же она помрёт-то без исповеди да без причастия!

– Клавдия, так ведь ты сама знаешь, что сестра твоя старшая и в храм не хаживала, и к Таинствам не приступала. Чего же теперь-то?

– Батюшка, так ей как плохо стало, я и говорю: вот ведь, Нюр, ведь уйдёшь ты навеки, а душа-то твоя, что с душой-то будет? Может, хоть перед смертью батюшку к тебе позовём?

– И что она?

– Так согласилась же, батюшка, согласилась! Я и сама не ожидала! А сейчас лежит, хрипит! «скорая» приехала, медсестра сказала, дескать, бабка ваша помирает, в больницу не повезём, она у вас только что из больницы. Вколола ей что-то вроде для поддержания сердечной деятельности. Сказала, что к вечеру всё равно помрёт, сердечко-то останавливается уже. Износилось сердечко у моей Нюрочки!

И Клавдия опять зарыдала.

Батюшка тяжело вздохнул и сказал твёрдо:

– Клавдия, успокойся! Иди к сестре! Садись рядом, молись! Сейчас я приду.

– Батюшка, дак как же ты придёшь?! Нету дороги уже, нету!

– Ничего, вчера ходили ещё. С Божией помощью… Иди к Нюре, молись.

Отец Савватий положил трубку и нахмурился. Да, вот так же и ему сказал кардиолог из областного центра. Дескать, сердечко, у вас, батюшка, сильно износилось, не по возрасту. Видно, всё близко к сердцу принимаете. Надо, дескать, вам поберечь себя, не волноваться, не переживать. Вести спокойный и размеренный образ жизни. У вас в последнее время никаких стрессов не было?

Он тогда задумался. Стрессы… Вот только что молился за одну прихожанку, Марию, попавшую в аварию. А до этого молился полночи за сторожа Фёдора. Инфаркт у него приключился, у сторожа-то. А ещё на неделе привозили девочку больную, Настю, температура держалась у неё высокая целый месяц. Диагноз поставить не могли, и ребёнок погибал. Отслужили молебен, искупали Настю в источнике Казанской Божией Матери. Тоже молился за неё отец Савватий. Один, ночью, в своей келье. Привычная ночная молитва. Господь милосерден, пошла девочка на поправку. Когда молился, то слёзы текли по щекам и ныло сердце уже привычной, застарелой болью. Стресс это или не стресс?

– Так были у вас какие-то стрессы? – не дождавшись ответа, переспросил пожилой врач.

– Нет, пожалуй. Не было. Обычная жизнь священника. Всё – как всегда, – ответил батюшка.

– Как всегда! – отчего-то рассердился врач. – У вас сердце изношенное, как у шестидесятилетнего старика, а вам ещё только сорок. Так вы долго не протянете!

Да, врач попался въедливый. Навыписывал кучу лекарств…

Одеваясь, отец Савватий приостановился, на секунду задумался, потом положил в карман пузырёк с таблетками. Зашёл в храм за Дарами, взял всё необходимое для исповеди и причастия и быстро, чтобы никто не успел окликнуть, спустился вниз с горы.

Спускаясь, охватил взглядом простиравшуюся равнину, леса, поля, Чусовую, готовую вскрыться. Апрельское солнце ласкало лицо, небо было высоким, весенним, ярко-голубым. Таял снег, а вокруг, журчали ручейки и щебетали птицы.

Пока шёл к реке, думал о сёстрах, Клавдии и Нюре. Клавдии было за пятьдесят, а Нюре, наверное, под семьдесят. Когда-то семья их была большой.

Отец Савватий знал от Клавдии, что было у них с сестрой ещё два младших брата. Они и сейчас приезжали в гости и почитали старшую, Нюру, за мать. А взрослые дети Клавдии называли Нюру своей бабушкой. Старшей в семье она стала давно. Была тогда Нюра девушкой на выданье. Но после трагической гибели родителей под колёсами грузовика пьяного совхозного шофёра замуж она так и не вышла. Заменила родителей сестрёнке и братишкам. В детдом не отдала, вырастила, воспитала, на ноги поставила. Клавдия очень любила старшую сестру и часто упоминала о ней батюшке.

По её словам, Нюра была труженицей. Строгой. Слова лишнего не скажет. В храм она, невзирая на все просьбы младшей сестры, не ходила. Но Клаву отпускала. Сама в огороде да со скотиной, а сестру младшую отпустит. Скажет только: «Помолишься там за себя и за меня».

Отец Савватий вдруг вспомнил, как зимой Клавдия подошла к нему после службы расстроенная. Рассказала о том, как придумала читать сестре Евангелие, пока та вязала носки да варежки на всех родных. Клава начала с самого первого Евангелиста, Матфея. И Нюра даже слушала её внимательно. Но когда дошли до главы про бесплодную смоковницу, возникла загвоздка. Клава прочитала с выражением, как Господь увидел при дороге смоковницу, как подошёл к ней, искал плоды и, ничего не найдя, кроме листьев, сказал ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла.

На этом месте спокойно вязавшая носок Нюра встрепенулась:

– Это что ещё за смоковница такая?

– Деревце такое, ну, инжир, – неуверенно ответила Клава.

– А почему плодов не было?

– Так ещё не время было собирать плоды…

– Так, значит, она не виновата была?!

– Кто, Нюр?

– Да смоковница же эта! Не виновата! А засохла…

Нюра встала и, бросив вязание, ушла на кухню. Завозилась, задвигала кастрюлями. Клава услышала, как старшая сестра вроде бы всхлипнула. Это было так непохоже на строгую и всегда уравновешенную Нюру, что Клава бросилась на кухню, узнать, что же случилось. Но та отворачивалась и молчала.

Отец Савватий вспомнил, как тогда, после исповеди, Клавдия спрашивала у него про эту самую смоковницу, отчего, дескать, такая несправедливость, что вот засохла смоковница, хоть и не виновата была. Просто не время для плодов. А он, отец Савватий, растерялся и не нашёлся сразу, что ответить. А потом так и забыл об этом вопросе. Вот сейчас только и вспомнил, когда шёл к умирающей Нюре.

Задумавшись, батюшка и не заметил, как вышел к Чусовой. Река в этом месте была широкой, метров четыреста, не меньше. Дорога из брёвен, которую в этих краях называли лежнёвкой, была почти залита водой. Тёмная вода бурлила и по краям лежнёвки, выплёскивалась на лёд через проталины, промоины. Отец Савватий оглянулся назад, посмотрел на свой храм, перекрестился и ступил на лежнёвку. Пошёл сначала медленно, стараясь не упасть, а потом убыстряя шаг. На середине дороги он шёл уже почти по колено в воде и громко, вслух молился, но почти не слышал звуков своего голоса, заглушаемого шумом воды, скрипом и каким-то далёким потрескиванием.

Избушка Клавдии была крайней, почти у берега. Когда батюшка вошёл в дом, сидящая у постели сестры Клавдия плакала. А лежавшая на постели пожилая женщина была бледной и неподвижной. Умерла? Не успел? А может – ещё жива?

Отец Савватий раскрыл Требник и, встав на колени, стал читать почему-то Канон о тяжелоболящем:

Дщерь Иаирову уже умершу яко Бог оживил еси,
И ныне возведи, Христе Боже, от врат смертных болящую Анну,
Ты бо еси путь и живот всем…

Рядом стояла на коленях и плакала Клавдия.

Когда он закончил и воцарилась тишина, батюшка смутился и поник: вот, канон за болящего читал, а тут надо было на исход души, наверное… Господи, прости мою дерзость!

– Батюшка… Это вы ко мне пришли?

Отец Савватий поднял голову, а Клавдия перестала плакать. Нюра открыла глаза и внимательно смотрела на них. И глаза эти были умные и добрые. Только очень страдающие. Батюшка прокашлялся и только тогда смог ответить:

– К вам, Анна. Может быть, вы захотите исповедаться и причаститься…

– Хочу. Хочу, батюшка, исповедаться. А причаститься, наверное, недостойная я… И ещё я хочу, чтобы Клава осталась. Потому что мне нужно её прощение…

– Нюрочка моя родная, да какое же тебе от меня прощение?! Да ты же… ты же… – всплеснула руками Клавдия.

– Подожди. Тяжело мне говорить. А сказать нужно…

Нюра помолчала, а потом продолжила еле слышным голосом:

– Когда родители наши погибли, я старшая осталась в семье. А я тогда любила очень одного паренька. Сергеем звали его. Да… И он меня любил… А как осталась я с вами, с малышами, он ещё ходил ко мне пару месяцев, а потом сказал мне… Сказал, дескать, я тебя люблю так сильно, жениться хотел, но только детишек, вас то есть, Клава, с малыми, надо в детдом отдать. Не потянем, дескать, мы с тобой, Нюрочка, детишек. А мы с тобой своих нарожаем. Понимаешь? Своих собственных! Вот встанем на ноги, выучимся и нарожаем!

А я ему говорю, так ведь и эти-то мои. А он и ушёл. А я очень плакала тогда. Сильно плакала я, Клавочка! А потом роптала я очень! И на Бога роптала… А как-то малые, Коля с Мишенькой, кораблики делали. Вот так же в апреле. А я осердилась. Не так уж они и намусорили… А я осерчала отчего-то сильно… И ремнём их обоих, ремнём! А Мишенька совсем ещё маленький был, в рубашонке одной бегал, а пяточки голенькие. Маленькие такие пяточки, розовенькие… Так я и его пару раз хлестнула. А потом села на пол и чего-то стала рыдать… Они притихли, а потом Коля-то подошёл ко мне и, как взрослый, по голове погладил. А Мишенька сел рядом и тоже гладит меня по лицу, гладит. И говорит мне: «Мамася, мамася…»

Тихий голос Нюры задрожал.

– Я их ремнём, а они меня пожалели. А ещё по ночам были у меня мысли. Про Сергея. Про кудри его чёрные. Про то, что, может, правда, сдать детишек в детский дом… Очень я любила его. И хотелось мне замуж-то выйти… А они, детишки-то, и не знали про мысли мои чёрные… Отпусти ты мне этот грех, батюшка! Господи, помилуй меня, грешную! Клава, прости меня…

И ещё много грехов у меня. Воровка я, батюшка. Воровка. Я с фермы малым молоко воровала. И потом ещё картошку совхозную. А она вон, Клава-то, всё в церковь меня звала… А я всё думала, куда мне с грехами моими… Пусть уж хоть Клава ходит…

И ещё есть у меня обида тайная. На соседку нашу. Галину. Очень обижаюсь я на неё… Я ей про сына сказала, что пьяный он забор наш сломал мотоциклеткой своей. А она мне крикнула: «Ты вообще молчи, своих-то не нарожала, дескать, смоковница ты неплодная!» А я и не поняла сначала про смоковницу-то. Потом вот Клава мне прочитала про неё. Каюсь я, батюшка, чего там обижаться-то?! Как есть я смоковница неплодная…

Клавдия бросилась к сестре и заплакала:

– Нюрочка, милая, да какая же ты смоковница неплодная?! Да ты же нам, троим, мать и отца заменила! Да ты же вырастила нас троих! А и сейчас всем помогаешь! И моим детям как бабушка! А Миша с Колей за мать тебя почитают! Нюрочка наша, не умирай, а? Не бросай нас, пожалуйста! Ну пожалуйста!

И ещё долго сидел батюшка в этом маленьком уютном домике, исповедал, потом причастил Нюру. Когда уходил, она, обессиленная, закрыла глаза, и лицо покрыла восковая смертельная бледность.

В коридоре пошептались с Клавой про заочное отпевание, чтоб позвонила, значит, когда отойдёт Анна.

Обратная дорога в памяти почти не задержалась, как-то быстро вернулся отец Савватий всё по той же лежнёвке. Сердце привычно уже ныло, а сырые ноги совсем застыли. В гору поднимался тяжело, и не понятно было, то ли это сзади доносился гул, то ли в ушах стучало от быстрой ходьбы. И он не сразу обратил внимание на собравшуюся на горе кучку своих прихожан. Они показывали руками туда, откуда он только что пришёл. И батюшка обернулся назад.

А там, где он только что прошёл, всё было совсем другим. Над Чусовой нёсся сильный треск, он всё нарастал, а потом вдруг прогремел мощно, как взрыв. На реке всё задвигалось, раскололось, льдины полезли друг на друга, а затем хлынула тёмная вода, разметав брёвна лежнёвки в разные стороны. Огромные брёвна летели в разные стороны так легко, будто какой-то великан играл с ними. Как детишки в кубики. «Ледоход», – как-то вяло подумал батюшка.

Люди, собравшиеся на горе, обступили его, наперебой брали благословение, спрашивали, откуда он идёт.

– Гулял, природой любовался, – уклончиво ответил отец Савватий и пошёл в дом. Он внезапно почувствовал сильную слабость. С трудом, непослушными руками снял в прихожей сапоги и пошёл в комнату, оставляя ледяными ногами мокрый след на полу. Нужно было готовиться к вечерней службе.

Неплодная смоковница

Приближалась Пасха. Но встретить её отец Савватий не успел. На Страстной неделе ему стало плохо, и его прямо с вечерней службы увезли в больницу с подозрением на инфаркт.

Он, видимо, потерял сознание, потому что помнил всё какими-то урывками. Боль в сердце нарастала и не давала вздохнуть, а воздуху не хватало. Он уже не мог больше терпеть эту острую боль, а она всё росла. И вдруг боль отпустила, и он почувствовал своё тело лёгким и воздушным. Этой страшной боли больше не было, а он сам летел куда-то. Скорость полёта всё увеличивалась, его затягивало в тоннель, и он летел по этому тоннелю к ослепительному свету всё быстрее и быстрее.

«Я умираю, – подумал батюшка, – или уже умер… И ничего не успел… Покаяться толком не успел. О чадах своих и пастве толком позаботиться не успел… И вот хотел ещё ремонт в храме сделать… Тоже не успел…»

Внезапно скорость замедлилась. Что-то мешало его стремительному полёту. И вот он парил где-то там, близко к этому ослепительному свету. Он всмотрелся. Что не пускает его? Какие-то люди. Он плохо видел их силуэты, а вот лица можно было разглядеть. Это были знакомые лица. Его чада и прихожане. Они что-то говорили ему. И смотрели на него с любовью.

Вот они, его чада, его постриженики. А вот Фёдор, сторож, и та самая прихожанка, Мария, которая чуть не погибла в аварии. И девочка Настя. Вот Клавдия, по щекам текут слёзы. И ещё много других. Некоторые лица только мелькали, другие задерживались. Дольше всех рядом с ним была старушка, лицо которой казалось очень знакомым. Он никак не мог вспомнить, кто это. Потом вспомнил: Нюра, старшая сестра Клавдии, которая умерла недавно. Или не умерла? Нюра не отходила от него, и губы её настойчиво повторяли одни и те же слова, но он никак не мог их разобрать. И эта её настойчивость и взгляд, полный любви, удерживали его, не отпускали.

Потом он почувствовал, что теряет лёгкость, а ослепительный свет начал отдаляться. Он ощущал нарастающую тяжесть и внезапно услышал свой собственный стон. И с трудом открыл налившиеся свинцовой тяжестью веки.

– Он жив! Очнулся! – звонкий женский голос. Потом отец Савватий увидел белый потолок и склонённые над ним лица. Одним из них было уже знакомое лицо пожилого кардиолога. Потом батюшку долго мучили и теребили, без конца присоединяя и отсоединяя какие-то проводки и прочую технику.

После обследования кардиолог сел рядом с ним, посидел молча, а потом медленно сказал:

– Отец ты наш дорогой! А я думал: всё, потеряли мы тебя. Но ты, отче, меня не перестаёшь удивлять. Вот вчера вечером я видел, что у тебя был тяжёлый инфаркт. А сегодня с утра по результатам обследования – не было у тебя никакого инфаркта! Понимаешь, чудо какое! Не было! Я тебя смотрел несколько месяцев назад, у тебя сердечко…

– Помню, помню, – не выдержал отец Савватий, – изношенное…

– А вот сейчас оно у тебя каким-то чудом работает как совершенно здоровое… Не знаю, что и думать… Значит, так… Я полагаю, что ты у нас полежишь недельку, понаблюдаем тебя.

– Простите, а можно меня потом понаблюдать, после Пасхи?

В Великую Субботу отец Савватий служил Литургию Василия Великого, и вместо Херувимской пели то, что поётся только раз в году:

«Да молчит всякая плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом, и ничтоже земное в себе да помышляет; Царь бо царствующих, и Господь господствующих, приходит заклатися и датися в снедь верным».

Храм был полон. Из посёлка окружным путём приехал целый автобус его прихожан, сделав крюк в двести километров. Настроение у всех было предпраздничное. Ещё немного…

После службы, когда народ отправился в трапезную, к отцу Савватию подошли две женщины, Клавдия и живая и здоровая сестра её, Нюра. Они присели втроём на скамейку в притворе, и батюшка сказал им, как он рад видеть их обеих в храме. Спросил у Нюры о самочувствии. Оказалось, что после исповеди и причастия она уснула и спала сутки, после чего встала и отправилась хлопотать по дому. Как будто и не собиралась помирать. А Клава сказала:

– Батюшка, мы так испугались за тебя! Так переживали, когда нам сказали, что со службы тебя увезли в больницу. Молились всем посёлком! И мы с Нюрой молились! Нюра спросила у меня, как молиться нужно. А я так расстроена была, что только и вымолвила, вставай, дескать, со мной рядом на колени на коврик, да говори: «Господи, исцели нашего батюшку!» Сама читала акафист Целителю Пантелеймону. Читала, читала и не заметила, как тут же на коврике и уснула. Просыпаюсь я, батюшка, светает уже. Смотрю, а Нюра наша так и стоит на коленях. Поклоны бьёт да изредка что-то бормочет. Я прислушалась, а она, оказывается, повторяет одно и то же: «Господи, исцели нашего батюшку! Пожалуйста, Господи, исцели нашего батюшку!» Всю ночь молилась!

– Чего ты там выдумываешь-то! – с неудовольствием перебила её покрасневшая Нюра. – Какую там всю ночь, ты проснулась, ещё и четырёх утра не было! Ещё и ночь-то не кончилась! Какая из меня молитвенница, батюшка, не слушайте её!

У отца Савватия перехватило дыхание. Он откашлялся и, стараясь говорить спокойно и весело, сказал:

– Спаси вас Господи, дорогие мои! Пойдём-ка подкрепимся немножко!

А когда они встали, чтобы идти в трапезную, Нюра задержалась и тихонько сказала отцу Савватию:

– Батюшка, я вот тут думала всё. И не знаю, правильно ли я думала… Я вот как думала, не время было той смоковнице-то… Ну, неплодной… А Господь сказал, значит, дал ей силы. Бог – Он ведь всё может, так? И мёртвого воскресить, и по воде аки по суху… А она заупрямилась – дескать, то да сё, дескать, раз не сезон, так я и не обязана… Правильно я поняла, батюшка?

Отец Савватий улыбнулся:

– Да в общем, правильно… Кто слишком рьяно защищает право смокв на «их» время, тот, пожалуй, и в своем ежедневнике не найдет времени для встречи с Богом. Господь зовёт нас, а мы ссылаемся на то, что плодоносить рано, утомительно или просто не хочется. Господь готов сотворить, если надо, чудо, а мы стоим, бесчувственные, как то дерево. Она упрямая была, видно, смоковница та…

– Ага, упёртая…

– Понимаете, Господь где захочет, то побеждается и естества чин. Понимаете, Анна?

– Понимаю, батюшка. Вы только не болейте больше, ладно?

Пельмени для Витальки

– Ну, ты, братец, совсем обнаглел! – Голос монастырского келаря, отца Валериана, высокого крупного инока с окладистой чёрной бородой, дрожал от обиды и негодования.

Обычно добродушный отец Валериан сейчас гневался. Он отказывался выдавать дежурному трапезнику, отцу Павлу, две упаковки пельменей с мясом вместо одной и сердито смотрел на Витальку:

– Мало того, что ты в монастыре мясо лопаешь, так ты теперь его ещё в двойном размере лопать желаешь?!

Невысокий, худенький отец Павел только пожимал плечами, а от вечно дурашливого Витальки и подавно внятного и разумного ответа не дождёшься. Он только кривил в улыбке рот да показывал на лишнюю пачку этих самых пельменей, дескать, не наедается он, Виталька, нужна добавка! На кухне были ещё два брата, но они по монашескому обычаю в чужие дела не совались, а молча и споро домывали посуду после братской трапезы.

На кухне было тепло и уютно, горел огонёк в лампадке перед иконами, в окнах, покрытых морозными узорами, уже таял короткий зимний день. Сквозь узорчатое стекло было видно, как загораются окна в храме, это дежурные иноки готовились к вечерней службе.

Братия потрапезничала, и теперь пришла очередь Витальки. С тех пор как Виталька начал есть мясо, по благословению духовника обители, он питался отдельно.

– Искушение какое! Зачем только батюшка тебе в монастыре жить разрешает?! Ты же искушаешь братию! Проглот ты этакий! Безобразник!

Келарь сердито шмякнул о стол замороженными пельменями и в сердцах хлопнул дверью. А тихий отец Павел смиренно раскрыл упаковки и высыпал содержимое в Виталькину кастрюлю, вода в которой уже кипела на огромной монастырской плите. Виталька скорчил довольную рожу и пошёл в трапезную слушать музыку. Раньше он свои любимые Валаамские песнопения слушал в ожидании обеда, а сейчас какую-то уж совсем дикую музыку стал включать проказник, никак не подходящую для святой обители.

Виталька жил в монастыре уже давно, духовник обители, игумен Савватий, забрал его с прихода, где он обретался в сторожке и помогал сторожам. Когда-то маленького Витальку подбросили в церковь, и подобрал его старенький вдовец, протоиерей отец Николай. Ребёнок оказался глухонемым. Батюшка возил малыша по врачам, и оказалось, что никакой он не глухонемой, а просто почти совсем глухой. Трудно научиться говорить, когда ничего не слышишь. Отец Николай вырастил Витальку как сына, купил слуховой аппарат. И малыш даже научился говорить, правда, очень невнятно, косноязычно. Только умер батюшка, а больше никому на всём белом свете Виталька был не нужен.

И как-то отец Савватий привёз паренька в монастырь. Тут он и остался, поселился под храмом. Сначала много молился, не уходил, можно сказать, из церкви. Пример, можно сказать, братии подавал, и к нему привыкли, хорошо относились. Иногда, правда, подсмеивались, но беззлобно: смешной, нелепо одетый, простодушный Виталька вечно попадал впросак. Да ещё и слышал плохо. Ну, а как говорил, так из десяти слов, пожалуй, два только и понять можно было, и то если сильно постараться.

Первые годы в монастыре Виталька ел мало, кусок хлеба сжуёт и гладит себя по животу довольно: наелся, дескать, до отвала. Топил печь в храме перед службой. Особенно любил, когда братия крестный ход вокруг монастыря совершала: провожает их и встречает и прямо таки благословляет, ровно он в сане духовном пребывает. Братия не возмущалась, да и кто бы стал возмущаться, взглянув на лицо блаженного, сияющее от счастья? Улыбались ласково Витальке.

Порой то один брат, то другой, а то и паломник делились, будто сказал им Виталька что-то, иной раз уж совсем несуразное, а оно возьми да и случись. Кто говорил: «Блаженному Господь открывает, потому как блажени чистые сердцем…» Другие смеялись только, ведь невразумительную речь Витальки можно толковать как угодно: что хочешь, то и услышишь… Так к общему выводу братия по поводу Витальки и не приходила.

А потом уж и совсем стало понятно, что никакой он не блаженный вовсе, а так, придурковатый… Потому как молиться перестал, на службу просыпать начал, на крестном ходе братии не улыбался ласково, а то задом повернётся, то рожу какую-нибудь противную скорчит. Перестал наедаться простой пищей монастырской, а требовать стал себе то пельменей, то котлет. В общем, не Виталька, а сплошное искушение…

И вот наступил день, когда общее терпение лопнуло. Об этом как раз и разговаривали возмущённо иноки между собой после службы. После трапезы обычно игумен Савватий поднимал какие-то рабочие вопросы, касающиеся общемонастырских дел на следующий день, вот и решили старшая братия поставить перед духовником вопрос ребром: о дальнейшем пребывании безобразника в обители.

С колокольчиком в руках пробежал по заснеженному, белоснежному монастырю послушник Дионисий, и стали открываться двери келий, выпуская с тёплым паром, валящим из дверей на морозную улицу, спешащих на трапезу иноков. Во время трапезы Дионисий читал Авву Дорофея, и братия чинно, в полном молчании хлебали грибную ароматную похлёбку, накладывали в освободившиеся тарелки картошку с квашеной хрустящей, ядрёной капусткой, споро допивали компот – по звонку колокольчика трапеза заканчивались, и все вставали, читали благодарственные молитвы.

Потом снова присели, и игумен Савватий сделал несколько распоряжений, касающихся дополнительного общего послушания: по случаю сильного снегопада нужно было чистить территорию обители. Когда он закончил, отец Валериан благословился на несколько слов. Коротко, но по существу описал безобразия, чинимые в обители Виталькой, а остальная братия на протяжении его короткой речи согласно кивали головами: «Да, совсем распустился Виталька, искушает иноков, да и только…»

Игумен Савватий слушал молча, опустив голову. Выслушав, подумал и печально сказал:

– Что ж, раз искушает, надо принимать решение… А вот мы сейчас у отца Захарии спросим, что он по этому поводу думает.

Братия затаила дыхание. Схиигумен Захария был человеком в обители уважаемым. Старенький, аж двадцать третьего года прошлого века рождения, весь седой, он всю жизнь посвятил Богу: служил дьяконом, иереем, потом протоиереем. Помнил годы гонений на церковь, времена, когда в спину ему и его молоденькой матушке кидали камни и грязь. А детишек его в школе дразнили и преследовали за отказ быть пионерами и комсомольцами, даже избивали как сыновей врага народа.

Был арестован в 1950-м и осуждён как священник по статье 58–10 Уголовного кодекса («антисоветская агитация») на семь лет лишения свободы с отбыванием наказания в колонии строгого режима Каргопольлага, что в Архангельской области. Матушка его после ареста мужа осталась одна с детьми, голодала, мыкалась, бедная, пытаясь прокормить малышей, и надорвалась, заболела туберкулёзом. Вернувшийся из лагеря батюшка застал жену угасающей как свеча.

После смерти своей матушки один вырастил детей, которых у него было четверо: три сына и дочь. Сыновья пошли по стопам отцам и уже много лет служили на приходах, имея сами взрослых детей и внуков, а дочь пошла по монашеской стезе и подвизалась в женской обители, будучи уже пожилой монахиней.

Стареющий протоиерей принял монашеский постриг и поселился в монастыре. Лет десять он был братским духовником, но ослабел, принял схиму и теперь только молился. Продолжал ходить на все службы и даже в трапезную, выходя заранее, чтобы тихонько добрести и не опоздать. Ел только то, что подавалось на трапезе, и очень мало.

Несколько раз во время болезни старца братия пытались накормить его на особинку, повкуснее, но он признавал только простую пищу: суп да кашу. А из лекарств – Святое Причастие. Иноки поражались: разболеется старец, все уже переживают – поднимется ли от одра болезни на этот раз. А он добредёт до храма, чуть живой доковыляет к Причастию, смотришь – ожил отец Захария, опять идёт себе тихонько в трапезную, жмурится на солнышко, иноков благословляет.

В келье у него топчан, стол да иконы. Книги кругом духовные. И на столе, и на топчане. Кому случалось заглянуть в келью старца, удивлялись: где же он спит? На топчане, заваленном книгами, спать можно было только сидя. Один послушник как-то рискнул полюбопытствовать, но лучше бы и не спрашивал, так как старец брови нахмурил, принял вид разгневанного, послушник и ответа, бедный, ждать не стал, убежал на послушание.

Братия очень почитали старого схимника и опытным путём знали силу его благословения и пастырских молитв. Отец Захария мог и приструнить, и прикрикнуть на виноватого, но зато, когда он благословлял и клал свою большую тёплую ладонь на твою голову, казалось, что вот она, награда, другой и не нужно, так тепло становилось на душе, такой мир и покой воцарялись в сердце.

Большей частью отец Захария молчал и был углублён в молитву. Игумен Савватий обращался к нему только в самых важных случаях, и сейчас иноки были поражены: уж такое простое дело, как безобразия глупого Витальки, можно было, наверное, решить, не нарушая молитвы схимника…

Отец Захария кротко посмотрел на вопрошающего, помолчал, а потом, вздохнув, смиренно ответил:

– Что ж… Давно хотел я, братия, покаяться перед вами. Знаете такую поговорку: «Нечего на зеркало пенять, коли рожа крива»? Так это про меня… Ну, а Виталька – он, стало быть, зеркало. Бумажка лакмусовая… Только такая духовная бумажка… Вот как я лишний кусок съем, гляжу – и Виталька добавки просит…

Братия недоумённо переглянулись. Уж кто-кто, а отец Захария не только лишнего куска отродясь не съедал, но и был строгим аскетом. А схимник продолжал дальше:

– Да… Надысь мне устриц захотелось, а то ещё этих, как их, крикеток. Чего вы там шепчете? Ну да, креветок. Я друзьям их заказал, они мне привезли целую сумку, во какую – здоровенную, да ещё кальмара копчёного кило пять не меньше… А что? Гады морские – они пища постная, греха-то нет… Я уж их ел-ел, пять кило черепнокожих энтих, и до службы, и после службы, и после вечерней молитвы, в келье закроюсь и лопаю от пуза – а они всё не кончаются. Вот как я последнего гада морского доел, гляжу – а Виталька пельменей просит…

Братия уже поняли, что дело неладно. Переглядываются. Только келарь отец Валериан голову опустил, красный весь стал, аж уши пунцовеют. Смекнули иноки, стараются и не смотреть на отца Валериана, чтоб не смущать, значит, а схимник дальше продолжает:

– А то ещё музыку я люблю! А что? Музыка – это дело хорошее. Вот был у меня старый сотовый телефон, так я друга мирского попросил, он мне новый подарил, навороченный. Классный такой – наушники вставишь в уши и ходишь себе по обители, а у тебя рок наяривает. А что? Рок-музыка – она того, очень вдохновляет! Да… Смотрю, и Виталька вместо песнопений Валаамских тоже чего-то другое слушать стал. А что? Тоже вдохновляется…

Сразу двое иноков залились краской. А отец Захария всё продолжает:

– Ещё спать я люблю очень. Монах – он ведь тоже человек, отдыхать должен. Чтобы, значит, с новыми силами молиться и трудиться. И вообще, подумаешь: раз-другой на службу проспал… Вечером правило келейное не выполнил, а свечу загасил, да и захрапел сразу. И что? У меня, может, после этого покаяние появилось… Вот не появлялось и не появлялось, а как начал дрыхнуть без просыпу, так и появилось… Значит, польза духовная… И Виталька у себя в каморке спит-храпит, чтоб мне, значит, не обидно одному спать было…

Братия сидели с низко опущенными головами, а старец не унимался:

– Я вот ещё хочу признаться: раньше на крестный ход вокруг монастыря с радостью шёл, молился о родной обители, а щас – так мне это дело надоело, бегом бегу, чтоб энтот ход быстрее закончить да в келью назад, поспать, али музыку-рок послушать – вдохновиться, али крикетов откушать. Да ещё Виталька-негодник стоит – кочевряжится, то задом повернётся, то рожу скорчит… Что ж, братия, по-прежнему ли вы желаете разбить зеркало?

Мёртвая тишина стояла в трапезной. Только за окном свистела метель да трещали дрова в большой печи.

Отец Захария молчал. Молчали и братия. Печально опустил голову отец Савватий. Старец вздохнул и сказал уже серьёзно:

– Монашеский постриг, братия, он – как первая любовь. Вспомните! Помните, как молились со слезами? Как в храм бежали и надышаться, наслушаться молитвой не могли? Как постриг принимали и обеты давали? Как сердце трепетало и слёзы лились? Благодать Божия обильно изливалась, и хотелось подвизаться и ревновать о дарах?

В тишине кто-то всхлипнул. Иноки внимали старцу с трепетом, потому что слова его были как слова власть имеющего:

– Не теряйте ревности, братия! Не остывайте, не становитесь теплохладными! Не угашайте Духа Святаго!

Старец замолчал. Вздохнул тяжело и закончил:

– Простите меня, грешного, отцы и братия… Устал я. Храни вас Господь.

Медленно, в полном молчании выходили иноки из трапезной. Отец Савватий провожал их внимательным взглядом. Ночью вышел из кельи, обошёл монастырь с молитвой. Снег скрипел под ногами, над обителью светила круглая жёлтая луна, и небо было усыпано звёздами. Внимательно оглядел домики иноков: несмотря на поздний час, почти все окна светились тихим жёлтым светом свечей, цветом монашеской молитвы. Отец Савватий улыбнулся.

Через пару дней келарь отец Валериан подошёл на улице к Витальке и, смущаясь, пробасил:

– Прости меня, брат Виталий, что оговорил тебя за пельмени… Кто я такой, чтобы тебя судить… Ты хоть обеты не давал, а я… Ты уж кушай на здоровье, что хочешь… Ты ведь и болен ко всему… А я, знаешь, решил вот попридержать аппетит, да не знаю, как получится. Помяни на молитве грешного Валериана, ладно?

И отец Валериан, махнул рукой и, горестно вздохнув, ушёл, топая своими большими сапогами.

А после обеда, выдавая на кухне дежурному трапезнику пельмени для Витальки, щедрой рукой вывалил на стол сразу две упаковки. Но трапезник удивил его: Витальке, оказывается, надоели пельмени, отказывается он от них. Сидит уже в трапезной и суп за братией доедает. Отец Валериан заглянул в щёлку трапезной, перекрестился радостно и спрятал пельмени подальше, в глубь большой морозильной камеры.

Комментировать

2 комментария

  • Фотиния М., 24.09.2016

    Низкий поклон автору !

    Ответить »
  • Галина Тарасова, 28.01.2020

    Низкий поклон, Вам за Ваше творчество. Помогай Вам Господь!

    Ответить »